|
СЕН-СИМОНМЕМУАРЫПолные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве Избранные главыКнига 1 9. 1702. Производство в генералы.– Ужины в Трианоне 88 Наконец-то состоялось производство в генералы, о котором я уже упоминал, и было оно совершенно неслыханным: шестнадцать генерал-лейтенантов, пятьдесят бригадных генералов, сорок один бригадир в пехоте и тридцать восемь в кавалерии. Но прежде чем объяснить, куда я клоню, должен сказать, что той же зимой я был принят в парламент 89. Король, всегда жаловавший [159] привилегии своим внебрачным детям прежде закрепления таковых в грамотах, указах, повелениях или эдиктах и давно уже постановивший, что ни один пэр не может быть принят в парламент, не испросив у него позволения, в котором он никогда не отказывал, установил отсрочку для пэров, не достигших двадцати пяти лет, желая постепенно добиться разницы в возрасте между ними и своими побочными детьми, и этот порядок он впоследствии сумел сделать правилом. Я знал об этом и намеренно отложил свое вступление в парламент на год после двадцатипятилетия, объяснив это собственным нерачением. Надо было нанести визит первому президенту Арле, который просто утомил меня изъявлениями почтения, принцам крови, побочным детям короля. Герцог Мэнский повторил, в какой день это состоится, после чего, изобразив радость, равно как учтивость и простоту, заявил: «Не премину быть. Для меня настолько великая честь присутствовать при этом и я так тронут вашим желанием, чтобы я там был, что я всенепременно приду», а потом, наговорив тысячу комплиментов, проводил меня до сада – дело происходило в Марли 90. Граф Тулузский и герцог Вандомский ответили мне менее витиевато, но выразили не меньшее удовлетворение, чем герцог Мэнский, и были столь же учтивы и так же готовы сделать все, что им надлежит. Кардинал де Ноайль после получения красной шапки не бывал в парламенте, так как мог занимать там место лишь в порядке старшинства своего пэрства. Я пригласил его во время публичной аудиенции, которую он давал. «Но разве вы не знаете, – спросил он, – что я уже не в парламенте?» «Но [160] я знаю, монсеньер, – отвечал я, – что вам там все известно, и потому пришел умолять вас присутствовать при моем приеме». Он улыбнулся, я тоже: мы поняли друг друга; в день приема он сопровождал меня до своего места, обе створки двери были распахнуты, мы вошли бок о бок, я по правую руку от него 91. Из всех герцогов лишь герцог Люксембургский не слышал толков обо мне по этому поводу; я до сих пор не забыл про странный приговор, которого он добился и о котором я достаточно много писал выше 92, чтобы более не распространяться о нем, и льстил себя надеждой, что через несколько дней мы сможем возвратиться к нему, а потому не хотел, чтобы эта надежда, ежели он лично и торжественно будет оповещен, была погублена, поскольку он смог бы воспользоваться правом, которого добился. Мы с ним не помирились, и потому визита я ему не сделал. Донгуа, который исполнял должность главного секретаря парламента и благодаря ей, а также собственной ловкости имел там влияние на многие дела, был человек весьма уважаемый, и с ним искали знакомства. Я неплохо его знал и поговорил с ним о подробностях того, что я должен буду делать. Этот славный малый, в общем порядочный и услужливый, подстроил мне три западни – впрочем, от человека его сословия иного и ожидать невозможно, – но я сразу их все разгадал и остерегся их. Короче, он сказал, что из уважения к парламенту мне в первый раз надлежит явиться в черном кафтане без всякого золотого шитья, что у принцев крови короткая мантия гораздо длиннее кафтана, у меня же она должна быть не длинней, чем камзол, и что в то же утро [161] после приема я по обычаю должен буду пойти поблагодарить первого президента парламента, но уже в своем парламентском одеянии. Все это было мне сказано не прямо, а намеками да обиняками. Ничего подобного я не стал делать, а сделал все наоборот и, получив такой урок, предупреждаю всех, кто будет вступать, чтобы они были столь же осторожны, сколь я; по причине подобных каверз, заметим походя, с герцогами произошло столько неприятных историй, что этому можно лишь удивляться. Здесь мне следовало бы рассказать, что произошло у меня с герцогом де Ларошфуко, с которым мы спорили о старшинстве, но я позволю себе отложить этот рассказ на потом, когда придет пора сообщить, как разрешился этот спор. Он не пришел на церемонию моего приема, но все тогда прошло в полном дружестве, какое установилось между нами, когда нас соединила тяжба с герцогом Люксембургским, и еще усилилось, когда я стал зятем маршала де Лоржа, его старинного и ближайшего друга. Докладчиком я выбрал Дре, отца обер-церемониймейстера, ставшего недавно членом первой палаты, поскольку это был истинный и неподкупный судейский, которого я знал лучше других. В соответствии с обычаем я в то же утро послал ему, равно как первому президенту и генеральному прокурору 93, сервиз из серебряных тарелок. Ламуаньон, первый президент, установил не принимать эти подношения 94, и так после него и повелось. Дре, недавно принятый в первую палату и весь зарывшийся в мешки с документами тяжб, совершенно не знал ни того, ни другого обычая; он оскорбился, что ему сделали подарок, [162] спрашивал, за кого его принимают, и отослал его; только потом он узнал, что это всего лишь формальность. Переформирование армии, последовавшее за Рисвикским миром 95, проводилось весьма широко и чрезвычайно странным образом: молодой и властный Барбезье не принимал во внимание ни состояния полков, особенно кавалерийских, ни заслуг офицеров, которые ими командовали, а король предоставил ему действовать по собственному усмотрению. У меня не было с ним никаких отношений; мой полк был расформирован, а остатки его, поскольку он был очень неплох, Барбезье включил в королевские полки и в полк де Дюраса; даже мою собственную роту он передал в полк д’Юзеса, своего шурина, о котором особенно пекся. Такая же судьба постигла очень многих, но это ничуть меня не утешало. Все эти оставшиеся без солдат командиры расформированных полков впоследствии были назначены в другие части, мне же выпал полк де Сен-Мориса. Он был дворянин из Франш-Конте, но я ни разу в жизни не видел его; брат его был генерал-лейтенантом и пользовался уважением. Вскорости мелочная обязательность, вечно связанная с подлинными обязанностями военной службы, потребовала нашего двухмесячного присутствия в полках, к которым мы были приписаны. Я счел это крайней дикостью. Я не отказался явиться, но поскольку страдал всевозможными недугами, а мне порекомендовали щелочные воды в Пломбьере, то испросил позволения отправиться туда и в течение трех последующих лет проводил там дни своего изгнания в полк, в котором я никого не знал, не имел своей [163] роты и где мне нечего было делать. Король, похоже, не нашел в этом ничего предосудительного. Я частенько бывал в Марли, и он иногда разговаривал со мною, что почиталось отличием и всеми отмечалось; одним словом, относился он ко мне благосклонно, куда лучше, нежели к другим людям моего возраста и состояния. Меж тем нескольких полковников моложе меня отставляют от должности: полки получают старые офицеры за службу и выслугу лет; я удовлетворился этим объяснением. Производство, о котором шли разговоры, не коснулось меня: в ту пору уже ни достоинства, ни происхождение не почитались преимуществом; никто не мог быть произведен в обход списков производства по службе, за исключением отличившихся в военных действиях, причем тут же на месте. Слишком много было людей старше меня, чтобы я мог мечтать о бригадирстве, а моей единственной целью было командовать полком, потому что приближалась война и мне вовсе не хотелось начинать ее, так сказать, адъютантом де Сен-Мориса, без собственной части, после того как по возвращении с Неервинденской кампании я был отмечен, получил полк, получив же, пополнил его и во время четырех последующих кампаний, которыми завершилась война, командовал им, смею заверить, с должным рвением, снискав себе доброе имя. Объявленное производство поразило всех своей обширностью, ничего подобного никогда не бывало. Я пробежал список кавалерийских бригадиров, прикинув, скоро ли подойдет мой черед, и был страшно удивлен, увидев в конце списка фамилии пятерых, которые были моложе меня. Они никогда не [164] изгладятся из моей памяти, и я до сих пор помню их: то были д’Урш, Вандейль, Стрейф, граф д’Айен и Рюффе. Трудно было почувствовать себя более уязвленным: нарушение равных шансов в списке повышения по службе я счел крайне оскорбительным; мне показалось невыносимым предпочтение, оказанное по причине непотизма графу д’Айену и четырем ничем не проявившим себя дворянам. Однако я промолчал, чтобы в гневе не совершить что-либо непозволительное. Маршал де Лорж негодовал и из-за меня, и из-за себя; его брат 96 был возмущен в не меньшей степени пренебрежением к ним, а также, поскольку он был благорасположен ко всем, из дружеской приязни ко мне. Они оба предложили мне оставить службу; от досады я и сам испытывал такое желание, но решительно отказался от этого намерения, подумав о своем возрасте, о том, что мы вступаем в войну, что мне придется похоронить все надежды на военную карьеру, об унылой праздности, о горечи, с какой каждое лето я буду слушать рассказы про сражения, о том, что другие, кто ушел на войну, будут получать чины, отличия, возвысятся и обретут славу. Два месяца я провел в раздоре с самим собой, каждое утро мысленно покидал службу, а уже через час не мог решиться на это. Измученный в конце неопределенностью своего положения и побуждаемый обоими маршалами, я решил прибегнуть к суждению людей, на мнение которых мог бы положиться, и выбрал их из разных сфер. Выбор свой я остановил на маршале де Шуазеле, под командованием которого служил и который в подобных материях был прекрасным судьей, г-не де Бовилье, г-не канцлере 97 и г-не де [165] Ларошфуко. Я уже жаловался им, они были возмущены несправедливостью, но трое последних – как придворные. Мне это было только на пользу: их образ мысли вынуждал их давать советы весьма умеренного характера, а поскольку я желал получить дельный совет влиятельных людей, к тому же приближенных к королю, – совет, который будет хорошо воспринят в обществе, не явится ни опрометчивым, ни неблагоразумным и не вынудит потом раскаиваться, то я собрался с духом и предоставил им решить, как мне себя вести. Я заблуждался: мнения троих придворных и троих маршалов совпали; все они настоятельно убеждали меня, что человеку такого происхождения и с такими заслугами, который с честью и усердием, удостоившись похвал, проделал четыре кампании, командуя прекрасным, исправным полком, но