НЕБОЛЬСИН П. И.
РАССКАЗЫ ПРОЕЗЖЕГО
ОГЛАВЛЕНИЕ
I.
Отъезд
II.
Московские встречи
III.
Меценатин
IV.
Фабрикант
V. Матрёша
VI.
Крестьяне
VII.
Мартышки
VIII.
Илецкая-Защита
IX.
Хивинцы
X. Башкирцы
XI.
Переезд в Степь
XII.
Киргизы
I
Отъезд.
С тех пор, как я научился рассуждать, чего до двадцатилетнего возраста за
мной не водилось, я различными умозаключениями дошел до сознания непреложности
той истины, что «man kann was man will».
Еще и прежде наступления рассудительного периода моей жизни, стечения
непредвидимых обстоятельств разыгрывалось иногда, в отношении ко мне, так
удачно, что мне казалось, будто слепая Фортуна сама подслушивала тайные мои
пожелания; но, разумеется, тут разумная воля моя мало управляла кормилом жизни:
мой кораблик носился по житейскому морю под влиянием случайностей, надувавших
мои паруса.
Я родился в Петербурге, воспитывался в Петербурге и, кроме Петербурга,
решительно ничего не знал. Ребяческие и юношеские мои годы очень мало оставили
для меня сладких воспоминаний; при всем том удача и счастье были знакомы мне не
по одному имени. В 1836 году мне захотелось невозможного. Я был еще студентом,
как во мне родилось горячее желание получить такое занятие, на которое я мог
рассчитывать не раньше, как через два года. Но я пожелал - и желание мое
исполнилось.
Через два года мне захотелось, чтоб самолюбие мое было удовлетворено в тех
размерах, какие ко мне еще не пристали. И это желание моя Фортуна тотчас же
исполнила.
Через три года пришла мне мысль повидать Москву и пожуировать в
первопрестольной: не прошло и месяца, как мне сделали предложение переселиться в
«белокаменную». Предложение было для меня невыгодное, и я тотчас же от него
отказался. Это было утром; но за обедом и после обеда случилось со мной такое
происшествие, что я не перенес его тяжести и, как ребенок, весь вечер и всю ночь
проплакал, а на утро побежал к человеку, от которого зависело избавление мое от
горестного настоящего... и скоро я тайком от тех, кто должен был бы иметь право
на мою откровенность, укатил из Петербурга.
Проезжая, на утренней заре тихого летнего дня, город Торжок, я прельстился
прекрасным местоположением этого города, позавидовал мирному счастью удаленных
от столиц жителей и сердечно пожелал приобрести, именно в этих местах, «свой
угол», свой клочок земли, на котором бы со временем я мог покоить свою старость
– и через пять лет утомительные, тяжкие труды мои увенчались исполнением на деле
давнишнего моего пожелания: у меня был «свой уголок» в Новоторжском Уезде...
самые несбыточные мои желание сбывались почти всегда.
Прошли годы; миновали юношеские мечты; улетела беззаботная молодость;
настала пора серьёзного мужества: я сделался сам хозяином и распологателем
своего времени, сил и трудов. Я удалился от прежней сферы «частных» занятий, к
которым не имел никакой симпатии, почувствовал призвание к совершенно иной
деятельности – и вот я задумываю путешествие с специальною целью.
Я горячо желал поездить по России; слепо веровал в свою звезду; видел только
одно препятствие и решил, что если стечение счастливых обстоятельств не
отстранит от меня этого препятствия, я поставлю на своем и буду
«путешествовать», хотя бы в буквальном значении этого слова: пешком пойду, но
дойду до разрешение вопросов, так сильно меня занимавших.
Судьбе не захотелось на этот раз вступить со мною в бой. Она послала мне
доброго гения, в особе незнакомого дотоле мне чудака, Валерия Ивановича,
всесветного туриста, который был в Кяхте – и не пьет чаю; был в Гаване – и не
курит сигар; был на Мартинике – и не пьет кофею; был в Турции и Египте – и не
курит трубки; жил в Италии – и не восторгается древностями; любит музыку, но
владеет ужасным ухом; дрался на Кавказе – и смирен как овечка; охотник хорошо
поесть – но не смыслит толку в шампанском; кружился во всех сферах – и не
охотник до карт; слыл богачом и еле-еле сводил концы с концами, живя крайне
умеренно, но сообразно с приличиями; получал горькие уроки опытности – и не
разочаровывался; был по природе весельчак, но постоянным девизом выбрал себе «memento
mari»;
корчил из себя сурового Римлянина – и плакал над «Матильдою» Ежена Сю; не сгорал
страстью к «прекрасному полу» – и надрывался отчеканивая потрясающие фиоритуры и
фальшиво распевая «он меня разлюбил! он меня погубил!
«
с комической прибавкой:
«Grossmama, Grossniama! was du hast mit mir gemacht!..»
Конец концов.
Валерий Иванович был благовоспитанный, много на своем веку видавший,
благородный, скромный, добрый и честный человек, но немножко эксцентрик.
– Нет, Валерий Иваныч! сказал я ему однажды: – я перестаю верить в свое man
kann, was man will.
– Это почему?
– Препятствие неустранимы!
– Вот вздорь какой!.. Не хотите ли вы оседлать себя и подставить спину
обстоятельствам? Слуга покорный! На что ж нам дал Бог силу воли, как не на то,
чтоб побороть враждебную судьбу... Ведь вашу просьбу исполнят? ведь вам здесь,
для вашего путешествия, отсыплют малую-толику и дадут письмо к Платону
Меценатину?
– Я просил... ну, а как не исполнят?
– Быть этого не может: цель-то поездки вашей такая, что ее уважать надо, надо
на деле выразить к ней уважение.
– Ну, а как рассудят так, что исполнение-то этой цели мне не по плечу, и что
сам то я не сумел еще заслужить такого огромного и лестного поощрения?
– Да уж я вам говорю, что вы поедете – вы и поедете! Но если сомнение ваше
осуществится, я отстраню все помехи. Дормёз мой к вашим услугам; если Меценатин
не раcмеценатится
и за душевной мечты вашей не приголубит, я вам вручаю свой капиталец, маленький,
но на полгода разъездов его для вас хватит. Я сам в Заволжье еду, полгода
пробуду там, вы объездите местности, подлежащие вашему исследованию, и к зиме мы
опять вдвоем воротимся сюда, в Петербург...
Через неделю, в вечер, предшествовавший дню, назначенному для вашего выезда,
участь моя решилась: мне вручено, между прочим, и письмо к Меценатину.
Нравственными пособиями, которые, при такой обстановке дела, были для меня и
благодетельны и не оценены и, действительно, дороже всяких вещественных пособий,
я снабжен был щедро: они разожгли мою энергию и влили в меня огромный запас
свежих сил.
Седьмого апреля тысяча восемьсот пятидесятого года, в четыре часа пополудни,
я, вместе с Валерием Иванычем, засел в снабженный всеми ухищрениями
изобретательности дормёз и – прощай Петербург надолго!
О, с какой радостью уезжал я отсюда! как весело мне было оторваться от пут,
которыми я здесь был связан! ..
Весело!!.. Как изменяется человек в своих привязанностях! Как много в десять
лет может он изжить!.. Какие тяжелые уроки дает ему опытность!..
Десять лет назад, я уезжал отсюда не с радостью в сердце, а с тоской и
отчаяньем. Я не знал, что мчусь к разочарованию; я верил в лучшую участь и
покидал Петербург с заглушенными стонами, но с влажными глазами не от
предчувствий, а от других причин. Я оставлял здесь все, что было сердцу
драгоценно. Я покидал здесь все свои привязанности и ехал жить с людьми, мне
совершенно-незнакомыми. Когда миновали последние городские здания, когда для
нашего проезда подвысили шлагбаум, у меня как будто что-то оторвалось от сердца;
я обеспамятел и весь превратился в страдание!
Какая противоположность с тем прощальным днем, который наступил через десять
лет после первого моего выезда!
При нынешнем отъезде ни одно грустное чувство меня не томило. Я рад был
оторваться от здешней жизни, я рад был подышать свободно вдали от столицы, в
тиши дальних сел и деревень, в безграничном пространстве дальних степей.
Колёса дормеза звонко загрохотали по прохваченной легким морозом мостовой;
лорнет петербургского зеваки уступил место странническому посоху.
– Ну, вот вам, Петербургский Уезд, говорил Валерий Иванович – прощайте болота
и туманы; прощайте морские ветры, насморк и простуда.
– Да, мы много выигрываем, отправляясь в страны, где нельзя быть нездоровым;
нас много там займет другая природа, другая публика, другие нравы, другие
увеселения...
– Вы об увеселениях то немного хлопочите: извольте присматриваться к
чему-нибудь посущественнее; с самого начала определите себе предметы, которые
должны обращать на себя преимущественное ваше внимание.
– Я буду присматриваться к торговому классу и постараюсь знакомиться с
торговыми обычаями.
– И хорошо; а я буду читать книги, читать вам то, что писано о месте, чрез
которое мы проезжаем, да постараюсь изучать русские шапки... ведь вы знаете,
что В. И. Даль, по шапке, да по манере носить армяк, да по говору, в одну минуту
определит вам не только губернию, но даже уезд, к которому принадлежит субъект,
подлежащий его умственному скальпелю.
– Ну, где ж нам на полете, при быстрой езде, все подсмотреть!
– Все? К чему все? Будем делать, что нам под силу. Вот видите: идут возы. Из
дырявых мешков, составляющих кладь их, клочьями торчит шерсть; ее везут к
Петербургу из центральных и степных губерний. Не пройдет году – и шерсть не
будет тянуться к нам из Москвы сухопутьем целыми неделями, а будет поспевать к
нам в двои сутки. А вот из дальних деревень везут к нам сено; в иных губерниях
считается неслыханным делом, чтоб такой громоздкий продукт мог быть доставляем
за сотни верст. Вот тянутся обозы со стеклом и пухом – и все это для Петербурга,
в котором считается четырнадцать рынков, триста фабрик и заводов и до шести
тысяч лавок и магазинов. А мужики здесь, посмотрите, щеголяют в жилетах, носят
фуражки с козырьком; ямщицкие шапки здесь неуклюжи и коротенькие поля их
круто завертываются кверху, к низенькой тулье... Замечайте все!... все
записывайте!...
Но любопытное мало кидалось нам само в глаза.
На утро следующего дня мы пили чай в Новгороде. В промышленном отношении,
город этот замечателен производством значительного торга хлебом и пароходством
по Волхову, от Новгорода до Соснинской Пристани.
В Новгородской Губернии два замечательные канала, один – «Питерский»,
проведенный для обхода бурливого озера Ильменя и пропускающий суда, идущие по
вышневолоцкой системе, прямо из Меты в Волхов; другой – «Тихвинский», по
которому грузы с Волги, достигшие, через реки Мологу и Чагодощу, до р. Соминки
вступают в Тихвинку, из неё в Сясь и потом уж в Ладожский Канал.
В Ладожском Канале соединяются все суда, идущие с Волги и разделяющиеся по
трем системам: вышневолоцкой, мариинской и тихвинской. По водам этих трех систем
ежегодно проходить более шестидесяти тысяч судов и плотов с грузом миллионов во
сто серебром. От судоплавание по этим трем системам получают обеспеченное
существование около трех сот тысяч человек народу, судохозяев и судорабочих.
Суда с грузами, назначенными с Волги в Петербург, разъединяются под
Рыбинском; по вышневолоцкой системе им нужно пройти 1,309 верст, по мариинской
– 1,054 версты, а по тихвинской – 847 верст. По этой последней системе ходят
только неглубоко-сидящие суда, нагруженные, для уравнения издержек,
соответственно своей вместимости, более-ценными товарами.
Местная промышленность уездов, которые нам надо было проезжать, выразилась
немногочисленными заведениями. Так, например, в Новгородском Уезде, в 1850 году,
существовал один кожевенный завод, два заведение для мыловарения и выделки
сальных свеч, две восковые и две писчебумажные фабрики. В этом же уезде
расположены округи пахотных солдат. Главный пункт и город военных поселений,
Старая-Руса, тем для нас замечателен, что тут находятся казенные соляные
варницы, на которых ежегодно получается от 130 до 150 тысяч пудов соли. По
замечанию нашего маститого статистика, редкого знатока богатств России в
малейших её подробностях, К. И. Арсеньева, около Новгорода и Старой-Русы грунт
земли необыкновенно поправился со времени водворение здесь военных поселений.
Он говорит утвердительно, что в целое столетие не было бы сделано обыкновенным
порядком того, что произведено в последние двадцать-пять лет к возделыванию и
осушению полей.
Говорили мне, что где-то, в Новгородском Уезде, открыто месторождение
каменного угля; но этому трудно поверить: наукой уж давно признано, что здесь
каменного угля быть не мажет; а если и есть что-либо подобное, то это лигнит,
давно уж открытый по р. Мсте, Крупице, Гремучей и Прыкше.
В Крестецком Уезде есть одно «мануфактурное» заведение это – фабрика льняных
и пеньковых изделий. Мне хотелось узнать, какие же тут «льняные изделия?»
Открылось, что это – веревки! Гораздо важнее четыре лесопильные завода.
Город Валдай, менее незначительный, чем Крестцы, гремит по целой России
своими колокольчиками и колоколами. Чуть ли не во всей России почтовые
колокольчики – валдайского происхождения.
Валдайские Горы, поднимающиеся на 1250 футов над уровнем моря, составляют
самое большое возвышение той великой плоской возвышенности, которая именуется
Алаунскими Горами или Волконским Лесом, и которая замечательна тем, что в ней
получают свое начало три великие реки: Днепр, текущий на юг, Волга,
направляющаяся на юго-восток, и Западная Двина, направляющаяся к западу.
Картины, представлявшиеся нам по сторонам дороги, были неразнообразны. Прямая
линия полотна шоссе; сугробы снега у канавок; здоровый, плотный, молодцеватый
народ, в надетых набекрень шапках; на полях – разливы тающих снегов; на улицах
у домов – топкая грязь. Девчонки, в коротеньких сарафанах, скачут на доске;
молодые девушки шушукаются с парнями; красавцы-юноши и взрослые мужики
геркулесами рисуются в разных положениях: первые – усладительными звуками
выделываемых в Туле гармоник завлекают в пляс соседок; последние, горделиво
закутавшись армяком, будто альмавивой, исподтишка отпускают дубовые каламбуры
прохожим молодицам.
Когда я, через полтора года, возвращался по этой же дороге назад, аксессуары
картины были все те же; но мне памятна одна ночь, совершенно по другому
обстоятельству.
Это было в половине сентября 1851 года. Я ехал в почтовой карете с «экстрой»;
места на весь сентябрь были давно уж разобраны и я был рад радехонек, что
успел добыть себе билет на место снаружи экипажа.
Ночь была темная, сырая, холодная и безлунная. Испарение болот и озер точно
из-под земли выросли высоко взнесшимися столбами. Туман был густ до такой
степени, что краев дороги было вовсе не видать. Даже свет наших фонарей не
хватал на такое расстояние, которого нам было бы достаточно для того, чтоб
оглядеть тянувшиеся впереди нас обозы. Кругом царствовал мрак, в буквальном
смысле непроницаемый.
Но небо было чисто; ни одно облачко не пестрило собою его густой, тёмно-синей
выси, и только купы неведомых нам миров звездного пространства, точно в
сладостной неге, дрожали и проливали на наш мир свое тихое мерцание. Издавна
знакомые нам по своей видимой крупнине, планеты с блеском горели в зените и
играли яркими искрами; другие звезды, здесь и там едва мелькавшие и казавшиеся
только неуловимыми точками, теплились слабо; по временам они как будто мигали,
по временам загорались с новою силою, потом опять слабели, на мгновение будто
вовсе потухали, но еще миг – и из этой же точки на нас несся новый блестящий луч
света. А то, внимание почему-то устремится на одну какую-нибудь яркую звездочку,
которая займет вас разноцветными своими переливами; то кидает она серебристый
луч, то вдруг задрожит розовым блеском, то вспыхнет зеленоватым огнем, словно
изумруд какой... Но вот неравномерное её мерцание превращается в заметное
колебание... она качнулась – и высь озарилась продольною белою струйкой.
Звездочка полетела... пролетела... рассыпалась... исчезла – и только
впечатление, оставленное её полетом в нашем глазе, кажется нам будто бы в самом
деле видимым следом.
Но вот мы миновали мост через Мсту – и картина совершенно изменилась. Доселе
ехали мы в полном мраке; теперь неслись в неведомом мире. Туман сделался плотнее
и застилал перед нами все, что могло быть досягаемо глазу: и звезды, которые до
сей поры блестели нам в своем естественном виде, доходили теперь до нашего
зрение не простыми точками, а представлялись неизмеримыми, прямыми,
параллельными линиями, полосившими мглу ярко-серебряными чертами. Это была одна
из тех фантастических ночей, впечатление которых остается в человеке во всю
жизнь. Я не знаю с чем сравнить нашу дорогу. Мне казалось, что нас какою-то
силою перенесло на другую планету и что мы ехали длинным, на несколько верст
длинным, беспредельной высоты коридором, неосязаемые стены которого были
обставлены неисчислимыми рядами брильянтовых колонн! ... Мне в диковинку было
такое зрелище.
– Посмотрите-ка, сосед, какое здесь невообразимое великолепие! сказал я
сидевшему рядом со мной господину в светло-сером, долгополом бекеше на лисьем
меху.
– Где, сударь?... вот уж я всхрапнул, так всхрапнул! ответил он мне, лениво,
но очень звонко потягиваясь.
– Да вот, посмотрите мы точно между двух алмазных стен едем!
– Да чего ж тут такого смотреть? От тумана всегда так бывает! Дива нет.
Сосед мой зевнул еще раз, надвинул на себя шапку поплотнее, прижался в уголок
и снова захрапел сладко.
На третий день нашего выезда из Петербурга, мы с Валерием Ивановичем, часов в
семь утра, должны были остановиться в Вышнем Волочке и провести здесь лишний час
времени, чтоб подпереть какой-нибудь подставкой переднюю рессору, осевшую
вследствие тяжелой клади – книг, уложенных нами в передний ящик. Книги, там
схороненные, должны были служить для нас пособиями для местных изысканий;
небольшая же библиотека для дорожного развлечение была у нас, в буквальном
смысле слова, под рукой; она помещалась в стенках дормеза, за обитой сафьяном
потайной дверцей. Раскинем ли мы в дормезе наши походные кровати, усядемся ли в
нем за завтрак – любую книгу всегда легко было взять, если б открылась в ней
какая-нибудь необходимость.
Пока приискивали столяра, я наслаждался чаем в скромных комнатках почтового
дома, помещенного вдали от центра города. Раздался звон колокола – и из нашего
околотка народ густыми толпами сталь проходить к собору.
– Вот видите: мы въехали, наконец, в территорию, где ясно и видимо во всем
преобладает московский элемент, говорил мне Валерий Иванович.– Там, в Новгороде,
была смесь французского с нижегородским; русизма было мало; он выражался там
хлебной торговлей, чуйками, синими кафтанами; но рядом с ними, по крайней мере в
параллель с ними, вы заметили и пальто и штрипки, и тиролек, и чепчики на
сильно-набеленных купчихах. А здесь не то. Вот посмотрите на этого мужчину с
бородой: по складу, по походке, по взгляду, по всему заметно, что он не
последняя спица, и считает себя в праве, для праздника, прифрантиться. Он
картуза не надел, у него явилась потребность в шляпе. И, смотрите, какие здесь
носят шляпы! Чуть не аршинная тулья, ровная, высокая с самыми маленькими полями!
И заметьте себе чем дальше мы будем проезжать, тем эти шляпы более будут
суживаться в верхнем кружке и ближе подходить к своему первообразу – московскому
гречневику... В Москве носят шляпы совершенным гречневиком.
– Вы меня утешаете!... Я буду иметь случай вывести то заключение, что
первообраз парижских шляп есть киргизский колпак. В Волочке модная шляпа
немножко повытянулась, в Москве она превратилась в гречневик, в Казани
изменяется черный её цвет на белый, наконец, в Оренбурге, если только мы
попадем туда, мы увидим прототип нашего головного убора – в белом, войлочном
колпаке.
– Ну! вы уж сейчас и на Киргизов съехали! Киргизы совсем не ваша раса: и
цвет, и покрой, и форма их колпаков есть необходимый, разумный, чисто-логический
результат топических условий. В степи летом, на открытом воздухе, человеку нечем
иначе прикрыть бритую голову, как только войлочным, непременно войлочным и
неизменно белым колпаком...
– Действительно, наша раса совершенно иная. Мы в трескучие морозы в легких
шелковых шляпах щеголяем! Тут та же причина – география!
– Смейтесь, но помните, что мы – раса благовоспитанная, и что если и ставим
иногда условие топические на задний план, зато на передний выдвигаем
чисто-гигиенические причины.
– Так мы простуживаем голову для здоровья?
– Нет-с; мы держимся предписаний Иппократа, следуем наставлениям Гуфеланда и
помним, что надо «голову держать в прохладе, а ноги – в тепле». Но мы отдаляемся
от предмета. На здешних мещанках вы чепчика не увидите. Конечно, здесь
чисто-русские красавицы румянятся не на живот, а на смерть; но ведь эту
слабость нам надо извинить: здесь свой бакан и кармин; они дешевы, да и
изготовляются в обширных размерах в одном из городов Тверской Губернии, именно в
Ржеве.
– Так поэтому страсть Волочинок и Новоторок к притираньям есть нечто иное,
как поощрение туземной промышленности?
– Я вам говорю дело, а вот вы все в шутку обращаете! А в самом деле
обратите-ка вы внимание на местные промыслы, и вы увидите, какое здесь обилие
разных их отраслей. С одной стороны, чисто-земледельческий характер страны, с
другой – особенно в соседстве с Владимирскою Губернией – мануфактурная
деятельность. Например, в Корчевском Уезде в глаза бросается ткачество и
производство миткалей, а в одной местности этого уезда, в селе Кимре, вас
поразит обширность операций сапожного мастерства. В войну с Французом это село
обувало почти всю действующую армию. В уездах Тверском и Весьегонском изделие
гвоздей, в Торжке – золотошвейки, басонщицы и приготовление разных предметов из
сафьяна, более всего спальных сапог. В Осташковском Уезде выделывают глиняную
посуду и приготовляют для продажи около трехсот тысяч кос, серпов и топоров, а в
Зубцовском строят барки для продажи. При такой разнохарактерности, и извольте
теперь обозначить промышленность Тверской Губернии краткими, но
характеристическими чертами
– Я думаю, для этого немного надо употребить времени. Я бы просто сказал, что
здесь обширное судоходство, обширное земледелие и обширное изделие кож. Первое,
в связи с водною системою, с достаточностью прекрасных пристаней и строевого
леса, непременным следствием имеет судостроение и заработки судорабочих; второе
влечет за собою обработку всех видов хлебного товара, чему способствует
соседство с столицами и постоянство требований на эти продукты. А результат
обширного кожевенного производства, опять-таки в связи с предыдущими причинами –
обширная переработка кож в кожевенные изделия.
– А золотошвейное искусство, куда вы отнесете?
– Разумеется, к последней категории!
– Так, по-вашему, оттого, что здесь много кожевенных заводов, и золотошвеек
много?
– Именно так; только не забудьте, что я не успел еще вам передать ничего о
связи этой причины с зажиточностью хлебных торговцев, с патриархальною их жизнью
по старине, и тогда вы согласитесь, что вкусы и роскошество купечества, при его
похвальном пристрастии к «лентам», «повязкам» и к сарафанам, не могли не
выразиться в узорочновышитых туфлях и сапожках, в блестящих плетеных понейх и в
златошвейнных косынках на женские головы.
– Ну, а чем вы станете обусловливать торг невыделанными кошачьими шкурами, а
это, как вы, вероятно, должны знать, составляет особенность Бежецкого Уезда...
или пряничное производство, в Тверском Уезде немаловажное? Или чем вы объясните
обширное здесь хлопчатобумажное производство?
– Первые два промысла не стоят того, чтоб я сосредоточил на них свое
внимание, а последний слишком уж сам по себе ясен. Хлопчатобумажное производство
развито преимущественно в Калязинском Уезде по правой стороне Волги, а этот
участок неразрывно связан с Ярославскою Губерниею, с Владимирскою и прилежит к
Московской Губернии.
Доклад ямщика, что экипаж исправлен, прекратил наш разговор. Мы стали
усаживаться.
– Что ж, батюшка, старосте-то, положте на водку! проканючил жирный,
рыжебородый крестьянин, завидуя старому ямщику, получившему хорошую наводку.
– А тебе за что?
– Как же, батюшка, помилуйте-с, я староста!
– Ну, так что ж?
– Так не будет ли милости вашей...
– Да ты что делал?
– Да как же, батюшка, я целый час, больше часу все тут около вашей каретки-то
возился.
– Да ведь ты ничего не делал?
– Как, батюшка, ничего, помилуйте-с!
– Ты даже не хотел нам сыскать столяра, кузнеца, ни кого, кто бы подставку
под рессору сделал
– Праздник, батюшка иш где в праздник людей приищешь?.. Я и так целый час
около экипажа возился... хоть бы целковенький пожаловали!..
Пришла очередь рассчитаться с мужиком за простую доску, в аршин длины,
которою он подпер нам рессору.
– Сколько тебе нужно?
– Что пожалуете.
– Я не хочу жаловать, я хочу заплатить?
– Три полтины; положте!
– Ассигнациями?
– Нынче кто на ассигнации считает!
Мы поспешили удовлетворить его, обрадованные, что так дешево за доску
разделались.
– Эх ты, болван! прямая дубина! Чего ты рот то разинул на полтора целковых!
кричал староста на мастера.– Ну, взял бы семь серебром – и дали бы! Без
подставы-то рессора б обломилась: тошней бы им пришлось!.. Эх, ты, болван! болван!
Уж вечерело, приближались сумерки; мы въехали в Тверь. Еще в Торжке
наслышались мы, что Волгу ломает; под Тверью, невдалеке от нея, лед уж
тронулся, поэтому, не мешкая нигде ни минуты, мы, сломя голову, скакали всю
дорогу; но многолюдное стечение публики на набережной в Твери, множество обозов
с выпряженными лошадьми, беготня и суматоха по мосту, разъездные и полицейские у
съездов – все это ясно говорило нам, что едва ли мы уж не опоздали.
Но мы в дормезе не-уже-ли судьба не сжалится над щегольским экипажем?
– Через мост уж не пускают?
– Последнюю рогатку ставят... сейчас лед тронется!
– Покамест все еще благополучно и рогатка еще не уставлена, позвольте нам
проехать через мост: мы духом промчимся... Мы утром непременно должны быть в
Москве, во что бы то ни стало... дело чрезвычайной важности!
– Рад, что могу услужить вам дозволением... Счастливого пути-с!
»Вот добрый человек! « подумали мы оба вместе. «Не будь он так благосклонен,
каково же бы нам было дня три-четыре понапрасну в Твери зажиться. Сколько бы мы
времени погубили! сколько бы крови испортили...
– А что, Валерий Иваныч, ведь не всякому такое счастье бывает?
– Не всякому.
– Ведь это добрая примета?
– Примета добрая!
– Повезет ли-то нам завтра в Москве?
– Да, об этом стоит подумать... Там мост то для нас поважнее! Там он должен
провести вас через всю пучину препятствий к совершению продолжительного
путешествия. Дай Бог, чтоб и там не успели для вас поставить последней
рогатки!.. А сколько возов позавидуют тогда вашей карете!
между тем мы приехали на станцию. Легкая коляска и тяжелый тарантас, стоявшие
у подъезда, предупредили нас, что мы встретимся здесь с посторонними людьми. Это
нас как будто обрадовало: с самого выезда из Петербурга мы решительно ни с кем
на станциях не сталкивались.
Комната, в которую мы вошли, полна была табачного чаду. Дым стоял столбом и
скрывал от нас картину, которая происходила перед нами; только тусклый огонёк
двух сальных свеч, сияние которых скрадывалось куревом, едва едва мерцал ленивым
пламенем. Когда, присмотревшись к окружавшему нас полумраку и освободясь от
верхнего платья, мы углубились в комнату, то заметили двух господ, сидевших на
волосяном диване за раскинутым столом, освещенным погорелыми и вполовину уж
оплывшими свечами.
Один из проезжих посетителей был невысок ростом и тучен, как Лаблаш... но
нет, по росту его и нельзя с Лаблашом сравнить... вернее будет, если мы назовем
его паном Копычыньским. Это был пожилой мужчина, лет за пятьдесят, с челом,
простиравшимся от рыжеватых бровей до самого затылка. Реденькие, рыженькие
клочки волос, гладко и плотно причесаны были к вискам. Лохматая бородишка
торчала щетиной; коротенький нос гордо поднимался несколько кверху над толстою
верхней губой. Неуклюжий светло-коричневый пиджак, фантастически-широкие
шальвары, кожаный егерский картуз, коротенькая трубка, на шелковых шнурках,
повешенная через плечо, огромный кисет с табаком, прицепленный к пуговице,
наконец, технические термины, которыми этот господин пестрил свой изящный
разговор – все обличало в нем охотника.
Другой господин был не толст и не тонок, однако ж не то, чтоб плотный
мужчина, но все же не кощей какой-нибудь. Ни в наряде его, ни в выражении лица,
ни в ухватках не было ничего ни изысканного, ни поразительного для глаза; только
матовая бледность, покрывавшая его лицо, осененное темными бакенбардами, да еще
какая-то мутность в глазах и безжизненность взгляда производили на меня какое-то
отталкивающее действие.
Оба господина играли в «лёгонькую», как называли они гальбцвёльвер,
переименовывая его иногда, по-русски, в «гальбик», курили и пили; но все это
делали они, как из слов их оказывалось, не по страсти к картежной игре, а
собственно из желание как-нибудь провести праздные минуты, в ожидании закладки
лошадей в экипажи.
Бледный господин сдавал карты, говоря по временам «лопнула», но чаще всего
молча проводил мелом на зеленом сукне черточку под черточкой: собрание этих
черточек составляло собою порядочную колонну. Толстый господин пыхтел и
отдувался, по временам сильно тер себя по лбу, по временам подергивал себя за
виски, по временам чесал затылок, по временам приговаривал то «еще одну», то
«довольно», но эта перестрелка отдельных восклицаний нисколько не препятствовала
свободному течению давно начатого и интересного разговора.
– Тенёты-с? Нет, уж увольте-с! Кто ж тенётами лисиц ловит! замечал толстяк.
– Да ведь тенётами-то крестьяне облаву и делают! возражал бледнолицый.
– Крестьяне! Но ведь то мужики, люди, лишенные эстетического чувства!
– Да тенётами же и вернее ловить зверя!.. Лопнула!
– Вернее-то оно, точно вернее, говорил бочкообразный егерь, записывая что-то
мелком на столе.– Тенётами оно действительно вернее... но, знаете, тут нет того,
что этак, знаете, возбуждает дух, этак... волнует... Пожалуйте еще карту.
Волнует, знаете, чувства... Тут кипит . кипит в груди... я несусь, мчусь на
лихом коне... собака преследует зверя... там звук рогов... Еще карту!.. Я
становлюсь героем и с триумфон вонзаю свой меч в затравленного зверя...
Считайте!.. Ну, что за радость тенётами? ничего такого нет... да и что за отрада
смотреть, как мужики бьют зверя палками!
– Вы с гончими охотитесь?
– Напрасно так полагаете! У меня настоящая псовая охота! Свора богатая! Я с
борзыми... лопнула... Но, ведь, борзые нежного сложения: за ними нужен присмотр,
да присмотр. У меня на пятерых один человек. Недавно выписал из Петербурга пять
дюжин труб серебряных; отличный тон; у меня Спирька на них навострился – из «Фрейшюца»
играет! Моей охоте все завидуют; у меня на своре больше трехсот... Ухаживаю за
ними... Особенно по первой пороше из стаи много выбывает, при азартной травле...
Ну, медик ветеринар... псарям и доезжачему особые костюмы... много, много моя
свора заедает денег... Нет! не везет сегодня... забастуем! ..
– Люблю я сельскую жизнь, не прочь от деревенских удовольствий, но не знаю,
долго ли бы я просуществовал, если б, скорей комическое, чем горестное, стечение
обстоятельств не заставило мою деревеньку выскользнуть у меня из рук, и если б
судьба обрекла меня безвыездной жизни в сфере озимей и яровых.
Это замечание сделал я Валерию Ивановичу, когда мы снова уселись в экипаж и
уж неслись по гладкому шоссе. Валерий Иванович, погруженный весь в чтение
борнсова описание Кабула, не отводя от книги глаз, спросил:
– Почему вы так думаете?
– Я бы с тоски умер! Главное дело – обленился бы.
– Вот уж этому я не поверю! Помещику постоянно круглый год предстоят самые
утешительные, самые сладкие занятия
– Так оно, так; но ведь все это хорошо на короткое время, как забава, как
развлечение от тех забот, которыми обременен человек в большом городе, в течение
целых восьми месяцев. А то что за радость круглый год возиться с приказчиками,
да со старостами, перекочевывать со скуки от одного соседа к другому,
беспрестанно слушать унылые, но все-таки несносные звуки расстроенных фортепьян,
сплетничать о добрых знакомых и по целым часам сидеть в шалашике, подстерегая
куропатку... Никаких эстетических наслаждений!.. Нет, жизнь овинная не по мне:
умрешь с тоски!
– Не умрете! Правда, и в деревнях, как и в больших городах, вы найдете
«всякого жита по лопате», но деревня представляет вам не одни материальные
наслаждения. Итальянской оперы вы здесь не услышите, но вы услышите превосходных
певиц любительниц, дивных виртуозок; встретитесь с просвещенными людьми,
посвятившими себя прекрасной цели – устройству судьбы своих подчиненных. Место
есть всему: и труду и забавам, и псовой охоте и агрономии, и мочке льну и
литературе; журналы и газеты вы найдете всюду, чего, согласитесь, вы не во
всяком городе ожидаете достать.
– Уж не заниматься ли в деревне политикой?
– Отчего же не прочесть и современные политические новости? Отчего ж не
знать, что в настоящую минуту занимает весь образованный мир... Но, поверьте
мне, можно и без политики прожить весь век счастливо, да еще как счастливо-то!
Ну, вот я, например: я изъездил всю Европу не один раз, от Берлина и до Рима, от
Лондона до Константинополя; я привык к европейским политическим фантазиям, не
чужд событий нового полушария, где тоже поскитался. Но скажите, может ли меня,
как Русского, всего пропитанного русскою жизнью, глубоко интересовать нота
сент-джемского кабинета венскому, или притязание Французов к Бельгийцам? Бог с
ними! Я тешу ими свое праздное любопытство и только. Неужели вы думаете, что мое
внимание увлечет политика когда у меня на плечах жена и дети, да, в добавок, еще
пятьсот душ, за которых я должен отдать отчет самому себе, целому обществу и
Богу. Есть отчаянные дипломаты и из нашей братии, но, право, вспомнив о них,
нельзя удержаться, чтоб не повторить вместе с Крыловым:
Иному до чего нет дела,
О том толкует он охотнее всего;
Что будет с Индией, когда и отчего
Так ясно для него;
А поглядишь – у самого
Деревня между глаз сгорела!
– Ах, Боже мой! да я вам все-таки не про то говорю. Я вам говорю, что...
– Что надо следить за политикой?... Не мешает, не мешает, когда у меня от
дневных трудов, донесенных для исполнения гражданских своих обязанностей,
остается свободное время. Но поверьте мне, когда образованный человек, как
следует, занят своим делом, своим хозяйством, право, забудет он и политику!
Миновала и третья ночь благополучного нашего путешествия. Утром десятого
апреля нам начали встречаться поярковые гречневики подмосковных поселян. Тяжелые
телеги, донельзя нагруженные разными сельскими продуктами, лениво подвигались к
первопрестольной столице. Огромные возы с сеном, с которого не успел еще
стряхнуться весь снег, забранный у стогов, шли один за другим дружным караваном.
Покоящиеся в сладкой дремоте и укутанные полушубками крестьяне с клинообразными
бородами, ничком лежали на сыроватой верхушке омёта и еле-еле полу прищуренными
глазами взглядывали на перегонявшие их и на встречные экипажи. Стали
показываться дребезжащие калиберки с одинаково-короткими, и спереди и сзади,
рессорами; поставленные в тупик пассажиры, плотно крепились на неловком сиденье,
не находя места, куда бы спокойнее могли протянуть свои ноги, пропорциональные
для тела, но длинные, по отношению к этому экипажу. Желтые небольшие жестяные
кружки, извозчичьи значки, плясали по спинам Ванек при каждом тряском толчке,
испытываемом дрожками, а толчки эти повторялись-таки довольно часто.
Скоро мы въехали в аллею у Петровского Парка. Разнокалиберные доски и
дырявые рогожи закрывали собою роскошные рамы загородных вилл среднего
московского общества; тощие березки и липки, оцепленные зелененькими шестиками и
точеными тумбочками, на покрытых еще снегом грядках, грустно воздымали плешивые
свои головки и растопыренными ветвями будто молили Зевса об устранении
переменной погоды и о ниспослании ровной весны, с её соловьями, жаворонками и
другими пташками.
Дормез остановился на минутку на запруженной деревенскими телегами и
многочисленными лотками с калачами и сайками, с разными питиями и съестным,
площадке близь арки московских триумфальных ворот. Нас прописали; лошадки снова
тронулись и вот мы важно скачем на Тверскую...
Скромный уголок с дешевыми неудобствами и с дорогим прейскурантом, принял в
свою заветную сень двух путников – и деятельность их закипела.
– Мне карету!... Сказать, чтоб лошади были гнедой масти, кучер одет в синий
армяк с красным кушаком и в пуховой шляпе.
– Мне пролётку с биржи!
– Наймите тоже карету!
– Мне не к лицу Валерий Иваныч: если б я не отсидел ног, я и пешком бы пошел,
а то еще карету! это с какой стати?
– Ей, послушайтесь меня: ведь вы к Меценатину?
– Ну, разумеется.
– Скоро ли?
– Как только напьюсь чаю, да справлю туалет.
– Ну, так еще Алексей успеет – пошлите за каретой... право, вернее будет.
– Вот вздор какой!
– Ах, какой вы странный! Ну, сами посудите: какой эффект произведет появление
ваше у богатого дома на линейке? И лакей не так вас встретит, и лениво он о вас
доложит. А прогремит у подъезда щегольской экипаж: двери мигом настеж, швейцар
звонит что есть мочи; барыня уж сама справляется: кто приехал? и заботливо
поправляет перед трюмо роскошный чепец, а барин... ну, барин, разумеется, выйдет
в зал с самою приветливой, с самою очаровательной улыбкой... Посылайте!
– Если б я и был в средствах делать свои визиты в карете, то, при настоящей
обстановке обстоятельств, я все-таки бы пошел к Меценатину пешком! ... В
карете!... да тогда он имеет право прямо сказать: «вы хотите путешествовать –
ну, с Богом! видно, скажет, вы человек с большим достатком – в каретах
катаетесь!»
– То-то и есть, что вы людей не знаете! Кто так будет рассуждать? Скажут не
так, а скажут вот как «видишь, какой путешественник! Его не удивишь каретой,
видно, высшего полета! И не боится из столицы пускаться чёрт знает куда... на
край света! Разумеется, такой вояж требует больших физических сил, очень
крепкого здоровья... лишений много!.. ну, и капитал на это надо бросить не
маленький – отсыплем ему десять тысяч серебром! ..»
– Бог с ними, с большими тысячами! мне бы только нужды в пути не знать.
– Вы требуете участие к своему умственному труду, требуете жертвы науке? я
верю, что личного интереса в вашем визите нет ни на волос, так тем более не
играйте в опасную игру очень возможных случайностей! Бейте наверняка!..
Эй, послушайтесь меня пошлите за каретой!
– Нет, нет и нет!
Через час, после прибытие в Москву, я въезжал уж в обширный двор Меценатина.
– Кого вам угодно? вежливо спросил меня швейцар.
– Господина Меценатина... он дома?
– Дома-с!
Я снял пальто, и пошел было вверх по лестнице.
– Туда нельзя-с! учтиво заметил швейцар.
– Но ведь твой барин принимает?
– Не знаю-с; приказаний еще не отдано; насчет здоровья еще неизвестно.
– Разве господин Меценатин болен?
– Сколько лет страдают-с!
– Да сегодня-то он принимает ли?
– Пообождите здесь... вот я сейчас справлюсь.
Минут через пять предо мной стоял репрезентабельный господин, с черными
бакенбардами, с черным вихром и в черном фраке.
– Вам господина Меценатина?
– Точно так!
– Извините, пожалуйста, он принять вас не может: он не здоров! А вам его
очень нужно? вы до него дело имеете?
– Я привез к нему письмо очень серьёзного содержания. Мне хотелось его лично
вручить; но так как в настоящем случае это невозможно, то я попрошу вас передать
его в первую удобную минуту.
– Письмо за нумером?.. Стало быть, на него непременно нужно отвечать?
– Вероятно, так!
– Так, если того-с... то позвольте мне попросить вас пожаловать сегодня
вечером, после обеда, часу в шестом. Больному, верно, будет лучше и он вас
примет.
Мы раскланялись, и я отправился домой.
Валерий Иванович тоже уж возвратился.
– Ну как, Валерий Иваныч, ваш визит?
– Неудачен: был у меня в целой Москве один знакомый, и тот на днях уехал за
пятьсот верст! Ну, а как ваш визит?
– Меценатин болен и не принимает.
– Ай, скверно дело!
– Но я сегодня вечером увижусь с ним...
Вечером я ездил к Меценатину, возвратился очень поздно и Валерий Иванович,
которому я передал весь наш разговор, сказал мне:
– Вы довольны, слава Богу! Но вот, что мне пришло в голову ехать нам теперь в
распутицу, и притом в карете, невозможно никакими мерами. Надо выждать время.
Притом же вы должны посвятить несколько недель исключительно одному Меценатину.
Мне здесь загуливаться нечего, да я и соскучусь. Я вот как порешил. У нас через
две недели Пасха; я хочу провести эти дни с родными у себя в деревне, и завтра
утром еду в самом легком тарантасике, или на перекладных, посмотрю, как будет
удобнее. Вы здесь останьтесь; мой дормез при вас. Если я попадусь в семейный
круг, я не скоро из него выберусь, да и вам не советую скоро покидать Москву; но
как бы вы ни старались скоро выехать, вряд ли состояние дорог позволит вам на
это решиться раньше первого мая. Но, во всяком случае, так ли, сяк ли, а мы
должны съехаться и снова вдвоем совершать нашу поездку.
– Но где ж и когда нам съехаться?
– А чего лучше... в Николин день, в Промзине? Это по дороге.
– Пожалуй!
– Смотрите же: мы вместе обедаем в Николин день; я ровно к двум часам приеду.
– Если съезжаться, так съезжаться, а шутить тут нечего.
– Какие шутки! Я говорю вам: в два часа пополудни, девятого мая; поверьте,
минутой не опоздаю. Я держу слово: я из Варшавы в Саранск поспевал в назначенную
минуту к обеду; я из Неаполя и из Нью-Йорка петербургской бабушке всегда ровно к
полуночи 31 декабря доставлял новые календари, да и тут никогда не опаздывал!
Мой милый спутник действительно частенько проделывал разные шуточки в этом
роде. Мне пришлось только согласиться и не забывать Промзина-городища.
– Так кончено?
– Кончено!
– И так спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Московские встречи.
Вот уж больше года я в Петербурге. Передо мной лежать книги моего путевого
журнала. Я приступаю ко второму рассказу; времени надуматься было довольно, и
все-таки я не могу еще решить: наносить ли мне на бумагу весь свой дневник
целиком и аккуратно рассказывать все, что довелось мне встретить, видеть и
слышать любопытного, или, миновав одни обстоятельства, передавать лишь
результаты того, что у меня отчасти, притом отрывочно, записано в памятные
книжки, а отчасти, в виде отдельного целого, приведена уж в порядок? Помирю обе
крайности, стану по середине и, не стесняя себя необходимостью держаться
систематического изложения, буду рассказывать то, что меня интересовало.
В Москве, между многочисленными мануфактурами, есть одна, замечательная по
своим обширным оборотам, фабрика хлопчатобумажных изделий. Мне захотелось ее
осмотреть, и добрый знакомый, пользующийся в Москве прекрасною известностью,
вызвался дать мне рекомендательное письмо к владельцу этой фабрики... назовем
его хоть Сидором Пантелеичем.
Я отправился к этому Сидору Пантелеичу, куда-то за Вшивую Горку, где он
занимал богатые палаты в прежде бывшем барском доме, занятом теперь под фабрику.
Мне довелось довольно-таки покружить около Вшивой Горки: дом, всюду был мне
виден, да подъехать к нему я никак не мог. Одни ворота были заколочены наглухо,
другие тоже крепко заперты, так что достучаться в них я никак не мог. Спасибо
прохожей бабе: встретив меня на пригорке и узнав, что я отыскиваю вход на
фабрику Сидора Пантелеича, она указала мне дорогу вниз, под гору, и
растолковала, как найти зады старого барского дома, откуда был главный въезд на
фабрику.
По сказанному, как по писанному, достиг я наконец деревянного здания,
обнесенного ветхим забором, из за которого высились длинные-предлинные фабричные
трубы. Я вошел во двор; но спросить о дороге было не у кого.
– Где, братец, найти мне Сидора Пантелеича? спросил я выбежавшего из одного
строение парня, потиравшего покраснелые от холода руки и весело потряхивавшего
золотистыми, или, попросту, изкрасна рыжеватыми кудрями.
– Сидора Пантелеича? Да он то таперича в конторе-с.
– А где контора?
– А на-што вам?
– Дело у меня есть.
– А какое у вас дело?
– А тебе что?
– Вестимо, мне что... Да хозяин от у нас в конторе таперича.
– Укажи же контору!
– Да вот пойдешь по двору, вон за сушильнями-то своротишь налево, а там
пройдешься мимо красильной – тут и контора... Проводить бы вас: пожалуй, не
найдете сами.
– Ну, проводи в самом деле, спасибо скажу.
– Некогда, барин, проводить-то: сам тороплюсь... За сушильни-то своротите, да
мимо красильной – тут и есть.
– Да ведь ты сам хотел довести меня?
– Хотеть-то хотел...
– Так что ж ты?
– Нет, да уж вы ступайте сами, авось как-нибудь доберетесь!
Парень юркнул куда то и я снова остался было один среди двора, но, на мое
счастье, на дворе показался какой-то работник и уж тот, без лишних расспросов,
привел меня к Сидору Пантелеичу.
В небольшой, но довольно-темной комнате, обставленной шкапами, за длинным
письменным столом самой простой работы, сидел длинный, сухощавый господин.
Небольшая, не совсем артистическая головка, в рыжеватом паричке, была подперта
высоким волосяным галстуком, обхватывавшим длинную и тощую его шею. Господин
этот одет был в длинное пальто, застегнутое на-глухо от верху до низа.
Перед ним лежала пачка образчиков ситцев и бумажных кашемиров разных рисунков.
На одном краю стола высилась груда конторских книг, на другом кипа распечатанных
писем, прикрытых расчетными листами с фабричными рабочими. Стол окружали человек
восемь посетителей в разных костюмах. Тут были два крестьянина в красных рубахах
и плисовых шальварах; рядом с ними стоял молодой человек с бойким выражением
лица, в гороховом пальто; немножко поодаль от него находились мещане, в синих
чуйках. С противоположной стороны стояли два бородача, один в синем кафтане,
подпоясанном красным кушаком, другой в долгополом сюртуке и в высоких, надетых
поверх панталон, сапогах.
Когда меня ввели в контору, в ней происходил громкий и весьма одушевленный
разговор, прекратившийся в минуту моего появления.
Я приблизился к столу. Сидевший за ним господин устремил на меня быстрые
глаза, и на вежливый поклон мой спросил меня – Вам что угодно?
– Мне бы хотелось видеть владельца здешней фабрики, Сидора Пантелеича.
– Я фабрикант. Что вам надо?
– Я хотел вас беспокоить одною просьбой...
– Какой? Извольте сказать.
– Я человек приезжий; много наслышан о благоустройстве и отличном положении
вашей фабрики... мне хотелось полюбопытствовать... полюбоваться ею...
– Нынче время не совсем благоприятное... расчётная неделя, народу мало...
скоро двенадцать... в эти часы фабричных отпускают к обеду смотреть не на что.
– Но я, быть может, скоро уеду отсюда... Живу далеко... не знаю, удастся ли в
другой раз побывать в этих краях... Позвольте мне теперь осмотреть фабрику,
сказал я, вытягивая из кармана и подавая рекомендательное письмо.
– Извольте, можно и сегодня.
– Но мне бы хотелось, чтоб кто-нибудь меня проводил... указал и рассказал...
– Провожатого вам?.. Извольте и это можно... Мое почтение! Пожалуйте на
фабрику, сейчас вам все покажут... Эй, Васинька! а Васинька! покажи господину,
как на фабрике работают... и в сушильню сведи...
Васинькой звали высокого, седоватого мужика, служившего на фабрике на
побегушках. Он вышел из коморки, разделявшей контору на два отделения, и повел
меня в главное здание.
Фабрика была обширна, рабочих людей было довольно, но чего-нибудь
особенно-замечательного видеть мне в ней не удалось. Жакардовы станки были
простого устройства; в ткацкой тесновато.
Васинька рассказал мне, что часть рабочих при фабрике состоит на месячной
плате, как, например, резчики и другие, а часть – на заработной, как, например,
ткачи и набивщики. Месячные работники трудятся по двенадцати часов в сутки, а
задельные, которым предоставлена полная свобода распоряжаться своим временем,
сами, из собственных видов, работают по четырнадцати, а прилежнейшие и по
восемнадцати часов в сутки, особенно, когда работа бывает спешная и дело
приближается к праздникам. Набивщики, которых искусство ценится дороже, могут
заработать до двух рублей в сутки, что в тридцать дней составит шестьдесят
рублей ассигнациями; ткачи же, при самых успешных занятиях, более рубля
семидесяти копеек серебром заработать в неделю не могут, конкуренция между ними
велика, рук очень много, а заработная плата за такую легкую работу высока быть
не может. Расчёты с рабочим народом на фабрике бывают четыре раза в году: к
Новому Году, к Пасхе, к Петрову-дню и к Успенью. Для порядка и верности в
расквитываньи, рабочим раздаются расчетные листы, разделенные на две половины: в
одной вносится качество заработков и ценность труда, в другую вписываются разные
выдачи, произведенные от фабрики, в счет этой задельной платы, разными
предметами, например, ситцем, обувью, мукой, а иногда даже и наличными деньгами.
Рабочие состоять на своих харчах и, из видов экономических, разделяются на
артели. Самим им – и потому что времени нет, и потому еще, что вырученные в
прошлый семестр деньги они употребили уж на нужды семейства – нет возможности
производить закупку хлеба: чтоб облегчить рабочих в этих операциях и оказать им
помощь, некоторые фабриканты сами заготовляют при фабриках запасы молотого хлеба
и раздают его своим клиентам в долг, в счет будущих заработков. Когда придёт
«расчет», все «получения» мастерового сосчитываются; ценность этих получений
высчитывается из полной суммы следующего ему вознаграждение и затем уплата
причитающейся ему выдачи производится немедленно, но не чистыми деньгами,
которые фабричный человек может прокутить, а товарами, нужными каждому в
семейном быту: хозяин наделяет рабочего ситцами, миткалем, нанкой и другими
изделиями своей фабрики, зная, что все это пригодится для семейного
употребления. Оттого и сам фабричный, и его жена, и дети всегда одеты чистенько,
а хлопчатобумажные ткани с фабрики обходятся им гораздо дешевле, чем продаются
они из лавок.
Проходя с Васинькой из отделение в отделение, мы, наконец, вступили в ту
залу, где поставлены голландер и прессы. Осмотрев их, я поспешил в «город» на
Ильинку, в Новотроицкий.
Москва-река, которую летом куры вброд переходят, была теперь красивой рекой,
по которой стремились суда, отягченные полными грузами. Река была в разливе; от
яузского моста по направлению к Воспитательному Дому она выступила из берегов и
прекратила разъезды экипажей. У самого Воспитательного Дома, где бывает склад
хлеба, доставляемого из Орловской Губернии, красовались барки, нагруженные
пшеницей, рожью, овсом и другими сельскими продуктами.
Объехав разными окольными путями Кремль, я вступил, наконец, в центр торговой
деятельности – в «Город». Народ кишмя кишел всюду; Ильинка была запружена
экипажами; толпы прохожих колебались из стороны в сторону, точно волны бурной
реки. Зазыванья извозчиков и мелких торговцев, крики кучеров, говор народа
сливались в один общий гул. Латки саячников, плетеные корзинки продавцов булок и
аршинных сухарей, подвижные воробья разносчиков мыла, духов, ваксы и помады,
квасники с жбанами народного напитка, столы, уставленные пуговицами,
стеклярусом, шитыми манишками и тесемками кидались в глаза на каждом шагу. В
темных переулках, ведущих во внутренние линии «Города» прохода не было; давка и
теснота царствовали всюду. У «биржи» было сомкнутое сборище русских купцов с
бородами и без бород, в синих шинелях и в светлых пальто; греческие и
армянские физиономии резко отделялись от лиц коренного русского торгового
сословия; обшитые позументом, круглые и треугольные шляпы лакеев у дверей
магазинов перемешивались с суконными картузами, бархатными фуражками и толковыми
шляпами прочего люда. Дамы в щегольских нарядах, барыни с ливрейными
провожатыми, женщины с повязанными платком головами и бабы с носильным товаром
всякого рода торопливо суетились из конца в конец по неширокой улице,
запруженной пешеходами. Кирпичные тротуары, облицованные мягким белым камнем,
были с обеих сторон обставлены мелкими торгашами, торчавшими у стенок лавок и у
тумб по мостовой. Все были заняты своим делом и все-таки находили удобную минуту
взглянуть на прохожего франта, пересмеять расфранченную покупщицу или охаять
товар соседнего торговца. Узлы, картонки, объемистые калачи, кулечки с чаем и
сахаром, свертки с материями, мешки с разной поклажей, корзины с необходимыми в
домашестве продуктами – все это еще более стесняло плотную толпу и наделяло то
того, то другого более или менее чувствительными толчками.
В Москве много есть заведений, посвященных удовлетворению желудочных
потребностей публики: каждое из них замечательно какою-нибудь особенностью. В
Замоскворечье, например, одно из них славится непомерным расходом чая, выкидыши
которого еженедельно свозятся со двора целыми возами; другое, в Охотном Ряду,
знаменито чудными блинами, и тот уж не Москвич, кто Ворониных блинов не знает;
третье хвалится удивительною белизною вареного поросенка; четвертое служило в
старину местом препровождение времени матушкиным сынкам, спускавшим с рук
батюшкины денежки... всех замечательностей этого рода не пересчитаешь, но
особенною известностью славится «Новотроицкий», который не раз был посещаем даже
историческими знаменитостями.
Узенькая лесенка ведет в бельэтаж. Вы поднимаетесь туда, вступаете в
пространные залы и первое впечатление производит на вас обстриженная в скобку
прислуга, в белых миткалевых рубахах и шальварах, в таких же передниках и с
чистой салфеткой, перекинутой через плечо. Разбитные половые усердно шмыгают из
комнаты в комнату, разнося с непостижимым искусством в двух руках столько
посуды, блюд с кушаньем и чайных приборов, сколько может поместиться разве на
двух трех больших подносах.
Самую большую залу занимает обыкновенно торговый класс, довольствующийся
простыми, скромными, но за то сытными и дешевыми кутаньями, и, прохлаждаясь
чайком, который всегда и везде хорош, и перед обедом и после обеда, и при
завтраке, и так себе, для препровождение времени. Рядом с этой залой есть
другая, полукруглая комната, в которой все места заняты молодыми купчиками и
разнохарактерными франтами, одним словом, разрядом тех людей, которые с
пренебрежением смотрят на дешевую селянку, на лиссабонское, на чай, но у которых
на уме живая стерлядь, хорошее бургонское и веселящее душу шампанское.
Посетители этой комнаты расплачиваются щедрою рукою и не берут в сдачу даже
мелкой серебряной монеты; соседи их по зале и медью не брезгуют и тщательно
сгребают в кожаные кошельки копейки и полкопейки серебра.
– Погоди меня, Ефрем! кричит отважный молодой человек, в голубой венгерке,
обшитой серебряными шнурками.– Я сам сейчас туда выйду взглянуть, точно ли ты
живую стерлядь положишь для меня в кастрюлю.
– Подними и подай мне пробку от шампанского! строго говорит другой,
молоденький человек.
– К рейнвейну подаются разве такие рюмки? огорченным тоном спрашивает
длинноволосый юноша, одетый и затянутый, словно Француз на картинке.
– Прикажите-ка, Михайло Васильич, подать еще бутылочку сюда, а другую уложить
в коляску для меня! толкует уж порядочно-позавтракавший представительной
наружности господин, другому собеседнику, передававшему ему какие-то подробности
о покупке или о залоге дома...– Уж мы там сделаем.... все сделаем!
Общего разговора за столом не велось; всяк знал самого себя и свою компанию;
молодые люди говорили громко о разных предметах, приходившихся в уровень с их
настоящим положением, но кружок одного общества даже не перекидывался мелкими
фразами с незнакомыми. Одиночные посетители молчали, изредка, разве, вступая в
интересную для них беседу с прислуживавшими им Ярославцами.
Компания эта была не по мне, я был не в таком расположении духа, чтоб
слушать пустую болтовню праздных людей, и потому перешел в следующую комнату.
Там мало было посетителей, и внимание мое с первого же раза сосредоточилось на
двух торговцах, завязавших между собою крупный разговор о бумагопрядильщиках и о
ткацких фабрикантах.
Защитником первых был полный, высокий купец с черной кудрявой бородой и в
немецком сюртуке: оппонентом его, говорившим за ткацких фабрикантов, был не
высокий, но плотный мужчина, с румяным лицом, орлиным носом, с серыми,
проницательными глазами, с небольшой лысиной и с волосами, подстриженными в
скобку. Синенькая сибирка его, подбитая лисьим мехом, плотно застегивалась на
груди дутыми медными пуговками; китайчатые шальвары были запрятаны в высокие
личные сапоги; шляпа гречневиком стояла на соседнем стуле.
– Я вам, Елисей Исаич, говорю одно, а вы все в другую сторону воротите!
заметил высокий купец в сюртуке, обращаясь к собеседнику в синенькой сибирке.
– Ой-ли, Дмитрий Михайлыч? Полно, я ли гну на-сторону?
– Я вам толкую про то, что нужно усердствовать распространению
бумагопрядилен; для того, чтоб поддержать их промышленность не нужно понижать
пошлину на иностранную пряжу, а тем паче, оборони Боже, возвышать пошлину на
хлопок!
– А по-моему не то надо и мелкую промышленность ткацких фабрикантов
поддерживать, да нужно же и тово-воно, как говорится, вообще поощрять
национальное хлопчатобумажное производство, а эттое надо так сделать, чтоб пряжа
иностранная была дешевле.
– Хлопчатобумажному производству у нас есть сильное поощрение: мы уж дошли
до-того, что во многих странах Средней Азии английские товары соперничествовать
с нами не могут. Желательно только, чтоб наша русская пряжа, тоже ни в чем
английской, ординарной, не уступающая, была дешевле, гораздо дешевле иностранной
пряжи.
– Да вот это и будет тогда, когда поднять пошлину на хлопок, а снять её с
пряжи.
– Но ведь это убьет все бумагопрядильни!
– Нет, не убьет их, а образумит бумагопрядильщиков! Сами теперь вы
согласились, что бумагопрядильщики наши берут страшные барыши?
– Вас зависть что ли берет, Елисей Исаич?
– Нет не зависть, а желание добра ткацким фабрикантам!
– Это коим манером?
– Бумагопрядильщики займутся тогда только своим делом, не станут выделывать
бумажные материи, перестанут отбивать хлеб у ткачей!
– Да ведь у них тканье-то выходит машинное, а машинная работа и лучше и
дешевле ручной! А это и нужно покупщику.
– Да ведь покупщик – публика, а ткачи-то, их у нас сотни тысяч, и останутся,
по милости бумагопрядильщиков, словно раки на мели...
Задача, над разрешением которой трудились оба собеседника, разрешена у нас
самым блестящим образом в конце того же 1850 года, в начале которого привелось
мне слышать суждение об этом интересном предмете. А так как суждение эти не
дают еще наглядного и определенного понятие о важности вопроса, то я считаю
весьма уместным передать здесь сущность беседы, которую вели Елисей Исаич и
Дмитрий Михайлович.
Предварительно, надо сказать вкратце, что бумагопрядильное заведение, по
огромности денежных средств, требующихся на его устройство, доступно только
капиталисту. Владетель же ткацкого заведения, сам производством хлопчатобумажной
пряжи не занимается, а покупает ее у бумагопрядильщиков; устройство ткацкого
заведение не сопряжено ни с какими особенно-чувствительными издержками.
Бумагопрядильщики, кроме главного своего производства, занимаются еще и
ткачеством: ткачество, при бумагопрядильне, вещь возможная и особенных расходов
за собой не влечет; бумагопрядильня же, для простого ткача вещь
совершенно-невозможная по дороговизне завода, она, как прибавок к ткацкому делу,
существовать не может. Таким образом, на ткачестве сосредоточивается
деятельность и ткацких фабрикантов и бумагопрядильщиков и эта встреча двух
разнородных деятелей на одной и той же дороге и столкновение интересов, породили
между ними такое несогласие, что, до издание нового тарифа, ткачи и
бумагопрядильщики были между собою совершенные Гвельфы и Гиббелины.
Итак, дело в том, что некоторые бумагопрядильные фабриканты, кроме выделки из
иностранного хлопка бумажной пряжи, которая в то время обходилась им самим в
двенадцать рублей серебром за пуд, занимались еще выделкой из этой пряжи на
своих заведениях разных ткацких изделий. Изделие эти им, бумагопрядильщикам,
обходились, разумеется, дешевле, чем простым ткачам. Возьмем, для примера, плис.
Обыкновенный кусок его, мерою в пятьдесят аршин, а весом в двадцать фунтов,
обходился бумагопрядильным фабрикантам в тринадцать рублей с полтиной, по
следующему приблизительному, но довольно верному расчету; пряжа, за полпуда,
стоила им шесть рублей, работа – два с полтиной, резка – полтора целковых, а
окраска и обделка – в три с полтиной.
Фабрикантам, у которых были не бумагопрядильни, а одни ткацкие заведения,
кусок плиса обходился гораздо дороже, именно потому, что пряжу на изделие они
должны были покупать или заграничную, или свою, русского изделия. В поощрение
отечественных бумагопрядилен, на иностранную пряжу пошлины существовали в шесть
с полтиной с пуда иностранной пряжи пуд обходился ткацким фабрикантам от
шестнадцати до восемнадцати с полтиной. Они и рады бы избегать употребление
иностранной пряжи и расходовали бы пряжу русских бумагопрядилен, да
бумагопрядильные то фабриканты, зная, что в товаре их всякий нуждается и что их
пряжа, кроме самых тонких нумеров, решительно ни в чем не уступает английской
пряже, не довольствовались скромными барышами и держали свое изделие в одной
цене с английскою пряжею. Стало быть, ткацкий фабрикант, куда бы он ни обратился
за приобретением пряжи, всюду должен был платить от шестнадцати до восемнадцати
с полтиной за пуд пряжи. Поэтому, ткацкому фабриканту тот же самый кусок плиса,
в пятьдесят аршин длины и в полпуда весом, обходится уж не в тринадцать с
половиною, а в шестнадцать с половиною рублей серебром, именно: за пряжу восемь
с полтиной, за работу три рубля (полтиною серебра дороже против
бумагопрядильного фабриканта, потому что у того работа производится на
самоткацких станках, а у этого на простых ручных станках), за резку полтора
целковых и за окраску и обделку – три с полтиной серебром.
Стало быть, бумагопрядильные фабриканты на каждом куске плиса приобретали
выгоды по три рубля серебром против фабрикантов ткацких. Подобные же выгоды
повторялись и на каждом виде хлопчатобумажных товаров. Эти выгоды давали тем из
бумагопрядильщиков, которые занимались выделкой ткацких товаров из пряжи
собственного производства, возможность продавать эти товары с барышом для себя
по такой цене, против которой не могли соперничествовать владельцы простых
ткацких заведений.
Владельцы ткацких заведений не могли хладнокровно смотреть на
бумагопрядильщиков и придумывали разные средства, как бы выставить операцию
своих врагов в самом невыгодном для них свете. Они перебирали предмет со всех
сторон и остановились на стороне – финансовой.
Они выставляли на вид, что некоторые бумагопрядильные фабриканты выпрядают на
своих фабриках до сорока тысяч пудов бумажной пряжи; что на выделку этих сорока
тысяч пудов пряжи употребляют они сорок пять тысяч пудов хлопка, что пошлины за,
это количество хлопка они платят только одиннадцать тысяч двести-пятьдесят
рублей; что если б они сами выписывали для себя хлопок из Англии, то им пришлось
бы заплатить пошлины не эту ничтожную сумму, а двести-шестьдесят тысяч рублей, и
что, стало быть, почти целые двести-пятьдесят тысяч рублей серебром достаются
русским бумагопрядильщикам совершенно задаром.
Ткацкие фабриканты не хотели припомнить, что главный потребитель русских
хлопчатобумажных изделий есть низший, многочисленнейший класс народа; что этому
классу нужна прочность товара и дешевизна, что требованиям этим изделие
самоткацких станков соответствуют гораздо-более, чем произведение простых
ручных станков. Ткацкие фабриканты боялись, чтоб вся хлопчатобумажная
промышленность не перешла в руки бумагопрядильных фабрикантов и все доводы свои
старались подкрепить новою арифметическою выкладкой:
В 1848 году к нам, в Россию, ввезено английской пряжи двести-восемьдесят
тысяч пудов; хлопка – миллион двести тысяч пудов; из этого количества в России
выпрядено пряжи около восьмисот тысяч пудов; стало быть, всего у нас в дело
идет пряжи почти-что миллион пудов.
