|
СЕН-СИМОНМЕМУАРЫПолные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве Избранные главыКнига 2 25. 1715. Продолжение дневника последних дней короля Когда же король упрямился, использовалась другая хитрость: решение оттягивали, стараясь запутать и затянуть дело или подменяя его другим, как бы возникшим в связи с этим, и тем самым уводя в сторону, или предлагая дать по нему разъяснения. Это давало возможность затуманить первоначальные идеи, а затем снова вернуться к нему, используя те же хитрые подходы, очень часто достигавшие цели. То же самое делалось, чтобы преувеличить или преуменьшить какие-то недостатки, высоко оценить чьи-то труды и службу или пренебрежительно отмахнуться от них и тем самым подготовить падение либо взлет. Это-то и делало совещания в покоях г-жи де Ментенон такими важными в глазах всех, а ей давало средство добиваться необходимой ей цели – иметь зависимых от себя министров. Им же это позволяло безмерно возвыситься над всеми и без конца увеличивать свое влияние и власть на благо себе и своим сторонникам, поскольку г-жа де Ментенон шла на все, чтобы крепче привязать их к себе. Она употребляла время перед их приходом или после ухода на то, чтобы выведать у короля мнение о них, чтобы оправдывать их или хвалить, [257] сокрушаться о том, какой непосильный труд они вершат, превозносить их достоинства, а ежели речь шла о чем-то направленном к их выгоде, подготавливала путь для устройства этого дела, иногда делала первый шаг, упирая на их скромность и на то, что их надо поощрять в службе королю, дабы они еще лучше исполняли ее. Короче, у них существовали круговая порука и система взаимных услуг, о чем король даже не подозревал. И они неизменно помогали и способствовали друг другу. Но если г-жа де Ментенон часто не могла обходиться без них в делах, которые через них проходили, они также не могли удержаться без ее поддержки, а тем паче если действовали наперекор ей. Как только она видела, что уже не может склонить их к своей позиции, как только они начинали отходить от нее или попадали в немилость к ней, их падение было предрешено, и она добивалась его. Тут требовалось время для очернения и козней, подчас длительное, как было, когда она погубила Шамийара 147. До него пал Лувуа. Поншартрен уцелел только благодаря своему остроумию, которое нравилось королю, да финансовым затруднениям из-за войны, а также благодаря изворотливости и чутью его жены, которая оставалась в хороших отношениях с г-жой де Ментенон еще долго после того, как та стала враждебна к ее мужу, и еще благодаря позолоченной двери канцлерства, весьма кстати открывшейся ему. Герцог де Бовилье дважды думал, что погиб, и оба раза спасло его, можно сказать, чудо, о чем в свое время уже рассказывалось 148. Если уж министры, даже пользовавшиеся наибольшим доверием короля, так зависели от г-жи де Ментенон, [258] нетрудно себе представить, каковы были ее возможности в отношении других лиц, имевших куда меньше средств для защиты от этой опасности и даже неспособных обнаружить ее. У стольких людей рухнули планы, а они даже не могли угадать причину этого, делали все, чтобы обнаружить ее и как-то исправить дело, но, увы, тщетно. Короткие и редкие совещания с командующими армиями происходили обыкновенно вечером в присутствии г-жи де Ментенон и государственного секретаря по военным делам. Поншартрен докладывал донесения шпионов и о разных происшествиях при дворе и в Париже, и благодаря этому она была в состоянии делать много доброго и скверного. Торси не работал у нее в апартаментах и почти никогда не виделся с нею. Поэтому она не терпела его, а еще менее – его жену, чья девичья фамилия Арну 149 перечеркивала для нее все достоинства супругов. Торси ведал почтой, и от него в докладах наедине король узнавал секреты, почерпнутые из писем; иногда он приносил отдельные выписки для прочтения г-же де Ментенон, но никаких последствий это не имело, так как она знала лишь обрывки, смотря по тому, что королю вздумалось рассказать ей или дать прочесть. Все иностранные дела рассматривались на государственном совете, а ежели появлялось какое-то спешное дело, Торси тут же в любое время шел с этим к королю, поскольку у него не было установлено определенных часов для работы с государем. Г-же де Ментенон очень хотелось, чтобы этими делами занимались регулярно и у нее, дабы иметь на иностранные дела и людей, [259] занимающихся ими, такое же влияние, каким она обладала во всех прочих сферах. Однако Торси благоразумно сумел избежать этой опасной западни. Он всегда оправдывался, скромно говоря, что его дела не требуют такого рода совещаний. Это не значит, что король не рассказывал ей про иностранные дела, однако она понимала, сколь велика разница между присутствием на регулярных совещаниях, позволявшим ей действовать загодя, используя хитрости и заранее принимая меры, и необходимостью решать вопросы при беседах с глазу на глаз с королем, основываясь лишь на том, что он ей сообщит, и, не имея никого рядом в помощь и поддержку, настаивать на своем, когда ей желательно было добиться определенного решения, а также открыто вредить или оказывать услуги каким-то людям. В таких случаях король всегда бывал настороже. Неоднократно случалось, что, когда дело вели недостаточно тонко и деликатно и становилось заметно, что министр или командующий армией покровительствует родственнику или протеже г-жи де Ментенон, он только поэтому и высказывался против, а потом полурассерженно-полунасмешливо замечал: «Такой-то весьма услужлив: уж так он старается поспособствовать такому-то, потому что тот – родственник или протеже г-жи де Ментенон». Щелчки подобного рода вызывали в ней неуверенность и сдержанность, когда приходилось открыто выражать свое отношение к какому-нибудь предмету или человеку. Потому, если кто-то обращался к ней за содействием даже в пустяковом деле, она отвечала, что ни во что не вмешивается; в тех же редких случаях, когда она позволяла себе быть более [260] откровенной и дело зависело от министра, на которого она рассчитывала, она отсылала просителя к нему, пообещав замолвить словечко перед последним, но, повторяю, такое случалось крайне редко. Тем не менее к ней обращались, опасаясь, что, ежели не исполнить сего долга, она станет противодействовать, а также в надежде, что, невзирая на ее обычный ответ, она, может быть, сделает то, о чем просят, и порой так и было. Имелось не больше пяти-шести человек разных состояний, в основном старых ее друзей, которым она отвечала определеннее, хотя всегда сдержанно и не обнадеживая, и которым, насколько возможно, старалась способствовать; тем не менее это по большей части ей удавалось, хотя и не всякий раз. По причине непреодолимого желания участвовать в иностранных делах, как она участвовала во всех прочих, а также из-за невозможности перенести обсуждение их к себе в покои г-жа де Ментенон всякими хитростями, о чем подробно рассказывалось в своем месте, сделала принцессу дез Юрсен полной владычицей Испании 150 и поддерживала ее вплоть до заключения Утрехтского мира 151 в ущерб де Торси и французским посланникам в Испании, а следственно, как о том уже говорилось, в ущерб Франции и Испании, потому что принцесса весьма искусно пропускала все дела через руки г-жи де Ментенон и сумела ее убедить, будто правит испанским двором и государственными делами только по ее приказам и по ее воле. Но вернемся к тем щелчкам, о которых только что шла речь. Ле Телье уже давно и задолго до того, как стал канцлером, прекрасно знал эту особенность [261] короля. Один из его лучших друзей, а у него они были, потому что он умел их приобретать, как-то попросил его о чем-то, в чем был весьма заинтересован, и потребовал у Ле Телье обещания, что он испросит это у короля, когда будет заниматься с ним делами. Ле Телье уверил приятеля, что сделает все от него зависящее. Приятель не удовлетворился таким ответом и прямо сказал Ле Телье, что при его положении и влиянии, каким он пользуется, он должен был бы ответить не так. «Вы не знаете обстановки, – возразил Ле Телье. – Мы точно знаем, что из двадцати дел, которые мы приносим королю, девятнадцать будут решены так, как мы хотим, двадцатое же будет решено наперекор нам. Но вот какое из двадцати будет решено вопреки нашему мнению и нашему желанию, мы никогда не знаем, и очень часто оказывается, что это именно то, в котором мы больше всего заинтересованы. Король это делает для острастки, чтобы дать нам почувствовать, что он владыка и он правит; когда же по случайности он заупрямится в деле настолько важном, что и мы вынуждены стоять на своем то ли по сути самого дела, то ли из-за нашего стремления решить его так, как хотим мы, пусть такое и случается крайне редко, добиться желаемого нам почти никогда не удается; правда, стоит нам потерпеть такую неудачу, король, довольный, что продемонстрировал нам, насколько мы бессильны, и огорченный тем, что раздосадовал нас, становится мягок и податлив, и вот тут-то мы делаем все, что хотим». И вправду, король всю жизнь так вел себя с министрами, а они вечно вертели им, даже самые молодые и посредственные, даже те, кому он меньше [262] всего доверял и кого меньше всего ценил, притом что он вечно держался настороже, как бы не подпасть под их влияние, и был совершенно уверен, что преуспел в этом и все решает сам. Так же он вел себя и с г-жой де Ментенон, коей время от времени давал жестокую острастку, чему страшно радовался. Иногда она даже рыдала при нем, а потом несколько дней была как на иголках. Некогда она приставила к королю Фагона, сместив д’Акена, поскольку он был ставленником г-жи де Монтеспан, а ей нужен был человек, всецело преданный ей и к тому же умный; с Фагоном она вошла в приязненные отношения, когда тот сопровождал герцога Мэнского на воды, и теперь он был ей крайне полезен, так как оказался весьма близок к королю по своей должности первого лейб-медика, и она каждое утро виделась с ним, так что в дни, когда происходили такие сцены, она притворялась больной и благодаря этому выходила из подобных огорчений с вящей для себя пользой. Правда, случалось, что ни эта уловка, ни самая настоящая болезнь не могли переубедить короля в чем бы то ни было. Он отличался исключительным