в ходе переформирования почему-то остался даже без собственной роты и был обойден при столь большом производстве, притом что пять человек младше меня по службе с нарушением всяческой справедливости были повышены, постыдно и нестерпимо участвовать в военных действиях, не получив не то что бригады, но даже полка и даже роты, не имея никакого назначения, а находясь в свите де Сен-Мориса; они говорили, что герцогу и пэру с моей родословной, уже составившему себе такую репутацию, какую составил я, и к тому же имеющему жену и детей, не пристало служить в армии без должности и видеть там множество людей ниже меня по положению – и, что хуже всего, по положению, какое у меня было в армии, – имеющих и чины и полки; что я оказался в возмутительном небрежении и после столь [166] крупного производства мне долго придется ждать вакантного полка, не говоря уже о бригаде, так как на них будут притязать и семейства, и офицеры, что коль подобная несправедливость была совершена со мной при жизни моего тестя и его брата, герцогов, маршалов Франции и капитанов королевской гвардии, то чего мне остается ждать, когда их не станет? Еще они сказали, что одно дело – оставить службу по лености или еще более постыдной причине, а другое – по столь очевидным основаниям, после того как я столько повидал, совершил и удостоился отличий по службе; что в конечном счете, имея в виду мое прежнее положение, мне еще очень далеко до той цели, какая могла бы меня удержать на службе, и на пути к ней предстоит очень много огорчений и превратностей, тем паче что совершенная со мной несправедливость весьма отодвигает эту цель и повлечет за собой отсрочку всех прочих моих шагов к ней. Короче, все шестеро порознь, словно сговорившись, представили мне одни и те же доводы. В советчики я их взял не затем, чтобы потом ссылаться на их мнение; нет, я и сам принял решение, но, даже решившись, все-таки еще колебался. Понадобился весь мой гнев и негодование, понадобилось вспомнить, что претерпели из-за интендантов Лафонда и Лагранжа, поддержанных двором, маршал де Лорж, командовавший Рейнской армией, и маршал де Шуазель, бывший в такой же должности, о чем они мне в свое время рассказывали 98, не говоря уже о том, что им пришлось вынести, прежде чем получить командование армиями. Почти три месяца я провел в душевных терзаниях, пока не принял окончательное решение. [167] Наконец я его принял, но, прежде чем привести в исполнение, вновь обратился за советом к тем же лицам; зная мнение общества, и особенно военных, я не проронил ни слова недовольства тем, что меня обошли при производстве: свое недовольство я схоронил в себе. Король неизбежно должен был разгневаться; мои советчики подготовили меня к этому, и я этого ждал. Осмелюсь ли я сказать, что был к его гневу безразличен? Король оскорблялся, когда кто-то оставлял службу, а ежели это делали достойные люди, он говорил, что его бросают; особенно же он бывал задет за живое, когда со службы уходили из-за какой-нибудь несправедливости, и в подобных случаях долго давал почувствовать свое недовольство. Но те же лица даже не сравнивали последствия, которые повлечет моя отставка в столь молодые годы, с постыдным и отвратительным положением, в каком я окажусь, оставшись на службе. Тем не менее они полагали, что в предвидении этих последствий предусмотрительность и благоразумие обязывают меня к осторожности. Поэтому я написал королю краткое письмо, в котором, ни на что не жалуясь, не намекая ни на какое неудовольствие, не упоминая ни про полк, ни про производство, выражал сожаление, что ухудшившееся состояние здоровья вынуждает меня оставить военную службу, находя утешение лишь в том, что отныне я смогу проявить свое усердие близ его особы и буду иметь честь чаще лицезреть его и свидетельствовать ему верноподданические чувства. Письмо мое было одобрено, и в страстной вторник я сам вручил его королю у дверей его кабинета, когда он возвращался от обедни. Оттуда я [168] пошел к Шамийару, хотя еще совершенно не знал его. Он направлялся в государственный совет. Я на словах пересказал ему все, что было в письме, стараясь ни в коей мере не выдать своего недовольства, и тотчас же уехал в Париж. Многих своих друзей, мужчин и женщин, я просил сообщить мне все, что бы ни сказал король о моем письме. В Париже я пробыл неделю и возвратился в Версаль в великий вторник. От канцлера я узнал, что, придя в страстной вторник в королевский кабинет на заседание государственного совета, он застал короля читающим мое письмо; его величество подозвал к себе Шамийара и поговорил с ним один на один. Более того, я узнал, что король взволнованно сказал ему: «Ну вот, сударь, еще один человек оставил нас!» – и тут же пересказал мое письмо от слова до слова. Ни о каких других его высказываниях мне не сообщали. В великий же вторник я явился перед королем впервые после вручения ему моего письма. Я постыдился бы рассказывать про совершенный пустяк, который сейчас опишу, но в данных обстоятельствах он может послужить для характеристики короля. Хотя комната, где происходило раздевание короля, была хорошо освещена, священник, служивший в тот день и державший, пока его величество молился, подсвечник с горящей свечой, передавал ее обер-камердинеру, и тот нес ее перед королем, когда тот шествовал к своему креслу. Король осматривался вокруг, громко называл кого-нибудь из присутствующих, и обер-камердинер передавал тому свечу. Это было отличие и свидетельство благосклонности, и оно весьма ценилось: король обладал величайшим искусством любую мелочь [169] превращать в милость. Он оказывал ее лишь людям высокого звания и происхождения и только в редких случаях – людям низкого происхождения, достигшим почтенного возраста или значительных должностей. Очень часто он оказывал ее мне, редко – посланникам, если только это не был папский нунций, а в последнее время посол Испании 99. Названный снимал перчатку, подходил и держал подсвечник в продолжение всей вечерней аудиенции, которая была очень недолгой, затем возвращал его обер-камердинеру, а тот уже по своему выбору передавал его кому-нибудь из оставшихся на малую вечернюю аудиенцию. Я намеренно стоял не в первом ряду и был изрядно удивлен, равно как и все присутствовавшие, когда услышал свое имя; впоследствии эта милость оказывалась мне не менее часто, чем до отставки. Это вовсе не значит, что на вечерних аудиенциях присутствовало мало значительных людей, просто король был так обижен на меня, что не хотел, чтобы это заметили. И это было все, что я имел от него в течение трех лет; он не упускал никакой мелочи, за неимением более значительных поводов, дать мне почувствовать, что недоволен мной. Он больше не говорил со мною, взгляд его останавливался на мне только по чистой случайности; даже словом он не обмолвился маршалу де Лоржу о моем письме и о том, что я оставил службу. Я больше не ездил в Марли и после нескольких поездок перестал доставлять ему приятную возможность отказывать мне. Но довольно мелочей. Спустя чуть менее полутора лет король стал ездить в Трианон. Принцессы привыкли называть каждая по две дамы, которых приглашали к ужину, и король, [170] желая сделать принцессам приятное, не вмешивался в это. Теперь он изменил этот порядок; лица, которые он видел за столом, ему не нравились, они были непривычны ему; завтракал он с принцессами и их статс-дамами и сам составлял очень короткий список женщин, которых хотел бы видеть за ужином, каковой отсылал герцогине дю Люд, чтобы она предупредила их. Выезжали в среду и до субботы, то есть на три ужина. Мы, г-жа де Сен-Симон и я, пользовались отъездами в Трианон так же, как отъездами в Марли, и в одну из сред, когда король туда отправился, поехали к Шамийару в Этан, а ночевать собирались вернуться в Париж. Только мы сели за стол, как г-жа Сен-Симон получила письмо от герцогини дю Люд, в котором извещалось, что король желает видеть ее за ужином, и притом сегодня же. В безграничном удивлении мы возвратились в Версаль. Г-жа де Сен-Симон оказалась единственной дамой своего возраста за столом короля; еще там были г-жи де Шеврез и де Бовилье, графиня де Грамон, нескольких других излюбленных дуэний или придворных дам, присутствие которых обязательно. В пятницу г-жа де Сен-Симон снова была названа вместе с теми же дамами; с той поры всякий раз при редких наездах в Трианон король называл ее. Скоро я догадался, в чем дело, и долго смеялся: король никогда не называл г-жу де Сен-Симон, когда ездил в Марли, потому что мужья имели право поехать туда вместе с женами, ночевали вместе с ними и все включенные в список могли там видеть короля; в Трианоне же все придворные имели полную свободу свидетельствовать почтение королю в любой час дня, но, [171] кроме необходимой прислуги, ночевать там не оставался никто, даже дамы. Подобным различием король хотел дать понять, что устранение касается только меня, но не г-жи де Сен-Симон. Мы исполняли наши обычные обязанности, не напрашиваясь в Марли, с удовольствием встречались с друзьями, а г-жа де Сен-Симон, как обыкновенно, но уже без меня, продолжала участвовать в развлечениях, на которые еще задолго до этого начали приглашать ее король и герцогиня Бургундская, и приглашения эти становились все чаще и чаще. Я хотел рассказать до конца о последствиях, поскольку это представляет интерес для характеристики короля, а теперь вернемся к тому, на чем мы остановились. Добавлю лишь, что после производства король раздал много пенсиона военным, а маршалу де Лоржу любезно велел назвать лучший из полков серой кавалерии из тех, которые продаются после производства, с тем чтобы отдать предпочтение его сыну 100, пробывшему довольно недолго капитаном кавалерии. 10. 