Если б весь этот миллион пудов пряжи – толковали они – мы выписывали из-за
границы, мы бы одной пошлины внесли шесть с половиною миллионов рублей серебром,
а вместо того, считая хлопок особо и иностранную пряжу тоже особо, мы таможенных
доходов внесли только два миллиона и сто двадцать тысяч рублей серебром.
За что же – спрашивали некоторые ткацкие фабриканты в роде Елисеё Исаича –
наша казна ежегодно выпускает из своих рук верных пятнадцать миллионов
ассигнациями? Надо непременно усилить пошлину на хлопок и снять пошлину с пряжи:
товары подешевеют.
Вот как рассуждали некоторые фабриканты, которых мелким самолюбиям,
затрагиваемым только личными расчетами, видно, трудно было постигнуть, что этими
пятнадцатью миллионами правительство ежегодно жертвует на процветание и
преуспеяние отечественной промышленности и торговли, для облегчения
многочисленных беднейших потребителей, для упрочение общего благосостояния.
Новым тарифом пошлина на хлопок не возвышена ни на одну копейку, да и на пряжу
она сбавлена на целый рубль серебра, так что пошлина на пряжу все-таки в
двадцать раз выше пошлины на хлопок.
Это объяснение может служить одним, и еще самым незначительным
доказательством, как иногда сами производители изделий стараются затмить ясность
и чистоту дела и до какой степени мудро совершенствуются наши постановления,
несмотря ни на какие препятствия.
Нельзя не согласиться, что в настоящее время ничто так не оправдывает
наименование «сердце России», наименования, упроченного за Москвой вековыми
преданиями, как то место, которое занимает она в современном развитии и
кругообращении народного богатства. Стечение многих обстоятельств, в том числе
самое местоположение в центре империи, благоприятствовало возбуждению
промышленной деятельности в её многолюдном населении и сосредоточило в её
стенах всю внутреннюю торговлю государства.
В Москву стекаются богатства отовсюду. Все порты морей Балтийского и Черного
снабжают ее первообразными, полуобработанными и колониальными товарами; южная
Россия – шерстью, конопляным маслом и другими продуктами сельского хозяйства,
относящимися к издельной промышленности; хлебородные внутренние губернии шлют
сюда жизненные припасы, не только для жителей самой столицы, но и для всего
народонаселение её губернии, которое, вместе с рабочими других губерний,
употребляемыми на московских фабриках, простирается ныне до двух миллионов.
Каспийское Море и юго-восточные области наделяют ее произведениями Закавказья,
сырыми продуктами, приобретаемыми от наших кочевых племен и богатыми грузами
рыбных товаров с Урала и Волжского Низовья; Сибирь и северо-восточные губернии
сбывают в нее избытки горнозаводского производства, звериной ловли и
промышленной деятельности соседственных к нам стран Средней Азии и Китая.
В свою очередь, как центр промышленной деятельности империи и как
местопребывание главнейших капиталистов, приводящих в движение всю внутреннюю и
внешнюю торговлю государства, Москва доставляет приготовляемые на её
мануфактурах изделие и привозимые сюда колониальные, азиатские и всякие другие
товары на все рынки, ярмарки и промышленные пункты России. Казань, Нижний
Новгород и Владимир лежат на пути, по которому тянутся огромные караваны с чаями
из Кяхты и пушными товарами из Сибири; но большая часть этих важных статей нашей
торговли покупается, после нижегородской ярмарки, в Москве. Первообразные и
полуобработанные материалы, равно как красильные вещества и иностранные
мануфактурные изделия, отправляемые в Москву из Петербурга, проходят через всю
Тверскую Губернию; но все города и фабрики этой губернии запасаются ими не
иначе, как из Москвы. Шуйские и ивановские фабриканты могут получать все
количество английской бумажной пряжи, хлопка и колониальных товаров водою прямо
из Петербурга; но они приобретают эти товары большею частью тоже в Москве, где
пользуются кредитом у капиталистов, выписывающих их из Англии. Губернии
Тамбовская, Орловская и Рязанская, чрез которые проходят все транспорты шерсти,
снабжаются этим материалом почти исключительно из Москвы же, а не из южных
губерний. Суконные фабриканты Киевской и Волынской Губерний, покупают красильные
вещества не в Одессе, а опять-таки в Москве. Словом сказать, Москва есть главное
складочное место для всех ценностей, которыми питаются торговые обороты империи.
Изыскатель, из которого я заимствовал эти строки, на основании самых верных
сведений, рассчитывает, что, десять лет тому назад, в Москву доставлялось разных
товаров: из Петербурга до четырех миллионов пудов, из Коломны, этого важного для
Москвы порта, до восьми миллионов пудов, а ввезено сухопутно до сорока двух
миллионов пудов, в том числе до десяти миллионов пудов хлеба, до полумиллиона
пудов рыбы и икры, более тридцати-пяти тысяч возов мяса, более семи тысяч возов
чаю и кофе, более семидесяти-пяти тысяч возов мануфактурных изделий, около
тридцати тысяч возов металлов и металлических изделий и, сверх того, более
миллиона возов с разною другою кладью всяких видов.
По свидетельству того же изыскателя, в Москве считалось четыреста-шестьдесят
семь фабрик, сто-шестьдесят четыре завода и около трех с половиною тысяч
ремесленных заведений. На них работало около четырех тысяч мастеров, около
пятидесяти тысяч мастеровых людей и около семи с половиною тысяч чернорабочих;
произведение же, во всех этих заведениях изготовленные, обошлись, по показанию
самих производителей – показанию, постоянно с непонятными намерениями
уменьшаемому – в двадцать-пять миллионов рублей серебром. В самой Москве они
сбывались в двухстах пятидесяти магазинах и в пяти тысячах пятистах лавках.
Во всей же Московской Губернии считалось в то время около тысячи двухсот
фабрик и заводов; при них сто тысяч рабочих, пятьдесят тысяч станов, до десяти
тысяч жаккардовых станков, до шести тысяч разных машин; ценность же изделий
определяли в пятьдесят миллионов рублей серебром.
В общем итоге фабрик считалось, двадцать бумагопрядилен, более двухсот
пятидесяти ткацких фабрик, до сорока красилен и белильных заведений, более
шестидесяти набивных, около полутораста шелковых фабрик, пятнадцать
шерстопрядилен, до ста-двадцати фабрик шерстяных изделий, и проч., и проч., и
проч.
Кроме самой Москвы, которая по всем отраслям мануфактурной деятельности
занимает самое первое место, замечательны:
По хлопчатобумажному производству, города: Серпухов, Коломна, Дмитров,
Бронницы, Руза; сёла: Покровское, Горенки, Ростокино, Копнино,
Московского Уезда; Коставтиново, Подольского Уезда, Meщерино, Коломенскаго, село
Царёво, Дмитровского и село Пара, Верейского Уездов.
По производству шелковых тканей, после Москвы, важный город Коломна и почти
весь Богородский Уезд.
По суконным и вообще шерстяным мануфактурам, сёла: Свиблово, Измайлово,
Перово, Балашинское и Чесменское Московского Уезда, уезды Дмитровский и
Богородский.
По полотняному производству – Коломенский Уезд, Сергиевский посад и город
Серпухов.
Химическими заводами, кроме Москвы, богат Богородский Уезд. Заведений для
обработки сала больше всего в Коломенском Уезде, а для обработки воска – в
Московском Уезде, в городе Подольске и частью в Клину.
– Мудрёное дело, Елисей Исаич, изучить Москву в промышленном отношении!
говорил я Елисею Исаичу, который, познакомясь со мною, вследствие одного
случайного обстоятельства, навещал меня время от времени, стараясь выпытать, что
у меня за цель, без видимой надобности, тратить большие деньги и разъезжать по
России?
– То есть как вы изволили, сударь, сказать?
– Я говорю, что очень трудно приобрести верные сведение о здешних фабриках и
заводах и о том, сколько, в самом деле, все эти заведение приготовляют товара.
– Мудренько, сударь; точно оно, то есть оченно мудровато-с... А к чему это
вам?
– Для того, чтоб знать.
– Да ведь сами-то вы не фабрикант?
– Не фабрикант...
– Может, сбираетесь завести фабрику?
– И то нет!
– Так что ж вам за нужда до нашего купецкого дела?
– Видите ли что, Елисей Исаич: ведь вы знаете, что Москва – сердце России?
– Заверительно говорить изволите!
– Ну... вы знаете, отчего сердце у человека бьется?
– Отчего-с? Ну, эвтое, то есть от разного бывает, осерчает человек, утомится
или уходится – вот оно и затутукает!
– Не то, Елисей Исаич: человек живет, дышит, существует оттого, что у него
кровь по жилам переливается...
– Тэк с!
– Все эти жилки сходятся у сердца и потом снова от сердца расходятся по всему
телу.
– Совершенно тэк-с!
– Главный-то запас жизни, стало быть, в человеке – у сердца.
– Тэк-с, тэк-с!
– Вот я и применяю это к нашему царству. Весь человек – это как будто все
государство; голова у него – Петербург; правая нога – на Сыр-Дарье, левая – на
Черном Море; одна рука протянута далеко за Сибирь, другая до Западной Европы;
боевая жила – Волга, а сердце-то – Москва... Ну, так ли?
– Когда не так! проговорил Елисей Исаич, обнаружив словом «когда» свое
немосковское происхождение.
– Я и думаю, что вот это-то сердце, Москва, оттого и бьется, оттого и живет,
что в нее сходятся все жилки, все артерии, то есть торговые пути. Узелки, связи,
где эти жилки понемножку разветвляются – это города и фабрики, а кровь, которая
по этим жилкам переливается – это капиталы и товары. Оттого и дышет всякое
государство, что в нем денег много, что товаров много. Ведь торговля – ведь это
душа каждого царства: огромна торговля – и царства выходит сильное и живущее!
– Так то оно так спорить тут нечего. Сталося, вы хотите узнать много ли в
Москве обращается денег, да товаров?... И, батюшка! и в человеке-то вы не
узнаете много ли у него фунтов крови: захотели вы Москву всю пересчитать!
– Да не всю Москву, Елисей Исаич, а только одно главное...
– По товарной части?
– По фабрикам.
– Да как вы до того дойдете?
– Да вот я хоть, например, вас спрошу.
– Меня?... да я то что ж знаю?
– У вас есть фабрика?
– Есть.
– Сколько у вас рабочих.
– Да я вам не скажу...
– Отчего же?
– Да вы то что за левизор такой?
– Я по своей охоте, для самого себя сбираю сведения. Ведь если я вам
поклонюсь, да хорошенько попрошу, ведь вы можете мне назвать точное число
рабочих, которые трудятся для вашей фабрики по разным местам?
– Нет, не могу! резко ответил Елисей Исаич, после минутного молчания.
– Ну, растолкуйте же мне, отчего?
– Да вы... то есть... может статься, тово-воно? прицепку сделаете?..
– Фу, какой вы кремешок! Мне совсем не то нужно! Мне только хочется узнать
разные фабричные должности; сколько на этих должностях рабочих сидит, какая кому
идет плата, и на какой манер вы обхождение с ними ведете...
– Нет уж, вы, сударь, оставьте лучше об этом попечение...
– А можно ли мне узнать, насколько именно вы товару в год, вырабатываете?
– И этого, коли правду сказать, я вам открыть не могу...
– Ну, это же почему?..
– Огласить свою тайну... за что ж я это сделаю?
– Да какая же тут тайна?
– Гм!. какая!... Э-эх, сударь, не знаете вы нашего дела! Случается, нужда
заставит показать больше, ну, и покажешь больше, а коли нет такой
нужды, я и половины своих оборотов разглашать не стану. И фабрикант о своих
товарах, и купец о торговле... да что толковать? ни один портной вам болтать не
станет, насколько в год он перешьет одёжи разной.
– Скажите мне, пожалуйста, Елисей Исаич, разве торговому человеку тяжело
открыть свои дела, если они у него хорошо идут? Разве это дурное дело?
– Дело-то оно не то что дурное; чему тут дурну быть? да ведь у всякого свое
заведение; а у нас, у купцов, такой уж обычай, не говорить всего, что есть... уж
я, сударь, лучше стану казаться чахоточным, а уж не буду жаловаться, что болен
полнокровьем.. Как человек от полнокровен, так оно, того и гляди, кондрашка
хватит! Кровь-то сгустится, понакопится маленько и дурна разного – дурную-то,
лишнюю-то кровь и понадобится выпустить.
– Вам бы, Елисей Исаич, быть хивинским, или бухарским купцом.
– А что-ж-с? Бухарцы, хоть они, то есть, и нехристи, а тоже хорошие люди
бывают!
– Вы рассуждаете так, как будто целый век в тех краях выжили!
– Нет, сударь, не случалось нам живать у Азиатов.
– Судя по вашим правилам, вы не коренной негоциант московский!
– Нет с! мы не из здешних!
– Откуда же?
– Отколева с? Я Белёвский. Покойный мой родитель там приписаны были.
– У вас в Белёве тоже фабрика?
– Фабрики у родителя никогда не бывало.
– Чем же промышлял ваш батюшка? если смею спросить и если тут нет секрета.
– В эвтом деле, какие же секреты-с. Родитель были экономические. Жили мы не в
богатстве-с, да после Господь умудрил меня разумом: я пашню-то в сторону, да и
пустился на фабрики!
– Как? вы сами и землю пахали?
– Пахали! Тятенька-то, бывало выедут на пашню, а меня-то и заставят вести
плужную лошадь, а больше всего на молотьбе мне доставалось: строго держал нас
родитель!– Тятенька-то после скончались, хозяйство пошло в запущение; я оставил
дом и пошел в Белёв. Торговое место Белёв! пристань важная и тракт идет через
него в Адест и Радзивилов... может статься, слыхали-с?... Тут я свел знакомство
с приказчиками; они надоумили меня на доброе дело: я пачпорт за пазуху, да и
махнул к Москве поближе. Сначала сам в ткачи пустился, да после передумал!
Деньжишки кой-какие водились купил я пряжи, да и стал по деревням раздавать на
миткали... Много приходилось испытать мне на своем веку всякого лиха... ну, а
вот теперь, нечего Бога гневить!... сами, примерно, не из-за людей на свет Божий
смотрим!
Гораздоьблагоприятнее для меня была встреча с другим торговцем, не старых лет
человеком, Андреем Ивановичем.
Андрей Иванович, мужчина лет сорока, ходит по-немецки. Во всех движениях его
заметна была какая-то торопливость; он спешил во всем; даже в простой беседе он
не мог выражаться плавно, добропорядочно и обстоятельно и, вступая в речь,
прибегал к скороговорке.
– Учиться хотите-с? говорил Андрей Иванович, ознакомившись с целью
предпринимаемой мною поездки: – хорошее дело – наука! Мало, хорошее – великое. А
кажется, к чему-с? Отцы и деды без нее век вековали... ан нет; нынче не то
время – плохо житье без науки стало! Вот я вам скажу про себя. Учился я на
медные деньги, но не родился дураком. Оборотов больших не имею, а фабрика есть у
меня. Вот хорошо-с. Задумал я строить эту фабрику, задумал – и выстроил, в пять
этажей вывел! И один с, без архитектора-с! Стал выводить трубу; кирпичу не
жалел; стены сложил такие, что бомба отскочит. Пошла труба расти у меня; росла,
росла, да и выросла этаким монументом, что твой Иван Великий! Высокая такая, что
издалече виднелась: куда! чуть ли не в полторы выше главного дома. Вот хорошо-с!
Труба готова. Только, что же бы вы думали? В один, этак, прекрасный день, моя
труба трррр!... развалилась. Пятьдесят тысяч вон из кармана... Благодарю Бога,
что никого не пришибла! А что ж это такое? А то-с, что, дескать, вот тебе,
невежа, наказанье! Науки не знаешь! Знал бы науку, может, и тоньше бы трубу
выводил, да построил бы прочней... Может быть, один кирпичик помешал, а в этом
то кирпичике и была задача науки... так вот оно что!
– Но, ведь вы согласитесь, Андрей Иваныч, что в моем деле мало одного своего
желания: мне для моих исследований нужна помощь самих торговцев и
промышленников: надо, чтоб они мне растолковали дело: я ведь тут, что в лесу!
– Правда, правда!.. Только вот вам на первый раз совет мой. пожалуйста,
отучитесь вы от слова «исследование».
– Это что такое?
– Да вы вот говорили, что вам нужно произвести статистическое и еще какое-то
«ическое» исследование. Знаете, иной этого слова не поймет, побоится... поверьте
мне! Я уж знаю!
– Ну – изыскание?
– Нет... «Справки»?.. И не справки!.. Расспросы? и то нет... ну, да просто
ничего не говорите!.. А то я вам и еще совет дам: как где будете, старайтесь
узнать чрез разговоры, да через науку, что земля производит... Есть, видите,
много произрастаний, богатств этаких природных; растут под носом, в виду всех,
а никто ими не пользуется; иной и знает их, да не знает как применить к делу.
Потом, старайтесь ознакомиться с разными промыслами, которые и не фабрики, да и
под хлебопашество не подходят, они и не заводы, да и к земледелью не идут. Это,
выходит, такие крестьянские занятия, которыми почитай весь народ промышляет.
Поняли меня? Ну, вот например, воронежские крестьяне? Они считаются лучшими
пастухами и мастерами нагуливать скот, при гонке гуртов. Ну, например, в Клинцах,
в Киевской Губернии, почитай все занимаются шерстяным вязаньем. Ну, Юхновцы...
из Смоленской Губернии, мастера находить подземную воду и копать колодцы... в
Шуйском Уезде все занимаются хлопчатобумажным производством. Мало ли этаких
занятий есть! Вот вы с ними-то и познакомьтесь, да и разузнавайте о них.
– Очень благодарен вам за добрый совет.
– А что касается до помощи самих торговцев... оно, конечно, так, вы
справедливо заметили, да ведь тут надобен особый дар! Умейте ладить! Старайтесь
сблизиться, подружиться с торговцами... вас от этого не убудет! Заводите чаще
разговоры о товаре, узнайте слабую сторону хозяина, конёк его... с этого
начните, а уж как завязалась искренность, там и на товар съехать можете, где,
мол, покупаете, почем даете, куда продаете, на какое дело требуется?.. что там
для вас самих нужно. А главное-то вот что: ведь вы будете у разных народов? в
разных местах? вы постарайтесь ознакомиться с обычаями, и в житье бытье, и в
одеже: это для торговли оченно знать нужно!
– К чему же?
– Как к чему? будто вы сами не понимаете?.. Ну, да вот хошь... вы сидите на
стуле, и я сижу на стуле, и все у нас сидят на стульях значит, у нас существует
мебельная фабрикация, и мебель у нас – товар. А товар то ведь этот не везде
пригоден. Ну, вот хоть примерно, вам захотелось торговать мебелью; вы к Самоедам
ее не повезете. А отчего? Оттого, что у них не те обычаи! Париж торгует с нами
перчатками – в Европе перчатки – товар; повезите-ка вы этот товар в Азию: у
Азиатов перчатки не в обычае: товар этот там не имеет ценности. У нас обширна
торговля сундуками. Мы их до полумиллиона высылаем за границу. Да за какую
границу? За азиатскую! И умная спекуляция! А вывезите-ка вы наши сундуки за
европейскую границу, пошлите их в Париж – вас все осмеют! .. Изволили смекнуть?
Так вот в чем вся штука! Узнать обычаи, потребности жителей какого-нибудь места
– это важная статья коммерции. Мы, купцы, что знаемто знаем, а многое и так
смекнем; а вам ведь надо в книжку записать – в книжках то этого пока ничего
нет!
– Вот, кабы мне счастье помогло с таким, как вы, наставником ехать, не
побоялся бы я за бесплодность будущих своих трудов! заметил я Андрею Ивановичу,
которого прямые и меткие замечание очень мне понравились.
– Нет с, куда мне с вами!.. Мы люди маленькие, то тут, то там хлопоты! то
фабрика, то семья, из городу отлучиться ни на шаг не можем! А отчего бы вам не
приискать себе попутчика из купечества... правда, охотников вряд ли вы
найдете... а впрочем, попытать можно. Есть у меня на примете человек, не бойкого
ума, а пригодиться может, если вы пораспотрошить его сумеете. Я знаю, что он в
Нижний сбирается с весны... И сам он фабрикант... ну, знаете, Владимирскую
Губернию проезжать станете, Нижний Новгород повидаете – все-таки он может
сказать вам что-нибудь новое...
– Познакомьте меня, сделайте милость...
– С удовольствием... только вы не торопите меня.
III.
Меценатин.
На тряских калиберках въехал я в обширный двор барского дома. Неуклюжий,
сгорбленный извозчик в сильно-потертом синем армяке, тпрукнул раза три на
истощалого буцефала. Высокая, сухопарая кляча перестала махать жидким хвостом и
трясти долгою мордой: мы у подъезда.
Не успел еще я слезть с неспокойного экипажа, как обе половинки парадных
дверей широко растворились, два дюжие лакея подобострастно вышли мне на
встречу, приняли мое верхнее платье и по широким сеням довели до обитой коврами
лестницы. На площадке бельэтажа, встретил меня еще лакей, в синем фраке и в
белом галстуке; он ввел меня в приемную.
Приемная, отделенная от узенького коридорчика, который вел во внутренние
покои, роскошной перегородкой с цветными стеклами, была не обширна. Прямо против
входа, у окна стоял пьедестал с превосходным бюстом Суворова; по стенам направо
и налево висели две оригинальные, говорят, картины Вандика. Перед маленьким
диваном раскинут ломберный стол; на нем лежала распечатанная колода карт без
двоек. Мелков и щеточек не было. Несколько карт разложены были отдельною кучкой
в чрезвычайно-симметрическом порядке. В центре этой кучки лежал червонный король
с «нечаянным известием» на сердце; «переменные обстоятельства» сгруппировались
далеко в стороне; в головах бросалось в глаза «исполнение желания»; рядом с
«нечаянным известием» приютился трефовый король с пиковою дорогой. «Казенное
дело», «письмо» и «приятный подарок», с бубновой дамой и валетом той же масти,
красиво раскинулись в ногах червонного короля.
– Доложили-с: сейчас выедут! сказал мне барский камердинер.
– Выедут! Стало быть, я опоздал? спросил я в недоумении.
– Никак нет-с, в самую пору-с.
– Как же «выедут?» верно, со двора уедут?
– Нет с, в эту комнату... Давеча сидели здесь, все благополучно... изволили
было раскладывать карты – вдруг с опять толчок, небольшой, благодарение Богу: их
и укатили в спальню... Да вот и они-с, изволят ехать! заметил к чему-то
прислушиваясь, камердинер и отошел к сторонке.
Действительно, из дальнего уголка узкого коридора до приемной доносился
правильный стук чего-то знакомого, как будто бы заведенной машины; стук этот
постепенно усиливался и в глубокой тишине, воцарившейся в высоких палатах, я
ясно расслышал движение колес по паркету. Колеса подкатились к дверям
перегородки: весь прибор повернулся к нам и предо мной явился седой, дряхлеющий
старец, погруженный в покойное кресло.
Это был Меценатин. Он был в атласном голубом полукафтанье, опушенном дорогими
соболями. На груди его красовались толстые толковые, изящно-свитые бранденбуры,
нацепленные на драгоценные брильянтовые запанки, которые пристегнуты в три ряда
вместо обыкновенных пуговиц. Ноги Меценатина обуты были в черные бархатные,
уютно-сделанные сапожки. На указательном пальце правой руки, крепко прижатой к
старческой груди, сиял огромный брильянтовый перстень.
Резкою противоположностью роскоши, богатства, блеска этих неодушевленных
предметов был живой человек, их обладатель. Довольно-плотный собою, с полными
щеками, но с поникнутой, белою как лунь, головою, старик поразил меня горьким,
тоскливым и несколько как будто бы сердитым выражением лица, покрытого матовою
бледностью. Тусклые глаза выражали какую-то затаенную грусть; искаженные болью
черты лица и слегка насупленные брови придавали всему облику Меценатина какое-то
внутреннее недовольство.
Кресло Меценатина остановилось у порога. Я ждал его появление в приемной и
не говорил ни слова. Меценатин сам не прерывал молчание и вперил в меня
пристальный взгляд. Я поклонился.
– Ногу! сердито прошептал Меценатин.
Я не понял значение этого восклицания.
– Ногу! выразительнее и строже повторил он. Черты его изменились: лицо
подернулось мгновенным гневом.
Красивый мальчик, стоявший за креслами, быстро выступил вперед, обхватил
обеими руками скатившуюся с подножки кресла ногу Меценатина и бережно поставил
ее снова на подножку.
Меценатин облегчил себя тяжелым вздохом. Брови его выпрямились, взгляд стал
светлее. Он снова взглянул на меня и слегка наклонил голову, не спуская с меня
глаз.
Я еще раз поклонился и, не прерывая молчания, старался хоть взглядом выразить
участие к его страданиям.
– Придвинь меня в залу! сказал он, ласково обратившись к мальчику.
Мальчик опять стал за креслами и вкатил их в приемную.
– Извините, я перед вами не встал! сказал Меценатин.
Я хотел было отвечать, но он прервал меня на первом же слове.
– Не вините меня... я дряхл! я без ног! – И новый, тяжелый вздох вылетел из
его груди.
– Я знал, что вы страдаете и раскаиваюсь, что посетил вас так не вовремя...
– Раскаиваетесь?.. Отчего это?.. Вам неприятно?..
– Мне жаль: я потревожил вас! Вы, может быть, отдыхали в постели...
– Но я вам нужен. Скажите, чем могу я быть вам полезен?
– Я хотел засвидетельствовать вам свое почтение...
– Почтение?.. но чем я заслужил его от вас?.. разве вы меня знаете?.. Эй,
ногу!– Тут мальчик опять выступил на сцену.
– Надеюсь, вы не откажете мне в той степени образованности, чтоб не знать
вашего имени.
– Как золотопромышленника и бывшего откупщика?.. А? так? спросил он с злою
усмешкой.
– Нет; с более-отрадной стороны... как издателя.
– Да что в том толку, что издатель? Толи дело золотопромышленник! и новая
едкая улыбка стиснула губы Меценатина.
Положение мое было неловко; надо было поклониться и уйти, но это значило бы
оскорбить старика и отказать ему в снисхождении, в человеколюбии, на которое
вызывали его страдания.
– Круг действие откупщика, заметил я – конечно, блестящ, но слава его и
слава золотопромышленника, как дым, носится только в верхних сферах...
– То-есть, внизу-то и не попахнет? с улыбкой спросил Меценатин.
– И не попахнет
– Гм!.. не попахнет! .. Нет, не не попахнет! .. Богач кидает золото и в
низшие слои.
– Да; но ведь всякий ли захочет наклониться до земли, да подбирать подачку...
– Вам, кажется, жарко? спросил он, с участием взглянув на меня.
– Да, мне здесь немного душно! ответил я, застегивая фрак и сбираясь кончить
визит.
– Погодите немножко... Да... так отчего же... как бишь высказали?.. отчего вы
издателя ставите в лучшее положение, чем золотопромышленника?
– Издатель книг служит целому обществу. Кто служит посредником между полезным
знанием и массой, в которой знание должны быть распространяемы, того все знают:
издатель дельных книг пользуется всеобщею известностью; и если вы успели
снискать добрую славу в моем мнении, это – изданием своих книг (и я назвал эти
книги)...
– Довольно. Дайте мне вашу руку, простите, я рассердил вас... я вздумал
излить на нашу беседу немного желчи... забудьте злого старичишку... Бог даст, и
его найдется за что полюбить... Ах, Боже, Боже мой, как сладко приобретать
любовь!
– Вы этого достигли...
– Чем? чем я заслужил любовь?.. в восторге вскричал Меценатин; слезы
пробились на защуренных улыбкой его глазах и радостный, но дребезжащий от
старчества хохот свидетельствовал о внутреннем его волнении.
– Как чем? Вы богатый человек, вы привыкли плавать в удовольствиях – и не
забываете сирых и немощных страдальцев! Вы, у которого под рукою столько
материальных развлечений – вы не забываете высших потребностей ума и служите,
сколько в силах, общественной пользе! Кому неизвестно ваше имя? ваши
пожертвование науке прославили его и в кругу мужей с высшим призванием и в
кругу смиренных тружеников знания. Ваши подвиги благотворительности сделали его
дорогим для каждой облагодетельствованной вами вдовы и сироты, которых вы
избавили может быть от безнадежной, безвыходной нищеты своевременною, но
нежданною для них помощью... Ваше имя многим известно, многим оно дорого...
– Перестаньте, перестаньте!.. не льстите мне... Ах, как мне весело верить,
что есть же люди, которые чувствуют... чувствуют, что я не для одного себя
живу... добрые люди меня знают... умру – все будут знать!.. И потоки веселого
смеха прерывали и заглушали слова преобразившегося в ребенка Меценатина.
– Но что ж мы здесь теряем время?.. Пойдемте в гостиную... дайте мне руку...
идите рядом с моим креслом... Чаю! давайте нам чаю!.. Любите вы чай?.. я вас
угощу таким, какого вы здесь ни у кого не найдете... Слышите, в Москве, ни у
кого такого нет!
Мы вышли в гостиную и уселись у круглого стола перед диваном.
– Садитесь: рассказывайте. Вы едете? Далеко?
– Хочу проехаться по оренбургской линии.
– С какими намерениями?
– Мне хотелось бы привести в известность, как ведутся наши торговые дела с
Востоком, с Хивой, с Бухарой, отчасти и с Коканским Владением.
– С коканским ханом я немножко знаком... так, за глаза! Разумеется, я его
никогда не видывал, и он меня тоже, но мы друг друга знаем.
– Это интересно в высочайшей степени!.. Извините за нескромный вопрос... но
мне крайне любопытно знать, как это могло случиться?
– У него в ханстве есть горы Алатау: говорят в них золота много; минералогов
там нет, разрабатывать золота не умеют... так вот коканский посланец, проездом в
1842 году, в Петербург, и познакомился со мной – приглашал составить компанию...
– Вы же что?
– Отказался. Помилуйте, даль такая... да еще Бог знает чем бы дело
развязалось... Не поедете ли вы в Кокан?
– Нет, не поеду.
– А в Ташкент?
– Да ведь это одно и то же: и Кокан и Ташкент два города одного и того же
владения.
По лицу Меценатина промелькнула легкая тень неудовольствия.
– Вы одни едете?
– Один.
– Женаты?
– Одинок.
– Вы человек с состоянием?
– Живу литературой.
– Вы бывали в Сибири?
– Три раза.
– Паи имели?
– Имел.
– Обогатили вас прииски?
– Да, я им благодарен.
– Велик дивиденд на ваш пай достался?
– Ни копейки.
– Чему ж вы благодарны?
– Они побудили меня заняться литературой.
– Гм!.. Так вы теперь в Бухарию сбираетесь?
– Нет, я в Бухару и не думаю.
– Напрасно... Бухарие сторона хорошая.
– По книгам – так, а сама по себе Бухара, такая же страна варварская, как и
Кокан.
– Там, батюшка, университеты! выразительно заметил Меценатин, снова немного
нахмурившись.
Возражать я не хотел и заметил только, что если б и желал туда отправиться,
то незнание восточных языков ставит тому непреодолимую преграду.
– Вот это дело другое! Но если вы ни в Кокан, ни в Бухарию не сбираетесь, то
как же вы изучите нашу торговлю с ними? спросил Меценатин после минутного
молчания.
– А на меновых дворах, да в Киргизской Степи.
– Вы туда сбираетесь?
– Да, коли Бог поможет.
– А на меня вы много рассчитываете?
– Как с?
– По-вашему, без меня вам нельзя ехать?
– Отчего же?
– Но вы приехали меня просить?.. Из полученного письма я вижу, что я вам
нужен... Просите, коли хотите просить...
– И не думал, могу вас уверить! возразил я, пораженный словом «просить».
– Но какая же цель посещение вашего?
– Ни больше, ни меньше, как засвидетельствовать почтение человеку, который,
три года назад, первый поджег меня на это путешествие.
– Но я вас никогда не знал... Эй, ногу!.. ногу! простонал Меценатин, у
которого в одно мгновение изобразились на лице чувства боли и явное
неудовольствие.
– А мне приятно уверить вас, что если бы мне не попалась в руки одна книга
вашего издания, да не поразило бы меня блестящее к ней предисловие – никогда,
может быть, и не подумал бы я заняться статистикой и исследованием торговых
оборотов с Средней Азией.
Меценатин выпрямился, откинулся на спинку своего кресла, сложил руки на груди
и взглянул на меня пристально и с изумлением;
– Вот главная причина моего посещения. очень рад, что из тысячи благодарных
вам за ваши сочинение читателей, я лично могу выразить вам свое глубокое
уважение за одушевляющие вас высокие чувства... а исполнив это, я теперь
спокойно могу засвидетельствовать вам свое почтение и проститься с вами
навсегда.
– Никогда, никогда!.. Постойте! закричал Меценатин, увидев, что я дошел уже
до дверей приемной.– Постойте на минутку; сядьте!.. Вы правду говорите?
Отвечайте мне: я заслуживаю уважение своими книгами... ведь это «предисловие»,
ведь я его сам... сам писал... Эй, ногу!.. Павла Николаича сюда!.. Павел
Николаич, Павел Николаич! ..
Меценатин совершенно преобразился. Бледные щеки его вспыхнули румянцем, глаза
оживились, губы затрепетали от радости; ему хотелось выразить эту радость
задушевным смехом, но старческая грудь отказалась прозвучать молодеческим
хохотом: она заколыхалась, Меценатин закашлялся и болезненное ощущение старости
и немощи снова сгладили с лица его так мгновенно озарившее его оживление.
– Павел Николаич, Павел Николаич! закричал он, отдохнув от кашля.
Знакомый уж мне господин, в черном фраке, вошел в гостиную и стал в
почтительное положение перед Меценатиным.
– Подайте мои «Многолетние Соображения»!
– Слушаю-с, сию минуту! и господин в черном фраке бросился вон из комнаты.
– Павел Николаич... постойте!.. подите сюда.
Черный фрак вернулся так же поспешно.
– Захватите с собой кстати мои «экономические афоризмы».
– Слушаю-с, сию минуту!
Господин в черном фраке опять выбежал вон.
– Куда вы? Павел Николаич! ... Павел Николаич... Ой-ой-ой!... ногу!
Мальчик подбежал переставить ногу Меценатина. Господин в чорном фраке опять
явился перед нами.
– Вы не выслушаете – и бежите!.. зачем?... Возьмите и принесите мне карту...
принесите «Персию и Афганистан»... ну, все!... больше ничего не надо.
Черный фрак вышел. Меценатин снова успокоился, но по несчастью, больная нога
опять съехала с подножки. Мальчик не заметил, да и не ожидал этого, не
переставил ее на место. Меценатин глухо прошептал обычное свое восклицание
«ногу!» но чем то развлекшийся казачок пропустил этот зов мимо ушей. Боль в ноге
должно быть увеличилась; лицо Меценатина совершенно исказилось; он вскрикнул от
страдания, под гнетом которого изнемогал. Все это совершилось так быстро, так
мгновенно, что я едва успел кинуться к страдальцу.
Мальчик покраснел от стыда за свою невнимательность к больному: страдание
Меценатина прошибли до слез его мягкое, еще не очерствелое к чужому горю сердце.
Благодаря Бога, мучение больного скоро прекратились. Он наконец легко и
свободно вздохнул полною грудью, но не выронил ни слова о боли, а завел речь о
торговле и о востоке. Не припомню теперь всех слов, произнесенных Меценатиным;
в моем журнале не весь разговор с ним записан целиком, но вот его точка
воззрение на предмет.
Разговорившись о востоке вообще, он обратился ко мне, между прочим, с такою
речью:
– Вы понимаете, что кроме Хивы, в Средней Азии, богатейшие торговые точки:
Чугучак, Кульджа, Хухунор, Ташкент, Бухара, Туркестан, Кандагар, Кабулистан,
Кашмир... Известное дело, что между Кабулом и Хивою доселе существует древнейшее
торжище, привлекавшее внимательные взоры Александра Македонскаго. Это –
Самарканд, чрез который, в самой глубочайшей древности, шли товары к Болгарам на
Волгу, в Пермь, то есть в Биармию, в Устюг Великий и наконец в наш Новгород, из
Багдада, Дамаска, от Финикиян, а может быть и из великолепной Пальмиры и самого
Вавилона. Вы вспомните союз Ганзы: Великий Новгород был его старейшим братом! В
Чугучак наши бухтарминские казачки ездят еженедельно на базарь со своими
съестными припасами и выменивают там, что им для домашнего обихода сподручно...
С каждым словом Меценатина изумление мое возрастало сильней и сильней. Поток
учености снова забушевал.
– Ташкент, Кокан и Бухара – улусы очень многолюдные. Там сеют просо;
следовательно, чрез Кокан и Бухару дорога идет хорошими местами; недостатка в
кормах и продовольствии, конечно, не встретится; воды тоже много, потому что
здесь золотоносные верховья Сыра и Аму... Если разобрать хорошенько все, так
ясно воспоследует, что в Хиву лучшая и прямая дорога лежит из редута Бухтармы,
или из крепости Семипалатинской.
Только теперь я стал догадываться, что мой почтенный собеседник, вероятно,
хотел испытать степень моих познаний о нашем Востоке и, признаюсь, дивился
искусству, с которым он, будто нечаянно, перепутывал местности и намеренно
щеголял звучным, но не совсем логичным набором слов.
– Мы не в силах покуда наполнять весь свет своими товарами, да и согласитесь
сами, есть-ли к тому какая-нибудь физическая возможность? Россия – государство
более земледельческое нежели мануфактурное, а вот например Англия – чисто
мануфактурами живет. Земли мало, народу много, хлеба нет: вот она и юлит и
семенит чем бы пропитать свое густое, но пустое, по основным силам,
народонаселение. Мы, батюшка, кормим Европу хлебом и даем ей существование,
содействуя сбыту произведений её мануфактур. Чем бы им без нас жить? без хлеба
– смерть да и только! А без хлопчатой бумаги мы проживем – лен, да пеньку станем
обрабатывать! Поймите вы, батюшка, что Англия – старуха, а Россия – мощный
атлет во всей свежести своих народных сил. У нас покамест главный и громадный
рынок для своих то мануфактур – сама Россия!. Эка важность, хлопчатая бумага!...
Холсты-то получше ситцев! ... Невидаль, сахарный тростник! ... а мед родной, а
свекловичный сахар! ... Горчее что ли он заморского сахару-то? Нам нечего было
покуда вдаль заглядывать; а посмотрите-ка: где у нас густо народонаселение,
каковы там мануфактуры? да глядите честным взглядом, взглядом не завистливого
врага, а любящего отечество патриота... Гм... да!... сыты будем и сами, да и
других покормим; и в торговом то деле другим не уступим. Морей у нас мало, что
ли? у нас шесть морей, два океана! у нас свое есть Средиземное море – Киргизская
Степь, с её кораблями пустыни, верблюдами... Остается только покорить Киргизов!
– Поздравляю вас! ... заметил было я; но, испугавшись, чтоб этого невольного
восклицание Меценатин не принял за подтверждение верности всех его теорий, а
между тем желая ему показать, что я понял его шутку и готовь выдержать экзамен,
я даль другой оборот речи и утвердительно сказал:
– Поздравляю вас: они покорены! Они не данники, а добрые подданные царя
русского!
– Покорены? Давно ли? Боже мой, какое счастье!
– Могу уверить вас, что в Киргизской Степи, благодаря событиям 1839 года, так
же смирно, так же тихо, как в Москве, сказал я с торжественным видом, ни слова
не говоря о том, что Киргизы более уж ста лет состоят в нашем подданстве, что
они живут в России, в границах великой нашей империи, и что здесь, как и везде,
всякое нарушение спокойствие сделалось совершенно-невозможным. Меценатин,
вероятно, знал это еще лучше, чем я.– Покорены!.. Киргизы не данники, а
подданные!.. Шампанского! воскликнем все, ура!..
Лицо Меценатина сияло счастьем: в глазах его дрожали слезы; он всплеснул
руками и с восторгом спросил меня:
– Ведь Аральское Море теперь русское море?
– Русское! воскликнул я.– совершенно-русское!
– Ну, так я спокойно иду к вам в долю: пусть в настоящем путешествии и мое
имя будет связано с вашим.
Явился чай, явилось шампанское, явился и господин в черном фраке с огромным
пуком бумаг под мышками.
Меценатин разложил на столе карту Азии 1816 года.
– Вы этой карте не верьте: она стара и никуда не годится! заметил я.
– А вот другая, которую я приложил к одному из своих изданий.
– И эта тоже в ней название перепутаны и Аральское Море нанесено
очень неверно, возразил я очень некстати.
Взгляд Меценатина сверкнул огнем, но гроза мгновенно прошла, когда я,
спохватясь, прибавил:
– До-сих пор ее можно было назвать лучшею картою, но издания, которые в
настоящую минуту готовятся к выходу в свет, заслоняют ее собой. Особенно вам,
ревнителю наших знаний о Востоке, это должно быть приятно.
– За эту новость говорю вам искреннее спасибо... Однако, чтоб мне не
позабыть... Павел Николаич!
Господин в черном фраке нагнулся к Меценатину; тот ему шепнул что-то на ухо и
Павел Николаевич вышел.
В то время Аральское Море не было еще нанесено на карты по новейшей описи
господина Бутакова; составленная им меркаторская карта только еще печаталась в
Гидрографическом Департаменте Морского Министерства. Я счел за небесполезное
познакомить и Меценатина с важным трудом нашего ученого мореходца, результаты
исследований которого сделались ныне общим достоянием, будучи обнародованы в
«Записках» Императорского Русского Географического Общества и рассеяны в других
сочинениях.
– Бутаков? Я не слыхал такой фамилии! Что ж он такое сделал важное?
– Бутаков ни больше ни меньше, как описал Аральское Море, промеривал устья
Аму-Дарьи и во время этих промеров подвергался выстрелам Хивинцов.
– Как? как так?
– Хивинцы заметили, что Бутаков, въехав в одно из устий Аму, опускал в
разных местах футшток, орудие, вовсе им незнакомое. Из этих промеров Хивинцы
поняли только одно, что он заколачивает в воду какие-то черные колья и, верно,
желает запрудить реку. Дали знать обо всем хану; тот нарядил комиссию для
следствия; комиссия искала-искала – не нашла в воде ни одного кола и приписала
все чернокнижеству. А как наш моряк катался на лодочке, Хивинцы стреляли по нему
из ружей; но так как пули их не хватали далеко и в Русского не попадали, то эта
неудача и была приписана непостижимому чародейству.
– Так г. Бутаков только промеривал?
– Описывал, и результатом этого были: меркаторская карта Аральского Моря с
гидрографическими видами его берегов; карта Аральского Моря с окрестностями,
составленная по новейшим съёмкам, в масштабе 25 верст на дюйм; астрономический
журнал с вычислением долгот, широт и склонений компаса одиннадцати
астрономических пунктов; геологическое описание берегов Аральского Моря;
собрание ста-пятидесяти геологических образцов, которые уж доставлены в Музей
Горного Института; гербарий семидесяти замечательнейших растений, которые тоже
уж доставлены к директору Императорского Ботанического Сада; открытие
месторождение лигнита, а, может быть, и каменного угля на берегах Аральского
Моря...
Появление господина в черном фраке прекратило поток моих речей, хоть Павел
Николаевич и очень тихо вошел на цыпочках. Я заметил, что он подал Меценатину
маленький запечатанный конвертик без надписи и, подавая его, что-то шепнул
своему патрону.
– Но как он попал на Аральское Море? Через Балханский Залив, тем путем, каким
Муравьев в 1819 году ходил в Хиву?
– Нет, прямой и кратчайшей дорогой, из Оренбурга.
– Та дорога ближе, там старое русло Аму-Дарьи... заметил Меценатин, которого
взгляд, выражавший прежде любопытство, смешанное с удовольствием, сделался
теперь серьёзным.
– Ближе-то ближе, но зато там неудобства естественные почти непреодолимы.
Серьёзность взгляда Меценатина сменилась явным недовольством.
– Где достал лодку г. Бутаков?
– Она была у него на шкуне..
– На шкуне?.. Да шкуну то откуда он привез?
– Из Оренбурга.
– Как из Оренбурга? Какая же река из Оренбурга течет в Аральское Море?
– Никакой: он привез ее сухопутьем, Киргизскою Степью, на верблюдах! В
Оренбурге ее разобрали, на устье Сыр Дарьи снова сложили.
– Вы надо мною шутите!..
– Уверяю вас... На Аральском Море в 1848 году были две шкуны: шкуна
«Константин», выстроенная в Оренбурге в том же 1848 году, и шкуна «Николай»,
которая были там еще с 1847 года...
Меценатин снова встрепенулся. Он налил новый бокал шампанского и вторым нашим
тостом было – «слава русского флага»«.
– А вы будете на Аральском Море? спросил он меня.
– Мне тут нечего делать. Если Бог поможет, и я буду в состоянии продлить свою
поездку, постараюсь выбраться на главный бухарский коммерческий тракт: тут я жду
обильной для себя жатвы.
– Да вы сколько времени всего намерены проездить?
– Не знаю: это все будет зависеть от случайных обстоятельств...
– Павел Николаич! крикнул Меценатин и пальцем правой руки поманил к себе
близкого человека.
Господин в черном фраке опять прильнул ухом к устам Меценатина, который, взяв
со стола пакетик и, передавая его Павлу Николаевичу, снова что-то прошептал ему
Павел Николаевич опять исчез из гостиной.
– Я бы и сам не прочь побывать на устье Сыр Дарьи, да теперь эта местность во
всех отношениях известна как свои пять пальцев.
– Отчего ж вы туда не проберетесь?
– Девятьсот верст с оказией ехать в жары и пробыть там неопределенное время,
выжидая новой оказии для возвращение – тяжело; много пропадет времени, которое
я лучше посвятил бы побывке в другом месте.
– В каком же это?
– Я с удовольствием поездил бы по Башкирии...
– По Башкирии!.. Павел Николаич, слышите: они хотят даже в Башкирии
путешествовать...
– очень приятно-с! ответил господин в черном фраке, который, войдя в эту
минуту к нам, приблизился к Меценатину и передал ему тот же пакетик, который, на
мои глаза, показался уж гораздо-потолще своего предшественника.
– По Башкирии!.. скажите, пожалуйста!
– Мне хотелось бы и на Мещеряков взглянуть...
– И к Мещерякам поедете?
– И к Мещерякам. Но главное меня заботит: успею ли я посетить уральское
казачье войско...
– Уральские казаки! Неужели вы к ним тоже собираетесь?
– Непременно хочу взглянуть на житьё бытьё этих чудо-богатырей...
ознакомиться с их рыболовством...
– Павел Николаич!
Меценатин опять подозвал к себе господина в черном фраке и, передавая ему
пакетик, снова дал какие то тайные наставления. Господин в черном фраке
почтительно принял пакетик и опять вышел из гостиной.
– Так вы будете на Урале? спросил Меценатин, обратясь ко мне.
– Буду, непременно буду, если только...
– Если?.. Что такое если?.. Будете! я вам говорю, будете! Я ведь сам там был.
Там меня должны помнить!
– Когда же вы изволили быть?
– Был... был.... был тогда, когда вы, может статься, были только в
пеленках... а я уж и тогда не был нулем: я уж тогда был действующим лицом. Я сам
совершал путешествие, важное путешествие на восточный берег Каспийского Моря. Вы
слыхали ли когда-нибудь про пяташную историю?
– Нет, признаюсь, не слыхивал.
– Ну так то-то же: учитесь у нас, стариков! .. Вот видите ли...
Но в это время возвратился Павел Николаевич и подал Меценатину новый пакет,
еще побольше прежнего, но точно так же запечатанный и без всякой сверху надписи
– Павел Николаич! где у нас дело о пяташной торговле? Здесь ведь оно?
Принесите-ка его сюда, мы его перечитаем вместе.
– Дело в имени-с! отвечал господин в черном фраке.
– Как в имении? сердито спросил Меценатин, сверкнув строгим взглядом.
– Точно так-с, в имении.
– Зачем оно там?
– Вы изволили положить резолюцию: «сдать в фамильный архив».
– Но мы недавно его перебирали!
– В последний раз вы изволили перечитывать его в имении: оно там и осталось.
– Послать завтра нарочного с приказом к архивариусу... Ногу! ногу!
Мальчик поправил ногу. Меценатин вздохнул свободнее.
– Да. Так вот видите ли, как дело было. В Астраханском Крае, лет сорок тому
назад, стали пропадать пятаки. Вывелись они незаметно из общего употребления.
Вот стали они помаленьку исчезать, исчезать и наконец, по всему волжскому
низовью не осталось ни одного пятака.
– А! эту историю я помню! сказал я, припомнив, что, незадолго до отъезда из
Петербурга, я читал печатное описание этой любопытной истории.
– Где вам помнить! с улыбкой заметил Меценатин.
– Я читал об этом.
– Как читали? где вы читали? встрепенувшись спросил он.– Быть не может, чтоб
вы это читали! и глаза его снова гневно запылали.
– Позвольте вас просить докончить свой рассказ: я посмотрю, не перепутал ли я
сам, и одно происшествие не смешал ли с другим.
– Так вы не перебивайте... Не хочу рассказывать!.. Ногу!
Настало молчание.
– Вы, может быть, примете меня за капризного старика? снова начал он, когда
боль в ноге и внутреннее волнение от противоречий немного приутихли.– Нет, это
не я говорил, это говорила болезнь, которая приводит иногда меня в мгновенное
раздражение...
– Так расскажите же, как вы ездили на Каспийское Море.
– Вы слыхали когда-нибудь про Варвация?
– Про астраханского?
– Про астраханского.
– Слыхал потому только, что знаю о существовании Варвациева Канала в
Астрахани.
– Ну, ну, он и есть! Он тогда сделал блестящую спекуляцию на чернильные
орешки. Чернильные орешки сбираются в лесу около Соогбулага, близь Тебриза; их
там сбирают и везут в Ардебиль, а оттуда в Ленкорань. Их везут во вьюках, пудов
по восьми, по десяти на лошадь; цена им в Ардебиле... в Ленкорани ими не
торгуют, так цены определяются в Ардебиле... Так цена чернильному орешку в то
время была рублей пять за пуд.
– Но вы начали о пятаках...
– Да, да... совсем забыл! .. Да... так вот, в целой Астрахани вдруг все
пятаки исчезли... На базар ли идти купить что-нибудь по малости, вот и несут
кусок бязи, или там, коли что подороже, мови, или канаусу; даже так случалось,
что пойдет мужик в кабак, денег нет, заплатить нечем, он итого! вынет из под
полы кусок аладжи... материя этакая, полушелковая, на халаты... да ею и
расплачивается! В Петербурге зоркое начальство начало следить, и что ж
открылось? Из пуда меди у нас выделывалось монеты медной на шестнадцать рублей
ассигнациями, а неблагонамеренные люди, больше все купечество, да мещанство,
сбывали медь, в виде товара, в Персию и продавали там рублей за сорок за пуд.
Персияне платили охотно, но не монетой, а разными своими изделиями. Теперь вывоз
меди за границу у нас не воспрещен, а лет сорок назад не так было... У-ух!
блаженное время, золотой век тогда был для Астрахани! Славно там наживались!
скоро богатели... что твои золотые прииски! И теперь, правда, житье там хорошее,
да все уж оно не то, что прежде водилось... Сторона далекая, не заезжая!.. Ой,
ногу!..
– Вот и удостоился я счастья быть туда посланным. Еду я, батюшка, в
Астрахань! Живу; заживаюсь; слежу за всем и узнаю, что в Астрахани все шито да
крыто – шила не подточишь! Главный-то пункт пяташных оборотов был не здесь, а,
как я после разузнал, где-то на берегу Мертваго-Култука. Я из Астрахани-то... да
марш в Гурьев! Вот городок то, что твоя Запорожская Сечь! В то время в
Гурьеве-Городке прочного население еще не было: туда только выкомандировывали
людей; это было род военной колонии, или поста, где Уральцы жили только
временно. И женщин там мало было, куда казаку с бабьём туда тащиться!.. Уж после
тут стали селиться, а в мое время урожденных гурьевских горожан не было. Вот и
побывал я в Гурьеве. Что там за рыба! что за икра! ах, какая икра – жемчуг! А
народ то? в плечах косая сажень; роста вершков пятнадцать; шапки высокие,
меховые, казацкие, с красным верхом; опашень в накидку; кафтаны у того
красные, у того голубые, у того, вместо чекменя, яргак жеребячий надет;
тот саблю опоясывает поверх хивинского халата – пестрота такая.... А рожи-то,
рожи-то широкие, мужественные, глаза навыкате, усищи – длинные, бородищи черные,
густые, окладистые... взглянуть страшно! Ведь, истинно, страшилищем глядит, а
красавец! .. Ногу!
От увлечения, с которым Меценатин говорил, нога съехала с подножки и лицо
рассказчика снова исказилось от страдания.
– В Гурьеве я сдружился с одним Татарином и выведал у него все, что было мне
нужно. Мы с ним условились, заготовили все, что надо для поездки, и вдвоем
пустились в Мертвый-Култук. Здесь, в одном месте, в глуши от всего, от
киргизских кочевьев, от уральских караулов, в таком уединенном, пустынном
уголку, куда, казалось, и голос то человеческий не долетал, мы натолкнулись на
проторенную и сильно-укатанную колесную дорогу. Летом сюда свозили медь на
телегах, а зимой ее на возах везли по прибрежью и по самому взморью восточного
берега Каспия. У берега, в камышах, я заприметил вытащенную из воды рассохшуюся,
опрокинутую кверху дном расшиву – судно этакое большое. Это импровизация,
наскоро и очень сметливо возведенное здание, в нем то и происходили все
сделки... За нашу лошадёнку, за одну эту старую клячу я заплатил четыреста
рублей!.. Мы с Татарином пустились дальше и прибыли в Балканский Залив. Тут мы
отдохнули. Я пробыл здесь не более двух суток: гипсовый берег прельстил меня. В
одном из своих проектов я даю этому месту особенное значение. Я хочу заселить
его. Я выстрою тут факторию; здесь будет торговое депо, обширное складочное
место; я прозову это место Мысом Нашей Надежды...
– Дайте ему лучше название Меценатовки сказал я, сколько, действительно, из
увлечения, столько же и из желание подкурить фимиамцом патриотической цели, к
несчастью, как я после убедился, по бесполезности, неприменимой к делу.
– Меценатовки?.. Меценатовки?. Окрестить ее моим именем?
– Ведь вы обладаете средствами выстроить факторию?
– Факторию?.. Я в средствах город выстроить... Я десять городов выстрою! Если
торговля процветет, если я могу быть виновником её процветания, я десять
городов выстрою... я себя лишу насущного хлеба, но для отечества пожертвую всем!
.. пусть потомство почтит мою память! пусть оно решит, напрасно ли жил хилый
старик Меценатин!
– Да, завидна участь тех, о ком мало сказать, что он жил... жил.
– И только что в газетах
Осталось: «выехал в Ростов! «
– Счастливы люди, умевшие увековечить свое имя подвигами на общее благо!
– Павел Николаич! .. Павел Николаич!
Господин в черном фраке явился перед Меценатинын, как лист перед травой.
Меценатин взял со стола пакетик, отдал его черному господину и что-то опять
прошептал ему на ухо.
– Да; я люблю труд, я люблю науку! Я не знаю расчетов и себялюбивой жадности
там, где дело идет о помощи сирому и убогому, о развитии просвещения, о
воспитании бедных детей, о разрешении высоких вопросов науки: я миллион уж
роздал... не пожалею еще десяти миллионов. Умру я – вспомнят меня! вспомнят
добрым словом меня, рожденного в рубище!.. которого учили грамоте по копеечному
букварю!.. которого ждала темная-темная участь...
Старый, разбитый параличом Меценатин был в эту минуту красавцем. Он говорил
от души и говорил правду. Лицо его сияло восторженностью, глаза пылали
маленькими угольками, руки трепетали от сильного движение и дорогой перстень
еще игривее искрился на указательном персте, которым Меценатин, во время
разговора, ударял в разложенные перед ним бумаги.
Я вспомнил, что мой седой богач не из самых, впрочем, богатых любимцев
счастья, действительно принес в жертву общественным интересам миллион, и теперь
только мысленно оценивал всю огромность этих пожертвований. Я объяснял это
разными побуждениями, но понял, наконец, что сколь бы ни был человек честолюбив,
а в таких огромных приношениях не могло его руководить одно честолюбие или
себялюбивое желание заставить говорить о себе. Надо иметь очень теплое сердце,
очень большой запас сострадания, сочувствие к страждущему человечеству, очень
сильную любовь к науке, чтоб отказаться от целого миллиона наличного капитала и
так благородно его рассыпать пред обществом... Миллион – великое дело!
Я дополнил свой бокал вином, которого в бутылке, после нескольких тостов, уж
осталось мало, чокнулся с хозяином и с наслаждением опорожнил его за здоровье
пленившего меня старика.
К этому времени возвратился господин в черном фраке и подал Меценатину новый
пакетик, уж пополновеснее всех своих предшественников.
– Вы мне сами дали право быть нескромным, сказал я Меценатину, когда он
пакетик этот положил на стол, к сторонке.– Вы мне сейчас сказали, что вы рождены
в рубище, но ведь вы богатый помещик?
– Помещик! .. да давно ли я, батюшка, помещик? Родился-то я не помещиком...
совсем не помещиком! прибавил старик и весело улыбнулся.– Видите ли что: отец
мой был самый незначительный человек в Костроме; он был из самого скромного
звания...
– А именно?..
– Да просто скромного звания... вам ведь все равно, кем бы он ни был... ну,
пожалуй, скажем: он был коллежский регистратор. Я его не совсем помню; но
мать?.. я ее как теперь перед собою вижу! Добрая, смирная, богобоязливая,
кроткая женщина! Меценатин глубоко вздохнул и продолжал.– Я родился в Костроме,
в тысяча-семьсот восемьдесят шестом году, ноября тринадцатого, в пятницу, в пять
часов утра, на день святого Иоанна Златоуста... так у родителя и в календаре
было записано. Рос я мальчишкой бедным, замарашкой... из ребяческих лет помню
только одно, что я бегал в одной рубашонке по улицам, и что со мной бегали и
другие ребятишки. По шестому году меня засадили за книжку. Мать собрала
пятнадцать копеек, купила азбуку и сама принялась учить меня грамоте. Моя азбука
и теперь мелькает у меня перед глазами... вот эта тощая книжонка, с оторванным
переплетом, с сильно-загнутыми, завитыми углами засаленных и запачканных
страниц, по которым я водил грязными пальцами. Вот она развернута передо мной, и
я ясно в эту минуту вижу на предпоследней странице одно изречение. Оно сильно
врезалось мне в память, потому что мать разъясняла мне его разными примерами,
заставляла меня заучивать его наизусть, растолковывала каждое словечко. Вот
какое было это изречение; «Будь благочестив; уповай на Бога; люби Его всем
сердцем; будь честен; будь мудр взирай на последствия, усматривай будущее...»
Это-то изречение и было правилом, постоянною заповедью всей моей жизни. Господи!
согрешал я пред Тобою, много гневил я Тебя, Отца Небесного, но уповаю на Твое
неизреченное милосердие очисти и просвети меня, Боже, и не вниди в суд с рабом
Твоим!
Слова эти проговорил Меценатин зажмурив глаза, преклонив голову и сложив обе
руки у подбородка. Через несколько мгновений он успокоился, испустил тяжелый
вздох и раскрыл глаза, они были мутны и влажны; скоро последняя тощая слезинка
скатилась с ресницы, пробежала по бледной щеке старика и повисла мелкой
капелькой на губе плотно-сжатого рта.
– До первого сентября девяносто седьмого года, продолжал он:– я жил в
родительском доме; а тут меня зачислили в Казенную Палату, где я и исправлял
должность очень хорошего писца. Мне тогда был двенадцатый год. Я помню, как я
важничал перед соседскими мальчиками, что я уж чиновник... ах нет, нашу братью,
бесчиновных и нештатных служителей чиновниками тогда не называли: я был только
«приказный», но и это слишком чувствительно щекотало мое самолюбие. Мундиров
тогда не было; таких образованных молодых людей, какие теперь всюду рассеяны в
нашем захолустье не было, щегольства мы не знали. Я бегал на службу в нанковой
капотке; о сюртучишке не смел и помышлять... Да что тут толковать!.. шинелишки
на зиму не было! была этакая... род чуйки, из простого фриза... Бывало, на
службу придеш, пером скрипишь-скрипишь, а исподлобья так на повытчика, бывало, и
косишься. Моим то повытчиком был грозный Антонов; он не любил баловать своих
подчиненных и сажал их под арест; а чтоб соблазну к побегу не было, с тебя и
сапожишки снимут... Сраму-то, сраму-то бывало, как товарищи начнут сапоги
рассматривать: хохочут, бывало, над сбитым закаблучьем, да над рыжим голенищем;
а коли еще у подошвы найдут дырочку, так и зальются над тобою смехом: «вишь,
говорят, сапог то ротик раскрыл, кашки просит! « Я служил усердно и никаких
репримантов не заслуживал; писал бойко, чётко и красиво, с дежурства не бегивал,
и пресладко спал в растяжку в камерах, на столе... Жестко таково... подложить-то
нечего в изголовье, а вместо одеяла накинешься капоткой. Так служил я долго.
Минуло мне и пятнадцать лет и с восемьсот первого года началась для меня самая
деятельная служба. К нам назначен был комиссионером некто Лебёдников. Вот при
нем то, на шестнадцатом году своего возраста, я и отправился в Саратов. Как
теперь помню, это было по поводу перевозки ста-пятидесяти-трех тысяч пудов
ельтонской соли, насчет неисправного подрядчика Очкина... Ах, как мать-то
плакала, что я еду! Сама она из Костромы никуда и никогда не выезжала и жалела
детища, отпуская его в такую даль. Она надрывалась – плакала, боялась за меня,
точно на погибель какую отпускала... да что станешь делать? мы расстались! Она,
голубушка моя, моя ненаглядная, с разлуки больна сделалась: пятнадцать недель
промаялась в постели... Зато сколько слез то, слез радости пролито было, когда
мы снова свиделись!.. Ногу!.. мальчик, ногу!
– Служба шла хорошо, продолжал он:– в восемьсот четвертом году меня наградили
чином коллежского регистратора... То-то пошли радости! Я был юноша, мальчик
красивенький... не то, что теперь! Мне было восемнадцать лет! .. Кострома
родимая сторона... на молодого офицера засматривались девушки... я сделался
видным женихом... пришла пора горячей страсти... ну, да что об этом: и было да
сплыло! Ведь вы взгляните теперь на меня... ведь вам и в голову, пожалуй, не
придёт догадаться, что ведь и я тоже в свое время был молод! .. Скоро открылось
для меня новое поприще деятельности. Я нечаянно как то сблизился с одним из
препочтеннейших людей того времени, человеком знатным и очень богатым. Он
приблизил меня к себе, полюбил меня, нашел, что я честный человек и доверился
мне вот по какому случаю. У моего, как бы вам сказать?.. у моего патрона было
огромное имение. В имении жил, разумеется, управитель. Управитель вел дела
худо... вот меня и послали. Я оправдал ожидания. В этой поездке я приобрел новую
опытность... Так все оно и шло, своим порядком. Потом, настала война с
Французом... А я то, что ж стану делать? Нешто сидеть на печи? Эх, молодость!
то-то лихо было!... и благородную рану ношу, ну уж и голова не та: понюхал
пороху! повидал разных видов! .. да на память и теперь еще хороню кое-что из
тогдашней воинской добычи... Павел Николаич, велите подать мюратовскую
шкатулку...
Принесли драгоценную шкатулку: это был полный дорожный несессер, битком
набитый хрусталем и серебром артистической работы. На шкатулке вырезаны были
слова: «Aucoc, Brev-te du Roi.
Rue de la Paix,
No 4 bis,
à Paris».
– Этот погребец, как я после узнал, принадлежал Мюрату. Я купил его за
пятьдесят рублей у казака: тот, верно, поднял его на поле сражение и не знал,
куда с ним деваться: в ранец вещь-то не лезла, в тороках не умещалась, он и
спустил ее с рук! ... Я охотник до всего хорошего... Вот поедемте, я вам покажу
кое-что.
Мы пустились путешествовать по залам. Меценатин ехал в креслах; я шел рядом
с ним.
– Вот Теньер, говорил он: – вот Рубенс, а это вот Грез, это все оригиналы.
Вот это Вуверман... тоже оригинал! .. А это копия с памятника Сусанину в
Костроме – чеканил мне Сазонов... А вот взгляните-ка на это.
Я обратился в ту сторону, куда указывал Меценатин и онемел от изумления:
передо мной был поясный барельеф Мадонны, выточенный из цельной мамонтовой
кости. Это было высокое художественное произведение, все проникнутое мыслью и
чувством. Предо мной был лик Девы, каждая черта которой трепетала божественною
любовью.
Разговор переходил от предмета к предмету. Меценатин читал передо мной
некоторые места из своих «Многолетних Соображений»; наконец, перечитав многое,
он обратился ко мне с следующею речью.
– Река Сыр-Дарья очень важна для торгового нашего судоходства. Берега её
населены; дикие, невежественные орды кочующих народов блуждают теперь там, где,
в древности, процветали сильные и образованные государства...
Такое начало внушало мне мысль быть осторожнее; я был уверен, что Меценатин
теперь опять принялся за экзамен.
– Для удержание в повиновении российской державе страны даже до пределов
Дзюнгории, всегда расположенной в пользу России, по соплеменности с подвластными
нам Дзюнгорами Букеевской Орды, кочующей на Волге, нужно очень немногое: три
крепости – больше ничего! Я им всем приискал выгодную позицию. Одну нужно
воздвигнуть на месте опустелого Отрара...
»Ну, так и есть!» подумал я, «Меценатин хочет испытать меня и все
приурочивает к карте шестнадцатого года, совершенно никуда негодной».