себялюбием и других, кем бы они ни были, воспринимал только в той мере, в какой это затрагивало его. Черствость его не ведала границ. В пору самой пылкой его страсти к любовницам никакие недомогания не могли избавить их от поездок и ношения парадных придворных туалетов, поскольку самые привилегированные дамы не могли появляться иначе, как в каретах, и не смели носить других нарядов при дворе, пока порядки, заведенные в Марли, несколько не [263] смягчили требования этикета. Брюхатые, больные, уже через полтора месяца после родов, а также и в другие тягостные периоды они обязаны были надевать парадные туалеты, наряжаться, затягиваться, отправляться во Фландрию, а то и дальше, танцевать, не спать по ночам, участвовать в празднествах, объедаться, быть веселыми, учтивыми, срываться с места и куда-то ехать, ни в коем случае не подавать вида, что они боятся или что им несносны зной, стужа, сквозняки, пыль, и притом строго придерживаться назначенных часов, ни на минуту не нарушая распорядка. Король и к своим дочерям относился точно так же. Как рассказывалось в своем месте, он ничуть не больше церемонился с герцогиней Беррийской 152 и с герцогиней Бургундской, что бы там ни толковали и ни делали Фагон, г-жа де Ментенон и др., хотя любил герцогиню Бургундскую со всей нежностью, на какую был способен; у обеих из-за этого были выкидыши, о чем он говорил с облегчением, несмотря на то что ни та, ни другая еще не имели детей. В поездках его карета была заполнена женщинами – сперва любовницами, потом его побочными дочерьми, невестками, иногда в ней ехала Мадам и другие дамы, если было свободное место. Так было и при поездках на большие охоты, в Фонтенбло, в Шантийи, в Компьень и в дальних путешествиях. Отправляясь пострелять дичь, на прогулку или ночевать в Марли либо в Медон, он ехал один в открытой коляске. Он опасался разговоров, какие могли бы вести генералы, если бы ехали с ним в карете; говорят, будто к этой предосторожности вынудил его прибегнуть более [264] сорока лет назад старик Шаро, который с удовольствием воспользовался поездкой, чтобы высказаться по всевозможным поводам. Это вполне устраивало и министров, у которых иначе была бы причина для постоянных тревог, так что он неуклонно придерживался строжайшей обособленности, которую установил для себя, кстати, и ради их блага. Что же касается женщин, сперва любовниц, потом дочерей и нескольких дам, которые могли ехать в его карете, тут уж делать было нечего, к тому же случаи такие становились все реже, да и женской болтовни можно было не опасаться. Во время поездок в королевской карете всегда было в изобилии всевозможное съестное: копчености, пирожные, фрукты. Не успевали еще проехать и четверти лье, как король уже интересовался, не желает ли кто перекусить. Сам он ни крошки не ел между трапезами, даже фруктов, но ему нравилось смотреть, как едят другие, причем даже не едят, а объедаются. Он требовал, чтобы дамы чувствовали голод, радовались, ели с аппетитом и с удовольствием, иначе бывал недоволен и даже резок, говорил, что они деликатничают, жеманятся, притворяются; однако эти дамы или принцессы, ужиная в тот же день вместе с другими лицами за его столом, обязаны были под угрозой нарваться на такие же упреки вести себя так, будто весь день не ели. Об отправлении нужды и говорить было нечего, тем паче что дамам это было крайне затруднительно в присутствии отрядов охраны и гвардии, скачущих впереди и позади кареты, а также офицеров и конюших, державшихся возле ее дверец и поднимавших такую пыль, что внутри невозможно было дышать. Король любил [265] свежий воздух, требовал, чтобы все стекла были опущены, и бывал очень недоволен, если какая-нибудь дама задергивала занавеску, желая защититься от солнца, ветра или холода. Полагалось делать вид, будто не замечаешь всего этого, а также других неудобств, а ездил король всегда быстро и чаще всего с подставами. Если кто-то чувствовал себя дурно, это воспринималось как непростительная провинность. От герцогини де Шеврез, которую король всегда любил и отличал, требуя, чтобы она обязательно, когда была в состоянии, участвовала в его поездках и интимных собраниях, я слышал рассказ о том, как однажды она ехала с ним в карете из Версаля в Фонтенбло; не успели проехать и двух лье, как она почувствовала в желудке неодолимый позыв к большой нужде. Карета меж тем катила дальше, и король только однажды велел остановиться, чтобы, не выходя, поесть. А позывы все повторялись, хотя иногда прекращались, как, например, во время остановки, когда она могла бы на минутку выйти и зайти в стоящий рядом дом; после еды, хотя г-жа де Шеврез старалась быть умеренной и по возможности не прикасаться к ней, позывы стали просто непереносимыми. Временами ей казалось, что придется попросить остановиться и выйти из кареты, несколько раз она чуть не теряла сознание, и только сила духа помогла ей вытерпеть до Фонтенбло, хотя она уже еле сдерживалась. Выйдя из кареты, она увидела возле дверцы, из которой выходил король, герцога де Бовилье, приехавшего накануне вместе с законным потомством короля. Вместо того чтобы сопровождать государя, она схватила герцога [266] де Бовилье под руку и сказала ему, что тут же умрет, если не облегчится. Они пересекли Овальный двор и вошли в часовню, находящуюся в этом дворе, в которой по утрам служили мессы и которая, к счастью, оказалась открыта. Для нужды нет закона: г-жа де Шеврез облегчилась в этой часовне, а герцог де Бовилье с другой стороны держал дверь. Я поведал про этот незначительный случай чтобы показать, какие стеснения терпели ежедневно все, кто был приближен к королю и больше других пользовался благосклонностью и милостями, вершины которых как раз и достигла тогда герцогиня де Шеврез. Такие вещи, кажущиеся пустяковыми и действительно являющиеся таковыми, слишком характерны, чтобы умолчать о них. Король же, когда хотел справить нужду, не стесняясь, выходил из кареты, а дамы оставались в ней. Г-жа де Ментенон, страшно боявшаяся сквозняков и прочих неудобств, не смогла добиться для себя никакой привилегии. Единственное, чего она достигла под предлогом соблюдения скромности и по прочим соображениям, – это разрешение ездить отдельно, как я несколько выше описывал; однако, в каком бы она ни была состоянии, ей приходилось в назначенное время выезжать и ехать, чтобы прибыть в назначенное место и все привести в порядок, прежде чем к ней пожалует король. Сколько раз она ездила в Марли в таком состоянии, в каком и служанку не заставили бы сдвинуться с места; а однажды при поездке в Фонтенбло боялись, доедет ли она туда живой. Как бы она себя ни чувствовала, король в обычный час приходил к ней и занимался тем, что было [267] назначено на это время, а ей самое большее позволялось лежать в постели. Неоднократно, когда ее била лихорадка и она исходила потом, король, любивший, как уже сообщалось, свежий воздух и боявшийся жары в комнатах, приходя, выражал удивление, почему все наглухо закрыто, приказывал раскрыть окна настежь и не позволял хотя бы чуть-чуть их прикрыть до десяти вечера, когда отправлялся ужинать, невзирая ни на ее состояние, ни на ночную прохладу. Ежели должен был состояться музыкальный концерт, его не могли отменить ни лихорадка, ни головная боль, даже если г-жа де Ментенон света белого не видела. Король всегда жил по своему заведенному распорядку, ни разу не поинтересовавшись, удобно ли это ей. Прислуга г-жи де Ментенон, ибо все, связанное с ней, представляет интерес, была весьма немногочисленна, редко показывалась на людях, держалась скромно, почтительно, не дерзко, больше помалкивала и никогда не важничала. Таков был тон дома, и слуги не удержались бы там, если бы не соответствовали ему. Со временем они получали небольшое состояние соразмерно занимаемой должности, поэтому у них не возникало ни желания, ни повода для болтовни; все они доживали свою жизнь в безвестности, но все вполне зажиточно. Служанки ее жили замкнуто, почти не выходя из дому. Г-жа де Ментенон не только запрещала им это, но и не позволяла принимать кого-либо у себя, а дарила деньги скупо и редко. Король знал всех ее слуг, был с ними запросто и частенько беседовал, когда приходил к ней, а она задерживалась с выходом. Из всех них несколько более была известна давняя служанка г-жи де [268] Ментенон еще с тех времен, когда после смерти Скаррона та жила благотворительностью прихода св. Евстафия в комнате под крышей; служанка эта прибирала комнатку и там же готовила скудную пищу. Нанон, как звалась она в ту пору, когда была единственной служанкой г-жи де Ментенон, и как та продолжала ее называть, верно служила своей хозяйке, сопровождала ее при всех переменах судьбы и была того же возраста и такой же святошей, но теперь она сделалась м-ль Бальбьен. Она стала важной особой, тем паче что пользовалась доверием хозяйки, следила за воспитанницами Сен-Сира, которые поочередно прислуживали г-же де Ментенон, следила за ее племянницами и даже за герцогиней Бургундской, для которой это не было тайной и которая, не задаривая, ловко сумела обратить ее в свою почитательницу. Одевалась и причесывалась она, как г-жа де Ментенон, и вообще старательно во всем ей подражала. Не было человека, начиная с законных и побочных детей короля и включая принцев крови и министров, который не подлещивался бы к ней и, даже более того, не относился бы к ней со своеобразным почтением. Кто мог, платил ей за ее услуги, хотя, в сущности, она почти не имела касательства к делам. Была она умеренно глупа, вредничала крайне редко, да и то больше по недомыслию, манеры ее были весьма чопорны и жеманны, но она почти всегда старалась быть в тени. Однако здесь уже рассказывалось о случае, когда герцогиня дю Люд благодаря ей получила место в карете, хотя за четыре часа до того король, мнилось, отказал ей в нем. Протекция, которую оказывала м-ль Бальбьен касательно участия [269] в поездках в Марли, была небезвозмездной. Держалась она тихо, скромно, чопорно, с чувством достоинства и вместе с тем почтительно. Уже говорилось, что в обществе г-жа де Ментенон вела себя как частное лицо, но в собственных глазах была королевой, а порой даже вела себя как королева и на людях, как было, например, в Компьене при показательном