1703. История со сбором церковных пожертвований. – Причины, побудившие меня распространяться о ней Год завершился еще одним делом, в котором я принял большое участие. Существовало множество больших праздников, когда король отстаивал большую обедню и вечерню, во время которых придворные дамы собирали на бедных, и в такие дни королева, а когда ее не стало, дофина [172] каждый раз называла ту, кто должна собирать пожертвования, а в промежутке между двумя дофинами 101 заботу об этом взяла на себя г-жа де Ментенон. Пока при дворе были дочери королевы или дофины, они и были сборщицами. Но после того, как их покои опустели 102, стали назначать молодых дам, в том порядке, о котором я только что рассказал. Лотарингский дом, добившийся своего положения только благодаря событиям во времена Лиги, впоследствии с большой ловкостью поддерживал и укреплял его благодаря изворотливости и чутью; по его примеру другие дома, из тех, что внимательно наблюдали за всем происходящим и постепенно добились от короля такого же положения, потихоньку стали избегать участия в пожертвованиях, чтобы впоследствии добиться привилегии и уравняться с принцессами крови, как это им удалось в деле с обручением их дочерей 103. Этого долго не замечали и даже не думали об этом. Но в конце концов герцогиня де Ноайль, ее дочь герцогиня де Гиш, супруга маршала де Буффлера, а с ними еще несколько других обратили на это внимание: об этом пошли разговоры, со мной тоже говорили. Г-жа де Сен-Симон, соответствующим образом одетая, была у короля на вечерне в праздник непорочного зачатия 104; в этот день не бывает большой мессы; герцогиня Бургундская забыла назвать сборщицу пожертвований и в момент сбора протянула кошелек г-же де Сен-Симон; та собрала пожертвования, но мы тогда не знали, что принцессы задумали добиться для себя преимущества не участвовать в сборе. Когда же мне сообщили про это, я втайне пообещал себе, что и герцогини окажутся не менее [173] ловкими, чем принцессы, как только предоставится возможность сравняться с ними. Герцогиня де Ноайль поговорила об этом с герцогиней дю Люд, но та, слабая и боязливая, только пожала плечами, и всякий раз находилась какая-нибудь новая герцогиня, которая либо по незнанию, либо из низменных соображений производила сбор. Наконец герцогиня дю Люд, которую настропалила г-жа де Ноайль, поговорила об этом с герцогиней Бургундской; та же, видя положение дел, захотела проверить, как поведут себя принцессы, и перед ближайшим праздником обратились к г-же де Монбазон. Та была дочерью герцога Буйонского, красива, молода, часто бывала при дворе и во всех отношениях подходила для того, чтобы послужить пробным камнем. Она была в Париже, как, впрочем, и все принцессы, которые уже несколько лет подряд собирались здесь с приближением этого праздника. Г-жа де Монбазон с извинениями отклонила эту честь, сказавшись больной, хотя чувствовала себя прекрасно; она даже полдня пролежала в постели, а потом, как обычно, появилась при дворе. После этого ничего не оставалось, как составить определенный план. Герцогиня дю Люд не осмелилась обострять обстановку, герцогиня Бургундская тоже, хотя и чувствовала себя уязвленной; привело же это к тому, что больше ни одна герцогиня не хотела или не решалась собирать пожертвования. Высокопоставленные дамы очень скоро обратили на это внимание. Они поняли, что сбор ляжет теперь на них одних, и тоже начали уклоняться; таким образом, к нему стали привлекать дам гораздо ниже рангом, а несколько раз вовсе никого не [174] нашли. Дело зашло так далеко, что король разгневался и готов был потребовать, чтобы герцогиня Бургундская сама собирала пожертвования. Мне об этом сообщили придворные дамы, которые настаивали, чтобы мы не уезжали на праздники в Париж, пугая меня, что, дескать, гром обрушится на мою голову, тем паче что отношения с королем после того, как я оставил службу, у нас еще не наладились. Я не ездил в Марли и пребывал все в том же состоянии, о котором в своем месте уже рассказывал, а дамы прельщали меня тем, что этим я смогу улучшить свое положение. Я согласился на это при условии, что моя жена не будет назначена для сбора пожертвований, но, поскольку никто не мог дать мне гарантий, мы уехали в Париж. Супруга маршала де Кевра, как испанская грандесса, всегда отказывалась от сбора, и мать ее герцогиня де Ноайль предложила вместо нее свою невестку графиню д’Айен. На другом празднике две герцогини, дочери Шамийара 105, которые на сей раз не смогли уклониться от пребывания в Версале, узнав, что они назначены сборщицами, отказались; и это произвело впечатление взорвавшейся бомбы. Королю надоели все эти увертки, и он приказал графу д’Арманьяку, чтобы в первый день 1704 года сбор произвела его дочь 106; той пришлось подчиниться, и она сумела собрать пожертвования, что понравилось королю. Арманьяк не мог мне простить, что принцесса д’Аркур вынуждена была извиниться перед герцогиней де Роган 107. На следующий день графиня де Руси известила меня, а ей рассказала о том герцогиня Бургундская, которая была очевидицей, что король пришел к г-же де Ментенон в очень хмуром [175] настроении и с гневным видом сказал, что он недоволен герцогами: они выказывают меньше послушания, нежели принцы; герцогини отказываются от сбора, и, когда он предложил графу д’Арманьяку, чтобы этим занялась его дочь, тот сразу согласился. И еще он добавил, что есть трое герцогов, которых он навсегда запомнит. Герцогиня Бургундская не захотела назвать их имена графине де Руси, но шепнула их г-же де Данжо, и та тут же велела предупредить меня, что над моей головой собирается гроза. Это предупреждение было сделано мне у канцлера третьим лицом, и ни канцлер, ни я не сомневались, что один из трех герцогов, о которых говорил король, – это я. Я рассказал ему все, что произошло, и попросил у него совета; он порекомендовал мне подождать, чтобы не действовать вслепую. Вечером г-жа Шамийар рассказала мне, что король очень язвительно говорил об этом с ее мужем. И г-н и г-жа Шамийар знали все про это дело, я своевременно оповестил их, и они заставили своих дочерей, герцогинь, отказаться от сбора пожертвований. На следующий день рано утром я повидался с Шамийаром, и он сказал мне, что вчера у г-жи де Ментенон не успел он еще открыть свой портфель, как король гневно поинтересовался у него, что он думает о герцогах, которые ведут себя строптивей принцев, и тут же сообщил, что пожертвования будет собирать м-ль д’Арманьяк. Шамийар ответил, что такие дела почти не доходят до его кабинета и узнал он об этом только вчера, но что герцоги очень несчастливы, так как король вменяет им в вину их недогадливость, а принцы – счастливцы: им известна его воля насчет того, что [176] герцоги поспешили бы сделать, выскажи он им ее так же, как г-ну д’Арманьяку. Король, отвечая на свои мысли, промолвил, что, дескать, крайне странно, почему это я, оставив службу, думаю лишь о том, кто выше кого, и со всеми подряд веду тяжбы, что всю историю затеял я и что лучше всего было бы заслать меня в такие дали, откуда я долго не мог бы ему докучать. Шамийар ответил, что если я столь близко изучал подобные дела, то лишь потому, что у меня больше для этого способностей и знаний, чем у других, а поскольку мой титул дарован королями, его величество должен бы выразить мне одобрение за то, что я хочу поддержать честь титула; затем, улыбнувшись, он добавил, чтобы успокоить короля, что его власть засылать людей, куда ему угодно, известна всем, но нет нужды использовать ее, когда, произнеся лишь одно слово, он может добиться того, чего желает, а если это не случилось, то лишь оттого, что такое слово не было сказано. Король, ничуть не успокоившись, заметил, что его более всего уязвил отказ дочерей Шамийара, особенно младшей, по настоянию их мужей и данный, как видно, при моем подстрекательстве 108. На это Шамийар возразил, что мужа одной из дочерей в это время не было, а второй велел своей жене согласовываться с действиями других; это не переубедило короля; все так же рассерженный, он некоторое время еще ворчал, после чего занялся делами. Я поблагодарил Шамийара за то, что он так хорошо говорил о герцогах, в частности обо мне, а он посоветовал мне не мешкая поговорить с королем, который недоволен мною, о герцогах, о сборе пожертвований и о себе самом и подсказал то [177] главное, о чем я должен вести речь. Выйдя от Шамийара, я направился к канцлеру рассказать то, что узнал. Он тоже посоветовал мне поговорить с королем, и как можно скорей; промедление лишь усугубит его гнев, и тогда уже любые объяснения будут бесполезны; нужно сообразовываться с обстоятельствами, попросить короля об аудиенции у него в кабинете, а если, как я опасался, он остановится и сделает вид, что готов выслушать меня на месте, сказать, что, как я вижу, сейчас он не соизволит оказать мне милость, но я надеюсь на нее в будущем, и тут же удалиться. Настаивать на разговоре с королем было в моем возрасте не слишком хорошо, а при отношении его ко мне – подавно. Я не привык предпринимать что-либо, не посоветовавшись с герцогом де Бовилье, однако г-жа де Сен-Симон настаивала, чтобы я не делал этого, так как, по ее словам, была уверена, что он порекомендует не просить аудиенции, а написать письмо, а в этом не будет ни той красоты, ни той убедительности; к тому же на письмо можно не ответить, так что этот совет, противоположный мнению двух других министров, лишь поставит меня в затруднительное положение. Я согласился с ней, дождался короля, когда он шел после завтрака к себе в кабинет, и попросил дозволения проследовать туда с ним. Он знаком велел мне войти в кабинет и молча встал в углублении окна. Только я собрался заговорить, появился Фагон и слуги. Я не промолвил ни слова, пока мы не остались с королем наедине. Тогда я сказал, что до меня дошло его недовольство мною из-за сбора пожертвований; я же с таким пылом желаю добиться его благоволения, что не могу далее [178] откладывать просьбу дозволить мне объяснить свое поведение в этом деле. После моего вступления король сурово нахмурился и не ответил ни слова. «Действительно, государь, – продолжал я, – с той поры, как принцессы отказались собирать пожертвования, я попросил г-жу де Сен-Симон тоже избегать в этом участия. Я хотел, чтобы и другие герцогини избегали его, и некоторых отговорил, поскольку не предполагал, что вашему величеству желательно их участие». «Но, – властным, разгневанным тоном прервал меня король, – отказать герцогине Бургундской – значит выказать ей неуважение: это все равно, что отказать мне». Я ответил, что по тому, как назначались сборщицы, мы не могли даже предположить, что к этому причастна герцогиня Бургундская; обыкновенно герцогиня дю Люд, а часто и какая-нибудь придворная дама, находящаяся в церкви, называла ту, кого ей хотелось. «Но вы, – вновь прервал меня король тем же громким и гневным голосом, – обсуждали это?» «Нет, государь, – отвечал я, – ни с кем не обсуждал». «Как! Вы не разговаривали об этом?» Он продолжал в том же повышенном тоне, и тут я позволил себе прервать его, заговорив громче, чем он: «Нет, государь, и заверяю вас, что если бы я это делал, то признался бы вашему величеству, как признался в том, что удержал от участия в сборе пожертвований свою жену и других герцогинь. Я всегда думал и имел на то основания, что коль скоро ваше величество не высказывается на этот предмет, стало быть, ваше величество не знает о происходящем либо, зная, не считает его стоящим внимания. Настоятельно молю вас воздать нам [179] справедливость и поверить, что если бы герцоги, и я в том числе, могли подумать, что Ваше величество хоть немного того желает, то все, и госпожа де Сен-Симон также, с радостью исполняли бы эту обязанность на всех