|
СЕН-СИМОНМЕМУАРЫПолные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве Избранные главыКнига 2 25. 1715. Продолжение дневника последних дней короля Но кто бы не изумился до крайности – и это нельзя не повторить – умиротворенной и неизменной безмятежностью короля на одре смерти, невозмутимым душевным миром, не смущаемым даже легким проблеском страха, безмерным благочестием, которому он со рвением посвящал каждую минуту? Врачи предполагали, что причина, которая притупляла и даже снимала физические страдания, а именно полное заражение крови, подавляла душевные страдания и умственное возбуждение, а король действительно умирал от этой болезни. Другие, те, кто бывал во время его последней болезни у него в спальне и неотлучно находился при нем в последние дни, называют другую причину. В Общество Иисуса входят и миряне всех состояний, даже женатые, и это достоверный факт. Нет никаких сомнений, что Нуайе, государственный секретарь при Людовике XIII, [308] принадлежал к ним, равно как многие другие. Приобщенные эти дают те же обеты, что иезуиты, но такие, какие позволяет им их положение, то есть обет безоговорочного подчинения генералу ордена и провинциалам Общества. Обет бедности и целомудрия для них заменяется обязанностью слепо служить и оказывать всемерную помощь Обществу, а главное, быть во всем покорными начальникам по ордену и своим духовникам. Они должны были исполнять несложные религиозные обязанности, которые духовник назначал им сообразно их возрасту и уму и по своему желанию мог даже упрощать. Орден, освободив их от тревог о вечной жизни, имел взамен всемерную поддержку таких вот тайных помощников. Однако они не должны были таить ни одно движение души, ничего из того, что они узнавали, от духовника, а также от начальников, если только это не было тайной их совести и если духовник не почитал это необходимым. И еще они должны были исполнять все приказы своих руководителей и духовника, без возражений повинуясь им. Говорят, будто о. Телье уговорил короля еще задолго до смерти присоединиться к Обществу Иисуса, соблазнив его определенными преимуществами касательно вечного спасения и полного отпущения грехов, необходимого для такового спасения; он убедил короля, что, какие бы грехи тот ни совершил и как ни трудно было бы их искупить, тайный обет, данный ордену, все их смоет и даст верное спасение при условии исполнения этого обета; якобы генерал Общества Иисуса с согласия короля был посвящен в тайну, король принес обет о. Телье, и будто бы один перед кончиной [309] подтвердил свой обет, а второй подтвердил свои обещания; и наконец, якобы король получил последнее благословение Общества как один из его членов и над ним были прочитаны молитвы по особой форме, которые не оставляли в том сомнения, и якобы кто-то их частично подслушал; а еще ему будто бы дано было облачение или секретный знак принадлежности к Обществу, что-то вроде нарамника, и будто бы этот нарамник был обнаружен на короле. Наконец, большинство из тех, кто был тогда при короле, пребывали в убеждении, что именно уверенность в искуплении своих грехов за счет других – гугенотов, янсенистов, врагов иезуитов и просто не сторонников их, защитников прав королей и народов, защитников канонов и иерархии от тирании и ультрамонтанских притязаний, а также фарисейское пристрастие к букве закона и внешним проявлениям веры дали ему это поразительное хладнокровие в те страшные минуты, когда обыкновенно исчезает даже спокойствие, основывающееся на сознании невинности и подлинном покаянии, которое, казалось бы, должно давать неколебимую уверенность. Вот они, ужасные законы искусства лжи, создающей во всех сословиях тайных иезуитов, чье невежество во всех важных делах служит ордену, который добивается этого, уверяя, что обеспечит вечное спасение без раскаяния, без искупления, без подлинного покаяния, какую бы жизнь ни вел человек; вот она, омерзительная доктрина, что ради земных выгод обманывает грешников до смертного часа и ведет их к могиле по пути, усыпанному цветами. Так умер один из величайших на земле королей, оказавшийся в руках бесчестной [310] и преступной супруги и детей от двойного прелюбодеяния, которым он покорился до полного самозабвения ради них, умер, приняв последнее причастие от сына другой своей возлюбленной, безмерно осыпанного милостями, которых его мать добилась для своей семьи, и получив последнюю помощь лишь от духовника, каковым, как известно, был о. Телье. Эту смерть не назовешь смертью святого: у святых не бывает такого окружения. Впрочем, те, кто его окружал, не остались с ним до конца. Завладев королем и его спальней, они допускали туда лишь немногих преданных людей, которые были им необходимы, однако перестали ухаживать за ним, как только добились своего. Едва добавление к завещанию было составлено и передано Вуазену, их труды завершились и они без всякого стыда сбежали. После того как они добились от умирающего всего, даже невозможного, он уже ничего больше не мог им дать, и сразу же заботы об умирающем показались им слишком тяжкими и обременительными, чтобы и далее оставаться свидетелями столь горестного и не приносящего никаких выгод зрелища. Здесь уже рассказывалось, что, когда король с нежностью сказал г-же де Ментенон о надежде скоро соединиться с нею, это страшно не понравилось престарелой прелестнице, которая, не довольствуясь тем, что была королевой, видимо, хотела стать бессмертной. Рассказывалось и о том, что в среду, то есть за четыре дня до смерти короля, она навсегда оставила его и что король, узнав об этом, ужасно огорчился и непрестанно звал ее, почему ей и пришлось вернуться из [311] Сен-Сира, однако у нее не хватило терпения дождаться его кончины, она опять уехала, и уже навсегда. Бисси и Роган, радуясь, что смогли отразить удар и не допустить возвращения кардинала де Ноайля, более не утруждали себя никакими заботами, а кардинал де Роган даже оставил короля без мессы, так что, не окажись там Шаро, о ней и речи бы не могло быть, хотя король оставался в полном сознании, и, когда его спросили, не желает ли он послушать мессу, он ответил согласием: что касается ума и речи, он был как вполне здоровый человек. Герцог Мэнский также выказал всю доброту души и безмерную признательность отцу, который всем пожертвовал ради него. Он присутствовал, когда тот провансалец, о котором я уже рассказывал, принес королю свой бальзам. Фагон, привыкший деспотически обращаться с