|
СЕН-СИМОНМЕМУАРЫПолные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве Избранные главыКнига 2 25. 1715. Продолжение дневника последних дней короля Никто никогда не умел лучше жаловать своей милостью и тем самым повышать цену благодеяний, никто никогда не продавал дороже свои слова, улыбки и даже благосклонные взгляды. Благодаря своей разборчивости и величию король делал из них поистине драгоценности, чему весьма способствовала редкость и краткость его речей. Если он обращался к кому-либо с вопросом или просто заговаривал о чем-нибудь, взоры всех присутствующих обращались к этому человеку: то было отличие, которое потом обсуждали и которое повышало уважение к удостоившемуся его. То же было со словами внимания, отличия или предпочтения, которые король высказывал в своих речах. Ни разу никому он не сказал чего-нибудь обидного, и если ему приходилось сделать замечание, выговор или взыскать, что бывало крайне редко, это всегда произносилось достаточно благосклонным тоном, очень редко – сухим, [196] никогда – гневным, хотя королю не была чужда гневливость, и всего несколько раз – суровым; единственным исключением явилась история с Куртанво 113, о которой было рассказано в своем месте. Не было человека, более учтивого по самой своей природе, умевшего лучше соизмерить учтивость с рангом других, подчеркивая тем самым их возраст, достоинства, сан; то же можно сказать и о его ответах, если исключить «Я посмотрю», и о его манерах. Это различие очень тонко проявлялось и в том, как он здоровался и принимал поклоны входящих или выходящих придворных. Он был великолепен, когда совершенно по-разному принимал приветствия на театре военных действий и на смотрах. Но совершенно несравненен он бывал, встречаясь с женщинами. Не было ни разу, чтобы, завидев чепец, он не приподнял бы шляпу; я имею в виду горничных, о которых он знал, кто они такие, и это неоднократно случалось в Марли. Перед дамами он сразу же снимал шляпу, но только на большем или меньшем расстоянии; перед титулованными особами приподнимал ее на несколько секунд; с простыми дворянами, кем бы они ни были, довольствовался тем, что подносил руку к ней; при встрече с принцами крови он снимал ее, как перед дамами; при беседах с дамами всегда оставался с непокрытой головой и надевал шляпу, лишь расставшись с ними. Но так он вел себя только на улице, поскольку во дворце никогда не носил шляпы. Его всегда подчеркнутые, но легкие поклоны были ни с чем не сравнимы по изяществу и величественности; то же можно сказать и о его манере чуть привставать во время трапез всякий раз. когда входила дама, [197] имеющая право сидеть в его присутствии 114, чего он не делал для всех прочих дам и даже для принцев крови; однако под конец жизни это стало для него затруднительно, и, хотя он продолжал привставать, дамы, обладающие правом табурета, избегали входить после начала ужина. С такой же изысканностью он принимал службу Месье, герцога Орлеанского, принцев крови; всех их он благодарил непринужденным кивком, равно как Монсеньера и троих его сыновей, высокопоставленным же сановникам высказывал благодарность благосклонным и признательным тоном. Когда при его одевании с чем-нибудь задерживались, он терпеливо ждал. Назначая разные дела на определенные часы, он очень точно соблюдал время, был чрезвычайно четок и краток, отдавая распоряжения. Если зимой в дурную погоду он не мог пойти на прогулку и приходил к г-же де Ментенон на пятнадцать минут раньше, чем назначал, что случалось крайне редко, а дежурный капитан гвардии не встречал его, король всякий раз потом говорил, что это его вина, поскольку он пришел раньше времени, капитан же ничуть не виноват, что отсутствовал. Это неизменное правило быть точным бесконечно облегчало службу придворным. Очень хорошо он обращался со своими слугами, особенно из внутренней службы. Как раз с ними он чувствовал себя непринужденней всего и разговаривал совершенно свободно, особенно со старшими лакеями. Их расположение или недоброжелательство нередко приводили к серьезным последствиям. Они всегда могли оказать услугу или навредить и весьма напоминали могущественных вольноотпущенников римских [198] императоров, перед которыми заискивали и раболепствовали сенат и сановники. Точно так же во все время царствования считались с королевскими лакеями и угождали им. Министры, даже самые могущественные, не скрываясь, прибегали к их покровительству; точно так же поступали принцы крови и даже побочные королевские дети, не говоря уже о не столь высокопоставленных особах. Должность камергера меркла в сравнении со старшими королевскими лакеями, и вообще крупные должности можно было сохранить лишь благодаря хорошим отношениям с лакеями или мелкими, незначительными служителями, находившимися по роду своих обязанностей в непосредственной близости к королю. Их дерзость была столь непомерна, что приходилось либо не давать поводов проявить ее, либо покорно сносить. Король всем им покровительствовал и неоднократно с удовольствием рассказывал, как однажды в юности послал – не знаю, по какому поводу, – лакея с письмом к герцогу де Монбазону 115, тогдашнему парижскому губернатору, который пребывал в одном из своих загородных домов неподалеку от города; герцог де Монбазон, который только что сел обедать, усадил этого лакея с собой за стол, хоть тот и сопротивлялся, а отправляя обратно, проводил во двор, поскольку он был посланцем короля. Вот так же он почти никогда не упускал спросить у своих простых дворян, которых посылал передать поздравления либо выразить соболезнования титулованным особам, мужчинам и дамам, но более никому, как их приняли, и бывал весьма недоволен, если им не предложили сесть, а потом не проводили до самой кареты. [199] Ему не было равных на смотрах, на празднествах и вообще всюду, где присутствие дам создавало атмосферу галантности. Уже было сказано, что все это он почерпнул при дворе королевы-матери и у графини де Суассон 116; общество его любовниц еще более приучило его к галантности; однако он всегда держался величественно, хотя порой и не без веселости, и никогда не позволял себе в обществе никакого неуместного или легкомысленного поступка; поступь его, осанка, все поведение вплоть до малейшего жеста были обдуманны, благопристойны, благородны, возвышенны, величавы, чему весьма способствовали и несравненные преимущества, какие давала ему внешность. Поэтому не было доселе в мире человека, который внушал бы такое почтение на церемониях, при приеме посланников, и тем, кто обращался к нему с речью, следовало прежде освоиться с его видом, иначе они рисковали смешаться. Его ответы в таких случаях были всегда короткими, четкими, полными, и очень редко обходилось без того, чтобы он не сказал какую-нибудь любезность, а то и несколько лестных слов, если речь того заслуживала. Где бы он ни был, его присутствие вызывало почтение, вынуждало к молчанию и даже известной робости. Он очень любил свежий воздух и всякие телесные упражнения, пока был в состоянии заниматься ими. Превосходно танцевал, играл в шары, в мяч. Даже в пожилом возрасте оставался великолепным наездником. Очень любил, когда все эти вещи проделывались с ловкостью и изяществом. Исполнить их на его глазах хорошо или плохо значило засвидетельствовать свои [200] достоинства или недостатки. Он говаривал, что всеми этими упражнениями, не являющимися необходимыми, не стоит заниматься, если делаешь их плохо. Очень любил стрелять, и не было никого, кто стрелял бы так метко и с таким изяществом. Из собак предпочитал породистых легавых, и шесть-семь псов вечно торчали у него в кабинетах; ему нравилось самому кормить их, чтобы приучить к себе. Он также любил травить оленей, но с тех пор, как сразу после смерти королевы сломал себе руку, скача во весь опор в лесу Фонтенбло, охотился он в коляске. Он ехал один в открытой коляске, запряженной четверкой небольших лошадок, имея несколько подстав, и сам на всем скаку правил ими со свойственным ему неизменным изяществом, превосходя умением и ловкостью даже лучших кучеров. Форейторами у него были мальчики от девяти до пятнадцати лет, и он сам обучал их. Во всем он любил пышность, великолепие, изобилие. Из политических соображений эти свои вкусы он сделал правилом и привил их всему двору. Чтобы снискать его благосклонность, следовало без счету тратиться на стол, наряды, выезды, дворцы, безрассудно играть в карты. Это давало возможность обратить на себя внимание. Суть же была в том, чтобы попытаться истощить средства всех представителей общества, в чем он и преуспел, превратив роскошь в достоинство, а для некоторых даже в необходимость и доведя всех до полной зависимости от его благодеяний, дабы иметь средства к существованию. Кроме того, он тешил свою гордыню тем, что имеет великолепнейший двор, при котором происходит всеобщее [201] смешение, все более стирающее родовые отличия. Единожды нанесенная, эта рана превратилась в язву, изнутри разъедавшую всех, поскольку со двора она немедленно перекинулась на Париж, провинции и армии, и повсюду люди, какое бы место они ни занимали, стали оцениваться по богатству их стола и роскоши; эта язва разъедала всех и каждого, вынуждая тех, чья должность давала возможность воровать, в большинстве случаев делать это из необходимости увеличивать расходы; наряду со смешением сословий, которое поддерживалось тщеславием и особыми видами короля, эта язва благодаря всеобщему безумию все расширялась, и ее бесчисленные последствия несут не более и не менее, как всеобщее разорение и беспорядок. Никто никогда не мог сравниться с ним в количестве и великолепии его экипажей для охоты и прочего назначения. А кто сочтет его дворцы? И в то же время кто не пожалеет об их чрезмерной пышности, вычурности, дурном вкусе? Он покинул Сен-Жермен и никогда ничего не сделал для украшения и благоустройства Парижа, кроме Королевского моста, да и то построенного из чистой необходимости, отчего этот город при всей его исключительной обширности весьма уступает стольким городам во всех странах Европы. Когда строили Вандомскую площадь, она была квадратной. При г-не де Лувуа уже началось возведение всех четырех ее сторон. По его плану там должны были располагаться Королевская библиотека, Медальный двор, Монетный двор, все академии и Большой совет, который до сих пор еще заседает в арендуемом доме. В день смерти Лувуа [202] король первым делом велел остановить работы и приказал срезать углы площади, тем самым уменьшив ее, не размещать на ней ничего из того, что было прежде предусмотрено, и застроить ее одними частными домами, что мы и видим на ней сейчас. Сен-Жермен был единственным местом, соединившим в себе чудесные пейзажи и обширную равнину, поросшую лесом, который был к тому же совсем рядом, местом, несравненным по красоте деревьев и всего пейзажа, по своему расположению, изобилию и доступности источников воды на такой возвышенности, по великолепной красоте садов, холмов и террас, которые можно было размещать друг за другом на любом желаемом протяжении, по живописному и удобному течению Сены и, наконец, благодаря тому, что там имелся город, само положение которого давало возможность для его поддержания; однако король покинул его ради Версаля, самого унылого и неприятного места, безжизненного, безводного, безлесного, даже не имеющего порядочной почвы, поскольку там только зыбучие пески либо болота, а следовательно, не могло быть и хорошего воздуха. Королю нравилось насиловать природу, покорять ее силой искусства и богатства. Он строил там здание за зданием, не имея даже общего плана; там сошлись вместе красота и уродство, обширность и теснота. И его покои, и покои королевы крайне неудобны; кабинеты и все помещения на задах имеют вид самый мрачный, они тесны и смрадны. Сады поражают своим великолепием, но тоже выдержаны в дурном вкусе, и даже незначительное соприкосновение с ними вызывает [203] отвращение. В тенистую прохладу можно попасть только через широкое знойное пространство, когда же дойдешь, все время приходится то подниматься, то спускаться, а за небольшим холмом сады кончаются. Щебень на дорожках жжет ноги, однако без этого щебня все здесь утопали бы в песке и чернейшей грязи. Насилие, произведенное там над природой, невольно отталкивает и становится неприятным. Вода, выбрасываемая водометами и повсюду растекающаяся, цветет, застаивается, мутнеет; она становится причиной нездоровой и весьма ощутимой сырости и еще более ощутимого зловония. Фонтаны эти, за которыми, впрочем, нужно очень следить, производят несравненное впечатление, а в результате ими восхищаются и тут же бегут от них. Со стороны двора