праздниках; а окажись этого с ее стороны недостаточно, чтобы засвидетельствовать свое стремление угодить вам, – я бы и сам взял блюдо и пошел собирать пожертвования, как деревенский церковный староста. Но, государь, – продолжал я, – может ли ваше величество вообразить себе, чтобы мы почитали какую-нибудь обязанность ниже своего достоинства, тем паче такую, которую ежедневно исполняют без малейших затруднений герцогини и принцессы крови в парижских приходских церквах и монастырях? Однако правда и то, государь, что принцы никогда не упустят возможности выгадать для себя какое-нибудь преимущество и тем вынуждают нас держаться начеку – ведь однажды они уже отказались от сбора пожертвований». «Да они вовсе не отказывались, – смягчившись, отвечал король, – им просто не сказали, чтобы они этим занимались». «Нет, они отказались, – твердо возразил я. – Не Лотарингские, а другие, – этим я намекнул ему на г-жу де Монбазон. – Герцогиня дю Люд могла и обязана была довести это до сведения вашего величества; потому-то нам и пришлось принять такое решение; но поскольку мы знаем, как ваше величество возмущают всякие споры и раздоры, мы, убежденные, как я уже имел честь заметить, что ваше величество ничего об этом не знает и нисколько об этом не заботится, рассудили, что нам следует избегать сбора пожертвований, дабы не давать никакого [180] преимущества принцам; ведь вы, государь, не проявили к этому никакого интереса». «Что ж, сударь, – ответствовал король совсем уже спокойно и миролюбиво, – больше такое не повторится, ибо я сказал графу д’Арманьяку, что желал бы, чтобы его дочь собирала пожертвования в первый день года, и буду весьма доволен, если она подаст в этом пример прочим – всем ведь известно, какую дружбу я питаю к ее отцу». Я отвечал, по-прежнему не сводя с короля глаз, что вновь умоляю его верить, что и я, и герцоги как нельзя более ему преданы, а также твердо убеждены – и я более чем кто-либо другой – в том, что, поскольку наше достоинство проистекает из достоинства его величества, а жизни наши осенены его благодеяниями, то он, будучи королем и общим нашим благодетелем, остается и полновластным хозяином достоинства нашего, каковое волен возвышать, унижать и вообще обходиться с ним как со своим собственным достоянием. Тогда, обратившись ко мне вполне милостивым тоном и глядя уже ласково и дружелюбно, он стал говорить, что это, мол, похвальные мысли и речи, что он-де мною доволен, и тому подобные учтивые слова. Пользуясь случаем, я сказал ему, что не могу выразить, как горько мне было сознавать, что я только и помышляю о том, как бы угодить его величеству, а между тем меня постоянно стараются выставить перед ним в самом черном свете; я признался, что не могу простить тем, кои в этом виновны, но не могу подозревать этой вины ни за кем, кроме графа д’Арманьяка, «который, – добавил я, – так и не простил мне дела принцессы д’Аркур 109, поскольку именно мне выпала честь [181] рассказать о нем вашему величеству и вы убедились, что прав был я, а не граф; впрочем, полагаю, вы, государь, об этом помните, и не стану повторяться, дабы вас не утомить». Король отвечал мне, что прекрасно об этом помнит, и, судя по спокойному, ласковому и учтивому виду, с каким он мне это сказал, он готов был терпеливо выслушать повторение, но я счел неуместным задерживать его так долго. Под конец я попросил его лишь об одной милости: если он услышит обо мне нечто, что придется ему не по нраву, пусть его величество предупредит меня об этом через третьих лиц – коль скоро не соизволит сказать об этом лично мне – и удостоверится сам, что я или оправдаюсь, или во всем сознаюсь и попрошу прощения за свою вину. Когда я умолк, он с минуту словно ждал, не добавлю ли я еще чего-нибудь; затем отпустил меня, обласкав легким, но весьма милостивым поклоном и сказав, что я убедил его и он мною доволен. Я удалился с глубоким поклоном, испытывая большое облегчение и радуясь, что наконец выложил ему все о себе, о герцогах, о принцах, а главное, об обер-шталмейстере; судя по тому, что король вспомнил о деле принцессы д’Аркур, но промолчал о г-не шталмейстере, я был более чем когда-либо убежден, что именно графу д’Арманьяку я обязан оковами, которые только что разрушил. Из кабинета короля я вышел очень довольный и увидал г-на герцога и несколько высокопоставленных придворных, дожидавшихся в спальне короля, дабы его обувать; они взглянули на меня с большим изумлением, объяснявшимся длительностью моей аудиенции – она продолжалась более получаса, что крайне редко [182] выпадало на долю частных лиц, не имевших для подобной аудиенции никаких поводов; никому из них не уделялось и вполовину меньше времени. Я поднялся к себе, чтобы успокоить г-жу де Сен-Симон; затем направился к Шамийару, который как раз вставал от стола, окруженный множеством гостей, среди которых была принцесса д’Аркур. Едва меня завидев, он всех бросил и подошел ко мне. Я сказал ему на ухо, что был только что в кабинете короля и долго беседовал с ним наедине, что я очень доволен, но, поскольку беседа была весьма долгая, а он сейчас обременен посетителями, я приду вечером и все ему расскажу. Он пожелал услышать обо всем немедленно, потому что король ждал его к себе для срочной работы, а ему, по его словам, хотелось заранее хорошенько все разузнать, ибо он был убежден, что король не преминет заговорить с ним об этом, и хотел подготовиться к разговору, дабы суметь оказаться мне полезным. Итак, я пересказал ему всю аудиенцию, он поздравил меня с тем, что я высказался столь удачно. Г-жа Шамийар и ее дочери весьма удивились и преисполнились ко мне благодарности за то, что я взял на себя их отказ от сбора пожертвований. Я застал их в беспокойстве из-за того, что говорили о них обер-шталмейстер и брат его, граф де Марсан, бывшие, впрочем, с ними в большой дружбе. Я попытался раздуть огонь, но тщетно: лотарингцы, люди изворотливые и низкие, восстановили с ними добрые отношения, так что спустя две недели от былых раздоров не осталось и следа и Шамийар, уязвленный так же, как они, тоже перестал упорствовать. Вернувшись от короля, он рассказал мне, что перед [183] тем, как открыть мешок для документов, король сказал ему, что виделся со мной, передал весь наш разговор и, судя по всему, вернул мне свою благосклонность, однако продолжал сердиться на герцогов, и Шамийар оказался не в силах окончательно его с ними примирить: предубеждение короля, слабость его к обер-шталмейстеру и предпочтение, которое оказывала г-жа де Ментенон принцам перед герцогами, ослепляли его вопреки очевидности; правда, он сам признался Шамийару, что доволен мною, а я вел себя в точности так же, как вели себя герцоги; но король легко поддавался влияниям и весьма редко соглашался внять объяснениям, а еще реже отказывался от своих заблуждений, причем, как правило, не до конца; поэтому он переставал видеть, слышать, рассуждать, едва кому-нибудь удавалось ловко намекнуть на недостаток почтения к нему: тут уже справедливость, здравый смысл, права и сама очевидность – все для него исчезало. Постигнув эту его столь опасную слабость, министры научились так искусно им управлять, что превратились в самовластных тиранов, способных внушить ему что угодно, так что добиться у него аудиенции и объясниться оказывалось почти невозможно. Канцлер был изумлен моей смелостью и в восторге от успеха, которого я добился. Позже я позаботился о том, чтобы уладить дело с герцогом де Бовилье, как советовала мне г-жа де Сен-Симон, и счел, что она была права. Я сказал герцогу, что не сумел улучить минутку повидать его перед обедом короля и потому решился сам поговорить с его величеством. Герцог заверил меня, что рад благополучному исходу аудиенции, хотя сам посоветовал бы [184] мне в моем положении ее избежать и написать письмо; однако то, как поступил я, оказалось гораздо лучше. Это событие наделало шуму, его обсуждали со мною многие герцоги. Но ничто не превзошло изумления и испуга г-на де Шевреза, с которым я был близок, а посему рассказал ему все; когда он узнал, что я сказал королю, что нам известно, как он боится всяческих выяснений и решений, он попятился шагов на шесть. «Вы так и сказали королю? – вскричал он. – В этих самых словах? Отваги вам не занимать». «А у вас ее и вовсе нет, – отвечал я, – вы, старые вельможи, так дружны с ним, так близки к нему, а все-таки не смеете ему слова сказать; а ведь если он слушает меня, молодого человека, мало ему знакомого, на которого он вдобавок совсем недавно сердился, и если разговор, который он начал с таким гневом после всего, что мы друг другу сказали, был завершен так благосклонно и так учтиво с его стороны, продлившись столько, сколько я того желал, – так чего бы добились вы, наберись вы храбрости, чтобы воспользоваться дружбой, которую он к вам питает, и сказать ему то, что следует, и что, как вы убедились, я сказал ему не только безнаказанно, но даже с успехом для себя!» Шеврез пришел в восторг от моих слов, но ему еще было боязно. Маршальша де Вильруа, ближайшая моя приятельница, отличавшаяся беспримерной остротой ума и большим достоинством, женщина весьма уважаемая, одобрила мой поступок и слова и сказала, что этот разговор сослужит мне добрую службу. И впрямь, как я узнал от г-на де Лана, король сказал Монсеньеру, что я, мол, говорил с ним весьма умно, искусно и [185] почтительно, что он мною доволен и что все оказалось совсем не так, как изобразил ему господин обер-шталмейстер: на самом деле принцессы отказались от сбора пожертвований; Монсеньер это подтвердил. Г-н де Лан приходился братом Клермону, о чьей опале я рассказывал 110, но Монсеньер по-прежнему его любил. Он сообщил мне, что Монсеньер частенько посмеивается над претензиями принцев, да и над мыслями своей приятельницы м-ль де Лильбон, порой чуть не в ее же присутствии, и ни ей, ни тем более г-же д’Эпине не позволяет собой руководить. О том разговоре между королем и Монсеньером он узнал от м-ль Шуэн, с которой был знаком через брата и находился в наиближайших отношениях. Сверх того, он передал мне кое-какие успокоившие меня подробности касательно отношения Монсеньера к рангам. Я пересказал их герцогу де Монфору, моему близкому другу, которого это дело мучило не меньше, чем меня; но я не назвал ему моего невольного осведомителя. Любопытно, что он сам через герцогов Люксембургских был в теснейшей дружбе с этим прелатом, однако тот утаил от него то, что доверил мне; таким образом, герцог де Монфор, зная, что у меня нет ни малейших отношений ни с Монсеньером, ни с его ближайшим окружением, не мог взять в толк, откуда мне это стало известно, и воображал, должно быть, что мне об этом нашептал сам дьявол. Быть может, я чересчур распространился о деле, достойном более сжатого изложения; но, не говоря уж о том, что оно меня коснулось, мне кажется, что по таким подробным рассказам о частных происшествиях при дворе можно лучше [186] изучить и двор, и короля, столь замкнутого и непроницаемого, столь неприступного и загадочного даже для самых близких, столь деспотичного и столь уязвимого в своем деспотизме, с таким трудом отказывавшегося от своих заблуждений даже в тех случаях, когда он убеждался в правоте одной из сторон и недобросовестности другой, и тем не менее способного внять голосу разума в том случае, когда он благоволил выслушать человека, который умел доказать ему свою правоту, подчас даже против его воли, – лишь бы человек этот польстил его деспотическому самолюбию и сдобрил свою речь самым что ни на есть глубоким почтением; все это возможно представить себе яснее всего именно из подобных рассказов, как, например, из того, который я привел сейчас, или из описанных мною ранее историй г-жи де Сен-Симон и г-жи д’Арманьяк или принцессы д’Аркур и герцогини де Роган. 