– ... Опустелого Отрара, где было всегдашнее местопребывание так называемой
Большой Татарской Орды. Сюда московские государи отвозили к ханам дань; здесь
замучены Михаил Тверской и Михаил Черниговский; отсюда на сцену мира вышли
Аттила, Батый и Бабер... Река Сыр-Дарья течет извилинами и образует много колен;
в том колене, которое приходится против устья реки Бугунчаянталаш, я назначаю
место для другой крепости; третьей я даю место на мысу, образуемом двумя
истоками реки Фаргана, пред их соединением в одно русло, которым Фарган втекает
потом в Сыр-Дарью. Как вы находите мои стратегические соображения?
В то время, когда я беседовал с Меценатиным, учебный атлас г. Вощинина с
вновь возведенными на Сыр-Дарье укреплениями, еще не был издан; генеральная
карта Оренбургского Края с часть до Хивы и Бухары и с новыми крепостями, тоже не
поступала ж книжные лавки; тогда продавалась только новая карта Западной Сибири
с государственною границею и с усеянною русскими поселениями Киргизскою Степью.
Меценатин, вероятно, знал о новых материалах, готовых уж тогда к выпуску в свет,
тем не менее я дозволил себе, распространиться о предмете, который самого меня
сильно интересовал.
– Киргизская Степь, сказал я:– разделяется на две части, на степь Киргизов
сибирского ведомства и на степь Киргизов оренбургского ведомства. Всею своею
площадью она примыкает к восточному берегу Каспийского Моря, к северному берегу
Аральского Моря и к рекам Сыр-Дарье, Чу и Или...
– Знаю; ну так что ж?
– В восточной части степи, в сибирской степи, с тысяча-восемьсот двадцать
четвертого года введена общая система полного русского управления; там
существуют русские поселения, почти целые города; все Киргизы более ста лет
русские подданные; ханов у них нет; ими управляют русские чиновники, наравне со
всеми нашими соотечественниками...
– Надо Сыр-Дарьей овладеть!
– Да чего же ею овладевать? Сыр-Дарья в своих истоках давно русская река: об
этом не может быть и речи.
– Что вы мне тут толкуете! сердито возразил Меценатин.
– Да она еще на официальном атласе, изданном в тысяча-семьсот сорок втором
году, назначена государственною границею. Теперь если туда ехать из Оренбурга,
вы увидите, по дороге, в глубине Киргизской Степи несколько укреплений...
– Укреплений! с кем же воевать хотят?
– Не воевать, а вот для чего. Здесь, в Москве, в столице, тишина, мир и
спокойствие, но и на самых людных улицах устроены будки, полицейские части,
караульни и гауптвахты. Они не для войны, а для охранение порядка. Так и в
Киргизской Степи, на самых важных путях, вблизи караванных дорог, для охранения:
караванов, заведены такие караулы, в сущности городки с русским населением, но
не для войны, а с самою мирною, благотворною целью – охранение спокойствие и
торговли.
– Но ведь это в Степи... в Степи Киргизской!
– В Киргизской Степи, которая, как и Калмыцкая Степь, находится внутри
империи. Киргизская Степь и по Своду Законов, да и всегда составляла, просто,
область России.
– Какие же это укрепления?
– А вот какие... опять заметьте, что они в России, в границах, русских,
давних наших владений: во-первых, в четырехстах двадцати-шести верстах от Орской
Крепости на реке Тургае – Укрепление Оренбургское, в четырехстах шести верстах,
на Иргизе – Укрепление Уральское; между ним и Орской Крепостью стоит на середине
дороги Пост Карабутакский; в Аральском море, против устья Сыра – Кос Аральский
Пост, а на Сыр-Даре – целый город с тысячью человек жителей; тут и пашни, тут и
огороды; почти такой же город возведен и на Мангышлаке, на восточном берегу
Каспийского Моря, но он менее важен, чем город на Сыр-Дарье.
– Как город? какой город? с изумлением спросил старик.
– Раим.
– Раим?!. да как же я этого не знаю... мне не давали знать... зачем же Раим
выстроили? чтоб бить Киргизов?
– Как бить Киргизов? Что вы! Опять-таки повторяю: Киргизы верные подданные
царя русского – это то же, что Башкиры, что Мордва, Черемисы, Тунгусы, Юкагиры,
Финны, Корелы, Татары – все дети одного и того же необъятного отечества. Раим
выстроен для блага Киргизов, для того, чтоб развить еще больше торговлю нашу с
Среднею Азиею; как город Раим послужит средоточием торговли, все караваны,
идущие из Хивы и Бухары в Оренбург, идут мимо Раима!.. И в Москве есть дурные
люди: того за провинность, иного за большую вину сажают в будку, выдерживают при
полиции; ну, и в степи люди же живут! и там виноватые бывают! Вот, чтоб меньше
виноватых было и чтоб неповадно было на дурное дело подниматься – Раим и стоит
гроза грозой. А что касается до Мангышлака, то на том месте, где стоит
Новопетровское Укрепление еще при царе Алексее Михайловиче была русская
пристань; ведь эти места все русские и омываются русским Каспийским Морем.
– Когда же успели выстроить Раим?
– Его вчерне отстроили ровно в две недели; теперь ему три года от роду, а в
стенах его давно уже обитает тысяча человек с женами и дочерями, с сыновьями и
со всеми близкими.
– В две недели! в две недели!.. Нет, вы потешаетесь над моею старостью!
– Позвольте вам рассказать все толком. Место под Раимское (Аральское)
Укрепление избрано в 1846 году. Оно находится на русском, на правом берегу Сыр
Дарьи, во сто верстах от Аральского взморья.
– Диво! удивительное диво!.. Вы меня совершенно просветляете!.. Павел
Николаич, пожалуйте-ка сюда...
Павел Николаевич явился. Меценатин возвратил ему лежавший на столе пакет и,
не спуская с меня глаз, внимательно слушал что я говорю, торопливо проговорил
господину в черном фраке: «кругло, кругло!»
– Вы не этому дивитесь, вы подивитесь лучше тому, что значит русская натура,
что значит русский человек, что значит русский воин. Ведь если все вам
рассказать, так времени не хватит, постараюсь быть кратким. Если вы развернете
карту Западной Сибири, которая издана в 1848 году и которая продается во всех
книжных лавках, то на ней, в степи Киргизов сибирского ведомства, есть указание
почти всех существующих там золотых приисков и обозначение всех укреплений,
селений и постов, облегающих так называемые «приказы», например, Кокчетауский
Приказ, Акмолинский Приказ, Каркаралинский Приказ, Баян-Аульский Приказ,
укрепление Актау, Аягузский Приказ, Кокпектинский Приказ и множество
других пунктов, основанных там в последние двадцать пять лет, начиная с 1824
года; там не нанесено только одно Копальское Укрепление, основанное в год
издание этой карты и которое, вероятно, скоро будет очень хорошим торговым
местечком. В степи Киргизов оренбургского ведомства было когда-то основано
Чушкакульское Укрепление и Новоалександровское Укрепление; но они ныне уже не
существуют, первое по ненадобности, а последнее по неудобности, и главное дело
потому, что стояли вне коммерческих сообщений. Вместо них возведены, в 1845 году
Оренбургское и Уральское Укрепления, в 1846 году Новопетровское, а ранней весной
1847 года пошли строить Раимское. Но как пошли, каким огромным караваном
двинулись строители и будущие обитатели городка! Вообразите вы себе только массу
в четыре с половиною тысячи людей, в четыре с половиною тысячи лошадей;
несколькими колоннами двинулись они из Орской Крепости... крепостью она
называется еще по-старинному, а по настоящему положению края, это совершенно
мирное и промышленное селение... Так вот все это двинулось из Орской и пошло в
дальнюю степь. Поклажа и груз с разными запасами, также с фуражом и провиантом,
отправлены были следом за главною массою. Этот караван состоял из двух тысяч
семи-сот двадцати-шести верблюдов и, кроме того, из полутора тысячи повозок...
– Что вы говорите?!
– Позвольте, это еще не все! От Орска до Раима добрых семьсот верст; на весь
этот путь, вперед и обратно, нужно было взять хлеба для людей и овса для
лошадей, да, кроме того, нужно было везти с собою полный годовой запас всего
нужного для содержание девятисот человек постоянных раимских жителей.
– Господи! да ведь после этого, что же значат походы Александра Македонскаго!
воскликнул Меценатин в совершенном восторге.
– Позвольте, еще не все. Этим же сухим путем на Аральское Море, то есть в
низовье Сыр-Дарьи, повезли степью пятнадцать пушек . двести пудов листового
железа... пятьсот брусьев трехсаженной длины... восемь разных лодок... два
двенадцати весельные баркаса... мореходное пяти парусное судно, которое
выстроено в Оренбурге и после на Аральском Море переделано в шкуну «Николай». К
этому гигантскому поезду примкнули два купца, Зайчиков и Путилов, с своими
приказчиками и работниками; они, кроме собственных своих продовольственных
запасов, везли на волах на Аральское Море пять больших лодок, одно мореходное
судно, снасти и сети для рыбаков и все необходимые и последние мелочи, нужные
для прожитие на новом пункте...
– Боже, Боже мой! что я слышу!.. И еще говорят, что в наши времена чудес не
бывает! тихо и благоговейно проговорил старик, всплеснув руками.
– Позвольте. К концу июня, вся эта громада народа пришла на могилу Раима-Батыря,
помолилась русскому Богу, сделала закладку и через две недели новый город был
уже окончен вчерне...
– Да, да, да... теперь я всему верю, это гиганты!.. это атланты!.. они одни
могли в две недели создать город! Меценатин был совершенно растроган, глаза его
сощурились, как бы желая, сдержать слезы восторга.
– Позвольте... Вы знаете, летом в степи жар и зной невыносимы; люди шли
частью ночью, частью утром, частью вечером, но и тут они были под влиянием
температуры иногда в сорок градусов тепла по Реомюру! Когда шли они поздним
утром в тени, в тени было до тридцати-двух градусов жару; в песках Каракума они
выдержали зной в сорок два градуса.
– Боже!.. это чудеса! это ужас! вскричал Меценатин, и слезы крупными каплями
покатились по его раскрасневшемуся лицу.
– В степи народу случалось переходить через речки, случалось пить проточную
воду, но по большей части они шли голой, безводной, степью, на которой находили
только тощие колодцы.
– Павел Николаич, пожалуйте! невнятно проговорил добрый старик, готовый от
умиления разрыдаться, но он все еще крепился и, в волнении, кусал губы и
обмахивался платком.
На призыв Меценатина, подбежал господин в черном фраке и прежняя сцена с
обменом запечатанного пакетика опять возобновилась. Так как это нисколько не
прерывало нити моего рассказа, то я и продолжал:
– ...И, несмотря на все эти труды, препятствие и лишения, люди совершили
свой путь так благополучно, что ни один даже от болезни, не то что от изнурения,
даже от болезни никто не умер в дороге – так огромно было счастье главного
предводителя колонны.
– Но кто же вел эту колонну?
– Любимец счастья, неутомимый вождь; но чтоб вы умели ценить его, чтоб вы
поняли, что, кроме огромного счастья, тут много требовалось ума и железной воли,
я вам вот что должен рассказать. В степи множество колодцев и еще больше простых
копаний, ямин, в которых сбирается подпочвенная вода. Копани эти раскидываются
на одной какой-нибудь местности, группами, целыми десятками. Много надо иметь
ума и большие соображение нужны так распределить путь, чтоб от одной группы
колодцев до другой их группы совершить полный переход без утомление и
изнурение людей и животных. Вода в копанях, не подвергаясь, в безлюдных местах
постоянному очищению, застаивается, засаривается и покрывается ржавчиной.
Предводитель сам наблюдал за своевременным и достаточным отряжением «передовых»,
которые, в ожидании приближение колонны, выливали старую, испорченную воду,
подчищали копани и смотрели за накоплением воды. Когда колонна приближалась,
колодцы были уже наполнены живительной влагой. Наш вождь здесь забывал и
старость свою и утомление от трудного пути; он не думал о себе и не ложился
отдыхать, а становился у колодцев, и сам, лично, не доверяя никому, наблюдал за
водопоем: три, четыре, пять часов стоял он на одном месте под палящими лучами
степного солнца, надзирал за людьми и животными, зная, что иначе, без его глаза,
лошадь поленятся напоить, верблюда позабудут развьючить, будут помнить только о
себе, не догадываясь, что если животное падет, груз его утомит другое животное,
путеследование замедлится через маленькое даже запущение, стало быть, и весь
результат пути будет уж не так благоприятен... Но я никогда не кончу,
рассказывая про этот гигантский подвиг. Прибавлю только одно пояснение насчет
того, какое важное значение имеют в иных обстоятельствах такие мелочи, на
которые, по нашему мнению, не стоило бы и обращать внимания. Я вам уж сказал,
что в караване было полторы тысячи телег; телеги на колесах; колеса надо
мазать дегтем каждый день: вы можете, стало быть, приблизительно сообразить,
сколько же нужно было взять с собой дегтя, на весь путь, на помазку шести тысяч
колес? Деготь надо было взять с собой из Орска, в степи дегтю не достанешь. Чтоб
облегчить груз и не брать лишнего, нужно было наблюдать, чтоб колеса мазались и
хорошо и достаточно; пожалеешь дегтю, колесо в дороге загорится, задержка в пути
выйдет; станешь транжирить деготь в дороге и без расчета мазать, может
оказаться недостаток, и тогда караван подвергнется еще большим неприятностям.
Заботливость, рвение и необыкновенная твердость характера главного предводителя
были так велики, что он, не полагаясь ни на кого, сам всегда присутствовал при
смазке колес. И можете себе представить, как горько должно быть для такого
человека видеть, что он не всеми понят! как тяжело иногда не поддаться влиянию
справедливого гнева и вовремя сознать справедливость старой истины, что смешно
на дурака сердиться... Я это говорю по поводу вот какого анекдота. В первый день
пути началась общественная смазка колес; на телегах извозчиками были Башкирцы.
Тут предводитель увидел, что один Башкирец из степных кантонов, где он и
телеги-то никогда не видывал, худо мажет свое колесо и щедро льет туда деготь.
Маститый вождь подошел к нему, заметил, что так не следует делать и, для вящего
укрепление в его памяти общего правила о смазке, сам взял в руки мазилку,
опустил ее в лягушку и, придерживая одной рукой шину спущенного колеса, другой
начал усердно водить по оси и по поддоске. Окончив этот труд, он надел колесо на
место, закрепил чеку, сильно вернул колесом в сторону, заставил его сделать
несколько оборотов, наконец подставил подъем под другую половину оси и был очень
– доволен, что глупого человека уму-разуму научил. Башкирец поклонился и
промолвил: «спасибо, бачка: твоя моя умам давал! « Но сосед его, другой
Башкирец, был попростоватей; он не понял в чем все дело и потому, подойдя к
вождю, сказал: «ай-ай, бачка, твой славна шалавик! харош калёс мазил:
мазай мини калёс! « Великодушный старец только грустно усмехнулся!
– Ну, а что ж купцы, которые пошли на Аральское Море?
– Купцы товары продавали, да ловили рыбу...
– И успешно рыбу ловили?
– Да с двенадцатого августа по восемнадцатое сентября они изловили сорок два
осетра, двух шипов, сто-два сома и сто-десять сазанов; они ловили почти все в
одном месте, против устья Сыр-Дарьи; надо изловили потому, что тогда дули
постоянные относные ветры, притом же у рыбаков наших не было взято всех
принадлежностей, необходимых для выставки в море сетей... Но теперь, когда уж
миновало три года этому опыту, купечество оренбургское и другие лица учредили
особую компанию рыболовства на Аральском Море...
– Как вы все это знаете?
– Было б непростительно, если б я не знал самых важных новостей того края,
куда преимущественно собираюсь... Это не секрет, и я имел время кой-с чем
познакомиться; к тому ж и рыболовство интересует... в Астрахани я, быть может,
займусь им обстоятельнее.
– Вы и в Астрахань разве поедете?..
– Хотел бы взглянуть на тамошние племена, а, главное, хочу разведать о
торговле нашей с Персией через Астрахань... тут же под рукою Герат и
Афганистан... кое-что порасспрошу... но...
– Павел Николаич! хотел сказать Меценатин, но ограничился одним первым
слогом «Па...», поманил его указательным перстом и, возвращая прежний пакет, дал
новую тайную инструкцию.
– Но меня беспокоит только одно, продолжал я: – боюсь, как бы не схватить в
Астрахани лихорадки.
– Не кушайте много плодов, а главное дело, не напускайтесь на рыбу. Но если
лихорадка и привяжется к вам, я скажу вам про симпатическое, но очень верное
средство.
– Какое же это?
– А надо взять немножко паутины, замять ее в хлебный мякиш, скатать из него
катышок и проглотить... конечно, это старушечье симпатическое лекарство, но меня
уверяли, что болезнь как рукой снимет. Много есть в природе тайн, которых мы
разъяснить никак не можем, но которые не мешало бы хорошенько поисследовать...
Возвращение господина в черном фраке с новым пакетом обратило Меценатина на
прежнюю нить разговора.
– У меня у самого была мысль посетить Астрахань, да вот немощи-то мои мешают
мне совершить важное предприятие, которое я задумал для прочного сближение
Кавказа с Индией. Вы слыхали про священные, про вечные бакинские огни? Они
исстари привлекали к себе бездну индийских пилигримов. В Баку и потом в
Астрахани селились богатые Индусы и поддерживали еще в недавнее время обширную
нашу торговлю с Индией...
– Но ведь эта торговля, так по крайней мере мне кажется, никогда не была у
нас обширна...
– Как, батюшка, не была обширна? К нам везли индийские кисеи, индийские
шали, индийское золото, индийские драгоценные камни! При матушке при Екатерине
Алексеевне индийские драгоценности ввозились к нам в обширных массах! .. Да еще
и в нынешнем столетии индийские капиталисты покидали свое отечество и с грузом
своих богатств отправлялись в Россию, селились в Баку, в Астрахани...
– В Баку жили только нищие огнепоклонники.
– Да вы вспомните только про Могундасова, вот что на откупу держал сальянские
рыбные промыслы – бедный! он приехал с огромными миллионами и кончил тем, что
питался чуть-чуть не мирским подаянием! .. Гм!. Да... так вот у меня и была
мысль расчистить нефтяные колодцы на Апшеронском Полуострове, провести нефть по
трубам, облечь ее в формы, возжечь священные вензели и выстроить обширную пагоду
для Индусов. У меня около Баку будет вторая Мекка, Мекка не мусульман, а
Индусов; они толпами повалят в Россию и мы завладеем почти всею индийскою
торговлею!.. А уж я бы снабдил эту пагоду такими ухищрениями и заманчивыми
атрибутами индийской жизни, что Индусы б у меня с ума по ней сходили!
– Богатая мысль!.. не знаю только, в какой степени она применима к делу
теперь, когда Индие утратила уж прежнее свое значение, когда богатства её уж
порядочно поистощились...
– Но ведь прежде везли ж их к нам?
– То было прежде, во время переворотов, произведенных шахом Надиром; тогда
богатствам этим не было другого выхода кроме как в Россию. Теперь, под
владычеством Британии, Индия отощала и исчахла...
– Что вы мне говорите, «отощала и исчахла», сердито проговорил Меценатин и
мгновенно обнаружившаяся боль заставила его вскрикнуть: «Ногу! ногу!!»
Я видел, что малейшее противоречие с моей стороны приводило Меценатина в
волнение, решился отдалиться от начатого разговора и завел речь о пароходстве по
Куре; но выбор этого предмета снова завлек Меценатина в длинные рассуждения.
– Не думайте о Куре: для нас важнее Тигр и Евфрат. Вы знаете, что владение
Турции и Персии между собой еще не разграничены. Осязательная межа между ними
проведена не по руслам, или водотокам Тигра и Евфрата, а по внешним их берегам,
составляющим особые возвышения, так что Тигр и Евфрат не принадлежат ни Турции,
ни Персии, а составляют как бы нейтральную полосу; но, с другой стороны,
источник Тигра поддерживается множеством персидских речек и соединяется с
Евфратом рукавами. Таким образом, если б кто-нибудь вздумал назвать Персидский
Залив водою моря Оманскаго, то на это с равною достоверностью можно возражать,
что Персидский Залив наполняется водою Тигра, особенно если откроется, что
действительно вода в этом заливе пресная. Мне и пришло на мысль приобресть от
Персии привилегию на устройство торгового пароходства по Тигру и его рукавам,
соединяющим Тигр с Евфратом и втекающим в тот же Персидский Залив. Да, я займусь
этим предметом. Я постараюсь учредить торговое пароходство по самому Персидскому
Заливу... Тогда у меня Индусы, которые, как вам известно, доселе лично посещают
Нижегородскую Ярмарку, вместо опасного, дорогого, убыточного и долговременного
плавание из Бомбея по океанам, мимо Мыса Доброй Надежды...
Индийцы нынче у «Макарья» не бывают, а если б нечаянно и вздумалось им
посетить нас, то им гораздо ближе идти сухим путем на Оренбург, нежели как
предполагает Меценатин. Я, однако ж, не передал ему этой мысли и предоставил ему
полную свободу продолжать, очень хорошо понимая, что Меценатин только меня
выпытывает и играет своими фразами точно шумихами.
– Индусы, говорю я, тогда, без сомнения, предпочтут кругосветному путешествию
новое, безопасное, мною предлагаемое пароходное сообщение с Европою по Тигру,
тем более, что оно может быть продолжено через озеро Ван, по реке Араксу, оттуда
они войдут в Каспийское Море, а из него прямёхонько и потянутся Волгой до
вышневолоцкой системы и до самого Финского Залива. Я предупрежу Англичан. Они уж
спешат проложить прямой путь в Индию и соединить ее с Египтом. Ну, что вы на это
скажете?
– Замыслы, поистине, гигантские... Но как же вы пароходы там заведете? Кто
вам их выстроит? Как вы их туда доставите?..
– Это совершенно-неважное дело! Пароходы я закажу на луганском литейном
заводе, в Бахмуте: мне их там отлично приготовят. Я их, в разобранном виде,
доставлю к нашему важному черноморскому порту – в Поти, а оттуда уж, по
известным при завоевании Ахалцыха, Карса и Ерзерума путям, доставлю к берегу
Тигра... О, в этом то случае мне не предстоит никаких особенно-непреодолимых
затруднений: мне нужно только несколько месяцев – и я в Бомбее! Я уж и капитал
на свой пай ассигновал – трехсот тысяч серебром не пожалею! Я в моем предприятии
перещеголяю Наполеона. Помышляя о походе в Индию, он назначил главными пунктами
городок Пятиизбянск, или Качалинскую Станицу, Дубовку на Волге, Астрахань,
Астрабад, Мешхед, Герат и Джелалабад и таким образом он достигал Индии при
Мультане, еще довольно-отдаленном от центра английского могущества. Притом же,
этот путь пролегал по бесплодным песчаным и солончаковым степям, лишенным всякой
растительности: я пойду все водой, все водой, густозаселенными странами,
цветущими благоденствием... да, да! Желаю я, очень я желаю, чтоб русский
коммерческий флаг водрузился на всех рынках Азии! И если вас воодушевляют те же
мысли, и если мои планы навеяли на вас охоту заняться разъяснением торговых
наших отношений с Средней Азией, я хочу не быть чуждым вашему предприятию, я
хочу облегчить вам средства к вашему путешествию.
Меценатин взял со стола, давно уж принесенный господином в черном фраке,
почтенной полноты пакет и кокетливо стал похлопывать им по ладони левой руки.
– Вот видите ли этот пакетик? Тут у меня запрятан талисман... да такой
талисман, какого не достанешь и у иного индийского мудреца. Я хочу талисман этот
передать вам: в нем таинственная сила! Он избавляет от болезней... от
сомнений... он дает силу и мощь... он предохраняет от сглазу... он дает крылья
для полета... И полетите вы, полетите быстро, умчитесь из Москвы в края теплые,
привольные, вы будете парить по туманным странам как Божие птичка... та только
между вами и птицей и будет разница, что птичка из теплых стран прилетает к нам
на лето, а вы нас покидаете с весны!.. Но есть и еще другая разница птичка летит
себе, порхая крылышками, без трудов и без забот, а вас должен заботить каждый
шаг. Как бы мне хотелось освободить вас от докучливых материальных хлопот,
оставить вам только одну поэзию путешествия!... На первый раз, чтоб избавить вас
от тряски на перекладных...
– Я в жизнь свою на перекладных не езжал.
– Тем лучше!.. так на первый раз, чтоб избавить вас от неприятной возни за
покупкой экипажа, я попрошу вас позволить мне предложить вам собственный мой
дорожный тарантас, обширный, укладистый... рублев тысячу стоит.
– Покорно вас благодарю; я очень ценю ваше внимание и добрую вашу
заботливость обо мне и жалею, что должен от этого отказаться.
– Как так? почему? Экипаж хороший!.. Тут нет ничего предосудительного!
– У меня есть уж экипаж.
– Разве вы не в почтовой карете приехали?
– Нет, я приехал в своем экипаже.
– Что же у вас: тарантас? повозка? бричка?
– Нет; я в дормезе.
– В дормезе?.. и хороший дормёз? спросил Меценатин с заметным удивлением.
– Иохимовский.
– Иохимовский!.. А! это другое дело... Павел Николаич... Павел Николаич! ..
Кто же у вас за ним наблюдает и расплачивается на станциях?
– При мне почтальон.
– Как? при вас и почтальон есть!.. Павел Николаич, подите же сюда.
Господин в черном фраке выслушал новое отданное шепотом приказание, взял из
рук Меценатина пакетик и выбежал с ним вон из гостиной.
– Да; удобство в дороге первое дело!.. Как можно сравнить дормёз с
тарантасом! .. никакого беспокойства, сидишь себе, точно дома в кабинете, и
только с каждою минутою с удовольствием вспоминаешь, что теперь на целые двести
верст дальше, чем был вчера об эту пору... О не тряхнет тебя, а только легко
качает и убаюкивает, точно ребенка в кроватке... Как можно сравнить дормёз с
тарантасом! Тепло, уютно; солнышком не палит, ветром не продувает, дождем не
мочит, пустяками не развлекает, пылью не душит... Как можно сравнить дормёз с
тарантасом! .. И почтальон в дороге очень важная вещь: на станциях минуты лишней
не продержат. По деревне едешь, народ весь высыпет на улицу; все мужики шапки
снимают, бабы все поклоны отвешивают; воза издалека карету видят; еще
за версту съезжают с накатанной колеи и жмутся к канавке с правой руки... Как
можно сравнить дормёз с тарантасом!
– Надо правду сказать, русский человек хвалится гостеприимством,
почтительностью к старшим и особенною приветливостью к каждому страннику. Но все
это идет как то полосами. Есть околотки, где каждому путнику, будь он хоть в
телеге, хоть в тарантасе, крестьяне выкажут свое внимание. В ину пору, при
первом заслышанном звонке почтового колокольчика, растворяются окошечки изб, и
бабы и парни весело начнут глазеть на «ездока»; в ину пору, рассевшиеся у
подворотни домохозяева, завидев проезжего, привстанут со своих мест и ласково
кивнут головой, сняв шапку и проговорив «в добрый путь-дорогу»; в ину пору, баба
спохватившись, при виде редкого экипажа, как будто и в самом – деле оторопеет и,
чинно сложив руки на груди, ни глазком не мигая, низко-пренизко поклонится
медленным поклоном; а в ину пору мужик и посмотреть-то на тебя не захочет!
Выдаются и такие околотки, что, бывало, едешь по улице; девки веселыми
вереницами разгуливают по дороге; размахивая платками, они во все горло
распевают визгливые песни и искоса, будто не глядя, рассматривают проезжающего,
когда он, любуясь на хоровод, велит ямщику сдержать удалую тройку. А попробуешь
остановиться, да подзовешь к себе коренастую молодуху для расспроса, чья
деревня, да далеко ли до города – и вся толпа дикарок, со всех ног, кинется в
стороны, все до одной разбегутся по избам, все по уголкам запрячутся! Сколько я
ни вдумывался в эти странности, никак не мог разгадать основной причины этой
боязливости и одичалости. В одной и той же губернии, часто в одном и том же
уезде разницу в людях встречаешь поразительную.
Пока я высказывал эти замечания, намеренно распространённые, с целью скрыть
свое удивление при обратном появлении господина в черном фраке, возвратившегося
с новым, увесистым на вид пакетом, Меценатин все потрепывал им по левой ладони и
пристально вглядывался в оттиснутую на обороте печать с собственным своим
фамильным гербом.
– Бывает, сказал Меценатин: – бывает! Мало ли каких противоположностей не
бывает иногда, не только в населении целого уезда, иногда у одного и того же
человека бывает на дню семь перемен! Вот я, например. Ну, посмотрите вы на меня
тот ли я теперь старик, которого вы давеча видели в первые минуты нашего
сближения... Ох, как я давеча перед вашим приходом страдал! В болезненном
припадке я и вам, быть может, сказал что-нибудь неприятное... но забудьте это,
или примите к соображению насчет разных случающихся в свете
противоположностей... А ведь это и в самом деле интересный предмет для
наблюдения. Замечайте, все замечайте, ко всему применяйтесь!
– Я то же в свое время делал разные замечания, продолжал Меценатин, помолчав
с минуту.– я даже составил небольшой том прелюбопытных справок, прелюбопытных в
разных отношениях. Я даже думаю, что они и для вас будут весьма полезны...
позвольте вам поднести мое сочинение... вот оно... оно в трех частях... не
заглядывайте только в него раньше, пока домой не воротитесь... Это сочиненьице
выразить вам меру моего сочувствия к цели вашей поездки... Очень рад буду, если
вы полюбите автора, не забудете некоторых его предположений и сделаете тот
вывод, что автор не хилый, бездушный старик, а немощной телом человек, которого
все мысли, все чувства, даже все страсти теперь сосредоточены на одном – на
славе отечества и распространении его могущества, как силою оружия так и
развитием его торговых оборотов... Однако ж, посмотрите, как мы с вами
забеседовались, я и не замечал как время летело и никак не думал, чтоб теперь
было далеко за полночь!
Мы расстались весьма довольные друг другом. Возвратясь домой с переданным мне
пакетом, я долго раздумывал: сейчас ли мне его взрезать и освидетельствовать,
или отложить все до утра и уж завтра решить, радоваться ли мне задержке в
Москве, или хладнокровно забыть о несбывшихся мечтах. Нетерпение мое было очень
сильно, но я подавил его и, с отяжелевшей от сомнений головою, лениво потушил
свечу, готовясь ко сну.
Но я долго не мог заснуть меня не покидало воспоминание о старике в голубом,
атласном, опушенном соболями полукафтанье с драгоценным перстнем на пальце; меня
не покидали мысли о стремлении его огромными пожертвованиями связать имя свое с
общественными интересами, в отношении как научных вопросов, так и подвигов
благотворительности; все существо его было, казалось, проникнуто одними
патриотическими чувствами. Меценатин был прекрасным образцом богача, с благими
целями расточавшего на общественную пользу богатства, нажитые умом, трудами и
честностью. Чего не делал Меценатин? Нужно ли было открыть школу – он сыпал
деньги полной рукой, и вместо простой школы, давал существование целому
институту. Нужно ли было помочь бедному – он открывал сундук и вместо надменной
подачи на хлеб, обеспечивал участь не одного, а многих семейств. Нужно ли было
исправить ветхую церковь? он не жалел огромных капиталов, и вместо простого
исправление ветхой церкви, созидал новый, прекрасный храм, украшенный всем
благолепием, приличным месту молитвы. Нужно ли было заохотить соседей к
чему-либо полезному – Меценатин давал собою пример во всем; задавал ученые
задачи, покупал рукописи, издавал книги, учреждал премии, жертвовал огромными
капиталами на учреждение и поддержание народных школ и детских приютов... Дай
Бог нам чаще встречать людей, подобных Меценатину!
Прошла вербная неделя, не блестящим образом проведенная по случаю дурной
погоды; прошла страстная. Наступила святая, памятная для меня тем, что теперь я
в первый раз видел, как полы в церкви посыпают для заутрени ельником, как
прихожане встречают торжественный праздник, в противоположность Петербургу, в
скромных обыденных платьях; как люди, придерживающиеся старины и собирающиеся в
Рогожской, разгуливают по утрам в пышных нарядах внутри кремлевских стен; как
все московское население то в самых модных экипажах, то в невероятно-вычурных
рыдванах гуляет «под Новинским» промежду двух густых колонн пешеходной публики.
Наступила Фомина-неделя: барыни и барышни стали «ездить по дешевым товарам»;
торговцы торопились сбыть скорее с рук залежавшиеся материи и разные вещи, чтоб
закончить годовые счеты этой распродажей. Наступило и первое мая: природа
оживилась; в этот день пробилась первая зелень по садам и по бульварам; Сокольницкая
Роща едва вмещала в себе бессчётное число гуляющих.
Между тем я окончательно уговорился с новым попутчиком, которого рекомендовал
мне Андрей Иваныч. Это был один из местных фабрикантов, торопившийся почему-то в
Нижний Новгород, несмотря на то, что до ярмарки было еще очень далеко. Нового
знакомца звали Сидором Кузьмичом. Жил он довольно-скромно, даже очень умеренно;
но парадные его комнаты, где-то в Замоскворечья, были отделаны роскошно. Он
держал несколько экипажей, имел модную карету на лежачих рессорах; на конюшне
его стояли два кровные орловские жеребца, не говоря уж про шесть других сытных
лошадок; но в парадных комнатах Сидор Кузьмич не любил нарушать тишины и
порядка, а потому они у него всегда были заперты и пусты; с семейством он жил в
маленьком угловом флигеле с самою скромною обстановкой. В низенькой карете он
тоже не любил ездить; в ней выезжала, и то очень редко, одна дражайшая его
половина, Прасковья Климовна, а сам Сидор Кузьмич предпочитал простенькие
дрожечки; вечером разве когда-нибудь запряжет себе лихого жеребца в крытую
коврами и франтовски размалеванную тележку, и с сынком, мальчиком двадцати-двух
годочков, Коночкой или Капитошинькой, поедет прокатиться по тихим улицам
Замоскворечья, этак, хоть до калужской заставы.
Рассчитывал ли Сидор Кузьмич только на сокращение путевых издержек при такой
оказии, какую я ему доставлял своею персоною, заохотила ли его красивая карета
пренебречь на сей раз тряскою почтовою телегой, или заманивало его желание
пробеседовать в дороге с загадочным господином из Петербурга – уж я этого
растолковать не могу; одно только знаю, что до сих пор он очень, меня дичился и
при каждом разе, как я только заводил с ним речь о товарах и о торговле,
старался увернуться от прямых ответов о своей фабрике и о торге произведениями
тои же категории, выделкой которых он сам занимался. Но он знал многое об
окрестном крае и я дорожил таким попутчиком, хоть он и не слишком-то пришелся
мне по нраву.
Как бы то ни было, но мы решились вместе ехать и положили отправиться второго
мая ранним утром: первое-то мая пришлось в понедельник – так можно ли же было
выезжать в такой тяжелый день? Сидор Кузьмич еще с вечера прислал ко мне свой
багаж, но сам пожаловал, вместо утра, уж под вечер и только в шесть часов
выехали мы из людных московских улиц.
На углу последней улицы. Сидор Кузьмич, с моего согласия, даль строгим
голосом приказ почтальону, не въезжать в Рогожскую Заставу, а повернуть к
Проломной: ему тут нужно было проститься с какою-то родственницей.
Соседние ямщики и извозчики, подхватившие налету громкие слова моего
сотоварища, разразились крупным хохотом – Вишь ты каков! .. на Проломную! Куда
те на Проломную то несет? со смехом заметил прохожий мужик, весь перепачканный
мукою.
– Не съезжай с шоссе т, леший! кричал сидевший на завалинке ямщик.
– Прописки боишься, что ли? насмешливо ворчал какой-то другой крестьянин в
синем зипуне и с огромным полуобкусанным калачом в руках.
Наш ямщик поворотил лошадей; мы съехали на окольный путь и новые каскады
звонкого хохота раздались за нами.
Мы не проехали еще и полуверсты, как вдруг нечаянный, но сильный толчок
ошеломил нас обоих. Я выглянул в окно и – о ужас! мы глубоко врезались в топкую
грязь: только верхние спицы колес грустно торчали из под блестящей шины.
Нет спасенья! Лошади вытащить не могут: прохожих нет. Почтальон поскакал
назад, но к нам на помощь никто идти не хочет, пока мы вперед не выложим десяти
рублей серебром, а на это неправильное требование ни я, ни мой спутник не
соглашались. Целый час просидели мы в безнадежном положении. Но вот вдали
мелькнуло что-то светлое; мы различили пятерых пешеходов, то были молодые
карабинеры; последние лучи заходящего солнца играли на их новых касках и на
ружьях с замкнутыми штыками. Молодцы приблизились к нам, сами вызвались нам
помочь, сбросили с себя мундиры, сняли сапоги, сложили к сторонке вооружение и
дружным напором помогли отдохнувшим лошадкам вывезти экипаж на сухое место.
– Ай-да ребятушки! Благодарю покорно! истинно-доброе дело сделали! воскликнул
Сидор Кузьмич.
Я уж смекал давно о запасе щедрости богатого купчины, но все крепился и
выжидал, чем дело кончится.
– Спасибо голубчики, спасибо вам, молодцы вы мои любезные... Ну вот же вам за
труд и за хлопоты... Жалую вам полтинничек! .. выпейте хорошенько винца за мое
здоровье.
«Ага!» так вот с каким молодцом связался я на двое суток! подумал я, и
поспешил исправить ошибку нетороватого фабриканта... Нечего делать! посмотрим,
стоило ли навязывать себе на шею такого компаньона.
IV.
Фабрикант.
– Так вот вы, сударь мой, и извольте тут рассчитывать, каково фабриканту-то
приходится! заметил Сидор Кузьмич, когда я, высказав свое мнение о наших
фабрикантах, рассердил его замечанием, что им «житье с пола-горя: знай
барыши собирай», и этим вызвал его на маленькое противоречие. А, надо сказать,
что разговор этот вели мы уж в дороге, выбравшись из омута, в который засели
было около «Проломной», на самом выезде из Москвы.– Фабрикант и в гильдию-то
запишись, продолжал мой спутник: – и фабрику-то выстрой, и паровые то машины
заведи, и освещай все строение торфом, и корми тысячу человек рабочих – ну,
велики ли тут барышишки нам достанутся? И живи-то прилично, с подобающею
домовитостью, да и на общественную то пользу делай разные пожертвования; а тут
тебе ножку подставляют «кустарники» – извольте с ними возиться! Ведь где
нам их осилить!
– Какие же кустарники?
– Да вот что кустарный товар приготовляют... ну, вот те «мелочники», мещане и
крестьяне, что на зиму столкнутся с «светличником», наймут у него светлицу избу
этакую, без печей, с часто-прорубленными окнами... приютятся здесь целой семьей
и работают себе, в подрыв нам, мануфактуристам. Ни каких расходов они и знать не
хотят, а фабрикуют себе, что случится, да и наживают денежки.
– Но ведь, это не беззаконное же дело? Они делать это в полном праве, не так
ли?
– Так то так, что про это говорить: дело-то оно совершенно-законное,
да нам то оно не с руки!
– Ведь вы, фабриканты, раздаете по селениям материал для выработки товара?
Отчего ж вам не нравится, что кустарники сами, а не через вас, заимствуются
шелком, шерстью или бумагой и приготовляют из них разные изделия?
– А оттого, видите ли, оно мне и не нравится, что, работая на меня, они
трудятся и на мою и на свою пользу; а если мужик только для одного себя
работает, так он чисто во вред мне хлопочет. Смекните-ка вы вот что: я
фабрикант; в промышленном то мире я составляю видную единицу, уж по одному
своему капиталу; а кустарники-то?.. что они такое, сами-то по себе?.. нули,
чисто нули! Как эти нули у меня с правого боку, так уж я-то из простой единицы
воно каково широко расползаюсь! Тут и сам то я до тысячей поднимаюсь, да и
нули-то при мне свое значение имеют. Поставьте же вы эти нули у меня с левого
бока: что я такое стану? Та же единица, что и прежде была! уж никак не больше.
Тут только моя собственная цифирь и говорит сама за себя. Ну, а как если да при
этом между мною, да между нулями, что с левой-то у меня стороны, да поставят
запятую – тогда что? Я-то уж даже и не единицей стал, а мелкотравчатой дробью,
которая будет казаться тем ничтожнее, чем больше нулей навяжется мне на шею с
левой стороны!
– Но ведь одни нули все-таки останутся нулями?
– Да, если они не найдут сбыта своим изделиям и не примкнутся к посторонней
единице, в виде купца, торговца, скупщика их кустарного товара... Заметьте, что
коли нуль стоит при единице с правой стороны, так ведь он не выражает
совершенной ничтожности: Один нуль говорит, что тут десятками пахнет, другой –
что сотнями, а где стоит третий – так уж вы и сами догадаетесь, что тут сидят
тысячи!
– Скажите, пожалуйста, Сидор Кузьмич, отчего эти фабриканты называются
кустарниками? спросил я, показывая вид, будто вполне с ним соглашаюсь.
– Наверное не умею вам, батюшка мой, на это ответить, а думаю оттого, что как
куст перед деревом мал и ничтожен, так и мелочник кустарник мал и ничтожен перед
фабрикантом... Вот, например, тут, тут нечего бояться кустарников! заметил
Сидор Кузьмич, махнув рукой в сторону, когда экипаж наш остановился на первой
станции, в Горенках.– Вы изволите здесь выйти? спросил он, отворив дверцы и
выскочив вон из дормёза.– Милости просим, пожалуйте...
– Нет, благодарю, темно, да и не зачем!
– А чай?
– Чаю мы там дальше напьемся.
– Ну, так я забегу на станцию, да велю скорей лошадей запрягать.
– Не беспокойтесь, почтальон все обделает! Садитесь-ка, да объясните мне:
отчего же тут некому бояться кустарников?
– Здесь-то, в Горенках? Да ведь здесь бумагопрядильня; фабрикант сам и пряжу
готовит, сам и плисы из неё ткет.
– А чья это здесь фабрика?
– Полковника Волкова... Вот за Горенками сейчас начнется Богородский Уезд:
там уж не будет бумагопрядилен.
– Я знаю, что у нас в целой России считается до пятидесяти бумагопрядильных
заведений; а не можете ли вы мне сказать, сколько их всего в Москве?
– Ну, этого я пересчитать вам не сумею...
– А какия, например, у нас главные бумагопрядильни?
– Да вот, в Москве, есть Лепешкин, Усачов, Новиков, в уезде московском –
Мазурин, близь города Серпухова – Коншин (фабрика эта недавно сгорела); во
Владимирской Губернии Мальцов, Попов... Гарелины в селе Иванове; в Осташкове –
Савин, в городе Егорьевске братья Хлудовы... да мало ли их сколько, где туг
пересчитать? У Мазурина до тысячи человек рабочих, у Хлудовых две тысячи
наберется, у Гарелиных тоже до полутора тысячи народу на фабрике хватит... да
сколько еще ткачам на сторону отдают...
– Ну, так вы сами видите, что кустарники никакой помехи делу не делают: они
сами по себе, а фабриканты сами-по себе.
– Да, толкуйте! Нет, вы, сударь мой, вглядитесь в дело-то хорошенько: не то
скажете! Вот в Богородском Уезде почитай в каждой избе шелковая фабрика.
– Ну так что же?
– Вот тут то и копошатся кустарники. Шелковые фабриканты – а их здесь много –
капитальных то... Кондрашов, например, еще Лаптев, еще Сапожников, Залогинь,
Левин, Фомичев... они, кроме тальянского шелка, покупают свой шелк, из
Закавказья нухинку и шемахинку, а еще того больше персидского, да
брусского шелка. Азиатский шелк привозят кипами, весом каждая от пяти до семи
пудов.
– Что ж, шелк этот покупается на наличные?
– Когда на наличные, а то больше с прожданьем, месяцев на шестнадцать, на
двадцать, на двадцать на четыре...
– Но ведь хозяев то самих, Азиатцев то, нет в Москве?
– Их нет, но шелком торгуют всего больше Армяне – они ведь комиссионеры по
шелковой части... Ну-с, так вот хорошо-с! Хозяева здешние покупают шелк оптом и
раздают его на-сторону, по деревням. Сперва шелк идет к «караснику»
на размотку, оттуда идет он к варильщику, потом к красильщику, потом к
мотальщику... хозяева знают, что из пуда шелку, после всех этих переборок,
намотанный на катушки шелк ровно сорока фунтов не вытянет: убыль должна быть
беспременно; да вот вместо фунта ущерба на один пуд шелку, глядишь, уж не фунта,
а трех, четырех, пяти фунтов как не бывало. Где тут углядишь! По малости-то оно
и незаметно, особенно как от каждого мастера принимаешь порознь, а в общем то
итоге оно и много значит. Видите ли, сударь вы мой, как рассчитывается... Даю я
шестьсот пудов шелку; мне должны возвратить пятьсот восемьдесят пять... ну уж
Бог с ними! пятьсот восемьдесят пудов, зато уж это золотник в золотник! А тут
карасник стибрит с каждого пуда хоть по комочку, да варильщик по
горсточке, да красильщик по пасемке, да мотальщик по клочку... «не дохватило»,
говорить: «знать, в оческах осталось», да «на ущерб пошло»... а как стал сводить
итоги, да перебирать весь шелк: ан его у меня всего на все пятьсот пятьдесят
пудов!
– Ну, так что ж из этого? Бедному мужику куда же с ним возиться? Ведь он
шелк, обмотки-то, по домашеству употребит, а вам вреда особенного быть тут не
может.
– В том то и дело, что из золотников составляются фунты, из единиц – десятки;
шелку-то у того, у другого накопится довольно, вот его и спускают с рук, а
благоприобретатели то такого шелка, деревенские же парни, начинают из этого же
шелка вырабатывать материи на продажу: и нас этим подрывают и товар портят.
– Это каким же манером?
– А самым простым. Я фабрикант; положим, я приготовляю фуляры: у меня фуляры
ткутся в двенадцать с половиною золотников каждый. Уж у меня тридцать-то пудов
шелку похитили? У меня бы из них вышло семьсот шестьдесят восемь дюжин шелковых
платков, но кустарник их у меня отнял. Мало того: он фуляровые платки делает
легковесные, вместо двенадцати с половиной, только в девять золотников, и вот на
этой-то штуке он надувает, кроме меня, еще и покупателей на целые триста дюжин:
вместо семисот шестидесяти-восьми дюжин хорошего товара, он выделывает
тысячу-шестьдесят шесть дюжин плохих шелковых платков: и покупателей-то этим к
неприятностям приводит, да и нас то, фабрикантов, в лабет ставит.
– Вас то чем же?
– Мои платки стоят цену, а он сбивает ее своей дешевизной, он вдвое дешевле
моего продает товар, меня и осиливает! А покупателям что? был бы шелк, да было
бы дешево... Моему товару тоже нельзя залеживаться у меня большие капиталы на
фабрику затрачены, да и рабочие каждый день пить-есть хотят...
– Э, полноте! у них свои потребители, а у вас свои! Пусть, с Богом каждый
свой хлеб честно добывает: в кустарном товаре щеголяет мещанство, да
крестьянство, а в вашем имеет нужду публика высших сословий, народ богатый, а
этих покупателей вдоволь найдется, чтоб обогатить вас. Ведь все-таки фабрика
прибыльное дело.
– Известно., что прибыльное!
– Ну, так что ж тут и толковать!
– Да ведь это – зло!
– Конечно, маленькое зло; да где ж нет зла? Где человек, там непременно и
зло. Надо радоваться только тому, что добра гораздо больше, чем зла... Вот вы
сказали, что здесь, в Богородском Уезде, много шелковых фабрик: которая же из
них самая важная? вероятно, Кондрашова?
– Разумеется его. Взгляните-ка на его фабрику, в селе Щелкове – просто, целая
усадьба. Двадцать-два корпуса! из них многие каменные; в ткацкой у него больше
трехсот жаккардовых станков: одних рабочих до полторы тысячи. У него самые
дорогие модные товары приготовляются: бархаты, атласы, дамасы, гро-гро,
гроденапли, штофы, самопервейшие материи!.. Его изделий знатоки от лионского
дела не отличат!
– Ну, а Залогин?
– Залогина фабрика в Москве, а здесь только ткачи, по его заказам, на него
работают. Вот Фомичова здесь фабрика и Лаптева здесь, ну уж эти, против
Кондрашова, далеко не то! В этом же уезде, в селе Соболеве, есть
презамечательное заведение Рабенека: как вспомнишь про него, так сейчас же
воспомянешь добрым словом и покойного Ивана Федоровича Баранова. Баранова
фабрика в Александрове, Владимирской Губернии. Оба они, в одном и том же 1834
году, основали обширные красильные заведения, для окраски товара в яркий красный
цвет. Рабенек то укоренил здесь эльберфельдский способ крашение в красный цвет,
а покойник Баранов тем славу приобрел, что все иностранные продукты для этого
дела заменил чисто-русскими средствами: вместо крапа он пустил в ход русскую
марену из Дербента, а вместо оливкового масла – рыбий жир, да подсолнечниковое
масло. Иван Федорович огромный переворот сделал в нашей хлопчатобумажной
мануфактуре... право, по-моему, он от всех фабрикантов заслуживает монумента!
– Ведь в Богородском же Уезде и казенная лосинная фабрика? Не скажете ли вы
мне чего-нибудь про нее?
– Это стороннее для меня дело, к нашему шелковому производству не подходящее;
знаю я только то, что фабрика эта одна из самых обширных: здесь приготовляется
кожевенный товар на всю российскую армию: может ли же она быть не в блестящем
состоянии?..
Утром третьего мая, в среду, мы благополучно прибыли в город Покров,
Владимирской Губернии. Сидор Кузьмич, приподняв шелковые шторы, которые были
опущены на зеркала, заменявшие передние стекла, с самодовольною улыбкой
полюбовался собственною физиономией и пригласил меня позавтракать и чайку
напиться. «Не забудьте, что вы вчера угостили меня славным ужином: сегодня, моя
очередь угостить вас», прибавил он, с беспримерным радушием приняв на себя
непрошеный труд высадить меня из экипажа.
Пока готовился завтрак, Сидор Кузьмич вышел сам похозяйничать в другую
комнату; там между ним и почтальоном завязался следующий разговор:
– Вы, что ли, сударь, штору-то нам перепортили?
– Нет, не я; а что?
– Да кто-то заплевал ее.
– Не знаю, голубчик: наверное не я... может, он...
– Да супротив него штора спущена и чиста, а против вашего сиденья замарана.
– Что ты ко мне привязался: ступай прочь, не досаждай мне!
– Я, сударь, вам не досаждаю; думаю только, как бы вам не поостеречься...
– Помни с кем говоришь – не забывайся!
– Ну, окошко бы раскрыли, а то материю портите...
– Я тебе говорю: не забывайся...
– Зачем же вы запираетесь, сударь: ведь с вас не берут штрафа?
– Молчи, любезненький; я тебе говорю – молчи; разве всякий во сне может
припомнить, что едет в карете?
– Э-эх, сударь, хорошую вещь и во сне жалеть надо.
– Ты, пустомеля, вперед мне замечаний не делай... Молчи, не сказывай... я
тебя уж чайком напою.
– Благодарим покорно на чае: мы и так пьем его вволю... А вам все-таки не
следовало...
– Ну, что с тобой, с пустым человеком, толковать: я вот пойду скажу, чтоб
язычок то тебе укоротили...
Сидор Кузьмич плюнул в больших сердцах и вошел в зал, где я сидел.
– Что у вас, Сидор Кузьмич, за разговор с почтальоном был?
– Нет, ничего... Он мне рассказывал, что здесь нам запрягут отличных
лошадок...
Я подивился тому, что Сидор Кузьмич, мужчина в летах, человек капитальный и
притом человек весьма неглупый, был до такой степени мелочен, что из за пустяков
решился на бесполезную лож.
Завтрак, над которым мы трудились, был недурен. Сидор Кузьмич весьма кстати
распорядился и моим дорожным запасом вина и холодными блюдами туземной кухни; но
когда дело дошло до расчета – моего негоианта в зале уж не было; он стоял у
дормёза и, отворив дверцу, кричал мне в окошко с приветливыми поклонами:
«Милости просим, милости просим, лошадки давно готовы!» Я поспешил рассчитаться
с трактирщиком и последовал приглашению Сидора Кузьмича. Сытые, вплоть до
Владимира, то есть до обеда, мы спокойно покатили вперед.
Отличительный характер Владимирской Губернии – необыкновенно-быстрое развитие
мануфактурной промышленности и чрезвычайное разнообразие сторонних промыслов
местного населения, выходящих из круга обыкновенных сельских занятий.
Самый город Владимир не мануфактурный, но он значение свое имеет как
губернский город, как центр гражданского управления; в промышленном же отношении
он замечателен как главный пункт торговли лесом, который частью привозится сюда
сухопутно, зимой, из уездов Судогодского и Покровскаго, а более всего
сплавляется сюда по Клязьме весной, во время водополи. Владимир служит также
перепутьем для товаров, отправляемых по шоссейной дороге из Москвы на
Нижегородскую Ярмарку и обозов, направляющихся чрез Владимир, на Судогду и
Муром, в Саратов. Крестьяне этого уезда, по малоземелью и неблагодарности почвы,
наживают деньгу на заработках, на чужой стороне. Здешние крестьяне большею
частью – каменщики, штукатуры, кровельщики, печники, плотники, извозчики, и
почти не живут дома; в деревне же хозяйничают семейства. Многие, при наступлении
зимнего пути, нагружают сани известною Владимирскою крупною клюквой и
можжевельником, отправляются с этим грузом в губернии нижегородскую, тамбовскую
и рязанскую, сбывают его там и на вырученные деньги скупают, по сходным ценам,
муку, крупу и другие предметы продовольствия. Фабрик во Владимирском Уезде
немного: пять для выделки хлопчатобумажных тканей, три табачные, один кожевенный
и два свечносальных завода.
В Покровском Уезде, богатом лесами, крестьяне занимаются робкою и сплавом
дров, приготовлением разной деревянной посуды и сухопутною перевозкой леса
отсюда в Москву. В Покровском Уезде шестнадцать невесьмазамечательных фабрик,
именно, одна хлопчатобумажных изделий, две писчебумажные, три стеклянные завода,
один фарфоровый, два купоросные и семь меднолатунных.
В Покровском Уезде одни занимаются добыванием извести, другие ткачеством, по
заказам владельцев числящихся здесь девяти хлопчатобумажных фабрик; но главную
особенность этого уезда составляет «ходебничество», представители которого,
называемые «ходебщиками», «офанями», а также «суздалами» и «вязниковцами»
(последнее название укоренилось там, где первые ходебщики появились из
Вязниковского Уезда и вообще из земель старинного суздальского княжения), а
иногда именуемые «коробочниками», «стекольщиками», «щетинниками» и просто
«разносчиками», забирают у местных производителей, а также и у торговцев на
Нижегородской Ярмарке, разный товар на кредит, месяцев на двенадцать, на
осьмнадцать и на двадцать-четыре – сбывают этот товар по селениям и по городам в
дальних губерниях, продают его на наличные деньги, снабжают им в долг и
обменивают на разные сельские продукты. Эти повсеместные факторы и комиссионеры
разбрасываются по целой России. Их почти в каждую пору года можно встретить
везде: и в доме помещика, и в избе крестьянина великороссийских губерний; они
являются на торжки и базары Малороссии и западных губерний, проникают во все
закоулки далекой Сибири, разносят товар по домам в столицах и посещают подвижные
жилища наших кочевых племен. Жемчуг и бусы, полотна и щетина, дорогие материи и
простые ситцы, галантерейные: вещи и швейные принадлежности, уборы из каменного
угля и сырые кожи, пенька и бархат, посуда и золото, румяны и произведение
спекулятивной литературы – все у них находит верный сбыт, на всем они наживают
копейку. Число ходебщиков из Ковровского Уезда полагают в пять тысяч душ, а
ценность всех их годовых оборотов определяют, в нынешнее время, не менее, как в
десять миллионов рублей серебром. Офени исстари изобрели себе особый,
искусственный язык, называемый офенским, и знакомые, но непонятные звуки его
речений, составленных по образцам чисто-русской фразы, легко усваиваются всеми
мелкими торгашами: язык этот известен всюду, проникает и слышится везде, даже в
столицах, где, как например в Петербурге, таким же искусственным языком говорят
почти все парни Круглого Рынка.
Вместе с ковровцами, ходебничеством занимается и часть вязниковцев, другая их
часть – овчинники, выходящие на свой прибыльный промысел зимой и странствующие
по соседним губерниям; третьи – «Мнецы»: они мнут лен и, по закоптелым
от этой работы лицам, слывут под прозвищем «адовщины»; четвертый разряд
обитателей этого уезда составляют художники, исключительное занятие которых
иконная работа. Иконная живопись сосредоточилась здесь в трех главных пунктах:
селах Холуи, Палех и Мстера. В Холуях работают малярною кистью: работа и
прочна, но не чиста; в Палехе пишут на яичном разводе: оно не прочно, но зато
ясно и чисто; эти два селение издавна соперничают в славе по живописному
искусству, но еще и до сих пор никому из них слава эта не далась. Во Мстере
главное занятие художников – подправка старого иконного писания: Рогожская в
Москве, Ржев, Саратов, Уральск, Екатеринбург, многие местности Сибири и
Закавказья, даже отчасти и наш Петербург приобретают произведение мстерских
живописцев. Здешние жители занимаются и торговлей: торг книгами и потешными
листами и сказками принимают у них обширные размеры, которые, если верить устным
рассказам, далеко превышают сумму в триста тысяч рублей серебром. В самом городе
Вязниках происходит замечательный торг простыми крестьянскими сундуками, но
главное – полотнами и равендуками; не считая казенных требований на равендук,
количество которых нам неизвестно, скажем только, что для одной Астрахани, для
частных потребностей доставляется из вязниковскаго, а также и из муромского
уездов до тридцати тысяч кусков, каждый в 50 аршин длины и в аршин ширины. Этот
равендук, или, как его в Астрахани называют – канифас, бывает трех сортов, кусок
равендука в 20 фунтов весу продается на месте по 16 руб. 50 коп. ассигнациями,
кусок в 25 фунтов – по пяти рублей серебром, а кусок в 35 фунтов весу – по шести
рублей закусок. Длина и ширина кусков всегда бывает одна и та же. Но у одного из
здешних капитальных фабрикантов, именно у г. Обухова, выделан был кусок полотна
в пятьдесят аршин длины и неслыханной ширины – в девять с половиною аршин; у
другого, тоже здешнего капитального фабриканта, г. Сенькова, ежегодно
приготовляется до семнадцати тысяч кусков фламского полотна; у него до тысячи
ткацких станков и до тысячи двух сот человек рабочих; фабрика Сенькова
существует уж лет семьдесят. Что ж касается до общего числа фабрик, то здесь
всего считается семнадцать фабрик льняных и пеньковых изделии, три красильни и
один винокуренный завод.
В Гороховецком Уезде собственно фабричных заведений нет; есть только два
винокуренные завода. занятие горожан состоит в обрабатывании огородов и в
содержании исстари заведенных здесь яблонных и вишневых садов: Владимирская
вишня славится по целой России. Женское население Гороховца составило себе
известность приготовлением превосходных льняных ниток, которые, по тонкости и по
белизне, употребляются на кружева. Нитки эти частью потребляются на месте,
частью отсылаются в Москву для продажи, а частью сбываются, по соседству, в
Балахпу, в Нижегородской Губернии. Но в Гороховецком Уезде существует особенная
промышленность, занимающая до десяти тысяч человек и дающая им насущный и верный
кусок хлеба, это именно изготовление вязаного товара, то есть изделие шерстяных
крестьянских чулок, носков и варежек. Производством этого товара занимается
несколько деревень, но центром этой деятельности считается село Пестяки.
Уверяют, что этих простых, но нужных в простолюдстве изделий, распродается, как
в самой Владимирской, так и в других, даже в дальних губерниях, тысяч на триста
рублей серебром. Шерсть для этого закупается в губерниях саратовской,
тамбовской, нижегородской и в Земле Донского Войска.
В Судогодском Уезде, через который пролегает коммерческий тракт из
северо-восточных губерний, из Костромы и Ярославля, а также и из Москвы, через
Владимир и Муром в Саратов, то есть где производится сухопутное сообщение
северных мануфактурных округов с низовым краем, главные занятие жителей
составляют: извозный промысел, содержание постоялых дворов, и ямская гоньба. В
уезде считается четырнадцать стеклянных заводов, но гораздо-замечательнее их
здесь ткачество: крестьяне по деревням почти везде выделывают, с подряда
фабрикантов, миткаль под набивку на ситец, и вся масса этого товара, суровьём,
отправляется отсюда в знаменитое село Иваново, для отделки на тамошних
белильнях.
Муром, как и Вязники, в мануфактурном отношении, замечателен немаловажным
производством фламского полотна и равейдуков; здесь же происходит обработка
щетины и обширное приготовление красной юфти, которая отсюда свозится в Москву,
а оттуда уж идет частью в Санкт-Петербург, а частью в Радзивиллов; из
Радзивиллова она, через Броды, отпускается в Австрию, а из Австрии, чрез Триест,
в Италию. В Муроме и его уезде тринадцать фабрик фламского полотна и равендуков
и восемь кожевенных заводов, из владельцев которых одни братья Мездряковы
выделывают до пятидесяти тысяч кож красной юфти. У помещичьих крестьян
этого уезда с некоторого времени возник новый промысел: в зимнее время они
занимаются ломкою из гор алебастра, которого и добывается в год свыше
полумиллиона пудов. Алебастр этот Окой доставляется в Москву.
В Меленках на первом плане стоит мятый лен и льняное семя. Продукты эти
скупаются меленковскими торговцами в базарные дни, с октября по апрель, в самом
городе Меленках и по окрестным деревням у крестьян. Закупы эти делаются по
заказам вологодских купцов. Часть льну отправляется отсюда в губернии
саратовскую и харьковскую, а большая масса его приводится, через трепание, в
лучшую доброту и отправляется весной на судах в город Романоборисоглебск, а
зимой, гужом – прямо в Петербург. Льняное семя отправляется туда же, и главным
пунктом этой отправки служит село Ляхи, в двадцати верстах от города Меленок.
Ежегодный отпуск льна простирается до пятидесяти тысяч пудов, а семени – до пяти
тысяч четвертей. В этом же уезде, кроме льнотрепальных заведений, расположены
пять стеклянных и четыре хрустальные завода и, между ними, гусевский,
принадлежащий г. Мальцеву, однофамильцу другого г. Мальцева, владеющего тоже
известным «Дядьковским» хрустальным заводом, находящимся в Брянском Уезде
Орловской Губернии; этому же г. Мальцеву принадлежит и гусевская
бумагопрядильная мануфактура. В Меленковском же Уезде находится и гусевский
чугуноплавильный завод наследников Баташова; на нем чугуна ежегодно выплавляется
до двухсот тысяч пудов. Кроме этих занятий, занимающих многое число рук,
крестьяне лесистых участков Меленковского Уезда промышляют выделыванием
деревянной посуды; сверх того, многие занимаются добыванием белой глины и свозят
ее на стеклянные заводы, как Владимирской, так и соседней к ней Нижегородской
Губерний. Лесные поделки меленковских крестьян, вместе с подобными же им
изделиями из Костромской Губернии, сплавляются вниз по Волге в ладьях,
нагруженных, сверх того, стеклянной и фарфоровой посудой, гончарными изделиями и
разными мелкими из чугуна поделками, нужными в домашнем быту. Эта смесь
предметов, сплавляемых сверху, из верховых губерний, в низовом крае пользуется
исключительным названием «горянского товара», или «горянщины», хоть, впрочем,
горянщиной называют и самый товар и сбывающих его. торговцев.
Переславль Залесский лежит на реке Трубеже и историческом озере Клешнине или
Плещееве, на котором Петр Великий, в юности своей, учился управлять судами и на
котором он, впервые, может быть, помышлял о создании русского флота. Местное
население этого уезда занимается преимущественно хлебопашеством; но жители так
называемой Рыбной-Слободы промышляют ловлею сельдей и другой рыбы в озере
Клешнине. В коммерческом отношении, город Переславль замечателен сбытом полотен
к санкт-петербургскому порту и отпуском кож на обширную ярмарку, продолжающуюся
в течение трех первых недель великого поста в городе Ростове, Ярославской
Губерния. В Переславском Уезде четыре неважные фабрики хлопчатобумажных изделий,
два заведение для приготовление синего купороса, один кожевенный завод и мн.
др. Переславль, вместе с Дмитровом, Московской Губернии, и Ростовом,
Ярославской, лежит на шоссейной дороге из Москвы в Ярославль.
Город Александров – прежде бывшая, в шестидесятых годах шестнадцатого
столетия, Александровская Слобода, любимое местопребывание царя Иоанна
Васильевича Грозного – отличается ныне самым мирным, промышленным направлением:
крестьяне здесь или хлебопашцы, или ткачи. В городе и его уезде находится семь
фабрик хлопчатобумажных и две шерстяных изделий, пять писчебумажных фабрик, один
кожевенный завод, два стеклянные, одно купоросное заведение и четыре – для
выделки квасцов. Из разряда же фабрик, выделывающих красный, тканый и набивной
товар, заслуживает особенного внимание заведение вдовы Барановой и г. Зубова.
Большая часть окрашиваемой ими пряжи потребляется на принадлежащих им ткацких
мастерских; кроме того, сюда же поступают в набивку и на крашение в
адрианопольский цвет большие партии белого миткаля, выделываемого по разным
селениям Владимирской Губернии, а потому производство пунцового товара на этой
фабрике, выделывающей слишком 40,000 кусков набивного миткаля, суммою в
полмиллиона рублей серебром, занимает здесь большое число рук.