приступе, о котором в свое время уже рассказывалось, и на прогулках в Марли, в которых она иногда принимала участие либо из любезности, либо когда король желал ей показать какое-нибудь только что завершенное сооружение. Признаюсь, что я все время пребываю в нерешительности, боясь как повториться, так и не изобразить достаточно подробно многие любопытные мелочи, об отсутствии которых во всех историях и почти всех мемуарах разных эпох мы так сожалеем. В них хотелось бы видеть государей, их любовниц и министров в повседневной жизни. Это позволило бы не только удовлетворить вполне понятное любопытство, но и лучше познать нравы времени и характеры монархов, равно как их любовниц, министров, фаворитов и всех, кто был наиболее приближен к ним, а также хитрости, которые те применяли, чтобы управлять королями или достигать поставленных целей. Если такие вещи считаются любопытными и даже поучительными в истории всех царствований, то уж тем паче это справедливо для столь продолжительного и богатого событиями времени, каким было правление Людовика XIV, и для особы, которая, единственная, с тех пор как существует наша монархия, в течение тридцати двух лет являла собой наперсницу, любовницу, [270] супругу, министра и всемогущего вершителя судеб, хотя до того долго пребывала в ничтожестве и, как говорят, не отличалась строгостью нравов, чего в ту пору не скрывала. Все это дает мне смелость не бояться повторений. По зрелом размышлении я счел, что лучше рискнуть иногда повториться, нежели, избегая этого, не представить во всей полноте столь интересную фигуру. Но вернемся к тому, на чем мы остановились. Будучи королевой в облике частного лица, г-жа де Ментенон всегда сидела в кресле в самом удобном месте своей комнаты и при короле, и при всех членах королевского семейства, и даже при английской королеве. Она вставала, только когда входили Монсеньер или Месье, потому что они редко бывали у нее; перед герцогом Орлеанским и другими принцами крови вставала, только когда давала им аудиенцию, то есть почти никогда; между тем Монсеньер, его сыновья, Месье и герцог Шартрский всегда посещали ее, отправляясь в армию и в тот же вечер, когда прибывали из нее, а если время было позднее, то рано утром на другой день. Более ни перед кем из законных детей потомства короля, их супруг или побочных его отпрысков она не вставала; исключение составляли лица, которые получали у нее аудиенцию и которых она не слишком хорошо знала; при своей сдержанности и учтивости она предпочитала именно такую манеру поведения в подобных случаях. Ее высочество дофину она до самой ее смерти называла обыкновенно «душенькой» даже при короле, приближенных и придворных дамах и, когда говорила о ней или герцогине Беррийской даже в их присутствии, всегда называла их [271] «герцогиня Бургундская», «герцогиня Беррийская» или «дофина» и исключительно редко «ее высочество дофина»; так же она говорила «герцог Бургундский», «герцог Беррийский», «дофин», чрезвычайно редко присовокупляя к их титулам «его высочество»; можно представить себе, как она именовала всех прочих. Уже рассказывалось, как она призывала к себе законных и побочных принцесс, какие нахлобучки устраивала им, в каком страхе они приходили по ее вызову и в каких слезах уходили, в какой тревоге жили, пока она не прекращала гневаться; одна лишь герцогиня Бургундская благодаря своей несравненной прелести, внимательности и заботливости сумела избежать подобного отношения, о чем уже упоминалось, когда шел о ней рассказ. Она обыкновенно называла г-жу де Ментенон «тетушка». Поразительней же всего были уже упоминавшиеся прогулки по парку Марли, которые г-жа де Ментенон совершала, только чтобы оказать любезность королю. Даже с королевой он держался бы стократ свободней и выказывал бы меньше галантности. То была подчеркнутая почтительность, хотя дело происходило при дворе и в присутствии всех обитателей Марли, пожелавших присутствовать при сем. Бывая в Марли, король считал, что находится в домашней обстановке. Они двигались рядом, так как г-жа де Ментенон не садилась в открытую коляску, в которой ехал король: ее несли в портшезе. Когда их сопровождали дофина, герцогиня Беррийская или дочери короля, они шли пешком сзади либо по бокам, а если ехали с дамами в экипаже, то следовали за ними на расстоянии, никогда рядом. Часто [272] король шел рядом с портшезом. Ежеминутно, снимая шляпу, он наклонялся, чтобы что-то сказать г-же де Ментенон или ответить ей, когда она обращалась к нему, что она делала куда реже, чем король, у которого всегда было что ей сказать или на что обратить внимание. Боясь сквозняков даже в самую лучшую, тихую погоду, она всякий раз опускала на три пальца стекло боковой дверцы и немедленно закрывала его. То же происходило, когда носилки ставили на землю, чтобы она полюбовалась новым фонтаном. Иногда герцогиня Бургундская присаживалась на переднюю ручку портшеза и вступала в разговор, но переднее стекло в таких случаях никогда не опускалось. К концу прогулки г-жи де Ментенон король провожал ее до дворца, просил позволения покинуть ее и продолжал прогулку. То было зрелище, к которому невозможно привыкнуть. Такие мелочи обычно не попадают в мемуары, а между тем они дают особенно верное понятие о том, чего ищут в мемуарах, а именно о характере происходившего, что естественней всего изображается фактами и подробностями. В круг занятий г-жи де Ментенон входило все: поведение внучатых невесток короля 153 и его внебрачных дочерей, доведение до их сведения распоряжений в связи с их поведением, любовные приключения, набожность или соблюдение обрядов придворными дамами, всевозможные происшествия, манеры жен министров да и их самих, слежка и наушничество, весьма распространенные при дворе, увеселения, которые устраивали принцессы вместе с молодыми дамами или дамами своего возраста, а равно и все, что происходило на них, [273] наказания, иногда легкие, а иногда заключавшиеся в удалении от двора, награды, единовременные или неоднократно повторяющиеся, отличия в виде позволения участвовать в поездке в Марли или в развлечениях у дофины. Г-жа де Ментенон забавляла всем этим короля, склонного слишком серьезно воспринимать подобные дела; они служили темой для разговора, позволяли кому-то оказать услугу или навредить либо заранее соответственно настроить короля в том или ином деле, поскольку она ловко умела вертеть им так и сяк. Как уже рассказывалось, всем, кто обращался к ней за помощью, она отвечала, что ни во что не вмешивается; рассказывалось и о том, что все, кто сближался с нею, весьма страдали от поразительного непостоянства ее натуры: она часто без всякой на то причины меняла вкусы, склонности и прихоти. Лекарства, которые пытались изыскать от этого ее непостоянства, оказывались ядами. Единственным средством было не приближаться, но осторожно держаться в отдалении точно так же, как, попав в пути под дождь, лучше свернуть в сторону, дабы окончательно не вымокнуть. Иногда она сама вновь сближалась и раскрывалась так же неожиданно, как прежде отдалялась и замыкалась; на иное средство вернуть ее расположение нечего было и надеяться. Такие перемены в отношении людей и дел были весьма тягостны для министров, для лиц, имевших с нею какие-либо деловые отношения, а равно и для женщин, чье поведение ей взбредало в голову исправить, хотя таковых было очень немного и случалось это редко. То, что ей не далее как вчера еще [274] нравилось, сегодня оказывалось пороком; то, что она недавно одобряла и даже поощряла, вдруг подвергалось поношению, так что никто никогда не был уверен, достоин ли он любви или ненависти. Указать в оправдание на такое ее непостоянство означало погубить себя, а непостоянство это распространялось и на близких к ней людей, и затрагивало все, вплоть до манеры одеваться и причесываться; ни один из тех, кто в разной мере был приближен к ней, не избежал в той или иной степени этой невыносимой ее превратности. Любоначалие и властность – вот единственное, в чем она была постоянна. Уже рассказывалось, с какой ловкостью г-жа де Ментенон воспользовалась принцессой дез Юрсен для вмешательства во все придворные и государственные дела Испании, дабы изъять их, насколько возможно, у де Торси, после того как потерпели неудачу ее попытки вынудить его приходить работать у нее, как делали остальные министры, и какие выгоды сумела извлечь из этого г-жа дез Юрсен. Церковные дела тоже очень долго были предметом ее устремлений. Несколько раз, правда, походя она делала поползновения завладеть ими в связи с янсенистами и отменой Нантского эдикта, но сумела лишь чуть прикоснуться к сей великой цели, что стало причиной предпочтения, оказанного герцогу де Ноайлю, о чем в свое время упоминалось при рассказе о той свадьбе. Теперь пришел черед подробней объяснить, как ей в конце концов удалось так войти в дела церкви и захватить верховенство в этой сфере управления. [275] Долго и с огорчением она наблюдала, как о. де Ла Шез самовластно управляет этим ведомством, будучи не только независим от нее, но даже почитая это вполне естественным, меж тем как она пребывает в полном неведении по части его дел. Внезапная, после долгой и безграничной благосклонности опала архиепископа Парижского д’Арле, причину которой мы уже знаем, удовлетворила мстительность г-жи де Ментенон, но не ее стремления. В результате этого духовник короля стал полностью распоряжаться раздачей бенефиций и управлять всеми делами, от которых был устранен архиепископ. Поэтому г-же де Ментенон пришелся не по вкусу брак ее племянницы с внуком герцога де Ларошфуко, который хотел устроить король, и предпочтение было отдано представителю рода де Ноайлей. Не стану утверждать, что это было сделано с дальним прицелом, чтобы облегчить ей назначение брата маршала и герцога де Ноайля архиепископом Парижским после смерти Арле в августе 1695 г., поскольку его не любили иезуиты и плохо знал король, так как тот почти не бывал в Париже, а если приезжал, то ненадолго, и его пришлось привезти в Париж без всякого участия о. де Ла Шеза. Назначить его туда без ведома духовника было невозможно, потому что пришлось преодолевать сопротивление сего прелата, который не только противился всеми мыслимыми способами, но