11. 1704. Интриги в связи с браком герцога Мантуанского Герцог Мантуанский все еще оставался в Париже. Главная причина, удерживавшая его, заключалась в том, что он хотел жениться на француженке, да притом желал, чтобы невесту ему выбрал или по крайней мере одобрил король. Этого своего намерения он не скрывал. Г-н де Водемон, всегда обо всем весьма осведомленный, к тому же его сосед, не мог этого не знать; как человек дальновидный и озабоченный интересами Лотарингского дома, он обычно понимал, как важно было [187] бы, чтобы герцог женился на одной из принцесс, принадлежащих к этому дому, который после смерти герцога мог бы претендовать на Монферрато 111. Если от этого брака появятся дети – тем лучше, поскольку их мать, сама урожденная принцесса Лотарингская, да еще и супруга столь высокопоставленного лица, имела бы большое влияние на своего престарелого мужа, принимая во внимание разницу в возрасте герцога и той родственницы г-на де Водемона 112, которую он прочил ему в жены, а когда овдовеет – на детей и на земли, которые оказались бы у нее под опекой, так что самому королю пришлось бы считаться с нею в вопросах, касающихся итальянских дел. Г-жа д’Эльбеф, третья жена, а в ту пору вдова герцога д’Эльбефа, была старшей дочерью маршальши Навайль, чья матушка, г-жа де Нейан, в свое время оказала прием г-же де Ментенон, когда та вернулась с островов Америки 113, содержала ее, кормила и давала приют из милосердия, а затем, чтобы сбыть ее с рук, выдала замуж за Скаррона. Г-жа де Навайль, чей муж был слугой и вернейшим наперсником кардинала Мазарини и оставался при нем в самые бедственные для того времена, до бракосочетания королевы была ее фрейлиной; с этой должности ее изгнал король; муж ее поплатился из-за жены чином капитана гвардейской легкой кавалерии и губернаторством в Гавре, а все потому, что из-за нее король однажды наткнулся на стену вместо дверцы, через которую намеревался тайком проникнуть в спальню камеристок королевы. Обеих королев привело в негодование постигшее супругов несчастье; королева-мать, умирая, добилась для них возвращения из [188] поместья близ Ла-Рошели, где они жили в опале. Король так и не простил этого поступка г-же де Навайль, а потому она являлась ко двору весьма редко и ненадолго; тем не менее король, особенно с тех пор, как ударился в благочестие, не мог отказать ей в уважении и признании ее достоинств. Дочь ее, г-жа д’Эльбеф, пользуясь покровительством матери, была принята при дворе. С виду дерзкая, не отличаясь ни рассудительностью, ни остроумием, она оказалась мастерицей по части интриг и козней. Она добилась того, что г-жа де Ментенон ставила себе в заслугу почтение к г-же Нейан и память о ней, а король – уважение к покойным г-ну и г-же де Навайль; принцесса д’Аркур сделала шаги к примирению с г-жой де Ментенон, граф д’Арманьяк стремился попасть в милость к королю, г-жа де Лильбон и г-жа д’Эпине во всем его поддерживали, поскольку поддержка, оказываемая этим домом, по важности не сравнится ни с чем. Г-жа д’Эльбеф поучаствовала в карточной игре, побывала в Марли, в Медоне, закрепилась, несколько раз повидала г-жу де Ментенон наедине, представила ко двору свою красавицу дочку, и та вскоре стала неразлучна с герцогиней Бургундской. Она до такой степени приохотилась к крупной игре, втянув заодно и герцогиню Бургундскую во множество долгов, что ее мать, следуя не то приказу, не то собственной мудрости, за восемь месяцев до описываемых событий удалилась вдвоем с дочерью в свои владения в Сентонже, откуда они вернулись только затем, чтобы встретиться в Париже с герцогом Мантуанским. Эту самую м-ль д’Эльбеф и прочил ему в жены г-н де Водемон, о ней говорил герцогу в Италии, и [189] ради нее делал последние усилия Лотарингский дом. У его высочества принца была дочь 114, которую он не знал, как сбыть с рук. Обогатившись несметными состояниями Майе-Брезе и коннетаблей де Монморанси, которым наследовали его мать и бабка 115, он забыл о девице де ла Тремойль и наследнице Руа 116, от которых произошел, и обо всех других браках аристократов и их дочерей, принадлежащих к разным ветвям Бурбонов. При всем почетном возвышении, которым сопровождались эти прямые союзы, они становились столь разорительны, а последствия их обходились так дорого, что высшая знать стремилась к ним теперь так же мало, как и принцы крови, начавшие ими гнушаться: поэтому отпрыскам этого дома, особенно дочерям, нелегко было вступать в брак. Помимо того, что, по мнению принца, герцог Мантуанский был для его дочери находкой, у него были притязания на Монферрато, поскольку он имел все права наследовать королеве Марии Гонзаго 117, тетке ее высочества принцессы со стороны матери, из которой ему никакими ухищрениями ничего не удавалось вытянуть на протяжении стольких лет, как ни сновал он между Польшей и домом Гонзаго. Теперь же у него появилась надежда, что этот долг так или иначе будет ему возвращен, если дочь его станет герцогиней Мантуанской: либо у нее родятся дети, либо, если детей не будет, приданое ее и наследственные права добавятся к его притязаниям, и при поддержке Франции Монферрато будет отдан во владение его дому. Он изложил королю свои виды и намерения, на кои тот дал ему свое соизволение, обещая всемерное покровительство. Принц, [190] опасавшийся вдобавок влияния г-на обер-шталмейстера 118 и привычки его добиваться от короля приступом всего, чего угодно, дал понять королю, а еще более его министрам, что на Монферрато претендует герцог Лотарингский, чьи претензии подкрепляются формальным обязательством императора во время нынешней войны всеми силами поддерживать в ней герцога Лотарингского, если герцог Мантуанский умрет бездетным (позже необходимость заставила его изменить это обязательство в пользу герцога Савойского, но при непременном возмещении убытков герцогу Лотарингскому, как это будет видно из записей, касающихся Утрехтского мира 119), а также намекнул на то, как опасно для государства было бы позволить герцогу Лотарингскому закрепиться в Италии и тем самым усилить там власть императора, своего покровителя, – ведь тогда королю придется осторожничать даже с Лотарингией, к чему он уж вовсе не привык, особенно во время войны, так что подобное осторожничанье было бы ему обременительно. Доводы эти достигли цели: король обещал его высочеству принцу взять на себя посредничество, не прибегая, разумеется, ни к принуждению, ни к угрозам; но уродство м-ль д’Энгиен оказалось непреодолимым препятствием. Герцог Мантуанский любил женщин, желал иметь детей и на предложения принца отвечал хотя и почтительно, отнюдь не обидно, но так ясно, что тому не оставалось никакой надежды. Лотарингскому дому благодаря г-ну де Водемону было известно о предпринятых им шагах; робость этого маленького государя перед губернатором Миланской области побудила лотарингцев оказать герцогу [191] благожелательный прием; но в Париже обнаружилось, что его намерения не так уж для них благоприятны. Еще до отъезда из Италии он сделал выбор и утвердился в нем. Незадолго до смерти герцога де Лесдигьера 120 он ужинал с ним вместе, увидал у него на пальце кольцо с миниатюрным портретом и попросил показать ему это кольцо; получив его, он был очарован портретом и сказал г-ну де Лесдигьеру, что он, должно быть, счастлив, имея такую любовницу. Герцог де Лесдигьер рассмеялся и объяснил, что это портрет его жены 121. Когда он умер, герцог Мантуанский стал неотступно мечтать о его молодой вдове. По рождению и связям это была весьма достойная особа; он навел втайне некоторые справки и уехал с твердым намерением жениться на ней. Напрасно ему якобы случайно показывали м-ль д’Эльбеф то в церквах, то на променадах; красота ее, поражавшая столь многих, не произвела на него никакого впечатления. Он повсюду искал герцогиню де Лесдигьер, но нигде не мог ее встретить, поскольку она пребывала на первом году вдовства. Тогда он, не желая более медлить, открылся министру иностранных дел Торси. Тот доложил королю, который одобрил сие намерение и велел маршалу де Дюрасу переговорить с дочерью. Ее это известие удивило и опечалило; она призналась отцу, что не может без отвращения подумать о том, что будет зависеть от прихотей и ревности распутного старика-итальянца, что мысль уехать с ним одной в Италию внушает ей ужас и, наконец, что она с основанием опасается за свое здоровье в случае, если бы связала свою судьбу с человеком, который и сам убежден в том, что болен. Об этом деле [192] я узнал довольно быстро. Герцогиня де Лесдигьер и г-жа де Сен-Симон жили душа в душу, не как двоюродные сестры, а как родные; я также был с нею в близкой дружбе: я указал ей на долг перед домом ее, некогда блиставшим, а ныне пошатнувшимся из-за смерти моего свояка, из-за его поведения, из-за преклонных лет г-на де Дюраса и разорения его единственного брата, все состояние коего было увезено двумя его племянницами; я напомнил ей о королевской воле, о государственных соображениях, которыми руководствовался монарх, о радости разрушить надежды м-ль д’Эльбеф, словом, обо всем, что только пришло мне в голову. Все было бесполезно: подобного упорства я еще не видывал. Поншартрен приходил ее увещевать, но так же, как и я, потерпел неудачу и, хуже того, все испортил, потому что вызвал у нее раздражение, пригрозив, что король сумеет ее принудить. К нам присоединился принц, утративший надежду на исполнение своего собственного плана и пуще всего боявшийся, как бы герцог не женился на принцессе из Лотарингского дома. Он посетил г-на де Дюраса и потребовал, чтобы тот передал г-же де Лесдигьер, что он желает устроить свадебные торжества в Шантийи, так, как если бы невеста была его