врачами, счел метод этого мужика слишком грубым, но тот дерзко оборвал его. Герцог Мэнский, которому больше нечего было вытягивать из короля и который уже считал себя хозяином королевства, в тот же вечер рассказал своим приближенным в столь присущей ему шутливой манере и с тонким остроумием историю про то, как грубиян взял верх над врачом, живописал изумление, возмущение и унижение Фагона, испытанное тем впервые в жизни на закате своей врачебной карьеры и надежд, и о том, как он что-то буркнул, но промолчал, не посмев ответить из боязни нарваться на худший отпор. Сей любящий и нежный сын так весело рассказывал эту историю, что слушатели разразились громким хохотом, которому вторил и он сам, и смех стоял довольно долго. [312] Чрезмерная радость оттого, что он достиг всемогущества, свободы и предела чуть ли не всех своих желаний, заставила его забыть о непристойности своего поведения, каковое не осталось незамеченным в передних и на галерее, куда выходили его покои, располагавшиеся на одном этаже и рядом с дворцовой церковью: придворные, проходившие по галерее, слышали эти взрывы смеха. Герцог Мэнский прекратил проявлять уже бесполезные заботы. То было для него слишком трогательное зрелище; он предпочел лишь изредка и на миг появляться у умирающего, замкнувшись вместе со своей скорбью у себя в кабинете, где проводил время коленопреклоненным у распятия либо размышлял о будущих своих приказах ради укрепления всего, что ему удалось присвоить. О. Телье давно уже перестал заниматься умирающим. Он не смог добиться, чтобы ему передали раздачу множества свободных бенефиций; кардинала де Ноайля он уже не опасался, после того как Бисси и он вместе с г-жой де Ментенон предотвратили его возвращение. Теперь ему нечего было ни бояться, ни ждать от короля, и он предался другим занятиям, так что слуги при внутренних покоях и даже при королевских кабинетах возмущались его отсутствием, а некоторые, как, например, Блуэн и Марешаль, принуждали его к исполнению своих обязанностей и несколько раз посылали его искать. Король часто спрашивал его, но его обычно не было поблизости, а бывало, он и вообще не приходил, поскольку его не удавалось отыскать ни у себя, ни в других местах. К королю он обыкновенно подходил всего на несколько минут и удалялся, когда ему [313] заблагорассудится. В последние дни, когда король был уже при смерти, он приходил еще реже, хотя единственный духовник не должен отходить от ложа умирающего. Но было ясно, что милосердие, заботливость, не говоря уже о преданности и благодарности, не входят в число признанных добродетелей этого величайшего лицемера, которому пороки и коварство не привили склонности, умения и таланта к напутствованию умирающих. Его непрерывно приходилось разыскивать, и так же непрерывно он сбегал; таковым своим недостойным поведением он возмущал всех, кто мог находиться и находился в комнате короля с тех пор, как после исчезновения г-жи де Ментенон и герцога Мэнского вход туда стал и оставался свободным. Справедливость требует от меня добавить относительно о. Телье следующее: впоследствии из любопытства я поинтересовался у Марешаля его мнением насчет слухов о принятии королем иезуитского обета и вообще обо всем том, о чем я рассказывал выше. Марешаль, человек крайне правдивый и не терпевший о. Телье, заверил меня, что никогда не замечал ничего, что можно было бы истолковать подобным образом, не слышал ни особых молитв, ни особого благословения, не видел на короле ничего похожего на нарамник, и добавил, что, по его убеждению, во всех этих россказнях нет ни капли правды. Но Марешаль при всем его усердии не всегда находился в комнате, а тем паче у постели короля; о. Телье мог остерегаться его и таиться; однако, несмотря на это, я не могу поверить, будто Марешаль, произойди там действительно что-либо подобное, ничего бы об этом [314] не знал и у него не возникло бы даже подозрений на этот счет. Теперь, представив правдиво и с самой достоверной точностью все, что мне довелось либо самому узнать как свидетелю, либо услышать от тех, кто был очевидцем или принимал участие в делах и событиях в течение двадцати двух последних лет долгого царствования Людовика XIV, и беспристрастно показав его таким, каким он был, хоть я и позволял себе высказывать соображения, естественно вытекающие из самих событий, мне остается лишь описать внешнюю сторону жизни этого монарха, какой я знал ее с тех пор, как постоянно жил при дворе. Какими бы ничтожными и, возможно, ненужными после всего рассказанного о внутренней жизни при дворе ни показались подробности, происходившие у всех на глазах, они, быть может, все-таки несут в себе уроки для королей, которые хотели бы достичь уважения и уважать самих себя. И еще меня укрепляет в этом решении то, что, как бы ни скучны, скажу даже больше, как бы ни надоедливы были эти подробности для читателя, знающего о них от тех, кто мог самолично их видеть, они очень скоро забываются и не доходят до потомков; опыт же учит нас, что мы крайне сожалеем, обнаружив, что никто не взял на себя труд, неблагодарный для своего времени, но интересный для потомства, точно и подробно описать государей, вызывавших в мире такие толки, как тот, о котором рассказывается здесь. И хоть не повторяться крайне трудно, я постараюсь, насколько возможно, избегать этого. Не стану говорить об образе жизни короля, [315] когда он пребывал при армии – его распорядок определялся тогда делами, которыми предстояло заняться, хотя он все равно регулярно проводил советы; скажу только, что обедал и ужинал он тогда только с людьми, кто по достоинству мог получить такую честь. Когда кто-то мог претендовать на нее, у короля испрашивалось позволение через дежурного камер-юнкера. Король давал ответ, и, если он был благоприятным, на следующий день следовало представиться королю, когда он направлялся обедать, и король говорил: «Сударь, приглашаю вас к столу». После этого человек уже навсегда имел привилегию есть за королевским столом, когда хотел, но этим не следовало злоупотреблять. Воинского звания, даже звания генерал-лейтенанта, для этого было недостаточно. Известно, что г-н де Вобан, генерал-лейтенант, уже многие годы удостаивавшийся самых значительных отличий, впервые добился этой чести по окончании осады Намюра и был бесконечно польщен ею, меж тем как многие, имевшие чин полковника, получали ее без всякого труда. В Намюре король оказал такую же честь аббату де Грансе, который, рискуя