душит теснота, а крылья дворца неудержимо разбегаются в разные стороны. Со стороны садов наслаждаешься красотой всего ансамбля, но тут же закрадывается мысль, что перед тобой дворец после пожара, с уничтоженными верхним этажом и крышей. Церковь, подавляющая все, так как Мансар собирался убедить короля поднять дворец еще на один этаж, производит, откуда ни глянь, унылое впечатление гигантского катафалка. Работа во всех частностях превосходна, соразмерности же частей нет, потому что все делалось для обзора с галереи, поскольку король почти никогда не ходил по низу, а галереи крыльев недоступны, ибо на каждую из них имеется только один узенький проход. Можно было бы бесконечно перечислять все чудовищные пороки этого, стоившего к тому же безмерно дорого 117, огромного дворца вместе с принадлежащими к нему строениями, у которых [204] огрехов еще больше, – оранжереей, теплицами для овощей, псарнями, большой и малой конюшнями, совершенно подобными друг другу, несметными службами и, наконец, целым городом, выросшим на месте жалкого постоялого двора, ветряной мельницы и крохотного замка, который Людовик XIII построил, чтобы не ночевать на соломе; замок этот представлял собой невысокое, тесное здание с двумя небольшими короткими крыльями, окружавшими мощенный мрамором двор. Мой отец видел его и неоднократно в нем ночевал. До сих пор Версаль Людовика XIV, это разорительное и безвкусное творение, никак не могут достроить, и одна переделка прудов и боскетов поглотила столько золота, что даже невозможно себе представить; среди теснящих друг друга салонов нет ни зала для театральных представлений, ни пиршественного, ни бального зала; и внутри, и снаружи многое еще не доделано. Парки и аллеи до сих пор разбивают и никак не могут довести до конца. Приходится выпускать все новую и новую дичь; не закончены бесчисленные водоотводные каналы в несколько лье длиной и даже бесконечные каменные стены, как бы замыкающие в себе некую небольшую часть самой унылой и отвратительной на свете местности. Трианон, расположенный в том же парке возле ворот Версаля, поначалу был фарфоровым домиком, где устраивали ужины, потом его расширили, чтобы там можно было спать, и наконец выстроили дворец из мрамора, яшмы и порфира; напротив него, по другую сторону Версальского канала, находится зверинец, изящнейшая безделушка, где содержатся всевозможные редкостные [205] животные, четвероногие и двуногие; наконец, на краю Версаля располагается великолепный замок Кланьи со своими прудами, садами и парком, построенный для г-жи де Монтеспан и перешедший к герцогу Мэнскому; акведуки во всех отношениях достойны римлян; ни Азия, ни древность не могут похвастаться ничем, столь огромным, столь многообразным, столь тщательно отделанным и великолепным, изобилующим редчайшими памятниками всех времен, мрамором самых наилучших сортов, бронзой, картинами и совершеннейшими изваяниями. Но, что бы ни делали, воды не хватало, и фонтаны, эти чудеса искусства, иссякали, как мы неизменно видим это и сейчас, несмотря на подобные морям резервуары, устройство которых и подведение к ним воды через зыбучие пески и топи обошлось в столько миллионов. Кто бы мог подумать, что недостаток воды приведет к гибели нашей пехоты? В ту пору царствовала г-жа де Ментенон, речь о которой впереди. Г-н де Лувуа был тогда в добрых отношениях с нею, между ними царил мир. Он придумал повернуть реку Эр между Шартром и Ментеноном и направить ее к Версалю. Кто сможет сказать, во сколько золота и человеческих жизней обошлась эта затея, упорно исполнявшаяся долгие годы? В лагере, который был там устроен и просуществовал очень долго, дошло до того, что под страхом суровой кары запретили говорить о заболевших, а особенно об умерших, которых убила непосильная работа, а еще более – испарения развороченной земли. А сколько людей многие годы не могли исцелиться от хворей, вызванных этими испарениями! [206] Сколькие так и не выздоровели до конца жизни! Тем не менее не только обычные офицеры, но и полковники, бригадиры и генералы, привлеченные к этим работам, не имели права даже на четверть часа отлучиться оттуда и прервать надзор за исполнением их. Наконец в 1688 г. их прекратила война, и они так и не возобновились; только бесформенные кучи земли остались памятниками, увековечивающими это жестокое безумство. Под конец жизни король, устав от прекрасного и от многолюдия, внушил себе, что иногда его тянет к уединению в какой-нибудь маленькой обители. Он стал искать в окрестностях Версаля, где удовлетворить эту новую прихоть. Он посетил многие места, объездил холмы, откуда открывается вид на Сен-Жермен и широкую равнину внизу, по которой, покинув Париж, извивается Сена, омывая плодородные и богатые земли. Его убеждали остановиться на Люсьене, где Кавуа впоследствии построил дом, из которого открывается прелестный вид, но король ответил, что такое прекрасное место его разорит и что поскольку он задумал построить совсем крохотный домик, то ищет такое место, расположение которого не позволило бы и думать о том, чтобы сделать что-то еще. За Люсьеном он отыскал чрезвычайно узкую и глубокую ложбину с крутыми склонами, болотистую и оттого недоступную, всякий вид из которой со всех сторон закрывался холмами; на склоне одного из них была нищая деревушка, называвшаяся Марли. Замкнутость, отсутствие всякого вида и возможности создать его составляли единственное достоинство этого места; лощина была [207] настолько тесной, что там невозможно было размахнуться и распространяться в стороны. Король выбрал ее, как выбирал бы министра, фаворита, командующего армией. Осушить эту свалку, куда со всей окрестности сбрасывали мусор, навезти туда земли стоило огромных трудов. И вот уединенный приют был готов. Предполагалось, что в нем два-три раза в год король будет проводить три ночи, со среды до субботы, и сопровождать его будет примерно дюжина придворных, без которых невозможно обойтись. Постепенно эта обитель отшельника стала разрастаться, воздвигались все новые и новые здания, холмы срезались, чтобы освободить место для строительства, а самый крайний был срыт, чтобы открылся хоть какой-то, пусть даже не самый лучший, вид. И вот в конце концов со всеми возведенными дворцами, водоемами, садами, акведуками, знаменитым и прелюбопытным устройством, именуемым марлийской машиной, парками, ухоженным и огороженным лесом, статуями, драгоценной мебелью Марли стал таким, каким мы его видим сейчас, хоть после смерти короля он и обобран; его великолепные густые леса были насажены из высоких деревьев, перевезенных сюда из Компьеня и более отдаленных мест, и, хотя три четверти из них не приживалось, их тут же заменяли новыми; обширные пространства дубрав и тенистые аллеи здесь сменяются неожиданно широкими прудами, по которым катались в гондолах, а потом вновь переходят в леса, в которые со дня их посадки не проникал солнечный свет, и я говорю так, потому что сам убедился в этом через полтора месяца; стократно переделывавшиеся водоемы и каскады, [208] обретавшие всякий раз совершенно другой облик; садки для карпов, украшенные позолотой и изысканнейшей росписью, которые сразу же по завершении наново переделывались теми же самыми мастерами, – и так несчетное число раз; поразительная машина, о которой только что упоминалось, с ее грандиозными акведуками, водоводами и чудовищными резервуарами, предназначенная единственно для Марли и уже не подводящая воду в Версаль, – даже всего этого достаточно, чтобы утверждать, что Версаль, каким он предстает нам, обошелся дешевле Марли. А если добавить к этому расходы на постоянные переезды, притом нередко с весьма многолюдной свитой, поскольку кончилось тем, что пребывание в Марли почти сравнялось с пребыванием в Версале и к концу жизни короля стало обычным делом, то не будет преувеличением сказать, что Марли встал в миллиарды. Такова была судьба свалки, обители змей, лягушек и жаб, выбранной единственно ради того, чтобы уменьшить расходы. Таков был дурной вкус короля во всем и надменное стремление насиловать природу, которого не смогли подавить ни самая обременительная война, ни набожность. Не следует ли от сих неразумных злоупотреблений короля своим могуществом перейти к другим, более свойственным человеческой природе, но ставшим в некотором роде еще более пагубными? Я имею в виду любовные связи короля. Скандальные слухи о них разносились по всей Европе, позорили Францию, расшатывали государство; они, вне всякого сомнения, навлекли на [209] него все те беды, под гнетом которых оно очутилось на самом краю гибели, и привели к тому, что законная династия во Франции оказалась на волосок от пресечения 118. Эти бедствия обратились во всевозможные язвы, которые будут еще долго ощущаться. Людовик XIV, с юных лет более, чем кто-либо из его подданных, созданный для радостей любви, наскучив порхать и срывать мимолетные доказательства благосклонности, наконец остановился на Лавальер. Известно, как развивалась эта история и какие принесла плоды. Следующей была г-жа де Монтеспан, чья необыкновенная красота поразила его еще в царствование г-жи де Лавальер. Г-жа де Монтеспан очень скоро это заметила и тщетно умоляла мужа увезти ее в Гиень, но он в своем неразумном доверии не желал ее слушать. А она тогда была вполне чистосердечна с ним. В конце концов она вняла королю, и тот отнял ее у мужа с чудовищным скандалом, отозвавшимся у всех народов ужасом и явившим миру невиданное зрелище двух любовниц одновременно. Король возил обеих в карете королевы к границам, в военные лагеря, иногда в армии. Простой народ, сбегавшийся со всех сторон, лицезрел трех королев сразу, и каждый в простоте душевной спрашивал у соседа, видел ли он их. Наконец г-жа де Монтеспан одержала победу и стала единственной владычицей и короля, и его двора, причем это уже никак не скрывалось; для полноты же распущенности нравов г-н де Монтеспан, дабы он тоже не остался ни при чем, был посажен в Бастилию 119, затем сослан в Гиень, а его супруга сменила графиню де Суассон, которая, впав в немилость, была вынуждена уйти с созданной [210] нарочно для нее должности обер-гофмейстерины двора королевы; обладательнице этой должности предоставлялось право табурета: ведь г-жа де Монтеспан, будучи замужем, не могла быть пожалована титулом герцогини. После этого покинула свой монастырь Фонтевро «королева аббатисс», сохранив, правда, верность монашеским обетам; превосходя красотой и умом свою сестру г-жу де Монтеспан, она благодаря остроумию и веселому характеру славилась как новая Никея 120 и вместе со своей второй сестрой г-жой де Тианж почиталась самой очаровательной из приближенных к королю женщин и украшением всех придворных дам. Беременность и роды г-жи де Монтеспан не скрывались. Двор г-жи де Монтеспан сделался средоточием придворного общества, развлечений, карьер, надежд, опасений министров и полководцев и унижения для всей Франции. Он стал и средоточием умственной жизни, а также образа мыслей и поведения, настолько особенного, изысканного, утонченного, но всегда естественного и приятного, что его невозможно было ни с чем спутать. Он в бесконечной степени был свойствен всем трем сестрам, умевшим привить его другим. Еще и посейчас с удовольствием ощущаешь эту приятную и простую манеру у немногих до сих пор живых людей, приближенных к ним и получивших у них воспитание; в самом обычном разговоре их отличаешь среди тысяч других. Настоятельнице Фонтевро из всех трех эта манера была присуща в наибольшей степени, и, пожалуй, она была самой красивой. С этим еще соединялась редкостная и весьма глубокая [211] ученость; она знала богословие и творения отцов церкви, была сильна в Священном писании, владела многими языками и, говоря на любую тему, восхищала и захватывала слушателей. Ум невозможно скрыть и в обычной жизни, и нет никаких сомнений, что знала она гораздо больше представительниц своего пола. Она великолепно владела пером. У нее были особые способности к управлению, и этим она стяжала любовь всего своего ордена, хотя управляла им в строгом соответствии с уставом. Хоть пострижена она была без особой охоты, но у себя в аббатстве жила по уставу. Ее пребывание при дворе, где она не покидала апартаментов своих сестер, не бросило ни малейшей тени на ее репутацию; правда, странно было видеть особу в монашеском одеянии, пользующуюся благосклонностью подобного рода, но если благопристойность может существовать сама по себе, то следует утверждать, что даже при этом дворе г-жа де Фонтевро ни в чем не погрешила против нее. Г-жа де Тианж имела влияние на обеих своих сестер и даже на короля, который беседовал с нею охотнее, чем