дочерью, поскольку находится в близком родстве с маршальшей де Дюрас, с которой у него общий прадед 122 – последний коннетабль де Монморанси; о том же он сказал и королю. Я не отступался и прибегал к любым средствам, которые, как мне казалось, могли повлиять на герцогиню де Лесдигьер, обратился даже к дочерям святой Марии; в монастыре этого ордена в предместье Сен-Жак она [193] воспитывалась и очень его любила; но и тут я ничего не достиг. Тем временем герцог Мантуанский, вне себя от того, что ему все не удавалось увидать герцогиню де Лесдигьер, решил подстеречь ее в воскресенье у францисканцев; она затворилась в часовне; он приблизился к двери, чтобы увидать ее при выходе, но достиг немногого: ее покрывало из плотного крепа оказалось опущено, и он почти не разглядел ее. Решившись идти до конца, он поговорил с Торси и заметил ему, что нельзя же, чтобы даже в церкви невозможно было посмотреть на герцогиню. Торси обратился к королю, а тот велел ему встретиться с г-жой де Лесдигьер, от имени короля сообщить ей, что королю угодно и весьма желательно, чтобы она вступила в брак, но принуждать ее силою он не намерен, и объяснить, что герцог Мантуанский жаждет добиться ее благосклонности и желание короля состоит в том, чтобы она не отказывала герцогу. С таковым поручением Торси явился в особняк Дюрасов. Касательно брака был дан почтительный, твердый, краткий ответ; что до благосклонности – герцогиня сказала, что, поскольку о дальнейшем и речи быть не может, то и благосклонность герцогу ни к чему. Но в последнем пункте Торси от имени короля продолжал настаивать, и ей пришлось дать согласие. Порешили на том, чтобы герцог Мантуанский ждал ее в том самом месте, где уже видел ее однажды столь неудачно; он застал г-жу де Лесдигьер в часовне и приблизился к ней, как и в прошлый раз. Она взяла с собой м-ль д’Эпине. Перед выходом она убрала с лица накидку, медленно прошествовала мимо герцога, в ответ на его поклон на ходу сделала реверанс и, [194] словно не имея понятия, кто он такой, села в карету. Герцог Мантуанский был очарован; он принялся с удвоенной настойчивостью осаждать короля и г-на де Дюраса. Дело обсуждалось в большом совете, как вопрос государственной важности – да оно и стало уже государственным. Было решено отвлечь герцога Мантуанского всякими увеселениями, а тем временем сломить сопротивление герцогини, прибегая ко всем средствам, кроме насилия, каковое королю неугодно было пускать в ход. Г-же де Лесдигьер было от имени короля обещано все: что брачный контракт будет составлен с участием его величества; что король даст ей приданое и обеспечит в случае вдовства возвращение во Францию и сохранение этого приданого, что он будет покровительствовать ей, когда она вступит в брак. Короче говоря, ее искушали самыми почетными, самыми пристойными доводами, чтобы подвигнуть на это решение. Ее мать, подруга г-жи де Крейль, которая так славилась красотой и добродетелью, испросила у нее позволения воспользоваться на один вечер ее домом, чтобы мы могли потолковать с г-жой де Лесдигьер спокойнее и свободнее, чем в особняке Дюрасов, но мы только исторгли у нее потоки слез. Несколько дней спустя Шамийар, к моему удивлению, пересказал мне в подробностях все, что было сказано между мною и герцогиней, да вдобавок между нею же и Поншартреном. Вскоре после того я узнал, что, боясь, как бы упорство не навлекло на нее наконец неприятности со стороны короля или не вынудило его применить к ней силу, она по секрету от всех нас открылась этому министру, чтобы он склонил короля не принуждать ее [195] более к этому браку, на который она не в силах решиться; чтобы герцога Мантуанского убедили от нее отказаться и избавили ее наконец от преследования, превратившегося в мучительную травлю. Шамийар исполнил ее просьбу так хорошо, что все попытки прекратились, а король, которому, быть может, польстило, что молодая герцогиня предпочла остаться его подданной, вместо того чтобы самой превратиться в государыню, вечером у себя в кабинете похвалил ее в присутствии своей семьи и принцев, через которых об этих похвалах стало известно в свете. Г-н де Дюрас не слишком-то усердствовал, принуждая дочь, а маршальша де Дюрас, желавшая этого брака, не в силах была его добиться. Наконец Торси известил герцога Мантуанского, что король, к сожалению, не может победить нежелание герцогини де Лесдигьер вторично выходить замуж (дело представили ему именно таким образом), и герцог, расставшись со всякой надеждой, решил искать себе другую невесту. Расскажу сразу же, чем закончилось это дело. Лотарингцы, с пристальным вниманием следившие за брачными домогательствами герцога, воспряли духом, видя, что брак расстроился, и возобновили свои попытки. Его высочество принц, не спускавший с них глаз, всполошился, поднял крик, начал подстрекать короля, и тот даже велел передать м-ль д’Эльбеф от его имени, что ее притязания ему не по нраву. Но лотарингцы не унимались: они видели, что король не пойдет на прямой запрет, и, по опыту будучи убеждены, что с помощью лести и хитрости сумеют выпутаться из беды, твердо гнули свое. Некий Кассадо, с [196] недавних пор именовавший себя маркизом де Монтелеоне, ставленник г-на де Водемона, миланец, добившийся для себя места посланника Испании в Генуе, ныне состоял при герцоге Мантуанском, к которому вошел в милость и которого сопровождал в Париж. Он оказался весьма остроумным, ловким, вкрадчивым человеком, мастером интриги, притом был полон храбрости и предприимчивости; позже его назначили посланником Испании в Голландию и в Англию, где он прекрасно улаживал собственные дела и неплохо справлялся с делами своего двора. Чтобы женить герцога Мантуанского так, как хотелось г-ну де Водемону, он нашел себе помощника, безродного итальянца, театинца-расстригу 123, известного некогда в парижских притонах под именем Прими, а позже назвавшегося Сен-Майолем; это был умница и человек, готовый на все, были бы деньги, а денег лотарингцы не жалели. С помощью его уловок, а также благодаря отказу г-жи де Лесдигьер они победили отвращение герцога Мантуанского к м-ль д’Эльбеф, которое, в сущности, было простым капризом, принимая во внимание ее красоту, сан и происхождение; но с отвращением самой м-ль д’Эльбеф им никак было не сладить. Знатная, богатая, посвященная во все тайны двора, пользующаяся всеобщим уважением, она вовсе не стремилась к замужеству, а если и вступила бы в брак, то по своему собственному выбору; она приводила те же самые доводы, на какие ссылалась г-жа де Лесдигьер, отказываясь от союза с герцогом Мантуанским. Ее мать была у ней в подчинении и тяготилась своим ярмом, отнюдь не хвалясь им: поэтому она была совсем не прочь от него [197] избавиться. Она стала удерживать дочь в Париже, подальше от двора с его удовольствиями и приглашениями на всякие церемонии. Она преподнесла изрядный подарок незаконнорожденной дочери своего мужа, умнейшего человека, во всем доверявшего дочери, и посулила ей состояние в Италии. Весь Лотарингский дом вцепился в м-ль д’Эльбеф, особенно м-ль де Лильбон и м-ль д’Эпине, которые и сломили наконец ее сопротивление. Когда же они в этом преуспели, то стали обхаживать короля, чтобы оправдать этот брак, дерзко устроенный против его лично изъявленной воли: они сослались на непобедимое отвращение герцога Мантуанского к м-ль д’Энгиен и герцогини де Лесдигьер – к герцогу Мантуанскому, на то, что нельзя же, дескать, принуждать союзного государя здесь, в Париже, к выбору супруги, тем более теперь, когда он изъявил желание избрать ее из числа подданных короля; лотарингцы вообще умеют, смотря по тому, что им выгодней, то бессовестно оспаривать, то великодушно признавать преимущество быть королевскими подданными. Итак, его величество склонился на уговоры, благо граф д’Арманьяк имел на него влияние, и предоставил лотарингцам свободу действий, ничего не запрещая и ни во что не вмешиваясь. Его высочество принц добился, чтобы свадьба состоялась не во Франции, и было решено, что, когда обе стороны подпишут контракт, они поедут, жених и невеста порознь, праздновать бракосочетание в Мантую. Герцог Мантуанский, который за шесть или семь месяцев, проведенных в Париже, виделся с королем инкогнито у него в кабинете раз пять-шесть, получил от его величества во [198] время их последнего свидания в Версале прекрасную шпагу, усыпанную бриллиантами: король нарочно повесил ее себе на перевязь и, вынув из ножен, передал ему со словами, что влагает ему в руку оружие как генералиссимусу своих армий в Италии. В самом деле, после разрыва с герцогом Савойским он получил этот титул, но лишь сам титул и почести, с ним сопряженные, а вовсе не власть, которой он был неспособен распорядиться, и не отправление обязанностей, опасность которых слишком его страшила. Он пожелал еще раз поехать к королю в Марли попрощаться и попросил у него позволения приветствовать его величество в Фонтенбло, куда он прибудет верхом вместе со всей свитой по дороге в Италию. В Фонтенбло он явился 19 сентября и провел ночь в городе у своего посланника. 20-го он отобедал у графа д’Арманьяка, повидался с королем в кабинете его величества и поужинал у Торси. 