жизнью, исповедовал раненых и поддерживал в войсках дух. Он был единственным аббатом, взысканным такой честью. Все прочее духовенство, за исключением кардиналов и епископов-пэров, а также священнослужителей, имевших ранг иностранных принцев, никогда ее не имели. Кардинал де Куален, который прежде, чем получить кардинальский пурпур, был епископом Орлеанским, первым королевским капелланом и сопровождал короля во всех походах, и архиепископ Реймсский 161, тоже всегда [316] сопровождавший короля как священник его походной церкви, наблюдали, как их братья, герцог и шевалье де Куален, едят за королевским столом, но сами никогда на место за ним не притязали. Несмотря на все предпочтения, какие король оказывал своему конвою, за королевским столом не обедал ни один офицер из этой части, кроме маркиза д’Юрфе, удостоившегося этой чести не знаю за что, поскольку это произошло задолго до меня; из полка королевской гвардии – только полковник, так же как и капитаны личной охраны. Во время этих трапез все были в шляпах, сесть за стол с непокрытой головой означало нарушение приличий, о чем вас тотчас же предупреждали; даже Монсеньер был в шляпе, с непокрытой головой сидел только король. Шляпу снимали лишь тогда, когда к вам обращался король либо вы обращались к нему; ежели после начала обеда кто-нибудь из лиц, достойных занимать место за столом, подходил засвидетельствовать свое почтение, ограничивалось тем, что прибывший просто подносил руку к шляпе. Еще обнажали голову, разговаривая с Монсеньером и Месье или когда они обращались к вам. При обращении же к принцам крови или при их обращении к вам также ограничивались простым поднесением руки к шляпе. Вот что я видел при осаде Намюра и слышал от придворных. Места за столом около короля занимали по титулам, а после по чинам; ежели оставались свободные места, все передвигались ближе к нему. Несмотря на то что это происходило в армии, маршалы Франции не имели преимуществ перед герцогами, и все они, а равно иностранные принцы и титулованные особы, рассаживались как [317] придется, без предварительного распределения мест. Но если случалось, что какой-нибудь герцог, принц или маршал Франции до сих пор еще не сидел за королевским столом, ему следовало обратиться к первому камер-юнкеру. Понятное дело, это было несложно. Не делать этого могли лишь принцы крови. За столом в кресле сидел только король, у всех прочих, включая Монсеньера, были стулья со спинками, обтянутыми черным сафьяном, складывающиеся для удобства перевозки: их называли «попугаями». Более нигде, кроме как в армии, мужчины за королевский стол не допускались, даже принцы крови, за исключением их свадеб, когда король изъявлял согласие устроить ее. А теперь вернемся к жизни двора. В восемь утра дежурный первый камер-лакей, ночевавший в королевской спальне, одевался и будил короля. Тогда же в спальню входили первый лейб-медик, первый лейб-хирург и кормилица короля, пока она еще была жива. Она подходила поцеловать короля, а врачи обтирали его и иногда меняли рубашку, потому что он был предрасположен к потливости. Через четверть часа вызывали обер-камергера, а в его отсутствие – камер-юнкера, проходившего годовую службу, и вместе с ними входили те, кто имел право большого входа. Камергер либо камер-юнкер открывал полог и подносил королю чашу со святой водой, стоящую у изголовья. Они находились около кровати буквально несколько секунд, но это была возможность поговорить с королем, если им нужно было что-то ему сообщить или попросить, и остальные в таких случаях удалялись; если же они не обращались к королю, как это и бывало [318] обыкновенно, все оставались. Тот, кто открыл полог и подал святую воду, теперь подавал молитвенник, после чего все переходили в кабинет совета. После короткого чтения молитв король звал их, и все входили снова. Тот же человек подавал ему халат, и тогда входили те, кто имел право второго входа и грамоты на свободный вход к королю; почти сразу после этого – слуги, за ними – наиболее знатные лица, а после них – все остальные, застававшие короля уже за обуванием; он почти полностью одевался сам и проделывал это весьма ловко и изящно. Брили его раз в два дня; всегда и в любую погоду он носил короткий парик, даже в постели в те дни, когда ему делали промывание желудка; без него он на людях не показывался. При одевании и туалете он чаще всего говорил об охоте, иногда обращался к кому-нибудь с несколькими словами. Сидел он не за туалетным столиком, перед ним просто держали зеркало. Одевшись, он молился в алькове, причем все священнослужители, присутствовавшие при этом, преклоняли колени, кардиналы без подушек, миряне же оставались стоять, а капитан гвардии в это время стоял у колонки балдахина; после молитвы король переходил к себе в кабинет. Там уже находились или следовали за ним все имеющие право на вход туда, каковое давалось обладателям очень многих должностей. Король отдавал каждому распоряжения на этот день, так что становилось известно с точностью до четверти часа, чем король намерен заниматься. После этого все выходили. Оставались лишь побочные дети, гг. де Моншеврейль и д’О как бывшие их воспитатели, [319] Мансар, а после него д’Антен, входившие как раз к этому времени, но не через спальню, а через задний ход, а также слуги. И для тех и для других это было самое лучшее время, чтобы обсудить планы садов и дворцов, и продолжалось это обсуждение довольно долго, в зависимости от того, какие дела ждали короля. Все придворные в это время находились на галерее, и только капитан гвардии сидел в спальне у двери в кабинет, куда он входил, когда ему сообщали, что король собирается идти к мессе. В Марли придворные ожидали в салоне, в Трианоне, а также в Медоне – в передних комнатах, в Фонтенбло все оставались в спальне и в прихожей. Этот промежуток времени предназначался для аудиенций, когда король соглашался их давать, а также для бесед, если он с кем-то хотел поговорить; тогда же давались в присутствии Торси тайные аудиенции иностранным посланникам. Они назывались тайными, чтобы отличить их от так называемых частных, которые давались без всякой торжественности в алькове после молитвы, и от официальных аудиенций. Затем король отправлялся к мессе, во время которой его капелла исполняла какой-нибудь мотет. Вниз с хоров король спускался только в дни больших праздников или при торжественных богослужениях. По пути к мессе и обратно каждый, кто хотел, мог