Таков же характер и города Юрьева-Польского и всего Юрьевского Уезда, в
котором считается двенадцать хлопчатобумажных фабрик, два кожевенные завода и
один винокуренный. Из фабрикантов здесь более других замечателен г. Меншиков,
занимающий ткачеством большую часть жителей города Юрьева и окрестных селений.
На него работают более тысячи-двухсот ткацких станов. Из хлопчатобумажных
тканей, здесь приготовляются дешевые сорта кисеи, ситцев и плисов, а из льняных
тоже разные ткани для простолюдья – чешуйка, нанка, коноват и разная пестрядь.
В Суздальском Уезде, кроме повсеместно-распространенного ткачества, по
заказам владельцев двенадцати набивных заведений, из которых девять находятся в
одном Гавриловском Посаде, и кроме кожевенного производства, а кожевенных
заводов здесь пять, жители Суздаля разводят в большом количестве мяту-холодянку,
хмель, лук, хрен, а от Ростовцев заимствовали они разведение цикория и
приготовление из него дешевого кофейного суррогата.
В Шуйском Уезде считается до двухсот фабрик и в том числе несколько
химических заведений; одних хлопчатобумажных изделии приготовляется здесь около
полутора миллиона кусков, каждый длиною от 42 до 62 аршин... то есть такое
огромное полотнище сурового и набивного товара, что им свободно можно опоясать
всю нашу планету по экватору, да еще излишек, который должен оказаться в
остатке, просунуть сквозь шар земной, от одного полюса до другого, и образовать
таким образом осязательную земную ось. В самой Шуе выделывается до трехсот
пятидесяти тысяч штук миткалей, да в селе Иванове более восьмисот тысяч штук;
но остаются еще другие мануфактурные села.
В самой Шуе около сорока заводов и фабрик; в числе их была и фабрика того
Посылина, имя которого гремело на всем. Востоке: и в Персии, и в Хиве, и в
Бухаре, и в Кокане. Фабрика эта теперь утратила прежнее свое значение, но именем
Посылина все еще чествуется на Востоке всякий добротный товар, приготовляемый
другими фабрикантами; довольно назвать ситцы «посылинскими» ситцами, чтоб с
первого же раза внушить к ним доверие потребителей. Собственно горожан в Шуе не
более четырех с половиною тысяч душ мужеского пола, но это число увеличивается
крестьянами, которые, в числе десяти тысяч человек, живут здесь постоянно, в
качестве фабричных рабочих.
Село Иваново принадлежит графу Д. И. Шереметеву. Известность села Иванова
началась еще в прошлом столетии. В первой половине минувшего века, крестьяне
села Иванова преимущественно занимались хлебопашеством, кузнечеством и
шерстобитным ремеслом, но и тогда уж, хотя и в малом виде, существовал промысел
изделие выбойки, или печатание по холсту масляными красками. С 1751 года
начали здесь заводить ткацкие полотняные фабрики и первые подали тому пример
крестьяне Грачов и Гарелин; по другим же сведениям, первая набоячная фабрика по
холсту была заведена в селе Горицах купцом Холщевниковым. Эти фабрики, по
прошествии двадцати-пяти лет, послужили, в 1776 году; основанием ситцевой
фабрикации. Некоторые из ивановских крестьян в бытность свою в Шлиссельбурге, на
фабрике, принадлежавшей иностранцам, вызнали секрет составление красок,
познакомились с обработкой ситца и, возвратясь на родину, начали сами работать
ситцы, сперва по холсту, а потом по миткалям, которые частью и тогда уж
вырабатывались в самом селе Иванове, из бухарской бумажной пряжи; наконец
Ивановны перешли и к английским миткалям. Бумагопрядилен тогда в России не было,
и Ивановны с 1803 года стали сами покупать тонкую английскую бумажную пряжу и,
уж по своему товару, приготовлять ситцы. Разорение Москвы Французами в
двенадцатом году и падение там ситцевых фабрик дало новую жизнь селу Иванову, и
с этой эпохи научалось быстрое его возрастание. Все, доставляемые для села
Иванова, сырые материалы из Петербурга, ровно как лес и строительные
принадлежности, отправляются водою, выгружаются при селе Сидоровском, на Волге,
и оттуда уж сухопутно перевозятся в Иваново, Этот переволок, в торговом
отношении, по замечанию нашего известного статистика К. И. Арсеньева, подробно
обозревавшего этот край, столь же для него важен, как и переволок с Волги на
Дон, от Дубовки до Качалинской Станицы.
Купцы, ивановские фабриканты, получив от владельца свободу, пользуются
арендным правом иметь свои фабричные заведение на земле помещика; но
впоследствии времени было замечено, что операции здешнего купечества могли бы
развернуться в значительнейшей степени, если б фабриканты постарались приобрести
в свою собственность земли и на них завести свои фабрики.
Село Иваново лежит на правом берегу реки Уводи. Один из известнейших наших
негоциантов, почетный гражданин С. Л. Лепешкин, купил в 1843 году клочок земли
на противоположном берегу Уводи; он разделил его на мелкие участки и распродал
их разным лицам, которые тогда же, с разрешение правительства, основали здесь
Вознесенскую Слободу, теперь это целый городок, с двухтысячным населением
фабричного народа. В полутора версте от Иванова возникла другая слобода –
Дмитровка, с обширным химическим заводом гг. Лепешкиных: здесь они приготовляют
из русской, то есть закавказской марены, крап и даже гарансин, который доселе
выписывался к нам из-за границы; лепешкинский же гарансин ни в чем не уступает
гарансину, извлекаемому из авиньйонского и зеландского крапа. Кроме-того, здесь
же, из уральского хромового железа, гг. Лепешкины добывают бихромат, крон пик и
крон кали. Из местных мануфактуристов на первом плане стоят гг. Гарелины. Я.
Гарелин выделывает более семидесяти тысяч кусков ситцу и занимает этим до
четырех с половиною тысяч рабочих, из которых 750 человек в набивных мастерских,
а 3,800 человек на ткацкой фабрике; но и его замечательнее И. Гарелин, который,
занимая такое же число рабочих рук, учредил еще у себя обширную бумогопрядильню,
снабженную 12,000 тонкопрядильных веретен и выпрядающую почти весь первый
материал, употребляемый в ткацких мастерских и в светлицах мелочников,
работающих насчет Гарелина.
Кроме села Иванова и примыкающих к нему слобод, в Шуйском Уезде есть еще и
другие мануфактурные села, каковы, например, Кохма (разных помещиков) и Тейкова
(г. Олсуфьева), в которой один из фабрикантов, Каретников, занимает по ткачеству
и набивному делу до трех с половиною тысяч человек; заведение г. Каретникова
принадлежит к старейшим в здешнем крае, оно учреждено в 1787 году. Обширною
известностью пользуются также села Дунилово, Васильевское, Горицы, Шахма или
Пупки и другия. Дунилово и Горицы лежат друг против друга на одной и той же реке
Тезе; оба они замечательны еще выделкой зайчин и приготовлением из них мехов:
ежегодно здесь мехов этих приготовляют тысяч на двести рублей серебром; в
деревнях же Чижове, Пустоши, Гарях и Гремучере обрабатывается до двухсот
тысяч овчин; товар этот, в виде дубленых полушубков и тулупов, отправляется в
Санкт-Петербург и другие губернии.
Фабричные рабочие разделяются, по роду своих занятий, на несколько разрядов,
из которых многие имеют свои подотделения. Так, например, к «набойщикам»
принадлежат «заводчики» или «белевщики», первоначально накладывающие на штуки
«манеры» и узоры; «черновщики», «красновщики», «разцветщики», «желтовщики» и «штрифовалы»
или тёрщики, растиральщики красок «Рещики манеров» запинаются составлением,
набором на березовые доски «манеров», цветов и фигур; есть еще красовары или «колеристы»,
для которых познание основных положений химии предмет совершенно-необходимый;
«рисовальщики» по большей части самоучки; «кубовщики», «шпульники» – размотщики
пряжи, «клеильщики» или закрепщики, «сновали», «бердники», «нитовщики». К «заворочным»
относятся «мытильщики» и «колотили», составляющие прислугу для размывки товаров,
машинисты, то есть, механики, и их помощники «шурали» или кочегары, и
«заварщики». Далее, при заварках бывают «закотельщики», «отжимали», «спиртовщики»,
«мылари» при голландрах – «запускальщики» и наконец носильщики. В «Журнале
Министерства Внутренних Дел», по поводу этого класса рабочих, говорится, что
«все эти заворочные люди, слывущие в народе под именем «жучков», харчатся и
продовольствуются, с мытильщиками вместе, посредством нарочно избранных из среды
себя артельного старосты, пекарей и стряпух; кушанье у них, в скоромные дни –
щи с говядиной, каша с маслом и квас; помещений особых не имеют; ночлег
дурной, тесный и грязный – это кухня; спят на голом полу (совершенно, как все
фабричные и ремесленники даже и в Петербурге). Русскому человеку все трын-трава,
у него здоровье чуть-чуть не железное. Между рабочими много и таких, которые в
общей артели не харчатся, зато и ночлегом теплым не пользуются; это просто
какие-то горемыки: зимой спят на открытом воздухе, да еще в мокрых онучах:
много-много, если придётся переночевать на паровиках, где с одной стороны жарко,
с другой холодно.» «Набойщики» живут гораздо-зажиточнее; это – народ смышлёный,
изворотливый и грамотный. «Голландры» и «уборщики», а также и «раклисты» при
цилиндрах, народ тоже все грамотный и более образованный: они пользуются
достатком, а красовары живут на богатую руку и стараются копировать средней руки
купцов.
Покамест мы толковали с Сидором Кузьмичом о том, да о сём, время летело, да
летело. Тихое утро сменилось жарким полуднем. На небе не было ни облачка; едва
развернувшиеся первые листочки на березках даже не колыхались; в воздухе
разливалась отрадная теплота; свежая травка расстилалась ярким изумрудным
бархатом; всюду пахло весной, отовсюду веяло томною негою, проникавшею все
существо человека, давно отвыкшего встречать первые майские дни среди просторных
полей и приученного к душной атмосфере столичного города. Не усидел бы, кажется,
в экипаже – так и выпрыгнул бы из него и пошел бы себе пешком, по гладко-убитым
песчаным окраинам дороги, изредка окаймляемой еще нераспустившимися, одинокими
деревцами. Но пешеходом быть не хочется: неловко... Душевные порывы считаешь
детским увлечением, ребячеством... Подумаешь-подумаешь – и свалишь собственную
неохоту на обстоятельства: почтовых лошадей нельзя задерживать лишние часы... на
дороге устанешь, утомишься... одни и те же виды прискучат глазу...
Дорога расстилалась перед нами прямой, нескончаемой линией, кое-где, и то
очень редко, принимая оборот то вправо, то влево, и тем избавляя нас от
утомительного однообразие длинной перспективы, необрамленной ни одним
живописным местоположением. Поверстные столбы сменялись один другим поочередно и
с подобающею верностью; разделяющее их пространство разнообразилось правильными
грудами битого, измельченного булыжника, кучками расставленного по обеим
сторонам шоссе. Скромные и приземистые, стосаженные указатели прилежно
докладывают путнику своими ясными цифрами, много ли отъехал он от
промелькнувшего столба и много ли еще остается ему ехать до следующей, уж
приближающейся к нему, версты. Хорошая вещь эти указатели! но я не столько
любовался самими ими, сколько их красивыми, круглыми или восьмигранными
пьедестальчиками, рачительно и в красивый узор вымощенными трехцветным щебнем.
Среди таких, друг против друга стоящих пьедестальчиков, на каждом красуется
ребром поставленный гладкий булыжник, загрунтованный масляною краской; в средине
его черная цифра, на белом фоне, обведенном красной каемочкой, обозначает сотню
оставшихся позади сажен – если указатель этот приходится с правой стороны; цифра
же на противоположном указателе выражает собою число тех сотен, которые надо еще
проехать до следующего верстового столба. Но пьедестальчики – прелесть! Они с
боков замшились свежею зеленью, а поверхность их щеголевато изукрашена кружки,
фестоны, треугольнички и арабески выложены красненькими, беленькими и серенькими
камешками, один с другим несмешивающимися и красиво подобранными в
математически-правильный рисунок.
Мы приехали во Владимир прямо к обеду, к трем часам.
– А любите вы, сударь мой, уху на шампанском? спросил меня Сидор Кузьмич, в
минуту въезда нашего в город.
– Люблю – на чужом обеде.
– А этак... бутылочку рейнвейнцу?
– И то недурно.
– Владимир – губерния: как, поди, нам здесь не добыть роскошного обеда!.. Я
думаю велеть подать к этому сочный ростбиф и бутылочку хорошего портеру – оно и
довольно.
– Я из своего бюджета не выхожу и таких обедов не заказываю.
– Да, нет, не то я к тому это говорю, что сегодня моя очередь... вам не
противно будет, если я теперь распоряжусь обедом?
– Делайте, как знаете!
Сидор Кузьмич, по обыкновению, растворил дверцы кареты, высадил меня и
побежал вперед, заказывать обед... но, вместо ухи и ростбифа, на столе появились
зеленые щи да телятина, потом паюсная икра и желе на блюдечке: желе было подано
для меня, а Сидору Кузьмичу икра служила вместо пирожного. Перед концом обеда
мой спутник снова незаметно исчез, и мне опять пришлось одному расквитаться с
трактирщиком. Я вышел и встретил фабриканта на обычном месте: он стоял у
растворенной дверцы дормеза и с поклонами проговорил:
– Милости просим, милости просим, лошадки давно готовы!
– Вы, однако ж, слишком кутите, Сидор Кузьмич!
– А что-с?
– Да как можно такие роскошные обеды заказывать?
– Какие же роскошные-с?
– А уха-то на шампанском? а старый рейнвейн? а ростбиф?
– На это, я вам доложу, были тут свои причины-с здесь, стерлядей живых не
было, хорошего рейнвейну не нашли, а про этакой филе здесь и не слыхивали-с. Но
вот, позвольте, в Гороховец приедем, я не я буду, если мы не зажуируем: спрыснем
начало дела, которое я хочу завести в Нижнем Новгороде.
– А у вас в Нижнем какое дело? вы свои товары разве уж туда отправили?
– Нет еще-с: у нас из Москвы товары к Макарью шлют с конца июня по самый
Ильин день; кто пораньше отправит, тот подешевле и за провоз заплатит...
– А как, например?
– Гривен шесть-семь медью с пуда, ну, а попозже пошлешь – и два с полтиною
заплатишь – спешное, выходить, время. А как, в пору обозы придут, тут и начнется
развал – товары всяк разбирает и оптовые и розничные торговцы, и городовые и
рядские.
– Что ж это значит: рядские и городовые?
– Рядские – это те купцы, которые записаны в гильдию по Нижнему-Новгороду,
живут тут, и в рядах, то есть в гостином дворе, имеют свою лавку; а городовые –
это купцы из других городов, иногородние.
– Отчего ж вы так рано на ярмарку-то собрались?
– Да делишко там одно надо бы обделать.
– У вас своя лавочка на ярмарке?
– Затем то вот и еду, что лавочки нет авось Бог поможет, как-нибудь и лавочку
добуду.
– Да они, чай, все заняты...
– То-то и беда моя, что все заняты! Вот я и еду пронюхать... как бы этак,
того...
– То-есть, чего, например?
– Да как бы вам это сказать?.. Видите ли что. Лавки на ярмарке отдаются
купцам заблаговременно, единожды навсегда, с платою, положенных от казны денег.
Но наш брат, случится, деньги в срок позабудет взнести, а случится и так, что
иной, на свою фирму, допустит занять лавку постороннему, не имеющему на то
права, торговцу: а это уж подлог; за него строго взыскивается: за этакое
противозаконное действо, и за иные прочие, подобные тому, проделки, лавка
отбирается и передается тому, кто первый успеет подать прошение.
– Ну, а вы-то тут что?
– Вот я и еду собрать разные по этому случаю слухи... я, примером, как
какой-нибудь военачальник, и делаю, так сказать, рекогносцировку. У меня там –
языки есть, мещане знакомые подсматривают с разными прорухами нашего брата: вот,
как откроют они мне этакую мораль – я как тут с прошением о наделе меня лавкой,
будто ни сном, ни духом ничего не знаю.
– Хорошее дело, Сидор Кузьмич, хорошее!.. А случится вы, этак, удружите и
доброму знакомцу?
– Как не случаться! случится и роденьке подрадеешь!
– Ну что ж и размолвка пойдет?
– Нисколько! Я ведь тут в стороне остаюсь: за что ж им со мной ссориться?
– Ну, а как откроется?
– И, батюшка! Как-нибудь сочтемся. А не то, так я же сам его в свою лавку
пущу: пусть приютится да под моим именем своим товаром торгует!
– Но ведь за это и от вас лавку отнимут?
– А надо умеючи да ладненько дела вести – и все хорошо пойдет!
– Да вы, Сидорь Кузьмич, даром что негоциант, а как я вижу – бедовый вы
человек, у вас должно быть нипочем зло человеку сделать...
– Нет, уж скажу вам: совесть моя чиста, никому в мире зла я не делал и не
буду делать; а коли грешок какой и водится, так где ж греха нет: все мы люди,
все мы человеки! а где есть человек, там и старая наша пословица не мимо
молвится.
– Какая пословица?
– А та пословица, что, дескать, возле воды – обмочишься, возле огня –
обожжешься!
– Ну, не желал бы я, чтоб наше молодое поколение одинаково с вами думало,
чтоб дети ваши по вас пошли.
– Что ж так, сударь вы мой? али я своим детям не отец: я и своего
Капитошеньку до зла да до дурна не довожу ни до какого.
– А где ваш сынок учился?
– Дома учился: мать из под своих крылышек никуда его не выпускала.
– Но ведь в наше время трудно дома воспитывать детей и дать им такое
образование, какого они вправе ожидать от вас, при ваших достатках.
– Копочка мой преобразованный человек выйдет: по-французски читать-писать
знает... ну, и танцевать тоже не из последних.
– И все?
– А чего ж больше-то нужно?
– А бухгалтерию знает?
– Будет делами заниматься сумеет и бухгалтерию вести.
– Ну, а торговые законы?
– Я держусь того правила, что изо всех законов нужно знать только одну
статью, много что две: «не делай зла» и «не попадайся в дурном деле», знаешь это
– вот тебе и вся юриспруденция! а в годы войдешь, да в разные дела ввяжешься – в
неделю полный курс пройдешь, да так то нужные статьи вызубришь, что и магистра
то иного за пояс заткнешь!
– Отчего же другие-то купцы за счастье считают сыновей своих отдать или в
коммерческое училище, или в гимназию, или в технологический?
– Мой Капитошенька не по тем стопам пойдет.
– Купцу нужно знать английский язык...
– А я так думаю, что вовсе не нужно. Английский язык пригоден там, где
торгуют Англичане; а нам не бывать там, где они торгуют: нам их не пересилить.
Полагаю я, что для русского купца нужно знать или итальянский язык, или
татарский. С итальянским языком наш брат, купец, всю Европу выездить может...
– А татарский?
– Татарский-то? Гм... Да татарский-то язык, я чай, важнее всех других. Азия
у нас сторона нетронутая, торговля в ней все-еще только ковыляет. Торговать нам
век свой надо не с Французами, или не с Немцами, а с Турками, с Персиянами, с
Бухарцами – всюду татарский язык нужен; да и в нашем благословенном царстве
миллионов семь есть же народу, который только и говорить что по-татарски; да
чего тут толковать долго? с татарским языком купец управится и в Китае!
– А сына своего вы учите по-татарски?
– Ему не для чего: он будет фабрикантом, из России не выедет: стало, ему
только один русский язык и нужен... уж, конечно, я его над грамматикой не
неволил: к чему нам грамматика?
– Истории, по крайней мере, сын ваш учился?
– Как же: всегда по вечерам читал, бывало, древнюю историю.
– Немного же!
– Лучше, сударь вы мой, немногое знать, да знать хорошо, чем и все науки
превзойти, да аза в глаза не смыслить. По-моему: не знай лишнего, знай нужное –
вот и все хорошо пойдет!
Странные понятие о воспитании случалось иногда мне слышать от некоторых
провинциальных купцов, представителей не старинных торговых домов, а
разбогатевших разными ухищрениями торгашей, далеких от всяких помыслов о
плодотворности правильного, систематического научного образования. В былые
времена случалось, что мужик, добыв первую тысячу и вкусив зловредных плодов
непривычной роскоши, лезет в гору; начав свои операции прасольством да промыслом
кулаков и булыней, и, превратившись в зажиточного торговца, он, по привычке к не
совсем прямым оборотам, перебивается сначала от сотни до сотни, а там уж легко
доколачивает до тысяч и до десятков тысяч! Не редко, а, напротив того, очень
часто случалось, что иной добьет и до сотни тысяч, но дальше уж ни с места! Так
вести дела, как их ведет исконный купец, он не может, по непривычке к солидности
и к безусловной прямизне; обширных затей, при недостатке образованности и при
ограниченности познаний, у него нет, а между тем он инстинктивно понимает, что,
при старой манере ведение дел, ему не поддержать кредита – он и
останавливается, сам коснеет в застое, а нажитые им капиталы распадаются. Для
сыновей его, взращённых близь домашнего очага да на отцовской лежанке, в виду
опять крайности: иного мать избалует, иного сам отец не тому научит, чему нужно.
Часто разжившийся торгаш доходит до сознание необходимости держать сына с малых
лет в ежовых рукавицах: кое-как выучив его грамоте, он сажает его за прилавок.
Здесь юноша, окруженный приказчиками, учится тем же ухищрениям и приемам, при
помощи которых разбогател и отец. Кушая сладко дома, знакомясь издали с
роскошью, свойственною настоящему состоянию своего семейства, но находясь под
влиянием разного рода лишений, понимая, между прочим, что у отца – больше
ста-тысяч, неопытный юноша, по молодости лет, по несовершенной еще испорченности
сердца и по невольному сближению с хорошим, сознает всю дурную сторону
торгашеских ухищрений и, естественным образом, получает отвращение к
проникнутому этими началами ремеслу и к многозначительному совету «бери с меня
пример: я сам с пятака начал! « Тогда молодой человек, нередко, принимается
гулять, сперва втихомолку, а потом уж и открыто, кутит и мутит, спускает с рук
батюшкины денежки и потом уж, очень поздно, узнает всю цену скромности и
честного ведение дел... Да, любили погулять наши купеческие сынки, они и теперь
еще это любят; но то, что теперь случается, к счастью, изредка, далеко не может
идти в сравнении с тем, что водилось в давние, в бывалые годы: образование стало
общедоступным, семена просвещение посеяны всюду и добрые плоды стали очевидны;
теперь в промышленном классе уж не редкость встретить молодых людей, служащих
украшением своего сословия.
Принадлежал ли мой Сидор Кузьмич к таким украшениям сказать наверное я не
могу. Сопутствование его мне оказалось не во всех отношениях плодотворным: кроме
приведенных здесь разговоров, больше ничем не удалось мне от него поживиться, и,
вероятно, вину в том я должен принять на одного себя, не сумев, по выражению
Андреё Иваныча, «распотрошить» его хорошенько. Об ухе из стерлядей и о
рейнвейне не было и помину: город Гороховец мы проехали ночью, да притом же он
лежал в стороне от шоссе версты на полторы. Зажиточный фабрикант ни разу не
растряс кошелька ни в одной гостинице, не заквитал убытка, по поводу
загрязненной и испорченной им шторы, и, по прибытии в Нижний Новгород, заплатил
только третью часть израсходованных во время пути прогонов, на том основании,
что он ехал один, без всякой поклажи, а нас было двое, да и экипаж тяжело на
гружен только нашим добром. В Нижнем Новгороде Сидор Кузьмич занял в дальнем
трактире конурку, грязный нумер, по четвертаку за сутки. В богатом купце я видел
любопытный образец человека, который знает, как богатеть надо и как надо беречь
денежку.
По дороге из Владимира нам привелось совершать три переправы, продолжавшиеся
каждая часа по полтора: два раза мы переезжали через Клязьму и раз, у самого
Нижнего, Оку; таким образом, в Нижний Новгород прибыли мы часам к шести вечера,
четвертого числа мая.
На Оке обозов съехалось множество и, верно, долго бы мне пришлось ждать своей
очереди, если б зоркие перевозчики – татары не отдали предпочтенья экипажу,
сопровождаемому почтальоном. Они бросили все и всех и исключительно занялись
помещением дормеза на маленький, утлый и Бог знает как державшийся на воде
дощаничок; на другую, такую же посудинку, ввели лошадей. Рулевой, Татарин
Абдулка, с выщипанной, по обыкновению, редкой бородой и с отращенными на голове
волосами, скомандовал «отчаливай» – и мы отчалили. Долго мы барахтались и
возились на вертлявом пароме; Татары бормотали без милосердия и кричали без
умолку, а рабочие, из Русских, грянули веселую песенку о бывалых разъездах по
синему морю Каспийскому и о старых побывках на персидских берегах.
Волга и Ока были уж на прибыли. Прибрежные городские строения, амбары и
кладовые отделялись от высокого берега широким потоком воды, в которую
гляделись красные, небеленые их стены. Противоположный низменный берег, так
называемая «ярмарка», была вся залита водой; соборы, церкви, мечети и длинные
корпуса ярмарочного гостиного двора высились над водой необитаемыми
каменными островами, которые, еще с прошлого года покинуты обитателями. Шумное и
музыкальное, в известную пору года, Кунавино едва пестрело издали своими
высокими, опустелыми теперь, хоромами. Вид был невеселый, но любопытный для
того, кому не случалось еще видать реку в разливе. Гораздо-живописнее глядел на
нас самый город, весь освещенный заходящим солнцем; лепившиеся по горе дома
приветливо обращены были в нашу сторону чистенькими фасадами; стекла зданий
точно огнем горели – так ярко отражались в них падавшие на них вечерние лучи;
громоздившиеся ярусами строение выглядывали один из за другого и, поднимаясь
все выше и выше, оканчивались белой кремлевской стеной, среди которой
великолепно блистал металлический купол собора.
Пристань была загромождена народом; наш дощаник едва отыскал место для
причала; десятки рабочих подхватили экипаж и вынесли его на берег. Мы пошли
вперед пешком. Сидор Кузьмич чрезвычайно был доволен эффектом, который,
естественно, был произведен дормезом на толпу, но еще того больше был восхищен
услужливостью и распорядительностью полицейских, которые разгоняли значительную
гурьбу попрошаек, обступавших нетороватого фабриканта и величавших его громкими,
очень лестными, но не принадлежащими ему титулами. Сидор Кузьмич, придав себе
важный и озабоченный вид, горделиво поднимался в гору, подзывал к себе
будочников и каждому из них наказывал: «вели, братец, карете скорей нас
догонять!» Когда экипаж поравнялся с нами, Сидор Кузьмич крикнул на прохожего
бурлака, велел ему подержать свою синюю с бархатным воротником шинель, а сам,
отворив дверцы, повторил мне известное приглашение».
– Милости просим, пожалуйте... лошадки готовы: до гостиницы еще далеко.
Первою моею заботою, по прибытии в Нижний, было отправиться в Контору
Пароходного Общества, чтоб приискать случай доехать водою до Симбирска, или даже
до Самары: это значительно сократило бы мои путевые расходы; а что касается до
назначенного свидание с Валерием Ивановичем в Промзине-Городище, то я мог
своевременно с ним списаться и, изменив прежний уговор, пригласить его прямо
приехать в Самару. Но готовых к отправлению в путь пароходов я не нашел ни
одного, всем им было еще рано начинать свои рейсы, да и обыкновенно они
отправлялись в низовые места за грузом гораздо позже, рассчитывая немного
терять там времени и товары везти прямо к развалу ярмарки. Один только пароход
новой компании был на этот раз исключением из общего правила и он,
заблаговременно успел сделать условие о клади и, дня за два до моего приезда, уж
«убежал на Низ», за грузом соли, преднамереваясь до ярмарки сделать две
«путины», два рейса, два оборота.
В Нижнем Новгороде существуют конторы четырех пароходных обществ, именно: 1)
компании волжского пароходства, 2) пароходного общества «Меркурий», 3) пермской
компании и 4) компании нижегородской машинной фабрики. Число всех пароходов,
принадлежащих как этим четырем компаниям, так и другим частным владельцам,
простирается до пятидесяти, включая в число пароходов и кабестанные суда,
действующие при помощи паровых машин. В настоящее время, для плавание по Волге,
учреждаются в Рыбинске еще две новые компании, для которых уж заказаны девять
пароходов.
Из всех существовавших в прежнее время компаний, право первенства должно
принадлежать компании волжского пароходства, владеющей четырьмя
значительнейшими, по величине, пароходами, именно». «Волгой» и «Камой», каждый в
250 сил, «Геркулесом» и «Самсоном» – каждый в 450 сил. Эта компания пароходы
свои строила в Рыбинске, а Общество «Меркурий» строило свои в Балахне. Но в 1849
году, близь Нижнего Новгорода, в десяти верстах от него вверх по Волге, в
Балахпинском Уезде, учреждена новая верфь – единственное на Волге частное
заведение, где строятся железные пароходы русскими мастерами и из русских
материалов. Верфь эта находится на правом берегу Волги, в деревне Соромове и
принадлежит так называемой «Компании Нижегородский Машинной фабрики». Железо
здесь получается с Урала, с демидовских, заводов, лес – из Костромской Губернии
с реки Унжи, снасти – с фабрик, находящихся в Нижнем Новгороде и Муроме, а все
поделки, начиная от гайки до последнего изящного предмета, вырабатываются на
самой фабрике, только одни трубки, для трубчатых котлов, выписываются для
пароходов из Англии, где их и приготовляют для всей Европы только в одном месте,
где-то близь Бирмингама.
Со времени основание этой верфи, на соромовской фабрике сделано до
пятнадцати паровых машин для пароходов, в том числе для Кавказского Края
железный пароход «Кура» и две железные же для него баржи, и до десяти фабричных
машин для разного назначения.
Компания эта владеет следующими пароходами:
И. Буксирные и пассажирские:
1) «Комета», деревянный пароход, в 120 сил, низкого давления; грузу поднимает
до 70,000 пудов.
2) «Звезда» – деревянный, 60 сил, низкого давления; грузу поднимает 25,000
пудов.
3) «Опыт» – деревянный же, 40 сил, низкого давления, грузу поднимает 15,000
пудов.
4) «Орел» – железный, в 80 сил, высокого давления; грузу поднимает до 50,000
пудов. Это – чрезвычайно-ходкое судно: имея при себе две баржи (одну в 160,
другую в 210 футов длины, каждая 16 фут. ширины) и один маленький шитик, «Орел»,
при благоприятной погоде, ходить против течения со скоростью 165 верст в сутки.
5) «Вестник», железный пароход, в 90 сил; один цилиндр у него высокого,
другой низкого давления. Такая система представляет особенное удобство в
сбережении топлива, потому что один и тот же пар из цилиндра высокого давление
переходит в цилиндр низкого давления, там расширяется и производит свое
действие; а известно, что если пары действуют с расширением, то топлива идет
меньше.
II.
Кабестанные:
6) «Астрахань» – в 40 сил.
7) «Камышин» – в 24 силы
Пароходы эти могут тащить за собою в баржах до 200,000 пудов груза.
Кабестанные пароходы разнятся от обыкновенных расшив и неуклюжих конномашинных
судов тем, что якори завозятся здесь не на простых челноках, а на завозенных
пароходиках, и что к этим якорям судно придвигается не при помощи людей, или
лошадей, а кабестаном, приводимым в движение машиною. Кабестанные суда идут так
же медленно, как и все мачтовые «посуды», самым тихим, самым черепашьим ходом,
но преимущество их то, что противные ветры и непогодье не имеют на них такого
влияния, как на всякую барку, мошкам и вообще на всякое ходовое судно.
III.
Завозенные:
8) «Чайка» – в 24 силы, высокого давления.
9) «Пчелка» – в 12 сил.
Пароходы и пароходные баржи изгоняют теперь так называемые «кладные» или
«ходовые» суда, представительницею которых служит «расшива».
Расшивою называется судно, имеющее в длину от восьми до двадцати-четырех
сажен, в ширину от четырех до одиннадцати сажен, а в вышину, от днища до палубы,
от трех до пяти сажен.
Расшивы устраиваются таким образом, что корма и нос поднимаются и загибаются
несколько дугообразно; носовая часть устраивается остроконечно, для чего в этой
части укрепляется, под острым углом, брус и к нему пришиваются боковые доски.
Днище расшивы делается из досок, толщиною в четыре дюйма; оно плоско и с боков
несколько скругляется. На дне, для связи всего судна, укрепляются обтесанные
четырехугольные кривые бревна, кокоры, называемые «копанями», днище же
пришивается к ним «шпигорьями», или большими железными гвоздями. По копаням, в
размер судна, полагаются продольные брусья, называемые «кильсенями»; их, от
мачты к носу кладется один, а к корме два; эти-то копани с кильсенями и
составляют основу судна. Копани, с внутренней и с наружной стороны, обиваются
досками, изнутри полутора дюймовками, а снаружи двух и трехдюймовками; наружная
обивка называется «шва», а внутренняя, для предохранение товаров от подмочки –
«елань». С боков расшивы между швою укрепляется «бархот», или брус в 4–8
дюймов толщиною; он служит поясом для связи копаней, по концам которых
устанавливается «обносный брус», почти всегда резной работы и раскрашенный
разными красками, преимущественно же белою. Обносные брусья скрепляются на носу
и на корме поперечными брусьями, называемыми «огнивы», длина которых
соразмеряется с шириною судна. Поверх судна, от носа до кормы, против кильсеней,
укрепляются два бруса, называемые «конями», по которым, в оба борта, упираются
четырехугольные бруски, именуемые «чоблаками»; на них стелется «подрешетина» –
тонкие доски, полу дюймовки, иди и еще тоньше; на подрешетину накладывается
«скала», или «берёста», а уж по ней плотно стелется «палуба», крыша судна из
двухдюймовок; палуба хорошо проконопачивается и осмаливается.
Чтоб палуба, при нагрузке или выгрузке товаров, не могла гнуться, она
подпирается «стойками», идущими от коней на кильсени; около этих стоек, поперек
судна, упираются в бархот особые перекладины, называемые «оздами»: они служат
связью бортам и не дозволяют им растягиваться. Внутренность судна разделяется
перегородками на четыре отделение или части; два большие отделения, по обе
стороны мачты, называются «мурьями»: товары спускаются в мурьи на канатах, чрез
четырехугольное отверстие или «люк». Мурьи друг от дружки отделяются небольшою
загородкой, окружающею мачту и называющеюся «льяло» с особенным в нем
чуланчиком, или «каталашкой», то есть такелажною камерою: льяло и
каталашка служат помещением «водолива» с его принадлежностями. Помещение, или
мурья, находящаяся под палубою в носовой части судна, носит название «косяовской»
и служит местом складки провизии «бурлаков», то есть чернорабочих;
комнатка же на корме судна называется «казёнка»; в ней помещается судохозяин.
Поверх палубы, через каждые полтора или два аршина, выпускаются концы копаней;
они называются «бабками»; на них, параллельно обносным брусьям, накладываются
особые брусья, именуемые «порысками»; между порысками и обносными
брусьями укрепляются точеные столбики, или «балясины».
Посереди судна ставится «дерево», или «мачта», которая сплачивается из пяти,
семи и даже девяти бревен, длиною от девяти до двенадцати сажен. Мачта
укрепляется на дне судна в особоустроиваемом из брусьев четырехугольном гнезде,
называемом «пятник», а близь палубы двумя особыми, положенными поперек судна,
брусьями. Вверху мачты находятся железные крючья, на которые, по обе стороны
дерева, надевается по пяти пар веревок, называемых «пишными ложками»; они,
опускаясь к низу, но не доходя до порысков сажени на две, оканчиваются
прикрепленными к ним блоками, именуемыми «лопырями». При порыске, у бабок,
укрепляются особые блоки, называемые «противнями»: противни и лопыри стягиваются
особыми толстыми веревками, снастями, называемыми «бегами». Между бегами, на
каждой стороне судна, к вершинке мачты привязываются «монтари», то есть две
снасти: к бортам они прикрепляются за крючья, а с другого конца, для них, у
мачты, находятся по обе стороны по лопырю. По направлению от монтарей к носу
судна, мачта прикрепляется с каждого борта другими четырьмя снастями, которые
называются «шкадронными». С вершинки мачты спускаются к корме четыре «ложки» или
веревки, а к носу две «бузанныя» снасти. С правого борта судна, между пишными и
шкадронными ложками, тянется к верху мачты веревочная лестница или «ванты».
Парус прикрепляется к «райне», или длинному дереву, к концам
тонко-стесываемому; она бывает толщиной от пяти до восьми вершков, а в длину
соразмеряется с шириною судна; парус прикрепляется к ней посредством бичевок,
пришиваемых к парусу во всю его ширину, через каждый аршин. Райна, или раина
с парусом поднимается на мачту посредством продетой в блок веревки, называемой
«подъемною снастью»; веревки же, находящиеся по концам раины и называемые «дитвами»,
служат к тому, чтоб направлять парус по ветру; каждый конец дитвы, идущей во всю
длину паруса, прикрепляется за кольца у бортов. Парус сшивается из нескольких
полотнищ «канифаса», или толстого пенькового полотна, и представляет площадь
иногда в триста квадратных сажен, особенно на расшивах большего размера, при
высокой мачте.
Судно управляется рулем, который состоит из бруса, привешиваемого к корме на
железных крючьях; к нижнему его концу, доходящему до дна судна, прибиваются
щитом доски, длиною в полторы сажени, а шириною в семь четвертей. Рулем
действуют при помощи «правила», или бруса, прикрепленного к верхнему концу руля.
Для удержания судна на одном месте, во время стоянок и сильных ветров,
каждая расшива имеет при себе шесть «кошек», или четырехлапых якорей. Один из
них, весом от десяти до двадцати пудов, называется «становым», другой весом от
семи до, пятнадцати пудов – «подпускным», а остальные, весом от четырех до семи
пудов – «ходовыми». Становой якорь употребляется для остановки судна; подпускной
употребляется тогда, когда один становой не сдержит расшивы; ходовые же якоря
употребляются тогда, когда судно не может идти вперед ни парусом, если нет
попутного ветра, ни бичевой, по отсутствию бичевника. В таких случаях один
якорь, привязанный к длинному канату, завозится на челноке вперед судна и
выбрасывается в реку; народ, находящийся на судне, или лямками, или на шпилях,
то есть посредством воротов, подтягивает на этом канате свое судно к закинутому
якорю; по мере приближение судна к нему, завозится другой ходовой якорь: так
судно и двигается от якоря до якоря. Этот способ движение судна называется
«завозом»; при помощи завозов и бичевы, расшивы ходят из Астрахани до Нижнего
Новгорода дней в семьдесят, семьдесят пять и в восемьдесят.
Кроме обыкновенного паруса, расставляемого для упора попутного течение
воздуха, ходовые суда прибегают иногда к «водяному парусу», опускаемому с
которого-нибудь борта в воду, для противодействие сильному течению реки и
прибоя волн, около крутых берегов. Водяной парус делается из рогожи, или из
парусного полотна, и натягивается на деревянную рамку; для того, чтоб этот
прибор не сносился водой, а противоборствовал бы ей, к нижней стороне рамок
подвешиваются «пригрузки» свинцовые, а больше из кирпича; такие пригрузки, в
низовом крае, именуются «немцами», хотя собственно немцами называют всякой
балласт, тяжести, камни и землю, набитые в холщовые мешки.
Расшивы поднимают, смотря по своей величине, груз от десяти до двадцати и
даже до тридцати тысяч пудов. При сплаве судна «с верху» в низовые места, когда
следованию судна помогает самое течение реки, число судорабочих бывает
весьма ограниченно и не превышает десяти человек; но когда судно идет «снизу»,
против течения, то каждая тысяча пудов груза рассчитывает я на 3 1/2 человека
бурлаков и потому, при расшиве с грузом в тридцать тысяч пудов, бурлаков бывает
сто человек. Большие расшивы сидят в воде до пятнадцати четвертей и потому
совершают свои путины только во время большой воды; к осени же, по мелководью и
безчисленным отмелям, рейсов они не совершают. В настоящее время расшивы
буксируются пароходами – стало быть, число бурлаков ограничивается одною
сторожевою прислугою.
Говоря о судах, нельзя не вспомнить, что в Нижнем Новгороде, во время
ярмарки, происходит, или, по крайней мере, в недавние годы происходила
значительная торговля судами. Камские ладьи и межеумки, в которых доставляется
соль в Нижний Новгород, где, как известно, находятся самые значительные казенные
соляные запасы, продаются здесь или на дрова, или на постройку холодных
строений. Новые суда придаются здесь жителями ближайших к Нижнему береговых
селений. Здесь, на всем протяжении Волги и Оки, от Нижнего в одну сторону вплоть
до самой Костромы, а по другую до устья Клязьмы, жители занимаются постройкою
судов для плавание по Волге и по Оке: в некоторых селениях судостроение
составляет исключительное занятие сельского населения. В этом отношении
особенно-замечательны крестьяне Балахнинского Уезда, Чернорецкой Волости, сел
Кубенцова, Городца, Василёвой-Слободы, также жители Балахны и в особенности
обитатели берегов Унжи, в Костромской Губернии. Построив суда, они отправляют их
в Нижний или совершенно порожние, или с балластом, состоящим из булыжника,
кирпича, изразцов, дров и тому подобного. В Нижнем Новгороде они распродают свой
балласт, а суда переуступают тем купцам, которым нужно отправить с ярмарки
товары свои водой. К таким судам принадлежат «беляны», заимствовавшие свое
название от того, что они строятся из белого леса, не высмаливаются и обшиваются
досками посредством деревянных нагелей; по сплаве белян на низ, они там
разбиваются и продаются на дрова. Впрочем, торговля судами в Нижнем Новгороде не
имеет правильных оборотов; число судов, доставляемых сюда с исключительною
целью продажи, совершенно-ничтожно пред массою тех, которые нагружены «купецким
товаром». Часть, сих последних покупается хозяевами клади от судохозяев;
значительнейшая же часть употребляется для новой транспортировки грузов.
Кроме ярмарки, Нижний Новгород обращает на себя внимание обширным
приготовлением канатов, веревок и разной пеньковой дели, чугунными поделками,
изготовлением стали и фабрикацией вин.
Разумеется, первенство в фабрикации вин нашего внутреннего происхождения, на
манер иностранный, должно принадлежать Москве и Ярославлю, перерабатывающим наш
родной чихирь и кизлярку, или виноградный спирт, в сотерны, барзаки, лафиты,
бургонское, рейнвейны, и превращающим простое хлебное вино в ром, ликеры и
бальзам; однако ж и Нижний Новгород занимает в этой промышленности
довольно-замечательное место. Известно, что донское вино привозится в Нижний
Новгород преимущественно в виде чихиря, самими Донцами, которые доставляют его
сюда через Качалин и Дубовку, Волгой. В Нижнем Новгороде они выделывают из этого
чихиря шипучее вино, какое изготовляется на месте, в Цымлянской Станице.
Превратившись в шипучее вино и будучи разлит в Нижнем Новгороде в бутылки и
полубутылки, донской чихирь частью отправляется весною в Рыбинск и в Ярославль,
а частью остается в Нижнем до ярмарки, уничтожается наезжими посетителями и
выписывается виноторговцами других городов. Точно то же происходит и с крымскими
шипучими винами, которые, впрочем, продаются уж за настоящее шампанское. В
Макарьевском Уезде есть село Воскресенское; в нем с давних пор существует завод,
на котором приготовляются бутылки для фабрикуемых в Нижнем Новгороде вин.
Сталь в старинные времена приготовлялась только в Тюрингии, которая и
снабжала Европу сперва сырою, а потом так называемою цементованною сталью. В
половине семнадцатого столетие и в Англии было введено приготовление
цементованной стали, сперва в самом малом виде; но так как металл получался
очень посредственного качества, то, для улучшение изделий, сталь все-таки
выписывали из Германии. Около половины прошедшего столетие начали уж в
Ньюкестле рафинировать сырую сталь; она мало по малу стала входить в
употребление и вытесняла с английских рынков немецкую сталь.
Быстро следовали, одно за другим, улучшение в искусстве рафинирования.
Английские заводчики не щадили издержек и вскоре убедились, что шведское и
русское железо лучше туземного для выделки хорошей стали. Но все средства
рафинирования, все придуманные в этой работе улучшения, не могли придать стали
двух главных качеств: однородности во всей массе и ковкости. При рафинировании,
часть стали обращалась даже в железо; от этого проистекали большие убытки и
заводчик никогда не мог вполне быть уверен в успехе предпринятой работы, в
доброте приготовляемого металла: Англичане по-прежнему нуждались в немецкой
стали, которая и привозилась к ним, до самого исхода прошедшего столетия, в
значительном количестве.
В продолжение этой промышленной борьбы между двумя нациями – одной, которая,
казалось, навсегда уж укрепила за собою первенство в приготовлении стали, и
другой, которая силилась, если не опередить соперницу, то по крайней мере
сравняться с нею – в маленьком городке Англии, в Донкастере, приготовился
решительный переворот в этом производстве, переворот, доставивший английским
стальным изделиям первенство перед другими на всех рынках земного шара и
сделавший все, более или менее образованные, страны данницами Британии. Этот
переворот задумал, приготовил и совершил бедный часовой мастер, В. Гунтсман.
Несколько раз пытался он приготовлять из английской стали нужные для своего
мастерства инструменты, которые привозились тогда в Англию исключительно из
Тюрингии, но все попытки его были напрасны; правда, от скручивания, перегибание
полос, от продолжительной проковки, качество изделие улучшалось, но металл
получался не однородный по всей массе, недостаточно ковкий и тягучий: Гунтсман
терял надежду, решился расплавить его и открыл приготовление литой стали. Это
открытие, достойно-оцененное немногими согражданами, доставило изобретателю
независимое состояние и, в 1740 году, Гунтсман устроил близь Шеффильда, богатого
копями каменного угля, первую мастерскую для приготовление литой стали в
значительном размере. Его примеру последовали другие; но долго первые заводчики
боролись с естественными затруднениями и с предрассудками своих
соотечественников, которые не могли и даже не хотели верить, чтоб отечественная
сталь была лучше привозной, немецкой, тем более, что уж искони такова была
уверенность всех; но теперь превосходство английской стали такая аксиома, в
которой никто уж не сомневается.
С наступлением нынешнего столетия, в Англию не только вовсе перестали ввозить
иностранную сталь, но йоркшейрские заводы ежегодно отпускают за границу до трех
миллионов пудов стали в разных видах, из числа пяти миллионов пудов,
приготовляемых больше, чем на пятидесяти заведениях, стеснявшихся в Йоркшейре.
Цементованной стали выделывается в Англии, круглым числом, до пяти миллионов
пудов.
Какими путями развивалась в России выработка стали – этого мы не сумеем
определительно пересказать; можем заметить только одно, что приготовление стали
у нас очень давно началось и сосредоточено тепере на некоторых казенных и
частных уральских заводах: в пермской, вятской и оренбургской губерниях, а во
внутренних губерниях, в самом Нижнем Новгороде и в уездахънижегородском и
горбатовском; уж отсюда сталь, собственно «томлёнка», рассылается в Петербург,
Москву, Ярославль, Тулу, в рязанскую и тамбовскую губернии и в пограничные
места: Астрахань, для Персии, и в Оренбург, а больше в Троицк, для вывоза в
Среднюю-Азию.
Производство стальных изделий принимает у нас весьма замечательные размеры в
разных местностях, но самая обширная выделка их сосредоточена в Горбатовском
Уезде Нижегородской Губернии. Сёла: Павлово, Ворсма, Давыдово, Золино, Мартово,
Тумботино, Тарки; деревни; Санницы, Завалищи, Заплатина, Долоткова, Давыдкова,
Булатникова – все они исстари живут этим промыслом. Что выделка стали и
приготовление стальных изделий дело тут не новое, не теперь только возникшее, в
этом положительно удостоверяет нас официальное указание, что в 1749 году, из
оренбургского края отправлено в Азию «немалое число российских фабрик и ремесл
товарных вещей, яко в том числе павловского дела ножниц двести-пятьдесят тысяч
пар».
Производством железных поделок, неподходящих под категорию ножевого и
слесарного дела, занимаются в прибрежных селениях нижегородского, балахнинского
и семеновского уездов. Особенную репутацию себе приобрели в Нижегородском Уезде
село Безводное, в Балахнинском – целый округ, известный под названием Городец, в
Семеновском – села Красное Раменье. Здесь приготовляют для судов якоря и гвозди
и тянут проволоку. До какой степени велика масса перерабатываемого таким образом
железа – неизвестно; о громадности её можно догадываться только по аналогии с
промышленностью какой-нибудь малоизвестной местности, по стечению случайных
обстоятельств приведенной в ясность. Так в недавнее время исследовано, что
крестьяне весьёгонского и череповецкого уездов, потребляют до полутора сот тысяч
пудов железа, для перековки его в гвозди.
Изделие проволоки занимает тоже множество рук. Полагают, что одно
изготовление из этой проволоки крючков дает существование двум тысячам семейств,
работающим с подряда купцов и по их заказам, но уж не предъявляющим свой товар
на ярмарке. Летом крестьяне занимаются хлебопашеством, а зимой, целой семьей,
трудятся над заказанною работой: крестьянин тянет проволоку, рубит из неё
мерные звенья, а ребятишки, отрубленную полоску загибают – и удочка готова;
после уж на каждом крючке сделают легонькую жабёрку, один конец удочки
приплюснут, другой подвострят, потом весь запас уложат в кульки, по тысяче
крючков в каждый – и товар готов уж к отправке.
Товар этот, то есть крючки, или удочки, разделяется на два вида: главный и
мелочной. Крючки первого вида употребляются в морском рыболовстве по Каспию и
делятся на три сорта: первый в полтора пуда на тысячу крючков, и второй в пуд и
тридцать фунтов – для обыкновенного морского лова; третий сорт, в два с
половиной пуда в кульке, идет исключительно на живодной лов, для рыболовства
живодью (то есть приманкой на живую рыбу); четвертый сорт, ровно в пуд на
тысячу, идет только на речное рыболовство, по Волге, Каме, Дону, Уралу, Куре,
Днепру и другим, в северных и в остзейских губерниях, где выработка крючков
существует домашняя. Есть еще род удочек, называемых блесной, с небольшим
железным крючком, припаянным к жестяной или оловянной рыбке, и сортов двадцать
маленьких и средних удочек для рыболовья по мелким водам.
О количестве железа, потребляемого на удочки, можно судить из того, что
крючков, весом от полутора до двух с половиною пудов на тысячу, в одной северной
части Каспийского Моря ежегодно употребляется до ста тысяч кульков, а это, при
среднем весе кулька, ровно два пуда, составит двести тысяч пудов железа;
разумеется, что в это число не вошли еще крючки, в не менее огромных размерах,
употребляемые в речном рыболовстве в разных краях России.
Кулёк крючков, лет за шесть назад, стоил купцам двадцать-пять рублей
ассигнациями; теперь цена спала до шестнадцати рублей; на месте же рыболовства,
рыбопромышленики перепродают крючки своим рабочим за семь с половиною рублей
серебром.
Удочки эти, притупляясь в деле, беспрестанно оттачиваются рабочими; и когда
оттачивание это дойдет до-того, что загнутая часть крючка совершенно-уничтожится
и точить будет уж нечего, то эти кончики удочек, или так называемые чипчики,
собираются, свариваются и идут на дело чекушек, дубинок, которыми чекушат,
угоманивают, пришибают, бьют тюленя, в изобилии ловимого на Каспийском Море. Но
множество этого «лома» идет на продажу для Персии, где его подвергают особенному
процессу в разных извержениях, потом сваривают и, в дальнейших операциях,
приготовляют из него булат, из которого выделывают ценное оружие.
Что ж касается до чугуна, то самые значительные чугуноплавильные заводы
находятся в соседственном Меленковскому Уезду Владимирской Губернии –
Ардатовском Уезде: это именно Выксунские заводы Шепелевых; здесь ежегодно
чугуна выплавляется до семисот тысяч пудов. Чугунные поделки необходимы во
всяком хозяйстве, даже в крестьянском сковороды, чугунки, котлы, вьюшки
требуются всюду, не говоря уж о прочих видах чугунного литья. Даже в испорченном
виде, сделавшись уж негодными к употреблению, чугунные вещи не пропадают
задаром: мелкие торгаши скупают чугунный «лом» или «бой» по городам и селениям и
снова перепродают его на заводы для переплавки. Против самого Нижнего Новгорода,
на левом берегу Волги, есть село Бор, в которое много скупается этого боя, а
подле Бора, в селе Кононове существует особый завод для выделки из чугунного боя
разных предметов домашнего хозяйства.
В Нижегородской Губернии существует еще одна, весьма скромная, но тем не
менее весьма замечательная по своей обширности, промышленность – приготовление
разных пеньковых изделий, особенно-нужных для судоходства и рыболовства. Я не
имел средств собрать подробных сведений о всей массе пеньковых товаров этого
рода, выделываемых в Нижегородской Губернии, но двукратная, во время настоящего
путешествия, побывка в Нижнем и пребывание в местностях, славящихся обширным
рыболовством, дала мне возможность собрать следующие, хотя краткие, однако ж,
как мне кажется, все-таки интересные данные для внутренней нашей торговли.
Данные эти касаются до товара, называющегося делью, сетками, каряжником,
поводцом, хребтиною, урезом и смольною снастью.
«Дель» приготовляется из пеньковой пряжи и идет на делание неводов. Невода на
Волге бывают различных размеров; обыкновенно, длина их равняется половине
ширины реки, но под Астраханью невода доходят до гигантских размеров, именно до
восьмисот сажен длины и до тридцати сажен глубины. В одной из прошлогодних
книжек «Журнала Министерства Внутренних Дел» рассказан был несчастный случай
погибели одного семейства, вместе с экипажем и лошадьми, в Волге, при переезде
из Астрахани на правой берег реки; в конце было прибавлено, что экипаж и лошади
вытащены чрез несколько дней из воды – неводом! Уж из этого рассказа можно
вывести заключение о величине и прочности неводов; но это едва ли не яснее
будет, когда мы прибавим, что, при счастливых заловам, неводами вытаскивается до
ста тысяч штук рыбы, и небольших и самых огромных.
Дель приготовляют в Нижегородском Уезде. Производство это особенно-обширно в
селах Румянцове, Чуварлеях и их окрестностях. Крестьяне приготовляют следующие
четыре сорта дели: «однопёрстник» мерою в семь сажен, и в тридцать ячей или
«глазков», или клеток в ширину; «однопёрстником» дель эта называется потому, что
в глазок или в ячею может свободно проходить только один перст; на том же
основании три остальные сорта называются «двупёрстник», «трехперстовая дель» и
«ладанник», в роде речной сетки, с ячеёю в ладонь взрослого человека. Все эти
сорты бывают одинаковых размеров, то есть в семь сажен и тридцать ячей ширины и
каждая такая сетка называется «концом», а в сотне концов весу бывает четыре с
половиною пуда. Продажа совершается «концами», и таких то концов в одну
Астрахань доставляется до миллиона. Концы счаливаются «парами», в таком виде и
бунтуются. Дель идет только для рек. Неводами, из неё сделанными, ловят судака,
леща, сома и всякую другую так называемую «частиковую», «черную» или простую
рыбу. Конец дели на месте продается по двугривенному.
Сети состоят из двух сеток, «режака» или «редили» и «частика». Первая
бывает с редкими ячеями, вторая с частыми; они складываются вместе и соединением
своим составляют рыболовное орудие, называемое сетью. Сети бывают длиной в
двадцать-пять сажен, шириной же около двух саженей, и уже и шире, что зависит от
числа глазков. По числу ячей, сети разделяются на морские и речныя. Морские
сети бывают четырех сортов: в 18, в 16, в 14 и даже в 12 ячей: эти последние
для самой крупной рыбы; а речные сети бывают обыкновенно в сорок ячей. Сетьми
ловятся те же породы рыб, которые ловятся и на удочку, именно: осетр, севрюга,
белуга и сом. Главная выделка сетей происходит в Нижегородском же уезде, в тех
же селах, где приготовляют дель. Крестьяне вяжут сети целой семьей во все
продолжение зимы и, со вскрытием Волги, возвращают их тем купцам, которые с
осени подрядили их на эту работу. Сети вяжут некоторые «исправные», или
достаточные крестьяне и не с подряда, а просто на продажу. Вес каждой сети
бывает различен, и от шести фунтов доходить даже до пятнадцати, особенно в
сортах, назначаемых для морского рыболовства; но, соображаясь с обширностью
приготовление этого товара, с достоверностью полагают, что в сотне концов сетей
весу, средним числом, бывает пятнадцать пудов. Продажа сетей происходит
поштучно; цена на месте бывает от сорока до семидесяти копеек серебром; но
двадцать лет назад, когда и хлеб и работа были дешевле, и товар этот стоил вдвое
дешевле. Сети бунтуются одним концом, а для продажи счаливаются парами. Сеток
для Астрахани делается более семидесяти-пяти тысяч штук. Знатоки дела
рассчитывают, что для одного морского рыболовства в северной части Каспия
потребно ежегодно более пятидесяти-тысяч штук сетей.
К сетям нужен «каряжник», или толщиною в мизинец веревка, к которой сеть
подшивается. Главное заготовление каряжника происходит в Горбатовском Уезде, где
крестьяне вьют его с подряда из купецкой пеньки. «Конец», или каждая веревка,
каряжника имеет сорок сажен длины и висит пять фунтов; но продажа его
производится пудами; цена на месте – шесть с полтиной ассигнациями за пуд; в
Астрахань этого товара доставляется до 35,000 пудов.
К удочкам, или к толстым крючкам, которыми рыба ловится как в Каспийском
Море, так и в самой Волге, начиная от Сарепты вниз до последних волжских
россыпей, нужны еще три вида пенькового товара: «поводец» – веревка в
полмизинца толщиной, к которой удочка прикрепляется; «четверная-пряжа», бывающая
потоньше той бечёвки, которою обвязываются сахарные головы, и служащая для
прививки удочки к поводцу, и, наконец, «хребтина» – веревка, потолще каряжника,
к которой самая удочка привязывается за поводцы. Эти три вида работаются тоже по
разным деревням Горбатовского Уезда крестьянами и самими мещанами города
Горбатова. Поводец продается «пучками»; в каждом пучке бывает сорок «косяков», в
каждом косяке двенадцать сажен длины; весу в пучке 35–37 фунтов; цена пучку на
месте семь с полтиной ассигнациями. В Астрахань отправляется до 35,000 пучков
поводца. Хребтина бывает тоже по двенадцати сажен в косяке, двадцать косяков
составляют пучок; весу в нем тридцать фунтов, цена пять рублей ассигнациями. В
Астрахань ежегодно требуется хребтины 35,000 пучков. Четверная пряжа, кроме
удочек, необходимая также для садки сетей и неводов, свивается из четырех, пяти
и шести пеньковых нитей; продается она концами, по пуду в каждом; цена
пятнадцать рублей ассигнациями за пуд; её в одну Астрахань привозят ежегодно
тоже до 35,000 пудов.
»Урез», попросту называемый «ловецкою снастью», есть простая пеньковая
веревка, на которой держатся невода. Урез бывает различных сортов, весом от
одного до пяти пудов в конце, который обыкновенно бывает во сто сажен длины
каждый. Производство этого товара и главный закуп его сосредоточен в Горбатове;
цена на месте от шести до восьми рублей ассигнациями за пуд. В Астрахань, для
Волги и моря, ежегодно требуется его до ста тысяч пудов.
Смольною снастью называются просмолёные веревки, реи и канаты, для оснастки
ходовых, или транспортных, и рыболовных судов. Производство и покупка смольной
снасти происходит в Горбатове и в Нижнем Новгороде. Обыкновенная снасть имеет
весу от одного до пятидесяти пудов, при нормальной длине во сто сажен; канаты
же всегда делаются ста двадцати саженой длины, весом от тридцати до двухсот
пудов в конце; толщина каната от семи, восьми и десяти дюймов доходит до
двадцати двух дюймов в окружности, или до четверти аршина в диаметре. Цена
смольной снасти на месте от семи рублей ассигнациями доходит до восьми рублей
ассигнациями; снасти этой для Астрахани привозилось прежде, когда ходовые суда
не были еще вымещены пароходами, более трехсот тысяч пудов. Кроме Нижнего
Новгорода и Горбатова, канаты приготовляются еще в селах Городце балахнинского и
Работках Макарьевского уездов.
Выше было сказано, что в Нижнем Новгороде находятся огромные запасы казенной
соли. Соляные магазины бывали здесь и в старину, но в те стародавние годы соль
эта хорошо кормила как скромных своих потребителей, так и соляных надзирателей и
целовальников, приставленных для надзора за этими богатствами. В Нижнем
Новгороде мне сообщили один старинный документ о соли следующего содержания.
«Бысть муж некий, в Новеграде Нижнем дозорщик, прозвищем Местин, именем Фома,
рекомый Большая Крома. И приставлен бысть ко амбарам, их же построяху, во днех
онех, на самом брезе, у пристани, на Волзе. Кийждо год и по всякое лето
наполняхуся амбары те солью, яже из Пермию Великой, от Соликамской, с варниц
именитых людей Строгоновых. Чусовою до Камы, и Камой до Волги, и Волгою до града
сего, на струзех сплавляшеся. И бысть в Новеграде Нижнем воеводою ближний боярин
Иеремий Игнатович Пушка. И рече убо Фома, глаголемый Большая Крома, воеводе
Пушке:– Се убо весна прииде, и с подсвежя река тече, и хлябии разверзошася, с
гор потоком бегущим, и время разливам настати: повели убо, благий воевода, соль
во амбарах запечатлети и боярскую свою печать приложи, да врази и кромешники,
тати и разбойницы не исхитят тайно, разливам сущим, соли и казны соляной ни
коегождо ущерба не чинят! – И рече воевода: По что сие мы речеши? Сам бо, сый
казны проставщик и цаловальник, твори яко же хощеши, блюдяся врагов, татей и
разбойников: мене же чесо ради в ответ гонении?– И отвеща ему Фома, Большая
Крома: о воевода! мне ли, малу человеку сущу, минуючи высокое твое благоутробие,
избегаючи пресветлого взгляда ясных очей твоих, дерзновенно самовластвовать? Ты
вождь и управитель нас, бедных холопишков и сирот. И прельстися воевода Пушка
словесами лукавыми и лестию сладкоглаголанною. И взем колымагу, и вседе в ню, и
рече вознице, яко ко простанем потягнет, и поскакаше, колесом о камение
звенящим. Зломерзкий же оный дозорщик, восплеще руками, и приведоша ему коня, и
седе навь, и побеже за колымогою воеводскою. И приидоша к соляной казне, и
приступиша ко амбарам, и на запоры замки повесиша, и отдаша ключи воеводе,
воевода же взем и положи и в зепы своя, и вышшие восчину, и запечагле входы
печатьми – и отыдоша.– И быша разливы велий.– Водам же сошедшим, вниде Волга во
пределы своя.– Амбары же осташася крепцы и устроение их не росидышася, казна же
соляная вся утече. И восплакася воевода Пушка зело горько и возопи: о, люте мне!
о, люте мне! како такову многу усышку и утечку возвратити мне? О зло, зла
злейшее, злолукавый приставщик: се несмотрением и татьбой его единого, аз казною
своею и своим добром, в ответ впадох! Овый же злокозненный Фома, Большая Крома,
водам прибывающим, вниде в согласие с богомерзким отступником, тяглым человеком
Митькою Хлопушкою, даде ему шесть стругов, и тайно, нощию, нагрузи их солью, и
пусти Хлопушку в чужу сторону, да хищение его прикрыет и соль сбудет, иде же
восхощет. И Фома Хлопушке обещах, яко изведет его за службу из нужды горькие и
пятину прибытков своих даст навеки, дондеже жив будет. И отыде Митька Хлопушка
от града на струзех, и уплыве далече, и продаша соль всю доброй ценою, и по зиме
возвратися в дом свой. И бысть радость велие в доме Фомы, рекше Большой Кромы,
яко наутрие внидет к нему Митька, и вдаст сребро и злато, и будет он, Фома, яко
Крез во странах лидийских, кичитися богачеством. Почто убо Хлопушке, мнил Фома,
вручати обильную кису пенязей? Мнози бо деньзи пагуба суть убогому! Дадим, рече,
ему десятину, отнюду же пятину, её же ему и в ларце не уложити. И наутрие не
прииде Митька Хлопушка к дозорщику Фоме, и на завтрее такожде. И поиде Фома на
стэгны градские, и повстречашеся с Хлопушкой, и поят его с собою, и введе в дом
свой.
– Аще, друзё Митяй, доброе мы что поведавши? вопроси Фома.
– Вся убо суть добра и блага! тако отвеща Хлопушка.
– Елико пенязей привезеши, куда убо аз посылах тя?
– Добре потрудихся хватит злата мы на мой век, и чадам оставлю не мало.
– Колико же мы прянесд еси? вопроси Фома – и поколику соль продал еси?
– Кую соль?
– А я же ты отдал есмь!
– Не вем, про кую глаголеши!
– Соль, ею же нагрузи шесть судов, ю же дал ты... из соляные казны!
– Вскую хощеши татя мя видети? Чесо ради мниши вора мя суща быти? Не клеветой
убо мене погубити, не нареканием мя уязвити... Буди же здрав, добави Фоме Митька
Хлопушка: – лихом мя не вспомнивши!..
Рече и сокрыся. Фома же, изумлению предавыйся, не двигнуся с места... И
поднесь Митька Хлопушка, идя стогнами и сретев Фому, такожде мимо дому Фомы
проходяще, емлет шапку со главы своея, поклон ему трижды творяще, низко
кланяющеся. Мню аз, грешный, тако яко первый поклон творит ему за соль, второй
за прежнюю дружбу и любовь, третий же, мню, за то, яко выпусти его из дому жива,
здрава и невредима.»