и притворялся, будто находится под подозрением по части толкования доктрины. Поначалу он был назначен епископом Кагора, а через несколько месяцев переведен в Шалон. Ни близость к королю, ни достоинство архиепископской кафедры, поскольку [276] занимающий ее является графом и пэром Франции, не могли вынудить его покинуть стезю, к которой он был предназначен рукоположением в епископы, хоть и не смог ее как следует узнать; потребовалось повеление папы, дабы заставить его подчиниться. В Шалоне он блистал ангельской жизнью, постоянным исполнением своих обязанностей, пастырским служением, кротким, усердным, поучительным, обильным добрыми примерами и полным неучастием во всем, что не имело отношения к его священническим делам. Значение его рода, подкрепленное столь прекрасной репутацией, позволило избежать обычных путей. В Париже он преуспел так же, как в Шалоне, не поддавшись обольщениям этой огромной сцены; он чрезвычайно понравился королю и г-же Ментенон, и в завершение его характеристики добавим, что он не выглядел ни новичком, ни неумехой в делах, вызывал восхищение своей просвещенностью, ученостью, а также – редкое сочетание! – простотой и величием, достойными соборов галликанской церкви, на которых он председательствовал по воле духовенства и двора. Наконец в 1700 г. он стал кардиналом, хоть отказывался так же, как тогда, когда его принуждали сменить кафедру. Все эти многочисленные добродетели принесли ему в конце концов в награду от общества множество мук и терзаний, которые он ради блага церкви сносил мужественно, с великим смирением, присутствием духа, со строгостью к самому себе, с бережностью и милосердием к тем, кто сполна этим воспользовался и под конец стал почитать его и благоговеть перед ним, не сумев поколебать ни его души, ни чистоты его помыслов [277] и веры; в последние годы жизни разум его ослаб под бременем лет, трудов и преследований. Я был очевидцем всего этого и, если Господь продлит мои дни, не премину описать это в конце своих «Мемуаров», хотя события эти выходят за пределы, которые я себе поставил. Не станем повторяться, рассказывая о епископе Шартрском Годе и даже о Бисси, ставшем впоследствии кардиналом. Ограничимся только напоминанием, что Ла Шетарди и Бисси не были тогда близки к королю и что Годе, не имея поводов для свободного доступа к государю, мог представать перед ним крайне редко, да и то это требовало подготовки со стороны г-жи де Ментенон; он не мог часто бывать при дворе, и ему был недоступен могучий инструмент намеков, которым последовательно действуют в частых беседах, якобы не имея определенной цели. Отец же Ла Шез обладал этим инструментом и очень опасался, чтобы его не похитили и чтобы оным не воспользовался епископ Шартрский, которому это иногда удавалось, так что каждый такой случай еще усиливал бдительность королевского духовника. Архиепископ Парижский, который обладал привлекательностью новизны – он ведь был избран и назначен так недавно, а привлекательность эта была подкреплена его репутацией, принадлежностью к столь высокому роду и всем искусством г-жи де Ментенон, каковая поначалу не чаяла в нем души как в творении рук своих, – имел более чем верный инструмент в виде регулярной еженедельной аудиенции у короля, причем у него было чем заполнить время, отведенное для нее, а при желании он всегда мог получить и вторую [278] аудиенцию. Это-то и стало причиной великой благосклонности к нему, все преимущества коей он впоследствии утратил из-за своей прямоты и внутренней мягкости, поскольку всегда был строг к себе, а не к другим; г-жа де Ментенон извлекла из этих достоинств все возможные выгоды для своих людей, дабы войти наконец в церковные дела. Приблизилась она к ним через дело епископа Камбрейского, которое близко свело ее с архиепископом Парижским и епископом Шартра. Таким образом, она перехватила у короля ключ к той единственной сфере дел и милостей, которой прежде могла касаться лишь вскользь, что и побудило ее в марте 1698 года предпочесть племянника архиепископа всем прочим женихам. Как уже говорилось, она вынудила короля присоединиться к Риму в споре с епископом Камбрейским и даже самому открыто заняться им и тем самым добивалась все большего доверия в вопросах религии, а следственно и неизбежно в раздаче бенефиций и возможностях продвигать либо придерживать, кого ей заблагорассудится. Уже говорилось, что епископ Шартрский был пламенным сульпицианцем и, приезжая в Париж, всегда жил в этой семинарии, которую воздвиг на развалинах семинарий Иностранных миссий, Сен-Маглуар и отцов ораторианцев; умирая, он передал ее с согласия г-жи де Ментенон Ла Шетарди, кюре церкви св. Сульпиция, чьим был духовным отцом и кому вполне доверял. Надо еще сказать, что сульпицианцы при их вопиющем невежестве, крайней безвкусице и бешеном ультрамонтанстве не могли стать помехой обширным планам [279] иезуитов, но сделали все, чтобы свести на нет благородство, высокую нравственность, вкус к античности и точному и истинному знанию, присущие отцам ораторианцам, весьма далеким от настроений, господствовавших в Обществе Иисуса, и в основном согласных с университетом и с тем немногим и драгоценным, что осталось от Пор-Рояля и что было предметом вражды и преследования со стороны иезуитов. Таким образом, те окончательно разрушили образование, пользуясь твердолобостью людей, всецело преданных Риму и почитавших главным исполнение ничтожных, тщетных и нелепых обрядов, которыми они обременяли и отупляли доверенную им молодежь, поскольку ничему не могли ее обучить, так как сами ничего не знали. До небес взлетела популярность отцов миссионеров, чье заведение готовило разве что для обучения катехизису в деревнях, и отцов из Сен-Сюльпис, соперничавших друг с другом в неотесанности, невежестве и ультрамонтанстве, так как отныне дверь к бенефициям была окончательно закрыта для всех, кто обучался не у них. Г-жа де Ментенон, заманенная Ла Шетарди и Бисси на те дороги, на которые уже давно завлекал ее покойный епископ Шартрский, царила в этих новомодных семинариях. Она была объявлена их покровительницей, после того как коварство иезуитов незаметно рассорило ее с ректорами Иностранных миссий, которых уже давно назначала она, а потом это право назначения было передано епископу Шартрскому; случилось это, когда знаменитое дело об обрядности для китайцев и индийцев привело к раздору между миссионерами и иезуитами, сделав их ярыми и непримиримыми [280] врагами. Это не значит, что иезуиты не завидовали этим тупым попам, приобретшим, по их мнению, слишком большое влияние, а те не испытывали таких же чувств к иезуитам, тем не менее они вынуждены были терпеть и сосуществовать, поскольку нуждались друг в друге в общей ненависти к отцам-ораторианцам и просвещенности, которую на всякий случай именовали янсенизмом. Во главе последних стоял кардинал де Ноайль, который великолепно знал святых отцов, но недостаточно – людей и не смог ни поддержать их, ни сам удержаться: в нем было слишком много прямоты, совести и милосердия, чтобы предвидеть последствия своих действий и исправить положение в час испытаний. Бисси издалека, из Туля, сумел добиться секретного содействия иезуитов, Сен-Сюльпис и епископа Шартрского, который привязался к нему и оставил его г-же де Ментенон как своего Елисея 154; он пошел в гору и чувствовал потребность в каком-нибудь большом деле, чтобы, занимаясь им и строя вокруг него интриги, завладеть г-жой де Ментенон, а через нее королем, установить тайное и тесное согласие с иезуитами, действуя заодно с ними к обоюдной пользе – они бы старались для него при г-же де Ментенон, а он для них в Риме, – и таким образом руководить всеми церковными делами. Иезуиты испугались возвышения кардинала де Ноайля, произошедшего без их участия, благосклонности к нему короля, поддержки, которую он получал от своего семейства, и пришли в ярость. О. Телье, тот из них, что заменил о. де Ла Шеза, весьма отличался от своего предшественника. Он не замедлил дать почувствовать [281] свою силу, запутал, словно паук муху, в свои сети кардинала де Ноайля, воздвиг перед ним тысячи препятствий, воспользовался его добродетелью, чистосердечием, умеренностью и, наконец, даже заставил его уступить в вопросе об окончательном уничтожении остатков прославленного Пор-Рояля, в котором еще теплилась жизнь; варварское изгнание живших еще в этом аббатстве монахинь, разрушение до основания зданий, так что от них камня не осталось, осквернение могил, надругательство над этим святым местом, превращенным в пустыню, вызвало общественное негодование и нанесло непоправимый ущерб кардиналу де Ноайлю. Постепенно с помощью многих интриг завязывалось чудовищное дело с Буллой, погубившее кардинала в глазах г-жи де Ментенон, а еще более – в глазах короля. Эти же интриги вынудили короля и г-жу де Ментенон объявить, на чьей они стороне, и перейти к насильственным мерам, на которых Бисси сделал карьеру и завоевал доверие г-жи де Ментенон, не любивший иезуитов и о. Телье. Таким образом, после многих лет вожделений и козней исполнились все чаяния Бисси, он стал первым лицом и уж тут-то пустился во все тяжкие, поймав г-жу де Ментенон на приманку своего лицемерия. Обманутая его угодливостью, низкопоклонством, восхвалениями, которые он расточал с притворно простецким видом и деланой неуклюжестью, она сочла себя пророчицей, спасающей избранный Богом народ от заблуждений, мятежа и нечестия. Укрепившись в этой мысли, подзуживаемая Бисси, испытывая все более острое желание вмешиваться в церковные дела, она подвигла короля на всевозможные [282] ужасы, насилия, тиранические действия против убеждений и достояния людей, и тюрьмы заполнились. Бисси добивался всего, что бы ни внушал ей. Именно тогда она вполне вошла в управление делами церкви и Бисси вынудил о. Телье, несмотря на все его увертки, считаться с нею во всем, включая и распределение бенефиций. Это ужасно угнетало о. Телье, но восставленные им гонения, главной жертвой которых был кардинал де Ноайль, коего он намеревался лишить не более и не менее как кардинальского пурпура, кафедры и свободы, а также торжество их новейшей школы на развалинах всех прочих оказались для него столь желанными и завлекательными целями, что не было