поговорить с ним, только требовалось, если это было не высокопоставленное лицо, предупредить капитана гвардии; король всегда выходил в церковь и возвращался через дверь одного из кабинетов, выходящих на галерею. Пока шла месса, оповещали министров, и они [320] собирались в королевской спальне. После мессы король очень недолго отдыхал и почти сразу же созывал совет. Так завершалось утро. По воскресеньям, а часто и по понедельникам собирался государственный совет, по вторникам – совет по финансам, по средам – государственный совет, по субботам – совет по финансам. Редко случалось, чтобы в один день созывались два совета, а в четверг и пятницу советов не было. Раз или два в месяц по понедельникам утром происходил совет по внутренним делам, но распоряжения, которые государственные секретари получали ежеутренне между одеванием и мессой, очень сокращали количество дел, рассматривавшихся на этом совете. На заседаниях советов министры сидели в зависимости от своего ранга после канцлера и герцога де Бовилье или маршала де Вильруа, который стал преемником герцога де Бовилье; на совете же по внутренним делам все стояли, пока он не заканчивался, за исключением законных потомков королей Франции, если они на нем присутствовали, канцлера и герцога де Бовилье. Изредка, когда возникало чрезвычайное дело, рассматривавшееся прежде государственными советниками, созывался специальный совет по финансам или по внутренним делам, на котором обсуждалось только это дело и куда приглашались эти государственные советники. На нем все сидели, причем государственные советники – по старшинству в этой должности между государственными секретарями и генеральным контролером; докладчик, облаченный, как и все государственные советники, в мантию, говорил стоя. Утро четверга почти всегда было свободным. То [321] было время для аудиенций лицам, которых король хотел увидеть, причем лицам, как правило, остававшимся неизвестными и приходившим с заднего входа; и еще это был великий день для побочных детей, для управляющих королевскими строениями и для слуг, потому что королю нечего было делать. В пятницу после мессы к королю приходил духовник, его пребывание ничем не ограничивалось и могло затянуться до обеда. В Фонтенбло в те дни, когда не бывало совета, утром после мессы король обыкновенно приходил к г-же де Ментенон, так же было в Трианоне и в Марли, если только она с утра не уезжала в Сен-Сир. Это время – а в Фонтенбло так даже до обеда – они проводили вдвоем, без министров, и никто им не мешал. Часто в те дни, когда не было совета, обед устраивался несколько раньше, чтобы потом поехать на охоту или пойти на прогулку. Обычно же обедал король в час; если совет затягивался, время обеда сдвигалось, но короля об этом не уведомляли. Нередко после совета по финансам Демаре оставался, и они с королем занимались делами. Обедал король всегда за малым кувертом, то есть сидя один у себя в спальне за квадратным столом, стоявшим напротив среднего окна. Обед был в большей или меньшей степени плотным в зависимости от того, как распорядился утром король: подавать за малым или за очень малым кувертом; в последнем случае обед состоял из нескольких блюд и трех перемен, не считая фруктов. После того как был накрыт стол, входили главные придворные, за ними все значительные лица, после чего камер-юнкер объявлял королю, что [322] кушать подано; он же и прислуживал ему за столом, если не было обер-камергера. Однажды маркиз де Жевр, ставший впоследствии герцогом де Тремом, поспорил с герцогом Буйонским, явившимся после начала обеда, утверждая, что тот не имеет права отстранить от службы за столом, но спор был решен не в его пользу. Я же сам как-то видел, как герцог Буйонский, придя в середине обеда, встал за спиной короля, прислуживавший герцог де Бовилье хотел уступить ему место, но герцог Буйонский учтиво отказался, сказав, что он сильно простужен и кашляет. Так он и остался стоять за креслом короля, а герцог де Бовилье продолжал прислуживать, но после громко заявленного отказа герцога Буйонского. Маркиз де Жевр был не прав: камер-юнкер лишь распоряжается в покоях короля и пр., но не прислуживает, эта привилегия полностью принадлежит камергеру, но зато он не имеет права распоряжаться в покоях; только в случае его отсутствия камер-юнкер прислуживает за столом, но если отсутствуют и дежурный и другие камер-юнкеры, то в покоях короля распоряжается вовсе не обер-камергер, а обер-лакей. Очень редко видел я во время обеда за малым кувертом Монсеньора и его сыновей, при этом они всегда стояли, и король никогда не предлагал им сесть. Постоянно видел и принцев крови и кардиналов, которые тоже всегда стояли. Частенько видел я Месье, который приезжал из Сен-Клу повидать короля либо оставался после совета по внутренним делам, единственного, на который он был вхож; в начале обеда он стоял и подавал королю салфетку; чуть позже, видя, что он не уходит, король спрашивал, не желает ли он сесть; [323] Meсье отвечал поклоном, и король приказывал принести табурет, который ставили у него за спиной. Через несколько секунд король говорил: «Садитесь же, брат». Месье кланялся и садился до конца обеда, когда он вставал и подавал королю салфетку. В иных случаях, когда Месье приезжал из Сен-Клу, король, выйдя к столу, приказывал поставить для него прибор либо спрашивал, не желает ли он отобедать. Если Месье отказывается, то через некоторое время уходил, и вопрос, не желает ли он сесть, не задавался, а если отвечал согласием, то король приказывал принести ему прибор. Стол был квадратный, и Месье усаживался на противоположной стороне спиной к кабинету. Тогда прислуживающий, обер-камергер либо камер-юнкер, наливал Месье вина, подавал тарелки и забирал те, которые он отставлял, в точности как королю, но, следует отметить, Месье принимал их службу с отменной учтивостью. Ежели же они являлись к одеванию Месье, а такое иногда случалось, то прислуживали ему вместо его камер-юнкера, чем Месье был чрезвычайно доволен. За обедом у короля он вел беседу и весьма развлекал его. При этом он, хоть и сидел за столом, подавал королю салфетку, вставая и снова садясь, а когда передавал ее обер-камергеру, то мыл руки и ею же вытирал их. Обычно за обедом король говорил очень мало, изредка вставляя в разговор слово-другое, но если присутствовали вельможи, близкие ему, он становился несколько разговорчивей; так же было и при одевании. Парадные обеды устраивались крайне