с ними. Она не утратила этого влияния на него до конца жизни, и даже после удаления г-жи де Монтеспан от двора король сохранил к ней благорасположение и весьма выделял ее. Что же касается г-жи де Монтеспан, она была зла, капризна, часто впадала в дурное настроение и со всеми, не исключая короля, держала себя непомерно надменно. Придворные избегали проходить мимо ее окон, особенно когда у нее бывал король; они говорили, что это все равно, что пройти под обстрелом, и это выражение стало при дворе [212] поговоркой. Она и вправду никого не щадила, часто с единственной целью развлечь короля, а поскольку была бесконечно остроумна и умела тонко высмеивать, не было ничего опасней ее насмешек, которыми она одаривала всех и каждого. При всем том она любила своих родственников и родителей и никогда не упускала возможности услужить людям, к которым испытывала дружеские чувства. Королева с трудом выносила высокомерное отношение к ней г-жи де Монтеспан, так отличавшееся от церемонности и почтительности герцогини де Лавальер, которую она любила, тогда как при разговорах о Монтеспан у нее часто вырывалось: «Эта шлюха меня убьет». В своем месте 121 уже было рассказано об удалении г-жи де Монтеспан, о ее жестоком раскаянии и благочестивой кончине. Во время ее царствования у нее всегда были поводы для ревности. М-ль де Фонтанж понравилась королю в достаточной мере, чтобы стать официальной любовницей. Как ни странен такой дублет, в нем не было ничего нового: та же история происходила с г-жой де Лавальер и г-жой де Монтеспан, только теперь последняя испытала то же, что заставила испытать первую. Но м-ль де Фонтанж не была столь счастлива ни в пороке, ни в удаче, ни в раскаянии. Некоторое время она держалась благодаря красоте, но ум ее не соответствовал внешности. А ум был необходим, чтобы развлекать и удерживать короля. Но король не успел окончательно разочароваться в ней: внезапная смерть, так всех поразившая, положила конец его новой любви. Все остальные его связи были недолговечны. [213] Только одна длилась долго 122 и перешла в привязанность, сохранившуюся до смерти прелестницы, которая до самой могилы умела извлекать из нее чрезвычайные выгоды и оставила двум своим сыновьям постыдное, но неслыханное наследство, каковое они сумели оценить. Муж ее, а для таких, как он, в Испании существует название «добровольный рогоносец» и поведение их почитается непростительным, вел себя подло, с удовольствием мирился с этой связью, пожиная ее обильные плоды; в Париже он жил уединенно, служил в армии, почти не бывал при дворе и потихоньку сколачивал состояние, разделяя в полном согласии со своей лучшей половиной те выгоды, что она извлекала. Часа любовного свидания она дожидалась у супруги маршала де Рошфора, которая отвозила ее на него и впоследствии неоднократно рассказывала мне про все это, равно как о случавшихся препятствиях, каковые не бывали непреодолимы и никогда их причиной не был муж; он сидел у себя дома, все знал и все устраивал, однако весьма старательно изображал полное неведение, в результате чего впоследствии сменил свой тесный дом на Королевской площади на дворец Гизов, который те не смогли бы узнать – таким тот стал просторным и роскошным, после того как достался ему и двум его сыновьям. Такая политика позволяла прикрывать эту любовь флером тайны, хотя тайной она была только по названию, а флер был весьма прозрачен. Тайна обеспечивала ее продолжительность, умение вести себя подкупило наиболее заинтересованных лиц 123, и на этом было стремительно создано огромнейшее состояние. То же умение вести себя [214] способствовало все большему усилению этой любви, а затем, когда еще было время, превращению ее в дружбу и самое глубокое уважение. До самой смерти этой рыжей прелестницы король давал возможность ее детям, а также родственникам богатеть и возноситься до самых вершин благоденствия и карьеры, так что ныне они уже в третьем поколении в полном составе, включая даже самых неспособных и самых сомнительных по происхождению, наслаждаются роскошью и великолепием. Вот что значит уметь извлекать пользу изо всего: жена – из своей красоты, муж – из своего поведения и бесчестья, дети – из всех созданных для них родителями возможностей и только потому, что они были сыновьями этой прелестницы. Еще одна 124 тоже многое получала в течение всей жизни из того же источника, но поскольку не обладала ни красотой, ни ловкостью, ни положением вышеназванной прелестницы и не имела такого сообщника, как ее паяц-супруг, то и не добилась ни продолжительности и постоянства чувств, ни великолепия, которого достигла первая, сумевшая сохранить и передать его своим детям, внукам и почти всем родственникам. Ведь ей стоило только пожелать, и, хотя связь давно уже прекратилась, а внешние предосторожности строжайше соблюдались, все при дворе знали о ее могуществе и выказывали ей почтение; никто – ни министры, ни принцы крови – не смел противиться ее желаниям. Ее записки шли прямиком к королю, а ответы короля мигом доставлялись ей, да так, что никто этого не замечал. Если же, несмотря на столь исключительную легкость переписки, ей нужно было переговорить с королем, чего она по [215] возможности избегала, он тотчас же принимал ее, стоило ей только захотеть. Это происходило всегда в часы общих приемов, но в переднем королевском кабинете, где происходили и по сю пору еще происходят заседания государственного совета; оба сидели в глубине комнаты, но двери с обеих сторон оставались распахнуты, причем это делалось столь демонстративно, только когда она беседовала наедине с королем, а приемная, смежная с кабинетом, была полна придворными. Если же ей нужно было сказать всего несколько слов, она говорила прилюдно, стоя в дверях, не заходя в кабинет, и придворные по манере короля разговаривать с нею, слушать и прощаться без труда замечали, что он был неравнодушен к ней до конца ее жизни, пресекшейся за много лет до его смерти. Она оставалась красива до самого последнего дня. Раз в три года она ненадолго ездила в Марли, но ни разу не бывала там наедине с королем и даже в обществе его приближенных дам; она тщательнейшим образом следила за тем, чтобы не отличаться от остальных придворных. При дворе она бывала постоянно и очень часто на ужинах у короля, который ничем не выделял ее среди других. Таков был ее уговор с г-жой де Ментенон, которая взамен содействовала ей во всем, чего она просила. Муж, переживший ее на несколько лет, почти не бывал при дворе, а, наезжая в Париж, сидел сиднем у себя дома, всецело поглощенный делами, которые он великолепно умел вести, и радовался собственному благоразумию, принесшему ему такое богатство, положение и великолепие при содействии супруги под прикрытием занавеса из газа, который, будучи занавесом, тем не менее [216] остается прозрачным. Не следует также забывать про фрейлину Мадам, прекрасную Людр, девицу де Лоррен, которую король некоторое время любил, не скрывая этого, но увлечение это промелькнуло с быстротой молнии: над ним взяла верх любовь к г-же де Ментенон. Теперь должно перейти к любви иного свойства, которая изумила все народы ничуть не меньше, чем предыдущая привела в негодование, и которую король унес неприкосновенной с собой в могилу. Кто по этим нескольким словам не распознает знаменитую Франсуазу д’Обинье, маркизу де Ментенон, чье непрерывное царствование продолжалось целых тридцать два года! Рожденная на одном из островов Америки 125, куда ее отец, возможно дворянин по происхождению, отправился вместе с ее матерью в поисках пропитания, она, задыхаясь там в безвестности, на авось возвратилась во Францию, прибыла в Ла-Рошель, и ее как соседку приютила из жалости г-жа де Нейан, мать супруги маршала и герцога де Навайля; там по причине собственной бедности и скупости этой старой дамы ей пришлось быть ключницей при хлебных амбарах и ежедневно следить, как лошадям отмеряют овес; в свите г-жи де Нейан она прибыла в Париж, юная, ловкая, умная, не имеющая ни средств, ни родственников, и там ей повезло познакомиться со знаменитым Скарроном. Он нашел ее привлекательной, его друзья – возможно, и более того. Ей показалось большой и совершенно нежданной удачей выйти за этого жизнерадостного и ученого обезножившего калеку 126, а люди, которым женитьба Скаррона нужна [217] была, видимо, больше, чем ему, старательно принуждали его к этому браку и убедили спасти таким образом прелестную и несчастную девушку от нищеты. Брак был заключен, новобрачная понравилась всем представителям весьма разнообразного общества, бывавшего у Скаррона. Он тоже нашел, что она хороша во всех отношениях; сам он был лишен возможности выходить из дому, но в ту пору было модно навещать его, и всех придворных и городских остроумцев, всех лучших и достойнейших людей неизменно собирала у него в доме притягательная сила его ума, учености, воображения, бесподобная при всех недугах и ничуть не однообразная веселость, редкостная плодовитость пера и насмешки его, выдержанные в самом лучшем вкусе, которыми до сих пор восхищаются в его творениях. Г-жа Скаррон приобрела там знакомства самого разного рода, что не избавило ее после смерти мужа от необходимости прибегнуть к благотворительности прихода церкви св. Евстафия. Ей предоставили комнатку на лестнице в бедном доме, где она в большом стеснении жила со своей служанкой. Благодаря ее прелестям положение у нее понемножку поправилось: Вилар, отец маршала, Беврон, отец д’Аркура, Виларсо, все трое, бывшие ее покровителями, и еще многие помогали ей. Это удержало ее на плаву и помогло проникнуть в особняк д’Альбре, оттуда – в особняк де Ришелье, а затем и в другие. В этих домах г-жа Скаррон была отнюдь не на равной ноге: к ней прибегали для всяких услуг, вроде велеть принести дров, узнать, скоро ли накроют стол, а иногда осведомиться, подана ли карета такого-то или [218] такой-то, и еще для тысячи мелких поручений, необходимость в которых отпала, когда стали пользоваться колокольчиками, введенными много позже. В этих домах, главным образом особняке Ришелье, а еще более у маршала д’Альбре, который держал дом на широкую ногу, г-жа Скаррон и свела большинство своих знакомств, одни из которых весьма помогли ей, другие же оказались весьма полезны для ее приятелей. Маршалы де Вилар и д’Аркур благодаря своим отцам, а прежде них отец маршала де Вилара сделали на этом себе карьеру; герцогиня д’Арпажон, сестра Беврона, стала, даже не смея мечтать об этом, статс-дамой дофины 127 после смерти герцогини де Ришелье, которая по той же причине была сделана статс-дамой королевы, а затем – дофины; герцог же Ришелье за совершенный пустяк стал камергером, перепродав потом эту должность за пятьсот тысяч ливров Данжо и сделав на этом себе состояние. Принцесса д’Аркур, дочь де Бранкаса, прославившегося своим остроумием и необыкновенной рассеянностью, которая была в добрых отношениях с г-жой Скаррон, Виларсо и Моншеврейлем, оба кавалеры ордена Св. Духа, первый из которых в тридцать пять лет получил от отца пожалованную тому орденскую цепь, и множество других первое время чувствовали себя весьма плохо. Но прежде, чем идти дальше, следует сказать несколько слов о маршале д’Альбре. Маршал д’Альбре, весьма преуспевший в светской жизни и придворных интригах, получил роту гвардейской тяжелой кавалерии, и кардинал Мазарини поручил ему препроводить принца Конде, [219] принца Конти и г-на де Лонгвиля из Пале-Рояля, где те были арестованы 128, в Венсенский замок, за что ему был обещан маршальский жезл, но получил он его только в 1653 году и то после угроз. В 1661 году он был пожалован кавалером ордена Св. Духа, а в конце 1670 года стал губернатором Гиени. Служил он не очень долго и ни разу не командовал армией, но по причине ума, ловкости, дерзости и щедрости был человеком, заставлявшим считаться с собой. Женился он на дочери де Генего, королевского казначея и брата государственного секретаря, которая родила ему единственную дочь. Он выдал ее за единственного сына своего старшего брата и герцогини де Ришелье, который в 1678 г. был убит на дуэли из-за любовной истории и не оставил потомства, а его вдова, бывшая придворной дамой королевы, стала первой женой графа де Марсана, в которого без памяти влюбилась и которому вручила все свое состояние. Маршал д’Альбре и герцог и герцогиня де Ришелье всегда жили в дружбе и поддерживали самые близкие отношения. Такие же отношения у него были с г-ном де Монтеспаном, его двоюродным братом, и г-жой де Монтеспан. Но когда та стала любовницей короля, он сделался ее советчиком и отошел от г-на де Монтеспана, благодаря чему пользовался большим весом вплоть до самой