на свете ничего, чем бы он не пожертвовал ради них. Уже сообщалось, что единственное, чего он не мог перенести, был выбор Флери воспитателем будущего короля. Поэтому о. Телье назначили исповедником и младшим воспитателем. Для него же главным было остаться распорядителем, он хотел, чтобы так было во всем, а посему желал назначения воспитателя по своему выбору. Он открыто воспротивился королю и г-же де Ментенон в ее комнате и пусть не преуспел в своих усилиях, но тем не менее нагнал страху, чего Флери не забыл ему до конца жизни, а Флери довольно было даже слегка задеть, чтобы он никогда не простил. Телье недостаточно долго прожил, чтобы воочию узреть или хотя бы вообразить себе вершины успеха, к каким привела Флери та первая ступенька его карьеры. Знай он, откуда пришел успех и до какой степени монарх покорен тем же самым страстям, что полностью владеют нашими душами, пока они пребывают в союзе с телом, он [283] искренне восхитился бы безмерным искусством, с каким иезуиты управляли сим владыкой королевства, несмотря на всю его неприязнь к ним, вертя им, да так, что он и не догадывался, и вынуждая его делать то, что было им на пользу, уничтожать все, что они ненавидели и чего боялись, и заменять уничтоженное тем, что было им выгодно. Но здесь не место и не время распространяться на эту тему. Дело из-за Буллы, последовательно развивавшееся с великим коварством, ожесточением, насилиями и тиранством, было, как ясно из вышеизложенного, горьким плодом настоятельной необходимости для иезуитов, когда им пришлось отступить в китайских и индийских делах, безмерных амбиций Бисси в построении карьеры, стремлений де Рогана ускорить свою, после того как Талар из своекорыстных соображений подтолкнул ее, желания их обоих стать главарями всемогущей партии и, наконец, намерений г-жи де Ментенон управлять церковью так же, как она издавна управляла государством, и уж более не выпускать из рук сию важнейшую сферу. Однажды открывшееся поприще оказалось безграничным. Вследствие интриг де Бисси, сульпицианцев и миссионеров, подстрекаемых и вдохновляемых иезуитами, переменчивая г-жа де Ментенон отвернулась от кардинала де Ноайля. Она больше не нуждалась в нем, чтобы приобщиться к делам церкви; сей мост, которым она воспользовалась с такой пользой для себя, был ей теперь без надобности. Очарованная новизною Бисси, этого Елисея, приставленного к ней покойным епископом Шартрским, и восторгами дурака Ла Шетарди, она каждый свой шаг считала боговдохновенным. [284] Разрыв с семейством и кардиналом де Ноайль, дружба с которым сменилась озлоблением против него, она превозносила как жертву, принесенную на алтарь истины и покорности церкви. Варварское обращение, которому подвергались гугеноты после отмены Нантского эдикта, послужило образцом обращения, а иногда и полностью повторялось в отношении тех, кому Булла могла не понравиться. В этом причина бесчисленных интриг, имевших целью запугать и склонить на свою сторону епископов, школы, второе сословие и низшее духовенство, бесконечного и неудержимого потока королевских приказов о заключении в тюрьму, нападок на парламенты, обращений без числа и меры в разные судебные инстанции, отказов от приема дел во всех судах, наконец, всеобщего и явного неправосудия и невозможности защититься для всякого, чья совесть не склонилась под новым игом, а паче под способами навязывания его; в этом причина неприкрытой инквизиции, распространявшейся даже на простых мирян, и неприкрытых гонений, огромного количества изгнанников и узников, сидящих в тюрьмах, причем многие заключены были без суда и следствия; в этом причина волнения и разброда в монастырях; в этом причина неистощимой клеветы, очернявшей всех, кого заблагорассудится клеветникам, даже людей, которых ни в чем невозможно заподозрить, и порочившей их перед королем, если это касалось придворных и особ из общества; и все это – чтобы устранить и подвергнуть проскрипциям самых разных лиц, а их должности раздавать по усмотрению главарей правящей партии, иезуитов и сен-сюльпицианцев, кои [285] стали всемогущи и получали должности даже без малейшего экзамена; в этом причина того, что без счету людей самого разного состояния и обоего пола вынесли те же муки, которые претерпели христиане при правлении императоров-ариан и особенно при Юлиане Отступнике 155, чью политику тогда, казалось, переняли и чьи жестокости повторяли; и если в тот раз старались не проливать кровь, то, уверенно скажу, лишь потому, что многие жертвы и без этого заплатили жизнью, а то, что обошлось без кровопролития, отнюдь не заслуга иезуитов, которые в своем рвении перешли все границы разумного и в открытую требовали крови. Уже рассказывалось, как погубило французский епископат безмерное влияние епископа Шартрского Годе, ставившего на епископские кафедры непросвещенных и безродных педантов из семинарий и их воспитанников, единственными достоинствами коих были невежество и неотесанность, и как Телье довершил гибель епископата, в открытую торгуя епископскими жезлами, но не за деньги, а за поддержку своих планов и на условиях, при которых он со своим гневливым, безжалостным в преследованиях нравом, прозорливостью, коварством и осторожностью мог не бояться обмана; это не могло долго оставаться тайным, но, даже когда все раскрылось, положение, которого он достиг, ничуть не поколебалось. Можно себе представить, а еще лучше увидеть по тому, что мы сейчас имеем, чего можно ждать от выбранных таким образом епископов. Бисси, следуя теми же путями, изо всех сил поддерживал его, а впоследствии извлек много пользы из его [286] уроков. Таковы были пагубные средства, погубившие галликанскую церковь, которая последней из всех национальных церквей склонилась под иго власти Рима, который, действуя всевозможными путями, уже подавил все остальные. Таковы были последние годы долгого царствования Людовика XIV, когда на самом деле правил не столько он, сколько, непрерывно сменяя друг друга, правили другие. В эти последние годы, подавленный бременем неудачной войны, ни от кого не получая помощи по причине бездарности министров и генералов, став жертвой невежественного и коварного семейства, терзаясь, но не из-за собственных ошибок, которые он не желал признавать, а из-за бессилия противостоять объединившейся против него Европе, дойдя до самой горестной крайности из-за расстройства финансов и невозможности оборонять границы, он избрал единственное средство – замкнуться в себе и подавить свое семейство, двор, совесть, своих подданных и все несчастное королевство гнетом все более ужесточающейся власти, стремясь с помощью плохо согласованных средств как можно больше расширить ее пределы, чем только выказывал свою слабость, которой с презрением злоупотребляли его враги. Стесненный в средствах, даже в расходах на стол в Марли и на строительство, он, что касается последнего, оказывался жертвой тех же хитростей, с помощью которых им управляли и в крупных начинаниях. Мансар, смотритель его построек, человек бездарный, но обладавший все же лучшим вкусом, чем его господин, одолевал короля новыми проектами, [287] которые раз за разом приводили ко все большим расходам. Все это давало ему возможность обогатиться, в чем Мансар великолепно преуспевал, а кроме того, приближало к королю, так что он стал персоной, перед которой заискивали даже министры, а следом за ними и все придворные. Он исхитрился представить королю такие проекты зданий, несовершенство коих было очень легко увидеть, тем паче что этот бойкий каменщик незаметно наводил на эту мысль. Король тут же указывал на недостаток либо говорил, как его исправить. Мансар всякий раз изумлялся верному глазу короля, рассыпался в восторгах и уверял, что он школяр в сравнении с его величеством и что тот постиг все тонкости архитектуры и разбивки садов столь же глубоко, как и тонкости управления. Король с удовольствием верил ему, и, если, как это часто случалось, настаивал на каком-нибудь безвкусном решении, Мансар так же восхищался им и исполнял его, пока склонность короля к переменам не давала ему возможности исправить это. Постепенно Мансар обнаглел, стал докучать королю просьбами для себя и своих близких, часто весьма странными, и до того надоел, что король почувствовал великое облегчение, когда он умер. Его внезапная смерть положила начало карьере д’Антена, получившего его должность, правда, весьма урезанную и по названию, и по пределам власти, очевидно, из-за такого своего недостатка, что он не рожден, как Мансар, в подлом звании. Пока была жива г-жа де Монтеспан, г-жа де Ментенон не позволяла отличать его, разве что только в пустяках, но, избавившись от своей бывшей хозяйки, смягчилась к ее сыну, который сумел [288] воспользоваться этим и гигантскими шагами стал выдвигаться в приближенные короля, добился даже известного его доверия и такими же шагами пошел к богатству. К бедствиям государства присоединились семейные беды, причем весьма чувствительные для короля. Наученный опытом детских лет, он старался держать принцев крови в возможно более униженном состоянии. Их положение улучшалось только для того, чтобы возвысить побочных детей, к тому же законные члены семей бастардов получали преимущества, бесконечно обидные для принцев крови. Они не имели ни губернаторств, ни должностей, кроме тех, что были возвращены великому Конде при заключении Пиренейского мира – и даже не ему, а его сыну – и перешли от этого принца к его сыну, женившемуся на побочной дочери короля, а затем его сыну от этого брака, унаследовавшему их после смерти отца. Принцы крови не входили в число приближенных, не имели права свободного доступа к королю и вообще никаких привилегий, кроме тех, что получали благодаря браку с побочными дочерьми короля, что ничего не дало принцу Конти 156, и ранее уже рассказывалось, как неуклонно их не подпускали командовать армиями 157. Потребовались крайние бедствия и все личное влияние Шамийара, чтобы он решился предложить поставить во главе одной из них принца де Конти или хотя бы герцога Орлеанского, к которому король относился чуть терпимее, но не потому, что тот был его племянником, а как к мужу своей побочной дочери; когда же на грани катастрофы король вынужден был дать армию во Фландрии