редко: по большим праздникам или иногда в Фонтенбло, когда там бывала королева Английская. На [324] обедах за малым кувертом дамы не присутствовали, лишь изредка я видел на них супругу маршала де Ламотта 162, которая сохранила это право еще с тех пор, когда была воспитательницей законных детей короля и приводила их к обеду. Как только она входила, ей приносили табурет, и она усаживалась, потому что грамотой была возведена в герцогское достоинство. Встав из-за стола, король тотчас же уходил к себе в кабинет. И в этот миг высокопоставленные лица могли обратиться к нему. Он останавливался в дверях, выслушивал и заходил в кабинет, и очень редко заговоривший следовал за ним, испросив позволения, хотя мало кто осмеливался на это. В таких случаях он вместе с последовавшим за ним становился в нишу окна, ближайшего к двери, и штора тотчас же задергивалась; отдергивал ее сам проситель, когда уходил от короля. Это время отводилось также побочным детям, внутренним слугам, а иногда смотрителям строений; все они дожидались в задних кабинетах, кроме первого лейб-медика, который присутствовал при обеде и сопровождал короля, когда тот шел по кабинетам. В это же время короля навещал и Монсеньер, если они не виделись утром; входил и выходил он через дверь, ведущую на галерею. Король развлекался со своими легавыми, кормил их, потом шел в гардеробную и переодевался в присутствии нескольких высокопоставленных особ, которых камер-юнкер впускал по своему усмотрению, после чего сразу же через заднюю дверь и по собственной малой лестнице спускался в Мраморный двор, где садился в карету; пока он шел от лестницы к карете и по пути от кареты [325] к лестнице по возвращении, с ним мог говорить любой, кто хотел. Король чрезвычайно любил свежий воздух и, когда был лишен его, очень страдал от головных болей и недомоганий, причиной которых было то, что некогда он злоупотреблял духами и теперь уже много лет не выносил их, кроме запаха флердоранжа; об этом следовало помнить и, ежели надушился, не подходить близко к нему. Он был мало чувствителен к холоду, жаре и даже дождю, так что только очень сильная непогода могла помешать его ежедневным выходам на воздух. Поводов для выхода у него было всего три: раз в неделю, а то и чаще травить оленя в Марли или в Фонтенбло со своими и чужими сворами; стрелять в парках, и никто во Франции не стрелял так метко, так ловко и с таким изяществом, занимался же он этим раз или два в неделю, главным образом по воскресеньям и праздникам, а также в те дни, когда ему не хотелось устраивать большую охоту или заниматься со строителями; во все прочие дни он ходил смотреть, как продвигается строительство, и на прогулку по паркам и постройкам; иногда на прогулку приглашались дамы и устраивалось угощение в лесу Марли или Фонтенбло; в Фонтенбло же устраивались прогулки с участием всего двора вокруг канала, и это было великолепное зрелище, причем некоторые придворные выезжали на нее верхом. На других прогулках его сопровождали только самые высокопоставленные и наиболее приближенные к нему люди; исключение составляли те достаточно редкие прогулки в версальских садах, когда он один был в шляпе, или прогулки в садах Трианона, но только в тех [326] случаях, когда он приезжал с ночевкой и на несколько дней, а не тогда, когда приезжал из Версаля, чтобы прогуляться, а потом сразу вернуться. То же было и в Марли, но там, если он оставался, все приехавшие с ним вольны были сопровождать его на прогулке, присоединяться, уходить, одним словом, вести себя, как им нравится. Это место давало еще одну привилегию, какую не давало ни одно другое, а именно: выйдя из дворца, король громко произносил: «Шляпы, господа!» – и тотчас все придворные, офицеры гвардии, люди, служившие на строительстве дворца, все, кто шел впереди, позади и рядом с ним, надевали шляпы, причем он был крайне недоволен, ежели кто-то не надевал шляпу или даже мешкал надеть ее; в продолжение прогулки все были в шляпах, а летом или в другое время года, когда он, рано поев в Версале, выезжал в Марли просто ради прогулки, без ночевки, она продолжалась по четыре-пять часов. Охоты на оленей были гораздо многолюднее. На них в Фонтенбло съезжались, кто хотел; в прочих местах в них участвовали лишь те, кто раз и навсегда получил на них приглашение и форменный специальный кафтан, голубой на красной подкладке с галунами – одним серебряным между двумя золотыми. Таких было довольно много, но никогда не случалось так, чтобы они все собирались одновременно. Король любил, чтобы народу было достаточно, но большое многолюдье раздражало его и мешало охоте. Ему нравились страстные охотники, но он не хотел, чтобы на охоту съезжались те, кто ее не любит; такое поведение он почитал нелепым и никогда не выражал недовольства теми, кто ни разу не участвовал [327] в его охотах. То же можно сказать и о картах; ему нравилось, когда в Марли постоянно и по крупной играли в ландскнехт, но в салоне там стояло множество столов и для других игр. В Фонтенбло в плохую погоду он с удовольствием развлекался, смотря, как сильные игроки играют в мяч, да и сам он когда-то превосходно в него играл; в Марли он часто наблюдал за игрой в шары, в которой тоже был очень силен. Иногда в дни, которые были свободны от заседаний совета и не были постными, и еще если в эти дни он находился в Версале, он ездил с герцогиней Бургундской, г-жой де Ментенон и дамами обедать в Марли или в Трианон; это вошло в обыкновение особенно в последние три года его жизни. Летом к выходу короля из-за стола являлся министр, которому было назначено заниматься с ним делами, а после окончания работы король до вечера проводил время в прогулках с дамами, играл с ними в карты и довольно часто устраивал им беспроигрышную лотерею, ничего не беря за билеты; то был изысканный способ одарить их подарками, всякими полезными вещицами, наподобие тканей, серебряных изделий либо украшений, дорогих или просто изящных, как кто вытянет жребий. Г-жа де Ментенон тянула билеты наравне со всеми и сразу же кому-нибудь дарила свой выигрыш. Король билетов не тянул, и частенько в лотерее на один выигрыш оказывалось несколько билетов. Кроме этих дней, такие лотереи часто устраивались, когда король обедал у г-жи де Ментенон. Он поздно додумался до этих обедов; очень долгое время они бывали крайне редки, а к концу его жизни устраивались раз в [328] неделю, на них присутствовали приближенные дамы, была музыка и играли в