21-го он еще на одно мгновение виделся с королем, пообедал у Шамийара и отправился, по-прежнему верхом, ночевать в Немур, а затем сразу же в Италию. В то же время г-жа и м-ль д’Эльбеф вместе с г-жой де Помпадур, сестрой г-жи д’Эльбеф, уехали в Фонтенбло, ни с кем не повидавшись, следуя за своей жертвой, покуда пути их не разошлись: он поехал по суше, а они – по морю, из опасения, как бы жених не передумал и не нанес им обиду: для особ их ранга странно было бы преследовать жениха на столь близком расстоянии. По дороге их опасения удвоились. Прибыв в гостиницу в Немуре, они рассудили, что впредь не должны компрометировать себя еще больше без самых надежных гарантий. В Немуре они пробыли день. В этот [199] день им нанес визит герцог Мантуанский. Г-жа де Помпадур, призвав на помощь свое изощренное жеманство, изо всех сил постаралась втереться к нему в доверие, дабы извлечь из этого все, что можно; она уговаривала его не отдалять более своего счастья и поскорей сыграть свадьбу. Он защищался, как мог. Во время этого не вполне приличного спора дамы послали за разрешением к епископу. Епископ был при смерти; обратились к великому викарию, тот отказал; он заявил, что не знает, угоден ли этот брак королю, что союз, заключенный подобным образом, не соответствует достоинству столь высоких особ, да к тому же не соблюдены и совершенно необходимые формальности, каковые впоследствии избавили бы эту церемонию от малейших подозрений в незаконности. Этот рассудительный ответ привел дам в ярость, но не отвратил от их намерений. Они торопили герцога, указывали ему на то, что никакие препятствия не угрожают этому браку, уверяли, что союз, заключенный в гостинице провинциального городка, отнюдь не будет актом неуважения к королю, напоминали ему, что он и сам государь, а потому обычные законы и правила для него не обязательны, – словом, так на него насели, что, вконец измученный, он согласился. Они к тому времени уже отобедали; едва согласие было исторгнуто, они призвали духовника из своей свиты, и он тут же их окрутил. Как только был заключен брак, все, кто был в комнате, вышли, дабы новобрачные, оставшись одни, делом могли подкрепить свой брак, хотя герцог из кожи вон лез, чтобы избежать этого тет-а-тет. Г-жа Помпадур, выйдя, осталась на лестнице и принялась [200] подслушивать под дверью, но услышала лишь весьма скромный и весьма сдержанный разговор, во время которого новобрачные не приближались друг к другу. Некоторое время она оставалась под дверью, но потом, рассудив, что ничего более не дождется, а этому свиданию наедине в любом случае можно будет потом придать нужный смысл, она наконец послушалась герцога, который время от времени криком призывал все общество вернуться в комнату и вопрошал, с какой стати все вдруг удалились, оставив их вдвоем. Г-жа де Помпадур крикнула сестру; они вышли. Герцог сразу же простился с ними, вскочил на коня, хотя время было уже позднее, и более не виделся с ними до самой Италии, хотя до Лиона они следовали тем же путем, что он. Молва об этом странном бракосочетании не замедлила распространиться, не умалчивая и о тех смехотворных подробностях, кои ему сопутствовали. Король был очень недоволен, что его запретов посмели ослушаться. Лотарингцы, которым не впервой было дерзать, а после хитрить, юлить и оставаться с королем в наилучших отношениях, так же вышли из положения и на этот раз. Они оправдывались боязнью быть обиженными; вполне возможно было, что герцог Мантуанский, склонившись на их уловки и лукавые ухищрения, только и ждал, как бы добраться до Италии и там посмеяться над ними. Поэтому они предпочли преследовать и принуждать герцога самым постыдным образом, лишь бы не дождаться от него отказа; а к необычным бракосочетаниям им было не привыкать. Г-жа де Помпадур вернулась из Лиона, полная надежд на орден, который посулил ее мужу герцог [201] Мантуанский; однако ее рекомендация успеха не имела. А г-жа д’Эльбеф с дочерью в Тулоне взошли на две галеры, которые были предоставлены королем с редкой непоследовательностью; сперва он запретил г-же д’Эльбеф и думать об этом браке или о чем-либо подобном, затем не желал ни запрещать его, ни разрешать, ни вообще вмешиваться в это дело, потом запрещал заключить брак во Франции, а под конец отрядил две своих галеры, дабы союз этот все же был заключен и отпразднован. За этими галерами пустились в погоню африканские корсары; очень жаль, что погоня не увенчалась успехом: то-то было бы завершение для романа! В конце концов дамы в целости и сохранности ступили на берег, и к ним присоединился г-н де Водемон. Он убедил герцога Мантуанского подтвердить свое бракосочетание, отпраздновав его еще раз и тем самым восполнив все изъяны свадьбы в Невере. Герцог и сам видел, насколько все происшедшее противоречило прямому запрету короля, а потому поспешил через гонца заверить его величество, что ничего подобного и в помине не было: известия о свадьбе в Невере, мол, суть пустые слухи, и ничего более. По этой причине он решился последовать совету де Водемона. Епископ Тортонский прилюдно обвенчал их в Тортоне в присутствии герцогини д’Эльбеф и принца и принцессы де Водемон. Этот блестящий брачный союз, которого так домогались лотарингцы и от которого так увиливал герцог Мантуанский, союз, заключенный при таких непристойных обстоятельствах, а потом заключенный вторично, дабы положение м-ль д’Эльбеф утвердилось, имел не слишком-то счастливые [202] последствия. Не то с досады, что его загнали в угол и заставили жениться против воли, не то из каприза, не то поддавшись ревности, герцог сразу же запер жену, окружив ее такой строгостью, что ей вообще никого не дозволялось видеть; исключение делалось лишь для ее матери в те четыре или пять месяцев, что она оставалась с ними, да и то не более часа в день и не наедине. Горничные входили к новобрачной только на время одевания и раздевания. Герцог велел замуровать у ней окна чуть не до самого верха и поручил старухам-итальянкам не спускать с нее глаз. Так она угодила в суровую темницу. Такое обращение, для меня совершенно неожиданное, а также неуважительное, чтоб не сказать презрительное, отношение к герцогу с тех пор, как он уехал, весьма примирило меня с непобедимым упрямством герцогини де Лесдигьер. Однако я едва мог поверить, что, избранная по его желанию, она претерпела бы такие же строгости, да и с герцогом едва ли обошлись бы подобным образом, не вступи он в брак, столь явно неугодный королю. Полгода спустя г-жа д’Эльбеф, до крайности раздосадованная, но по гордости своей не желавшая это показать, вернулась во Францию, осыпанная, если верить ее утверждениям, почестями со стороны зятя и дочери, но в глубине души в восторге, что избавилась от бремени, начинавшего чрезмерно ее тяготить. Она скрывала несчастья дочери и даже оскорблялась, когда кто-нибудь говорил или думал то, что было на самом деле и получало огласку благодаря письмам, доходившим из наших армий; но, принадлежа к Лотарингскому дому не по рождению, а лишь по семейным связям, со временем [203] и под давлением очевидности она во всем призналась. И странное дело: отношение к ней ничуть не ухудшилось после этого путешествия, словно она никогда и не думала преступать королевскую волю, что лишний раз доказывает изворотливость лотарингцев и влияние их при дворе. Быть может, я чересчур распространился об этом деле; мне показалось, что оно того заслуживает своей необычностью, а главное, тем, что подобные случаи дают представление о королевском дворе. Итак, продолжим прерванное повествование. 12. 1705. Смерть и причуды Нинон, прозванной м-ль де Ланкло Нинон, знаменитая куртизанка, известная с тех пор, как годы вынудили ее покончить с ремеслом, под именем м-ль де Ланкло, стала новым примером тому, как может торжествовать порок, подкрепленный разумом и искупаемый известной долей добродетели. Она наделала такого шуму, более того, в расцвете своей блистательной молодости оказалась причиной таких беспорядков, что королева-мать 124, с безграничной снисходительностью относившаяся к галантным и более чем галантным особам, на что у нее были свои причины, все-таки была вынуждена отдать ей приказ удалиться в монастырь. Один из парижских полицейских чинов доставил ей королевский указ об изгнании; она прочла его и, заметив, что название монастыря там не обозначено, сказала без всякого смущения: «Сударь, королева была ко мне так добра, что оставила на мое усмотрение выбор [204] монастыря, куда я должна удалиться по ее приказу; посему прошу вас передать ей, что я выбираю монастырь ордена францисканцев в Париже 125», – и с изящным реверансом вернула ему указ. Чин, изумленный таким беспримерным бесстыдством, не нашел, что возразить, а королева сочла это столь забавным, что оставила ее в покое. У Нинон никогда не бывало больше одного любовника разом, зато всегда толпа поклонников, и, стоило тому, кто пользовался ее благосклонностью, ей прискучить, она тут же откровенно ему об этом объявляла и брала на его место следующего. Напрасно покинутый стенал и роптал: приговор не подлежал обжалованию, а сие создание стяжало такую власть, что отвергнутый не осмеливался мстить своему преемнику, довольствуясь уже тем, что его принимают как друга дома. Иногда, если содержатель приходился ей очень уж по вкусу, она сохраняла ему полную верность в течение целой военной кампании. Лашастр перед отъездом утверждал, что будет одним из этих избранных счастливцев. Очевидно, что Нинон не давала ему на то твердого обещания; но у него хватило глупости – он не блистал умом, – а соответственно, и самонадеянности, попросить у нее в том расписку; она ему таковую расписку выдала. Он увез ее с собой и часто ею похвалялся. Обязательство свое она выполняла дурно и, нарушая его, всякий раз восклицала: «Ох, как же быть с распиской, которую я дала Лашастру!» Наконец счастливчик, который был с ней в это время, спросил, что означают ее слова. Она объяснила; он пересказал эту историю и выставил Лашастра на посмешище; слух о расписке докатился до армии, где [205] находился в то время Лашастр. У Нинон было много друзей среди всевозможных знаменитостей, и она была настолько умна, что всех их сохранила, причем все они оставались дружны между собой или, во всяком случае, обходились без стычек. Дома у нее царили чинность и внешняя благопристойность, какую не всегда удается поддерживать и самым высокородным принцессам, у которых тоже бывают свои слабости. Таким образом, дружбу с ней водили самые искушенные и самые благовоспитанные придворные; быть принятым у нее вошло в моду, многие стремились к этому ради связей, которые можно было завести у нее в салоне. Никогда никакой игры, ни громкого смеха, ни ссор, ни пересудов о религии или о правлении; бездна остроумия, притом блистательного; новости, как старинные, так и недавние; события галантной жизни, но ни тени злословия; когда посетителей перестали привлекать к ней в дом ее чары, а соображения благопристойности и мода уже не позволяли ей смешивать телесное с духовным, остались изящество, легкость, мера, а отсюда и беседа, которую она умела поддержать, обнаруживая остроумие и познания в событиях всех времен; и уважение, с которым, как ни странно, относились к ней все – и многочисленные друзья, и знакомые самого высокого разбора. Она знала все интриги минувшего и нынешнего царствования, как серьезные, так и легкомысленные; речи ее были очаровательны, бескорыстны, правдивы, скромны, совершенно достоверны, и, можно сказать, за ничтожным исключением, она была воплощением добродетели и подлинной порядочности. Друзей она частенько выручала деньгами [206] и кредитом, ради них пускалась в нешуточные хлопоты, самым надежным образом сберегала деньги, отданные ей на хранение, и важные тайны, которые бывали ей доверены. Все это принесло ей известность и совершенно необыкновенное уважение. Она была близкой подругой г-жи де Ментенон все время, пока та жила в Париже. Г-жа де Ментенон не любила, когда ей напоминали о Нинон, однако не смела сказать о ней худого слова. Время от времени, вплоть до самой смерти, она писала ей благосклонные письма. Де Ланкло – такое имя приняла Нинон, расставшись с ремеслом своей столь долгой молодости, – была не столь сдержанна по отношению к близким друзьям, и, когда случалось ей принимать в