принцу де [289] Конти, было уже поздно, и принц, чья жизнь протекала в немилости, скончался, сожалея, что не может принять назначения, которого так долго и тщетно желал; единственным его утешением явилась мысль, что того же желали двор, армия и Франция, чьим утешением и надеждой он был. В своем месте уже рассказывалось о невзгодах герцога Орлеанского в Италии и о буре, которую подняла против него в Испании г-жа дез Юрсен, безоглядно поддерживаемая во Франции г-жой де Ментенон. С 1709 года домашние беды в королевском семействе с каждым годом усиливались и уже не прекращались. Несчастье, приведшее – но слишком поздно – к опале герцога Вандомского, было тем более жестоким, что почти никому не открыло глаза. Чуть позже смерть унесла с перерывом в полтора месяца принца де Конти и его высочество Принца. Не прошло и года, как за ними последовал его высочество герцог, так что самому старшему из оставшихся в живых принцев крови было всего семнадцать лет. Следующим умер Монсеньер. А вскоре после этого короля поразили удары еще чудовищней; сердце его, о существовании которого он прежде словно бы не подозревал, было потрясено утратой очаровательной дофины, безмятежность – утратой несравненного дофина, спокойная уверенность в том, что есть кому наследовать его корону, – последовавшей через неделю смертью наследника, а равно возрастом и состоянием здоровья единственного отпрыска царственного рода, которому было всего лишь пять с половиной лет; удары эти обрушились один за другим и почти все еще до заключения мира, когда королевство [290] находилось в страшной опасности. Но кто смог бы рассказать о страхах, сопутствовавших трем последним ударам, об их причинах и вызванных ими подозрениях, в корне противоречивших друг другу, но с таким коварством рассеивавшихся и вбивавшихся в головы; кто смог бы описать их чудовищные последствия, несмотря на всю их шаткость? Перо отказывается от описания глубинных тайн человеческой гнусности. Лучше оплачем их гибельные следствия, ставшие источником новых ужасов, которые породили иные бедствия, не уступающие прежним; оплачем это торжество сил мрака, эту чувствительнейшую утрату, последствия которой Франция будет ощущать на протяжении многих поколений, этот верх злодеяний, этот крайний предел бедствий, обрушившихся на королевство, и пусть каждый француз непрерывно вопиет к Господу об отмщении за это. Таковы были долгие и тяжкие обстоятельства ужаснейших бед, испытывавшие стойкость короля и все же больше послужившие его славе, чем блеск всех его побед и долгая цепь удач. Несравненно было величие духа, кое неизменно выказывал в столь длительных невзгодах, среди горестных семейных потрясений этот монарх, привычный к безграничной и всеохватывающей власти у себя дома, к блистательным успехам в своих предприятиях и вдруг узревший, что судьба решительно отвернулась от него. Извне он был тесним разъяренными врагами, которые, видя его безвыходное положение, радовались его бессилию и насмехались над его былой славой; он оказался в беспомощном состоянии, без министров, без генералов, потому что выбирал и назначал их по своим [291] склонностям и прихотям, убежденный в гибельной своей гордыне, будто может и способен сам создавать их. У себя же дома, терзаемый самыми чувствительными и мучительными катастрофами, он ни в ком не находил сочувствия, страдая от собственной слабости; принужденный бороться в одиночестве с мерзостями, тысячекрат более ужасными, чем самые невыносимые его несчастья, с мерзостями, которые непрерывно устраивали ему те, кто был ему ближе и дороже всех, неприкрыто и безудержно злоупотребляя зависимостью, в которую он попал от них, он не мог и не хотел вырваться из нее, хотя и ощущал всю ее тягостность; впрочем, он уже был не способен и по непреодолимой главнейшей склонности и по привычке, ставшей чертой характера, рассуждать об интересе и поведении своих тюремщиков; в сих домашних оковах он сохранил стойкость, твердость духа, внешнюю невозмутимость, стремление всегда, насколько это возможно, держать в руках бразды правления, сохранил надежду в безнадежности благодаря мужеству и мудрости, а не слепоте и держался, как подобает в любых испытаниях держаться королю, на что были бы способны немногие, и именно за это он мог бы удостоиться прозвища Великий, которое дано ему было крайне преждевременно. Именно этим снискал он неподдельное восхищение всей Европы, а равно и тех своих подданных, кто был тому свидетелем; именно этим он вернул себе многие сердца, которые отвратились от него за долгие и тягостные годы его царствования. Он сумел втайне смириться под десницей Господа, признать праведность Его суда, молить Его о [292] милосердии, не унизив ни своего достоинства, ни своей короны в глазах людей, а напротив, тронув их возвышенностью своих чувств. И счастлив был бы он, если бы, любя длань, что насылала на него удары, и принимая их с достоинством, которое безмерно возвышало его смирение, он обратил бы взоры на очевидные и еще устранимые причины, которые были явны всем, кроме стоящих вокруг него, а не занимался бы теми, которые уже невозможно было исправить, а следовало только признать, сокрушаться да предаваться бесполезному раскаянию! Какое поразительное смешение света и непроницаемой тьмы! Жажда все знать, стремление всего остерегаться, чувство, что у него связаны руки, вызывавшее негодование и приведшее к тому, что он признался в этом, говоря о своем завещании членам парламента и сразу после них королеве Английской 158; безраздельное сознание собственной несправедливости и бессилия, в чем он сам признался, более того, сказал в лицо своим побочным детям, и вместе с тем полная покорность им и их гувернантке, ставшей гувернанткой для него и для всего государства, причем покорность до того полная, что он даже ни на вот столечко не позволял себе выйти из их воли; уже чуть ли не с радостью почти отвергнув их, дав им почувствовать свои подозрения и свое недовольство, он пожертвовал ради них всем: своим государством, семейством, единственным наследником, славой, честью, разумом, внутренним побуждением совести, наконец, своей личностью, волей, свободой, всем полностью; о, такая огромная жертва достойна быть принесена только Богу, не будь она [293] сама по себе омерзительна! Он принес им эту жертву, но дал почувствовать, сколь она тщетна, сколь тягостна и чего стоила ему, чтобы получить тем самым хоть какое-то удовлетворение и облегчить свою рабскую зависимость, но только иго, которое он влачил, не стало от этого легче; ведь дети чувствовали свою силу, свою неизменную и настоятельную потребность пользоваться ею и все туже стягивали цепи, которыми сковали отца, терзаясь непреходящим страхом, как бы он не вырвался от них, если они дадут ему чуточку свободы. И он стенал в оковах – он, монарх, который держал в них всю Европу, наложил тяжкие цепи на своих подданных всех состояний, на своих родных всех возрастов, преследовал любое проявление свободы, вплоть до того, что отнял свободу совести у всех – даже у святых и у людей самых чистых помыслов. Он не сумел сдержать душераздирающий стон, и тот вырвался у него. Невозможно было иначе истолковать его слова, что он «купил себе покой», сказанные королеве Английской и членам парламента при передаче им завещания; это он, который всегда говорил лишь то, что хотел сказать, не смог сдержаться и признался им, как уже рассказывалось в своем месте, что «его принудили, заставили сделать то, чего он не хотел и чего, по его убеждению, не должно было делать». Странная принужденность, странная беспомощность, странное признание, вырвавшееся под влиянием чувства и отчаяния! О, что за зрелище – монарх, вполне сознающий свое положение и во всем уступающий! Что за противоречие: сила и непревзойденное величие в бедствиях и ничтожность и слабость перед презренным, подлым [294] и деспотичным домочадцем! Какое потрясающее подтверждение тому, что было изречено Духом Святым в Ветхом завете, в книгах Соломона о тех, кто вверяется любви и предается власти женщин! Какое завершение царствования, столь долго бывшего предметом восхищения, но даже и в злополучные последние годы блиставшего величием, благородством, мужеством и силой! И какую бездну слабости, ничтожности, позора, унижения ощутил, изведал, испил, возненавидел и все же выдержал во всей ее безмерности сей монарх, будучи бессилен ослабить и облегчить гнет сковывающих его цепей! О Навуходоносор 159, кто сможет измерить всю глубину возмездия Божьего и кто не падет во прах пред ним! В своем месте уже рассказывалось, как детей короля и г-жи де Монтеспан постепенно и последовательно извлекали из глубокого и беспросветного ничтожества, положенного плодам двойного прелюбодеяния, и то, как обыкновенно, хитростью, то неприкрытым насилием, то законодательно – с помощью королевских грамот, признания, зарегистрированных эдиктов – возносили выше законного и исключительного, вплоть до признания их правоспособности наследовать трон, положения, какое имели принцы крови. Даже один пересказ всего бесчисленного множества подобных фактов составил бы целый том, а из собрания всех этих чудовищных документов собрался бы еще один, только куда толще. Но самое странное, что король всегда не желал давать им такие привилегии, но всякий раз соглашался на них; он даже не хотел давать им позволения на [295] брак, я имею в виду сыновей, глубоко убежденный в их ничтожности и прирожденной низости и понимая, что вознесены они одной только его безграничной властью и после его смерти обязательно рухнут. Это он неоднократно повторял им, когда кто-нибудь из них заговаривал с ним о женитьбе. Повторял он это им и когда они достигли предела величия, и за полтора месяца до кончины, когда вопреки собственному желанию он нарушил все, вплоть до собственной воли, склонившейся перед его же слабостью. Уже известно, но следует неустанно напоминать о том, что он им сказал и что вырвалось у него в разговоре с королевой Английской и членами парламента. Можно вспомнить и о приказе, какой он недвусмысленно дал маршалу де Тессе, который потом рассказывал о нем мне и другим, а заключался приказ в том, чтобы не уклоняться от руководства герцогом Вандомским, которого посылали тогда в Италию и ставили