своей смерти в возрасте шестидесяти двух лет, случившейся 3 сентября 1676 г., вскоре после прибытия в Бордо. Как уже рассказывалось выше, он выдал замуж двух своих двоюродных племянниц де Пон: одну – за своего младшего брата, впоследствии убитого на дуэли, а вторую, необыкновенную красавицу, – за Эдикура, для [220] которого откупил у Сен-Эрема должность обер-егермейстера королевской волчьей охоты с тем, чтобы он пообтесался при дворе и чтобы его жена могла там появляться; она долго прожила там, пользуясь до самой своей смерти доверием и благосклонностью г-жи де Ментенон и короля, и совершенно неожиданно для всех после свадьбы герцогини Бургундской сделала свою дочь, графиню де Монгон, придворной дамой; эта ее дочка в раннем детстве воспитывалась и жила вместе с герцогом Мэнским и герцогиней Бурбонской, когда те были укрыты в Париже на попечении их гувернантки г-жи Скаррон; она взяла эту девочку, чтобы помочь своей приятельнице г-же д’Эдикур, которая и в девичестве, и после замужества не вылезала из особняка д’Альбре, где г-жа Скаррон всячески увивалась вокруг нее и где установились их близкие отношения. А теперь вернемся к г-же Скаррон. Близкому родству между маршалом д’Альбре и маркизом и маркизой де Монтеспан она обязана окончательным поворотом к невероятному возвышению, которого достигла через четырнадцать или пятнадцать лет. Г-н и г-жа де Монтеспан были завсегдатаями у маршала д’Альбре, державшего свой парижский дом на самую широкую и роскошную ногу, где собиралось обширное общество, в котором было представлено все самое лучшее и достойное, что только имелось при дворе и в городе. Почтительностью, старанием угодить, умом и приятностью г-жа Скаррон сумела весьма понравиться г-же де Монтеспан. Та исполнилась к г-же Скаррон симпатией, и, когда у нее родились от короля первые дети, герцог Мэнский и [221] герцогиня Бурбонская, и было решено их скрывать, г-жа де Монтеспан предложила доверить их попечению г-жи Скаррон, которой был предоставлен дом на Болоте, а также средства, чтобы содержать их и воспитывать в глубочайшей тайне. Впоследствии эти дети были перевезены к г-же де Монтеспан, потом показаны королю, и так постепенно их существование перестали скрывать и они были признаны. Вместе с ними при дворе обосновалась и гувернантка, и она все больше и больше нравилась г-же де Монтеспан, которая вынуждала короля делать ей всякие подачки. Он же, напротив, не выносил ее и когда что-то жаловал ей, но, как правило, не очень щедро, то делал это по усиленному настоянию г-жи де Монтеспан и всегда с нескрываемым сожалением. Имение Ментенон пошло в продажу, близость от Версаля так соблазнила г-жу де Монтеспан приобрести его для г-жи . Скаррон, что она приставала к королю до тех пор, пока не вытянула из него денег на покупку этих земель для этой женщины, которая то ли сразу, то ли немного спустя взяла фамилию де Ментенон. Г-жа де Монтеспан получила также средства на ремонт замка и долго добивалась у короля, чтобы он дал денег на приведение в порядок сада, поскольку гг. Анженны очень запустили его. Происходило это во время туалета г-жи де Монтеспан, когда короля сопровождал только дежурный капитан гвардии. Им был маршал де Лорж, правдивейший на свете человек, неоднократно пересказывавший мне произошедшую тогда сцену, которой он был свидетелем. Сперва король отмалчивался, потом отказал. Г-жа де Монтеспан не успокаивалась и продолжала настаивать, и тогда [222] король, выведенный из терпения, раздраженно сказал, что он и так уже сделал слишком много для этой особы и что он не понимает пристрастия г-жи де Монтеспан к ней и упрямства, с каким та цепляется за нее, несмотря на все его просьбы от нее избавиться; ведь он уже говорил, что терпеть ее не может, но, если ему пообещают, что он никогда больше не увидит и не услышит о ней, он, так и быть, еще раз ее одарит, хотя, сказать по совести, для подобной особы он уже и так слишком много сделал. Г-н маршал де Лорж навсегда запомнил эти слова и всякий раз, пересказывая их мне и другим лицам, повторял их без всяких изменений и в одном и том же порядке, настолько они тогда его поразили, тем паче что впоследствии он был свидетелем поразительных событий, совершенно противоречащих этим словам. Г-жа де Монтеспан тут же умолкла, обеспокоенная своей неумеренной настойчивостью. Герцог Мэнский сильно хромал, говорят, будто бы оттого, что его уронила кормилица. Никакое лечение не помогало, и тогда решили свозить его к разным костоправам и хирургам во Фландрию и разные города королевства, а потом на воды, между прочим, и в Бареж. Письма, которые гувернантка писала г-же де Монтеспан с отчетом о поездке, показывались королю, и он нашел, что они написаны в хорошем стиле, они ему понравились, и от этого его неприязнь стала ослабевать. Остальное довершил скверный характер г-жи де Монтеспан. Она часто раздражалась и не привыкла сдерживаться. Чаще всего предметом ее раздражения был король, который очень страдал от этого – он еще любил ее. Г-жа де Ментенон [223] корила г-жу де Монтеспан за такое поведение, и та оказала ей добрую услугу, поведав об этом королю. До него дошло и из других источников об ее стараниях укротить его любовницу, и он постепенно привык иногда беседовать с г-жой де Ментенон; он признался ей, что ему хотелось бы, чтобы она урезонивала г-жу де Монтеспан, стал рассказывать об огорчениях, какие та ему доставляет, и советоваться с нею. Став постепенно поверенной и любовника и любовницы, пользуясь доверенностью самого короля, ловкая компаньонка сумела ее углубить и благодаря своей изворотливости в конце концов оттеснила г-жу де Монтеспан, которая слишком поздно заметила, что та стала необходима королю. Достигнув этого, г-жа де Ментенон стала в свою очередь жаловаться королю на все, что ей приходится терпеть от его любовницы, которая так же мало щадит и его самого, и вот так с помощью этих взаимных жалоб она полностью заняла ее место и весьма прочно закрепилась на нем. Фортуна, поскольку я не смею произнести здесь слово «Провидение», готовившая самому надменному из королей самое глубокое, публичное, долгое и неслыханное унижение, все более усиливала его склонность к знающей свое дело ловкачке, а укрепляло его в ней постоянная ревность г-жи де Монтеспан, устраивавшей частые сцены, при которых она, не сдерживаясь, изливала свое раздражение на короля и на нее; и это прелестно сумела живописать под вымышленными именами г-жа де Севинье в письмах к г-же де Гриньян, рассказывая о волнении, охватившем двор, поскольку г-жа де Ментенон достаточно близко соприкасалась в Париже с обществом г-жи [224] де Севинье, г-жи де Куланж и г-жи де Лафайет и уже давала им почувствовать свое растущее значение. Там есть также очаровательные и очень меткие высказывания, написанные в том же стиле, о скрытых, но блистательных успехах г-жи де Субиз. То же Провидение, самодержавный владыка времени и событий, все устроило так, что королева прожила достаточно долго, чтобы помочь довести это новое чувство короля до предела, и недостаточно, чтобы способствовать его охлаждению. Величайшим несчастьем, которое произошло с королем и которое впоследствии неизбежно сказалось на государстве, была внезапная кончина королевы из-за глубочайшего невежества и упрямства первого лейб-медика д’Акена в момент самого расцвета нового чувства, усиленного неприязнью к любовнице, характер которой стал совершенно невыносим и его уже невозможно было обуздать никакими мерами. Эта деспотичная красавица, привыкшая к обожанию, не могла сдержать отчаяния, всегда присущего утрате власти, но более и сверх всякой меры ее выводило из себя сознание, что подлая соперница – это та, кому она давала пропитание и кто до сих пор еще имеет его только благодаря ей, та, которая ей более всего обязана чувством короля и которая теперь оказалась ее палачом, а ведь она так любила эту дрянь, что столько раз отказывалась прогнать ее, хоть король настаивал на этом; ко всему прочему, соперница весьма уступает ей красотой и на несколько лет старше; выводило из себя сознание, что король приходит к ней ради этой компаньонки, чтобы не сказать – служанки, ищет только ее, чтобы беседовать с ней наедине, а не найдя, чаще [225] всего уходит, не в силах скрыть своего неудовольствия; но горше всего г-же де Монтеспан было понимать, что она сама ежеминутно нуждается в сопернице, чтобы привлечь короля, мириться с ним после ссор и получать от него милости, которая та для нее испрашивает. И вот в столь удобное для этой обольстительницы время король обретает свободу. Первые дни траура он провел у Месье в Сен-Клу, оттуда переехал в Фонтенбло, где провел всю осень. И как раз там для его чувства, обостренного разлукой, последняя стала невыносима. Всегда, конечно, необходимо различать достоверное и то, что не является таковым, но утверждают, что именно после возвращения король более откровенно заговорил о своих чувствах с г-жой де Ментенон, но она, решив испытать свою силу, хитро прикрылась благочестием и своей добродетельной жизнью в последние годы; король, однако, не отступался, а она стала читать ему проповеди и пугать дьяволом, воздействуя то на чувство любви, то на религиозное чувство с поразительным искусством, пока не достигла того, что мы видели воочию и чему потомки откажутся верить. Достоверно и истинно одно: через известное время после смерти королевы и возвращения короля из Фонтенбло в середине зимы произошло событие, в которое потомки с трудом смогут поверить, хотя оно совершенно доподлинно и удостоверено свидетельствами: в одном из версальских кабинетов глубокой ночью о. де Лашез, королевский духовник, отслужил мессу. Бонтан, управляющий Версальским дворцом и старший, самый доверенный, лакей из четверки ближайших королевских слуг, прислуживал на этой мессе, где [226] государь и г-жа де Ментенон были обвенчаны в присутствии Парижского архиепископа д’Арле как главы диоцеза и Лувуа, вынудивших короля, как уже рассказывалось, дать слово, что он никогда не объявит об этом браке; присутствовал там еще в качестве третьего свидетеля Моншеврейль, друг и родственник Виларсо, поскольку он принадлежит к тому же роду де Морне; когда-то он каждое лето предоставлял свой дом в Моншеврейле Виларсо, хотя сам с женой не выезжал из него, и тот, как и в Париже, содержал там сию королеву, оплачивая все расходы, поскольку родственник был весьма беден; сожительствовать же с нею у себя в Виларсо в присутствии жены, чье терпение и добродетель весьма уважал, он стыдился. Г-жа де Ментенон не осмеливалась носить герб нового супруга, но и от прежнего герба тоже отказалась, равно как от шейного вдовьего шнурка, сохранив только собственный, в лучшем виде подражая тем самым г-же де Монтеспан времен ее связи с королем и даже г-же де Тианж, которые обе при живых мужьях отказались от их гербов и цветов и с тех пор носили только герб и цвета Рошешуаров. Ранее, в рассказе о смерти герцога Креки, уже сообщалось о поразительном предсказании сей ошеломляющей судьбы 129. Пресыщение браком, обыкновенно особенно роковое для браков подобного рода, на сей раз только укрепило положение г-жи де Ментенон. Доказательством этого вскорости стало предоставление ей покоев в Версальском дворце по парадной лестнице на том же этаже, где покои короля, и даже напротив них. С той поры король [227] всю жизнь каждодневно проводил у нее по многу часов и в Версале, и в остальных дворцах, где он бывал, и повсюду ей отводились покои как можно ближе к его покоям, а по возможности и на том же этаже. Посетители, успехи, полное доверие и небывалая зависимость короля от нее, всемогущество, всеобщее нескрываемое поклонение; министры, командующие армиями, ближайшие к королю члены королевского семейства, словом, все были у ее ног; что она одобряла, одобрялось, что отвергала, отвергалось; люди, дела, вещи, назначения на должности, правосудие, милость, церковь – все без исключения оказалось в ее руках, король и государство стали жертвами этой соблазнительницы; она беспрепятственно, непрерывно, без каких-либо, даже самых ничтожных, сомнений управляла ими более тридцати лет, а точнее, тридцать два года, и теперь следует описать это зрелище, явленное взорам всей Европы. Г-жа де Ментенон была женщина большого ума, который она отшлифовала и обогатила знанием света под влиянием лучшего общества, где сперва ее только терпели, но вскоре стали находить в ней удовольствие; любовные приключения добавили ей привлекательности. Жизнь ставила ее в самые разные положения, и это развило в ней льстивость, умение втираться, услужливость и стремление всем понравиться. Необходимость интриговать, все виденные ею