карты. В лотереях участвовали придворные и приближенные дамы, но после смерти дофины придворные дамы уже не приглашались, за исключением г-жи де Леви, г-жи Данжо и г-жи д’О, которые входили в число приближенных. Летом, выйдя из-за стола, король работал с министрами у себя, а когда дни становились короче, то вечерами у г-жи де Ментенон. Когда король откуда-нибудь возвращался, любой желающий мог поговорить с ним, пока он шел от кареты до малой лестницы. Потом король переодевался и оставался у себя в кабинете. И это было наилучшее время для побочных детей, внутренних слуг и служащих по ведомству построек. В день таких пауз было три, и они предназначались для вышепоименованных, для устных и письменных доносов и докладов, а также для написания писем, если королю нужно было собственноручно написать кому-нибудь. После прогулки король проводил у себя в кабинете час или чуть дольше, а затем шел к г-же де Ментенон, и по дороге к нему опять мог обратиться любой желающий. В десять вечера подавали ужин. Дежурный дворецкий с жезлом в руке шел оповестить дежурного капитана гвардии, который находился в маленькой передней покоев г-жи де Ментенон, куда подходил к этому времени, извещенный дежурным гвардейцем. Лишь капитаны гвардии имели доступ в эту крохотную переднюю, что находилась между комнатой, где сидели король и г-жа де Ментенон, и другой, тоже маленькой передней для офицеров и площадкой лестницы, где собирались придворные. Капитан гвардии становился [329] в дверях, объявлял королю, что кушать подано, и тотчас же возвращался в переднюю. Через четверть часа король отправлялся ужинать, ужин всегда проходил за большим кувертом, и по пути от передней г-жи де Ментенон до стола с королем опять мог заговорить любой, кто хотел. Во время ужина, проходившего всегда за большим кувертом с участием всей королевской семьи, то есть только сыновей и дочерей, внуков и внучек короля, присутствовало всегда большое количество придворных и дам, как имевших право табурета, так и стоявших, а накануне поездок в Марли – и всех тех, кто хотел туда поехать; это называлось «представиться для Марли». Мужчины испрашивали позволения поехать утром, говоря королю: «Государь, Марли». В последние годы жизни королю это надоело; синеливрейный слуга на галерее записывал имена тех, кто испрашивал позволения поехать; им следовало прийти и внести себя в список. Но дамы по-прежнему представлялись королю. После ужина король, окруженный придворными, несколько минут стоял, прислонясь спиной к колонне балдахина в изножье кровати, после чего, откланявшись дамам, переходил к себе в кабинет, где отдавал распоряжения на завтра. Там он проводил чуть меньше четверти часа со своими детьми и внуками, законными и побочными, а также их мужьями и женами; они все стояли, король же сидел в кресле, Месье, с которым в приватной обстановке он обращался как с братом, тоже сидел; Монсеньер стоял, равно как и остальные принцы, а принцессы сидели на табуретах. Мадам стали там принимать после смерти [330] дофины. Там же находились те, кто входил через заднюю дверь и был уже поименован выше, а также внутренние слуги вместе с Шамарандом, который был первым личным слугой короля, унаследовав эту должность от своего отца, а после стал первым дворецким баварской дофины и отличился как генерал-лейтенант; он пользовался успехом в свете и, хоть не мог похвастать большим умом, был весьма галантен, и все его с удовольствием принимали. Фрейлины принцесс и дежурные придворные дамы ожидали в кабинете совета, который в Версале и других дворцах располагался перед тем кабинетом, где находился король. В Фонтенбло, где был всего один большой кабинет, фрейлины принцесс, имевшие право сидеть, сидели на таких же табуретах по обе стороны от них, а остальные находились сзади, причем они могли либо стоять, либо садиться на пол, но без подушек, что многие из них и делали. Разговор всегда шел об охоте либо на некоторые другие, столь же нейтральные темы. Перед тем как удалиться, король кормил своих собак, желал доброй ночи и уходил к себе в спальню, где молился, как и утром, в алькове, а затем раздевался. Желал доброй ночи он кивком головы и, пока все выходили, стоял возле камина, отдавая распоряжения полковнику гвардии, после чего происходило малое раздевание, на которое оставались те, кто имел право большого и второго входа, а также жалованные грамоты на вход в королевские покои. Раздевание продолжалось недолго. Никто не выходил, пока король не ложился в постель. В этот момент кто-нибудь из имеющих эту привилегию заговаривал с ним, и тогда все остальные, [331] видя, что один из них уже завел разговор с королем, выходили, оставляя их наедине. За десять-двенадцать лет до смерти, после длительного приступа подагры король отменил большие раздевания, так что не имеющие права входа уже не следовали за королем в спальню и придворная служба для них завершалась с выходом короля из-за стола. В дни, когда королю очищали желудок, а происходило это примерно раз в месяц, слабительное он принимал в постели, потом слушал мессу, на которой присутствовали только священники и те, кто имел право входа. Монсеньер и королевское семейство являлись проведать его на несколько секунд, затем приходили занимать его беседой герцог Мэнский, граф Тулузский, который оставался ненадолго, и г-жа де Ментенон. В кабинете, двери которого были открыты, находились только они и внутренние слуги. Г-жа де Ментенон сидела в кресле у изголовья кровати. Месье тоже иногда садился в него, но до прихода г-жи де Ментенон и обычно после того, как она уходила; Монсеньер и остальные члены королевского семейства во время своего краткого визита стояли. Герцог Мэнский, сильно хромавший, проводил там все утро и, когда не было никого, кроме г-жи де Ментенон и его брата, усаживался возле кровати на табурете. Тогда-то он и развлекал их обоих, и часто ему удавалось их рассмешить. Около трех часов король обедал в постели, и при этом присутствовали все придворные, потом вставал, и тогда оставались только имеющие право входа. Затем он переходил в кабинет, проводил совет, после [332] чего обыкновенно шел к г-же де Ментенон, а ужинал в десять при большом куверте. Мессу король пропустил лишь однажды в жизни, когда был с армией в большом походе, не пропускал он и постов, за исключением тех редких случаев, когда у него случалась серьезная болезнь. За несколько дней до поста он при одевании обращался с речью, в которой