во главе армии, и о том, как с сокрушенным видом король добавил, что «не следовало приучать этих господ к такой обходительности»; герцог же Вандомский очень скоро, не имея даже патента, стал командовать маршалами Франции, причем такими, кто уже задолго до него командовал армиями. Несчастьем всей жизни короля и все возрастающим бедствием для Франции было возвышение побочных детей, коих перед своей кончиной он неслыханно возвеличил и укреплением положения коих главным образом и занимался в последние дни, сделав их могущественными и опасными. Находившиеся в их руках адмиралтейство, артиллерия, тяжелая конница, отдельные роты ее и полки, швейцарская гвардия, [296] серые мушкетеры, провинции Гиень, Лангедок и Бретань уже вынуждали считаться с ними, а он еще отдал им должность обер-егермейстера, чтобы им было чем развлечь юного короля и угодить ему. Уравнение их в ранге с принцами крови вынудило короля нарушить все самые древние, святые, основные и неприкосновенные установления, права и законы королевства. Это ему стоило еще и разногласий с иностранными державами, в особенности с Римом, которому пришлось пойти на уступки в важнейших вопросах, и тот лишь после долгой борьбы согласился, чтобы посланники и папские нунции воздавали бастардам те же почести и то же уважение, что принцам крови, и так же обращались к ним. Те же соображения, как уже говорилось в начале этих «Мемуаров», поставили герцогов Лотарингских выше остальных герцогов при посвящении в кавалеры ордена Св. Духа в 1688 году вопреки склонности короля и в нарушение справедливости, что он сам признавал и в чем признался герцогу де Шеврезу, и вынуждали поддерживать их при всяком удобном случае, чтобы вынудить их пойти на уступки побочным детям короля. Из этих же соображений было сокрыто принесение герцогом Лотарингским клятвы в верности, чем он так странно попытался воспользоваться. Того же преимущества добились архиепископ Кельнский и курфюрст Баварский 160 к позору и умалению величия короны. Чудовищные, браки герцога Шартрского, ставшего впоследствии герцогом Орлеанским и регентом, и его высочества герцога, брак дочерей, родившихся от этих браков, с герцогом Беррийским и принцем де Конти привел к [297] последствиям, которые король увидел воочию и которым потворствовал, а именно: кроме его единственного наследника и испанской ветви, лишенной в силу отречения и договоров прав на французский престол, а также мадемуазель де Ла-Рош-сюр-Йон, рожденной от брака принца де Конти и старшей дочери его высочества Принца, не осталось ни одного представителя французского королевского дома ни по мужской, ни по женской линии, не происходящего от связи короля с г-жой де Монтеспан, ни одного, кому бы она не приходилась матерью или бабкой, и если герцогиня Мэнская не происходила от нее, то зато она вышла замуж за ее сына, рожденного от короля. Единственная дочь короля и г-жи де Лавальер вышла за старшего из двух принцев де Конти, но не имела от него детей, однако не вина короля, что эта единственная ветвь принцев крови избегала смешения с кровью бастардов до тех пор, пока в конце концов не запятнала себя ею в следующем поколении. Не забудем также, что именно отказ принца Оранского от руки побочной дочери возбудил в сердце короля ненависть к нему, которую не смогли смягчить ни изъявления почтения, ни неустанные попытки примириться, ни покорность, и вынудил сего прославленного государя вопреки его желанию стать врагом короля и Франции; что эта ненависть стала поводом и роковой причиной создания всех коалиций и войн, под бременем коих король едва не рухнул; словом, что эта ненависть была тоже плодом незаконной связи, который верней было бы назвать гибельным плодом. [298] Это смешение чистейшей, можно даже с гордостью сказать – самой чистой в мире, крови наших королей с помоями, отравленными двусторонним прелюбодеянием, стало делом всей жизни короля. Он получал чудовищное удовлетворение, истощая их взаимным перемешиванием, и довел до предела кровосмешение, доселе неведомое миру, после того как первый из людей среди всех наций извлек из ничтожества плоды двойного прелюбодеяния и дал им жизнь, отчего поначалу содрогнулся весь мир – и просвещенные народы, и варвары, – но с чем он заставил их свыкнуться. Фортуна неизменно способствовала и покровительствовала побочным детям, тогда как перед принцами крови, начиная с Месье, всегда воздвигала непреодолимые препятствия. И все это были плоды безмерной гордыни, вынуждавшей короля смотреть разными глазами на своих побочных детей и на принцев крови, на несколько поколений своих потомков, могущих наследовать престол, право на каковой они получали поочередно, и на детей, родившихся от его любовных связей. Первых он рассматривал как детей государства и короны, возвеличенных уже этим и без его участия, вторых же любил как собственных чад, которые по всем законам могли быть только частными лицами, но стали всем как творения его рук и могущества. Гордыня и любовь объединились в нем для их блага; надменная радость от сознания, что он может творить чужие судьбы, беспрестанно разжигаемая ревнивой оглядкой на природную независимость от него величия принцев крови, заставляла его без конца возвышать бастардов. Раздраженный невозможностью сравняться с природой, [299] он пожалованными с самого начала должностями и титулами несколько приблизил побочных детей к принцам крови. Потом он попытался соединить их воедино неслыханными, чудовищными, перекрестными браками, чтобы сделать из них одну и общую семью. Единственный сын его единственного брата с помощью самого откровенного насилия был в конце концов принесен в жертву этому замыслу. Затем, ободренный усиливающейся дерзостью бастардов, король окончательно уравнял их с принцами крови. А перед самой кончиной он совершенно поддался им, даровав им право принадлежности к династии и право наследовать трон, словно в его силах было это устанавливать и делать людей теми, кем они не были по рождению. Но это еще не все. Его последние заботы и распоряжения были всецело направлены на их благо. Оттолкнув от себя племянника вследствие козней герцога Мэнского и г-жи де Ментенон, старательно укреплявших его в таком отношении к герцогу Орлеанскому, он влек ярмо, которое позволил им надеть на себя, и до дна испил чашу горечи, которую они ему уготовили. Нам уже известно про его попытки воспротивиться, про его мучительные сожаления, но он не смог восстать против того, что они ему навязывали. Он бесповоротно принес им в жертву своего наследника и, насколько это было в его возможностях, свое королевство. Предварительный выбор воспитателей будущего короля имел единственную цель – интересы бастардов, никакой иной у него не было. Главным воспитателем назначен был герцог Мэнский, а в помощь ему был поставлен маршал де Вильруа, человек, во всей Франции [300] самый неспособный для этой должности; добавим, что в момент назначения ему был семьдесят один год, а принцу, воспитывать которого ему надлежало, – пять с половиной. Сомри, презренный помощник воспитателя герцога Бургундского, отказавшийся сопровождать своего воспитанника во время Лилльской кампании под предлогом, что ему нужно лечиться на водах, самым гнусным образом зарекомендовал себя по возвращении сторонником герцога Вандомского, с камарильей которого был тесно связан. Его продажности и готовности на все оказалось вполне достаточно, чтобы герцог Мэнский выбрал его в помощники воспитателя будущего короля. Не знаю, кто порекомендовал Жоффревиля вторым помощником воспитателя, но он был слишком порядочным человеком, чтобы принять должность, требующую продажности, и потому отказался. Его заменили Рюффе. Он носил фамилию Дамас, не принадлежа к этому роду, был беден, недалек, мечтал лишь о богатстве, а в ожидании его кое-как перебивался; имение его находилось в княжестве Домбском и, значит, под всегдашним покровительством герцога Мэнского, каковой и остановил свой выбор на Рюффе, несмотря на сомнительное его происхождение; сам он даже не представлял всех опасностей, связанных с этой должностью и вообще имел о ней самое приблизительное понятие. Остальных выбирали точно таким же образом; г-жа де Ментенон остановила выбор на Флери, который вполне устраивал ее и который ради этого оставил епископскую кафедру во Фрежюсе. Но и при таком окружении герцог Мэнский еще не чувствовал себя вполне в безопасности. [301] Обеспечивала же ее приписка к завещанию, учиненная всего за несколько дней до смерти короля и ставшая последним делом сего монарха и последней жертвой, принесенной им кумиру, какого он сотворил себе из своих побочных детей. Следует напомнить: по этому последнему акту дворцовое ведомство и гвардия подчинялись всецело и исключительно герцогу Мэнскому и находящемуся под его началом маршалу де Вильруа, в обход и изъятие их у герцога Орлеанского, так что тот ничем не мог распоряжаться и никто не подчинялся ему, повинуясь во всем лишь обоим воспитателям, становившимся, таким образом, хозяевами двора и Парижа, а регент оказывался полностью в их руках, не имея никаких гарантий безопасности. Но и эти чудовищные предосторожности показались недостаточными, поскольку нельзя было предвидеть все, что может произойти. Потому на случай смерти герцога Мэнского или маршала де Вильруа заменой им во всем и всюду назначались граф Тулузский и маршал д’Аркур, за которого поручилась г-жа де Ментенон, хотя последний по причине апоплексической комплекции был еще менее годен к такой высокой должности, чем маршал де Вильруа, если бы такое оказалось возможным. В завещании были таким образом названы члены и установлены обязанности регентского совета, что герцог Орлеанский как регент лишался всякой власти, а совет почти полностью состоял из людей, преданных герцогу Мэнскому, которых герцог Орлеанский особенно должен был остерегаться. Такими вот были последние заботы короля, последние проявления его предусмотрительности, последние знаки его могущества, а [302] верней сказать, бессилия в плачевном конце жизни; создалось весьма прискорбное положение: король бросал своего наследника и свое королевство на произвол неприкрытого и безграничного властолюбия того, кто должен был бы вечно пребывать в безвестности и кто подвергал