интриги, а еще более те, которые она без конца вела то ли ради своей пользы, то ли для того, чтобы услужить другим, обучили ее этому искусству, выработали вкус и привычку к нему, научили всем хитростям. [228] Несравненная ласковость со всеми, непринужденные и в то же время почтительные и сдержанные манеры, приобретенные за долгие годы унижений, а также мягкая, точная, правильная речь, безыскусно красноречивая и немногословная, великолепно подкрепляли ее таланты. Она была старше короля не то на три, не то на четыре года, и лучший ее возраст пришелся на ту пору, когда царила изысканная, галантная манера выражаться, одним словом, то, что мы сейчас называем жеманным стилем, и она настолько прониклась его духом, что всегда сохраняла к нему вкус и сильный его налет. К жеманству и напыщенности, вообще свойственным тому времени, добавился наружный блеск значительности, а потом внешние проявления ханжества, которое стало основной ее чертой и, похоже, подавило все остальное: оно было главным ее средством удержаться на той высоте, куда она вознеслась, и орудием, с помощью которого она управляла. Эта черта стала самой ее сутью, все прочее было безжалостно принесено в жертву ханжеству. Прямота и откровенность слишком не сочетались с ее намерениями и с последующей ее судьбой, чтобы на мысль не пришло, будто благочестие у нее было только видимостью. Она была не настолько лицемерна, чтобы ханжество стало ее действительной склонностью, но нужда с давних пор выработала в ней привычку к нему, и она по природному легкомыслию с излишним рвением напяливала на себя личину благочестивости. Она была чужда последовательности во всем, что требовало напряжения и усилий. Более всего по вкусу ей было порхать по знакомым и друзьям, а также развлекаться; [229] исключением были несколько верных друзей из давнего времени, о которых уже было говорено и к которым она не изменилась, и несколько новых, последних лет, которые были ей необходимы. Что же касается развлечений, то с тех пор, как она почувствовала себя королевой, она почти не могла их разнообразить. Непостоянство ее целиком обратилось на важные дела и стало причиной больших бед. Легко увлекаясь, она доводила свои увлечения до крайностей и, столь же быстро разочаровываясь, не знала границ в пренебрежении, причем и то и другое – без всяких причин и оснований. Отверженность и нужда, в которой она так долго жила, ограничили ее ум, принизили душу и чувства. Ее мысли и чувства по любому поводу были столь мелочны, что она навсегда осталась всего лишь г-жой Скаррон и всегда и во всем обнаруживала это. Не было ничего отвратительней, чем низость, сочетавшаяся со столь блистательным положением, не было более сокрушительной и опасной помехи добру, чем легкость, с какой она изменяла дружбе и привязанностям. Была у нее еще одна обманчиво привлекательная черта. Перед теми немногими, кто мог получить у нее аудиенцию и у кого она обнаруживала нечто, что ей нравилось, она прямо-таки рассыпалась и откровенничала, поражая собеседника и внушая ему самые большие надежды; в следующий же раз этот человек ей уже надоедал и она становилась суха и немногословна. Люди ломали себе голову над причиной перехода внезапной милости в неожиданную немилость и только зря теряли время. Единственной причиной было легкомыслие, которое просто невозможно себе [230] представить. Лишь немногие избежали такой перемены, но они оказались всего-навсего исключением, подтверждающим правило, да и то ее милости бывали затянуты темными тучами, тем паче что после своего второго замужества приближала она к себе со всевозможными предосторожностями и недоверчивостью. Итак, нетрудно себе представить, каким тернием зарос ее двор, впрочем, крайне недоступный, поскольку таковы были и ее желание, и склонность короля, а также по причине расписания дня короля, хотя двор этот принимал большое и скрытое участие во всех делах и почти всегда влиял на них. Была у нее слабость: она поддавалась и позволяла вертеть собой людям, которые откровенничали с нею, а еще лучше, если они прямо-таки исповедовались перед ней, и по причине своего затворничества она часто бывала обманута ими. А еще у нее была болезненная страсть направлять, и это занимало весь ее небольшой досуг. Трудно даже вообразить, сколько времени она таким образом потратила на Сен-Сир, да и множество других монастырей отнимало его не меньше. Она считала себя настоятельницей их всех, особенно в том, что касалось духовного наставления, и влезала во все мелочи жизни епархий; то было ее излюбленное занятие. Она воображала, будто она мать церкви, и потому притесняла в первую очередь высшее духовенство, ректоров семинарий, религиозные общины, монастыри, их аббатисс и наиболее влиятельных монахинь. Отсюда и пошла бездна пустых, призрачных и неизменно обманчивых занятий, бесконечное количество писем [231] и ответов, наставлений избранным душам, всевозможные пустяки, обычно кончавшиеся ничем, но иногда приводившие к серьезным последствиям и плачевным ошибкам в решениях, ведении дел и выборе лиц на должности. Набожность, благодаря которой она вознеслась и удерживалась, обратила ее по причине хитрости и страсти всем распоряжаться, сочетавшейся с желанием господствовать, к деятельности подобного рода, а самомнение, встречавшее одних только льстецов, питалось этим. Она нашла в короле человека, всю жизнь считавшего своей апостольской миссией преследование янсенизма или того, что в его глазах выглядело таковым. Поприще это показалось г-же де Ментенон подходящим для того, чтобы поддержать монарха своим рвением и во все вмешиваться. Глубочайшее невежество во всех областях, в котором заботливо воспитывали короля и которое из разных соображений старательно в нем поддерживали, привитое ему с ранних лет недоверие ко всем и вся, полнейшая замкнутость, в которой он жил, наглухо огражденный от всех своими министрами, а в остальных отношениях своим духовником и теми, кому выгодно было ее сохранять, сыздавна привили ему пагубную привычку выносить с их слов решения в вопросах богословия, в спорах между разными направлениями в католической церкви и даже представлять их в Риме как свои. Королева-мать, а впоследствии и король, причем еще в большей степени, нежели она, обольщенные иезуитами, дали убедить себя в том, что совершенно и полностью противоречило истине: якобы, за исключением их доктрины, любая [232] другая направлена против королевской власти и заражена независимым и республиканским духом. В этом вопросе, как и в прочих, король смыслил не больше младенца. Иезуиты прекрасно понимали, с кем имеют дело. Они получали места королевского духовника, ведали распределением бенефиций, и у них имелся их список; честолюбие придворных и страх, внушаемый членами этого ордена министрам, давали иезуитам полную свободу действий. Неусыпное стремление короля отгородиться в делах от всего мира являлось для них прочной опорой, давало им уверенность, что они всегда будут приняты им, а в делах, касающихся веры, он будет слушаться только их. Поэтому они легко внушили ему предубеждение, граничившее с совершеннейшей предвзятостью, будто всякий, мыслящий не так, как они, является янсенистом, всякий же янсенист – враг короля и его власти, а власть была самым слабым местом короля, относился он к ней невероятно ревниво. Им удалось настроить короля и по причине его убеждений, и по причине боязни за власть полностью в их пользу – как в этом вопросе, так и во всем связанном с ним, то есть касательно дел и людей, которых им было выгодно представить с этой стороны. Так иезуиты разогнали прославленных святых отшельников 130, которые соединились в Пор-Рояле для занятия науками и покаяния, воспитав стольких великих учеников, и которым христианство вечно будет благодарно за знаменитые творения, пролившие живой и ясный свет на различия между истиной и видимостью ее, предопределением и кажимостью, позволившие прикоснуться ко [233] всеобщей истине, столь мало познанной, столь затемненной и в то же время столь искажаемой, осветившие проблемы веры, возжегшие пламя милосердия, развивавшие сердце человека, усмирившие его страсти, давшие ему необманное зеркало и ведущие его по верному пути между праведным страхом и благоразумной надеждой. И вот благочестие короля проявилось в преследовании их всюду, вплоть до самых безобидных проявлений; на то же направлялось и благочестие г-жи де Ментенон, во всем подобное королевскому, покуда иезуиты не сочли, что выгоднее указать королю новое поприще. Янсенизм, похоже, уже утратил свои позиции и казался иезуитам подходящим предметом гонений лишь за неимением лучшего; они были уверены, что, отложив его на потом, они всегда будут иметь возможность вновь приняться за него, снова обретя после известного перерыва в этом занятии прелесть новизны. После таких первых шагов иезуитам, убежденным в своем праве руководить душами людей, потребовалось совсем немного, чтобы распалить рвение короля против религии, которая была торжественно заклеймлена громоноснейшими анафемами вселенской церкви, но прежде заклеймила сама себя, отойдя от древнейших и основополагающих догматов веры. Король стал набожен, но остался крайне невежествен. С набожностью соединились политические расчеты. Желая ему угодить, сыграли на самых чувствительных его струнах – набожности и властолюбии. Ему представили гугенотов в самом черном свете: дескать, это государство в государстве, добившееся беспредельной вольности [234] благодаря беспорядкам, мятежам, гражданским войнам, союзам с иностранными государствами, открытому сопротивлению его царственным предшественникам; даже он вынужден сосуществовать с ними на условиях договора. Но ему не открыли источник всех этих зол, корни и постепенное нарастание успехов гугенотов, не сказали, кем и почему гугеноты были первоначально вооружены, а впоследствии поддерживались, но главное, ни словом не обмолвились о давних замыслах, об ужасных злодеяниях Лиги 131 и покушениях ее на королевскую корону, на царствующую династию, на его отца, деда и их родственников. Столь же заботливо от него скрыли, чему учат Евангелие и, следуя сему божественному завету, апостолы, а вслед за ними отцы церкви относительно того, как проповедовать слово Христово, обращать неверующих и еретиков и вообще как себя вести во всем, что касается религиозных вопросов. Иезуиты обольстили ханжу возможностью легкого искупления грехов за чужой счет, что ему якобы обязательно зачтется на том свете. Они сыграли на его королевской гордыне, указав ему деяние, оказавшееся не под силу всем его предшественникам, но скрыли от него великие подвиги и доблестные воинские деяния, задуманные и разработанные его героическим отцом, свершенные им во главе своих войск, которым он часто придавал мужество и воодушевлял на победу, когда не было надежды на нее, и величайшие опасности, каковым он подвергался, ведя их в сражение; они умолчали о политике этого великого государя, окончательно разгромившего могущественную гугенотскую партию, которая с успехом вела [235] борьбу со времен Франциска I и, не понеси она поражения от ума и десницы Людовика Справедливого 132, не покорилась бы власти Людовика XIV. Но сей монарх был далек от того, чтобы обращать внимание на столь прочную основу. Его, так кичившегося тем, что он правит самостоятельно, вынудили совершить деяние, якобы непревзойденное и в религиозном, и в политическом отношении, деяние, которое позволит истинной вере восторжествовать благодаря уничтожению иной, сделает короля абсолютным властелином, позволив сбросить ему гугенотские оковы, и навсегда уничтожит этих мятежников, готовых использовать любую возможность, чтобы восстать и вновь диктовать королям свои законы. Великих министров тогда уже не было. Ле Телье лежал на смертном одре, оставался только его зловещий сын; Сеньеле только-только начал восходить. Лувуа, алкавший войны, поверженный только что заключенным перемирием на двадцать лет, надеялся, что удар, нанесенный гугенотам, возмутит всех протестантов в Европе, и в ожидании ликовал, понимая, что ударить по ним король сможет, только используя войска, так что он станет главным исполнителем и тем самым еще усилит свое влияние. Г-жа де Ментенон, об уме и душе которой весьма полно рассказано выше, была не годна и не способна ни на что, кроме интриг. Ни по рождению, ни по воспитанию она не была в состоянии заглянуть в этом деле дальше того, что ей представили, и с тем большим жаром ухватилась за возможность угодить королю, высказать ему свой восторг и благочестием еще более укрепить свое положение. Да, впрочем, кто мог [236] тогда знать хоть что-то о том, что обсуждалось только