говорил, что сочтет крайне предосудительным, если кому-либо под каким угодно предлогом будут подавать скоромное, и поручал великому Прево следить за этим и докладывать о нарушениях. Кроме того, он требовал, чтобы те, кому дозволено в пост скоромное, ели понемножку вареного или жареного мяса, но не смели есть вместе; никто не дерзал нарушать эти запреты, так как сразу же испытал бы последствия этого. Запреты эти распространялись и на Париж, где за соблюдением их следил начальник полиции и отчитывался перед королем. Последние десять-пятнадцать лет своей жизни король не соблюдал пост полностью: он постился сперва четыре, а потом три дня в неделю и четыре последних дня страстной недели. В те дни поста, когда он ел скоромное, его обед за очень малым кувертом был весьма ограничен, вечером подавался только легкий ужин, а по воскресеньям только рыба; вообще в такие дни подавалось не больше пяти-шести скоромных блюд и ему, и всем, кто ел за его столом. В страстную пятницу за большим кувертом утром и вечером подавались только овощи, не было даже рыбного ни за одним столом. Король редко пропускал проповеди в рождественский и великий пост, говел на страстной неделе, не пропускал служб в большие праздники, [333] всегда участвовал в обоих процессиях со св. дарами, в процессии в день ордена Св. Духа и в успение Богородицы. В церкви он был крайне благочестив. Во время мессы все должны были преклонять колени, когда возглашалось «Sanctus», и не вставать, пока священник не примет причастие, и если король слышал во время мессы шум или видел, что кто-нибудь болтает, то бывал очень недоволен. Он почти не пропускал вечерни по воскресеньям, часто бывал на них по четвергам и всегда на неделе, предшествующей причастию. Причащался он пять раз в год, всегда с цепью ордена Св. Духа, в брыжжах и мантии; в страстную субботу – в приходской церкви, а в канун троицы, в успение, после чего слушал большую мессу, в канун дня поминовения и в сочельник – в дворцовой церкви; после причастия он всегда прослушивал малую мессу без музыки, а потом возлагал руки на недужных. В день причастия он ходил к вечерне, а после вечерни занимался у себя в кабинете вместе с духовником распределением свободных бенефиций; крайне редко случалось, чтобы он жаловал бенефиции в какой-нибудь другой день; назавтра же после причастия он ходил к большой мессе и к вечерне. В рождество он ходил к заутрене и к трем полуночным мессам, они служились в придворной церкви с музыкой, и это было великолепное зрелище; на следующий день – к большой мессе, к вечерней мессе и вечерне. В страстной четверг он прислуживал беднякам за обедом, после легкой закуски лишь ненадолго заходил к себе в кабинет и отправлялся поклониться [334] святым дарам, а затем сразу же ложился спать. Во время мессы он перебирал четки, читая «Pater noster» («Отче наш» (лат.).) и «Ave» («Богородице, дево, радуйся» (лат.).) – других молитв он не знал, – и вставал с колен только при чтении из Евангелия; на больших мессах он садился в кресло, только когда было положено сидеть. При отпущении грехов он пешком обходил церкви и ограничивался лишь легкой закуской во все постные дни и в те дни великого поста, когда не ел скоромного. Кафтаны он носил разных оттенков коричневого цвета с небольшой вышивкой, но никогда они не были расшиты сверху донизу; из украшений – иногда золотые пуговицы, иногда отделка черным бархатом. Под кафтан всегда надевал суконный или атласный камзол красного либо синего цвета, открытый, с обильной вышивкой. Никогда он не носил перстней и драгоценных камней, кроме как на пряжках башмаков, подвязках и шляпе, отделанной испанскими кружевами и украшенной белым пером. Голубую орденскую ленту всегда носил под кафтаном, за исключением свадеб и тому подобных торжеств, когда надевал поверх кафтана очень длинную ленту, украшенную драгоценными камнями стоимостью миллионов восемь-десять. Он был единственным среди королевского семейства и принцев крови, кто носил орденскую ленту под кафтаном, и очень немногие кавалеры ордена подражали ему в этом; сейчас же мало кто носит ее поверх, а честные кавалеры ордена стесняются ее носить от стыда за своих собратьев. До производства 1661 г. включительно все кавалеры ордена надевали парадное [335] одеяние в каждый из трех торжественных дней ордена, в нем они выходили на раздачу милостыни и причащались. Король упразднил парадное одеяние, раздачу милостыни и причащение. Генрих III установил их из-за Лиги и гугенотов 163. Правду сказать, общее, публичное и пышное причащение, предписанное придворным, трижды в год по определенным дням превратилось в чудовищный и весьма опасный обряд, и его следовало отменить; но что касается раздачи милости, являвшей собой величественное зрелище, в которой теперь участвует один король, то ее не следовало упразднять, а равно и парадного одеяния ордена, которое теперь надевают лишь в дни приема новых кавалеров, да и то чаще всего только новопринимаемые; это лишило церемонию всей ее красоты. Относительно же трапез с королем в трапезной уже рассказывалось 164, что послужило причиной их упразднения. Даже после смерти Иакова II не проходило двух недель, чтобы король не съездил в Сен-Жермен. Сен-Жерменский двор приезжал и в Версаль, но чаще всего в Марли и обыкновенно к ужину; их приглашали на все торжества и празднества, они не пропускали ни одного, и на каждом их встречали со всеми почестями. Оба короля уговорились, что выходить навстречу и провожать друг друга они будут до середины апартаментов. В Марли король принимал и встречал их в дверях малого салона со стороны Перспективы, при проводах – стоял, пока они не спустятся с лестницы и не рассядутся в портшезы; в Фонтенбло он встречал их наверху подковообразной лестницы, после того как согласился не выезжать им навстречу и не [336] провожать до леса. Ничто не могло сравниться с заботливостью, вниманием и учтивостью, какие король выказывал к ним, с величественным и галантным видом, с каким он их встречал каждый раз, но об этом, впрочем, уже рассказывалось много выше. В Марли они с четверть часа пребывали в салоне, стоя среди придворных, после чего следовали к королю либо к г-же де Ментенон. Король никогда не заходил в салон, разве только мимоходом, во время балов или на минутку, чтобы взглянуть, как идет игра у молодого английского короля или у курфюрста Баварского. Празднования дней рождения и тезоименитства короля и членов царствующего семейства, свято