Сбивчивость слога, неумение владеть старинным книжным языком, небывалое имя
боярина Иеремии Пушки и другие причины дают мне повод заподозрить этот документ
в его истинности.
К вечеру шестого мая послал я за лошадьми, не имея намерение долго
заживаться в Нижнем. В ту минуту, когда я сходил с крыльца роскошной, но дешевой
всегда, кроме периода ярмарки, гостиницы, кто-то быстро прошмыгнул мимо меня,
бросился к карете, и стал отпирать дверцы.
– Милости просим, пожалуйте! Лошадки готовы! Счастливого пути!
– А, Сидор Кузьмич! где вы пропадали? куда вы это скрывались?
– Да все хлопотал, сударь вы мой, насчет помещеньица на ярмарке...
– Ну, есть ли удача?
– Не дает Господь!
– Ну, прощайте, Сидор Кузьмич, желаю вам успехов.
– Да что «прощайте»... Вот теперь бы славно на дорожку ушицы, этак, стерляжей
на шампанском... да, этак, рейнвейнцу... Я, ведь, у вас еще в долгу – то все
было некогда... или запамятуешь, а теперь вот свободный вечерок выдался...
Воротимтеська, сударь, назад, кутнём уж, так и быть...
– До другого раза, Сидор Кузьмич, до другого раза!
– Ну, как знаете-с... оно и точно: что теперь за время? ни то, ни сё, всего
шесть часов... Пойду ка я в заведение, да спрошу чайку парочку... На обратном то
пути осчастливьте, удостойте навестить прежнего компаньона! Вот уж мы тогда
спрыснем, так спрыснем! !
– Пошёл! крикнул почтальон, когда я дружески распростился с Сидором
Кузьмичом.
V.
Матрёша.
Когда присмотришься к нашей крестьянской промышленности, да хорошенько
войдешь в положение наших деревенских рабочих, то, право, от души поблагодаришь
судьбу за то, что у нас, в сельском быту, не существует тех бездомных, не
имеющих постоянного крова тружеников, которые в Западной Европе составляют
огромную массу народа, так называемого рабочего класса. В предшествовавших
главах мы толковали и о кустарниках, и о настоящих фабричных рабочих, говорили и
о тех промыслах, которые выходят из обыкновенного круга обыденных крестьянских
занятий, тесно-связанных с земледелием: и читатели наши, вероятно, не встретили
у нас того, что в тесном смысле называется ouvrier.
Наши работники, если они не мещане и не обладают, поэтому, правом производить от
своего лица торговые, в известных размерах, обороты, то принадлежат к сословию
крестьян: они или владельческие, или свободные, разных категорий и ведомств,
казенного, коронного и других. Наш мастеровой из этого сословие имеет клочок
земли, более или менее обширный; уж по одному этому он не бобыль и всегда, в
большей или меньшей степени, вправе считать будущность свою обеспеченною.
Если я теперь возьму для образца тип русского простолюдина и, мысленно,
отрешу его от пользование землею на родине, поставлю его в несуществующее у нас
положение бесприютного мастерового, человека, у которого своего нет, как
говорится, ни кола, ни двора, подчиню его зависимости только одного фабриканта,
то в каком безотрадном свете простолюдин этот мне представится? В самом
грустном, в самом несчастном, потому что сам собой такой простолюдин
существовать не может; насущный кусок хлеба, вся жизнь его зависят от отношений
его к фабриканту. Заведет фабрикант машину – работники остаются без хлеба, они и
рады бы, со всем жаром человека, находящегося в крайности, предаться
возделыванию полей, да земли-то у них нет: не к чему рук приложить! Если б и
случилось даже найти чужую землю, то и за пользование ею надо платить деньги, да
и возделывать ее без денежных средств невозможно; а не всякому же выдается
счастливый удел обладать каким-нибудь, хотя бы небольшим, денежным капиталом. А
если нет работы, к которой человек специально подготовлен с малолетства, да нет
родной нивы, на которую рабочему можно иметь виды про всякий случай, то на какие
же предметы он может обратить свою деятельность, где ему искать новых путей к
тому, чтоб заработать себе честный кусок хлеба?
Рассуждая таким образом, я невольно думаю о шаткости положение рабочего
класса в просвещенной Европе, о повсеместном распространении там пауперизма и о
всех бедствиях, которые уж не раз бывали последствием прекращение работ, и
всегда желчно досадую на тех непрошенных публицистов, которые все наше, русское,
по их мнению недозрелое, недоросшее, хотят мерить иностранною меркой. Я не виню
этих публицистов: России они в глаза не видали, о Европе знают понаслышке; о
существенных различиях народного быта в России от народного быта остальной
Европы, вследствие неодинаковости исторических начал, им не приходилось
рассуждать за недосугом; но односторонне восторгаясь Западною Европою, они о
русском крестьянине обыкновенно судят по петербургским извозчикам, либо
дворникам, о русских фабриках – по изделиям Толкучего Рынка, о русской природе –
по болотам, ближайших к нашей столице мест; тем не менее мне всегда бывает
досадно, что при таких «мизерных» познаниях своего отечества и при верхоглядстве
на некоторые действительно-существующие у нас, как и во всем человечестве,
темные стороны быта, многие у нас «ахают» и «охают» о том, что вот, дескать, как
еще у нас народ от груб и невежествен! вот какие у него неискоренимые пороки!
– Что вы тут говорите о фабричных сёлах в России? возражал мне однажды один
из наших доморощенных публицистов:– слыхал и я сам кое-что о фабричных сёлах:
ну, что это за сёла? Дворы накось, ворот нет, одна калитка, да и у той дверца
давным-давно сорвалась с петель и валяется у порога; во дворе хлева нет,
лошадёнки – и той у мужика не водится, разве-разве что одна коровёнка, да две
овцы жмутся в той же избушке, где живут сами хозяева!.. Вы взгляните-ка
когда-нибудь на крестьянина, особенно в то время, когда он, выработав миткаль,
приносит его к фабриканту на фабрику. Цены еще на работу не установились, а
мужику в деньгах нужда пришла крайняя. Толстобрюхий фабрикант бородач отбирает
от мужика товар и вручает ему записочку, по которой, в другом отделении дома,
выдают деньги. Мужик получит тщедушную плату, положит ее на ладонь, подкинет
раза два, порассмотрит, попридумает, и идет к хозяину: «Отдай товар назад!
возьми назад деньги!» фабрикант на него и руками и ногами, насилу мужика
образумит тем, что товар сдан уж в белильню, а расход в деньгах по книгам
выведен; не марать же книги для мужика!.. Пожалуй, и рад бы товар отдать, да
где его теперь возьмешь!.. И идет мужик домой с нажитою копейкой. Вот он и на
улице. Он глаз не спускает с полученной в расчет монеты; то привесит ее на
ладони, то поднесет поближе к лицу, и крепкую думает он думу: что ж ему из этих
денег выгадать? На хлеб мало; на оброк – и думать нечего... сем ка, пойти было
да с горя выпить!.. Вот вам ваши фабричные рабочие!
– А вы видали это сами?
– Нет, где ж мне самому это видеть... но я слыхал от верных людей.
Я не спорю: может быть, и бывают подобные проделки, я даже допускаю, что они,
как исключительные явления, действительно могут случаться с отдельными лицами, и
допускаю это на том основании, что где есть блестящая сторона медали, там есть и
оборотная её сторона, где есть свои радости, там есть и свое горе. Да и кто же
горя не знает? кто с горем не спознавался? Но горе частного лица ни в каком
случае не может служить выражением безотрадного состояние целого сословия, тем
более у нас, в России. Тот же рабочий, коль-скоро замечает он, что ткачество ему
не везет, что оно его не кормит, бросит труд, не приносящий выгод, и приймется
за другой промысел, к которому нужно только приглядеться, а не учиться с малых
лет Но у нашего крестьянина все-таки в запасе есть родная земля, на которой он
может успокоить свою старость, и которая служит для него всегдашним
обеспечением. Никакая сила в мире не изгонит с лица земли бедности: бедность
должна существовать, как должно существовать богатство; но дело в том, что
нищеты у нас нет такой, какая бросается в глаза всюду в хваленой Западной
Европе.
Есть у нас много людей, до безумие влюбленных в сельскую жизнь, с которою
они познакомились на Черной Речке или близь Павловска; они мечтают о пастушках и
пастушках, но только не о наших: они бредят Францией или Германией, и едва ли не
вполне убеждены, что вообще перед Французским мужиком наш русский человек то же,
что дикий Готтентот перед каждым порядочным человеком. Они не могут допустить
себе мысли, чтоб русское крестьянское сословие, в массе своей, в отношении
образованности нравственной и религиозной, точно так же, как и в отношении
грамотности, стояло неизмеримо-выше поселян южной и юго-западной Франции.
Расскажите это нашему светскому франту, поговорите с ним о дикости, грубой
непонятливости и о неопрятности Французского мужика тех краев, побеседуйте с ним
о крайней невоспитанности, круглом невежестве и о скаредничестве всей парижской
bourgeoisie,
берущей верх только говорливостью; расскажите ему о богатстве, зажиточности,
чистоплотности, цивилизованности крестьян наших восточных, северо-восточных, или
сибирских губерний – светский франт вас осмеёт и ваше стремление вразумить и
образумить его, назовет избытком квасного патриотизма: так еще в некоторых слоях
нашего русского общества дики взгляды на Русских, так еще темны их понятие о
своем родном отечестве. А от этого-то имена Madelaine,
Raoul, Ursule, Martin
для. русского уха возбуждают гораздо-более приятных ощущений, чем имена Феклы,
Василисы, Лукерьи или Пафнутья: уж это одно чего стоит! В любую Eudoxie
или Euphrosine
за глаза можно влюбиться; но какая барышня не сойдет у нас от горя с ума, если б
ей пришлось вдруг переименоваться в Авдотью или в Афросинью.
У нас почему-то многие с идеей мужика соединяют идею самых грубых
наклонностей и пороков, во главе которых ставят пристрастие русского человека к
крепким напиткам. Разумеется, порок этот, уж потому что он порок, должен внушать
прискорбные мысли; но где же этого порока не существует? Лучший из европейских
народ – Англичане, те едва ли не перещеголяют и наших, Русских! Немцы мало пьют
водки, но водка нетороватому Немцу не по карману; за дороговизной вина, Немец
топить свое горе в пиве! Конечно, это нисколько не может служить оправданием
укорененной давними веками слабости в русском человеке: неужели нельзя низойти к
этой слабости в простолюдине, когда, мы без внимания проходим мимо людей,
подверженных тому же пороку, только с другою обстановкой, с обстановкой,
льстящей, личным нашим наклонностям?
Многие у нас как то неприветливо смотрят на крестьянина, если он принарядится
в щеголеватую сибирку, наденет покрасивее сапоги, станет пить чай да кофе, или
начнет разбирать книгу, видимо не про него писанную. «Смотрите, как мужик то
зазнался! Куда ты, сиволапый, лезешь!» готовы они крикнуть ему в ту самую
минуту, когда, с одной стороны, самим им прислуживает в ресторане чистый мужик,
только во фраке и в белом галстуке, а с другой, рядом с ними восседает за таким
же, как и они, столом другой мужик, торгующий крестьянин, принужденный
обстоятельствами завернуть в ресторан и задобрить здесь нужного ему человека
хорошим ужином.
Конечно, это уж крайность; но речь была о том, что не бедность, а завидное
довольство – удел русского крестьянина, пустившегося на разные промыслы, и
особенно такого, который, преодолев трудные обстоятельства и, вспомоществуемый
случаем, расправить крылышки и пойдет перепархивать по густому лесу русской
коммерции.
Мы часто видим торгующих крестьян, которые, вследствие обширности своих
операций, приобрели себе купеческие свидетельства от низшей гильдии и до
высшей, производят обширные торги, кредитуются на многие тысячи рублей; многие
из них начали свое поприще тень, что даже гильдейские то повинности внесли не из
своего кармана, а заимствовались ими на-кредит; но после им удалось расширить
сферу своих действий и сделаться замечательными капиталистами. И торговому
крестьянину, и крестьянину-земледельцу всякий верит такой или иной капитал, –
зная, что совестливый русский мужичок сочтет греховным делом отречься от долга
и, наконец, что он рано или поздно найдет средство расквитаться с своим
кредитором за один раз – или в несколько приемов. Это общее правило, служащее,
по мнению многих, верным доказательством хорошей нравственности крестьянского
населения, а также и обеспеченного его состояния, может быть подтверждено
ежедневным опытом: в любом крае нашего отечества, в любое время года, менее
зажиточная часть крестьянского население постоянно пользуется широким кредитом
зажиточнейшей части. Долги эти утверждаются не заемными письмами, не другими
какими-нибудь несомненными актами, они обеспечиваются единственно честным словом
мужичка православного: он сведет на базар последнюю коровёнку, продаст последнюю
меру овса, целой семьей пойдет в работу, в личные услуги, но должником
неоплатным не будет. Уверяют, что именно на этом держится вся система кредита, и
говорят, что где есть кредит, там обширны и коммерческие сделки, где обширна
коммерция, там царство богатеет, а где вся земля богата, там и благосостояние
общее. Частные случаи не могут идти за примеры, и кто ж не знает, что у всякого
общего правила есть свои исключения.
Нижегородская Губерния занимает почти такое же пространство, какое занимает
и Владимирская; она почти так же густо населена, как Владимирская,
следовательно, по малоземелью, крестьяне и здесь необходимо должны были
обратиться к различным промыслам, при занятии которыми они могли бы
удовлетворить своим насущным нуждам, а под час и сберечь копейку про черный
день.
Нижегородская Губерния, по естественному своему положению, разделяется на две
части; эти части рознятся как естественными свойствами земли, так и нравами
жителей.
В северной части, среди лесов и болот, находится множество деревень, но сёла
редки. Все эти деревни малонаселенны; строение в них, по причине изобилие в
лесе, поместительны, прочны и чисты. Болотисто-песчаная почва земли неудобна к
возделыванию, почему, богатые лесом, жители с незапамятных времен занимаются
приготовлением разных изделий из этого материала.
В южной части губернии, в противоположность северной, селение многолюдны;
дома здесь не так поместительны и опрятны; многие кроются соломой, есть и курные
избы; характер население большею частью чисто земледельческий.
Жители берегов Оки и Волги отличаются сильною наклонностью к промышленности
издельной и торговой, и наслаждаются зажиточностью довольством и привольем.
Селение здесь чрезвычайно многолюдны; до десятка можно насчитать таких, где
численность обитателей простирается до шести тысяч душ.
Крестьяне разных уездов Нижегородской Губернии частью приискивают себе
занятие в местах постоянного своего жительства, а частью оставляют дома и
отходят на заработки в отдаленные места. Одни идут в бурлаки и ходят на судах по
Волге и Каме, другие занимаются извозным промыслом: ремесленность, а отчасти и
мануфактурная промышленность, развитая здесь, а также и перевозка товаров,
скопляющихся на Нижегородской Ярмарке, поддерживают и развивают извозный
промысел, дающий здешним крестьянам приличное за труд вознаграждение. Много
нижегородских крестьян отправляется на заработки в Самарскую Губернию, где мало
своих рабочих рук для уборки хлеба при всегдашних благодатных урожаях и где
вовремя подоспевшая помощь дорого ценится; многие вплывают в Астрахань и идут в
матросы на суда, плавающие по Каспийскому Морю, или, за неимением других
благоприятных занятий, идут на тяжелые работы к откупщикам и владельцам
каспийских рыболовных вод; многие отправляются, по крайней мере в прежние годы
большими партиями отправлялись – в Сибирь, на тамошние золотые прииски и этими
трудами стараются поддержать благосостояние своих семей.
В предыдущей главе мы уж имели случай указать на некоторые виды крестьянской
промышленности в Нижегородской Губернии и на существующие здесь фабрики и
заводы; говорили о судостроении в Балахнинском Уезде, о выделке здесь железных
вещей, но не сказали о прочих отраслях деятельности, о чем довелось нам собрать
некоторые сведения.
В Балахнинском Уезде существуют частные солеваренные заводы, на которых
ежегодно добывается соли до ста тысяч пудов; в некоторых местностях добывают
красную глину и балахнинская глиняная посуда славится во всех поволжских
губерниях; во многих местах крестьяне промышляют продажею валеного товара,
обуви и шляп; село Катунки приобрело известность выделкой кож и изготовлением
из них строченого товара; село Городец, кроме выделки якорей, гвоздей и канатов
для судов, производит торговлю сальными местной выделки свечами и пряниками, а в
самой Балахне мещанки занимаются изготовлением шёлковых блонд и нитяных
кружев весьма замечательной отделки.
Я не берусь сравнивать здешние кружева с брюссельскими кружевами и с
валансьенскими блондами, но, сколько мне случалось видеть на своем веку этого
товара, балахнинские произведение далеко обогнали саксонские изделие этого
рода; а что касается до цен, то, по всей вероятности, балахнинские кружева не
уступят, а еще превзойдут по своей дешевизне, цены французских и бельгийских
кружев. Мне не безызвестно, что в Бельгии делаются кружева по две тысячи франков
за метр, что там, для кружев, выпрядают такие тонкие нитки, что фунт их
оценивается в тысячу рублей серебром, и нисколько не беру на себя смелости
уверять, что это же самое можно сделать и в Балахне. Я могу только
засвидетельствовать, что видел блонды в девять гривен и в полтора рубля
ассигнациями за аршин, а кружева по рублю с четвертью за аршин, но они были
такой ширины и таких достоинств, что в петербургских магазинах их нельзя купить
и по три рубля за аршин. Я видел восхитительные мантильи, за которые здешние
магазинщики не взяли бы меньше двухсот рублей серебром, но за которые
балахнинские кружевницы запрашивали только полтораста рублей ассигнациями. Одно
только могу поставить изделиям этим в укор – старинные рисунки, напоминающие
несколько рисунки бордюров у обыкновенных деревенских полотенец, да некоторую
жестковатость выделки; но, признаюсь, я сильно сомневаюсь, чтоб эти самые блонды
и кружева, несмотря на явный отпечаток их русского происхождения, не продавались
в наших магазинах за чисто-иностранные изделия.
Блонды эти и кружева обыкновенно скупаются торговцами и торгашами у бедных и
нуждающихся в деньгах мастериц, разумеется задешево, и только к этой причине я
отношу то, что мягкость, нежность и вкус не блещут изящностью на всех видах
этого товара. Мне кажется, что трудно от бедной мещанки и требовать изящества
при таких обстоятельствах, когда все существование её зависит от прижимистого и
вечно-скупого торговца, и когда рукоделием своим она едва едва пропитаться может
с многочисленной семьей. К тому же и конкуренции между кружевницами велика:
заспорит с торговцем одна, другая сама напросится на дешевизну: деньги нужны!
Некоторые, однако ж, успевают избежать влияние скупщиков товара. Они выбирают
из среды себя одну бабу, побойчее и, ко времени сближение срока ярмарки,
снаряжают ее в Нижний Новгород для разноса блонд и кружев по домам и для
неубыточной продажи богатым потребителям, съезжающимся на ярмарку. Вот, у
таких-то торговок и случалось мне видеть изделия, поразившие меня нежностью и
отчетливостью отделки.
Замечательность Макарьевского Уезда – противолежащее городу Макарьеву село
Лысково со знаменитою хлебною пристанью. Здесь производится обширная погрузка
зернового хлеба и скуп торговцами от местных крестьян, кроме хлеба, лесов и
лычных изделий. По обилию лесов по реке Керженцу и по давнишней привычке
крестьян к плотничеству, здесь весьма обширно производство сундуков. Без
сомнения, происхождение этой промышленности надо отнести к тому времени, когда
нынешняя Нижегородская Ярмарка еще только возникала здесь, при Макарьеве
Монастыре, и когда местные жители увидели всю выгоду и настоятельную надобность
в изготовлении сундуков и так называемых «укладок». Керженские или Макарьевские
сундуки, а также сундуки, выделываемые в известном селе Павлове, обыкновенно
окрашиваются красною или голубою краской, иногда оковываются полосами листового
железа, а иногда просто покрываются лаком, но вообще размалёвываются разными
цветными узорами. Но есть еще сундуки, гораздо-ценнее нижегородских – это те,
которые приготовляются на многих заводах Пермской Губернии, где первое место в
выработке их принадлежит тагильским заводам. Сибирские сундуки все сплошь
оковываются железом, расписываются грубою живописью и снабжаются замками во
звоном и с разными курьёзными выдумками.
Сундуки идут в продажу двух родов: простые, штучные, большие, одиночные,
имеющие особое назначение и продающиеся отдельно, и сундуки «станами», сундук в
сундуке, в каждом стане по осьми сундуков, вложенных один в другой. Этого рода
сундуки составляют собственно так называемый сундучный товар, по отношению его
вообще ко всем другим видам лесного товара. Но есть еще другое, частное значение
«сундучного товара».
Купцы, производящие торговые обороты между Россией и владениями Средней Азии,
нуждаются преимущественно в сундуках первого рода. Они раскладывают в них
холстинки, кисею, парчу, бархат, плис, чай, иногда сахар, краски, сафьян и
другую мелочь, таким образом, чтоб в паре, или в двух парах, сундуков вышло
общего веса, и товара и укладки, от шестнадцати до восемнадцати пудов. Весь
товар, помещаемый в сундуках, называется сундучным, но в тесном смысле, название
это принадлежит преимущественно парче, шёлковому и лучшему бумажному товару:
товар этот иначе в Среднюю Азию не везется, как в сундуках, которые, будучи
окутаны кошмами или рогожами, навьючиваются на верблюдов, а в Средней Азии и
сами распродаются, как товар.
Сундуки второго рода, то есть «станами», идут в Среднюю Азию по большей части
без всякой поклажи, в редких только случаях кое-какая ценная кладь помещается во
внутреннем, самом мелком сундуке. Этого рода сундуки, в русском быту к
употреблению почти вовсе негодные, составляют необходимую потребность жителей
Азиатской Турции, Персии, Афганистана, Хивы, Бухары, Кокана, западных областей
Китая, мелких среднеазийских владениц и почти всей Индии. Народы Турана и
Индустана крупными сундуками обставляют свои жилища, как мы украшаем их мебелью,
хранят в них свои пожитки, а в мелкие сундуки укладывают драгоценности и
употребляют их для подарков и для помещение подарков.
У Азиата ни одно семейное событие, ни одно должностное происшествие, ни одна
явка по властям, обойтись без сундука не может, и чем лицо, которому нужно
сделать приношение, значительнее, тем красивее выбирается сундучок для вещи,
составляющей приношение. Жених ли несет подарки в дом родителей невесты,
подчиненный ли является по начальству к азиатскому сановнику, или воротившийся
из дальних торгов купец идет на поклон к хану – он без «положительного» не смеет
предстать на глаза; учтивость и знание приличий обязывают его к тому, чтоб
приготовленный им сюрприз быль подан не просто в том сундучке, в который он
положен, но чтоб сундучок этот был поставлен в другой, обширнейший сундучок,
другой – в третий, а тот в четвертый.
Торговля сундуками у нас чрезвычайно обширна. Кроме постоянного вывоза этого
товара за границу, и в центре России ни одна крестьянская семья без сундука не
проживет, а есть и целые уезды, где сундуки – та же мебель: стало быть, уж по
одному этому весьма легко допустить, что у нас ежегодно производится более
миллиона сундуков. Люди, знающие дело специально и притом практически, уверяют,
что чрез Астрахань, да через Оренбург, Троицк и Петропавловск ежегодно вывозится
от нас по крайней мере тысяч двести сундуков.
По рекам Волге и Суре жители промышляют рыбаченьем; особенно в уезде
Васильском рыболовство составляет важный промысел. Здесь весьма много ловится
стерляди, которая летом доставляется в Нижний и далее в «прорезах» или лодках с
прорезными в корпусе судна щелями, для постоянного освежение воды и для
поддержание этим способом рыбы постоянно живою. Говорят, что зимою рыбу эту
отправляют из Василя-Сурского в Москву на переменных лошадях, огромное
количество живых стерлядей потребляется на Нижегородской Ярмарке. По
значительному улову рыбы, васильсурские рыболовы, не имея возможности сбыть ее
всю живою, коптят её и в этом виде отправляют большими партиями в Москву и
другие города. В этом же уезде замечательна еще одна промышленность,
тесно-связанная с рыболовьем. Купцы, торгующие снастями для астраханских и
донских рыбопромышленников, скупают здесь по деревням так называемые «плуты» или
небольшие брусья из осокоревого дерева, из которого ловцы, то есть чернорабочие
у рыбопромышленников приготовляют поплавки к неводам и другим рыболовным
орудиям. Погрузка этого товара на суда происходит в селе Фокине, на самой Волге.
Плуты покупаются тысячами, по пяти рублей ассигнациями за тысячу. Для Волги,
Каспийского Моря, Урала, Куры, Терека, Дона и других рек, плутов идет в дело
несчетное число миллионов.
В Семеновском Уезде, изобильном лесами, выделывается так называемый «щепной»
товар: ложки, чашки, короба, сундуки и прочее, но более всего в Семеновском
Уезде приготовляется именно деревянной посуды. Ложки точат по большей части в
городе Семенове и его окрестностях, а чашки в Хохловской Волости. Частью
крашенная, а большей частью белая посуда идет в село Городец, здесь скупается
гуртом, красится олифою и весной отправляется в низовые губернии, а летом на
Нижегородскую Ярмарку. В тех участках Семеновского Уезда, где лесов менее,
крестьяне занимаются приготовлением из овечьей шерсти (из шерсти баранов, овец и
молодых ярок) так называемого валеного товара, валенок, поярковых шляп, которые
идут едва не на всю Россию. Касательно валеного товара вообще замечают, что
существующие на него цены до-того ничтожны, что едва ли бы могли покрыть
издержки, употребляемые на самый материал, если б он не был частью домашнего
приготовления, а частью не скупался задешево от наших же кочевых инородцев.
Крестьяне Балахнинского и Семеновского Уездов издавна занимаются валянием шляп и
обуви, сбывают товар свой в огромных количествах и, вследствие обширности своего
промысла, отличаются домостроительством и трезвостью жизни. Несмотря, однако ж,
на все эти выгодные условия, они доселе не могли сделаться зажиточными от своего
производства, между тем, как соседи их, занимающиеся иными промыслами, заметно
богатеют. От этого же, полагают, происходить и то, что валеный товар нисколько
не подвигается к улучшению, хотя в некоторых местах, особенно около известного
центра этого производства, села Кантаурова и были деланы довольно удачные
попытки к усовершенствованию валеночного товара, что свидетельствуется, как
горячностью, с которою некоторые крестьяне Семеновского Уезда спешили
представить свои произведение на лондонскую выставку, так и отзывами, которые
об этом товаре в то время были сделаны. У нас все более и более распространяется
в крестьянском быту обыкновение носить картузы и фуражки, которые продаются
дешевле поярковых шляп, оставшихся теперь только для праздничного наряда и
сделавшихся таким образом предметом крестьянской роскоши, а это, говорят, имело
сильное влияние на упадок валеночной промышленности и на понижение цен её
произведений.
Знаменитость Горбатовского Уезда составляют села Павлово и Ворсма и обширное
производство там стальных изделий, о чем мы уж прежде сказали.
Кроме выделки стальных изделий, а также и сундуков, село Павлово приобрело
себе известность мыловаренными заводами и приготовлением строченых изделий.
Здесь в довольно-большом количестве шьются и бахилы, или высокие, без толстой
подошвы, сапоги для рыболовов, постоянно-работающих по пояс в воле. Бахилы эти,
смотря по своему размеру, разделяются на аршинные, пятичетвертовые,
шестичетвертовые и большие, почти до пояса. Бахил здесь ежегодно покупается до
пяти тысяч пар, средняя цена за пару, глядя по величине, бывает от пятидесяти
копеек до двух рублей серебром. В селе Богородском, с давних годов занимающемся
обширною выделкой кож, приготовляется огромное количество рукавиц, которые
сбываются по всему приволжскому краю большими партиями.
В Лукояновском Уезде, кроме лесных изделий, крестьяне занимаются выделкой
сукон и полотен; характер Сергачского Уезда чисто-земледельческий; а в
Княгининском Уезде замечательна выделка кож и дубление тулупов. В этом
отношении, село Мурашкино приобрело себе, можно сказать, европейскую известность
мурашкинские тулупы обратили на себя внимание и на лондонской выставке.
Мурашкинские скорняки так хорошо умеют выделывать и красить мездру на овчине,
что сшитые из неё тулупы приобретают какую-то бархатность и противостоят
вредному влиянию сырости и мокроты на кожу. Тулуп во внутренней торговле России
имеет огромное значение: миллионы русских подданных, почти всех племен, носят
тулупы, а цифра, служащая выражением ежегодного потребление овчин в России,
изумительна по своей громадности. Мы не довольствуемся мерлушками и овчинами
чисто-русского происхождения; мы до миллиона их получаем от наших степных
кочевников и более ста тысяч ежегодно приобретаем из владений Средней Азии.
В Ардатовском Уезде чугунные заводы и суконные фабрики дают крестьянам верные
заработки; другие же крестьянские промыслы особенного внимание на себя не
обращают.
В Арзамасском Уезде крестьяне валяют кошмы и войлоки, покупают в огромном
количестве привозимую из за- и приуральских губерний зайчину, выделывают заячьи
шкуры, шьют из них на продажу меха для шуб. Арзамасский Уезд всегда слыл уездом,
богатым гусями; крестьяне здешние собирают сырые продукты, доставляемые домашнею
птицею, и продают по деревням прасолам пух и перья, как для набивки перин, так и
для приготовления писчих перьев. Арзамасские салотопни и тамошние кожевенные
заводы заслуживают тоже внимания. Село Красное составило себе репутацию изделием
поярковых шляп, а село Выездново – вялеными сапогами и кошмами. В самом Арзамасе
промышленная деятельность развита довольно в широких размерах; здесь с одной
стороны выделывают мездровый клей, с другой, в заведении Лысковцева,
приготовляют для внутренних губерний пожарные трубы; так называемые «академики»
Ступинской Школы живописи занимаются иконною живописью на холсте, а мещане
здесь, как и в Симбирске, славятся выделкой фольговых риз на иконы, для
небогатых семейств. Здесь же происходит скуп холстов местного произведения, сбыт
их на Нижегородскую Ярмарку и поставка в казну, для армии. Чрез Арзамас лежит
большой коммерческий тракт из Москвы в Симбирск и в Саратов. В Арзамасском
Уезде, почти от самой границы его с уездом Нижегородским, начинается черноземная
полоса.
Из Москвы я выехал на другой день после того, как земля оделась первою
зеленью, а еще и в Нижнем Новгороде не привелось мне видеть вполне
распустившейся березы, хотя было уж шестое мая. Но к ночи этого же дня, я
подъезжал к селу Митину, и здесь, в огромном болоте, тысяч слившихся в один
нестройный звук пискливых голосов еще за версту доносились до меня печальным
гулом; по мере моего приближения, невидимый хор все громче и громче
приветствовал меня хвалебною песнью весне и трогательными поздравлениями с
наступлением совершенного лета. Я имел полную возможность наслаждаться певучим
концертом лягушек и отличать зеленых примадонн от разжирелых и рыжеватых
basso-cantante: лошаденки попались мне усталые и я с истинно-примерным
хладнокровием подчинился тоскливому черепашьему передвижению от деревни до
деревни. С семи часов вечера, почти вплоть до четырех часов утра, я «сделал»
только три станции, или менее шестидесяти верст; но зато я наслаждался чудною
погодою. Мой дорожный термометр (Реомюра), в продолжение целой ночи, ни на линию
не опустился ниже пятнадцати градусов; погода стояла сухая, прекрасная; на небе
чисто, ни облачка; даже ветерком ни разу не пахнуло казалось, сама природа
нежилась и лениво выжидала завтрашнего пробуждения.
Но кроме концерта лягушек, меня порадовало и другое пение: в поздний час того
же вечера, впервые в этом году, услышал я звонкий свист и дробное щелканье
молодого соловья. Мой соловушка, вероятно, не принадлежал к числу первых
солистов: в задушевном мотиве, который выпевал он с заметною натяжкою, слышалось
явное дребезжанье и резкая сиповатость голоса. Может быть, он простудился...
может быть, он слишком понатужил свое горлышко, напевая сладкие песни подруге и
предаваясь восторгам в тиши темной ночи... Мне этот соловей пришелся не по
вкусу, и я был рад радёхонек, когда тощие клячи оттащили меня от широкой полянки
на такое расстояние, что соловьиное щебетанье перестало уж досягать до моего
слуха.
Ночь тёмным покровом спустилась на землю; тишина наступила мертвенная; она
едва едва нарушалась мерным стуком копыт о крепкую еще землю.
Но вот мгла, накрывавшая всю окрестность, стала приподниматься на одном краю
горизонта; с правой стороны дороги, далеко-далеко за лесом, как будто бы
немножко просветлело; окраины видимой дали озарились томною желтизной; вдруг она
вся порозовела, потом понемногу все алела, алела, как будто бы разгоралась.
Вершины дерев, кончики утренних облачков подернулись огненным, золотистым
блеском, восток просиял и на осветленном полотне небосклона темными чертами
отпечатались редкие стволы еще тощих дерев, неприкрасившихся нарядными свежими
листьями. Промежду этих дерев что-то сверкнуло; показалась лучезарная,
расплывающаяся по горизонту полоса яркого огня; огонь этот быстро начал расти,
поднимался все выше и выше, облил теплым потоком света всю поляну и показался
над просекой раскаленным кругом. Пахнуло свежим ветерком; слегка заколыхались
берёзки, задрожала травка; где-то вблизи раздалось пение жаворонков, сперва
одного, потом другого и не прошло минуты, как целый хор божьих птичек залился
согласным гимном, приветствуя восходящее воскресное утро.
С восходом солнышка все радостно встрепенулось, все ожило, все взглянуло
веселей; даже мои несчастные клячи – даже они почувствовали на себе влияние
благодатного утра, принялись, по мановению ямщицкого кнута, бежать в припрыжку
курц-галопом и бежали так скоро, как только позволяли им их старые, одеревенелые
косматые ноги.
Мы приближались к небольшому леску и первое дерево, взглянувшее на меня
по-праздничному, была совершенно распустившаяся, вся в цвету, липа, так и
обдавшая меня благоуханным запахом только что взглянувших на божий мир
цветочков. Я выглянул из окна и весело на душе мне стало под впечатлением
нежданного подарка: все березки окончательно распустились и принарядились
нежною, девственною зеленью, которая от солнечных лучей казалась бирюзовою и
почти прозрачною.
Селение, в которое мы теперь приехали для перемены лошадей, еще все спало; до
самого станционного дома не встретили мы ни живой души; лишь пробужденные стуком
экипажа, гуси лениво приподнялись с мест и, заметив наших буцефалов, готовых их
стоптать, шумно загагакали, распустили долгие крылья и торопливо заковыляли
прочь с дороги. Молоденький, скакавший впереди нас, бычок, худо устереженный в
хлеву дворовой бабой, бежал бежал и, перенятый на дороге сердитым собачьим лаем,
вдруг остановился, нагнул голову, взглянул на собаку, попробовал было кольнуть
ее бодливым рогом, но, перетрусившись, брыкнул ногами, замотал мордой и кинулся
в растворенные ворота первого крестьянского двора.
Лениво поднялся и тот хозяин, к которому мы приехали; по тем фразам, которыми
приветствовал он нескромного путника, позволившего себе потревожить сладкий сон
уставшего, после вчерашней парки, хлопотуна, я догадывался, что не скоро даст
смотритель мне лошадок и принудит взять маленький урок терпению. Но почтальон
пустил в ход важные три слова: действительный... карета... почтальон... как в ту
же минуту весь дом был поднят на ноги; бойкая четверка в наборных хомутах заняла
свою позицию; староста лишний раз прикрикнул на очередного – и вот красивый
парень, с темно русыми кудрями, сидит уж. на козлах. То был молодой, лет
двадцати двух трех, ямщик, с большими серыми глазами, с красными, как маков
цвет, щеками, и с темною, коротенькою, курчавою бородкой. Он оделся для
праздника, в нанковый, изжелта-зеленого цвета халат, с широко-отложенным на
спину черным плисовым воротником. Франтовская черная шляпа, в роде тирольской, с
широкими полями и с высокою конической тульей, перевязанною крест на-крест
разноцветными лентами, с шелковистым пучком на узенькой верхушке и с павлиньим
пером внизу тульи, надета была набекрень и чрезвычайно шла к красивому,
преприятному лицу удалого ямщика.
Не успел почтальон взгромоздиться на свое место, не успели дверцы экипажа
захлопнуть мою особу, как возница гикнул, понагнулся немного вперед, свистнул,
развел рукою по воздуху, потом подобрал вожжи, ударил ими ретивых лошадок – они
кинулись, полетели, понеслись как вихорь и менее чем в полчаса времени
остановились у подъезда другого почтового дома, миновав целую станцию.
К полудню мы прискакали в Арзамас. Город этот показался нам весьма чистеньким
и опрятненьким. Каменные строение главной улицы жались одно подле другого и
украшались широкими навесами, растянутыми над длинным рядом лавок. Лавки набиты
были разным товаром, на глаза бросались хомуты и дуги, фонари и проволоки,
веревки и рукавицы, но больше всего обращали на себя внимание меха, заячьи и
кошачьи, распяленные на дверях и прибитые к ним гвоздочками: вывески в таких
рядах редко бывают.
Нас подвезли к одному дому. Запыхавшийся лакей, в долгополом сюртуке, с
следами непривычности к этому костюму, должно быть, очень еще недавно
заменившему спокойный халат мастерового, или чекмень дворового, с поклонами
встретил меня у подъезда и с неотвязными вопросами проводил по деревянной
лестнице во второй этаж здания.
– Нумер прикажете-с?
– Обедать!
– Обед самый лучший-с.
– Дай карту.
– Карт нет с: не имеется!
– Что-нибудь скорее принеси.
– Пашкеты есть; есть биштик; есть с волобаном телятина...
– А суп какой?
– Суп – щи-с, а можно и окрошку-с.
– Господа, куда это вы? спросил я, с удивлением увидев, что несколько
посетителей, возле которых я приютился, схватили по частям чайный прибор,
графинчик с водкой, блюдо с парою подовых пирожков, стаканы и рюмки и бросились
со всех ног со своих мест, предприняв намерение переехать в следующую комнатку.
Помещение, которое мы теперь занимали, состояло из длинного, невысокого зала
в пять окон, в которых зимние рамы были уж выставлены. Окна были открыты и
серые полоски замазки на стеклах свидетельствовали об экономии и расчетливости
содержателя. Стены комнаты, неоклеенные обоями, а выштукатуренные серою краской,
на двухаршинной высоте от поду оттенивались грязными ласами, следами
прикосновение сальных голов обычных посетителей заведения. Некрашеный пол ходил
ходуном и издавал приятный скрип под тяжелыми чоботами «гостей», угощавшихся
здесь за свои деньги. К каждому окну приставлен стол, накрытый небезукоризненной
белизны скатертью и обставленный тремя набитыми мочалою, обитыми порыжелым
бараном стульями. На каждом столике стояло по медному двурогому подсвечнику с
сальными огарками и с нанизанными в фестоны на медную проволоку призматическими
стеклышками. Кроме подсвечника, на каждом столике красовались судочки с пивным
уксусом, с затхлым маслом, с горчицей намеднишнего приготовления, и с перцем,
хранившимся в фаянсовом сосудце, у которого верхняя часть вся истыкана
меленькими дырочками, а на донышке засунута плохо обточенная пробочка,
затыкавшая потаенное отверстие, чрез которое сосудец наполнялся перцем. Два
такие же стола и небольшой дубовый шкапчик с посудой и столовым бельем
приставлены были к противоположной окнам стене, большая часть которой занята
была широким, длинным диваном, обитым тоже, как и стулья, рыжеватою кожею, из
прорех которой выглядывали кой-где то клочки шерсти, то пуки соломы, то длинные
пряди нечесаной мочалы. В переднем углу, под кивотом, кокетливо таращился
угловатый модный диванчик, обтянутый полосатым, сильно загрязненным тиком и
щеголявший проскочившими сквозь обивку проволочными пружинами, которые острыми
своими концами в одно мгновение сгоняли с ложа дерзновенных, покушавшихся
понежить на нем усталые члены.
Группа посетителей, возле которых я было уселся, состояла из трех особ:
рыжего торговца в сером кафтане, плешивого сидельца с редкой бородкой, в
длиннополом сюртуке, и еще какого-то господина с вывернутыми над самым ухом
тёмно-русыми висками, со взбитым коком и в архалуке из бумажного кашемира. За
другим столом сидел почтенных лет, с плотно подстриженными седыми волосами, но с
бородой, тучный господин в опрятном, расстегнутом на роспашь сюртуке, из под
которого виднелась черная, наглухо застегнутая жилетка, с голубым бисерным
шнурочком от часов. Когда три первые посетителя всполошились и стали
перетаскиваться в другую половину, он один остался в прежнем положении и
продолжал попивать чаёк, придерживая блюдечко тремя перстами левой руки, с
оттопыренным на сторону мизинцем, а в двух перстах правой руки он бережно держал
кусочек сахарку, который, по временам, и прикусывал здоровыми, изящной белизны
зубами, подув предварительно полными своими губами на благовонный, но горячий,
как кипяток, нектар.
– Что вы это, господа? куда вы? повторил я, обратясь к своим соседям.
– Ничего-с: там позакусят! ответил за них прислужник.
– Неужели я вам помешал, господа? Я лучше сам туда отправлюсь; я вас
нисколько не хочу беспокоить.
– Как можно-с вам: там грязновато-с! снова ответил лакей.
– Пожалуйста, останьтесь, господа!..
Но «господа» не слушали, не отвечали ни слова и с оторопелыми физиономиями
удалились туда, где грязновато.
– Экие чудаки! ушли!.. а все бы лучше с живым человеком хоть слово
перемолвить... Неправда ли-с? спросил я, обратясь к старику, который даже не
пошевелился.
– Дело ваше дорожное-с, господское дело-с; простому человеку не след быть
там, где господа бывают... вот и я сейчас, только стаканчик допью-с, отправлюсь!
заметил спокойно старик, отерев красным бумажным платком лоб, щеки и шею,
подвергнувшиеся транспирации, вследствие обильного чаеванья.
– Нет, сделайте одолжение, хоть вы не оставляйте меня одного: я человек
проезжий, а дорожному человеку приятно потолковать с людьми бывалыми.
– Умные речи говорить изволите-с; да где ж нашему брату придумать угодное
для вашей милости слово. Вы лучше нас все знаете!
– Унижение паче гордости – это раз, а другое дело всего знать человеку
невозможно. Вот, например, я теперь в Арзамасе, через час уеду отсюда, а что
такое Арзамас, что в этом городе есть хорошего, чем в нем промышляют – я и не
знаю...
– А что вам до купецкого дела за надобность? Для чего вам знать, чем
здесь промышляют?
– Как же не стараться узнать, чем целый город достает себе честный кусок
хлеба? Ведь это очень любопытно.
– Почему же любопытно-с, смею спросить?
– Да как же не любопытно? Зная занятия, на которых сидят Арзамасцы, я уж
сейчас пойму характер его промышленных оборотов.
– Суть-то, что ли, самую хотите знать?
– Да, сущность: я сейчас и определю его значение, и особенность в отношении к
Нижнему Новгороду, к Балахне, к Калуге, к Брянску...
– То есть, примерно сказать, отличку сделаете? Ну, да наш город маленький,
промышленность его мелкая, куда ему против Нижнего! Здесь любопытного мало-с!
– Как мало: да здесь все для меня любопытно! меня подивил уж первый мой шаг в
эту комнату. Еще ни в одном городе мне не случалось видеть, чтоб люди, которые
имеют равные со мною права на помещение в этом зале, бросились от меня как от
зверя....
– Это учтивство свое они перед вами показали.
– Какая в этом учтивость! мы здесь все за свои деньги ходим..
– Позвольте, милостивый государь, спросить вас: трубочку или папироску имеете
обыкновение курить? сказал, обратясь прямо ко мне, господин с висками и в
архалуке, уж давно смотревший на меня сквозь щёлку двери.
– И то и другое.
– Позвольте мне из вашего кисета снабдить себя: табак ваш, разуметь надо,
столичного, может, иностранного приготовления?
– Кисет мой не при мне, я его в экипаже оставил, но у меня в кармане папиросы
– хотите?
– Желательно-с. Изволили благополучно ехать-с?
– Хорошо.
– Благоприятственный климат с; и дождей нет: можно ехать.
– Здесь лошади прекрасные.
– Точно так-с.
Господин в архалуке замолчал, закурил папироску, придвинул стул поближе ко
мне, уселся и глубокомысленно стал попыхивать на меня дымом.
– Как лошадям здесь не быть хорошим: везде большие тракты; обозы, почесть,
круглый год ходят с разным товаром то в Нижний, то из Нижнего.
– По почтовой дороге?
– Ну, не все по почтовой дороге; есть такие особенные, купецкие дороги,
коммерческие тракты.
– Какие же это коммерческие тракты: в Симбирск?
– И в Симбирск, и в Казань, и в Саратов.
– Расскажите, пожалуйста, мне, какого же направление держатся обозы, следуя
этим трактам?
– Да разного направления-с. Вот, например, иные в Симбирск идут тою же
дорогой, что и вы теперь изволите ехать, а то больше ходят просёлками из Нижнего
прямо на Сергач, потом на Ардатов; этой дорогой выкидывают, супротив почтового
тракта, верст с полтораста. Из Ардатова идут в Симбирск всегда почтовою дорогой.
Из Симбирска обозы поворачивают на Саратов, тут тоже есть особая для них дорога:
сначала на село Урень, а там на Промзино, а с Промзина в Княжуху, с
Княжухи поворот налево, в удельное село Сыресь, потом в мордовскую деревню
Тетюши, потом в Репьевку, в Лыковщину и в Саранск, а там московским трактом в
Пензу, а там и пошел в Саратов, в Астрахань. Еще есть тракт, тоже коммерческий,
из Промзина в Казань? тут обозы идут через мордовскую деревню Маклауш,
татарские деревни Богдашкину и Шамордину, на город Буинск, а там пойдет большой
тракт на Ключищи, или Сем Ключей, и на село Иваново – там и Казань.
– Увеселительно с обозами ехать-с... начал господин в архалуке.
– Чем же увеселительно?
– А как же-с? Не то что на почтовых! Едешь вальяжно, никто тебя не гонит;
захочешь лежать – лежи, спать захочешь – спи сколько душе угодно, тебя и не
колыхнет; а хочешь потешиться – ребята и песню споют. Лежит мужик на телеге
брюхом кверху, заложить руки под голову, спустит свой гречневик шапку на самый
нос, чтоб солнышком рожу не пекло – и любо ему, знай песни горланит!
– Зимой не загорланит! заметил старик: – как морозом то его прохватит, да
начнет сани-то валять с шибля на шибель, с ухаба на ухаб, а тут еще воз
развяжется, да черезседельник ослабнет, голыми те руками на ветру надо и то и сё
делать – не станешь спать, когда надо глядеть в оба!
– А и зимой хорошо-с! продолжал архалук.– То-то благодать мужику, как в
постоялый ввалится! Засядут целою артелью за хлеб за-соль, хватят по доброй
красоуле пенничку, да как примутся уписывать щи ли, горох ли там какой – так
ажно держись: успевай только подливать хозяйка. Откуда, кажется, апекит
берется!
– Еще бы апекиту не взяться, как проголодаются да назябнут!
– А и точно сказать, поневоле диву дашься, как посмотришь: сколько съесть
человек может! Подадут, применительно сказать, на пятерых щей: так ведь их
поставят чашку почитай что в полведра! Хлеба каждый отрежет по такому ломтю, что
им можно у нас вдоволь напитать четверых голодных. Поглядели бы вы, какими
кусищами он рот себе набивает: как прожевать он их может – на удивленье-с! Не
безызвестно, может, вам, что мужик только на ломти ножом хлеб разрезывает,
наперед сотворив лезвеём над хлебом крестное знамение, а ломти резать ножом
нельзя: ломти надо рушить, преломлять. Как примутся ребята за шти – то-то пойдет
работа! Упарятся, упыхаются, рожи раскраснеются, глаза нальются, точно хотят
выскочить – а им и горя мало! Кричат хозяйке: «подлей еще!» Начнет мотолыгу
обсасывать – сало да жир так и растекаются по усам, да по бороде... ну, упреет
мужик, да и полно. Еще на половине обеда у него душа забеседует во всю глотку;
мужичок хватит жбанчик кваску – воркотанье перестанет, но зато сейчас же
начнется икота; «кто-то меня вспоминает! «« скажет он; «да, видно, свинья за
углом! « подхватят товарищи и все рассмеются – и разом примутся уписывать крутую
кашу.
– Полно тебе пустяки-то молоть: вишь, ведь ихняя милость тебя и не слушает!
Ну, спел бы лучше песенку.
– А песенки любите слушать? спросил меня архалук.
– Люблю, только настоящие деревенские, особенно старинные.
Господин в архалуке встал, оправился, отставил стул на место, упер руки в
бока, затопал ногами и на веселый напев начал распевать:
Ой, матушка, не могу,
Сударыня, не могу,
Не могу! не могу!
Ходи браво, не могу!
Комар ступил на ногу.
На ногу! на ногу!
Ходи браво, на ногу!
Дай матушка косыря,
Косыря! косыря!
Ходи браво, косыря!
Рубить-казнить комара,
Комара! комара!
Ходи браво, комара!
– Довольно, довольно! Нет ли чего-нибудь получше, поумнее?
– Как не бывать-с получше! Та, вот что про комарика-то – песня скоморочная;
ее поют бабы, когда «поднимаются с «беседы», с пиру, только что отпразднуют и
станут выходить со двора в ворота. А вот песенка хорошая, что подруги невесте в
девичник поют:
Собиралися
Черны тученьки,
Черны тученьки
Рано с вечера;
Опущалися
Часты дожжечки,
Часты дожжечки
Вкруг белой зари;
Заставал буран
Добра молодца,
Добра молодца
Во дикой степе,
Во дикой степе
Под березонькой,
Под березонькой
Да под беленькой.
А не белая
Да березонька
Ко сырой земле
Приклонялася:
Красна девица
Добру молодцу
В резвы ноженьки
Низко кланялась:
Низко кланялась
Покланялася,
Покланялася –
Покорялася
Развеселое
Житьё девичье!
Не на век то мне
Житье девичье,
Не на век оно
Доставалося!
Где ты, красота?
Где ты, девичья?
Где ты сгинула?
Где девалася?
Между тем, забившиеся в грязную комнатку посетители, рыжий да плешивый,
должно быть, соскучились там сидеть одни: понурив голову и не глядя по сторонам,
они с заметною неловкостью перешли через зал, в котором я сидел, скрылись в
передней и оттуда уж, через нарочного-посыльного, вызвали к себе третьего
товарища, распевавшего мне песни.
– Что это за человек? чем он у вас занимается? спросил я своего собеседника,
когда господин в архалуке удалился.
– Да это так себе парень, маленечко не то с дурцой, не то с придурью, а на
все руки мастер; и в малярах бывал, кидался и в мелкий торг, да за
взбалмошностью ни к одному делу привыкнуть не мог.
– Но куда же он после того девался?
– А шатался по деревням и кидался на разные выдумки, пока не попал в наш
город.
– Здесь ему верно повезло?
– Повезти-то не оченно оно, того, повезло, а все-таки не без работы остался:
да поди ты – совсем парень от рук отбился, забрал себе в голову пустошь разную,
теперь и мается!
– Что же такое? Ленится, что ли?
– Не ленится, да неслух такой, такой пасквилант стал, что никто, почитай, его
и к себе не пускает; а дело кажись-бы доброе; по портретной части пошёл.
– В чем же неудачи? заказов мало?
– Нет, сударь, не заказов, а сноровки нет у него не в ту силу гнет! Дал ему,
примерно, наш поверенный себя срисовать: так он его как отделал? Посадил его
живьём, ну как быть человеку надо – и сходственно, и авантажно, да тут же
загогулинку и приделал: потрафил так, будто поверенный пристально глядит, как из
окна подают вёдра с водой и разливают ее, через воронку, в штофы, да в разную
такую посуду. А то вот другой, тоже хороший человек, захотел себя списать, а он
перед ним поставил торговца, будто тот низко кланяется, да подает кулечик с
бакалеей, да головку сахару. На что уж я – человек смирный, а он и меня изобидил:
писал дочь мою, что замужем за гласным, да и написал ее вдвое дороднее, чем она
есть на самом деле. Ну это бы еще ничего, а то в обе руки дал ей по ватрушке, а
по столу, у которого она сидит, рассыпал с полсотни огурцов: ну, дело ли это?
Будто уж она только на огурцах, да на ватрушках и изжила свой век!
– Так что ж теперь ваш портретист придумал?
– А что? а ничего! На афер пустился: завел телегу, завел, лошадку, да и ездит
по деревням – у мужиков хлеб скупает.
– А прибыльное это дело?
– Как не прибыльное! очень прибыльное! Наш брат, купец, ездит по имениям, да
хлебец скупает зерном у помещиков, а аферисты, либо мужики, что побогатее, да
порисковатее, а особенно Татары, народ от они попромышленнее нашего выходит, вот
те ездят по базарам...
– Как же это они дела свои здесь обделывают?
– Да долгая, сударь, история: вашу милость за что мне задерживать! А просто
сказать, такой торговец купит, свезет, перепродаст и с барышом домой воротится –
вот и все.
– Покупают то где хлеб у вас больше, в Лыскове?
– И в Лыскове, и в Воротынце, и в Городце – уж это для отправки на посудах, а
то и гужом везут в Москву, во Владимир – ведь там хлеба-то нет своего.
– Верно по приволжским селениям этот хлеб скупают?
– Какое, сударь, по приволжским? У нас по Оке, да по Волге и есть
хлебопашество, да ведь не оно главнейше кормит: хлебопашеством то здесь
занимаются только по привычке, по давности.
– Так в заречных уездах, что ли?
– Какой за рекой хлеб! Там лес, да песок, да глина – захотели вы там хлеба!
– Ну, в Горбатовском Уезде?... или в Ардатовском?
– Да пожалуй, и в Ардатовском есть хлеб, да много ли его? Не хлеба, а чугуна
там искать надо: в том краю, почитай, на этом только и сидят крестьяне: они роют
в своих дачах руду, да и везут, для продажи, на заводы. Это выгоднее
хлебопашества, за которым и хлопот, и возни и трудов всяких много. Руду рыть
выгоднее, вот рудой больше и занимаются.
– Значит, там рудное дело предпочитают земледелию, потому что труд
земледельца не окупается?
– Значит, что так.
– Где же земледелие приносит очевидные выгоды? Где оно общее, где оно больше
в ходу и доходнее для мужика?
– Мало ли, где? Есть и в нашей губернии места хлебные, а то больше везут из
Симбирской, да из Пензенской Губернии. Вот видите ли, ваша милость, у нас так
сказать два амбара – Промзино и Починки; в Промзине сами побываете, увидите; ну,
а Починки в стороне; это безуездный город в Лукойловском Уезде. Из Промзина хлеб
везут водой в Петербург, а из Починок – гужом, сухопутьем, в Москву; в Промзине
хозяева – капитальные купцы, в Починках – мелочники; в Промзине все господский
хлеб, а в Починках крестьянский.
– А откуда везут хлеб в Починки?
– Из Пензенской Губернии, из Саранска, из Инсара. В Починках каждую неделю по
четвергам бывают базары. Мужику понадобились деньги: он везет хлеб по мелочам в
Починки. К этому же дню, в Починки съезжаются наши Татары и зажиточные
крестьяне, почитай всяк, у кого есть пара лошадей, да завелась лишняя сотняга
денег – вот они и скупают у инсарцев хлеб по мелочам, кулями, и везут сначала в
Арзамас, потом в Лысково; здесь и продают; а прослышат, что цены стоят хорошие
в Нижнем – там ведь тоже хлеба-то нет – они на своих лошадях и везут свой обоз в
Нижний, а пуще того отправляются с ним во Владимир... и до Москвы многие
доходяг. Едут тихонько только чтоб лошади не заморить, харчатся на дешевое –
оттого с барышом и продают: чем ближе к Москве, тем и хлеб больше в цену входит.
В Арзамасе существует замечательное не духовное, а мирское гражданское
общество удалившихся от мирских треволнений женщин, посвятивших себя труду и
молитве: это так называемая «Арзамасская Алексеевская Община», соображающаяся во
всем с данным ей уставом общежития. Главные основание этого устава заключаются
в том, что «духовные сестры», как называются лица, составляющие общину, состоят
под непосредственным надзором и управлением «настоятельницы». Настоятельница
избирается из среды сестер самими ими и определяется в это звание Нижегородскою
Духовною Консисториею, с утверждение епархиального архиерея. Следуя официально
обнародованным в «Журнале Министерства Внутренних Дел» сведениям, мы позволяем
себе сделать из них следующие извлечения.
Духовные сестры повинуются настоятельнице во всем беспрекословно. Пища,
одежда и все, относящееся к содержанию, у них общее. Никто не вправе работать на
себя в отдельности. Ни в одежде, ни в украшении келий не допускается никакой
роскоши: сестры обязаны носить платья единообразного покроя, только из холста
или чёрного сукна; шелк и бумажные ткани изгнаны. В стенах общины никаких
веселостей и мирских забав не допускается; сестры должны проводить время в труде
и молитве, для чего в общей трапезе ежедневно отправляются утренние и вечерние
правила, а в воскресные и праздничные дни – божественная служба, в которую,
однако ж, сестры отнюдь ничем не должны вмешиваться. Относительно пищи строго
соблюдается монашеский церковный устав. Без благословение и особенного
приказание настоятельницы, ни одна из сестер не может отлучиться за ограду
общины, даже на самое короткое время. Кроме кельи настоятельницы, гостиной для
посетителей и приворотини для простого народа, никакой мужчина, ни под каким
видом, не может иметь входа в кельи и другие помещение общины.
Таким образом, без благословение и позволение настоятельницы, в общине не
предпринимается ничего, даже самых малостей. В случае отсутствие или болезни
настоятельницы, относятся к той из старших сестер, которую она сама назначит к
временному исправлению своих обязанностей. Старшими сестрами называются те,
которые, по назначению настоятельницы, начальствуют над прочими, помещающимися в
одних с ними кельях, потому что сестры не имеют отдельных келий, и, смотря по
удобству и величине последних, живут в числе от пяти до десяти в каждой. Старшая
сестра есть полная хозяйка и распорядительница в своей келье младшие же
находятся у ней в совершенном послушании, так что, без её позволения, не могут
даже выходить в другие кельи. Старшая распоряжает трудами сестер и их
рукодельем, надзирает за их поведением и образом жизни, смотрит, чтоб в келье
соблюдалась чистота и опрятность, чтоб между послушницами не было праздности или
излишних разговоров, в речах и поступках не происходило бы чего-либо
неблагопристойного или нескромного, «не возникало бы неустройств или раздоров, а
сохранялись бы постоянная и взаимная ласковость, расположение, согласие и
любовь. В долгие зимние вечера, когда все сестры занимаются рукоделием или
какою-нибудь другою келейною работою, одна из них, во все то время, постоянно
читает вслух какую-либо духовную или назидательную книгу, чем изгоняются
неуместные разговоры и хранится должное молчание.
В общину принимаются лица женского пола всякого звание и лет безразлично, но
с большою осмотрительностью и предосторожностями. По предъявлении законного
вида, посторонняя женщина допускается к общину не иначе, как прогостив в ней на
испытании месяц, два, полгода и даже год, смотря по летам и званию. В
продолжение этого времени, гостье дается рассмотреть в точности образ, порядок и
условие жизни в общине, а вместе-с тем наблюдается: способна ли она сама к
послушанию и действительно ли имеет намерение вступить в общину навсегда и
только для богоугодной жизни, а не с какими-либо иными целями и побуждениями.
Когда, по совершенном испытании, желающая окончательно вступить в общину, ей
выдается черное общинное платье, какое употребляется во всех штатных монастырях
непостриженными белицами; затем новой сестре, смотря по способностям, летам и
званию, назначается настоятельницею келья, в которой она должна жить, и
«послушание», то есть рукоделье, или же черная работа и другие какие-либо
общежительные труды.
В общину не принимаются те, которые пожелали бы вступить в нее лишь на время,
однако ж каждая из поступивших вправе оставить общину, когда пожелает.
К трудам общим для всех сестер относятся вышивание, на продажу, золотом и
серебром плащаниц, риз и тому подобного, шитье в окружные церкви и в другие
места России всякой церковной ризницы и принадлежащих к оной вещей, низание
жемчугом и каменьями икон и украшение их фольгою. Кроме этого, почти
исключительного промышленного направление общины, сестры выделывают и чернят
сукно, самими сестрами употребляемое, шьют на себя платье, белье, обувь, вяжут
чулки и вообще изготовляют все для себя необходимое.
К черной же работе, или собственно к общинным трудам, принадлежат в
особенности служба при трапезе и на кухне, печенье хлеба в хлебной и варенье
кваса в квасной, уход за принадлежащими общине лошадьми, коровами и курами,
также работы на общинной мельнице. Кроме-того, летом сестры занимаются
возделыванием общинных огородов. Все вообще, даже самые тяжёлые работы
отправляются самими сестрами, без всякого пособие мужчин.
За Арзамасом всюду по дороге мне попадался народ, больше все женщины, толпами
стремившиеся в Арзамас на ярмарку и на церковный праздник Николая-угодника,
бывающий девятого мая. Все бабы, молодые и старые, были в обыкновенном
странническом наряде: в синем сарафане без всяких украшений, в наглухо завязано,
бумажным платком, повойнике, с клюками и. лукошками в руках и с котами,
повешенными на веревочке за спиной; путь свой они совершали кто в лапотках, а
кто и на босу ногу. Старухи одеты были также, и от молодых женщин отличались
только тем, что, вместо кокошника, носили кички, обвязанные платком таким
образом, что весь убор издали походил несколько на обыкновенные старушечьи
чепцы.
Праздничный наряд здешних крестьянок состоит из бархатного, цветного или
темного, обшитого узеньким галуном двурогого кокошника, и из красного или синего
сарафана, еще неизветшалого от долгого употребления. Сарафан обшивается
«галуном», то есть, широкою шелковою или бумажною волнистою тесьмою, тянущеюся
спереди от шеи до самого низа; подол же обшивается ею не весь вокруг, а только,
из экономии, спереди на половину; при синем сарафане тесьма бывает розовая, при
красном – голубая или зеленая. При красном сарафане женщины носят белые рубахи,
а при; синем – проймы и рукава, одним словом, вся выходящая наружу часть рубахи
делается из красного кумача. Рубахи редко бывают холщовые, а больше все
ситцевые. Сверх сарафана носят еще полосатые ситцевые фартуки; пояса по большей
части шелковые, завязываемые в два ряда; на груди белеется «блондочка», или «манишко»,
сияют янтари и крупные бусы; к ушам привешиваются большие, на старинный фасон,
серьги. Верхнее платье, «холодник», есть род полукафтанья, или коротенького по
колено капота; оно бывает или китайчатое, или нанковое, а у людей зажиточных
шьется и из черного плиса. Крестьянская обувь состоит из толстых шерстяных
чулков и из котов.
В понедельник, восьмого мая, в полдень, прибыл я в город Ардатов, Симбирской
Губернии. Уезд этого Ардатова носит на небе совершенно иной отпечаток, чем уезд
соименного ему города Нижегородской Губернии; здесь господствует исключительно
одно -земледельческое направление, других же отраслей промышленной деятельности
нет. Здесь заводов и фабрик всего на все считается зиять, и все они составляют
только видоизменение самых обыкновенных сельскохозяйственных занятий: это именно
один винокуренный завод, два солодовенные заведение и две так называемые
химические фабрики, а просто на просто сказать: в двух местах приготовляют
поташ. Ардатов – маленький и небогатый городок; жители его промышляют мелким
товаром и содержат постоялые дворы для обозов, проходящих из Симбирска в Нижний
Новгород.
Как только въедешь в пределы Симбирской Губернии, то с первого раза заметишь
резкую противоположность во всем, что видал прежде. Во-первых, природа здесь
краше и разнообразнее, климат благораствореннее, виды картиннее и роскошнее, чем
прежде бывали; местность почти всюду перерезывается живописными возвышенностями
и множеством мелких речек, привольными лугами и густыми лесами и перелесками, в
которых стройные дубы перемешиваются с обыкновенными у нас породами деревьев.
Поля здесь тучнее и возделаннее, селение пространнее; господские усадьбы
роскошнее; хозяйство помещиков находится в видимом благоустройстве; скота здесь
множество и он содержится прекрасно; каждая лошадка смотрит здесь картинкой –
так она сытна, опрятна и статна. Казалось бы, что видя повсюдное, если не
особенное богатство, то, по крайней мере, общее довольство, видя самые
счастливые условие благосостояния, увидишь и народ с такою наружностью, на
которой бы, как в зеркале, отпечатлевалась та зажиточность, которою он
пользуется; воображаешь себе, что здесь у каждого довольный, веселый вид,
размашистость в приемах, свобода в речи, самоуверенность во взгляде, и
нескончаемо удивишься, когда заметишь совершенно тому противное, исключение
составляют одни присурские обитатели, представляющие собою как бы продолжение
той же расы, которая раскинулась почти по всему пространству Нижегородской
Губернии.
Симбирский крестьянин смотрит как то пасмурно; поступь у него медленная, в
приемах замечается какая-то вялость; на разговор у него какая-то неподатливость;
общительности с незнакомыми, кажется, вовсе у него нет; в здешнем мужике есть
какая-то сонливость, неповоротливость; он видимо как будто бы всего дичится;
наружный вид его решительно не гармонирует с тою обстановкою, среди которой он
поставлен. Что этому причиной: чисто ли одни земледельческие занятие и
отсутствие тех промыслов, при которых развивается в мужике живость и
увертливость; последствие ли это сосредоточенной жизни в правилах и обычаях
давней старины и придерживанья старого закона, или есть тому какие-нибудь
особенные причины – я разобрать этого никак хорошенько не могу, а заметил только
одно, что между здешними поселянами и угрюмыми Сибиряками, несмотря на множество
самых резких противоречий, есть, какое-то сходство. Если же на симбирском
крестьянине окружающее его довольство и успело действительно чем-нибудь
высказаться, то оно высказалось на его личности не в физиономии, а единственно в
полноте тела.