с духовником, одним-единственным министром и новой, обожаемой супругой, и кто тем более посмел бы сказать слово против? Так всегда тем или иным способом управляют королями, которые по надменности, по подозрительности, по тому, что они полагаются на тех, кто ими вертит, по лени или гордыни имеют только двух-трех советников, а то и вообще одного и воздвигают между собой и остальными подданными непреодолимую преграду. Отмена Нантского эдикта без всякой причины и необходимости и последовавшие за этим действия, которые скорей следует назвать проскрипциями 133, – вот плоды этого чудовищного заговора, который на четверть уменьшил население королевства, привел в упадок торговлю, ослабил его во всех отношениях, на долгий срок обрек на дозволенное и узаконенное разграбление драгунами, разрешил пытки и казни, от которых погибли тысячи невинных людей обоего пола, привел многих в нищенское состояние, вверг в раздор множество семейств, натравил одних родичей на других, чтобы отнять у них имущество и обречь на голодную смерть, привел к переходу наших мануфактур в руки иностранцев, благодаря чему их государства расцвели, разбогатели и выстроили новые города за наш счет; весь мир узрел некогда величайший народ в облике изгнанников, ограбленных беглецов, скитающихся по свету без всякой вины, ищущих прибежища вдали от родины; богатые, знатные, старики, люди, нередко глубоко чтимые за их благочестие, ученость, добродетели, привыкшие к удобствам, слабые, утонченные, были [237] осуждены на галеры, под бичи надсмотрщиков только за свою веру; в довершение же ужасов во всех провинциях стало обычным делом клятвопреступление и святотатство, всюду раздавались вопли несчастных жертв заблуждения, меж тем как другие жертвовали своей совестью ради сохранения имущества и покоя, покупая их притворным отречением, после чего их тут же волокли поклоняться тому, во что они не верили, и вкушать святыню из святынь, божественное тело Господа нашего, хотя они пребывали в уверенности, что едят простой хлеб, который, ко всему прочему, должно быть, вызывал у них ненависть. Такая мерзость, порожденная лестью и жестокостью, царила повсюду. Между пыткой и отречением, а между ним и приятием святого причастия зачастую не проходило и суток, и палачи несчастных становились их путеводителями и удостоверителями обращения. Те же, кто потом изображал, будто отреклись по доброй воле, не замедлили бегством либо поведением опровергнуть свое мнимое обращение. Почти все епископы действовали таким скоропалительным и кощунственным образом. Многие побуждали к нему, большинство воодушевляло палачей, принуждало к обращению и заставляло псевдообращенных тут же принимать святое причастие, дабы тем самым умножить число своих успехов, донесения о которых посылались ко двору, чтобы поскорей снискать похвалу и получить награду. Интенданты провинций старались превзойти друг друга, оказывая содействие священникам [238] и драгунам, и посылали списки новообращенных, дабы выслужиться перед двором. Среди немногочисленных губернаторов и наместников провинций, а также немногих сеньеров, сидевших в своих поместьях, не было недостатка в желающих выслужиться подобным образом перед двором через епископов и интендантов. Король со всех сторон получал подробнейшие донесения об этих преследованиях и обращениях. Отрекшихся и принявших причастие считали на тысячи: две тысячи в одном месте, шесть тысяч в другом, и все сразу, и все мгновенно. Король был в восторге от своего могущества и благочестивости. Ему мнились времена, когда проповедовали апостолы, и он полагал, что сравнялся с ними славой. Епископы слали ему панегирики, иезуиты возглашали хвалу с церковных кафедр и у себя в миссиях 134. Вся Франция исполнилась ужаса и смятения, но никогда еще не было такого торжества и ликования, столь неумеренного славословия. Монарх ни капли не сомневался в искренности этих толп обращенных: те, кто занимался обращением, позаботились убедить его в этом и заранее причисляли его к лику святых. А он с радостью пил этот яд. Он верил, что, как никогда, возвысился над людьми и приблизился к богу во искупление своих грехов и постыдной жизни. Он слышал одни славословия, меж тем как добрые и истинные католики, а также святые епископы искренне сокрушались, видя, как люди, исповедующие истинную веру, поступают с заблуждающимися и еретиками точно так же, как языческие тираны и еретики поступали с глашатаями истины – проповедниками и святыми мучениками. Они [239] не могли утешиться, зная о великом множестве клятвопреступников и святотатцев. Они горько плакали оттого, что столь гнусные средства вызывают прочное и неистребимое отвращение к истинной вере, что наши соседи ликовали, видя, как мы ослабляем и губим сами себя, и пользовались нашим безумием, строя свои планы на ненависти, кою мы возбудили во всех протестантских державах. Но король был глух к вопиющим истинам. Ему не смогло открыть глаза даже мнение на этот счет Рима, той самой курии, что в свое время не постыдилась выразить радость по поводу Варфоломеевской ночи 135 вплоть до того, что устраивала крестные ходы, дабы возблагодарить Бога, и заказывала величайшим живописцам для украшения Ватикана картины, изображающие это отвратительное событие. Папский престол занимал Одескальки, принявший имя Иннокентия XI. Он был хороший епископ, но крайне неспособный правитель, во всем поддерживавший австрийцев; таковы же были его министры. Уже при вступлении на престол он поссорился с королем из-за регалий 136. Еще более разгневали его четыре статьи собора галликанского духовенства 137 в 1682 году. Насилия над гугенотами не нашли у него ни малейшего одобрения. Он всегда полагал, что они вызваны политическими соображениями, чтобы уничтожить партию, которая долго потрясала Францию мятежами; до крайнего же обострения отношения между обоими дворами дошли позже, когда возникло дело о вольностях галликанской церкви 138. Торжественное основание Сен-Сира [240] произошло вскоре после отмены Нантского эдикта. Г-жа де Монтеспан построила в Париже прекрасный Дом дев Св. Иосифа, в котором основала учебное заведение для девиц, где их обучали различным рукоделиям; оттуда вышли великолепно изготовленные церковные украшения, а равно другие превосходные вещи для короля и для всех, кто пожелал их заказать; в этом же доме поселилась г-жа де Монтеспан, когда была вынуждена окончательно удалиться от двора. Соперничество с нею подвигло г-жу де Ментенон к гораздо более высоким и обширным замыслам, а именно: благодетельствуя обедневшее дворянство, добиться, чтобы оно считало ее своей покровительницей, и тем самым завоевать симпатии дворянства в целом. Она надеялась устранить препятствия к обнародованию своего брака, прославив себя учреждением подобного заведения, которое могло бы дать занятие и развлечение королю, да и ей самой, а также стать для нее прибежищем, если она, к несчастью, утратит короля, как и произошло в действительности. Она добилась передачи богатых доходов настоятеля аббатства Сен-Дени на нужды Сен-Сира, и это в глазах короля и общества уменьшило затраты на учреждение столь значительного заведения, которое само по себе было настолько полезным, что заслуживало лишь искреннего одобрения. Самым пламенным ее желанием было обнародование ее брака с королем. Сопротивление, которое героически оказал Лувуа, когда решение об этом уже было принято, вскоре, как мы уже [241] видели, погубило его, а также и присоединившегося к нему архиепископа Парижского. Но и это не угасило ее надежд. Она подбадривала себя тем, что заложила основы для брака, еще когда мечтать о нем не смела; еще при жизни королевы г-жа де Ментенон, дабы сокрыть и предать забвению свое прошлое, скромно напомнила королю, что она благородного происхождения, затем во время брака Монсеньера сказала, как важно окружить дофину 139 верными людьми, и предложила дать ей при дофине должность, которая предоставит ей право и средства следить за нею. Это привело, как мы видели, к назначению герцогини де Ришелье придворной дамой королевы посредством назначения мужа ее на должность почетного кавалера, чтобы он исполнял последнюю, а потом продал, за сколько сможет, хотя получил бесплатно; оба они принадлежали к давним и близким друзьям г-жи де Ментенон, которая вместе с супругой маршала де Рошфора была сделана второй гардеробмейстериной дофины. Непонятно было различие между обеими дамами, ведающими гардеробом; достаточно было одной, и назначение второй вызвало всеобщее возмущение. Другая гардеробмейстерина издавна привыкла заискивать перед министрами и королевскими любовницами и теперь думала лишь о том, как бы угодить новому светилу, взошедшему в пору своей осени. Она льстила себя надеждой занять место герцогини де Ришелье, которая была гораздо старше ее и к тому же болела, однако обманулась: король предпочел герцогиню. Мы уже видели, как и почему г-жа де Ментенон произвела в эту должность г-жу д’Арпажон, к великому [242] удивлению двора и еще большему изумлению самой г-жи д’Арпажон. Невзирая на все это окружение, в душе и помыслах дофины взыграла немецкая надменность. Монсеньер, недолюбливавший г-жу де Ментенон, не препятствовал супруге. В ту пору он был близок с принцессой де Конти, которая во всем направляла его и, как дочь г-жи де Лавальер, не имела ничего общего ни с детьми г-жи де Монтеспан, ни с их гувернанткой и держалась ото всех них в стороне. Но она не любила и дофину, опасалась ее соперничества, а паче того – доверия, что ей оказывал Монсеньер. Поэтому она ничуть не огорчалась, видя, что та недружелюбна с г-жой де Ментенон и таким своим поведением и манерами восстанавливает против себя короля, рискуя утратить всякое значение, что и произошло. С ней совершенно перестали считаться. Поговаривают, будто принцесса де Конти, надушенная сверх всякой меры, долго сидела совсем рядом с дофиной, когда та разрешилась герцогом Беррийским. Но, как бы то ни было, после этого недолгая жизнь дофины была одной сплошной болезнью, то усиливавшейся, то ослабевавшей, а смерть ее принесла облегчение мужу, свекру, а более всех свекрови, которая через четырнадцать месяцев избавилась и от Лувуа. Тут-то у г-жи де Ментенон с новой силой возродились надежды на обнародование ее брака с королем. Этому могли бы препятствовать Монсеньер и Месье, но они находились в такой зависимости от короля, что их мнения на этот предмет совершенно не брались в расчет. При дворе шли, как уже сообщалось выше, [243] весьма упорные слухи, что признание брака неминуемо, и связывалось это с тем, что покои королевы, оставшиеся запертыми со дня смерти дофины, открыли якобы для того, чтобы показать двору великолепные облачения, вышитые в четыре литургических цвета, которые король посылал страсбургской церкви; рассказывали и о странных словах, которые прилюдно во время малого ужина высказал в глаза королю об объявлении брака Тоннер, граф-епископ Нуайонский. Тогда все уже было готово, чтобы объявить о браке. Но король, помня еще обо всем происшедшем ранее, посоветовался с прославленным Боссюэ, епископом Mo, и Фенелоном, архиепископом Камбре; оба они отговаривали его и вторично, на сей раз окончательно, удержали от неразумного поступка. Архиепископ уже был в скверных отношениях с г-жой де Ментенон из-за дела г-жи Гийон и не имел надежды поправить их из-за епископа Шартрского Годе, как о том рассказывалось в свое время, но был еще в достаточном доверии у короля, каковое вскоре окончательно утратил. Боссюэ избежал немилости, да и г-жа де Ментенон по многим причинам не интриговала против него. Годе, полностью державшему ее в руках, нужны были имя и перо Боссюэ, чтобы расправиться с Фенелоном. Король не отдалял от себя Боссюэ по привычке и из уважения, а равно и по глубокому доверию, которое тот сразу по возведении в епископский сан приобрел у короля, посвящавшего его во многие свои тайны во времена распутной жизни; кроме того, он оказал г-же де Ментенон весьма значительную услугу 140, хотя не ставил себе это целью. То был человек, которому честь, [244] добродетель и прямота были столь же присущи, как ученость и широкая эрудиция. Должность воспитателя наследника престола сблизила его с королем, который неоднократно обращался к нему, когда терзался угрызениями совести по поводу своей жизни. Боссюэ нередко выговаривал ему с откровенностью, достойной первых веков христианства и первых епископов. Не раз он прерывал позорную связь короля, имея смелость не отставать от него, хотя тот его избегал. В конце концов он добился прекращения этого предосудительного сожительства и увенчал свои старания последним ударом, который навсегда удалил г-жу