ком-либо сильное участие или очень в чем-либо нуждаться, она изредка и весьма ненавязчиво обращалась с этим к г-же де Ментенон, которая толково и быстро исполняла ее просьбы; однако с тех пор, как г-жа де Ментенон возвысилась, подруги виделись всего дважды или трижды, причем в глубокой тайне. Де Ланкло поразительно владела искусством меткого ответа; два таких замечания в ответ на слова последнего маршала Шуазеля не подлежат забвению; одно из них – бесподобное уточнение, другое – живой портрет с натуры. Шуазель, один из ее старинных друзей, был галантен и хорош собой. Он был в дурных отношениях с г-ном де Лувуа и сожалел о его удаче, как вдруг король, вопреки министру, в 1688 году представил его к ордену. Шуазель ожидал этого менее всего, хотя происходил из знатнейшего рода и был одним из старейших и лучших королевских сановников. Итак, он был вне себя от радости и с [207] неописуемым удовольствием смотрелся в зеркало, украшенный голубой лентой. Де Ланкло несколько раз застигала его за этим и наконец, потеряв терпение, сказала при всех гостях: «Господин граф, если я замечу за вами это еще раз, я напомню вам, с кем вы в одной компании 126». И впрямь, среди награжденных было несколько жалких личностей, но что это были за люди по сравнению с награжденными 1724 года, да и многих последующих! Славный маршал был воплощением всех добродетелей, но не слишком весел и вовсе не остроумен. Как-то он долго засиделся у нее в гостях; де Ланкло зевает и восклицает: Все добродетели мне мерзки из-за вас! – это была строка из какой-то театральной пьесы 127. Можно себе представить, какой раздался смех, какое поднялось негодование. Впрочем, острота их не поссорила. Де Ланкло было уже сильно за восемьдесят, а она все еще сохраняла здоровье, принимала посетителей, была окружена уважением. Последние свои годы она посвятила Богу, и смерть ее привлекла к себе всеобщее внимание. Неповторимое своеобразие этой особы заставило меня столь подробно ее описать. Комментарии88. Трианон – дворец в Версальском парке, строившийся начиная с 1687 г. по проектам Мансара и де Котта. 89. ...я был принят в парламент. – Парламентами именовались высшие королевские суды, пользовавшиеся известной политической самостоятельностью. Первым по возникновению и значимости стал парижский, сформировавшийся на основе королевского совета. По своему положению герцоги и пэры были непременными членами парламента. Наряду с «дворянством мантии» в него входили также представители светской и духовной знати. После того как правительство Людовика XIV перестало созывать Генеральные штаты (См. коммент. к т. 2, с. 47), многие рассчитывали, что парламент сможет хотя бы отчасти ограничить всевластие королевских министров. Однако, желая пресечь и эту весьма умеренную оппозицию, Людовик XIV в 1673 г. предписал вносить в реестры все королевские указы без обсуждения. Ремонтрансы (возражения) могли отныне подаваться королю лишь после регистрации королевских указов. 90. ...дело происходило в Марли. – В 1698 г. Сен-Симон вместе со своей супругой был внесен в «список Марли» (см. ком-мент 71). Однако после того, как 11 апреля 1702 г. он отправил королю письмо с изложением причин, побудивших его оставить службу, король вычеркнул его из списка почетных гостей. 91. ...я по правую руку от него. – В соответствии с придворным этикетом кардинал де Ноайль оказал Сен-Симону честь «правой руки». 92. ...странный приговор... о котором я достаточно много писал выше... – Т. I (pp. 290–294). Пэры пользовались рядом привилегий в парижском парламенте (например, правом заседать в парламенте по достижении 25-летнего возраста, правом занимать кресло сразу после принцев крови и др.) в зависимости от старшинства их пэрств. Шарль-Франсуа-Фредерик, сын Франсуа-Анри де Монморанси, маршала Люксембургского, хотел добиться для себя более древнего пэрства, с 1581 г., хотя его отец стал герцогом и пэром лишь в 1661 г. в результате женитьбы на Мадлене де Клермон. Королевский эдикт 1711 г. подтвердил пэрство герцога Люксембургского с 1661 г., аннулировав его претензии на пэрство с 1581 г. 93. Генеральному прокурору – Анри-Франсуа Дагессо (1668– 1751), будущему канцлеру. 94. ...установил не принимать эти подношения... – Гийом де Ламуаньон (1617–1677), первый президент парламента, в 1658 г. решительно отказался от ритуальных подношений. 95. Рисвикский мир – В 1697 г. в Рисвике, деревне, расположенной к юго-западу от Гааги, был подписан договор, подведший итоги войны Франции с Аугсбургской лигой, в ходе которой Франция лишилась большинства завоеванных ею территорий, оставив за собою лишь Страсбург и часть Эльзаса. 96. Его брат – герцог Дюрас, маршал. 97. Г-н канцлер – Поншартрен. 98. ...о чем они мне в свое время рассказывали... – Т. 1, р. 181. 99. Посол Испании. – Почесть, оказываемая Людовиком XIV в знак родственных отношений со своим внуком, Филиппом V. Испанским послом во Франции с 1690 г. был маркиз Кастель Дос Риос. 100. ... отдать предпочтение его сыну... – Ги, графу де Кентену, которому исполнилось к тому времени 19 лет. 101. ...в промежутке между двумя дофинами – т.е. после смерти жены Монсеньера Марии-Анны-Кристины Баварской (ум. в 1690) и до бракосочетания герцогини Бургундской (1697). 102. ...после того, как их покои опустели... – К 1693 г. остались лишь две дочери вдовствующей принцессы де Конти, вышедшей в январе 1680 г. замуж за Луи-Армана, принца де Конти (1661–1685). 103. ...в деле с обручением их дочерей. – Иностранные принцы удостоились привилегии обручаться в кабинете короля. В t. 1, p. 114 Сен-Симон рассказывает о церемонии обручения принца Монбазона с дочерью герцога Буйонского – Луизой-Юлией де Ла Тур д’Овернь. 104. Праздник непорочного зачатия – 8 декабря. 105. Дочери Шамийяра – герцогиня де ла Фейад и ее младшая сестра, герцогиня де Кентен-Лорж, невестка герцогини де Сен-Симон. 106. Его дочь – Шарлотта Лотарингская, м-ль д’Арманьяк (1678-1757). 107. Арманьяк не мог мне простить, что принцесса д’Аркур вынуждена была извиниться перед герцогиней де Роган. – В t. 1. pp. 581–583 Сен-Симон рассказывает о «странной смелости», проявленной принцессой д’Аркур во вторник 6 января 1699 г., во время аудиенции у герцогини Бургундской. Принцесса д’Аркур согнала со стула герцогиню де Роган и заняла ее место. Герцогиня де Сен-Симон, супруга мемуариста, будучи на втором месяце беременности, явилась на прием позже других и, почувствовав недомогание, опустилась на первый попавшийся табурет, оказавшийся более привилегированным, чем тот, на котором сидела мадам д’Арманьяк. Г-жа д’Арманьяк сочла возможным указать беременной женщине на ее оплошность, и герцогиня де Сен-Симон, ни слова не говоря, пересела на другое место. Граф д’Арманьяк пожаловался королю на то, что во время аудиенции г-жа де Сен-Симон поставила себя выше мадам д’Арманьяк. Оскорбленные герцоги в свою очередь выразили королю негодование в связи с недостойным поведением принцессы д’Аркур. Вечером того же дня Сен-Симон со своих позиций изложил перед королем существо вопроса и был им благосклонно выслушан. 108. ...при моем подстрекательстве... – После того как м-ль д’Арманьяк отказалась от сбора пожертвований, его было предложено провести герцогине де Сен-Симон, однако, по мнению короля, ее супруг отсоветовал ей делать это, так же как и герцогине де Кентен-Лорж, младшей дочери Шамийяра, невестке Сен-Симона. 109. ...так и не простил мне дела принцессы д’Аркур... – См. коммент. 107. 110. ...о чьей опале я рассказывал.. – Т. 1, pp. 189–192. 111. ...мог бы претендовать на Монферрато. – Монферрато – наследственные владения Фердинанда Карла IV де Гонзаго, герцога Мантуанского (1652–1708). Маргарита де Гонзаго, дочь Винченцо де Гонзаго, герцога Мантуанского, с 1606 г.– жена Генриха Доброго, герцога Лотарингского (1563–1624), приходилась прабабкой Леопольду, герцогу Лотарингскому (1679–1729), чем и объясняются претензии последнего на Монферрато. 112. ...родственницы г-на де Водемона... – Сюзанне-Генриетте Лотарингской, м-ль д’Эльбеф (1686–1710), сводной сестре г-жи де Водемон, будущей герцогине Мантуанской, было в ту пору восемнадцать лет, герцогу Мантуанскому – пятьдесят два. 113. ...когда та вернулась с островов Америки... – Родившись в семье протестантов, Франсуаза д’Обинье отправилась вместе с родителями на Мартинику. Возвратившись во Францию, она отреклась от протестантизма и поступила в пансионат урсулинок. 114. У его высочества принца была дочь... – Мария-Анна де Бурбон-Конде. 115. ...которым наследовали его мать и бабка... – Матерью Анри-Жюля де Бурбона, принца Конде, была племянница кардинала Ришелье Клер-Клеманс де Майе-Брезе, вышедшая замуж за Великого Конде, а бабкой – Шарлотта-Маргарита де Монморанси, дочь маршала де Монморанси и Луизы де Бюдо, вышедшая замуж за Анри II де Бурбона, принца Конде, отца Великого Конде. 116. Наследница Руа – Элеонора де Руа (1535–1564), первая жена Луи I де Бурбона, отца Анри I де Бурбона, принца Конде. 117. ...имел все права наследовать королеве Марии Гонзаго... – Сестра Анны Гонзаго, на дочери которой (Анне Баварской) женился его высочество принц, – Луиза-Мария де Гонзаго – была замужем поочередно за двумя польскими королями. Анна и Луиза-Мария были дочерьми Карла, герцога де Невера, впоследствии герцога Мантуанского. 118. ...опасавшийся влияния г-на обер-шталмейстера... – графа д’Арманьяка. 119. ...как это будет видно из записей, касающихся Утрехтского мира... – См. t. 2, р. 472. 120. Незадолго до смерти герцога де Ледигьера... – Герцог де Ледигьер умер 6 октября 1703 г.; Анна-Изабелла Гонзаго умерла 18 ноября того же года. То есть задолго до своего вдовства герцог Мантуанский всерьез подумывал о новой женитьбе. 121. ...объяснил, что это портрет его жены. – Луизы де Дюрас, которой в то время было 25 лет. 122 ...с. которой у него был общий прадед... – Прадедом Маргариты де Леви-Вантадур, маршальши де Дюрас, был Анри, второй коннетабль де Монморанси, который по материнской линии приходился дедом Великому Конде. 123. Театинцы – монахи ордена, основанного в 1524 г. в Риме кардиналом Караффа, будущим папой Павлом IV, снискавшим репутацию непримиримого борца с ересью. Монахи ордена исповедовали строгий, граничащий с аскетизмом монастырский устав, именуемый апостолическим. 124. Королева-мать – Анна Австрийская. 125. ...я выбираю монастырь ордена францисканцев в Париже – мужской монастырь. 126 ...я. напомню вам, с кем вы в одной компании... – Предпочтение, отданное Лотарингскому дому при награждении в 1688 г. орденом Св. Духа, вызвало недовольство высших придворных кругов. 127. ...строка из какой-то театральной пьесы. – Реплика Корнелии из трагедии П. Корнеля «Помпеи» (действие III, явление IV). (пер. Ю. Б. Корнеева) |
|