Может быть, я и ошибаюсь, но, как мне кажется, у нас, на Руси, полнота, или,
как говорят Сибиряки, корпусность и матёрость играют важную роль в физиологии
русского мужика: уж коли мужик толст и лезет вон из кафтана, да еще и борода у
него пушиста – можно держать сто против одного, что он словно сыр в масле
катается. Мне не один раз случалось видать такие случаи, что, например, живет
себе мужик, пользуясь самою скромною долей. Подумаешь о нем: кажется, взглянуть
не на что – стоит сухой, поджарый, сутуловатый; ни на какой разговор мужика не
разлакомить и на все вопросы едва едва выпускает сквозь зубы самые односложные
ответы. Но улыбнется крестьянину судьба: либо хлебца Господь уродит, либо пеньку
мужик сбудет с нежданною выгодою, либо хозяйку себе заведет, сущую кралечку,
либо случаем прибавит к стаду еще коровку-другую, либо прикупит лишнюю лошадку,
особенно, если выберут его односельчане в старосты, либо в торг какой-нибудь
пустится – глядишь: двух трех лет, не пройдет, мужика и узнать нельзя! щеки
жиреют, лоснятся; бородишка, клин клином торчавшая, кудрится, приобретает
пушистость и расстилается по широкой груди окладистым веером – мужик
перерождается совершенно. Он иначе не ходит, как в высоких сапогах и в синем
кафтане; иначе дома не нежится, как в александрийской рубахе и в ситцевом
халате; иначе не катается, как на прикрытой ковром телеге, всегда парою. Он уж и
к чаю привык; и каждое воскресенье у него есть кусок мяса к обеду; и лучины он
больше не жжет, а покупает маканые свечи; и в избе у него целая стена обклеена
обоями, а через год другой он и все четыре стены выложит шпалерами; и зеркало-то
у него про между окон повешено не такое, что в нем лица человеческого не
признаешь, а взглянется в него сам Влас – Влас и на стекле обозначится, а глянет
тётка Степанида – и та самоё себя на стекле увидит. Дело в том, что
обстоятельства, удача, и счастье материально и нравственно, наружно и внутренне,
совершенно преобразуют каждого и делают из него как бы другого человека.
Разумеется, богатство и бедность всюду перемешаны и у нас, как и в целом мире,
по крайней мере меня утешает то, что нищеты в Симбирской Губернии мне видеть не
довелось нигде, дородность же и рослость обитателей сама бросается в глаза.
Начиная с самого Ардатова, я беспрестанно обгонял огромные вереницы народа,
толпами валившего по дороге в одну со мной; сторону. Для меня так еще свежи были
вчерашние встречи, что я не сразу мог догадаться, что эти толпы идут уж не к
Арзамасу, а совершенно в противную сторону, но куда именно – мне было
неизвестно. В толпах этих виднелось много разного люда, и пешком и изредка на
телегах, но мужчин заметно было гораздо-меньше, нежели женщин; молодые шли
впереди всех, старухи отставали и шли особняком позади; они стремились вперед
разнообразными кучками и весело щебетали промеж собой в разных разговорах. Все
они были с клюками; все от денного жара низко спустили на глаза головные платки
и почти у каждой в руках белелся узелок с добром, чтоб назавтра хорошенько
принарядиться, а за спиной повешено лукошко, или кузовок с разной поклажей.
Шумные толпы баб, трещавших без умолку, изредка разражались звонким хохотом, или
на смешную побайку которой-нибудь из сопутниц, или на проделку холостого парня,
пускавшегося, для потехи приглянувшейся ему краснощекой девки, на разные
дурачества. Говор был неумолчный, но не прерывался никакими мирскими песнями, и
лишь на минуту прекращался при приближении к толпе экипажа; тогда наступала
мгновенная тишина; шаловливые молодицы принимали смиренный вид, чинно
останавливались взглянуть на проезжающего, посылали ему поклоны, а подчас и
улыбки и, исполнив это, снова принимались за балагурство.
Спустясь с одного холма и взъехав на следующую отлогую возвышенность, я
настиг небольшую группу молоденьких крестьянок, опередивших главную массу своих
товарок. В группе этой было с десяток взрослых девок и молодых баб; четверо
молодцоватых парней, должно быть, близких родственников, куралесили с ними и
шутили напропалую. Крикнув ямщику, чтоб он потише ехал, я высунулся из окна и
пристально стал любоваться одною красавицей-крестьянкой, лет, этак, семнадцати.
Она шла одиноко, не смешиваясь с подругами.
Несмотря на то, что девушка ступала по пыльной дороге босиком, ножка у неё
была пребеленькая и премаленькая. Она, должно быть, очень устала: лицо её
разгорелось как пышный розан и крупные капли пота сверкали на крохотных,
красненьких, как пион, губках и на черных бровях, которые узенькими полосками
оттеняли большие, полные блеска и огня, тёмно-голубые, осененные длинными
ресницами глаза. Тонкие, лоснящиеся волосы, может быть, вымазанные и постным
маслом, а, может быть, и просто смоченные квасом, но все-таки густые,
шелковистые волосы, вырвались из-под повязки, и хоть несколько всклокоченными,
но роскошными прядями распались по обе стороны полненьких, беленьких, как снег,
плечиков, которые, сколько можно было судить по отстегнутой запонке вброта, были
намеренно обнажены, чтоб остудить жар и навеять на них прохладу... Но на земле
нет ничего совершенного, я знал это и потому старался не глядеть на загорелые,
мускулистые, немножко красноватые, вооруженные сухими, костлявыми пальцами руки
моей феи, которая бойко ими размахивала, да, признаться сказать, молодецки и
шагала она самоуверенною, но тяжелою поступью. Но что мне за дело до рук?
Девочка была так хороша, так грациозна, что я любовался ею, любовался и от
полноты тихого удовольствия, должно быть, пресладко улыбнулся.
– Что зубы-те скалишь? весело и с улыбкой крикнула сладеньким голоском моя
смиренница.
– На тебя смотрю, красавица.
– Полно пялы то расставлять; знай, поезжай, проваливай!
– Жаль с тобой распроститься... Знаешь что, душечка: садись ко мне, я
подвезу!
– Вишь ты каков! Мало вас таких, что ли!.. Ступай, ступай, знай! сказала
девушка, кивнув раза два головкой и махнув платочком.
– Да хороша-то ты больно уродилась, лучше всех из табунка выдалась...
возразил я, стараясь примениться к ней речью.
– Ой ли? спросила девушка, рассмеявшись.
Она сперва опустила глазки; потом искоса взглянула на меня, почти украдкой, и
поспешила застегнуть запонку, ловко приподняв плечами съехавшую с них проймочку
сорочки.
– Право, так! .. Ну, а хочешь, я с тобой пройдусь немного?
– А по мне што? по мне пожалуй! Кто тебе не велит?
– Да нет, ты-то хочешь ли?
– А што мне тебя неволить? Хошь так, хошь сяк, а то хоть как хошь! и девушка
опять усмехнулась, облизывая губки.
Я прекратил разговор и смотрел на хорошенькую крестьянку.
– А солнышко-то, поди, скоро сядет! сказала мне девочка, после недолгого
молчания, во время которого она успела пригладить волосы и поправить на голове
платочек.
– Нет еще! до вечера далеко! отвечал я серьёзно.
– А легко; не морит!
– День не знойный сегодня.
Такими и подобными таким отрывистыми речами мы долго перекидывались друг с
дружкой; ямщик придерживал лошадок; хорошенькая крестьяночка шла себе
по-прежнему шагисто по пешеходной тропе, вблизи от экипаж.
– Даве жарчей было!.. Совсем было сопрела! чуть не пристала!
– Иди потихонечку – не умаешься! ответил я, почувствовав в эту минуту, что
восторженность моя упала вдруг на несколько процентов.
– А теперь таково ладно: и ветром те продуват, и идти по молоденькой травке
таково мягко! сказала моя спутница и – зарумянилась.
– Ты не устала?
– Не устала; а ты?
– А мне с чего уставать?
– Все сидеть – отсидишься! заметила крестьяночка.
Она опять взглянула на меня украдкой, опустила глазки и снова облизала губки.
Мы опять оба замолчали.
– Тебе б промяться? спросила она, опять-таки не глядя на меня, и разгоревшись
пуще прежнего.
Я не отвечал ни слова.
– Ну, да что же ты не вылезаешь? крикнула она полусердито, полужалобно.
– Может, ты не хочешь? сказал я, нисколько не вдумавшись в это приглашение.
– Нешто осерчал на меня?.. Ну, полно!.. иди; промнись маненыко... и я рядком
пойду!
На девочку любо-дорого было взглянуть. Она остановилась, сощурила свои
масляные глазки, наклонила на сторону головку и с такой грустной, но плутовской
улыбкой, подняв брови и полураскрыв ротик, взглянула на меня, что я уж
предвкушал удовольствие невысказанной еще вполне ласки молоденького создания,
которое было увлечено, разумеется, не чем иным, как только любопытством: может
быть, ей никогда не удавалось слышать приветливого слова от немужика.
Я не заставил девушку еще раз повторить свое приглашение, выпрыгнул из
дормёза, подбежал к красавице и, без дальних церемоний, потрепал ее по пышному
плечику.
– Экая прелесть, какая! сказал я, еще раз слегка прикоснувшись к её плечику.
– Ну, ладно, не трошь!... к Миколе едешь, што ли?
– Я в Промзино.
– В Промзино и мы.
– А что там такое?
– Эк, он... не знает? а барин! Ведь в Промзине Микола-военный, угодник
святой – завтра там праздник... Народу-то, народу-то!... видимо-невидимо. Ведь и
ярмарка там тоже... так то ужо людно – яблоку упасть негде!
– Эка жалость: я ночевать буду в Промзине, да завтра-то не целый день там
проведу.
– Уедешь?
– Уеду.
– Далече?
– Далеко! сказал я со вздохом.
Девушка тоже вздохнула.
– А ты откулева?
– Я издалека.
– С Москвы?
– Из Петербурга.
– Ишь ты откуда! глубокомысленно заметила крестьянка, пристально на меня
посмотрев.
– Что ж у тебя: семья там? спросила она.
– Где?
– Ну, там, где ты живешь...
– А я где живу?
– Ты сам сказал где...
– В Петербурге.
– Ну, тамо-тка и есть!
– Скажи: в Петербурге.
– Ну его, не умею!... в Питере, что ли?... У тебя жена, что ль там, в
Питере-то?
– Жены нет.
– Али вдовец?
– Я холостой.
– Ну, уж как же! холостой! тебе поди годов с сорок будет!
«Ай да красавица, удружила!» подумал я, заживое задетый таким замечанием,
во-первых, потому что до сорока лет мне долго еще жить остается, а во-вторых,
потому что... ну, да кто ж сам себе враг? а куртизаня с молоденькой девушкой,
кому не хочется примолодиться?
– Сестра у тебя там осталась?
– И сестры у меня нет... А у тебя родные есть?
– И батя есть и матка есть.
– А жених?
– Жениха не высватали.
– А есть на примете?
– Нет еще.
– Как тебя зовут?
– Матрёной.
– Отчего же ты, Матрёша, жениха себе о сю пору не высватала?
– Да молода, бают родные.
– Какое молода? ты уж девушка совсем на возрасте... а какая же ты
хорошенькая! вот уж красавица, так красавица: у тебя женихам, чай, счету нет!
сказал я и положил ей руку на плечико, но девушка, слегка оттолкнувши мою руку,
так вся и вспыхнула, опустила головку и потом, подняв на меня задумчивые глазки,
сказала, сама задыхаясь:
– Ты, ужо барин, коли хочешь идти, так или ладненько, а меня не замай!
– Но я хотел тебе платочек поправить... сказал я, заметив, что гнев
Матрёнушки исчез мгновенно и недовольное прежде личико теперь повеселело,
озарившись самодовольною улыбкой.
– То-то, платочек поправить!.. Поправить – поправь, коли хочешь, да смотри не
шали... ну, где ты хотел поправить?.. Вот догони-ко-с меня прежде, а там и
поправь!
Резвой козочкой бросилась спутница моя в сторону, залилась звонким хохотом,
пробежала небольшое расстояние, остановилась, обернулась ко мне, грациозно
пригнулась, оперевшись руками о коленки и, зардевшись, как спелая вишенка,
заворковала.
– А ну-ка, ну-ка! догони меня!... ну-ка, слови, слови!
Я забыл, что сам гожусь в отцы этой девочке, кинулся за нею, поймал, но в то
же время, я как то нечаянно прихватил за головной платок, повязка свалилась – и
густая, полновесная, кое-как от пыли подобранная под платок, незаплетенная русая
коса так и рассыпалась каскадом, так и обдала Матрёшу, словно русалку какую,
золотистыми волнами...
В это время мы незаметно добежали до поворота дороги; перед нами снова
расстилалась широкая поляна; вблизи от дороги, невдалеке от верстового столба,
мы натолкнулись на пенёк, к которому прислонилась сломленная прошлогоднею бурей
и давно уж засохшая береза; мы сели на перекладинку и стали поджидать матрёшиных
подруг, которых давно давно опередили.
– Останься назавтра в Промзине! сказала Матрёша, когда привела в порядок
волосы и снова скрыла их под некрасивым и грязным бумажным платком:– ведь ты
пробудешь там весь праздник? ведь ты будешь гулять по ярмарке? Я то же там
буду... я отыщу тебя.
– Останусь, останусь... я непременно постараюсь остаться.
– До завтра? повторил я.
– Да, да; до завтра... Ну, прощай, прощай!
Я подал знак ямщику, вскочил в экипаж: лошади мерною рысью тронулись.
На ярмарке я выходил все закоулки, в селе засматривался вовсе окна, но улицам
не пропускал ни одной гуляющей крестьянки без того, чтоб не заглянуть ей в лицо
– и все напрасно! Я пускался в беспрестанные разговоры со встречными мужиками и
бабами, ловко заводил речь, выпытывал хоть что-нибудь о Матрёше, но Матрён была
на празднике такая куча, что все мои ухищрение не приведи меня ни к каким
последствиям. Решительно – никаких следов!
Матрёша, как видение, исчезла.
И слава Богу!
VI.
Крестьяне.
Я приехал в Промзино-Городище восьмого мая вечером.
Промзино находится в Алатырском Уезде Симбирской Губернии и лежит на левом
берегу реки Суры. Население в нем довольно обширно и доходит до трех с половиною
тысяч душ. Училищ, приюта, или какого-нибудь подобного общественного заведение
в нем нет, но зато, кроме станционного дома, есть почтовая контора и
довольно-значительный трактир, платящий, за право своего здесь существования, до
пяти тысяч рублей вотчинному управлению. Это уж само собой указывает, что
Промзино должно почему-либо выходить из разряда обыкновенных сел и иметь
какое-нибудь особенное значение.
Промзино, как и село Лысково, весьма значительная хлебная пристань. Сюда
съезжается в год от ста-восьмидесяти до двух сот «капиталов», как здешние жители
вообще выражаются, говоря о хлебных торговцах. Купцы эти и их приказчики живут
здесь постоянно с осени до весны, лишь на короткое время удаляясь из этой
главной своей резиденции по окрестным и даже дальним помещичьим селениям, для
скупа зернового хлеба.
Весь почти хлеб из уездов Корсунского, Буинского, Алатырского, частью
Ардатовского и Симбирского свозится гужом в Промзино, поступает прежде на
мельницы, которые содержатся купцами же из оброчной платы помещику, и затем весь
хлебный товар поступает в амбары, а со вскрытием весны и прямо в барки, если они
совсем готовы к принятию грузов. Основываясь на устных рассказах, можно почти
наверное, сказать, что на здешней пристани грузится ежегодно до ста-тысяч
четвертей хлебного товара всякого вида и сорта. А так как здешний хлеб поспевает
в Петербург скорее, чем хлеб, отправляемый с моршанских пристаней, который, как
известно, иногда зазимовывает у Ладожского Канала, что случается «годом», очень
редко, то в Промзине он и ценится дороже, чем на других пристанях. С Суры барки
с хлебом быстро сплавляются до города Василя, и оттуда скоро доходят Волгой до
Рыбинска; баркам же, отправляющимся с моршанских пристаней, путь предстоит
продолжительнейший по Мокше, Цне и Оке, и потому в Рыбинск они приходят
гораздо-позже промзинских судов.
Хлеб для промзинской пристани скупается купцами как у самих помещиков, так и
у тех лиц сельского населения, которые временно владеют поземельными угодьями;
сравнительно говоря, эти последние пользуются большими барышами, чем помещики.
Церковнослужители сельские сами полей не обрабатывают; не обрабатывают их и
те дворовые люди, которых помещики, за долговременную службу, оделяют землей в
большем или меньшем количестве. Эти лица почти везде сдают свои участки своим же
односельчанам, или и посторонним крестьянам, «из полу» и, не зная решительно
никаких хлопот, забот и расходов по хозяйству, получают с своих половников один
лишь чистый барыш – половину урожая. Половник везет хлеб к купцу, тратится на
харчи, провиант и пристанища; он один принимает на себя все расходы, а хозяин
полей ничего этого не знает. Система половничества (Halfenwirthschafl)
известна не в одной России, она существует и в остальной Европе, в Германии, во
Франции и в Италии, но вообще, в государственной экономии, принимается за
правило, что подобные хозяйства, основанные на выделе, со стороны пользователя в
пользу хозяина, той или другой доли ужина, хороши только для южных хлебородных
стран, где плодоносная почва, благорастворенный климат, легкость труда и
быстрота сбыта делают возможным получение столь высокого поземельного дохода,
какова половина ужина. В некоторых местах за границею берут натурой только
третью часть, а в Германии и это вывелось и наём из поду заменен наймом за
деньги. У нас половничество, кроме Вологодской Губернии, где оно существует в
обширных размерах и на узаконенных правилах, укоренилось и в других местах, как,
например, в губерниях тверской, самарской, оренбургской, черниговской. В этой
последней, по словам одного местного исследователя, г. Гавриленки, между
тамошними казаками, составляющими особый отдел государственных крестьян, да и
почти между всеми обывателями, существует особенное отношение «тяглых», то есть
имеющих скот для обработки своих полей, к «пешим» не имеющим его. Отношение это,
имеет вид займа, состоит в том, что «пешие», имея земли, отдают их «тяглым», с
условием, вспахать поля, засеять их или своим зерном, или зерном владельца
земли, и, смотря поэтому, пользоваться известною (но какою – не сказано) долею
из получаемых произведений. Относительно снимки хлеба с полей у них также
является особенный договор: «гулящий», то есть не имеющий полей, «становытця»,
договаривается, у зажиточного хлебопашца сжать известную часть поля,
обыкновенно, за третий сноп: два хозяину, третий жнецу. Эти два обычая,
увеличивая число рук и облегчая трудность продовольствия, по замечанию г.
Гавриленки, очень благодетельны для жителей.
Что ж касается до помещиков, то их хозяйство, несмотря на все единообразие,
можно разделить на два различные вида, рознящиеся один от другого совершенной
безделицей. И в том и в другом месте обработка полей производится барщиной;
крестьяне летом ходят на работу назначенное им число дней в неделю, разумеется,
не в ненастье. Зимой барщинная услуга состоит главнейше в гонке подвод с
господским хлебом в Промзино к купцам, покончившим с землевладельцами свои
сделки. Помещики, сами управляющие своим хозяйством, отправляют подводы на
мельницы по уговору с купцами; в тех же местах, где, вместо помещиков, всем
заведывают управляющие, купцы покупают хлеб, также как и всюду, с доставкой на
мельницы, но при этом присовокупляется еще одно условие – «с перевалкой в
амбары». Вот это условие отсылки подвод «с перевалкой» или «без перевалки» и
составляет, между прочим, существенное отличие такого или иного состояние
имений.
Крестьянин, который везет хлеб «без перевалки», доставляет его на мельницу и,
сдав купцу, сейчас же, без особенных с своей стороны расходов, возвращается
домой. Напротив, тот мужик, управляющий которого подрядился доставить хлеб «с
перевалкой» в Промзино, за что, разумеется, купец дороже платит вотчинному
управлению, рассчитывая совершить свой путь в трои сутки, забирает с собой
харчей для себя и фуража для лошади дни на четыре. Но приезжает он на мельницу:
мельница в ходу и занята помолом зернового хлеба. Хорошо, если купец, кортомящий
мельницу, примет зерно и сейчас же заменит его мукой, хоть и не из этого самого
зерна, но из того же вида хлеба; а если у него муки нет в запасе? если он, из
каких-нибудь расчетов, непременно захочет сдать крестьянину муку именно того же
самого зерна, который он только что привез. Крестьянин должен ждать лишние два,
три, четыре дни. Не имея, по обыкновению, ни гроша денег на траты по чужой
надобности, он должен так распределить свой фураж и провиант, чтоб его хватило
на всю дорогу. Он начинает и сам есть не так сытно, как ел вчера и третьего дня;
и лошадь кормит он с тем же расчетом, день за день убавляя меру выдачи. Наконец
ему навалили воз кулей с мукой; крестьянину надо спешить, поскорей его доставить
и вернуться домой; но тощая, полуголодная лошадь ленива: идет нога за ногу:
Мужик вытягивает своего буланка, понуждает его идти скорей, хочет сделать на нем
больше верст, чем обыкновенно делают на сытом коне, и хочет именно потому, что у
него мало уж овса остается, что завтра кормить коня нечем, нечего самому поесть!
Лошадь не слушается, мужик выбивается с нею из сил и возвращается домой в таком
виде, что в тщедушной клячонке уж трудно признать прежнего статного и здорового
буланку. Лошадь пропала; хозяйство мужика принимает другой оборот; без доброго
коня у него все пойдет плоше и плоше. Завести новую лошадь – денег стоит! Еще
идет подвода; в новом извозе другая лошадь захилела, уж тут мужик словно рак на
мели остается. А управляющий доносит рапортом проживающему вдали помещику, что
он совершил блестящую спекуляцию. Все соседи распродали свой хлеб купцам по пяти
с полтиной за четверть; лишь он один, ревнуя господским пользам и не щадя своего
живота, продал хлеб по неслыханной цене – по восьми рублей ассигнациями за
четверть, и что, поэтому, вотчинное управление, благодаря его трудам и
попечениям, приобрело лишних столько то тысяч доходу.
Живущий вдали помещик радуется такому барышу, шлет управляющему особенное
благоволение, назначает ему щедрую награду и, встретясь с молодым соседом по
имению, хвастается перед ним благосостоянием своих деревень.
– Хлеба нынче хороши у нас уродились! говорит он, издалека заводя речь.
– Да, благодарение Богу, урожаи хорошие были, отвечает сосед.
– И цены порядочные!
– И цены порядочные!
– Много значит в хозяйстве свой глаз.
– О, еще и как много!
– Но вы ведь, кажется, довольно редко ездите в деревню?
– Да так же, как и вы.
– Я и здесь живу, а все отсюда вижу.
– И у меня отчетность в отличном порядке.
– Но у меня, батюшка, управляющий, просто, золото!
– Ну меня управляющий честнейшая душа.
– А почем он у вас нынче хлеб продал?
– Так же, как и все: по пяти с полтиной.
– И видно, что честняга!
– А что ж?
– Да тоже, что он либо плут, либо пошлый дурак!
– Помилуйте, я его лично знаю: отцу-покойнику тридцать лет служил.
– Верьте вы им! все они честными людьми смотрят.
– Да скажите, пожалуйста, из чего вы заключаете?
– А из того, что хлеб нынче не пять рублей, а вот не угодно ли взглянуть; мой
по восьми рублей продал... а ваш то?!
– Ах, он мошенник! Сейчас же его вон из вотчины!
Едет огорченный барин сам в деревню, проезжает через соседское село, где хлеб
дороже его продали; смотрит по сторонам: избы почти все покривились, кровли
крыты соломой. Обезноженные лошади шатаются около деревни и еле-еле головами
мотают. В параллель к избам и к скотам, все прочее находится в
одинаково-цветущем запущении и упадке. Сосед невольно почесывает себе затылок.
Приезжает барин и в свою деревню, глядит и не нарадуется. Крестьянские избы
стоят прямо и вытянулись ровною линией; большая часть домов крыта тёсом; на
иных толстыми пластами навалены снопы свежей соломы. По улицам чисто и опрятно.
На задворках, в хлевах стоят откормленные коровы; на выгоне разгуливают статные
кони, сытненькие, гладенькие, ничем неизнуренные. Мужики и бабы одеты прилично и
не без щегольства; смотрят в глаза барину прямо и весело; на поклон его милости
сами, без Старостина понуканья, несут меду, яиц, холста, полотенец, молоденьких
кур с петушками, барашков и всякого разного добра, кому что под силу. Они без
боязни подходят к желанному гостю, с приветливой, довольною миной отвешивают ему
низкие-пренизкие поклоны и молчаливо ставят доброму барину на стол и на лавки
свои приношения, от души произнося известную крестьянскую фразу: «ты наш отец –
мы твои дети!»
Тогда только, посравнив да посмотрев, молодой помещик догадывается, что не
всегда дешевая цена приносит меньше барышей, а что для самого помещика, при
известных обстоятельствах, выгоднее хлеб продать по пяти, чем по восьми рублей.
Помещик тогда только и нравственно и материально богат, когда его крестьяне
пользуются довольством... Молодой барин пишет соседу письмо о подвигах
«золотого» управляющего. Тот не рад лишним тысячам и спешит распроститься с «нещадившим
живота» управителем.
Так вот что значит иногда перевалка. Разумеется, что главный барыш наших
помещиков все-таки заключается не столько в ценности самого хлеба, сколько в
ценности права перевозку его подводить под категорию барщинной послуги; этим
правом у нас только очень и очень редкие не пользуются и, разумеется, такие люди
составляют необыкновенное исключение. Другую существенную выгоду помещиков
составляет выдел крестьянам участков под огороды и коноплянники: за этот надел
крестьяне принимают на самих себя обязанность уплачивать подушные подати.
Хлеб в Промзине грузится в барки, вмещающие в себе до полуторых тысяч
четвертей разного хлеба: снизу, разумеется, кладется мука, а сверху овес, потому
что овес, в случае подмочки, делается никуда негодным, а муке от воды ничего не
делается. Если куль с мукой и утонет, он и тогда почти не потеряет своей
ценности, лишь бы его из воды вытащить; мука не впитывает в себя столько
влажности, чтоб совершенно распуститься; в куле, подвергшемся подмочке,
образуется только тонкая кора верхнего слоя муки: она одна негодна к
употреблению, прочий товар остается в прежнем своем достоинстве. Иной случай
бывает с солью. Если на соль льет дождь сверху, товар этот ничего чрез то не
теряет, но если в судне, нагруженном солью, откроется течь снизу, то соль,
насыщаясь влагою, вся вытечет вон из судна в реку.
Главная улица села Промзина ведет к реке Суре, по берегу которой построены
амбары. Если идти к реке, то с левой стороны к главной улице примыкает
довольно-обширная площадь, за которой виднеется двухолмная гора: на одной
возвышенности стоит барский дом, на другой, к которой надо подниматься по
чрезвычайно-крутым тропинкам, красуется старинная часовня. По другую сторону
горы тянутся остатки старинного вала.
Я уж не застал предпразднества: седьмого числа, с большим торжеством из
церкви переносится, при огромном стечении народа, явленный образ
Николая-угодника в часовню, и в этом торжестве принимает участие как ближайшая к
въезду в село половина промзинского населения, так и стекающиеся сюда из разных
деревень крестьяне, чистые Русские и Мордва.
Я сам не видал, но мне очевидцы рассказывали, что большим благочестием и
горячностью к славословию отличаются Мордовки.
Костюм Мордвы общеизвестен. Мужчины ходят в белых кафтанах, в коротком, по
колени, исподнем платье, в белых онучах и в маленьких уютно-сделанных лапотках.
У женщин обувь такая же; потом следует белая юбка и белая рубаха, всегда вышитая
по краям и вдоль всего стана красною бумагой. На голове Мордовки носят
довольно-красивые красные кички особенного фасона, украшенные бахромой и
лопастью, выпускаемою сзади на затылок; к косе, которая идет вдоль спины,
поверх рубахи, и затыкается за красный шерстяной кушак, привешивается
какое-нибудь украшение, красная или желтая кисточка, или что-нибудь другое. На
груди висят бусы; в ушах – огромные серьги; назади к кушаку прицепляется род
небольшого фартука, или занавески, как это назвать я не умею. Между мордовскими
женщинами попадаются недурненькие лица, но, вообще говоря, народ этот некрасив.
Мордовки славятся искусством ходить, не марая обуви: они ступают так легко и
аккуратно, что, переправляясь через топкую и густую грязь, никак не замарают
своих маленьких лаптишек, тогда как другая женщина, переходя такое место,
непременно бухнет в грязь полновесно и засядет в ней чуть-чуть не по колени.
Население Промзина-Городища можно разделить на два разряда: ямская слобода,
ближайшая к въезду в село, отличается тишиной, смирением и промышленным
направлением своих обитателей; они одеваются скромно и прилично и любят часто
ходить в церковь Божию; другая, обширнейшая часть, населена людьми старого
покроя, усвоившими себе наружный блеск городского роскошества. Этот отдел
жителей теснится ближе к реке и отличается совершенно иными особенностями.
Было еще не очень поздно, когда я прибыл в Промзино. Сумерки только еще
приближались; вечер тихий и теплый; после дневного зноя и некоторого утомление
манило подышать прохладой: я пошел прогуляться по селению, в противоположную от
ямской слободы сторону.
На завалинках около изб теснились группами молодые бабы и девки; укутавшись
холодниками и шубейками, иди и просто сидя в одних сарафанах, они платочками
прикрывали себе нижнюю часть лица, щелкали орешки, лупили семечки, тараторили
между собою, но при моем приближении прекращали разговор и сохраняли глубокое
молчание, косясь по временам на заезжего гостя и подмигивая на него подруге;
изредка, разве, какая-нибудь забияка, желая подтрунить над соседкой и ввести ее
в краску, ущипнет ее за мясистые бока или руки и заставит прискакнуть на одном
месте: та едва удерживалась, чтоб не закричать благим матом. Подруги прикусывали
язычки и, выпустив меня из виду, разражались звонким хохотом и бойчей заигрывали
друг с дружкой.
Отдалясь от домика, в котором я приютился, на порядочное расстояние, я
свернул в сторону и близь одних ворот заметил женщину. Она сидела на улице под
самым окном, плотно прислонившись к стенке, положив нога на ногу и подперев
голову левой рукой. В правой руке, которая была просунута под левую, она
держала, как мне сперва показалось, черную цепочку или ленту. Женщина эта,
должно быть, о чем-нибудь крепко думала: она не слыхала моих шагов и только
тогда, когда я довольно близко подошел к ней, медленно поворотила ко мне голову,
потом быстро переменила положение и поспешно запрятала свою цепочку в карман
сарафана. Мне не случалось прежде замечать, чтоб у сарафанов бывали карманы.
Я взглянул попристальнее на сидевшую. Это была женщина лет под тридцать, с
весьма красивым, но чрезвычайно бледным продолговатым лицом, которое весьма
много выигрывало от блеска прекрасных, больших голубых глаз, оттененных очень
узенькими и очень светлыми, немного даже рыжеватыми бровями. Морщинки около
углов глаз и на лбу, полный подбородок, маленькие, но очень полные, немножко
синеватые губы и не то что строгий, а резкий взгляд, не смотря на нежность
матовой кожи лица, ясно говорили, что эта женщина недаром изжила свои годы;
черные неприятные зубы свидетельствовали о наклонности её к разным лакомствам и
притираньям, а свежий, малопоношенный сарафан и спустившаяся со здоровых и
приятно-округленных плеч бархатная шубейка служили верным признаком полного
довольства. Впрочем, об этом еще вернее можно было судить по маленькой ножке,
обутой в белый бумажный чулок и в довольно-казистый башмачок; полные руки,
неукоризненной белизны, видимо никогда не знали тяжелой работы. Женщина была
хорошего роста, сообразно с ним умеренно полна и сложена очень недурно.
Она взглянула на меня, немного насупившись, неласково и невесело, так, с
совершенным безстрастием, с легким только оттенком любопытства. Я весело кивнул
ей головой; она немного улыбнулась и сама мне полуприветливо кивнула.
– Здравствуй, красавица!
– Здравствуй, барин.
– Что пригорюнилась?
– Думала так, про себя.
– А о чем думала?
– А ни о чем! .. Вишь, ночь на дворе... делать нечего, а спать рано – и
скучно! И она громко зевнула, осенив уста крестным знамением.
– Зачем же ты сидишь одна?
– А не с кем вдвоем сидеть.
– Уж будто не с кем?
– Да не с кем и есть!
– Подсесть разве мне к тебе?
– Садись, милости просим – места довольно!
Она прихватила руками широко-раскинувшуюся по завалинке юпку сарафана,
примяла ее поближе к себе и очистила для меня местечко с краю. В деревне какие
церемонии? я уселся рядком с этой бабёнкой, хоть для обоих нас и мало было
места.
– Вишь ты, больно важеват: таки-уселся! возразила она, самодовольно
улыбнувшись.– Ну что ты тут высидишь?
– Ничего: посижу, отдохну, да с тобой перекинусь словечком.
– Вишь ты!
– Ты же этакая славная!
– Вишь ты!
– Ты просто молодцом смотришь.
– Вишь ты!
– Ростом, дородством – всем взяла, настоящая краля!
– Вишь ты!... Да ты, слышь, из какеих? С товаром, што ль? али
чиновник?
– Так себе, по разным делам разгуливаем.
– Али по питейной?
– Да, хоть по питейной.
– А в коем откупе?
– По ту сторону, за Волгой, в Самаре.
– Нешто, важно!
– А что это у тебя в кармане? спросил я, дотронувшись до сарафана.
– А ничего! Тебе што?
– Как ничего! да ты сама сейчас запрятала, когда я подходил? Возьми опять в
руки, я мешать тебе не стану.
Моя собеседница молча вынула из кармана вещь, принятую мною за цепочку. То
был мягкий, узенький ремешок, сшитый таким образом, что походил несколько на
сплоенную кожу, через каждые девять складок, десятая была крупная. Теперь только
я узнал знакомую мне по Сибири лестовку.
– У тебя большая семья?
– Братьёв двое, да отец, да мать...
– Братья холостые?
– Холостые...
– А муж дома?
– Что ты это? какой муж! я девица! ответила моя собеседница недовольным
тоном и зорко взглянув на меня проницательными и широко-раскрытыми глазами.
– Что ж ты замуж не выходишь, ведь пора?
– Как можно замуж? я старка! сказала она так, как будто бы желала выразить
недоконченную фразу: «какой ты, право, бестолковый!»
– А, старка?
– Старка!
– Значит, ты хочешь состариться в девстве? спросил я, предположив, что
здешняя старка, значит почти то же, что в юго-западной России «покрытка.»
– И умру так.
– Чем же ты жить станешь?
– Ау меня про черной день уж запасено: про мой век хватит,
– Да что ж у тебя такое есть?
– А вишь изба какая, и деньжишек не одна сотня есть.
– Где ж ты добыла столько денег?
– Где добыла? «капиталам» фатеру в наймы даю – тем и добыла. Постоялец
приедет, надо за ним ходить, прислуживать, харчи давать – вот один мне и
построил эту избу, и хозяйство мне завел все сызнова.
– Где ж теперь твои родные: гуляют, видно, для праздника.
– Нет; мужики все ушли уж на суда.
– Много выручают они этой работой?
– А всяко случается до Василя берут двадцать рублев, а до Нижнего – полсотни.
– Серебром?
– Нет, бумажками.
– Ну да и на эти деньги погулять можно.
– Да ведь я им всех денег на руки не выдаю: а вот большой у меня брат пошёл
до Василя; я двенадцать рублей от него отобрала, из них внесу за семью подушные
и оброк, да еще и своих прибавлю, а восемь рублей дала брату на руки, на харчи:
он у меня и не закуралесит.
– Как же это у тебя мужики все из дому разошлись: кто ж в поле-то будет
работать?
– Вестимо, невпусте ему лежать.
– Так то-то же!... ну, так как же теперь вы с хлебов справляетесь? поле
забросили, а на судах заработки не Бог знает какие...
– Эх ты головушка! али не знаешь? Отдаем в наймы! охотников то не искать
стать.
– Чтоб вам самим свои поля пахать, чем ходить на-сторону, на тяжелую работу?
– Эко ты порядки-то наши знаешь! сказала старка с усмешкой. Ты то смекни, что
земли-то своей мало, коровушек то нетути, назьму не в достачу, а хлопотни
да возни полон рот – вот наши посудили, да и порешили идти в бурлаки. Их
трое с весны-то они две путизы верных сделают – у нас на прожиток и
запасено; а как к тому, да еще и землю в наймы отдать – недоимки никакой и не
выйдет.
– Не все же мужики у вас в бурлаки ходят?
– Ну, не все.
– Ну, эти же что делают?
– Ну, землю пашут, а то в «деньщики» ходят, на какую нинаесть работу, хлеб ли
складывать в амбар к капиталам, али что другое; старухи булки разносят в продажу
– не скламши руки сидим!
– Да коли у тебя столько денег, зачем же братья твои пошли в бурлаки?
– Братьям не на печи же лежать? а деньги есть – так-то мои, а не братьёвы: я
своим трудам не про них запасала.
– Ну, а сама-то ты тоже много работаешь?
– Да ведь хозяйство-то все на моих плечах, я и избу содержи, и за капиталом
ходи: капитал поить кормить надо – я одна стряпуха; только и отдыху, что лето
настанет, да праздник придёт – вот мы и гуляем. Смотри ко-с нас завтра сколько
на улицу выкинет.
– Гулянье завтра рано начнется?
– А как в звоны ударят... время же вёдренное, народу привалило много... али
ты не бывал у нас в этот день?
– Не доводилось.
– Ну, вот погуляй завтра с нами... А мы, сердечной, с тобой загуторились:
вишь уж темень; мне пора в избу, надо встать пораньше.
– Ну, так прощай, до завтра.
– Прощенья просим, любезный!
По улице уж все смолкло. Сумерки накрыли все селение; по сторонам только
темнели заборы и кровли изб и разве-разве, то в том уголку, то в этом, слышалось
шептание молодых соседок, кончавших беседы с подругами и другими знакомыми.
Остальные часы этого дня проведены были в приятной беседе с содержателем
почтовой станции, молодым пензенским помещиком, и с почтенным отцом священником
села Промзина. Первый собеседник, успев отслужить царю и отечеству на поле
брани, отдыхал теперь, и досуги, от занятия семейною жизнью и благоустройством
небольшого именьица, уделял на разные промышленные предприятия, к числу которых
относилось и содержание промзинской почтовой станции.
Утро девятого мая было великолепно; день был совершенно летний; вследствие
утомления в дороге и поздней вечерней беседы, я проспал очень долго и встал
разбуженный торжественным звоном колоколов. Термометр показывал девятнадцать
градусов тепла.
Улицы были запружены толпами, стремившимися на церковную площадь; церковь
полна народом, привалившим сюда из окрестных деревень; богомольцы,
преимущественно чужедеревенцы, а из Промзинцев, жители ямской слободы радостно
встречали праздник в храме Божием; но цвета промзинского население еще не было
видно: старки, старухи и молоденькие девушки еще только снаряжались на гулянье.
Гора, вершина которой осенялась часовней с явленным образом
Николая-Чудотворца, была усеяна тысячами пришедших сюда богомольцев; священник
едва успевал удовлетворять их благочестивым требованиям, и несколько часов
сряду, без отдыха, служил молебны.
На пути к церкви и оттуда к часовне я был поражен необыкновенною для меня
многочисленностью разных калек, хромых, безруких, слепых и прочих недужных из
нищей братии. Иные в одиночку и попарно выглядывали из телег, иные купами
расселись на земле, иных возили в таратайках, иные смиренно стояли на ногах и
молча выпрашивали людского участие к своей судьбе. Дряхлых стариков, отживших
свое время, перешедших обыкновенные пределы человеческой жизни и давно
потерявших и память и сознание, было здесь множество. Но у здешних нищих,
съехавшихся на праздник из разных мест ближайших губерний, та особенность, что
они не пускаются на неотвязчивое канюченье, не преследуют богатого ближнего
дерзкою неотступностью, во со всею преданностью судьбе оставляют проходящих в
покое, углубившись сами в распеванье хорами Лазаря убогого и других подобных
припевов, укоренившихся в нашем простонародье. На ухо, нечуткое к этим мольбам,
нищие действуют иными путями: они, усевшись где-нибудь под сенью, покачивая
головою и бессознательно творя поклоны, держат в руке деревянную чашку, которую,
однако ж, никому сами не подставляют в той уверенности, что гуляющие жители,
проходя мимо их, не лишат их подаяния... Сбор подаяний на нищую братию
производится у одиночных калек – самими ими, у артелей – старшим нищим, а у тех,
не принадлежащих к артелям страдальцев, которые не могут сами двинуться с места,
каковы, например, столетние старики и старухи, разбитые параличом и тому
подобные – милостыню собирают ребятишки, приставленные к ним в качестве сторожей
и вожатых. Разумеется, вошедшего в годы работника нельзя отнять от поля,
поэтому-то, для искания хлеба на чужой стороне, страдальцам и дают ребят, не
старее лет двенадцати... Подаяние не всегда сбираются деньгами; больше всего
хлебом и яйцами, в иных местах рыбой, в иных медом, редко мясом и только в
крайних случаях восковыми свечами: последнего рода пожертвование делаются
преимущественно сборщикам на монастыри и церкви, снабженным для того особенными
приходными книгами.
Нищенство у нас, в России, не составляет постоянного промысла, только
действительная нужда в чужой помощи ведет нищих на большие дороги и на сельские
храмовые праздники.
Россия страна богатая и страна благодатная, но нищенство и у нас, как всюду
на земном шаре, существует вследствие необходимости. Мы знаем, наверное, что у
нас правительство призревает только в одних подведомственных Приказам
Общественного Призрения заведениях, до полумиллиона душ ежегодно; но открыть и
обеспечить судьбу каждого страдальца не в средствах правительства, да и не в его
силах изъять всю нищету от соучастие тех обществ, к которым неимущие
принадлежат, тем более, что если нищенство где-нибудь и действительно составляет
род промысла, то только временного, ограничиваемого очень коротким периодом
зимних месяцев.
Некоторые край нашего отечества замечательны тем, что селение в них бывают
преимущественно многолюдные; в других же краях, и особенно в северных губерниях,
многолюдные селение служат исключением: там больше мелких сел и деревень.
Возьмем, для примера, какую-нибудь одну деревушку, подвергшуюся несчастию,
или пожару, или дурному урожаю, или градобитью, или большой метелице, сгубившей
скот. Летом люди все на полевых работах и трудятся сообща, вплоть до осени. В
это время деревенская семья рассчитывает наличные и в виду имеющиеся средства
прожить безнужно до будущего года; тут соображается, кому остаться дома для
полной управы хозяйством, кому пуститься на определенный промысел, какую корову
или которую лошадь свести на базар, и прочее: и только тогда, когда все эти
соображение не обещают семье несомненной возможности хорошо провести зиму и
управиться с обсевом полей, только тогда, и то одни бабы, находят себя
вынужденными удалиться на-время из своей деревни и искать дневного пропитание
по большим селам, или в уездном городе. Здесь работают они поденно, что
случится, и только в случае совершенного отсутствие трудовых заработков,
прибегают к мирскому подаянью, причем, для внушения к себе большего участия,
забирают с собой и малых ребятишек.
Бедность – понятие относительное, и в отношении к крестьянству, она не везде
измеряется одною и тою же мерою. За границей, мужик доволен, если у него есть
тощий запас картофеля; в Италии и этого не нужно: в знойном климате мало едят;
теплой одежды там не знают, в дровах нужды не имеют. В богатой и сильной России
мужику тяжело расстаться с так называемыми прихотями, с которыми он сжился:
хочется винца, хочется пивца, хочется говядинки в праздник покушать; в недельный
день мужику хотелось бы приварок к щам и каши с конопляным маслом, или с
молоком, хотелось бы бабе платочек купить и хоть этим доказать свое спасибо за
рубаху и исподнее платье, закупка и приготовление которых вне забот самого
крестьянина: это безотговорочная обязанность бабы... Вследствие этой-то,
сравнительно говоря, большей зажиточности большинства земледельческого
население у нас, чем во многих краях за границей, меньшинство должно считаться
бедняками, при отсутствии тех условий, которые бы дозволяли ему жить так же
широко, как живут другие. В некоторых местностях Сибири мужик, не имея хорошего
куска мяса к обеду и стакана чаю утром и вечером, становится бедняком. Заставьте
его только неделю прожить в нетопленной избе и есть одни щи – он придёт в
совершенное отчаянье. Вообще говоря, нищенство, которому подвержен у нас
небольшой процент населения, свидетельствуя, с одной стороны, об обширности нужд
и потреб нашего простолюдья, с другой стороны свидетельствует сколько о
малочисленности лиц, испытывающих нищету, столько же и об исключительности этого
состояние в виде промысла.
между тем, как, обходя селение, я направился к ярмарке, туда же хлынули
новые толпы гуляющих. То были разряженные в пух молодые старки и старые
старухи, в сопровождении бородатых кавалеров, стремившиеся на площадь людей
посмотреть и себя показать. Народу в Промзине в этот день собралось тысяч
тридцать, и, разумеется, первое место на гульбище занимали здешние красавицы.
Одна из них, набеленная и нарумяненная бедовым образом, приветливо мне
поклонилась и поздравила с праздником; мне большего труда стоило разрешить свое
недоумение по этому случаю и догадаться наконец, что это была именно та старка,
с которою я проболтал накануне более полчаса.
У вчерашней моей знакомки рыжеватые брови, по черноте и глянцевитости, вполне
могли теперь назваться соболиными; матовая бледность лица была сокрыта под
толстым слоем румян, которые здешние франтихи покупают в уездных аптеках в
мокром виде и в порошках; белятся же они просто на просто мелом. Голова у моей
старки была повязана шелковым соломенного цвета платочком, но концы его спущены
к подбородку таким образом, что одна сторона лица, именно правая щека,
подвергавшаяся влиянию горячих солнечных лучей, была совершенно затенена
платком, другая же вполне открыта, а упругая ткань примята рукою к самому уху.
Штофное лиловое платье, с золотым галуном по подолу, походило несколько на
сарафан, хотя талья у него не по русскому, не по деревенскому обыкновению,
приходилась не около мышек, а там, где талье именно быть следует: это,
разумеется, придавало особенную прелесть пышной и роскошной груди. Платье было
дорогое и стоило рублей пятьдесят серебром, наверно. Выпускные, белые рукава
сшиты были из тонкого батиста, а легкий, обшитый рюшем, но весьма широкий и
доходивший до подола сарафана передник сделан из полосатой кисеи, белой, с
узенькими розовыми полосками. Сверх тоненьких белых бумажных чулок, на красивые
ножки моей старки надеты были торжковские, шитые золотом, башмаки. Красавица,
видимо, ими важничала: она павой выступала шаг за шагом, придерживая пальчиками
юбку и приподымая ее по временам по крайней мере на четверть аршина, особенно в
тех местах улицы, где едкая пыль лежала густыми ворохами.
Старка шла с приезжими гостями, молодыми супругами, с полгода только как
обженившимися. Молодой муж, худощавый мужчина невысокого роста, надвинул себе на
самые брови высокую, кверху суженную шляпу, с широкими отвислыми полями.
Новенькие онучи, высоко обвязанные поверх обыкновенных крестьянских синих
шаравар, обрисовывали чрезвычайно-нескладные сухие ноги, обутые в лапти.
Остальная часть наряда состояла в коротком темного цвета армяке, надетом
наотпашь; из под него широкой пунцовой полосой выглядывала александрийская
рубаха, перевязанная, на ладонь ниже тальи, узеньким шелковым поясочком.
Худощавый крестьянин, любивший ходить шагисто, едва мог умерять поступь, следуя
за старкой. Лицо его, выражавшее плохо-сдерживаемое довольство и собственною
персоной и сознанием важности знакомства с зажиточною старкой, подернуто было
горделивою и даже надменною миною, но беспокойные взгляды, беспрестанно
бросаемые им по сторонам, доказывали или непривычность его к такому блестящему
обществу, в каком он теперь находился, или особенную заботливость о
ненарушимости покоя дражайшей половины, которую он вел, как подобает человеку с
значением, под руку.
Молодая супруга, здоровенная бабища, была втрое толще мужа и целой головой
выше его. Ей не было и двадцати лет, но гренадерские размеры скрадывали красоту
её миловидного, раскрасневшегося от жара, как маков цвет, лица. Левую свою руку
она просунула мужу под руку, а правую запустила себе за лацканы длинной
коричневой «крутки», надетой поверх простого, но совершенно-новенького синего
сарафана, отороченного цветным бумажным галуном и усеянного вдоль стана
множеством дутых медных пуговок. На голове у неё надет трехрогий повойник,
обвязанный, для сбережения от пыли, пестрым бумажным платком, на ногах тяжелые
коты.
Меня научили отличать промзинских девок от крестьянок других деревень тем,
что первые не носят кокошников, не стягивают платьев под мышками и не поют песен
по деревенскому обычаю, то есть не выезжают на нижних нотах, не басят, а поют
унисоном, отчаянно звонкими, тонкими голосами, так, как поют дворовые женщины и
крестьянки ближайших к городам селений.
Ярмарка была в полном разгаре. Лавки раздвинулись в несколько рядов и молодые
купчики зазывали честной народ купить шали, платки, батисты разные, полутерно и
штофные материи. В свободных местах, между рядами торговцев, раскинуты рогожи и
на них, в примерном порядке, разложены гвозди, замки, очки, скобки, купорос,
ухваты и складные ножички; на открытых столах всюду виднелись ленты, бусы,
цветные запонки, тесемки, шнурки, булавки, наперстки, серьги с бирюзой и
драгоценные кольца из благородных и неблагородных металлов. Важную статью
торговли составляла и красная бумажная пряжа, лежавшая видными кипами около них
больше всего суетились Мордовки, у которых в обычае свою и мужнину одежду
вышивать красною бумагой. Галантереей и разными интересными предметами набиты
целые лавки; на юру лежали плисы, дорогие кушаки, ситцы, бумажный кашемир... да
чего тут не было? виднелись даже те миниатюрные парасоли, которые в тридцатых
годах были и у нас в большой моде, но о которых теперь даже и память исчезла. Но
концам рядов и в разных местах базара стояли крытые навесом шалаши с самыми
роскошными лакомствами, с пряничными коньками, с солдатиками, с позолоченными
сердцами; винная ягода, изюм, шептала, пастила в палочках, лесные орехи со
свищами и без свищей, сладкие стручья, окаменелый чернослив отпускались щедрою
рукой за наличные деньги. Множество возов, с лошадьми, повернутыми хвостами к
публике, манили к себе тех покупателей, которые не обращали внимание на мишуру
и сласти. В телегах была мука, крупа, солома, лагушки с дегтем, готовые кнуты и
прочие нужные в хозяйстве предметы.
Было уж далеко за полдень; солнышко жгло и пекло; толпы народа
приливали все более и более; по улицам раздавалось пение на разные лады; многие
давно пообедали и, угостившись по-праздничному, расхаживали теперь неверными
стопами, с пылавшими лицами и с посоловелыми глазами. Из общего увлечение не
изъяты были и женщины, хотя и известно, что они пьют вино не для того, чтоб
гульнуть, а потому, что не опорожнить круговой стаканчик, в крестьянских
понятиях, гораздо неучтивее, гораздо оскорбительнее, чем в нашем быту отказаться
от карточки, вместе с которою очаровательная молодая хозяйка передает
приглашение на вист. Вот при этой-то надобности осушить круговую и понятно,
почему в наших деревнях стакан с вином отец с поклоном подает даже малолетнему
сыну, и дает к нему прикоснуться: этого требует обычай, а вовсе не желание
заставить молодёжь принять участие в попойке.
Как бы то ни было, а гулливые толпы народа не могли на меня действовать
благоприятно. Пробыв понапрасну часа четыре между простым народом, с целью
встретить прежде заинтересовавшую меня личность, я решился расстаться с шумным
гульбищем и воротился домой.
– Хорошо же вы обо мне помните! Я сказал, еще с месяц назад, что мы ровно в
два часа будем сегодня обедать, а теперь, посмотрите, скоро половина третьего, я
больше полчаса вас дожидаюсь!
Замечание это излилось из уст сопутника, с которым я выехал из Петербурга.
Валерий Иванович сдержал свое слово и ровно в два часа приехал в Промзино.
В тот же день, девятого мая, вечером, часу в восьмом, выехали мы с ним из
Промзина и, оставив город Корсунь в правой руке, направились к Симбирску.
Город Корсунь очень маленький и сам по себе ничтожный городок, но он
замечателен по двум довольно обширным ярмаркам, троицкой и казанской. В Троицын
день здесь распродается товаров почти на двести тысяч рублей серебром, а 8-го
июля, в день Казанской Божией Матери, торговые обороты совершаются на половину
этой суммы. В Корсунском Уезде считается один винокуренный завод, один
пивоваренный, одна фабрика писчебумажная и две суконные. Село Никитино и деревня
Кобеляки отличаются исключительным направлением своих обитателей: здесь
выделывают одни поярковые шляпы, а вообще по здешнему уезду много
приготовляется войлоков.
От села Уреня, от речки того же названия, впадающей в приток Суры, реку
Барыш, тянутся остатки вала прежней «симбирской черты», устроенной при царе
Алексее Михайловиче, для оберегание тогдашней юго-восточной границы между
Волгою и Доном. Эта военная линия, от самого Симбирска тянулась в пределы
нынешней Пензенской Губернии до существующего поныне пригорода Атемара и до
города Инсара. Черта эта состояла из земляного вала со рвом, защищенного тыном и
небольшими городками. На устройство этой длинной цепи простых, но для тогдашнего
времени достаточных укреплений употреблено было шесть лет, с 1648 по 1654 год, в
продолжение которых ежегодно работало от трех с половиною почти до пяти тысяч
человек народу. Охранение этой линии вверено было сторожевому войску и казакам,
число которых простиралось до пятнадцати тысяч человек. Не прошло и полувека,
как эта оберегательная линия была оставлена и отнесена далее к югу: новая
пограничная черта между Волгою и Доном, учрежденная Петром Великим, названа была
по городу Царицыну – «царицынскою».
Симбирская черта от Уреня идет на Тагай и далее до впадение речки Юшанки в
Сельдь (которая, в свою очередь, впадает в Свиягу, а потом в Волгу), потом
тянется по самой Сельди, по правому её берегу; у станции в селе Тетюши старый
вал выходит на самую почтовую дорогу, и пересекая ее с левой руки к правой,
прекращается, почти близь самого Симбирска.
Заселяя эту черту боярскими детьми и разными служилыми людьми, царь Алексей
Михайлович измещал их богатыми поместьями; тучные симбирские земли жаловал он и
боярам в вотчину. Многие из них сводили крестьян с прежних своих вотчинных и
поместных земель, многие привлекали мужиков от соседей, отдавая им девственные
нови в полное распоряжение; много укрывалось сюда и беглых: и эти-то
беспрестанные приливы народонаселение вместе с неполною обеспеченностью
землевладельцев от вторжение необузданных кочевников и лихих людей оседлого
быта служат объяснением тому, что в Симбирской Губернии очень мало малолюдных
селений.
Народонаселение Симбирской Губернии, в том составе, в котором она находилась
в 1850 году, простиралось до миллиона двухсот тысяч душ обоего пола, в том числе
одних Татар, потомков старинной Мещоры и потому называющих себя Мишар, считалось
до восьмидесяти тысяч душ. Население здешнее занято преимущественно
землепашеством; но и скотоводство составляет замечательную отрасль
промышленности: скота считалось приблизительно до двух с половиною миллионов
голов; половина этого количества приходилась на мелкий скот, а другая на
крупный рогатый скот и на лошадей, того и другого почти поровну. Судоходство
совершается по двум главным рекам, по Суре и Волге.
В 1846 году по Волге прошло около 2,250 судов, с грузом почти на шесть
миллионов рублей серебром; по Суре прошло около 450 судов, с грузом слишком на
три миллиона рублей серебром. Судорабочих всего было свыше 53,000 человек: на
Волге 33,000 и на Суре 20,000 чел.
В 1849 году всех судов по обеим рекам показано до двух тысяч; на них
судорабочих двадцать тысяч, а ценность груза около пяти миллионов трехсот тысяч
рублей серебром.
Фабрик и заводов считалось сто-тридцать; ценность изделий, на них
выработанных, определялась в миллион четыреста тысяч рублей серебром. К
важнейшим фабрикам и заводам принадлежат кожевенные заводы в Симбирске, Сенгилее
и преимущественно в Сызрани, славящейся обширным приготовлением юфти и других
видов кожевенного товара. Едва ли не замечательнее здешние суконные фабрики: их
в Симбирской Губернии считается до девяноста. Помещики, владельцы этих фабрик,
вырабатывают преимущественно армейское сукно для казны; до семисот тысяч аршин
этого сукна поставляется на месте, да, сверх того, значительные партии сукна
отправляются еще в Казанскую Комиссариатскую Комиссию. В дело идет шерсть как
простых, так и тонкорунных овец, которых здесь считается до ста тысяч голов, а
также и верблюжья шерсть, доставляемая из оренбургской и астраханской губерний.
Ярмарок учреждено в Симбирской Губернии очень много, но замечательнейшая из
них так называемая Сборная; на ней ежегодно распродается лошадей,
хлопчатобумажных изделий, сукон, красок, сундуков, железа, железных и чугунных
изделий и разных товаров на сумму более полумиллиона рублей серебром. На
исправление натуральных повинностей требуется ежегодно до ста восьмидесяти трех
тысяч лошадей и такое же количество рабочих, именно (за 1849 г.) для подводной
повинности 159,623 лошади и 122,533 проводника для дорожной 23,679 лошадей и
59,711 проводник.
О самом Симбирске многого сказать нечего, кроме того, что город этот весьма
хорошо обстроен, что общество в нем блестящее, что дворянство местное очень
богато и славится высокою степенью образования, и что это в полном смысле уголок
Москвы, с её приветливостью, гостеприимством, широким барством и любовью к
наукам и изящным художествам. Более подробных сведений я дать не могу, потому
что прожил в городе только двои сутки, а к обществу пригляделся в домах местных
представителей высшей власти.
В пятницу, двенадцатого мая, вечером выехали мы из Симбирска и тотчас же за
городом заметили первые рои комаров: может быть, они и прежде где-нибудь нам
попадались, но влияние подобной встречи нам не удавалось еще на себе испытать.
В этот же день мы видели и первые, вполне распустившиеся кусты сирени.
Утро следующего дня настало восхитительное, на небе – ни облачка, в воздухе –
ни ветерка; небо все облито густою лазурью, поля покрыты яркою зеленью;
казалось, каждое деревцо благоухало; но на душе было что-то тяжелое, а что
именно – и Бог знает! Дурной ли сон тому причиной, суеверная ли цифра
наступившего числа смущала немного, карканье ли ворона, перелетавшего с дерева
на дерево, рядом с нашим экипажем, и прямо на нас выпускавшего свои зловещие
крики, наводило на меня досаду, или, наконец, тревожил беспричинно лопнувший за
утренним чаем стакан – не знаю, но только оба мы, я и мой собеседник, сильно
были не в духе; на меня напала такая хандра, что и на свет то Божий, казалось,
не смотрел бы вовсе. В голову приходили такие дикие мысли...
Синева небес! ... как это звучно и как приятно глазу! Думаешь, что ведь и в
самом деле весь мир покрыт хрустальным колпаком: а это одна мечта! ни колпака,
ни свода, ничего нет, ничего – одна даль, беспредельная даль, без границ, без
берегов, без надежды встретить наконец хоть где-нибудь твердое тело, опорную
точку...
Яркая зелень полей!.. а что в ней толку? куда она годится? А вот, цветочки по
травке растут, приятно пахнут, раскидываются узорами – отрадно и глазам и носу
да пользы-то что в этом, теперь, сию минуту? Ровно никакой! Любуешься направо,
любуешься налево, а посмотришь вперед, а за травкой да за муравкой чернеется
поле, усеянное частыми ворохами свежего навоза. И нос и глаз разочаровываются...
Глупые! они не знают, что в этих то ворохах и сидит существенная, общественная
польза... А будет прок и в яркой зелени полей. Надо погодить немножко. Вот как
солнышком то молодую травку прожарит, да потеребит ее секучим дождем, да опять
зноем пропечет хорошенько, да скосит острой косой, да повысушит – ну вот тогда и
будет прок: сено станет, скотам в корм пойдет, вот и существенная польза.
Дерево благоухает! ... удивительное благоухание! особенно, когда этих
благоухающих ветвей нарезать да связать из них веник. Одни ветви, сами по себе,
ни к чему не служат, а веник вещь преполезная, особенно в бане, а ведь русский
человек любит париться, а не то, можно и в метлу обратить: метла вещь хорошая и
тоже на многое пригодна...
Говорят, что новая метла всегда чисто метет. Не думаю, чтоб это было верно.
Каков пол и какова метла. Двор мести – вот так; а то куда метле в покои? ей ли
по паркету шуркать! Метла – все метла; пока нова, потуда и годна; обметется –
кинут. Не даром говорит пословица: новая ложка – в чести, а охлебается – под
лавкой наваляется А метле-то какая честь подобает?
Ох уж эта мне тринадцатая цифра: который раз она мне не проходит даром!
Мы ехали чрезвычайно-быстро: часу в одиннадцатом утра прибыли в богатое село
Усолье, где и нашли гостеприимный приют и роскошный завтрак у коренного
Британца, главноуправляющего усольским имением.
& Настоящее свое название селение это носит потому, что, в старинные годы,
здесь происходила значительная выварка соли: но в отличие здешнего усолья от
усолий других мест, оно усвоило за собою прозвание «Надеинского», потому что
местность эта, как сказано в изданных Археографической Комиссией Актах: «с
варницами и со всякими варничными заводы, и с крестьяны, и с бобыли, и со
всякими угодьи, и с рыбными ловлями» отдана была гостям Надею и сыну его Семену
Светешниковым, а в половине семнадцатого столетие Усолье это, со всеми
принадлежностями, пожаловано было царем Алексеем Михайловичем монастырю
Рождества Пресвятые Богородицы и великого чудотворца Саввы Сторожевскаго.
Монастырская братие рыбу, про монастырский обиход, покупала на Яике, у
уральских казаков, где и теперь производится обширный торг рыбой и рыбным
товаром. Рыбу везли с Урала сухим путем, как и теперь, до Самары, о
существовании которой упоминается уж в актах, относящихся ко времени
царствование сына царя Иоанна Васильевича Грозного, Феодора Иоанновича. В
Самаре в то время собиралась казенная десятина, бывшая во времена царя Алексея
Михайловича на откупу у гостя Владимира Воронина, который был обязан доставлять
в Москву, на государев двор, на прежнем основании, по 486 белуг, по 4299 осетров
и чалбышев (просто осетром называется большой, мерный осетр, а чалбышем –
полумерка, или осетр, несколькими вершками короче мерного осетра), по 600
стерлядей, по 566 пуд по 30 гривенок икры, по 2,000 пучков вязиги и по 3 пуда
клею, да новой к тому наддачи по 60 белуг, по 240 осетров и по 108 пуд 29
гривенок икры. Монастырской братии, покупавшей рыбу у Уральцев, дозволено было
беспошлинно провозить с Урала по 1,500 белуг, по 2,500 осетров, по 1,500
стерлядей, по 300 пудов икры и по 2,000 пучков вязиги. В Усолье монастырская
братья вываривала соль как для своей потребы, так и на продажу; для этой цели в
Усолье жили доверенные люди, иногда пользовавшиеся разными обстоятельствами,
которые тоже, в свою очередь, могут служить объяснением причин многолюдности
симбирских селений.
«Стольник наш и воевода Кирилла Пущин пишет (говорится в одной граммоте на имя
монастырского промышленника Леонтия Моренцова), что в Самарском Уезде, на Усе
реке, заведена десятинная пашня, а для той десятинной пашни построены острожки и
надолобы: а ты-де тою землею завладел, и острожки и надолобы пожег, и у тех
острожков, где было быть десятинной пашне, завел слободы и набрал из самарских
дворцовых сел и деревень крестьян, и Мордву и Чувашу, а из верхних городов
беглых крестьян... к Надеинскому Усолью землею велено владеть, как владели гости
Надей и сын его Семен Светешниковы, по тридцати четвертей в поле, а в дву потому
ж, а ныне ты завладел, сверх той дачи, верст на двести.»
Впоследствии времени, когда населенные имение изъяты были из монастырской
собственности, императрица Екатерина Великая Усолье пожаловала графу Григорию
Орлову, от него оно досталось брагу его, графу Орлову Чесменскому, а потом
перешло в род Давыдовых, в качестве приданого одной из его дочерей.
Усолье прилегает к самой Волге, но с почтовой дороги реки еще не видно.
Отсюда идет крутой выгиб Волги, известный под названием Самарской-Луки. Если
луку эту огибать по самой реке, то путь этот составит верст полтораста, а потому
небольшие суда, идущие снизу, разгружаются иногда у деревни «Переволоки» и
отсюда, сухим путем, волоком, через село Рязань, доставляют товар к устью реки
Усы, к селу «Жигулёвой Трубе»; тут хозяева снова грузятся на суда. Этим же путем
следуют и простые пловцы, выгадывая таким образом больше ста верст: вместо
полутораста они делают только тридцать-пять верст.