де Монтеспан от двора 141. Г-жа де Ментенон, хоть и достигнув вершины успеха, не могла чувствовать себя спокойной, видя, что ее бывшая покровительница остается при дворе и что король ежедневно навещает ее. Г-же де Ментенон казалось, что это не только сокращает время пребывания короля с ней, но и урезает ее власть. Более того, она не могла избежать выражения г-же де Монтеспан если уж не прежней почтительности, то хотя бы общепринятых знаков внимания и уважения. К тому же г-жа де Монтеспан напоминала ей о былом униженном положении, горькие и выразительные свидетельства которого та без всяких церемоний частенько давала ей. Ежедневные публичные визиты короля к своей бывшей любовнице, всегда происходившие между мессой и обедом, чтобы сократить их, насколько возможно, но в то же время соблюсти приличия, являли собой весьма забавный контраст с долгими часами, которые он каждый день проводил у той, кто [245] некогда была служительницей первой, а теперь, не будучи названа ни любовницей, ни супругой, стала средоточием двора и государства. Уход г-жи де Монтеспан, которая никогда уже не вернулась ко двору, был великим облегчением для г-жи де Ментенон, и для нее не было тайной, что этим она целиком обязана епископу Mo, которого под конец неоднократно призывала для этого ко двору. То было время полнейшего и теснейшего единения г-жи де Ментенон и герцога Мэнского; она тогда как бы усыновила его, и с тех пор их союз все более укреплялся и усиливался, открыв ему дорогу к небывалым почестям, которых он достигал одна за другой, и привел бы его в конце концов на престол, если бы только это было в силах его давней сторонницы. Герцог Мэнский слишком давно был приближен к королю, чтобы уже в самом начале не заметить нарождающийся фавор г-жи де Ментенон, его стремительное развитие и не понять, что самыми первыми следствиями его станет опала г-жи де Монтеспан. Не было человека, который равнялся бы герцогу Мэнскому умом, а также хитростью, прикрываемой самыми чарующими манерами, сочетавшимися с самым естественным, простым, а то и простоватым видом: никто с такой легкостью не менял манеру поведения; никто лучше его не умел знакомиться с людьми, знакомство с которыми было ему выгодно; ни у кого в запасе не было больше уловок, приемов, ходов, чтобы втереться к ним в доверие; ни один человек не скрывал столь честолюбивых и всеобъемлющих замыслов под личиной святоши, отшельника, философа, нелюдима, тем паче что скрывать их помогала его крайняя трусость, [246] проявлявшаяся во многом. В своем месте его характер уже был описан 142, и здесь мы касаемся его лишь в связи с событиями, о которых идет рассказ, без намерения останавливаться более подробно. Герцог Мэнский рано понял щекотливость своего положения между матерью и гувернанткой, непримиримо соперничающими за сердце короля. В то же время он понял, что мать будет для него тяжкой обузой, тогда как от гувернантки он может ожидать всевозможных благодеяний. Он тут же пожертвовал матерью. Он вошел в сношения с епископом Mo, чтобы ускорить удаление своей матери, ставил себе в заслугу перед г-жой де Ментенон, что торопил г-жу де Монтеспан выехать в Париж, дабы никогда больше не появляться при дворе; он даже взял на себя обязанность передать матери приказ короля, причем совершенно недвусмысленный, и без всяких церемоний выполнил эту обязанность, заставив г-жу де Монтеспан подчиниться, чем выказал безмерную преданность г-же де Ментенон. После этого мать долго не хотела его видеть, их отношения совершенно испортились и никогда уже не стали по-настоящему добрыми. Но он крайне мало этим огорчался. За него стояла та, кто царствовала до смерти короля; он мог пользоваться ее благорасположением всю жизнь, и она всю жизнь была беспредельно привязана к нему. После этого решительного события – окончательного изгнания г-жи де Монтеспан – судьба г-жи де Ментенон исполнилась нового блеска. Вторично потерпев провал с признанием своего брака, она поняла, что возвращаться к этому [247] больше не стоит, и нашла в себе достаточно сил, чтобы спокойно снести неудачу и не готовить себе опалу, настаивая на объявлении себя королевой. Почувствовавший облегчение король был признателен ей за такое поведение, удвоившее его привязанность, расположение и доверие к ней. Вполне возможно, она рухнула бы под бременем величия, которое хотела присвоить себе; теперь же она все более усиливалась благодаря сохранению своей весьма прозрачной тайны. Не следует, однако, думать, будто ей не требовалось исхитряться, чтобы пользоваться своим положением и поддерживать его. Напротив, ее царствование было цепью сплошных уловок, царствование же короля – цепью постоянных одурачиваний. Она никогда не принимала у себя и никому не отдавала визитов; исключений было крайне мало. Так, она навещала английскую королеву и принимала ее у себя, несколько раз бывала у своей ближайшей подруги г-жи де Моншеврейль, которая беспрепятственно проходила к ней. После ее смерти г-жа де Ментенон навещала г-на де Моншеврейля, но всего несколько раз; он же мог приходить к ней, когда пожелает, но ненадолго. Герцог де Ришелье всю жизнь имел такую же привилегию. Иногда она бывала также у г-жи де Келюс, своей племянницы, а та часто навещала ее. Если же раз в два года она приезжала к герцогине дю Люд или другой столь же высокопоставленной даме, а таких было три-четыре, не больше, то это уже рассматривалось как отличие и об этом шли разговоры, хотя это был обычный визит. Г-жа д’Эдикур, ее старинная приятельница, тоже [248] могла приходить к ней почти всегда, когда хотела, а в последнее время – маршал де Вильруа, иногда д’Аркур, более же никто. Принцесса дез Юрсен во время своего блистательного приезда в Париж часто бывала у нее, особенно в Марли, и г-жа де Ментенон однажды сделала ей визит. Ни одну принцессу крови и даже Мадам она ни разу не посетила. Ни одна из названных дам не навещала ее, за исключением аудиенций, каковые бывали крайне редко и всегда бурно обсуждались. Когда же ей случалась необходимость побеседовать с дочерьми короля, что бывало нечасто и обыкновенно только для того, чтобы устроить им выволочку, она посылала за ними; они приезжали к ней, трепеща, а выходили в слезах. Для герцога Мэнского двери у нее всегда были открыты, где бы это ни происходило; герцог де Ноайль после женитьбы тоже приходил к ней, когда хотел, его отец – с соблюдением всяческих церемоний, мать же – весьма редко и только когда позволят: король и г-жа де Ментенон ее не любили и побаивались. Кардинал де Ноайль до ссоры из-за буллы виделся с нею регулярно раз в неделю, как правило, в тот день, когда у него была аудиенция у короля; впоследствии кардинал де Бисси встречался с нею, когда хотел, а кардинал де Роган достаточно редко. Брат 143, пока он был жив, весьма огорчал г-жу де Ментенон. Он мог прийти к ней в любое время, донимал ее разговорами о загробной жизни и нередко позволял себе всякие выходки. На нее он имел влияние, в обществе же – совершенно никакого. Ее невестка 144 никогда не появлялась ни при дворе, ни в свете; г-жа де Ментенон общалась с ней скорей из жалости, но отношений между [249] ними почти никаких не было: изредка она обедала с невесткой и позволяла той приехать в Версаль, но не чаще двух-трех раз в год и ночевать не больше одной ночи. Епископ Шартрский Годе и архиепископ Руанский Обиньи встречались с нею только в Сен-Сире. Получить у нее аудиенцию было почти столь же трудно, как у короля, и те немногие аудиенции, которые она соглашалась дать, почти всегда проходили в Сен-Сире, куда к ней являлись в назначенный день и час. Люди незначительные и даже бедняки, равно как сановники, желая поговорить с ней, подкарауливали ее в Версале при выходе или при возвращении в ее покои. Но тут у них было не более минуты, и ее еще надо было поймать. Маршалы де Вильруа, Аркур, частенько Тессе, а в последнее время и Водемон разговаривали с нею именно таким образом, и, если это происходило, когда она возвращалась к себе, они провожали ее только до ее приемной, где она резко обрывала разговор. Так говорили с нею очень многие, я же – никогда, кроме тех случаев, о которых уже упоминал. Очень немногие дамы, к которым король привык и которые были приближены к нему, виделись с нею в часы, когда у нее не было короля, и только некоторые из них, причем крайне редко, обедали с нею. Утро ее начиналось очень рано и всегда было заполнено таинственными аудиенциями по делам благотворительности или духовного наставничества; иногда она принимала какого-нибудь министра, много реже – кого-нибудь из командующих армиями, причем последних лишь в том случае, если они хотели что-то ей сообщить частным [250] образом, как это делали маршалы де Вилар, де Вильруа, Аркур, а иногда Тессе. Довольно часто часов в восемь, а то и раньше она делала визит какому-нибудь министру. Изредка обедала у него с его женой в особо избранном обществе. То была великая милость и повод для пересудов, хотя не влекло за собой никаких последствий, кроме зависти и почтения. Г-н де Бовилье с самых первых дней очень долго принимал ее на таких обедах чаще всех, покуда епископ Шартрский Годе не подставил ему ножку и не положил конец успехам Фенелона, который был оракулом у Бовилье. Больше всего дел у г-жи де Ментенон было с министрами, возглавлявшими военное, а особенно финансовое ведомство 145, и с ними она поддерживала самые тесные отношения. К другим же министрам она ездила редко и даже более чем редко, причем только по делам, в том числе государственным, и только утром, никогда не оставаясь у них обедать. Обыкновенно, встав, она уезжала в Сен-Сир, где обедала в своих покоях с какой-нибудь из тамошних своих фавориток либо в одиночестве давала аудиенции, но как можно реже, занималась делами этого заведения, а также отдавала распоряжения по руководству галликанской церковью, читала письма и отвечала на них, занималась управлением женскими монастырями по всей стране, принимала устные и письменные донесения от шпионов, а затем возвращалась к тому часу, когда к ней приходил король. Когда же она состарилась и здоровье ее ухудшилось, то, приезжая между семью и восемью утра в Сен-Сир, г-жа де Ментенон первым делом ложилась в постель, [251] чтобы отдохнуть или принять лекарство. В Фонтенбло у нее был дом в городе, куда она часто наезжала для тех же дел, что и в Сен-Сире. В Марли она устроила себе небольшие апартаменты, одно из окон которых выходило на дворцовую церковь; назначение апартаментов было обыкновенно такое же, что и в Сен-Сире, но в Марли они назывались «Репо» («Отдохновение» (франц.).) и были недоступны для всех, за исключением одной лишь герцогини Бургундской. В Марли, в Трианоне, в Фонтенбло король приходил к ней утром в те дни, когда у него не было государственного совета или она не уезжала в Сен-Сир; в Фонтенбло он бывал у нее от мессы до обеда, за исключением тех случаев, когда уезжал на оленью охоту и обед подавался сразу после окончания мессы; тогда он проводил с нею часа полтора, а иногда чуть больше. В Трианоне и Марли его визиты были куда короче, потому что, выйдя от нее, он шел прогуляться в сад. Утренние визиты почти всегда проходили наедине в отличие от послеобеденных; на них они оставались вдвоем очень редко, и то ненадолго, поскольку в это время поочередно приходили министры, чтобы работать с королем. По пятницам очень часто встреч с министрами не было, и тогда общество им составляли приближенные дамы, с которыми король играл в карты или слушал музыку; под конец его жизни такие развлечения устраивались вдвое или втрое чаще. В девять вечера входили две камеристки раздеть г-жу де Ментенон. Тотчас же после этого [252] дворецкий и лакей приносили прибор, суп и какое-нибудь легкое блюдо. Как только она кончала ужинать, горничные укладывали ее в постель, причем все это происходило в присутствии короля и министра, которые не прерывали работу и даже не старались говорить тише, а если министра не было, то в присутствии приближенных дам. Когда било десять, король отправлялся ужинать, а у кровати г-жи де Ментенон задергивали полог. Во время путешествий все происходило точно так же. Ранним утром она выезжала вместе с какой-нибудь своей фавориткой вроде г-жи де Моншеврейль, пока та была жива, г-жой д’Эдикур, де Данжо или де Келюс. Она пользовалась предназначенной для нее королевской каретой, даже когда отправлялась из Версаля и т. п. в Сен-Сир; дез Эпине, шталмейстер малой конюшни, усаживал ее в карету и сопровождал верхом; это была его повседневная обязанность. В ее же личной карете во время поездок ехали горничные, и она следовала за королевской, в которой находилась сама г-жа