государство опасности гибельнейших раздоров, восстанавливая против регента людей, обязанных во всем ему покоряться, и ставя его перед неотложной необходимостью вернуть себе свои права и власть, от которой осталось лишь одно название, избавиться от позорного бессилия, полнейшей беспомощности и неуклонно осязаемых повседневных и доподлинных опасностей, которые еще более усугублялись возрастом принцев крови. И уж от этого память о короле не может быть отмыта ни перед Богом, ни перед людьми. Вот она последняя пропасть, куда завели его гордыня и слабость, женщина более чем сомнительного происхождения и дети от двойного прелюбодеяния, которым он покорился и из которых сделал своих тиранов, после того как долго тиранил их и многих других, пропасть, куда неосторожно и бесстыдно толкнули его они и тот негодяй, что звался его духовником, – о. Телье. Вот они – раскаяние, кара и публичное искупление двойного прелюбодеяния, которое столь долго вопияло к небу и позорило его перед всей Европой; вот последние чувства безмерно греховной души, готовой предстать перед Богом и к тому же отягощенной пятидесятишестилетним самостоятельным царствованием, во время которого из-за спеси, роскоши, строительства дворцов, излишеств во всем, непрестанных войн и гордыни, ставшей источником и кормилицей всех этих [303] войн, было пролито столько крови, растрачено столько миллиардов и внутри и вне страны, столько раз возжигалось пламя, охватившее всю Европу, попирались и уничтожались древнейшие и священнейшие установления, правила и законы государства, а королевство было доведено до непоправимых бедствий и чуть ли не до края гибели, от которой оно было спасено лишь чудом всемогущего Господа! Что же сказать после всего этого о неизменной и умиротворенной стойкости короля, вызывавшей восхищение в последние дни его жизни? Действительно, расставаясь с землей, он ни о чем не сожалел, душа его была спокойна и не испытывала даже малейшего нетерпения, он не раздражался, отдавая распоряжения, он видел, разговаривал, приказывал, предусматривал все, что надо будет сделать, когда он умрет, точь-в-точь как сделал бы это любой человек в трезвой памяти и здравом рассудке, и все это до самого конца делалось с соблюдением тех же внешних приличий, с той же важностью и величественностью, как он действовал всю жизнь; держался он так натурально, с таким естественным видом и простотой, что не возникало даже малейших подозрений в наигранности и лицедействе. Время от времени, освободившись от дел – а в последние дни, когда он всецело отстранился от них и прочих забот, и постоянно – он обращал свои помыслы к Богу, думал о спасении души, о своей ничтожности, и у него даже несколько раз вырвалась фраза: «Когда я был королем». Заранее обратившись к грядущей вечной жизни, на пороге которой он уже стоял, отрешившись от всего земного, но без сожалений, [304] смиряясь, но без уничижения, презрев все то, в чем уже не нуждался, с добротой и душевным спокойствием утешая своих плачущих слуг, он являл собой самое трогательное зрелище; наибольшее же восхищение вызывало то, что он все время поддерживал в себе сознание собственной греховности, но без капли боязни, уповая на Господа, уповая, сказал бы я, всецело, не страшась и не сомневаясь, ибо это упование зиждилось на милосердии Господнем и жертвенной крови Иисуса Христа, покорно принимая нынешнее свое состояние, так долго длящееся, и сожалея, что не может страдать. Кто бы не восхитился столь возвышенной и в то же время столь христианской кончиной? И кто бы не содрогнулся, видя ее? Сколь простым и кратким было его прощание с семьей, сколь смиренным, но оттого не перестающим быть величественным было его прощание с придворными, гораздо более ласковое, чем с родными! Слова, что сказал он будущему королю, достойны того, чтобы все их помнили; жаль только, что их слишком много и льстиво славили, пример чему подал маршал де Вильруа, повесивший их в алькове над своей кроватью; впрочем, это свойственно ему: у него в оружейной комнате стоял под балдахином портрет короля, и он вечно проливал слезы умиления, слушая хвалы, которыми проповедники осыпали короля с кафедр, причем в его присутствии. Король, говоря наследнику о своих дворцах и войнах, умолчал о роскоши и расточительности, ни словом не обмолвился о своих пагубных любовных связях, а уж эта тема была куда уместнее всех прочих. Но как он мог сказать об этом при своих побочных детях, тем паче что [305] своими последними актами он завершил их чудовищное возвышение? Но если отрешиться от этого странного умолчания, а тем более от его ужасной причины, все прочее было достойно восхищения и свидетельствовало о возвышенности, поистине христианской и королевской. Но что сказать о его словах, обращенных к племяннику, после того как он составил завещание и, более того, сделал к нему приписку, о словах, сказанных уже после принятия последнего причастия; что сказать о его двукратных заверениях, определенных, ясных, четких, что тот не найдет в его распоряжениях ничего такого, что могло бы его огорчить, меж тем как и завещание и приписка были сделаны лишь для того, чтобы племянника обесчестить, ограбить и, будем уж откровенны до конца, погубить? И тем не менее король его убеждает, хвалит, ласкает, поручает ему своего наследника, полностью изъяв того из-под опеки, свое королевство, которым он будет якобы править один, меж тем как король на самом деле лишил его всякой власти и только что с головой выдал врагам, причем обставил все это поразительными предосторожностями, а именно за всеми распоряжениями направлял к племяннику, словно отныне ему одному положено распоряжаться всем и всеми. Что это – коварство? Ложь? Шутка умирающего? Как разгадать эту загадку? Попытаемся убедить себя, что у короля был ответ на эти вопросы. И ответ следующий: он, очевидно, всегда верил в невозможность осуществления того, к чему его вынудили и что по слабости он позволил у себя вырвать. Скажем больше, он не сомневался, может быть, даже надеялся, что [306] беззаконное и возмутительное завещание, способное разжечь пожар в его семействе и королевстве, которое ему пришлось даже хранить в глубокой тайне, не найдет такой поддержки, какую получило завещание короля, его отца, мудрое, разумное, взвешенное, справедливое, оглашенное им самим при подлинно всеобщем одобрении. Вполне возможно, все – сознание насилия, которому он подвергся, те горькие слова, которые он сказал своим побочным детям, подписав завещание, членам парламента, вручая его, королеве Английской в тот же миг, как только увидел ее, причем заговорил об этом первый и словно бы исполненный огорчения, можно даже добавить – досады на собственную слабость и на безмерное злоупотребление ею самым близким человеком, без которого он не мог обойтись; чудовищное добавление к завещанию, которое у него вырвали, когда он уже принял последнее причастие и готовился к смерти, отчего и был способен понять всю ужасность этого акта, но воспротивиться ему оказался не в силах; вся совокупность, все чудовищное сочетание беззаконий, нарушений всяческой справедливости, дабы сделать из своих побочных детей и главным образом из герцога Мэнского безмерно могущественного колосса; попрание всех законов и племянника, а может быть, и погубление государства и своего наследника, преданных во враждебные и, не побоюсь преувеличения, жестокие руки, уже столь близкие к захвату престола, и безмерное нагромождение несправедливостей, весьма между собой согласованных, но настолько скверно замаскированных, что, как ни старайся, они бросались в глаза, – повторяю, [307] вполне возможно, что все это убеждало его в невозможности и неисполнимости того, к чему его принудили. Он ведь никогда не верил – и неоднократно это высказывал – в то, что хотя бы один из актов, которые он подписал или одобрил в последние дни, переживет его. И, разговаривая с герцогом Орлеанским, он, возможно, как никогда, льстил себя этой уверенностью, чтобы успокоить свою совесть, исполненный раскаяния оттого, что всего лишь час назад ему пришлось подписать дополнение к завещанию. Очевидно, он беседовал с племянником до и после подписания добавления, полный таких мыслей, и, следственно, мог всерьез рассматривать его как правителя государства и так и говорить с ним. Во всяком случае, такое вполне можно допустить. Комментарии147 ...когда она погубила Шамийяра... – в 1709 г. 148 ...о чем в свое время рассказывалось... – См.: t. 1, р. 484; t. 3, р. 383. 149 ...чья девичья фамилия Арну... – Супруга министра Торси, урожденная Арну, была родственницей знаменитого теолога Пор-Рояля, янсениста Антуана Арну (1612–1694). 150 ...сделала принцессу дез Юрсен полной владычицей Испании... – Документы эпохи подтверждают роль принцессы дез Юрсен как посредницы между мадам де Ментенон и испанским двором. 151 ...до заключения Утрехтского мира... – до апреля 1713 г. 152 ...не больше церемонился с герцогиней Беррийской... – Рассказывая о придворных событиях июля 1711 г., Сен-Симон упоминает о травме герцогини Беррийской, повлекшей за собой преждевременные роды. 153 ...внучатых невесток короля... – герцогинь Бургундской и Беррийской. 154 Елисей – персонаж ветхозаветных преданий, пророк, ученик пророка Илии. Став свидетелем вознесения Илии на огненной колеснице, обрел способность творить чудеса. 155 Юлиан Отступник – римский император (с 361 г.), объявив себя сторонником язычества, издал эдикты против христиан, за что получил прозвище Отступник. 156 ...ничего не дало принцу Конти... – Франсуа-Луи, принцу Конти, женатому на Марии-Терезе де Бурбон, дочери Анри-Жюля, принца Конде. 157 ...не подпускали командовать армиями... – Герцог Шартрский и принцы крови устранялись от командования в начале войны за Испанское наследство. 158 ...о своем завещании членам парламента и... королеве Английской... – 26 и 27 августа 1714 г. 159 Навуходоносор – ассирийский царь, превращенный в быка в наказание за свою надменность. Гигантская статуя Навуходоносора рассыпалась в прах от брошенного в нее камня, поскольку представляла собою колосс на глиняных ногах. 160 ...архиепископ Кёльнский и курфюрст Баварский... – инкогнито посетили французский двор соответственно в 1706 и 1709 гг. (пер. Ю. Б. Корнеева) |
|