Усолье и село Жигулы, или Жигулёва Труба, принадлежит одному и тому же
помещику, который, кроме устья Усы, обладает еще двумя затонами по правому
берегу Волги. Затоном здесь, а «проносом» в Вятской Губернии, называется
глубокий рукав реки, врезавшийся в матерую землю, но другим концом не
соединяющийся с главным руслом; это безвыходное плёсо составляет как бы речной
залив и служит превосходною гаванью; в затоны вводятся суда для зимовки. Таких
затонов по Волге множество.
Берега Волги почти по всему пространству Самарской Луки, то есть весь правый
её берег, чрезвычайно-гористы; горы эти слывут в народе под названием
Жигулёвских. Они покрыты лесом и со стороны реки изобилуют «норами», или
естественными и искусственными пещерами.
Жигулёвские ущелья с исстари были притоном бездомных людей, занимавшихся
грабежом. Волжские разбойники времен царя Ивана Васильевича Грозного,
разрозненные шайки Стеньки Разина и многие другие ватаги отчаянных бродяг,
рыскавших по широкому раздолью Волги; но еще и в текущем столетии, еще и в наши
времена проезд в этих местах, и на сухом пути и по Волге, был небезопасен, хотя
нападение на купцов и на купеческие караваны, вследствие учреждение флотилии,
называющейся гардкоутною командой, были уж не в такой степени сильны, как это
прежде водилось. В последние годы разбои все более и более слабели, а с 1848
года и совсем замолкли.
Из обнародованных отчетов господина министра Внутренних Дед, видно, что в
1847 году в «Жигулях ограблено было всего на все только семь росшив и две
тихвинки; что грабители появлялись на суда вооруженные, но грабили только деньги
и некоторые вещи, а не самую кладь, и что независимо от крейсирующих по Волге
военных гардкоутов, приняты Министерством особые меры.» Во всеподданнейшем же
отчете господина министра, за 1848 год, сказано: «С целью прекращения,
производившегося с незапамятных времен грабежа судов на Волге, преимущественно
около так называемых Жигулёвских Гор, в Симбирской Губернии, приняты были
Министерством особые меры; убежища, скрывавшихся в сих горах бродяг истреблены,
а самые бродяги пойманы; вследствие того, вовсе продолжение навигации 1848 года
не только не произошло ни одного случая грабежа, но даже не оказывалось и
покушений к нападению на суда, чему дотоле не было примера.»
Воцарившееся с той поры спокойствие по Волге и было причиною такого сильного
развитие пароходства по этой реке.
То, что совершено было усилиями правительства в 1848 году, вероятно, было бы
еще ранее покончено, если б хозяева судов и клади сами, с своей стороны,
содействовали общему делу упрочение тишины и порядка; а то возможно ли было
действовать самыми верными, неотразимыми средствами, когда судохозяева, под
предлогом спешности собственных дел, не заявляли о нападениях, которым сами
подвергались?
Судохозяева, приняв грузы на свои посудины, доверяли их лоцманам и
водоливами, которые, разумеется, радели больше о собственном спокойствии, чем об
общественной пользе. Вооружив судно какой-нибудь чугунной пушчонкой, они
частенько не имели при себе ни золотника пороха для острастки грабителей; а если
подчас и им запасались, то, разве, для салютов при проходе мимо городов, а не с
целью пугнуть негодяев, для которых нужны были нехолостые заряды.
Бурлаков на суда нанимали без разбора: было бы лишь дешево. Поэтому бурлаков,
сравнительно с грузом судна, было мало; тянуть лямку им было тяжело, а потому и
естественно, что день-деньской изнуряясь в тяжкой работе, бурлаки к вечеру
выбивались из сил и уставали до последней степени изнеможения.
После этого можно себе представить, какого отпора могли надеяться грабители,
нападавшие обыкновенно на те суда, которые бичевою шли снизу, в Нижний или в
Рыбинск. И действительно, еще издали заметив судно, разбойники выходили из своих
«нор» на берег, прятались в кустах и, поравнявшись с толпою бурлаков, тащивших
по берегу лямку, выбегали из засады и приказывали им остановиться. Бурлаки и
сами рады были случаю отдохнуть маленько. Но если, при других обстоятельствах,
они и желали бы отпотчивать незваных гостей по-своему, то истомление одних,
недружность и разномыслие других и страх у третьих к оружию, которым грозили
нападавшие, лишал их возможности сразу одолеть свежего и бодрого, хотя и
немногочисленного неприятеля.
Мошенники, иногда всего три-четыре человека, а иногда и десяток, редко
больше, остановив на берегу лямочников, громко вызывали на палубу судна главного
распорядителя, лоцмана, судохозяина или приказчика при товаре. Те беспрекословно
являлись на сцену, подходили к борту, снимали шапки и отвешивали разбойникам,
низкие поклоны.
– Вы, гости-купцы, люди богатые, кричал главный мошенник?– везете товары на
ярмарки, поделитесь-ка с нашим братом хлебом солью!... Слышишь, чтоль?
– Слышим ста, кормилец, слышим! Чего ж твоя милость прикажет?
– Да вышли нам хоть куль-другой мучки, да четверичок другой крупки, да соли
маленько: за твое здоровье скушаем – тебя добрым словом вспомянем.
– Изволь, кормилец, не постоим на этом твоей милости; только сам, что ль, к
нам на посуду пожалуешь, али на берег велишь свезти?
– Хочешь добром разделаться, вези лучше сам сюда... А что хозяин: деньжишки у
тебя в казёнке водятся? Скажи-ка правду, богат, аль нет?
– Богат не богат, а твоей милости поклониться найдем чем.
– А что, целковичков пяточек удружишь?
– Перед тобой, кормилец, на том не постоим!
– Ну так вези же!
– А твоей милости не супротивно будет, коли штофик винца; пойдет на придачу?
– Вези, вези! Мы винца уж давно не пивали!
С судна свозили деньги, вино, муку, крупу, соль – и дело кончалось самым
дружелюбным образом. Но если на крики бродяг с судна отвечали бранью, то
грабители отвязывали запрятанную где-нибудь у берега лодку, переезжали на судно
и, при помощи выбранных ими из артели бурлаков, овладевали судном, то есть.
связывали веревками находившихся там лоцмана, водолива, кашевара и приказчика,
делали им разные истязание и грабили то, что было им нужнее, разумеется, не
дочиста, а отнимали деньги и увозили вино, соль и съестные припасы, сколько
можно ими было нагрузить челночок. Если же испытывали неудачу в одном месте,
бродяги следили за судном и, пользуясь удобною местностью, сухопутьем обгоняли
караван и нападали на него врасплох на другой, или на третий день не в Жигулях,
а выше прежних мест нападения.
Не будь судовщики сами трусы, имей они под рукою все, что нужно для
противодействие грабителям, будь они разборчивее при найме бурлаков,
разбойническая угроза «заворачивай сарынь на кичку!» давно бы вышла у народа из
памяти. Судовщики нередко разбойнические проделки прикрывали под тем предлогом,
что необходимое в таком случае законное исследование было бы задержкой урочного
следование каравана. Расчет извинительный разве только в Хиве, а не в
образованном обществе, где исполнение долга должно быть выше ничтожных расчетов.
Вот, зная эти то обстоятельства и нельзя не проникнуться чувством
благодарности к подвигу, совершенно, вполне и навсегда обеспечившему
безостановочное движение судоходства и верное передвижение капиталов и дорогих
грузов по Волге, этой боевой жиле царства русского.
Что ж касается до гардкоутной команды, или, как ее зовут прибрежные жители
Волги, «гарьковой командры», то не встречавшись в ней в переднем пути, а
сталкиваясь во время обратного плавание по Волге, из Астрахани в Нижний
Новгород, мы о ней теперь ничего не будем говорить, отлагая все до будущего
времени.
Наших крестьян многие укоряют в отсутствии всякого рода предприимчивости, и в
неохотливости к отыскиванию возможных путей для увеличение своего же
благосостояния. Может быть, я смотрю и односторонне, но мне кажется, что упрек
этот не совсем основателен.
Кто из нас не знает, что всякое промышленное предприятие должно иметь в
основе более или менее значительный денежный капитал. Говоря о московской,
владимирской, нижегородской губерниях, мы имели случай указать на различные
местные промыслы, дающие нашему крестьянскому населению средства к безбедному
существованию. В местностях, где народ живет преимущественно земледелием, не
всегда одно хлебопашество может прокармливать крестьянскую семью. Крестьянину
деньги дороги и тяжело они ему достаются, а между тем, расходы его тоже
значительны и весьма ценны, сравнительно с тою средою, в которой земледельцы
находятся. Крестьянин никогда не сидит склавши руки; он вечно в труде, вечно в
хлопотах. Мало ему земля приносить дохода, он выгадывает пользы или от домашнего
скота, которого у него у самого немного, или от домашней птицы, которая тоже у
него немногочисленна. Мало ему этого, он выгребает из печи золу, копит ее и
потом продает в городе, торгует оборышами холста и разным тряпьем. Земля не
требует у него удобрения, он навоз обращает на другие потребы и всячески
старается извлечь выгоды изо всего – то в извоз ходит, то членов своей семьи
посылает на заработки, то подряжается на рубку леса: он никакой работы не
чуждается.
В тех краях, через которые я проезжал по дороге к Самаре, места
чисто хлебопашественные, сбыт хлеба всегда верный, цена на него всегда хорошая,
но и здесь мужика одно хлебопашество не прокормит вполне и не обеспечит ему всех
издержек.
Крестьянин, не одинокий, а семьянистый, пашет в каждом поле, положим, по две
с половиной десятины; зерна он высевает по две с четвертью четверти; хлеба
родится у него, и на озимях и в яровом, по восьми четвертей – урожай хороший. Но
из этого количества ему нужно отделить по две с четвертью четверти на будущие
посевы, стало быть, у него всего на все остается в руках шесть четвертей.
Положим, что не весь этот хлеб пойдет у него на прокорм семьи, кое-что он и на
базар сбудет, продав в хорошее время рож и овес по четвертаку за пуд, а пшеницу
и по полтиннику. Но крестьянину, кроме прокорма, нужно и отопление; лес
приходится иногда покупать на стороне; нужно мужику и одеться, купить сапоги,
купить разных материалов на платье; да на соль надо отложить пять рублей
серебром, потому что без восьми пудов соли ему не обойтись; а сверх того надо
справить подушные и оброчные расходы. Крестьянин сознаёт всю законность этих
нужд и понимая, что от полевых занятий остается у него много свободного времени,
употребляет его с пользою таким образом, чтоб не только свести концы с концами,
но чтоб подбавить еще и приятностей в скромной своей жизни. Живя при реке, он
иногда берет рыболовные воды себе на аренду, снимает мельницы; а не то, ткет
холсты, выделывает холстинку, занимается изделием валеного товара, вяжет чулки и
варежки, приготовляет грубое сукно и старается, не выходя из места родины, не
оставляя местожительства, найти какое-нибудь выгодное сподручное занятие. Так и
здесь. В Симбирске нет камня, а он необходим: крестьяне открыли его в
Жигулёвских Горах, ломают его и, под названием «дикарь», частью продают его с
большою для себя пользою, частью сами употребляют его вместо фундамента при
своих крестьянских строениях. Результатом этой предприимчивости, трудолюбия,
охоты и наклонности к полезному препровождению свободного времени то, что
крайней, общей бедности я по дороге не видал, а заметил повсюдное довольство
большинства. Бывают причины неискупной бедности, но причины эти исключительны,
или особенная, продолжительная болезнь главного работника в семье, или падеж
скотины, или непредвидимое несчастие, или, наконец, закоренелость в упорной
лени, но такие причины не что иное, как редкие исключение из общего правила.
Всю прилежащую Волге часть Сенгилеевского и Сызранского уездов можно по
справедливости назвать Швейцарией: гористая местность, глубокие ущелья,
роскошные леса, восхитительные местоположения, превосходный и здоровый климат –
всего этого было достаточно, чтоб подействовать на хорошее расположение духа и
прогнать хандру и грусть, томившую нас с самого утра.
Мы выехали благополучно из села Жигулы, немного позже полудня, часу во
втором, или около двух. Жара была нестерпимая; в воздухе душно и потому мы ехали
довольно тихо и уж в пятом часу прибыли в село Аскуль. Переменили лошадей.
Поехали дальше.
– Валерий Иваныч!
– Чего-с?
– Вы спите?
– Нет; а что?
– Нет, так, ничего!
– С чего вы взяли, что я сплю?.. А вы спите?
– Нет; не сплю.
– Что ж вы делаете?
– А ничего.
– Мечтаете?
– Нет.
– Припоминаете что-нибудь?
– Нет.
– Думаете?
– Нет.
– Ну и я тоже!.. Скучно!
– Скучно!
– Да ведь как скучно-то! не дай Бог!
– И меня тоска томит! .. Да к тому же, мы и едем то труском, совсем не
подавишнему.
– Видите жара какая... а все-таки сегодня будем ночевать в Самаре: всего
сорок верст.
– Да крикните вы на ямщика; почтальон глуп, что не понукает: уснул, думает,
что и мы спим, а еще шестеркой едем.
– Станция велика: двадцать две версты; пусть его едет труском; зато после,
вечерком, как захолодит, легче будет ехать.
– У меня просто сердце ноет!
– И у меня тоже, да ничего, пройдет.
Мы замолчали и всю дорогу больше рта не разинули.
Нам надо было взъехать на одну возвышенность, переехать ее вдоль на
пространстве трех четырех верст и опять спуститься в долину. Лошади, утомясь
вздымать грузный экипаж на не совсем пологий пригорок, потащились было еще
ленивее, но кучер догадался пристегнуть их кнутишком, и они двинулись вперед
легонькой рысцой.
Вдруг мы ощутили довольно-сильный толчок, как будто экипаж перескочил через
бревно. Мы ахнули полной грудью, нас так и обдало ужасом.
– Несчастье!.. Боже мой! вскричали мы оба в один голос.
Экипаж, приняв направление в сторону, медленно остановился.
Мы бросились с своих мест и выпрыгнули на дорогу.
Предчувствие нас не обманывало. В одном месте лежала лошадь, в другом
человек! То был молодой ямщик, ехавший вершником.
Я никогда не видал, как люди умирают, бросился к нему, одной рукой приподнял
голову несчастного, другой хотел ему сложить крест на правой руке, но
охолодевшая рука не слушалась, пальцы не гнулись; ни в чем признака жизни!
Прочитав над так нежданно погибшим последние молитвы, осенив его крестным
знамением, мы, после долгого, скорбного, но безмолвного сетование об этом
ужасном событии, принуждены были обратиться к почтальону и ямщику с расспросами:
как это могло случиться? Я и мой собеседник поочередно расспросили и того и
другого, но оба они могли только объяснить, что одна из выносных, именно та,
которая была под форейтором, засекала ногу; последний раз она, должно быть,
наступила на острый камень, испугалась этого, сделала курбет, а форейтор, по
инстинкту самосохранения, предчувствуя беду, бросил стремена и хотел соскочить в
сторону. Но, по неисповедимым судьбам Божеского произволения, надо было
случиться так, что в это же самое мгновение у одной из коренных лопнул хомут.
Главный ямщик не смог, поэтому, сдержать лошадей, они взяли немного в сторону,
колесо экипажа описало дугу – и вот, одним ударом, убило наповал и человека и
животное.
– Будто знал, сердечный, что с Божьим светом простится! говорил сквозь слезы
ямщик.
– А что?
– Да как же? Утрось, рано на заре, пришел он в ямщицкую.– «Что, мол, ты,
Алексей?» – «А что, говорит, дядюшка такое?» – «Аль нездоров?» – «Нет, слава
Богу, ничего, мол, здоров! « – «Да что ж, мол, такой бледный? лица нет, парень,
вовсе!» – «Ух, дядюшка, не говори: сосет змея утробу: быть беде сегодня!
говорит».– « Полно, Господь с тобой, что ты?» – «Да чего «что»: смотри, дескать,
не умереть бы мне!» – Парень был очередной. Прикатила повозка – Алексею ехать.
Стал запрягать; жена прибежала, зипунишка принесла...
– И жена есть? спросил Валерий Иванович.
– Как же, батюшка, жена!.. и детки есть...
– И дети!.. Много?
– Двои, сударь! Да еще крошки: парень-то, вишь, молодой, года четыре всего
женат... и жена-то красивая, да и сам от такой... упокой, Господи, его
душеньку!– такой кроткий, смирённый.
– Ну, так как же... и уехал Алексей утром с проезжим?
– И уехал, сударь!.. Только вот, тово, жена-то зипунишка ему принесла, стал
он оболокаться, взял кнут, жена подала рукавицы, а он смотрел, смотрел на нее,
да как кинется в слезы... Обнял бабу-то, поцеловал ее, перекрестил: – «Ну,
говорит, жена, прощай! Буди над тобой Господь Саваоф , и вся сила небесная,
Божья Матерь Заступница наша, и Никола угодник святой! Прощай, говорит, жена!
Спасибо тебе за любовь да за ласку, береги деточек, а меня, говорит, не жди...
может, Господня воля!.. кто знает?.. а всяко, говорит, живет, и к добру
случится, и к худу...» Опять поцеловал жену, опять ее перекрестил; полез на
облучок, махнул кнутом – только и было.
– Ну, да ведь он после воротился?
– Воротился.
– Ну, что ж?
– А вон, извольте видеть – вон он! .. Ведь таки умер!
– Коли он утром ездил, зачем же другой раз поехал?
– Разгон велик был, батюшка, да почта, да вот ваша милость пожаловали – до
него и опять черёд дошёл.
– Ну, а жена?
– Жена и не знала, чай, что он поехал: он целый день в ямщицкой сидел!
Надо было подумать и о том, что нам самим было делать и какие предпринять
меры.
Закон у нас для всех один и тот же. Чиновник ли едет, или купец, бедный ли,
или богатый – закон не разбирает и всех судит без лицеприятия. Надо было и нам
исполнить предписанные законом обязанности.
– А что, Валерий Иваныч, кабы ехал купец с товаром, да торопился на ярмарку,
да с ним бы такой случай случился – ведь ему просто бы беда! Несмотря на всю
невинность, ему бы пришлось испытать большую задержку, пока суд не разберет
дела.
– Что ж делать! Несчастье!.. Бог посылает! Нельзя же купца за то, что он
богат, изъять из общего порядка законного течение дел; надо исследовать, не
гнал ли он лошадей, не приневоливал ли ямщика нестись во всю силу, не ускорил ли
он, не был ли он причиной смерти человека.
– Да ведь и в отношении нас надо исследовать те же вопросы?
– И будут исследовать. Мы сами предадим себя необходимому аресту и поспешим
довести обо всем до сведение властей. Наша совесть чиста перед Богом, но надо,
чтоб еще закон очистил нас перед людьми.
Мы распорядились таким образом. Труп оставили совершенно в том же положении,
в каком он лежал и не двинули с места. Карету поставили с боку дороги, обратив
колесо так, чтоб запекшаяся на шине кровь была на виду. Ямщика с четырьмя
лошадьми и своего слугу оставили на месте происшествия; почтальона отправили
верхом в селение Борковку, где находилась следующая почтовая станция, с
написанным на клочке бумаги донесением о несчастном случае, а сами пошли вдвоем
пешком в лежащую на дороге деревню, кажется, Шелехмеву для того, чтоб, в случае
пребывание там члена Земского Суда, объявить ему обо всем, или, по крайней мере
, повестить сотского и заставить его выслать к телу караул, понятьях, которые
должны были при теле оставаться, пока суд приедет.
До станции оставалось верст семь с небольшим, до деревни Шелехмевой верст
пять или около того. Был восьмой час вначале. Шелехмевские крестьяне все из
Мордвы, что ясно выказывалось их маленькими лапотками и чистыми, белыми
рубахами, с красными прошвами и узорами по краям и подолу.
Не доходя сажень полтораста до деревни, мы встретили высокого крестьянина, в
суконном кафтане, в малопоношенной шляпе и с жиденькою дубинкой в руках.
– Что это за деревня? спросил я его, не зная еще тогда имени селения.
– Шелехмева, ваше благородие.
– Где сотский?
– Я сотский, кормилец.
Когда мы подошли к деревне. Сотский постучал дубинкой под окном угловой избы,
шепнул что-то одному встречному крестьянину, подал какой-то условный знак
другому и меньше чем в» две минуты, прежде чем я мог осмотреться, изо всех изб
вышли опрятно-одетые мужики, назначенные к походу; четыре-пять подвод, в
отличном порядке, стояли наготове.
Сотский мигом распорядился; назначил двадцать человек понятых и в ту же
минуту отправил их на место; подводы оставлены, потому что было недалеко; одну
из них сотский предложил нам, но мы отказались.
Мы отправились дальше. Не доходя до Борковки, мы встретили телегу: сельский
священник ехал уж, по нашему извещению, прочитать молитвы над телом усопшего, но
еще не для того, чтоб отслужить панихиду и предать его христианскому погребению;
для этого следовало выждать судебного решения. За священником проскакал еще
какой-то господин, тоже в телеге и по тому же направлению.
Был уж час десятый в половине, как нам возвратили нашу карету и предложили
продолжать путь с тем, чтоб подать в Самаре новое объявление и остаться там
безвыездно, впредь до разрешения дела.
До Самары считалось всего, по маршруту, верст восемнадцать, но, по причине
разлива Волги, нам предстояло ехать верст двенадцать сухим путем и верст семь
водой.
Еще с вечерень ветер начал крепчать; нагнало тучки. Теперь было
совершенно-темно; погода была бурлива; на станции нам объявили, что перевозчики
нас неохотно повезут и просили остаться до завтра. Мы, однако ж, поехали,
доехали до перевоза, но вой урагана, совершенная темень, шумное всплескиванье
волн, издававших фосфорический свет и воспоминание о недавнем несчастном случае
принудили нас не рисковать собой и не кидаться без надобности на явную
опасность. Мы предположили совершить переправу ранёшенько на заре, часу в
третьем утра.
У перевоза мы переночевали; но вчерашнее ли утомление от всех волнений,
спокойствие ли совести, усыпительное ли влияние пустынных плесков и рассыпчатого
шипение беспрестанно-разбиваемых волн, или все эти причины вместе, только мы
всю ночь проспали, и сладко и крепко: нас еле-еле добудились в шесть часов.
У берега стояли два дощаника. Один едва едва мог сдержать карету; лошадей
поставили на другую посудину.
Ветер был штормовой и дул снизу. Волны горами вздымались, пенились, кипели,
шипели, с шумом набегали одна на другую и одна об другую разбивались с страшным
ревом. Огромные расшивы на всех парусах, как птицы, летели из Саратова. У
маленьких судёнышек белелась только оснастка; как чайки, резво шныряли они по
седым холмам разъяренной реки и, с быстротой, стрелы, мчались одно за другим
на-ветру.
Мы сперва спустились на гребле; в дормёз сильно парусило: ребята всей грудью
налегали на вёсла. Прежде чем выехать на матёрую воду, вам надлежало версты
четыре пробираться кустами, промеж деревьев, которых только одни верхушки
выглядывали из под воды.
Наконец добрались мы до главного русла и очутились ниже Самары, которая едва
виднелась издали, сверкая золотыми крестами своих храмов. Рабочие кинули весла,
распустили паруса и мы понеслись против течения, направляя бег по ветру.
Нам надобно было переезжать реку в косом направлении. Судёнышко наше
накренивало так, что волной заливало борта; нас сильно качало; того и гляди, что
ненадежные подставки, скользкие жерди, выскочат из под колес экипажа; того и
гляди, что карета юркнет в воду, дощаник перевернется – и мы пойдем ко дну. Мы
выдержали множество жестоких ударов, от которых, казалось, судно так и разнесет
в щепы; каждый девятый вал обдавал нас новым ужасом; перевозчики только крякали
и не говорили ни слова; на такую погоду глядя, им было не до песен. На их руках,
на их ответственности были мы, незнакомые господа с каретой – можно себе
представить, как их самих заботила удача нашей переправы!.. Нас, что называется,
таки порядком «потрепало», но русское «авось» великое дело; мы сами пустились
на авось и преблагополучно пристали к берегу, уж после полуден.
Было воскресенье, четырнадцатого мая. Пристань усеяна черным народом. Лошади
были уж готовы, прибыв несколькими минутами ранее. Толпы народа окружали экипаж,
любуясь его отделкой и отдавая хвалу прочности его колес. При нашем появлении
многие шапки поснимали, кто безмолвно, кто с усердными поклонами. По случаю
праздника, многие гуляли, иные успели уж и подгулять, но же это было тихо и
смирно и не выходило из определенных границ.
Нужно ли прибавлять, что строгое, гласное для публики следствие о мертвом
теле было кончено в два дня! Случай смерти предан, по статье закона, воле
Божией, тело решено предать погребению, а нас признали к делу сему
неприкосновенными. Чрезвычайная быстрота делопроизводства может служить
прекрасным образцом исполнительности производителей, когда они одушевлены охотою
ускорить ход дела.
VII.
Мартышки.
Город Самара лежит на луговой стороне Волги. Кроме Волги, Самару с
противоположной стороны обтекает впадающая в Волгу же река Самара, тоже удобная
для сплава. Такое географическое положение города в плодоносном Заволжьи,
удобство путей сообщения, скорый и быстрый подвоз сельских продуктов, обширное
народонаселение, занятое исключительно хлебопашеством, постоянно богатые урожаи
– все это вместе поставило Самару на степень важного торгового пункта по хлебной
торговле. Пункт этот, по сухопутному отпуску, находится в постоянных сообщениях
с городом Уральском и с Илецкой-Защитой, частью с Уфой и Оренбургом, но
гораздо-обширнее торговые связи его водою, именно с Казанью, Нижним Новгородом,
Рыбинском и Петербургом.
Самара, как пристань, имеет огромное значение в волжском судоходстве. В этом
городе сосредоточено главное у правление всех сплавных пунктов, начиная от
впадение речки Майны в Волгу и до южных границ Симбирской Губернии.
На этом пространстве Волга протекает на протяжении 464 верст. Ширина её
здесь бывает в межень от одной до двух с половиною верст, а в полую воду – от
четырех до тринадцати верст. Глубина, в межень, до пяти футов, а в разлив выше
меженных вод – до четырех с половиною сажен. Берега Волги песчаные, местами с
примесью мелкого камня; правый берег горист; по нем тянутся покрытые лесом
Жигулёвские Горы; левый берег отлогий и безлесный; дно ровное и песчаное,
отчего и мели переносятся течением с одного места на другое.
В весенний разлив Волга отделяет от себя много рукавов, которые, совершенно
закрывая низменные прибрежья, побочными своими протоками образуют острова.
Рукава эти бывают до такой степени широки, что искусные и хорошо-знакомые с
рекой лоцмана, проводят по ним, для сокращение пути, свои суда, избегая быстрин
матёрой воды или извилистого течение главного русла. Значительнейшие из этих
рукавов образуются против самой Самары у села Рожествена, сорок верст ниже
Самары – у села Екатериновки и около города Сызрани. Рукава эти называются
«валожками», а прозвища свои заимствуют от мест, при которых они образовались.
Таким образом, на указываемом пространстве, три значительнейшие воложки:
Рожественская, Екатериновская и Сызранская.
На этом пространстве в Волгу впадают следующие реки.
Майна, вытекающая из Спасского Уезда Казанской Губернии; все её протяжение
простирается до 115 верст; она впадает в Волгу с левой стороны, верстах в
шестидесяти выше Симбирска. Майна бывает судоходна только на восемь верст,
начиная от устья, и то в весенний разлив.
С той же стороны впадает в Волгу и несудоходная речка Большой Черемшан;
длина его течение полтораста верст. Река Уса, впадающая в Волгу с правой
стороны, а Сок с левой тоже несудоходны. Длина течение каждой 110 верст.
Длина течение Самары двести-десять верст; она судоходна только в весеннее
время и только на семьдесят пять верст. Речка Безенчук вливается с левой стороны
в Воложку, при которой стоит село Екатериновка. Здесь выстроены амбары и
существует пристань, на которой грузится преимущественно пшеница. Речка Сызрань
впадает в сызранскую воложку: здесь тоже хлебная пристань.
Суда, которые здесь плавают, бывают исключительно-плоскодонные; они
разделяются ни палубные и беспалубные К первым принадлежат «барка» и «беляна», к
последним все остальные виды «ходовых» судов.
«Барка» бывает до 20 сажен в длину, до 8 1/2 сажен в
ширину, до 10 аршин в глубину, в воде сидит 3 аршина. Minimum
стоимости такого судна 1,000 руб. сер. Судорабочих бывает 24 человека; они
нанимаются больше всего из Казанской Губернии. Суда эти грузятся преимущественно
лесными изделиями и спиртом; ходят с Камы, из Лаишева до Дубовки. На них
лоцманам платится в один конец 20 руб., а бурлакам за путину 10 руб. сер.
»Беляна» бывает длиной до 10, шириною до 4, вышиной до 2 сажен; сидит в воде
3 аршина; minimum
стоимости 250 руб.
И барки и беляны строятся преимущественно в Варнавинском и Ветлужском Уездах
Костромской Губернии и на реке Вятке в Мамадышском Уезде Казанской Губернии. Оне
употребляются только для одного низового сплава; на окончательном пункте они
продаются в «разбойку», преимущественно на дрова и на легкие пристройки. Из
Лаишева (Казанской Губ.) до Дубовки (Саратовской Губ.) они доходят, при самой
благоприятной погоде, недели в четыре, а при неблагоприятной, при противных
ветрах, низовой ход тянется и до шести недель.
К палубным судам принадлежат «коломенка», «тихвинка», «кладная», «дощаник»,
разных размеров «росшивы», «коноводная машина», «подчалки» и «баржи» при
пароходах. У росшив, у дощаника, у кладной и у тихвинки стены судов ко дну
суживаются.
«Коломенки» ходят из Златоустовских Заводов Троицкого Уезда и из Суксунских,
Челябинского Уезда Оренбургской Губернии; груз их состоит преимущественно из
железа, больше казенного, а отчасти и из деревянных изделий. Длина коломенки
бывает 19 сажен, ширина 4 1/2 аршина, вышина 3 1/2 аршина,
осадка 2 1/2 аршина; грузу поднимают до 9,000 пуд., minimum
ценности 300 руб. сер.; судорабочих десять человек, все заводские люди; ходят до
Дубовки; назад не возвращаются.
»Дощаник» бывает длиной 8 сажен, шириной 2 сажени, вышиной 2 1/4 аршина,
осадка 1 3/4 арш.; стоит 350 руб.; грузу поднимает
до 4,000 пудов. «Кладнушка» бывает аршином шире и полуаршином выше дощаника;
сидит 2 аршина; грузу поднимает 6,000 пуд.; стоит 800 руб. сер. «Тихвинка» еще
больше: до сорока аршин в длину, до 13 аршин в ширину, в 3 1/2 аршина
вышины и с осадкой на 2 1/2 аршина; грузу поднимает 7,000
пудов; стаит не менее 900 руб. сер. Строют их в Балахнинском и Макарьевском
Уездах Нижегородской Губернии, и в Мологском и Тихвинском уездах Ярославской
Губернии. Ходят и вниз и вверх по Волге, при попутном ветре на парусах, а в
тихое время «тягою» лямок на берегу (особо-устроенного бечевника на Волге, по
естественным причинам, нет) и «подачею», то есть посредством завозки якорей.
Самая большая «росшива» так называемая «коннопарусная», поднимает грузу до
50,000 пудов и стоит до 10,000 рублей серебром; на ней люди на лямках не
работают, ни по берегу, ни на подаче: якоря вытаскиваются конным приводом.
Коннопарусная росшива, при благоприятных обстоятельствах, достигает из Нижнего в
Самару в неделю или в восемь дней, при неблагоприятных – в две недели, а из
Самары в Нижний, даже и при благоприятных обстоятельствах, нельзя поспеть
скорее, как в сорок дней. Небольшая росшива поднимает грузу тысяч восемь пудов;
стоит она 1,000 руб. сер.; длина её 9 сажен, при соответствующей ширине и
высоте. Росшивы строят больше прибрежные жители уездов Юрьевецкого Костромской
Губернии, и Макарьевского и Балахнинского Нижегородской Губернии. Груз их, при
верховом ходе, состоит из пшеницы и сала.
«Коноводная машина» имеет самую неуклюжую конструкцию. Она бывает до 36 сажен
длины, 7 сажен ширины, 3 3/4 аршина вышины и сидит в воде
почти на целую сажень. Сверх палубы строится еще деревянная палатка (над конным
приводом) и избы для судовщика и прислуги, а также и помещение для бурлаков.
Такая махина стоит до 50,000 руб. ассигнациями, а грузу принимает до 60,000
пудов, помещая его на свои подчалки. При самых благоприятных обстоятельствах, «коноводная
машина» – «конномашинное судно» то ж – идет вверх в сутки до пятнадцати и даже
до двадцати верст, а при неблагоприятных и двух верст не сделает в целые сутки.
Вниз по реке, при хорошей погоде, она делает 50 верст, а при противном ветре
кидает якорь и стоит на месте. «Машиною» судно это называется потому, что, для
подъема якорей, устроен конный привод. При следовании конномашинного судна вверх
с четырьмя подчалками, употребляется бурлаков более восьмидесяти человек, да
лошадей до полутораста голов; лошади разделяются на три смены, и на каждой
работает до 50 лошадей; люди употребляются для обыкновенной судовой прислуги и
для ухода за рабочими животными и чистки конюшен и рабочей палатки. Рабочие все
из Владимирской, да из Рязанской Губернии. На такой машине бывает 14 якорей;
восемь «на-рыске», каждый в 15 пудов, пять «ходовых», каждый от 70 до ста пуд
весом, и один «становой», в полтораста пудов; кроме-того, на каждом подчалке по
пятидесяти пудовому становому якорю. На самом судне и на каждом подчалке бывает
по одной шейме «варовенных» снастей, то есть канатов и веревок, на машине
двести пудов, а на подчалках – полукосячные шеймы, до 150 пуд. весу: завозень,
то есть лодок, с которых закидываются ходовые, подвигающие судно якоря, при
машине четыре, на каждую полагается по пяти косяков снасти, в 250–300 пуд. весу.
Рабочие нанимаются большею частью из Муромского Уезда; жалованье им 7 рублей за
путину.
Самые большие паруса употребляются на коннопарусной росшиве. На росшиве,
поднимающей до 50,000 пуд. груза, парус шьется из 75 концов «канифасу», каждый
длиною в 50 аршин, заодно шитва, сшивку и обшивку паруса платится до ста рублей
серебром.
На пространстве от устья речки Майны до Сызранской Воложки всех мест, где
грузятся суда, считается двадцать-одно: село Майна, город Симбирск, село Шиловка,
урочище Тархановское, город Сенгилей, деревня Бектяшки, село Хрящовка, деревня
Федоровка, город Сызрань, деревни Новые-Костычи и Рязань, сёла О(5шаровка,
Жегулиха и Аскулы, деревни Отважная, Осиповна, сельцо Покровское или Марквашй, и
сёла Царевщина, Екатериновка и Новодевичье. Наконец Самара.
Из сызранской пристани отправляется пшеница, пшено и живые стерляди; из
Новых Костычей и Обшаровки только пшеница; из Рязани брусовый камень; из
Екатериновки – пшеница, изредка рыба севрюга и илецкая каменная соль; из
Симбирска хлебный товар, преимущественно ржаная мука, и лесные изделия, доски,
смола, лубья, обручи, дуги, колеса, ободья, лопаты и тому подобная мелочь. Из
Хрящовки – мука ржаная, частью гречневая крупа; из Майны преимущественно овес и
обручи; из Сенгилеё ивовое и дубовое корьё, ржаная мука, овес, солод; из
Новодевичьего – разная мелочь мануфактурная; из Шиловки – преимущественно плуты
и балберы из осокори для Астрахани, ивовое и дубовое корьё, мел и известь в
Саратов. Из Жегулихи – известь и, частью, дрова; с Тархановского Урочища только
обручи; из Марквашей – известь, дрова и орехи; из Царевщины – бревна, из
Федоровки, Бектяшек и Отважной – дрова; из Аскула и Осиповки – кленовые плахи,
вязовые колесные скаты, дубовые колья, оси и ступицы.
Чтоб уяснить себе относительную важность каждой из этих пристаней, мы можем
привести следующие, добытые нами официальным путем, данные за 1849 год. В
течение навигации этого года
Из села Новодевичьяго отошло судов 1 с 3 челов. бурлаков
– дер. Осиновки – 1 – 4 –
– сел. Царёвщины – 1 – 5 –
– дер. Федоровки – 1 – 5 –
– сел. А скул – 1 – 6 –
– дер. Отважной – 1 – 7 –
– уроч. Тархановского – 1 – 7 –
– дер. Бектяшки – 2 – 12 –
– сел. Хрящовки – 3 – 16 –
– дер. Рязани – 1 – 16 –
– сел. Майны – 3 – 29 –
– селц. Марквашей – 5 – 29 –
– дер.НовыхъКостычей – – 1 – 32 –
– сел. Обшаровки – 1 – 37 –
– сел. Жегулихи – 7 – 38 –
– гор. Симбирска – 8 – 42 –
– гор. Сенгилеё – 12 – 78 –
– гор. Сызрани – 5 – 164 –
– сел. Шиловки – 21 – 165 –
– сел. Екатериновки – 17 – 507 –
из города Самары – 387 – 14,281 –
Стало быть, в сравнении с Самарой, все остальные двадцать пунктов совершенно
ничтожны. В число общего итога, грузившихся в Самаре судов вошли: 7
конномашинных судов, 21 подчалок, три коннопарусные судна, 265 росшив, 32
дощаника, 36 кладных, 1 полубарка, 17 тихвинок, 2 коломенки, 1 шитик и две
лодки. О пароходах никаких сведений за 1849 год не оказалось.
Что касается до мест, куда грузы были назначены, то 12 судов отошли в
Кострому, 15 в Ярославль, 55 в Нижний Новгород, 79 в Казань, 125 в Рыбинск;
остальные 24 судна в разные места, 17 в Низовые города: Саратов, Дубовку и
Астрахань, а семь в разные города верховых губерний.
Из Самары в эти места отправлено было в 1849 году на судах (по частным
сведениям):
Разного хлебного товара, преимущественно пшеницы кубанки, а по-здешнему
белотурки, до пяти миллионов пудов, по приблизительной оценке, на два с
половиною миллиона рублей серебром; сала до шести сот тысяч пуд, на миль::он
семь-соть тысяч рублей серебром; соли илецкой и ельтонской более ста тысяч пуд,
на сорок семь тысяч рублей серебром; льняного семени более пятидесяти тысяч
пудов, тысяч на сорок серебром; марены, солодкового корню и сёрпухи тысяч
тридцать пудов, тысяч на пятьдесят серебром. Кроме того меньшими массами в
Самаре грузят на суда рыбу разную, веревки, якоря, дрова, тес, плахи, брусья,
жерди, скипидар, поташ, шадрик, деготь, смолу, баранину соленую, шерсть овечью,
коровью и верблюжью, копыта, рога, роговые стружки, конский волос в хвостах и
гривах, скотской пух, кошмы, клей мездровый, сырые кожи коровьи, коневьи,
верблюжьи, козловые, шкуры заячьи и сайгачьи, овчины бараньи, шитые тулупы,
штыковую медь, хлебный спирт, масло коровье, мел и прочие мелочи, так что всю
ценность грузов, при самой умеренной оценке, люди, хорошо знакомые с делом,
определяют по крайней мере миллионов в пять серебром Год на год, конечно, не
приходится, и 1850 год обещал Самаре еще значительнейшие обороты. С открытием
навигации, по 15 мая из Самары было уже отправлено клади на шесть с половиною
миллионов рублей серебром, тоже, разумеется, по самой скромной оценке.
Ценность предметов, сплавляемых к Самаре и здесь выгружаемых, доходит до
миллиона рублей серебром. Сюда привозятся мануфактурные изделия, колониальные
товары, вино, плоды, как из Закавказья, так и из приволжских губерний, как,
например, яблоки, груши, лимоны, лесные орехи, арбузы и тому подобное, паленый
товар, железный и скобяной товар и прочее.
Особенно-замечателен привоз лесного товара, стоимость которого, по
приблизительной оценке, доходит до 150,000 рублей серебром. Этой частной оценке
полной веры дать нельзя, потому что мелкое купечество, объявляя цены своей
клади, иногда показывает ее менее настоящей цены. Из официальных же сведений
видно, что в 1849 году в Самару доставлено было до 25,000 бревен, до 15,000
брусьев, до 12,000 тёсу, до 50,000 штук разного рода кольев, шестов и жердей;
более 5,000 штук ящиков и сундуков, более 5,000 пуд. дегтю, до 4,000 пуд. смолы,
около 200,000 штук мелкой деревянной посуды; кроме того, везут целыми судами
дрова, мочалу, лубьё, колесные скаты, оси, поддоски, уголь и прочую мелочь.
Виноградных вин тоже привезено довольно: около 1,500 ведр и, кроме того,
около 400 ящиков; спирту и водки более 10,000 ведер. Ценность всех этих статей
доходит до 80,000 рублей серебром.
Чаю доставляется в Самару Волгой около 250 мест, сахару до 50,000 пуд, что
составляет тоже около 80,000 рублей серебром.
Разного металла и металлических изделий в Самаре выгружено до 50,000 пудов,
более, чем на 150,000 рублей серебром.
Под сплавом всех этих товаров было из пунктов, лежащих ниже Самары (Саратова,
Дубовки, Астрахани) 2 росшивы, 2 дощаника, 1 кладная, 1 лодка при 114
судорабочих; а из пристаней, лежащих выше Самары, особенно из Казани и
преимущественно из Нижнего Новгорода: росшив 26, дощаников 25, кладных 13, три
барки, две полубарки, три коломенки, две тихвинки, один мокшан, один паром, 9
лодок и 37 плотов при 877 судорабочих; всего на все 90 судов, 37 плотов и 985
судорабочих.
Стало быть, из всего количества бурлаков, стекающихся в Самару с весны,
только около 6 1/2% имеют надежду в конце лета
возвратиться в Самару с верным заработком; остальные же 93 1/2 %
должны отыскивать себе другие благонадежные пути к снисканию пропитания. Этим
объясняется, почему бурлаки преимущественно бывают из верховых, избыточествующих
народонаселением губерний. Они «сбегают» то есть сплывают на маленьких
судёнышках на низ за работой, без всякой клади, раннею весной, с исключительною
целью возвратиться с нажитою копейкой домой к концу лета, когда руки бывают
дороги. Из низовых же губерний, крестьяне не ходят в бурлаки, потому что
пребывание их в родном углу неизбежно нужно, за недостаточностью рабочих рук на
полевых работах.
Сколько из Самары отправляется и сколько подвозится к ней товаров сухопутьем
– мне неизвестно. Можно сказать только одно, что отсюда в верховые города гужом
решительно никаких тяжестей не отправляется, но обозы ходят отсюда в Уфу,
Оренбург, Уральск, особенно после Нижегородской Ярмарки, с разными товарами,
каковы: чай, сахар, шелковые и бумажные ткани, пряные коренья, краски,
выделанные кожи, медные, железные и стальные изделия, словом, все
принадлежности, необходимые для всех состояний народа.
Соль из Илецкой Защиты возят в Самару больше летом, отчасти и зимой; возчики
– жители Оренбургской Губернии, соль перевозят на волах, но возчиков здесь
называют не чумаками, а фурщиками. Из Уральска везут на Самару разную «коренную»
рыбу, а зимой и свежую, также и все виды рыбного товара: икру, клей, вязигу.
С весны цены за провоз редко бывают ниже рубля ассигнациями, по причине
разлитие рек и затруднительности в переправах: летом же постоянная цена полтина
и шесть гривен с пуда, а зимой тридцать-пять и сорок копеек, ассигнациями же, с
пуда, и в Оренбург и в Уральск почти одинаково. Но в Уральск берут дешевле,
потому что из него везут обратно разную кладь, преимущественно рыбные товары; из
Оренбурга же возвращаются почти всегда с пустыми руками. Провоз водой тоже дешев
до Казани берут 5 и 7 коп. сереб., в Рыбинск 8 и 10 коп. сер.; пассажиры же на
пароходах платят различно, смотря по благорасположению и произволу управляющих
пароходами частных компаний. Если человек, с виду, позажиточнее, с него берут
дороже, если сближается срок ярмарки – еще дороже; черный народ помещают на
баржах в маленьких, душных каютах, с утра раскаляемых знойными солнечными
лучами. Каюты, для легкости и прочности, обиты листовым железом, окрашенным
тёмно-серою краской. Так было два года тому назад, но, Бог даст, всевозможные
улучшение не преминут появиться и на баржах.
В Самарском и в Ставропольском Уездах сеют, как известно, преимущественно
пшеницу-белотурку. Рассчитывают, что обработать десятину стоит 85 рублей
ассигнациями. Пустопорожние земли берутся в кортому; здесь в обычае говорить не
«снять в оброк», а «купить земельки». За съемку одной десятины платится от
одного рубля ассигн. до полтины серебром; запахать десятину для посева стоит от
10 до 14 руб. асс., разумеется, чем более упустишь времени, тем обработка
обойдется дороже. Владелец такой земли передает ее в этом виде другому лицу уже
за 18 и даже за 25 руб. асс. Если десятину засеять белотуркой, что обойдется
рублей в 18 ассигнациями, то, в этом виде, она переуступается в другие руки уже
за 60 или 65 руб. асс. При обыкновенно-хорошем урожае, с десятины снимается,
говорят, от 60 до 80 пудов, а каждый пул продается не выше 50 коп. сер. Из этого
расчета ясно можно видеть, в какой степени хлебная операция в Самаре заманчива
и в какой степени благосостояние владельцев и купцов-кортомщиков левого берега
Волги обеспечено прочно. Пустопорожние земли берутся в кортому особыми
промышленниками из разных классов и переуступаются, с большою выгодою, иногда
через вторые руки в третьи, крестьянам; впрочем, все пространство оброчных
статей, снятых этим классом уже от аферистов, не очень значительно в сравнении с
пространством пахотных земель, принадлежащих другим сословиям.
С развитием пароходства, парусное судоходство начало принимать гораздо
ограниченнейшие размеры; тысячи народа, находившего верный хлеб в бурлачестве,
принуждены теперь обратиться к более полезным занятиям, и это направление их
деятельности как нельзя лучше согласуется с пользами самарского купечества,
представители которого задешево нанимают прежних бурлаков для обработки обширных
своих полей достаточным количеством рук. Обработанной земли здесь никто задешево
не уступить другому; а чтоб запахать новь, нужен основной и
довольно-значительный капитал, завести который не всякий в состоянии. Новины
пашут волами: лошадьми тут ничего не сделаешь, для маленького крестьянского
хозяйства, каково хозяйство, например, у переселенцев, нельзя обойтись без
четырех пар волов, без хорошего плуга; нужен дом, изба, телега и другие
необходимые в домашестве мелочи, и без 500 руб. сер. тут нечем извернуться. По
этому-то и понятно, что вся хлебная операцие здесь находится исключительно в
руках капиталистов, помещиков и купечества. Центр главного скупа хлебного товара
и отпуска его – Самара.
Хлебные амбары в Самаре расположены по усть-Самаре, в самом близком
расстоянии от берега. С самой ранней весны здесь начинается перегрузка хлеба из
амбаров на суда; количество его огромно; бедных людей на работу стекается
множество. Люди эти, под общим названием крючников» или «носильщиков», состоят
из беднейших самарских граждан и из собравшихся здесь бурлаков; они обязаны
иметь, по обыкновению, для ссыпки зерна, собственные мешки, вмещающие, как
водится, по два пуда зерна. Расстояние от хлебного амбара до судна редко бывает
больше пятидесяти шагов; плата за носку копейка ассигнациями с пуда. В день
легко заработать полтину серебра, но выдаются такие проворные крючники, что
наживают в день до четырех рублей ассигнациями. Таким образом, считая расстояние
это в 15 сажен, выйдет, что сильный крючник в течение дня пронесет на своих
плечах всего на все четыреста пудов тяжести; шесть верст пройдет с двумя пудами
на спине, шесть верст порожняком, всего сделает четыреста концов, туда двести и
обратно двести. В иные годы в Самаре за одну погрузку судов в народе расходится
до 25,000 руб. сер.
При таком изобилии зерновых хлебов, понятно, почему в здешних местах нет
картофеля. Картофель – сущая благодать и большое подспорье хлебу там, где его
нет, или очень мало; а что за радость помещику засевать им необозримые поля
тогда, когда он ему нужен только для супа, да для жаркого? Чтоб беречь массы
картофеля, надо иметь большие помещения; а чтоб иметь сбыть, надо иметь верных
покупщиков. А кто здесь станет покупать картофель, если хлеба много и цена на
него всякому по силам? Картофель, конечно, идет на патоку, на винокурение и на
другие многоразличные и выгодные для производителя потребности, да здесь то,
при больших барышах в хлебной торговле, некогда этим заниматься, да и труды за
уходом картофеля вовсе не окупаются. После этого можно представить себе гримасу
и весь комизм положение человека, отвечающего на вопрос о картофеле, отчаянным
голосом: «ой, беда нам с картофелем: одолел он нас, проклятый, совсем!»
Как в Промзине хлебные торговцы носят исключительное название «капиталов»,
так здесь, в Самаре, их иначе не называют, как «суммами». Они обыкновенно
составляют дружные общества и, для вспомоществование друг другу в облегчении
разных операций, делят между собою неделю по дням. Положим, например, что одно
такое общество образовалось из сорока-двух сумм, стало быть, в каждый недельный
день «накупается» шесть торговых домов, шестеро сумм; вчера одни шестеро,
сегодня другие, а завтра придёт черед третьим. И таким образом каждая из шести
групп, в свой определенный день, «накупается», пока не «докулится», то есть пока
не покончит полной своей операции.
Но само купечество, уж потому, что это все «тузы», как здесь обыкновенно
зовут главных деятелей, в мелкие сношение с продавцами-крестьянами не входят:
всем этим заведывают «мартышки».
Мартышка – известная птица; она летает беспрестанно над водой, высматривает
плывущую рыбку, сторожит ее, кружится над нею, потом, с высоты своего полета,
падает на нее и – клюет. Мартышка негодная птица; мясо её черное, с сильным
рыбным запахом; ее даже в пищу никто не употребляет.
Но мы не про этих мартышек хотим говорить. Наши мартышки – птицы другого
полёта; они тоже двуногие животные, но без перьев, а линяют они разве только
тогда, когда им пообобьют крылышки. Наши мартышки и на взгляд довольно взрачны.
Лицо полное, румяное, но смиренное; глаза голубые, а больше серые; волосы
подстрижены в скобку; рыжая бородка либо кудрится роскошно от правой скулы и до
левой, либо торчит клином. Рубаха на мартышке красная, сапоги с подбором; летом
на мартышке легкий верблюжий армячишко, зимой – овчинный полушубок. Мартышка –
правая рука хлебного торговца.
Еще рано; не слыхать заутрень. В избе душно, дохнуть нельзя. Окна закрыты
ставнями. Темно. На узенькой лавке, согнув колени, лежит навзничь парень,
подложив под голову, вместо подушки, полено дров, окутанное тулупом.
Пробивающийся сквозь щели ставней, одинокий, слабый луч сероватым снопом света
падает на его лицо, орошенное жиром и полузакрытое влажными от сильного тепла
волосами. Одна рука закинута на импровизированную подушку, другая покоится на
сытном, со вчерашнего ужина, чреве. Мужик, полураскрыв рот и плотно стиснув
веки, храпит что есть мочи.
Такое же храпенье слышно и в другом углу, но, за совершенным мраком, туда
ничего не видно; зрению нет пищи; одно чувство слуха услаждается басистым храпом
сокровенного носа. С полатей льются еще такие же звуки, прерываемые по временам
звонким писком женской натуры. Насторожив ухо, можно открыть присутствие еще
живой души: кто-то тяжело сопит, поворотившись раз другой на печке и опять
угомонившись. Счастливцы! они блаженствуют; их сон невинен и безмятежен!
На улице, под окном – все тихо; даже собаки не лают. Все спит. Ни одна
калитка не заскрипела еще на заржавелых петлях. Точно весь свет вымер ничто не
шелохнется.
Но вот парень вдруг вскочил с лавки, точно угорелый. Едва успев поправить
гашник, взъерошить волосы, почесать затылок и бока, он опрометью и босиком
подбежал к окну и плотно приложился ухом к раме. Отяжелевшие, заспанные глаза
разом разомкнулись; надутые и распущенные до самого носа губы расправились; рот
полураскрылся; чуткое ухо еще плотнее прижалось к стеклу...
Так и есть! Вдалеке слышен скрип – это телега... мужик везет зерно в город.
Мартышка ободрился, отрезвел от крепкого сна, засуетился, второпях без
обверток вздел сапоги, обеими руками разом влез в армяк, схватил кушак и шапку и
бросился из избы вон.
– Бог на помочь, старинушка! кричит моложавый парень в рыжем армяке,
подпоясанном шерстяным кушаком, крестьянину, который идет рядом с обозом из двух
телег, нагруженных мешками пшеницы.
– Бог на помочь, добрый молодец! отвечает тот, приподняв шапку.
– Али с хлебцом?
– Зерно на базар везу!
– Эх, старинушка, старинушка: тебе бы недельку назад догадаться в город то.
– Что так, родимый?
– Да в ономеднишную пору цены ладные стояли.
– А теперево?
– Почитай, все докупились: и даром никому не надо – класть некуда.
– Что ты, родимый! Да во, верст шесть назад, встрелся мне парень: сказал,
шишнадцать гривен белотурка.
– Нету, старинушка: и полтора-то рубля не дают; тебя обманули!
– И кум Степан по шишнадцати гривен продал; сосед Авдей то же; а этто из
Машуткикой ездили, Микита Вожин... сдыхал, может статься? да его сосед Фома
Матвеич, так те на целый пятак с пуда больше взяли.
– Уж как там знаешь, старинушка, а лучше воротись домой; напрасно сутки двои
настоишься на базаре: только прохарчишься!
– Чего, кормилец, домой? Уж с полсотни верст проехал! Эво, город близко:
куда ж мне деться теперь?
– Есть у меня покупатель, человек хороший такой... удружить, что ль, тебе?
– Уваж, кормилец, пожалей мою старость!
– Рубль двадцать даст: в амбаре, я знаю, сыщется места...
– За эвтую цену как отдать?.. Нет, уж я лучше на базаре...
– По мне как знаешь: я твоей же ради пользы говорил.
– Обидно будет! самому в убыток!
– Ну, я пятак надкину!
– Да что, пятак?.. Уж видно вправду воротиться, да выждать время.
– За денежку еще не постоим!
– И целый грош прибавь – и то нельзя отдать.
– Эк, глядь ко, обернись: эк их! Еще обоз! Вишь ты сколько телег то
наехало!
Старик притпрукнул на лошадь, снял рукавицы, взял их себе в зубы и, в
ожидании, пока задние возы нагонят его телеги, поправил на своем сивке шлею,
подтянул черезседельник, выпрямил ловким толчком дугу, переложил поуютнее мешки
с пшеницей и взгромоздился на них отдохнуть от тяжелого пути.
Возы приближались. Бойкий мартышка перездоровался со всеми мужиками,
наговорил им всем турусы на колесах, напугал их низкими ценами на зерно, и не
советовал им попусту убытчиться на безвыгодный и напрасный простой. Новым
грошиком, надкинутым на прежнюю цену, ему не удалось заманить крестьян в свои
сети; дело дошло до рубля тридцати, но те не поддавались; мартышка, разыграв
роль непризнанного благодетеля, с горьким упреком сказал им: «Бог же с вами! вас
же жалеючи», и пошел по одной дороге, а возы отправились по другой прямо в
город.
На пути их перенял другой мартышка; тот передал им вести еще дурнее прежних;
из жалости, указывал им на доброго человека, убедительно описывал переполненные
зерном амбары, входил во все тонкости, давал самые дружеские советы... крестьяне
задумались, стали толковать промеж собой, раскинули умом разумом и порешили на
рубль сорок. Мартышка повел всех их в город, к амбарам Балды, первейшего из всех
тузов туза.
Но и прежний мартышка остался не без дела и не без успеха. Он насунулся на
новый обоз, пустил в ход весь свой талант, опутал мужичков сетью разных
хитростей – и вот, забрав от всех них «пробы», и «обзадачив» иного мелкой
суммой, покончил торг на рубле-сорока и пустился вместе с ними к амбарам того же
Балды: сегодня черёд Балде накупаться.
В Самаре, до последнего пожара, амбары расположены были далеко и от базара и
от заставы. Эти обширные хлебохранилища, для сбережение места, выстроены тесно;
расстояние между линиями фасадов довольно-узковато; дорожка вьется между ними
узенькая преузенькая, едва телега протащится...
Начинают мужики ссыпать зерно.
Передние два, три, четыре воза исполняют это без всяких разговоров или
приключений. Но подъезжает пятый воз – и тут мартышка начинает уверять
крестьянина, что это хлеб не тот, какой на торгу был на показе: «зерно противу
проб! « Мужик божится-клянется, что хлеб все один и тот же.
– Кормилец, как не тот?
– Ну, говорят тебе не тот!
– Да что ты, родимый, земля одна, зерно одно...
– Ну, еще говорить стал! .. Проваливай!
– Бери мешки-то, ссыпай!
– Ступай, ступай с Богом; некогда тут толковать с тобой!
Мужик замолчал и уставил глаза на мартышку.
– Да ну же, говорят, ступай.
– Аль не берешь вовсе?
– Не беру... да ступай же, не задерживай других... вишь, там сколько вашей
братьи.
Мужик подобрал вожжи, чмокнул на лошадь, хлеснул ее кнутишком, лошадка
понатужилась, хватила вперед грудью и... тпру! ни с места!
– Да проезжай, что ж ты стоишь!.. Эй ты, задний! придвигайся!
– Проезжай, чего стал! ночевать что ль из за тебя! кричат вслед остальные
крестьяне.
Мужик опять нукнул на лошадь; лошадка опять запыхтела, воз тронулся, но на
первых же шагах покривился так, что едва все мешки не повыскакали. Мужик хотел
было пролезть вперед, поглядеть, «что за задача така встрелась», но между стеной
амбара и колесом телеги никак не протискаться. Он привстал на цыпочки – ничего
не видно; встал на самое колесо... ба! да тут того и гляди не то что весь воз
раструсишь, а просто шею сломишь: кирпич, плита, булыжник разбросаны грудами; на
повороте крутой косогор, тут ухаб непроезжий, там выпятилось бревно...
– Эка узина какая! это и пустой телеге дай Бог выдержать, и то без седока,
без клади! восклицает крестьянин, зерно которого так постыдно «охаяли».
– Проезжай! чего задумался? кричать на него сзади десятки голосов.
Вперед проехать с полным грузом нет возможности; «дай ко я поворочу телегу,
авось повыберусь!» думает мужик, соскакивает с колеса на землю и, повернувшись,
высматривает: как бы ему это сделать? но по отчаянию, мгновенно выразившемуся на
его лице, можно догадаться, что всякая надежда выбраться из Фермопил пропала.
Между тем крики усиливаются; мартышка сыплет бранью; крестьяне задних возов, не
понимая, в чем вся сила, тоже хорохорятся и шлют бедняге меткие прозванья. Что
ему делать? Он уж раз был в этой переделке; к несчастью, забыл урок; теперь все
вспомнил. Одна надежда на добродушие мартышки.
– Что тебе нужно? спрашивает мартышка на увесистый поклон крестьянина.
– Что хош, кормилец, делай – возьми зерно!
– Ну вот видишь зерно: вот проба! возражает мартышка, опустив руку в
заветную, но недосягаемую глазу, потайную кадушку: – ну, супротив ли её твое
зерно?
– Все перед тобой, родимый, только возьми!
– Отчего бы и не взять? пожалуй. Скости!
– Мы порешили на рубль сорок...
– Ну, да, по пробам; а это против проб, надо скостить!
– Да уж, для твоей милости, пятак куда ни шел!
– Ах, ты этакой разэтакой! ах, старый хрен! что ж ты, смеешься? Хочешь
ссыпать, так вот тебе рубль с гривной... Бери пока дают, а не то ступай и больше
уж ни слова!...
Эта операция общеизвестна в Самаре под техническим выражением «узенькая
дорожка».
Другая, подобная ей, проделка есть «ссыпка пятерками». Она состоит в том, что
мартышка, вместо той кадки, которою принято уж в обычай ссыпать хлеб,
обзаводится, с разрешения хозяина, хлебного торговца, более объемистою
«пятёркой». Крестьянин всыплет в нее определенную меру пшеницы, но мартышка
встряхнет хорошенько своей кадушкой, зерно осядет, он и показывает мужику:
«видишь, пятёрка не полна – подсыпь!»
Весь таким образом приобретенный излишек может, в течение накупа, составить
значительное количество товара. Но он приобретен не на трудовые капиталы
хозяина. Русский купец чрезвычайно совестлив и не захочет присвоить себе то, что
ему не принадлежит. Эти излишки, вследствие ссыпки пятёрками, принадлежат
мартышке. Такое право на получение подобных прибытков иногда выговаривается и
ранее, при первоначальных условиях «мартышек» с «суммами»; оно вообще известно в
публике под скромным названием «барыш приказчикам».
Так делывалось! Но делывалось, разумеется, не всеми; и ныне подобные сделки
вообще встречаются редко, тем более, если мартышка рассчитывает мужика честно,
да еще к тому же подарит его ласковым словом, да поднесет стаканчик винца, мужик
и сам, добровольно, поблагодарствует его, на каждый пуд зерна еще пятью фунтами.
В Самаре пшеницы мелют очень мало и только для внутреннего потребления, а
обыкновенно ее отпускают зерном; в больших размерах помол существует главнейше
на Суре да в Рыбинске. Причины, почему в Самаре этого нет, заключаются в том,
что для отпуска хлеба мукой торговцам предстоит новый расход на мешки; зерно же
из амбара ссыпается прямо в судно, без всяких со стороны хлебных торговцев
расходов: ни бочек, ни кулей – ничего не надо. Притом же купцы не хотят обращать
капиталы на постройку мельниц, а все денежные средства направляют только на ту
операцию, к которой издавна привыкли.
Самара начала расцветать с тридцатых годов нынешнего столетия, Это
премиленький и довольно-чистенький городок, с зданиями более одно и
двухэтажными. Здание эти иногда затейливы, но, несмотря на все разнообразие
построек, у всех домов есть одно общее отличие, составляющее их необходимую и
непременную принадлежность. Это именно узенькая деревянная пристройка,
приставленная к дому, каменному или деревянному – все равно, и тянущаяся во всю
ширину здания. Пристройка эта начинается красивым крылечком, с лесенкой и с
навесиком; с лесенки вступаешь в сени, упирающиеся в какой-то чуланчик, с
маленьким окошечком во двор; дверь из сеней направо ведет в покои главного
здания.
Самара стоит на возвышенном месте, холмистом полуострове, образуемом реками
Волгой и Самарой. Есть дома на таком выгодном местоположении, что из их окон
видно и ту и другую реку. Но и тут случаются иногда своего рода неудобства:
часто поднимаются бури, ветер шумит и стучит в окна с такою силою, что все
стекла повыбьет. Прежде в Самаре жизнь была дешевая, но с 1851 года, с приливом
народонаселения, с распространением во всех сословиях новых потребностей и
некоторой роскоши, в жизни, все стало ценнее.
В Самаре мы, в качестве путешественников, приняты были в лучшем доме; радушие
благовоспитанных хозяев заставило нас, забыть и утомление и дорожную хлопотню,
иногда растравляющие кой-какие незаметные душевные ранки и лишающие доброго
расположение духа. Здесь мы, как и в Симбирске, жили будто в эдеме и с
совершенным спокойствием принимали участие в общественных удовольствиях,
направляя все свои разговоры к тому, чтоб вызнать точную характеристику здешнего
города.
Больше всех нам в этом деле помог сам хозяин, по своему положению обязанный
знать край во всей тонкости; еще один препочтенный человек, Максим Степанович,
лет далеко за семьдесят; у него «ни сабли Турок, ни картечь Немцов, ни штыки
Шведов, ни гранаты Французов» доселе не отняли ни бодрости, ни свежести сил, ни
энергии; он хоть сейчас готов сощипнуть с врага кожицу хоть на рукавицы, но,
любя мир и спокойствие, колет только людские недостатки гусиным пером,
обмокнутым в чернила. Любознательность у этого человека необыкновенная; страсть
к чтению такая, что он готов хоть не обедать; несмотря на поздний вечер своей
жизни, он часто целые ночи просиживает при тусклом свете свечи за письменным
столом и служит литературе меткими, а подчас и колкими заметками о разных
разностях. Максим Степанович владеет счастливым характером, никогда не хандрит,
всегда весел, и чтоб показать, что старость, дряхлость ему еще незнакомы,
никогда не отказывается протанцевать два-три кадриля.
Мая 15-го, в понедельник, мы выехали из Самары. С первых же почти шагов в
глаза кинулось разнообразие элементов, из которых образовалось здешнее
народонаселение. То попадется обомшенная изба, то вымазанная глиною и даже
невыбеленная мазанка; в одном месте мелькнет коренной русский кафтан с
сарафаном, в другом – украинская свитка с плахтой; в одном углу голубые глаза и
русые волосы северянина, в другом – шадровитое лицо с высунувшимися скулами и
редкой бородишкой инородца. На чистой, голой степи все в резкой
противоположности с тем, к чему присмотрелись мы в нагорной стороне Волги.
В Смышляеве, первой от Самары станции, в огромном селе, главная улица
которого тянется версты на полторы, внимание наше обратил обычай, заслуживающий
подражания. Здесь бабы не ходят за водой с ведрами, а ставят кадки или бочонки
на легонькие «карандасики» и ездят с ними на речку: оно и не тряско и дешево, и
удобно и экономно; в один поезд можно набрать воды втрое против того, сколько
её забирается ведрами.
Переменив здесь лошадей, мы поехали дальше. Вечерело, сумерки все
более и более ниспадали на землю. Кругом тихо, даже травка не колыхнется. Нам
предстояла переправа. Мы подъехали к речке и несколько времени тянулись берегом.