соблюдаемые при всех европейских дворах, были неведомы при дворе Людовика XIV; их никак не отмечали, и они ничем не отличались от прочих дней в году. О Людовике XIV сожалели только его внутренние слуги, еще некоторые люди и главари партии, затеявшей дело о Булле. Его наследник был еще слишком мал, Мадам испытывала к нему только страх и чувство почтения, герцогиня Беррийская не любила его и надеялась править, у герцога Орлеанского не было поводов оплакивать его, а те, у кого они были, не сочли себя обязанными это делать. Г-жа де Ментенон после смерти дофины тяготилась королем, не знала, чем с ним заниматься и как его развлекать; эта принужденность еще трикратно усилилась, потому что он стал больше времени проводить у нее или в поездках с нею. Ее здоровье, дела, ухищрения, при помощи которых она сделала, а если выражаться определеннее, вырвала все для герцога Мэнского, [337] неизменно приводили короля в скверное настроение, а иногда вызывали резкости по отношению к ней. Она добилась всего, чего хотела, и потому, что бы она ни теряла, утрачивая короля, она испытывала лишь облегчение и на иные чувства была не способна. Скука и пустота ее последующей жизни породили в ней сожаления, но поскольку в своем уединении она ни на что не влияла, то сейчас не время говорить о ней и о ее занятиях. Читатель уже видел, какую радость испытал, до какого варварского неприличия дошел герцог Мэнский в предвкушении скорого всемогущества. Ледяное спокойствие его брата ничуть не изменилось от смерти короля. Ее высочество герцогиня, освобожденная от всех уз, больше не нуждалась в поддержке короля; перед ним она испытывала лишь страх и стеснение, терпеть не могла г-жу де Ментенон и не питала сомнений насчет расположения короля в пользу герцога Мэнского в их тяжбе о наследстве его высочества Принца; потом ее до конца жизни упрекали, будто у нее вместо сердца кошелек, но в любом случае после смерти короля она почувствовала себя прекрасно и свободно и даже не пыталась притворяться. Удивила меня герцогиня Орлеанская. Я ждал, что она будет горевать, но заметил лишь несколько слезинок, а их она легко проливала по любому поводу, тем паче что и они скоро иссякли. Ее кровать, которую она очень любила, и сумрак в спальне, который ей тоже был весьма по нраву, на несколько дней стали ее утешителями, но очень скоро занавеси на ее окнах раздвинулись, и она лишь от случая к случаю при воспоминании о покойном изображала скорбь, отдавая дань приличиям. Ну а принцы [338] крови были еще детьми. Герцогиня де Вантадур и маршал де Вильруа поломали немножко комедию, остальные же не затрудняли себя и этим. Правда, несколько старых и не слишком высокопоставленных придворных наподобие Данжо, Кавуа и некоторых других почувствовали себя лишившимися всего, хотя утрачивали не особо высокое положение, и сожалели, что больше не смогут хвастаться перед глупцами, невеждами и иностранцами, расписывая им глубокомысленные беседы и ежедневные увеселения при дворе, угасшем вместе с королем. Люди же, составлявшие двор, делились на два сорта: одни в надежде занять положение, иметь причастность к делам и продвинуться с восторгом понимали, что кончилось царствование, во время которого им нечего был ждать; другие же, изнеможенные тягостным, всеугнетающим игом, более даже игом министров, нежели короля, ликовали, почувствовав свободу; одним словом, у всех было чувство избавления от постоянного принуждения, все с восторгом принимали всякие новшества. Париж, уставший от сковывавшей всех зависимости, вздохнул в надежде на известную свободу и радуясь концу власти стольких людей, злоупотреблявших ею. Провинции, пребывавшие в отчаянии от разорения и упадка, вздохнули и вздрогнули от радости; парламенты и все судейские, подавленные эдиктами и передачами дел в другие инстанции, льстили себя надеждой: первые – вновь вернуть свое значение, вторые – почувствовать себя свободными от гнета. Разоренный, притесняемый, отчаявшийся народ вызывающе недвусмысленно принялся возносить хвалы Господу, [339] исполнившему его самые пламенные желания. Иностранцы, восхищенные тем, что после столь долгих лет наконец-то избавились от монарха, который долго навязывал им свою волю и чуть ли не чудом ускользнул от них, когда они уже были вполне уверены, что он им попался, сдержались и соблюли приличия лучше, нежели французы. Чудесные успехи первых трех четвертей более чем семидесятилетнего царствования и величественная твердость духа сего монарха, поначалу столь счастливого, но в последней четверти своего правления покинутого судьбой, справедливо восхищали их. Они почли за честь для себя воздать ему после смерти то, в чем отказывали при жизни. Ни один из иностранных дворов не выказал радости, все состязались между собой, восхваляя его и делая все, чтобы почтить его память. Император 165 надел по нему траур, как по отцу, и, хотя Людовик XIV умер чуть ли не за полгода до карнавала, в Вене были запрещены все карнавальные увеселения, и запрет этот строго соблюдался. Чудовищным исключением стал один-единственный бал 166, нечто вроде гулянья, который французский посланник граф дю Люк устроил по наущению дам, изнывавших от скуки при столь унылом карнавале. Таковая его снисходительность отнюдь не стяжала ему уважения ни в Вене, ни в других столицах, во Франции же сделали вид, что ничего не заметили. Что же до наших министров и интендантов провинций, наших финансистов и всех, кого можно назвать мерзавцами, то они вполне ощутили всю безмерность утраты. Вскоре мы увидим, право или нет было королевство, выражая [340] чувства, которые оно испытывало, равно как вскорости станет ясно, выиграло оно или проиграло. Комментарии161 Архиепископ Реймсский – Шарль-Морис Ле Телье (1642– 1710), с 1665 по 1710 г. – королевский капеллан. 162 ...супругу маршала де Ламотта... – Луизу де При (1624–1709), с 1664 г. – воспитательницу детей короля, затем – детей Дофина и герцога Бургундского. 163 Генрих III установил их из-за Лиги и гугенотов... – В соответствии с 88-й статьей Устава ордена эти обряды совершались 1 января и на Троицу. 164 Относительно же трапез с королем в трапезной уже рассказывалось... – См.: t. 2, pp. 351–352. 165 Император – Карл VI, второй сын императора Леопольда. 166 ...исключением стал один-единственный бал... – По сообщению «Амстердамской газеты» (№ 16), граф де Люк устроил 15 февраля в Вене празднества по случаю дня рождения Людовика XV. (пер. Ю. Б. Корнеева) |
|