де Ментенон. Она устраивала так, чтобы, когда приезжал король и приходил к ней, в покоях у нее был полный порядок. Отчасти благодаря ее влиянию, отчасти благодаря придуманной для нее должности второй гардеробмейстерины дофины ее карету и портшез с носильщиками, одетыми в ее ливреи, пропускали всюду точно так же, как кареты и портшезы титулованных особ. Необъявленная королева, она и внешне обладала всеми преимуществами, полагающимися носительнице этого титула, – и в отношении к ней, и в праве сидеть в присутствии короля, Монсеньера, Месье, членов английского королевского дома [253] и вообще кого бы то ни было, однако вела себя на людях как простая придворная дама и всегда занимала последние места. Я наблюдал такое тонкое ее поведение на обедах у короля, когда присутствовали другие дамы, и в Фонтенбло на парадном обеде у королевы Английской, о котором я уже писал 146; она всегда уступала место высокотитулованным и даже просто знатным дамам, никогда не позволяла себе проходить прежде высокотитулованных, даже когда они настаивали, а уступала настояниям только простых придворных дам, но со смущенным видом и крайней учтивостью; при всех подобных случаях она бывала вежлива, приветлива, разговорчива, как человек ни на что не притязающий и ничем себя не возвышающий, но внушающий большое почтение всем, кто находится вокруг. Одевалась она всегда очень хорошо, достойно, опрятно, со вкусом, но крайне скромно, несколько более по-старушечьи, чем требовал ее возраст. А с тех пор, как она перестала показываться на людях, ее видели только случайно и всегда в черном чепце и черном шарфе. К королю она приходила, только когда он был болен или утром в те дни, когда он принимал слабительное, то же – к герцогине Бургундской, а более ни к кому и ни по какому поводу. Когда король был у нее, они сидели каждый в своем кресле по обе стороны камина, она – ближе к кровати, он – спиной к боковой стене с дверью в приемную; у каждого был свой стол, и у королевского стола стояли два табурета: один для министра, с которым предстояло работать, второй для его портфеля с бумагами. В дни, когда [254] король занимался делами, наедине они оставались очень недолго, пока не придет министр, и обыкновенно еще меньше после его ухода. Король сразу же шел на стульчак, потом возвращался к постели г-жи де Ментенон, желал ей спокойной ночи и отправлялся ужинать. Пока король занимался делами, г-жа де Ментенон читала либо вышивала. Она слышала все, о чем говорили король с министром, поскольку те не снижали голоса. Изредка она тоже вставляла слово, и еще реже ее замечание приводило к каким-либо последствиям. Король часто спрашивал ее мнение, и ответы ее всегда были очень взвешенными. Никогда, или почти никогда, она не выказывала заинтересованности ни в ком, но на самом деле заранее уговаривалась обо всем с министром, и тот никогда не осмеливался в беседе с глазу на глаз высказаться против того, что она требовала, а уж тем паче противоречить, говоря при ней с королем. Так что, когда речь шла о какой-нибудь милости или должности, между ними все было условлено заранее, до совета с королем, когда должно было принимать решение, и потому иногда принятие решения задерживалось, но ни король, ни кто другой не ведал об истинной причине задержки. Она извещала министра, что хочет с ним предварительно поговорить, и он не смел предложить королю на рассмотрение какой-то вопрос, не получив прежде ее распоряжений, а переговорить с нею можно было, только когда у нее выдавался досуг от ежедневных занятий и дел. Сговорившись с нею, министр вносил предложение и представлял королю список. Ежели по случайности король останавливался на том [255] кандидате, которого хотела г-жа де Ментенон, министр тут же прекращал читать список. Ежели на ком-то другом – министр предлагал рассмотреть и других кандидатов, давал королю высказывать о них мнения и пользовался этим, чтобы вычеркивать неугодных. Крайне редко он предлагал только того, кого хотел протащить, выдвигая обыкновенно нескольких и уравнивая их достоинства, чтобы затруднить королю выбор. В таких случаях король спрашивал его мнение. Он представлял тогда доводы в пользу каждого кандидата, но особенно упирал на того, кого хотел продвинуть. Король, как правило, колебался и спрашивал у г-жи де Ментенон, что думает она. Она улыбалась, делала вид, будто ничего в этом не понимает, иногда говорила несколько слов о каком-нибудь другом кандидате, но тут же возвращалась, если только не начинала с него, к тому, кого поддерживал министр, и на этом дело решалось; таким образом, в ее руках оказывались три четверти награждений и должностей и три четверти из оставшейся четверти, которые министры обсуждали с королем в ее покоях. Бывало, она не выказывала заинтересованности в какой-либо должности, тогда министр давал предложение от себя, но при ее одобрении и поддержке, о чем король, разумеется, и не подозревал. Он-то верил, что все решает сам, хотя на деле решал лишь ничтожную часть дел, да и то порой по случайности, если не считать редких исключений, когда ему взбредала фантазия кого-то облагодетельствовать или когда кто-то, кому он хотел выказать благосклонность, ходатайствовал за определенного человека. Если г-жа де Ментенон желала [256] решить, провалить или повернуть по-другому иные дела, не имевшие касательства к назначениям на должности или к награждениям, что случалось гораздо реже, она точно так же входила в сношения с министром и действовала примерно таким же способом. Из вышеизложенного видно, что сия ловкачка почти всегда добивалась исполнения своих намерений, но не всякий раз, и не тогда, и не так, как ей хотелось. Комментарии113 ...история с Куртанво... – Начальник швейцарской гвардии, маркиз де Куртанво (1663–1721), старший сын министра Лувуа, наткнулся во дворце на тайных шпионов. Не ведая о том, что они расставлены там по распоряжению самого короля, Куртанво разгласил свое открытие, за что немедленно поплатился занимаемой должностью. 114 ...дама, имеющая право сидеть в его присутствии... – Привилегией сидеть в присутствии короля пользовались только принцессы крови и герцогини. 115 ...к герцогу де Монбазону... – здесь, по-видимому, Луи VII (1598–1667), сын Эркюля де Рогана. 116 ...у графини де Суассон... – Салон графини пользовался репутацией «школы галантности». 117 ...безмерно дорого... – Пьер Нарбонн, автор двадцатипятитомного «Дневника царствований Людовика XIV и Людовика XV с 1701 г. по 1744 г.» (Версаль, 1866), свидетельствует: «Полагают, что строительство Версаля, Трианона, Менаржи и Марли обошлось более чем в шестьсот миллионов». 118 ...династия... оказалась на волосок от пресечения. – Единственным законным наследником династии Бурбонов оставался Людовик XV, поскольку Филипп V на основании Договора об отречении отказывался от прав на французскую корону. 119 ...был посажен в Бастилию... – не в Бастилию, а в тюрьму Фор-Левек. 120 Никея – героиня рыцарского романа «Амадис Гальский», заключенная в заколдованный замок. 121 В своем месте... – См.: t. 2, р. 968. 122 Только одна длилась долго... – связь с принцессой де Субиз, Анной де Роган-Шабо. 123 ...наиболее заинтересованных лиц... – мадам де Монтеспан и мадам де Ментенон. 124 Еще одна... – герцогиня де Роклор, урожденная Мария-Луиза де Монморанси-Лаваль. 125 Рожденная на одном из островов Америки... – Мадам де Ментенон родилась во Франции, в городе Ниоре, о чем свидетельствует запись об обряде крещения, занесенная в приходскую книгу церкви Нотр-Дам де Ниор 28 ноября 1635 г. 126 ...ученого обезножевшего калеку... – С 1635 г. Поль Скаррон страдал острыми приступами ревматизма, которые в 1640 г. окончательно «приковали его к стулу» и вынудили пользоваться услугами носильщиков портшеза. 127 ...герцогиня д’Арпажон... стала... статс-дамой дофины... – После смерти герцогини де Ришелье мадам д’Арпажон, названная герцогиней де Брюйер, «была неожиданно назначена статс-дамой дофины». Сен-Симон обходит молчанием тот факт, что Франсуаза д’Обинье, будущая мадам де Ментенон, отклонила предложение занять эту должность. 128 ...где те были арестованы... – В январе 1650 г. Мазарини, заключив перемирие с Парламентской фрондой, арестовал Конде, Конти и Лонгвиля – лидеров Фронды принцев. 129 ...о поразительном предсказании сей ошеломляющей судьбы... – В рассказе о смерти герцога де Креки Сен-Симон приводит апокриф о том, как однажды в молодые годы в доме герцога король встретился с гадалкой, которая, не зная, кто он, предрекла ему, что, овдовев, он женится по любви на женщине незнатного происхождения, которая будет помыкать им до последних дней его жизни. Наряду с этим многочисленные документы эпохи свидетельствуют о пророчестве некоего Барбе, то ли каменщика, то ли архитектора, предсказавшего мадам Скаррон головокружительную карьеру. 130 ...прославленных святых отшельников... – янсенистов, изгнанных из Пор-Рояля в 1709 г. 131 ...об ужасных злодеяниях Лиги... – Сен-Симон убежден, что лигеры во главе с Гизами были причастны к убийству Генриха III и Генриха IV – деда Людовика XIV. 132 ...Людовика Справедливого – Людовика XIII. 133 ...следует назвать проскрипциями... – два эдикта, преследующие не отрекшихся родственников изгнанных гугенотов (январь 1686), декларация в отношении эмигрантов (май) и, наконец, декларация, санкционирующая изгнание пасторов (июль). 134 ...иезуиты... у себя в миссиях. – Правительство Людовика XIV направляло в провинции миссионеров для обращения протестантов в католицизм. 135 ...радость по поводу Варфоломеевской ночи... – Весть о расправе, учиненной католиками над гугенотами в Париже и других городах Франции в ночь с 24 на 25 августа 1572 г., была одобрительно встречена папской курией. 136 ...поссорился с королем из-за регалий. – Регалиями именовалось право французских королей на получение доходов с епископских диоцезов и на назначение епископов. В 1673 г., а затем в 1682 г. Людовик XIV распространил это право на южные епархии королевства, находившиеся в ведении Ватикана, чем вызвал недовольство папы Иннокентия XI. 137 ...четыре статьи собора галликанского духовенства... – 12 марта 1682 г. тридцать пять епископов совместно с тридцатью пятью священниками приняли составленную Боссюэ декларацию из четырех статей. Статья I ограничивала вмешательство пап в дела светской (королевской) власти, в частности отвергала право Рима низлагать королей. Статья II провозглашала прерогативу декретов Вселенских соборов, на которые никто, в том числе и папа, не имел права посягать. Статья III предоставляла свободной галликанской церкви право самостоятельно решать вопрос о принятии постановлений Рима в зависимости от укоренившихся нравов страны и «обычаев отцов». Статья IV, признавая главенствующую роль папы в вопросах веры, оставляла за галликанской церковью право принятия окончательного решения по конкретным вопросам. 138 ...дело о вольностях галликанской церкви... – связано с обстоятельствами отлучения от церкви маркиза де Лавардена (1643–1701), французского посла в Риме. Посольские особняки и прилегающие к ним дома обладали дипломатическим иммунитетом, чем пользовались скрывавшиеся от правосудия преступники. 12 мая 1687 г. Иннокентий XI издал бреве, разрешающий полиции преследовать преступников даже в посольских помещениях, угрожая строптивым послам отлучением от церкви. В 1688 г. Лаварден во главе небольшого вооруженного отряда отправился в Рим с целью дезавуировать папский бреве, за что и был наказан отлучением от церкви. В отместку Людовик XIV оккупировал графство Венето; Иннокентий XI ответил альянсом с Вильгельмом Оранским. 139 Дофина – Мария-Анна Баварская, супруга Монсеньера, старшего дофина. 140 ...оказал г-же де Ментенон весьма значительную услугу... – В 1675 г. Боссюэ удалось настоять на временном удалении мадам де Монтеспан, которая в январе 1676 г. разрешилась дочерью, мадемуазель де Тур, впоследствии узаконенной. 141 ...навсегда удалил г-жу де Монтеспан от двора. – В марте 1691 г. мадам де Монтеспан окончательно покинула свои апартаменты в Версале, которые перешли к герцогу Мэнскому, ее сыну, и удалилась в монастырь св. Иосифа. 142 В своем месте его характер уже был описан... – См.: t. 2, pp. 939–940. 143 Брат – Шарль, граф д’Обинье (1634–1703), с 1691 г. – воспитатель герцога Беррийского. 144 Ее невестка – Женевьева Пьетр. Она «безобразна», писала Франсуаза д’Обинье брату 25 февраля 1678 г. 145 ...с министрами, возглавлявшими военное, а особенно финансовое ведомство – Барбезье, Поншартреном, Шамийяром, Демаре и Вуазеном. 146 ...о котором я уже писал... – См.: гл. 14, «Гнев короля на г-жу де Торси». (пер. Ю. Б. Корнеева) |
|