Река была в разливе. За нею даль и холмы черными силуэтами обрисовывались на
тёмно-фиолетовом небе, едва едва озаренном серебристым блеском восходящей, но
еще невидимой глазу, луны. Но вот и она выплыла из за пригорка и
красно-золотистым ядром повисла над холмами. Пригорки подернулись красноватым
сияньем, переходившим с одного гребня на другой, по мере отдаление луны от того
места, где она впервые показалась. Плывя незаметно по небосклону, она стала
подниматься выше и выше, стала понемногу терять красноватый отлив, и в то время,
как мы остановились у парома, она гляделась в чистые струи уж не блестящим
золотым блюдом, а каким то как будто круглым подносом из зеленой меди,
усердно-вычищенным толченым кирпичом Поверхность реки подернулась рябью, в её
переливах отражение луны дробилось и играло серебристым сверканьем. Мы стали на
паром, проскользнули быстро на ту сторону, вступили в местность, над которою
лежала темная тень ближайших возвышенностей и, ничего более не видя, пустились
далее.
В полночь нас ждала еще переправа и, кажется, через Кинель. Речонка разлилась
версты на две с половиной. В ночной темноте речные воды казались густым черным
потоком; этою только чернотой и отделялись они от погруженных в полный мрак
берегов. По выражению перевозчиков, «место глыбко здесь живет», но мы не
прибегали к веслам, а передвигались на шестах. Вместе с всплескиваньем,
сопровождавшим наше передвижение, слышался еще какой-то странный шум, похожий на
шелест ветвей и листьев, потрясаемых ветром. Я не знал чему это приписать, но
дело объяснилось и скоро и очень просто. Река поднялась высоко, выступила из
берегов, залила всю низменность и затопила собою кустарники и приземистые вётлы
и осокорь. Кой-где высовывались из под воды их вершинки – и вот мы едем на
пароме по густым, одетым листьями, ветвям дерев, колотим их шестами, упираясь в
них, и вовсе не думаем об участи раскидистой талины, в которой укрывались прежде
птички Божьи и по которой теперь мы плывем на неуклюжем судне. Но нам скоро
пришлось об этом подумать: говоря обыкновенным языком – мы «стали на мель», но в
существе – мы сели на березу, и сели так ловко, что чуть-чуть дна в пароме не
прошибли. У двух дерев, должно быть, бурей сорвала вершинки; полая вода покрыла
их; мы, в темноте, на них запнулись, стремлением воды нас нанесло на них всем
днищем – и вот мы двинуться не можем с места, в первый раз ознакомившись с
возможностью плыть по реке на палубной, большой посуде – и очутиться в ней на
верхушке дерева! Эти понимаемые водою рощи и лески по луговому берегу реки
называются здесь «урема», то же, что в Малороссии «плавня».
На утро мы с нетерпением взглянули на маршрут, на карту и с самодовольною
улыбкой поздравили друг друга: мы в Бузулуцком Уезде! мы в пределах Оренбургской
Губернии! Здесь вступаем мы в совершенно иную, уже азиатскую сферу.
В то время, когда я проезжал чрез Бузулуцкий Уезд, он еще входил в состав
Оренбургской Губернии, но с следующего, 1851 года он причислен к Самарской. Как
эта причина, так и одинаковость интересов бузулуцких жителей с самарскими и
одинаковость направление их промышленной деятельности, побуждают меня, сказав
кое-что о Самаре, прибавить и о Бузулуцком Уезде несколько слов, могущих, в
некоторой степени, относиться и к Уезду Самарскому.
Бузулуцкий Уезд пересекается рекою Самарой, на всем протяжении от востока к
западу, пополам. По левую сторону, в южной части, ровные степи, с
незначительными возвышениями по направлению небольших речек и ключей. Вся эта
сторона теперь безлесна. Растительный слой довольно тонок, до двух вершков, но
местами доходит и до полуаршина; подпочва или глинисто-песчаная, или иловатая. В
северной половине почти то же самое, с тою разницею, что ближе к реке местность
песчанистее; уцелели и леса; здесь и водных притоков больше, больше и
неровностей и возвышенностей. В этих возвышенностях каменных толщ очень мало
известковый камень найден в двух местах, а жерновый в трех.
О плодородии этой страны старожилы, хорошо-знакомые с краем, рассказывают,
что первые три или четыре посева дают богатейшие урожаи; затем три-четыре года
урожай бывает посредственный; наконец сила плодородие оскудевает и урожаи
бывают до того бедные, что зерно сам третей выходит в лучшие и благоприятнейшие
годы. Вот на первых то «залогах» и сеется знаменитая пшеница-белотурка, кубанка
то ж, арнаутка то ж. Говорят, что растительная сила в здешних «степовых грунтах»
до-того слаба, что после десяти-двенадцати хлебов, пашни лет на десять остаются
в залежи и в это время не покрываются никакою съедобною травою; дерн же
образуется на них не ранее, как лет через тридцать.
Из хлебов здесь сеют рож и пшеницу – на старых землях русскую, а на новях
белотурку и черноколоску; также ячмень, полбу, овес, гречу, просо, горох. В
южной, степной части ржи сеется мало, а большею частью яровые хлеба.
Надобно заметить, что улучшенные иностранные хозяйственные семена здесь еще не
распространены; рож-кустовку начали вводить только некоторые помещики. Торговые
растения, мак, конопель, лен, сеются только для домашнего обихода; огородные
овощи, по дальности сбыта, разводятся в незначительном количестве; арбузы, дыни
и огурцы сеют на бахчах, в поле и всегда на новой земле. Само собою разумеется,
что о многопольной системе крестьянину и помышлять нельзя, во-первых, по причине
большой населенности деревень, во-вторых, по отдаленности пашен, а в-третьих, по
ограниченности крестьянских капиталов: здесь возможна и необходима только
благодетельная общественная запашка.
Урожаи здесь зависят от изобилия в дождях; чем весна и начало лета
«мочливее», тем и урожаи превосходней. На новых землях пшеница дает в хорошие
годы сам пятнадцать и более; ржи, как малоценного хлеба, и других видов ярового,
кроме пшеницы, на новинах не сеют, а потому и урожаи их бывают посредственны: не
более сам пят, или и, плохи, от сам друг да сам третей. Искусственных приемов
здесь не знают; разведением масличных и красильных растений никто не
занимается; одни малороссийские «тамбовцы», то есть переселенцы, и то бабы,
добывают для личного употребления, дикорастущие марену для красной краски,
зверобой для желтой и траву зеленец для зеленой. Садоводство ограничивается тем,
что одни помещики содержат у себя в садах по нескольку яблонных дерев.
И оно очень понятно: избыток земель и валовая работа посевов белотурки
отклоняют еще жителей от приискание средств увеличить свое благосостояние иными
способами.
Главное занятие и крестьян, и мещанства, и купечества – хлебопашество: это
здесь выгоднейшая отрасль промышленности. Купцы и мещане снимают в оброк
казенные земли и обрабатывают их наймом. Несколько купеческих и мещанских
семейств найдется и таких, которые торгуют гуртами овец и рогатого скота; бьют
их сами; шерсть, сало, кожи доставляют в Казань, а мясо, которого, впрочем, на
баранах остается уж очень немного, распродают на месте. Скота много и своего и
прикупного; приволье здешних степей дает хозяевам возможность содержать его в
продолжение целого лета без больших расходов и дешево. Этим занимаются и
крестьяне и скоро наживают деньгу; но их немного, потому что приступить к этому
промыслу с небольшими средствами нет выгоды: на тысячу целковых только что сам
прокормишься; а если желать доходов, рассчитывать на большую прибыль, то без
десяти тысяч рублей серебром вряд ли что путное сделаешь: по этому-то торговля
скотом и остается в руках небольшого числа капиталистов.
Существует и еще промысел – содержание оброчных водяных мукомольных мельниц,
тоже очень выгодное занятие, но оно здесь не сильно распространено. О
рыболовстве не стоит и говорить: тут оно совершенно-ничтожно. Простолюдье
здешнее насторону на заработки не ходит и мастерства для разных домашних нужд
никого не знает: плотники, каменщики, кирпичники, красильщики, шерстобиты,
колесники, шорники, овчинники, бондари – все это народ пришлый, или, как здесь
говорят, «иностранцы». Все это доказывает, что здешнему мужику нет еще нужды
хитрить да умничать, чтоб оплатить подати и быть сыту и одету.
О фабриках здесь не может быть и помину: фабрики существуют там, где
население густо, где земли, мало, где крестьянину негде пахать. Возьмем в пример
Московскую Губернию – это целая фабрика; Владимирская, Нижегородская, большая
часть Костромской, Ярославской, Тверской только тем и живут, что занимаются
фабричным делом.
В Самарском и Бузулуцком Уездах, как и следовало ожидать, нет даже и начатков
фабрикации. Домашние крестьянские произведение для одежды из волокна и
шерсти, так просты и грубы, что причислять их к фабричному производству вовсе не
следует. Сукно – сермяга, а холст из льна или поскони так плох, что две копейки
серебром за аршин – красная цена: бывает так, что трудно скупить разом аршин
двести.
В Самарском Уезде считается 26 фабрик и заводов; но в чем же фабричная и
заводская промышленность здесь выразилась? какие это фабрики и заводы? 1
винокуренный, 1 крахмальный, 2 солодовенных, 2 клейных, 1 воскобойня, 1
маслобойня, 2 канатные, 5 кожевенных и 12 салотопенных заведений. В Бузулуцком
Уезде считается 20, именно: 1 винокуренный, 7 кожевенных, 9 сыромятных, 2
мыловаренных и 1 клейный. На кожевенных выделывается «черный крестьянский
товар», как здесь называют кожи, и подошва, на сыромятных выделывают кожи на
конскую упряжь, на канатных – веревки; мыло и клей самого дурного качества...
одно только, действительно, не может остаться без внимание – огромный
салотопенный завод с паровыми котлами; остальные далеко не так значительны; сала
вытапливается в Самаре и отсылается в Петербург наверное миллиона на два рублей
серебром. На здешних салотопнях, в самой Самаре, не только вытапливают сало из
тех баранов, или другого скота, которые сюда пригоняются, но здесь еще
окончательно «сдабривается» большая часть сала первоначальной топки из Земли
Уральского Войска и почти из всей Оренбургской Губернии. Там его скупают у
мелочных салотопов, свозят в города Шадринск (Пермской Губернии), в Казань и в
Самару, тут подвергают его известным окончательным процессам, разливают в бочки
и шлют в Петербург для отпуска за границу.
Для облегчение торговых оборотов, в Самарской Губернии учреждено много
ярмарок. Замечательнейшие из них, в Самаре – Сборная, бывающая в Сборное
Воскресенье (продается товаров на 50 тысяч рублей серебром), Казанская, 8 то
июля (на 70,000 руб. сер.), Воздвиженская, 15-го сентября (на 25,000 руб. сер.);
в Бузулуке – Покровская, 1-го октября (на 60,000 руб сер); в Новоузени в тот же
день (на 65,000 руб. сер.) и, в уезде его, в селе Александров Гай, Казанская (на
50,000 руб. сер.)... Пшеница продается преимущественно в Самару и не на кредит,
а всегда на наличные деньги. У сметливого торговца, в продолжение осени и зимы,
капитал может обратиться раза два и три, и каждый оборот доставляет не менее
10%, а часто гораздо более. Кожи, шкуры, сало и шерсть идут в Казань, но при
торговле этими товарами капитал обращается только однажды в год.
Главная транспортная дорога здесь – так называемый «солевозный тракт»,
пролегающий из местечка, или так называемой крепости «Илецкая-Защита» и
тянущийся в Самару на протяжении четырехсот верст. Оренбург и Бузулук остаются
в правой руке от этого тракта, первый верстах в шестидесяти, а последний верстах
в тридцати. Другая дорога «скотопрогонная»: она идет из Оренбурга до бывшей, да
и нынче еще так называемой крепости Борской, а оттуда, проселками чрез
Бугурусланский Уезд, в Казань. Доставка товаров с Нижегородской Ярмарки в
Оренбург производится водою до Самары, а далее гужом в Оренбург; товары
же, здесь скупаемые, отправляются во внутренние губернии России сухопутьем, на
Казань.
Нынешние православные обитатели Самарской Губернии не коренные здешние
жители, а преимущественно переселенцы, или, как здесь говорится, «Тамбовцы»,
«Тамбоши», из какой бы они губернии ни были, Курчане ли, Туляки ли – все равно:
в таких случаях говорится иногда определительно: курские Тамбовцы, тульские
Тамбовцы, полтавские Тамбовцы. У переселенцев обыкновенный разговор о
переселениях. Из городских жителей о переселениях никто и не думает: но
хлебопашцы, жители тех селений, где залогов уж вовсе нет, где тонкий
растительный слой до-того истощился, что не вознаграждает трудов пахаря, те
беспрестанно хлопочут о переселении в Киргизскую Степь, в которой, как было еще
недавно объявлено в газетах, дозволено заводить постоялые дворы и содержать
вольные почты.
Надобно сказать, что подобные селение год от году умножаются в числе.
Истощенные поля, покрываясь, из под почвенного слоя, песком или глиною, вовсе не
производят никаких луговых злаков. На них произрастает только «перекати-поле»,
или, как иные называют, «бабий разум», и резушка (род пырея), которых никакой
домашний скот не ест, ни на корню, ни в сене. Беззаботливость, леность и
всемогущее «авось» не принудили еще крестьян поусерднее подумать об удобрении;
здесь даже двоить полей не умеют; здешний мужик считает себя только временным
гостем, а не хозяином, навсегда привязанным именно к этим полям. По милости
такой беззаботливости, при многих селениях иссякли в степных местах речки.
Причина та, что лес и кустарники, произраставшие по направлению ложбин,
истреблены крестьянами; отлогости берегов распаханы; а русла их, заносимые,
вследствие дождей и вешней воды, землею и глиною, образовали тину. Трехлетней
засухи довольно для того, чтоб выпарить последнюю влагу и дать тине высохнуть и
окрепнуть. И теперь в некоторых селениях сенокосных лугов вовсе не знают; траву
на сено скупают на стороне, верст за пятьдесят и за семьдесят; стада на этих
голых полях едва переживают лето, так что иногда здесь домашний скот бывает
гораздо «исправнее» зимой, нежели летом – в совершенную противоположность тому,
что мы привыкли встречать повсюду. Впрочем. лес здесь все-таки еще не очень
дорог. В Бузулуцком Уезде, простенькая крестьянская изба из сосновых бревен,
сажени в три длиною и венцов в двенадцать вышины, стоит рублей сто серебром; на
отопление в год мужику надо до десяти сажен трехполенных дров, такая сажень
стоит пять рублей ассигнациями.
Поселянин этих краев и задумывается о далеких странах, про изобилие которых
трубит молва часто в фальшивую трубу. На эти звуки не отзываются только
крестьяне тех мест, где есть еще довольно поземельных угодий и существуют
залоги; многие же из крестьян других местностей перечислились в казачество и, на
этом условии, переселены в Зауральскую Степь, в так называемый Новый-район, в
землю Оренбургского Казачьего Войска, прилегающую к южным, юго-восточным и
восточным уездам Оренбургской Губернии: некоторые же, на том же условии,
переселились в портовый город Ейск, в Землю Черноморского Войска, на сточное
прибрежье Азовского Моря.
Я полюбопытствовал узнать во что, например, может обойтись независимому
человеку проживание в здешних местах в продолжение года, хоть бы, примерно, в
Бузулуке. Я предположил, что это лицо, капиталист, или купец, или кто-нибудь
иной – человек семейный, в летах, с правом на некоторые позволительные
излишества, человек, который не станет сам себе сапоги чистить, или дрова
рубить, а человек с некоторыми претензиями на то, чтоб и газету какую-нибудь
прочитать, и по праздникам во фраке ходить... ну, чтоб и жена у него не кухаркой
ходила, и кофе бы пила... разумеется, тут надо предположить, что к такому
капиталисту и добрые люди по временам захаживают, а добрых людей надо, по
русскому обычаю, угостить, подать водочки, закусочки, надо и то, и сё. Я беру
для примера семейство, состоящее из четырех лиц, мужа и жены, старика-отца или
старухи-матери и сына или дочери. Разумеется, надо и прислугу: во-первых
кухарку, она же и прачка и горничная, а во-вторых работника, он же и лакей, и
камердинер и кучер, а в провинции нельзя жить и не держать своей лошади,
извозчиков нет, а у купца или капиталиста бывают дела, бывают разъезды – нельзя
без лошади.
Мне доставили вот какой примерный, но весьма скромный расчет. Для такого
семейства, в ином уездном городе можно нанять приличную квартиру за 7 1/2 руб.
сер. в месяц, но в Бузулуке надо дать рублей двенадцать с полтиной; стало быть,
для нестеснительного, но скромного удобства предстоят следующие расходы: 1)
квартира 150 р. с., 2) 10 кубических сажен дров, по 2 1/2 р.
с., 25 р. с., 3) свеч сальных 5 пудов, по 3 1/2 р. с., 17
р. 50 к. с., 4) корове и лошади сена, 24 воза, по 70 коп., 16 руб. 80 к. с., 5)
овса на одну лошадь, 84 пуда, по 25 коп., 16 р. с., 6) ремонт экипажа и упряжи и
ковка лошади 5 р. с., 7) плата работнику 30 р. с., 8) плата кухарке 15 р. с., 9)
на всю семью, то есть на шесть человек по 1 1/2 пуда
пшеничной муки, всего 108 пудов, по 30 коп., 32 р. 40 к. с., 10) ржаной муки по
10 фунтов в месяц на каждого, всего 18 пудов по 20 коп., 3 р. 60 к. с., 11)
пшена по пуду в месяц на всех, 12 пуд. по 40 коп., 4 р. 80 к., 12) на говядину и
рыбу, по 7 пуд. на всех в месяц, того и другого 84 пуда по 1 руб., 84 р. с., 13)
масла коровьего, полагая по 30 фунтов в месяц на всю семью, на полгода
потребуется только 4 1/2 пуда, по 4 р., 18 р. с., 14) на
постное масло в посты и постные дни, по тому же расчету, 4 1/2 пуда
по 2 руб. 30 коп., 10 руб. 35 к. с., 15) на соль и приправы к столу 5 р с., 16)
на овощи и разные соленья 10 р. с., 17) чай, сахар и кофе 90 р. с., 18) водки на
год 8 ведр по 4 р., 32 р., 19) виноградного вина, в месяц по четыре бутылки, а
такого вина, ценою дешевле целкового в рот нельзя взять (вино употребляется
чисто иностранное, соболевского изделия) это обойдется в 48 р. с., 20) табак и
сигары 20 р. с., 21) гардероб господский – мужской 60 р., женский 50 р., всего
110 р. е, 22) поддержка в порядке хозяйства, ремонт посуды, мебели и пр. 15 р.
с., 23) удовлетворение необходимейшим надобностям в отношении к церкви 8 р., 24)
воспитание ребенка 150 р.с., 25) выписка журнала 16 р. 50 к. с., 26)
корреспонденция, по большим праздникам стеариновые свечи, лакомства и другие
непредвиденные расходы 43 р. с. Это, почти копейка в копейку, составит ровно
тысячу рублей серебром в год: дешевизна, согласитесь, очень завидная для
привыкшего к многим удобствам капиталиста, желающего небольшими доходами
обеспечить себя продолжение целого года и, кроме того, доставить себе и
семейству приличное развлечение и некоторое роскошество.
Семнадцатого мая, в среду, рано утром, приехали мы в так называемую
«крепость» Борскую: имя это селение усвоило себе потому, что прежде здесь был
бор, которого теперь и следов не осталось. Бор вырубили и из него выстроили
Борскую, в которой нет ни рва, ни вала, ничего, что напоминало бы о прежнем
укрепленном пункте.
Был праздник – Преполовение. Проезжая селение Гвардейское, основанное еще
при императрице Елисавете Петровне переселенцами, «солдатскими малолетками»,
Мойку и Ельшанку, мы вглядывались в разнохарактерные наряды здешних женщин.
Многие из них не носят сарафанов; у них белые рубахи с длинными, доходящими до
кисти, постепенно суживающимися рукавами; отложной воротничок застегивается
крупной запонкой. Сверх неё юбка, полосатая шерстяная, из
постоянно-перемешивающихся между собою красных, желтых и зеленых полосок; чулки
по большой части «панские», то есть вязанные в пять игол, а не простые
«русские», крестьянские, вязанные в две иглы; сверх чулок коты. Верхнюю одежду
составляет «шушун»; он делается из белого крестьянского сукна, с красною по
краям суконною же оторочкою и с красными у мышек ластовицами. Шушун бывает без
воротника, с длинными, кверху широкими, а у кисти рук узенькими рукавами; он
довольно узковат, по крайней мере не очень просторен и едва доходит до колен.
Если же это верхнее платье будет очень просторно и длинно, ниже колен, то его
называют «охабень». Молодые женщины головы повязывают красным или пестрым, ярких
цветов, платком, а пожилые – белою перевязью, из домашнего холста. У щеголих
рубахи пестрые, ситцевые. Такой наряд чрезвычайно живописен, особенно когда
плотная, здоровая, хорошо сложенная молодица явится без шушуна, с ловко-стянутою
кушаком юбки тальей, с кокетливо-обдернутой сверх пояса рубахой, с манерами,
обличающими независимость и известную дозу достоинства, и с личиком,
свидетельствующим о южном происхождении. Не все, однако ж, носят шушуны; есть и
кафтаны, есть и телогреи.
Ребятишки, как и везде, бегают в одной лишь рубашонке; льняного цвета волос
здесь гораздо меньше, чем в северных губерниях. Русские ребятишки любят
обыкновенно предоставлять себе большую свободу в движениях и искусственно
коротают свою легкую одежду до того, что уничтожают в ней всякую идею о длине.
Иначе им и трудно было бы проводить время в обыкновенных своих занятиях,
состоящих, кроме еды и питья, в самой популярной здесь игре – «соль возить»; в
этой игре весь интерес основан на прыганье через кон и на скаканье. Дети
забавляются еще и тем, что гоняют по улице комки перекати-поля, и бегают за ним,
когда степной ветер кружит его, подталкивает и мчит далеко по ровной поляне.
Здесь уж не называют Оренбург по нашему, с ударением на «у», а произносят с
ударением на «о»; не говорят «конверт», а «конверт», не «их», а «ихо»,
не «что делать», а «чего делать», не «вспомоществование», а «возможенье»,
не «отродье» или «отрасль», а «отрывок», не «Башкирцы», «султаны», а «Башкирьё»
и «султаньё»; «кочевой народ», зовут просто «орда» и прочее.
На степи, в некоторых местах, по близости деревень, поделаны легкие загоны
для охранения табунов в ночную пору. Лошади днем пасутся на подножном корму по
воле и небольшими косяками разгуливают по открытой местности. Высокая трава
волнуется, точно зеленое море. Быстро пробегает по полям тёмная тень, кидаемая
несущимся в воздухе облачком; ветер колышет траву, клонит ее долу, опять
выпрямляет; волнистая линия, образуемая этим колыханьем, озлащается ярким
сияньем солнца; каждая травка блестит радужными искрами. Лошади, разметав гривы,
разметав хвосты, мчатся дружною группой, следом за породистым конем
предводителем и, добежав до ручейка, или речки, кидаются в холодные струи
освежиться от денного жара. Случайно-едущие в двух телегах цыгане сдерживают
своих кляч и коварными глазами следят за соблазнительной приманкой. Смуглые,
черноокие их подруги, повязанные пунцовыми платками, подбирают распавшиеся по
лицу черные как смоль волосы, подымают ко лбу жилистые руки, застеняют ими лицо
от знойных лучей солнца и тоже впиваются взорами в безнадежную добычу. В стороне
показался наездник с арканом в руке; он сам скачет на коне, по направлению к
речке, и волосы его, подстриженные в скобку, подпрыгивают на голове, неприкрытой
шапкой. Проезжие умеряют жар прежнего созерцания; старый цыган, треснув по
пальцам черномазого кудреватого цыганёнка, протянувшего было ручонку в эту
сторону, спокойно подбирает спущенные вожжи, хлещет кнутом чубарого кореняка и
продолжает путь прежнею дорогой.
Но вот и сам Бузулук, с его полуторатысячным населением мужеского пола, и
таковым же женского.
Начиная от Бузулука вплоть до самого Оренбурга, вместо обыкновенных вех, по
степи поделаны земляные кучки, сложенные правильными пирамидами, и иногда, для
красы, обложенные камнем. На моем пути лежало село Погромное на речке того же
названия. В этом селении высокий берег недавно обвалился, в реку упал яр и из
вновь образовавшейся стены выглянули гигантские клыки и два огромные зуба
мамонта. Удивленные крестьяне вытащили их из глины и представили местному
начальству, в Бузулук, в Окружное Правление Государственных Имуществ.
На заре следующего дня, стало быть, в четверг, восемнадцатого мая, мы
вступили в область Земли Оренбургского Казачьего Войска и прибыли в «Переволоцкую»
станицу, названную так потому, что стоит на западном склоне Общего Сырта,
отделяющего бассейн реки Самары, от бассейна Урала; отсюда начинается волок.
Сыртом же здесь называют всякую возвышенность, служащую водоразделом: это
нарицательное имя обратилось здесь в имя собственное; другого название горы эти
не имеют; а простолюдье здешнее вместо «Общий Сырт» говорит сокращенно «Опчий»;
только к одному этому прозванию оно и привыкло.
Предшествующее Переволоцкой селение называется Полтавский-Редут или, как на
генеральной карте Оренбургского Края сказано, «Полтавка:» население её
составляет исключительно одна Мордва.
Утренний чай мы пили в Татищевой – все это места хорошо-знакомые по
пушкинской истории Пугачёва. Об этой несчастной эпохе нет даже и помину; теперь
край уж не та дикая пустыня, какою он был восемьдесят лет назад.
Казачки здешние ходят в сарафанах, которые стягиваются не на талье, а на
половине груди; поясов не бывает. У девиц волосы заплетаются в одну косу;
женщины же голову завязывают платком и, закрепив сзади узел, оба длинные конца
распускают по сторонам. На ногах белые чулки и коты; рубаха белая с длинными
рукавами.
Мы приютились на главной, узенькой улице и сели у окна, уставленного
цветочными горшками. Против, окон на улице остановилась одинокая телега и
крестьянин только что разгрузил ее, выложив разные товары, привезенные для
распродажи. Базар раскинут был на двух больших рогожах и передний план заняли
девять чугунных котлов, в которые торговец постукивал длинною палочкой. На
веселые звуки котелков, из соседских окон выглядывали свеженькие головки
казачьих дочерей, которые дивовались на импровизированную ярмарку. Пытливые их
взоры преимущественно были направлены на две большие хлебальные чашки,
выточенные из липового дерева и блестевшие туманною позолотой и серебряным
бордюром из мелких листочков. Одна чашка была тёмно-коричневая, другая
размалёвана красною краской и обе щедро намазаны лаком. На другой рогоже
вытянулись в линию березовые ведёрки, никак целая дюжина! а рядом с ними стояло
во весь рост прислоненное к телеге резное коромысло, покрытое голубоватой
краской. В стороне стояла пирамида из возвышавшихся одно над другим сит и решот,
десятка два лагу тек для дегтю, несколько концов веревок, фарфоровой большой
чайник и три такие же блюдечка с чайными чашками; на каждой из них, среди
лаврового венка, была какая-нибудь надпись золотыми буквами. В приличных местах,
на серых бумажках, разложены были в симметрическом порядке гвозди, нашатырь,
индиго, зеленый купорос, ножи и гребни. Выбирай, чего душа желает!
Первыми посетителями этого базара явились ребятишки. Они дружной гурьбой
окружили обе циновки; настороженным ухом прислушивались к глухому звуку,
издаваемому чугунками, озирались друг на друга и, сдерживая радостную улыбку,
беспричинно разражались наконец веселым хохотом и пускались в крупные разговоры.
Рыжебородого торговца забавляли дети: он сам стал с ними заигрывать. Колотя
беспрестанно в небольшой котелок, он тою же палочкой вдруг напускался на детей и
щекотал первого, который был к нему поближе. Ребятишки взвизгивали и опрометью
кидались от телеги прочь. Мужик хладнокровно продолжал свой звон; дети снова
подкрадывались к рогожам, снова навостряли уши и уж сами тихохонько затрогивали
мужика за полы смурого кафтана; тот долго на это не откликался и, дав ребятам
время заняться рассматриванием золоченых чашек, снова их пугал неожиданным
манёвром.
Скоро начал находить народ; покупщики со всех сторон стекались... но чай
отпит, лошади заложены и мы отправились.
Мы ехали восточным склоном Общего Сырта; вдали Урал; на широкой степи на
горизонте виднелись группы невысоких холмов, выглядывавших один из за другого;
по тучной траве бродили стада баранов: мы увидели первого Киргиза в вислоухом
калпаке и в одном халате, без рубахи. Он сидел при дороге и узенькими глазками
вглядывался в приближавшийся к нему наш экипаж. Когда мы поравнялись, Киргиз
стал на ноги, снял колпак и, обнажив давно уж небритую голову, на которой даже и
тюбетейки не было, угрюмо, но низко кивнул раза два, сделав два скорые поклона и
не спуская с нас глаз.
Был полдень; солнце жгло и палило; из за покрытых зеленью холмов выглядывали
сизые тучки; в воздухе душно, но нам уж недалеко: вон, вправо ослепительной
белизной блещут городские здания, яркой искоркой горит соборный купол,
белоснежной колонной высится минарет караван-сарая... еще двенадцать верст и мы
почти-что дома.
Переправившись через Сакмару, в восьми верстах от города, и дав лошадкам
отдохнуть, мы полетели с быстротой; городские здание росли, башкирский
караван-сарай, служащий памятником просвещенной заботливости прежнего правителя
края, В. А. Перовского, и выстроенный по эскизам архитектора Брюллова, рос перед
нами во всей красоте своих деталей. За ним, вправо от дороги, виднелись
крепостные стены и земляной вал, по которому сотни народа, в белых рубахах, в
белых колпаках, возили тачки; около них копошились другие люди в серых фуражках
и в серых куртках; солнышко жгучим лучом падало на солдатское руже, но луч
этот, преломившись в полированной поверхности штыка, рассыпался и дробился на
тысячи горящих разными огнями искр.
У шлагбаума нас опросили и отобрали подорожную моего спутника. Мы в
Оренбурге.
VIII.
Илецкая Защита.
Первое впечатление, производимое Оренбургом на заезжего человека,
чрезвычайно-поразительно: кажется, так и окунешься в настоящую Азию. То
попадется на встречу коренастая, полнощёкая, узкоглазая и скуластая Киргизка,
одетая в обыкновенный бумажный мужской халат, обутая в неуклюжие сапожищи, с
выпущенными поверх их шальварами, и намотавшая на голову себе кусок холста в
виде высокой шапки; то натолкнешься на верхового наездника с неевропейским типом
лица, с странным костюмом, в котором главную роль играет опять тот же халат, и
высокий вислоухий колпак, с старинною саблею и с длинным копьем в руках.
Спросишь встречного: что это за человек такой? и поверишь на слово, что это
казак, Башкирец. Не успеешь его выпустить из виду, как замечаешь перед собой
новую фигуру – такого же дикаря, но уж гораздо-беднее одетого все в тот же халат
и почти в такой же колпак; вглядишься в его монгольский облик, всмотришься в
его косоватые глаза и реденькую клинообразную бородку и догадаешься, что это
Киргиз. В ином месте попадется сильно-нарумяненная Татарка, надевшая себе на
голову, вместо чадры, легкий летний халат и закрывшая им свое размалёванное
личико от нескромных взоров любопытствующих мужчин. Тут, в переулке, стая
голодных собак не дает дороги прохожему; там орава жирнохвостых баранов гонится
через плавучий, на живую нитку смастеренный, мост; у покривившегося на бок
домика метет улицу Татарин в долгой, гораздо ниже колен, синей рубахе и в черной
ермолке или тюбетее на догола выбритой голове; здесь мычит, точно младенец
плачет, павший на колени верблюд, высоко подняв свою долгую шею с коротенькой
мордочкой и с жалостным выражением светленьких глазок. Вдали виднеется
караван-сарай; ближе сюда блестит на синем небе жестяная луна, насаженная на
высокий шпиц татарской мечети, а через несколько времени спустя, на минарете
покажется навитая на меховую шапку чалма азанчея: он высунется немного из за
решетки окна, заткнет себе уши пальцами и, тряся, что есть мочи, бородой, во все
горло станет распевать заветные слова, призывая правоверных на молитву. Копье,
колпак, шальвары, скуластые лица, верблюды, бритые черепы и груды кизяка
повсюду, повсюду селямы, халаты и непривычный уху говор – чистейшая Азия!
Но нет, это не Азия. Надо хорошенько оглядеться, надо хорошенько ко всему
прислушаться. Золотые кресты сияют над изящными храмами православных церквей;
целые линии уютных, щегольских деревянных домиков дружно вытянулись вдоль по
улице; между ними красуется несколько роскошных, больших каменных зданий; в
одной стороне раздаются звучные аккорды бальной музыки, с другой несется к нам
дробное грохотанье барабана и командные слова звонкого тенора на воинском
ученье; вот целый взвод кадетов, обмундированных в красивую казачью форму; из
соседнего дома льются чудные звуки серебряного голоска молоденькой девушки,
разучивающей итальянскую арию, или повторяющей старинный романс: «Нет, доктор,
нет, не приходи!» На пыльной, немощенной улице появляются франтовские экипажи на
лежачих рессорах, а вот и кавалькада: ее составляют хорошенькие амазонки – оренбургские барышни, окруженные услужливыми, щеголеватыми кавалерами.
В Оренбурге все есть, чего хочешь, того просишь; здесь какая-то смесь
парижского с нижегородским, нижегородского с хивинским. Это не Европа, но и не
чистая Азия; от Азии наш Оренбург поотстал, но не дошел еще во всех чертах до
утонченности главнейших русских городов. Оно, впрочем, так и быть должно.
Оренбург город новый; едва прошло десятилетие, как он отпраздновал свое
одновековое существование.
Имя Оренбурга происходит от название реки Ори и немецкого окончание «bürg».
Имя этого города известно с 1734 года, когда императрица Анна Иоанновна
соизволила повелеть выстроить в Киргизской Степи на реке Ори город. Исполнение
этого повеление возложено было на известного государственного человека, обер-секретаря, статского советника Кириллова; город, как говорит классический,
доселе первенствующий описыватель Оренбургского Края, Петр Рычков, в 1735 году
действительно застроен был близь устья реки Ори: «Но понеже оное место к
населению тут большего города по многим причинам оказалось неспособно и от
вешней воды явилось весьма поёмное, того ради, по представлению тайного
советника Татищева, еще от её ж величества блаженные памяти государыни
императрицы Анны Иоанновны, в 1739 году августа 9 дня, именной указ последовал,
чтоб оный, при Кириллове застроенный, город именовать Орскою Крепостью, а
настоящий Оренбург строить по Яику-реке, ниже того места сто-восемьдесят четыре
версты, при урочище, называемом Красная-Гора (ныне крепость красногорская, 74
версты выше Оренбурга), который тут в 1740 году был и застроен, но и сие для
разных неудобностей отменено и высочайшим именным указом блаженные и вечной
славы достойные памяти великие государыни императрицы Елисаветы Петровны,
состоявшимся в Правительствующем Сенате, за собственноручным её императорского
величества подписанием, октября 18 дня 1742 года, для показанных, от господина
действительного тайного советника и кавалера Неплюева, обстоятельств, повелено
строить его близь устья реки Сакмары, на том месте, где оный ныне находится.»
Первоначальная мысль основание города в Киргизской Степи принадлежит
Петру Великому. Соймонов рассказывает, что когда, во время персидского похода, в
присутствии Государя, зашла речь о торговле России с Азией, император изволил
заметить, что хотя по Каспийскому Морю и можно нам иметь с Персией и с
береговыми народами коммерцию, но море ненадежно, пристаней и складов скоро
сделать негде, да и трудно, а надлежит неотменно сделать коммуникацию с сухого
пути, построить на Яике город, уставить военную черту, сладить с Киргизами:
оттуда близко Хива, а от Хивы и до Индии недалеко, всего переходу месяца два.
Следствием, между прочим, этой великой мысли была экспедиция князя
Бековича-Черкасского, погибель которого даже поныне страшит Хивинцев. Вместе с
кончиною Великого угасли и помыслы о Средней Азии. Но в 1733 году, киргизский
хан Абульхаир, возведенный потом государыней в достоинство хивинского хана,
признал за благо принять присягу на верноподданство Русской Государыне. В это
время прежние слуги великого царя, Волынский, Татищев, князь Урусов и Соймонов
разъяснили императрице важность этого событие и преднамерение Петра Великого;
вследствие этого-то всеподданнейшего доклада и назначены были для строение
Оренбурга обер-секретарь Кириллов и Татарин, полковник Тевкелев, оставивший
после себя любопытные материалы, касающиеся Оренбургского Края. Самый успешный
ход делу устройства новой крепости дан был тайным советником Иваном Ивановичем
Татищевым: он окончательно избрал для нового города нынешнее его место, выстроил
крепость, населил ее, учредил дороги, основал военную линию, вызвал
переселенцев, завел хлебопашество, положил начало горнозаводскому делу, ввел
правильную разработку копей каменной соли и организовал порядок производства
коммерческих сношений с залинейскими Киргизами. В Оренбурге были сосредоточены
управление военное, гражданское и пограничное; развитие промышленных сил шло с
блестящим успехом; едва возникнувший Оренбург рос не по дням, а по часам; но с
1770 года начались смятение у Башкирцев, потом, в 1782 году, главное управление
губернией перенесено в Уфу, в 1786 году начались частые пожары: Оренбург выгорел
дотла и почти вплоть до начала текущего столетие не мог подняться из
ничтожества, до которого доведен был стечением случайных обстоятельств.
Ныне Оренбург, в отношении к Оренбургской Губернии, есть только уездный
город; по географическому своему положению, он находится на этой стороне реки
Урала, бывшего Яика, на границе Земли Оренбургского Казачьего Войска, огромной
области, отделяющей Оренбургскую Губернию от средней и восточной частей
Киргизской Степи, точно так же, как Земля Уральского Казачьего Войска отделяет
губернии Самарскую и Астраханскую от западной части той же Киргизской Степи
(оренбургского ведомства). Совершенно иное значение имеет Оренбург ко всему
пространству необъятного Оренбургского Края, в состав которого входят следующие
области;
1) Башкирия, то есть вся Оренбургская Губерния и части губерний Пермской,
Вятской и Самарской.
2) Земля Оренбургского Казачьего Войска.
3) Земля Уральского Казачьего Войска.
4) Степь Киргизов Внутренней Орды, то есть часть Астраханской Губернии.
5) Степь Киргизов оренбургского ведомства, начиная от восточных прибрежий
Каспия, далее к востоку, через Усть-Урт и через все Аральское Море до правого
берега реки Сыра.
Как важная крепость и как средоточие управление всеми этими отдельными
областями, Оренбург, естественно, вмещает в себе всю аристократию целого
народонаселение Края: все, что есть лучшего, пышного, торжественного по
отношению к общественному положению, к богатству, роскоши, высшей образованности
– все это дружно скопилось в одном Оренбурге. Поэтому и неудивительно, что самые
значительные учебные заведение устроены не в губернском городе Уфе, а в самом
Оренбурге; в нем существуют именно: 1) Оренбургский Неплюевский Кадетский
Корпус, для Русских, для Башкирцев и для Киргизов; 2) гражданская школа для
киргизских детей; 3) училище при Батальоне Военных Кантонистов; 4) Фельдшерское
Военное Училище, в котором с большим успехом обучаются Русские, Евреи, Татары и
Башкирцы; 5) полурота Корпуса Топографов, в которой подготовляются
специально-образованные чертежники и рисовальщики-топографы и геодезисты. Про
медресе при мечетях и говорить нечего: они у нас заведены всюду.
Оренбург город и военный и, вместе с тем, купеческий; но ни православные, ни
мухаммеданские представители здешнего купечества не успели еще основать здесь
ничего такого, где бы дети их могли усвоить себе знания, в каждом быту полезные,
а в купеческом и подавно необходимые.
В Оренбурге круглый год, изо дня в день, ярмарка. Торговлю его можно
разделить на внутреннюю, в стенах самого Оренбурга, на внешнюю, или на
коммерческие обороты Оренбурга как с другими городами империи, так и с
Киргизскою Степью, и на торговлю заграничную, или на коммерческие связи
Оренбурга с Хивой и Бухарой.
Цифры, касающиеся до статистики города Оренбурга, не поражают своею
громадностью. В Оренбурге за 1849 год считалось 44 дома каменных, из них 25
казенных и 1667 домов деревянных, из них 8 казенных; лавок каменных 148,
деревянных 99; жителей, кроме военного ведомства, мужеского пола три с половиною
тысячи, женского до четырех тысяч; ежегодно рождается до тысячи человек,
умирает до семисот человек; браков совершается до двух сот. Фабричная
промышленность ограничивается только первоначальною обработкой продуктов,
получаемых от киргизского скотоводства: здесь существуют заведение для выварки
клея, мыла, отливания свеч, выделывание кож; но гораздо значительнее
салотопни; их считается до двенадцати; сала топится тысяч на шестьсот рублей
ассигнациями.
Купечествующих лиц немного, именно:
Почетных граждан, 1-й гильдии купцов, капиталов. 1, лиц 3
Купцов. 1-й гильдии 2, – 8
– 2-й гильдии 2, – 5
– 3-й гильдии русских 44, – 136
– – мухаммедан 19, – 96
Дворян и чиновников, объявивших капитал по 3-й гильдии 2, – 2
Иногородних купцов, получивших свидетельство 20
Торгующих крестьян по свидетельствам 3-го рода 13
4-го рода 26
Приказчиков 84
В соседственной Оренбургу слободе Каргале, или в Сеитовском Посаде,
мухаммедан, записанных по 3-й гильдии капиталов 74, – 400
Каргала лежит на реке Сакмаре, в восемнадцати верстах от Оренбурга. Посад
этот застроился, лет сто тому назад, вследствие привилегии, данной Сенатом
Татарину Сеиту с двумястами единоверными ему семьями, с тем, чтоб они, согласно
сделанному ими добровольному вызову, поселились здесь, обстроились, занялись
торговлею и завели бы хлопчатобумажные плантации. Каргалинцы занялись торговлею,
которая и доныне составляет главнейшее их занятие; но к посевам хлопчатой бумаги
доселе даже и не приступали.
Каргалинцы, как и касимовские Татары, занимаются преимущественно мелочным
торгом и разносом товаров по домам, торгуют халатами, кушаками, разными
бухарскими материями, разными шкурами, а пуще всего одолевают заезжего человека
прелестными, вязаными в узор дамскими платками из «кашмирского пуха», то есть из
пуха обыкновенных степных киргизских коз. Пух этот в старые годы огромными
тюками вывозился из Оренбурга в Ростов; там его перекупали оптовые торговцы и
отправляли в Лемберг, а из Лемберга товар этот шел уж во Францию, откуда
возвращался обратно к нам в Москву и Петербург, в виде превосходных кашмирских
платков и шалей, которыми теперь снабжают нас московские фабрики.
Мы здесь, в Петербурге, предорого платим за пуховые платочки, косыночки,
чулки, дамские пальто и прочие изделия, приобретаемые нами за иностранные; а
этот, именующийся иностранным, товар выделывается у нас же, в России, и если не
ошибаюсь, то преимущественно в Тамбовской Губернии и потом в Земле Оренбургского
Казачьего Войска, на Оренбургской Линии, на пространстве от Оренбурга до Орской
Крепости. Там некоторые из этих изделий приготовляются казачками и распродаются
по комиссиям в самом Оренбурге. Нельзя сказать, чтоб промышленность эта
процветала; напротив, по рассказам здешних старожилов, она видимо клонится к
упадку. Причина та, что правильной торговли этими изделиями нет; определенных
заказов здешние мастерицы не получают; технических усовершенствований в
вязанье не придумано, а за плохим сбытом и промышленность эта, несмотря на
давность своего существования, не приобрела в столицах и больших городах
общеизвестности. Если и случится в Петербурге приобресть, по случаю, роскошный с
виду, нежный на ощупь пуховый платок, то, разумеется, мы платим вчетверо и
впятеро дороже, чем этот платок в самом деле стоит на месте.
Мне случилось видеть, между прочим, один такой платок. Величина его была
около квадратной сажени и при всем том, весу в нем было всего 13 1/2 золотников;
по своей тонине, он легко мог быть продет сквозь обыкновенный перстень.
Еще здесь есть одно замечательное производство – это выделка армячины из
верблюжьего пуха и шерсти. Из простой армячины, то есть из грубого толстого
шерстяного полотна, шьются обыкновенные армяки, бывающие в восточных пределах
империи во всеобщем употреблении нашего простолюдья, особенно в Сибири; но в
Каргале, в Илецком Городке и в некоторых других, соседственных к Оренбургу,
местах, полотно это выделывается чрезвычайной тонины, нежности и мягкости,
особенно если к верблюжьему пуху примешать шёлку или толковых охлопьев. Тонкая
армячина, имеющая цвет белый, желтый, или сероватый, занимает как бы средину
между камлотом, паплином и кашмириеном и, по плотности своей, может
соперничествовать с привозными иностранными мужскими летними материями и
совершенно уничтожить дешевое, но весьма непрочное московское или остзейское
летнее трико, или так называемую брючную материю. Но в том то и дело, что между
производителями этого товара нет людей, во-первых – капитальных, а во-вторых –
достаточно-сведущих в разных знаниях для того, чтоб постигнуть важность
механического прядение верблюжьего пуха, воспользоваться этим изобретением,
применить его к своему производству и произвести благодетельную реформу в
местной фабрикации шерстяных тканей. Разумеется, настанет время, придёт срок,
когда необходимость эта почувствуется, когда явятся и капиталы и познание и
когда все пойдет как нельзя лучше.
Однако ж, то время, когда около Оренбурга должны будут возникнуть фабрики,
еще очень от нас отдаленно. Числительность население по сию сторону Урала и род
жизни Киргизов, а вместе с тем пустынность степи – Пустынность в нашем,
европейском значении этого слова – сами собою служат естественным указанием,
почему здесь должна существовать только торговля, а не фабричная деятельность.
У Оренбургского Края две границы: одна государственная, по реке Сыр дарье
(«Дарья» значит река), другая таможенная, по реке Уралу. Торговля с Киргизами,
производящаяся в Пределах Царства Русскаго, между реками Уралом и Сыром, но уж
за таможенною границею, называется иными «заграничною» нашею торговлею,
тогда как эпитет этот должен относиться исключительно к торговле нашей с
ближайшими к нам старинными владеньицами Средней Азии, Хивой и Бухарой, и со
вновь, в недавнее время самостоятельно утвердившимся, Коканом.
Политические и торговые связи наши с государствами... нет, виноват, ни с
«государствами», а с «ханствами», этой части Азии возникли давно; не кидаясь в
туманную даль времен отдаленных, припомним только, что по реке Уралу
распространялись Ногайские Земли, что еще при царе Иоанне
IV,
послы бухарские и хивинские трепетали взоров белого царя русского и что еще в
первый год основание нашего Петербурга юргенчский и хивинский хан Шайба дур
присылал к государю Петру Великому посла своего с просьбою «быть ему у его
царского величества в подданстве», на что государь тогда же и соизволил: быть
ему в подданстве указал. Об этом событии было сообщено публике к сведению в
издававшихся в Москве от правительства ведомостях, в нумере от 18-го марта 1704
года.
Мена наша с дальними соседями производилась, в старинные времена, по Волге;
потом, когда наши промышленные люди стали придвигаться все дальше и дальше к
востоку, главные пункты торговли передвинулись на реку Каму и потом на Тобол;
распространяясь отсюда еще восточнее, мы не упускали из виду и южных стран,
окружив отовсюду Башкирию, купцы наши стали проникать далеко за Уфу, к южным
предгорьям Уральского Хребта.
Стечение обстоятельств дало новый толчок промышленному движению и, при
преемниках Петра, торговля с Киргизами и с среднеазийцами была организована на
прочных, по тогдашним событиям, началах, а в самом Оренбурге, для успешнейшего
хода ея, основан был меновой двор.
Цель учреждение меновых дворов прекрасная; она состояла в том, чтоб отнять у
среднеазийцев охоту по-прежнему посещать Макарьевскую Ярмарку и, проникая в
центральную Россию, своим обширным торгашеством мешать промышленным оборотам
русских подданных. Учреждением меновых дворов им указаны пункты, долженствующие
навсегда оставаться главными рынками нашей азиатской торговли, где и оптовой и
розничный продавец всегда мог найти себе покупщиков и наверное сбыть с рук все, что
вывезено им из своей земли, не делая того подрыва внутренней нашей торговле,
какой был неизбежным следствием появление среднеазийских торгашей на
центральных рынках внутренней России. Впрочем, этот предмет так обширен, что
разъяснению его должно бы посвятить отдельное рассуждение.
Осмотревшись с недельку в Оренбурге, я предпринял поездку в местечко Илецкую
Защиту, за которою доселе осталось еще название крепости, хотя она теперь не
имеет никакого стратегического значения.
Для избежание недоразумений, считаю нелишним повторить, что эту Илецкую
Защиту недолжно смешивать с Илецким Городком:
Илецкая Защита лежит за рекою Уралом, в земле первого округа Оренбургского
Казачьего Войска, по сю сторону реки Йлека, верстах в пяти от этой реки. Участок
земли, приписанный к этому местечку, находится в исключительном заведывании
Министерства финансов.
Илецкий же городок лежит на запад от Защиты, гораздо-ниже ея, по течению реки
Илека, и находится в земле не Оренбургского, а Уральского Казачьего Войска.
Богатства Илецкой Защиты известны с весьма давних времен. Книга Большому
Чертежу, рассказывая про реку Гем, у Калмыков – Зен, у Киргизов – Джем, которую
мы переименовали в Эмбу, и переходя от неё к реке Уралу, наименовывает реку
Илез, или Илек и говорит, что тут есть «гора Тустеби, по-нашему, та гора –
соленая: ломают в ней соль». Илецкой Защите и доселе нет у Киргизов иного
названия, как старинного Тустюбя, слово в слово: Соль-Гора, а на прежнюю
разработку этой соли Ногайцами, потом Киргизами и сопредельными с ними
Башкирцами, указывают многочисленные ямы, до сих пор, как говорят, еще
существующие.
Из записки, полученной мною, во время посещение Защиты, от местного
начальства, видно, что, при основании Оренбургской Линии, во время управление
Краем тайного советника Неплюева, в 1744 году, посылан был в Киргизскую Степь,
для разведывания, майор Кублицкий: он сделал около Тустюбя разведку в
пятидесяти-трех местах, но глубже трех аршин соляного пласта не проникал; через
год после него отправлен был туда же ревельского драгунского полка полковник
Иннис, Англичанин; но о последствиях его разысканий ничего не известно, кроме
только того, что с тех пор соляные копи начали разрабатываться и Русскими;
добытая соль употреблялась в то время только на продовольствие войск; разрешено
было и Башкирцам, в числе прочих, при обложении их ясаком, дарованных им от
правительства привилегий, разрабатывать эти копи безденежно. В 1746 году
губернатор, для пользы народной, испрашивал у Правительствующего Сената
дозволение на свободную добычу илецкой соли, с платежом в казну установленного
акциза. В 1753 и 1754 годах, по указам Сената, ясак с Башкирцев и с Мещеряков
снят, а с тем вместе воспрещена им безденежная добыча илецкой соли; копи
поступили в казенное заведывание и соль, уж от казны, продавалась желающим по
тридцати-пяти копеек за пуд. Однако ж, прежние владельцы степи, Киргизы,
оставлены были при своем праве безденежного пользование солью; право это
впоследствии изменилось в том отношении, что Киргизов не самих лично допускали к
разработке копей, а давали им выработанную на казенный счет соль в
неограниченном количестве. Ныне, когда Илецкая-Защита лежит уж вне прежних
границ Киргизской Степи, которая в этом месте теперь начинается уж за рекою
Илеком, положено отпускать Киргизам соль безденежно в количестве девяти тысяч
пудов ежегодно. Известно, что Киргизы почти вовсе не употребляют соли, или
употребляют её очень мало, и что, кроме илецкой соли, они довольствуются солью
еще из множества рассеянных по степи соляных озер.
Около места разработки соли построена была в старинные годы крепостца и для
охранение её определена пехотная комплектная рота с артиллерию; но укрепление
этой крепостцы, почти до наших времен, ограничивались одними только рогатками,
которые считались, и действительно были, вполне достаточным оплотом против
набегов хищных Киргизов. Вследствие этих преград и самое селение усвоило за
собою название Илецкой-Защиты. В 1832 году, когда оренбургским военным
губернатором был граф Сухтелен, селение это обнесено бруствером и рвом. Но
важнейшим событием была особая мера, предложенная в 1810 году,
обер-квартирмейстером полковником Струковым и им же приведенная в исполнение.
Мера эта, вследствие которой богатое илецкое месторождение соли совершенно и
навсегда ограждено от набегов киргизских хищников, а вместе с тем и обезопасена
дорога во внутреннюю Россию, состояла в том, во-первых, что для сбыта соли
открыт новый удобнейший путь к волжской пристани при городе Самаре, на
протяжении 320 верст, а во-вторых – для охранение Защиты проведена новая
таможенная черта с восточной стороны по речкам Курале и Берданке, а с юга по
реке Илеку. Все это было приведено в исполнение в 1811 году, а отрезанное от
степи пространство, между реками Уралом, Илеком и Берданкой, заселено
оренбургскими казаками. Таким образом, Илецкая-Защита очутилась уж вне
Киргизской Степи, или, как в то время неправильно выражались, внутри пределов
государства. В 1810 году все заняты были Наполеоном; нам некогда было обращать
внимание на свой восток; у нас даже успели забыть, что вся Киргизская Степь
давным-давно, именно с 1741 года, находилась внутри пределов государства.
Что касается до управления илецким промыслом, то с начала поступление его в
казенное заведывание, в нем происходили разные изменения. Сначала добыча соли
производилась под непосредственным распоряжением главного оренбургского
начальства; в это время она отдана была на откуп, ненадолгое время. Потом в
Оренбурге учреждена была соляная контора; соль развозилась сухопутно
вольнонаемными возчиками к городу Стерлитамаку, для сплава по рекам Белой и
Каме, а далее Волгою до Нижнего Новгорода, для местных запасных магазинов. С
1790 года перевозка эта была прекращена и добыча соли по 1806 год производилась
под распоряжением Оренбургской Казенной Палаты, исключительно для местного
продовольствие жителей Оренбургской Губернии. В это время годовой расход её
исчислен был в триста тысяч пудов, а до 1786 года соли здесь добывалось ежегодно
до двух миллионов пудов. С 1806 года илецкие копи, в облегчение соляной
операции, обращены в вольный промысел, под управлением особой экспедиции и с
учреждением запасных магазинов, для распродажи соли. в Оренбурге и Уфе – по
сухопутной развозке, а в Стерлитамаке – для сплава водою по реке Белой; при этом
цена соли определена: на месте выработки в 12 копеек, а в запасных магазинах
несколько-дороже, то есть с надбавкой ценности провоза. В 1816 году, по проекту
Струкова, определено илецкий промысел распространить и предположено соль
добывать, по правилам горных разработок, в количестве не менее четырех миллионов
пуд, с тем, чтоб три миллиона пудов ежегодно доставлялось на самарскую пристань.
Для этой цели основано было новое сословие крестьян солевозов, которые, в числе
десяти тысяч душ, и были приписаны к Илецкой-Защите. Для главного управление
промыслом образовано Правление в городе Самаре, а при выработке на месте –
Горная Контора в Илецкой-Защите. В 1818 году контора уничтожена, а правление
переведено из Самары в Илецкую-Защиту. В 1827 году промысел был снова
преобразован.
Солевозный тракт идет из Илецкой-Защиты степью и чрез слободу
Новокардаиловскую входит в Уральскую-Землю у Илецкого Городка, далее выходит на
линейную уральскую дорогу между Мухрановкою и Кинделями; отсюда степью же
достигают до тракта, ведущого из Уральска в Бузулук, между умётами Озерным и
Пономаревым. С Озерного солевозный тракт, чрез умёт Грязный, входит в пределы
Самарской Губернии и здесь, через хутор Иргизский, село Ореховку и деревню
Подъемную, достигает Самары.
В одной любопытной рукописи, относящейся к 1799 году, разработка описывается
таким образом. Яма, где соль добывают, находится в нескольких саженях от
крепостцы в полуденную сторону; около неё построены плетневые с камышовыми
крышами магазины. Ныне ямы в ширину и в длину сажен по ста, а в глубину аршин
десять. Работа производится следующим образом: на горизонтальном соляном полу
ямы, во всю ширину, делают из соли уступы, вышиной в один аршин, шириною три
аршина: точно как лестницу. На площади верхнего уступа пробивают борозды узкими
железными теслами и топорами, шириною вершка в три, расстоянием борозда от
борозды в один аршин, а в глубину на аршин, то есть до горизонта второго уступа.
Нарубивши таких борозд во всю ширину ямы, сколько их выйдет, положат бревно на
катки и, привязав к нему, к обоим концам, веревки, за которые двенадцать человек
ухватись, бьют на катках концом бревна, с другого приступка, в кряж соли, между
борозд находящийся, отчего соль отскакивает большими кусками. Итак, сбивши весь
трехаршинный кряж соли, сбивают другой; так и все, сколько их есть во всю ширину
ямы, и продолжают таким образом ломку соли уступ за уступом. Сбитую соль кусками
и вырубленную мелкую, относят на носилках из ямы на досках в магазины, где
складывают ее весом и отпускают весом же приезжим подрядным возчикам. Соль в
Илецкой-Защите хотя, по положению, и продается по копейке за пуд крепостным
жителям, но никто ее не покупает, ибо по улицам, по дороге, около ямы, по
телегам, на инструментах, на платье работников – везде соль находится, отчего
она здесь идет даром.
Нынешняя манера разработки копей производится несколько улучшенными
способами. Выработка располагается правильными уступами, борозды продольные и
поперечные вырубаются топором и подчищаются киркой; затравками служат деревянные
колья, потому что железные клинья от ударов в сплошную массу соли могут
выскочить, а деревянные въедаются в нее плотно; косяки сбиваются барсами или
таранами. Длина косяка бывает неравная: от десяти и до тридцати аршин, глядя по
обстоятельствам, но ширина и толщина всегда одна и та же, в пять четвертей.
Косяки, посредством железных клиньев, разбиваются на равные половинки, которых
может быть и две и три и четыре; половинки снова разбиваются на меньшие части –
четвертинки и наконец на восьмушки; восьмушки эти или, попросту, комья, бывают
правильной формы; их то на тачках свозят на указанное место и складывают
огромными бунтами в несколько десятков тысяч пудов. Бунты эти стоят всегда на
чистом воздухе; влияние атмосферы на них слишком ничтожно для того, чтоб
напрасно расходоваться на постройку деревянных шатров.
Весу в кубическом аршине илецкой соли пятьдесят пудов, но, для ровности
счета, обыкновенно считается 48 или 49 пудов; усушки и утечки тут, разумеется,
быть не может; но велик расход бывает на ту соль, которая мелкими брызгами
отскакивает от массы при рубке соли. Но и эта мелкая соль не пропадает задаром;
она, под названием бороздковой, накладывается лопатками в соленосный ушат,
свозится на определенное место и продается желающим. Кто рубил соль, тот сам
обязан мелкую соль из своих бороздок выносить в особый бунт. В кубическом аршине
мелкой соли считается весу от восьми до одиннадцати пудов, глядя по
обстоятельствам.
Добыча соли производится только летом; зимой работ не бывает, кроме, разве,
экстренных случаев. Вольнонаемные работники здесь больше Татары, Башкирцы и
Киргизы обедневших родов. Заподряженные получают с первого числа марта по 22
копейки, а с первого апреля – по 26 копеек серебром за каждый рабочий день; они
довольствуются собственным содержанием и квартирою и обязаны добыть соли летом
от 25 до 30 пудов в день, а в прочее время года от 20 до 25 пудов в каждый
рабочий день. Вольнонаемные на земляных работах получают по 19 копеек поденщины.
Разведанное доселе месторождение илецкой каменной соли занимает площадь от
востока к западу на 609, а от севера к югу на 982 сажени; глубина, тоже не
вполне исследованная – 68 сажен. В семнадцати верстах отсюда, есть другое, тоже
богатое месторождение каменной соли, именно Мертвыя-Соли. Богатства здесь такие,
что в Бозе почивший Император Александр Павлович, обозревая Защиту 13-го
сентября 1824 года, воскликнул: «Боже мой, какое богатство!» В знаменитой
Величке добыча каменной соли производится подземными работами; а так как
выработка шахтами гораздо-красивее, чем вскрытые работы, и так как при вскрытых
работах в соляных копях нельзя образовать ни зал, ни павильонов, ни каких
других заманчивых для глаза сооружений, то очень понятно, что у нас более знают
о Величке, чем об илецких или о кульпинских копях. Наконец и у нас открыта была,
в 1820 году, подземная выработка: двумя шахтами пройдено было 22 сажени. Все
удостоверились в совершенном удобстве образовать такого рода выработку в
сплошной и твердой соляной массе, без особенных крепей и без всяких затруднений;
а для любителей хороших видов возродилась надежда, что и у нас, как и в Величке,
в страшных подземельях возникнут величественные аркады кристалловидных колонн с
портиками и галереями... Но Император Александр первый повелеть соизволил
оставить эти шахты, сказав, что «при таком неистощимом богатстве, нет надобности
изнурять людей подземными работами». Любители величественных зрелищ, конечно,
много потеряли, но человечество выиграло от милосердого отзыва государя.
Управлявший илецким промыслом, Струков, таким образом оценивал богатство
этого месторождения: «добыча илецкой соли должна быть упрочена на отдаленные
времена, потому что этот источник есть богатейший в государстве и может снабжать
наилучшею солью все места верхней части Волги, начиная от города Самары, а также
и обе столицы и северо-западные губернии и может заменить иностранную соль.
Озерные наши соли, саратовские (теперь они уж астраханские) и крымския, в
сравнении с илецкою, и низшего достоинства по качеству и от означенных мест
удалены; выварочная соль, истребляя пространные леса севера, по системе вод
камских, которыми снабжаются нижние области по Волге и Дону, как и прибрежья
Каспийского и Азовского морей, может лишить все страны сии необходимого леса, да
и самые варницы впоследствии затруднятся дровами, на выварку соли
потребляемыми.»
В 1850 году все выработанное пространство содержало в себе 110 сажен
длиннику, 44 поперечнику, а глубиной местами семь, а местами восемь сажен. Число
рабочих непостоянно; в мое пребывание их было около четырех сот человек. Слой
земли, прикрывающей площадь илецкого района, разнообразный: есть и голый песок,
есть и чернозем, способный к посевам белотурки.
Вблизи соляного флеца, на ровно-стелющейся степи, стоит скалистая гипсовая
гора, носящая название «Маячной». Высота этой горы простирается до двадцати
сажен над поверхностью земли; вершина её увенчана зубчатою стеною замка,
обращенного в острог и ныне необитаемого; к подошве её пристроены домики и
мазанки местных крестьян. Гора эта изрыта искусственными, а частью и
естественными пещерами. Зимой в них температура гораздо-выше температуры
наружного воздуха; напротив того, летом там холодно, и в прежние годы, когда
пещеры эти содержались в порядке и извивались длинными проходами, далеко от
устья входов в глубь горы, они служили настоящими погребами; теперь же, когда
стены этих природных коридоров обвалились и переходы засыпались камнем, пещеры
эти стали не так пространны, чтоб можно было следить за постоянным понижением
температуры. Я был введен в одну из таких пещер; высотой она была около сажени,
а длиной от трех до четырех аршин. Я видел в ней камни, опушенные инеем, видел и
висящие из трещин сосульки замерзшей воды, но термометр Реомюра в разных углах
показывал только +8о, при температуре наружного воздуха в +19о.
Вблизи разработки есть небольшое и неглубокое, в рост человека, соляное
озерко. Вода в нем чиста и прозрачна, как в горном источнике; в ней плавают
мириады инфузорий, длиною не более двух линий; края средней части тела животного
между головою и хвостом и множество снабженных щупальцами ножек, посредством
которых оно чрезвычайно-быстро плавает в воде, окрашены коричневым цветом и на
воде придают всему животному вид красного, юлящего всюду червячка.
Купающиеся в этом озерке не могут погружаться в него всем телом и оставаться
в воде по произволу; их немедленно выносит кверху. С исстари замечено, что,
после ветряной погоды, когда вода в озере взволнуется и наконец стихнет, дно
становится весьма тепло и даже горячо на ощупь; во всякое другое время оно
чрезвычайно-холодно, как и следует быть, потому что дном озерку служат сплошные массы каменной соли, всегда холодной, как лед. Временную же теплоту дна иные
объясняют действием солнечных лучей на вогнутую поверхность дна; иные –
беспрестанным трением соляных частиц, осаждающихся после того, как все озеро
всколыхнется от сильного ветра; иные, наконец, объясняют тем, что горячие пары,
проникая подземным путем сквозь трещины не гладкого, а шероховатого дна,
нагревают скопляющиеся на нем соляные грязи. Как бы то ни было, но общее мнение
приписывает здешним водам целебное действие, особенно для страждущих
ревматизмами. Впоследствии времени, для значительных посетителей здесь устроены
три ванны, а охотники из простонародья купаются в озерке просто для потехи;
особенного действие соленой воды на организм объяснить не могут, кроме того,
что «в волосах оседает соль.»
Илецкая-Защита небольшое местечко; в нем, кроме чернорабочих и служителей,
народонаселение состоит из нескольких семейств чиновников, которые составляют
цвет здешнего общества. Климат здесь теплый; живется всем очень хорошо и
очень весело, развлечение общественные неразнообразны и потому очень понятно,
что балы, обеды, ужины, карточные вечера должны очень часто перемешиваться с
умственными занятиями; общество все воспитанное, все с европейскими при |