|
СЕН-СИМОНМЕМУАРЫПолные и доподлинные воспоминания герцога де Сен-Симона о веке Людовика XIV и Регентстве Избранные главыКнига 1 ПРЕДИСЛОВИЕО дозволительности писания и чтения исторических книг, особенно тех, что посвящены своему времени Июль 1743 года Во все века изучение истории считалось столь достойным занятием, что, думается, было бы пустой тратой времени приводить в защиту этой истины несчетные высказывания самых уважаемых и ценимых авторов. Даже если ограничить число последних только католиками, оно все равно будет весьма велико: вряд ли найдется среди духовных писателей хоть один авторитет, в сочинениях коего содержалось бы малейшее сомнение на этот счет. Хроники и летописи, отнюдь не духовного, но вполне светского содержания, составляли не только особы, прославленные своими познаниями и благочестием, но и настоящие святые, чьи произведения высоко ценимы потомством, коему принесли немалую пользу. Страха Божия ради оставим в стороне исторические книги Писания. Но даже не дерзая сравнивать в этом смысле Творца с теми, кто Им сотворен, нельзя в то же время не признать, что, коли уж сам Дух святый не погнушался стать автором исторических [43] сочинений, посвященных по преимуществу событиям в сей юдоли и оказавшихся бы, не будь они продиктованы Духом святым, такими же мирскими, как любая историческая книга на этом свете, подобное обстоятельство следует полагать вполне достаточным основанием для того, чтобы христианин имел право писать и читать исторические сочинения. Если же мне возразят, что история, автором коей выступает Дух святый, относится к более возвышенной сфере и, оставаясь доподлинной и достоверной, представляет собой прообраз того, что должно свершиться в грядущем, и таит под покровом аллегорических фигур великие чудеса, тем не менее остается бесспорным, что в вышеозначенном творении очень много места отведено истории, а это оправдывает исторические книги, сочиненные и сочиняемые с тех пор людьми; более того, если Духу святому благоугодно было скрыть под покровом аллегорий сущность исторических и на самом деле происходивших событий, то, значит, Он не отвергает историю, поскольку пользуется ею, чтобы поучать детей своих и церковь свою. Положения эти, каковые немыслимо сколько-нибудь серьезно оспаривать, суть высший и непререкаемый довод в пользу истории. Но ни на миг не отказываясь от сей божественной поддержки, посмотрим все же на поставленный нами вопрос с точки зрения истины, разума, необходимости и существующего испокон веков обычая. Можно ли знать то, чему не учился? Здесь ведь речь идет не о пророках и сверхъестественном прозрении, а об обычной стезе, по коей Провидение ведет смертных. Труд есть следствие [44] первородного греха и кара за него; плоть не может жить, кроме как плодами рук своих, трудом и потом тела; дух же просвещается иного рода трудом, имя которому – ученье; и уж если, учась ручному труду, нельзя обойтись без наставника, по крайности без наглядного примера, то тем более нужны они в различных умственных и научных занятиях, где невозможно руководствоваться только зрением и прочими чувствами. А коль скоро лишь уроки, полученные от других, делают разум способным усвоить то, что он должен усвоить, нет науки, без коей было бы трудней обойтись, нежели история. Конечно, изучая любую науку, следует самое малое иметь рядом с собой того, кто хотя бы введет нас в нее, но умам особой широты случалось и самим, без чьей-либо помощи, кроме как на первых порах, подниматься в своей области знания со ступени на ступень, восходя все выше, исключительно благодаря усердию и одаренности и, опираясь на первые свои открытия, торить себе дорогу к новым, осознавать и дополнять уже открытое и достигать таким образом вершин избранной науки, начала коей были преподаны им кем-то из ближних. Дело в том, что искусства и науки представляют собой сплетение правил, соразмерностей и градаций, которые по необходимости вытекают друг из друга, а значит, могут быть последовательно выведены ясным, основательным и трудолюбивым умом, получившим от ближнего начатки их и ключ к ним, хотя вышеописанные случаи крайне редки и подавляющее большинство людей не в силах восходить по ступеням познания иначе, как опираясь на руку наставника, который умело [45] приноравливает свои уроки к успехам, кои замечает у своих учеников. Однако история есть наука, совершенно не схожая со всеми остальными. Хотя составляющие ее предмет события, как великие, так и частные, вытекают одно из другого и связаны между собою в столь своеобразную цепь, что разрыв одного ее звена приводит к исчезновению или по меньшей мере видоизменению следующего, нельзя все же отрицать, что в отличие от искусств и в особенности наук, где каждый шаг вперед, каждое открытие влечет за собой новый определенный шаг вперед, новое открытие, исключающее все прочие, ни одно историческое событие, будь то великое, будь то частное, не только не позволяет предсказать, что за ним неизбежно воспоследует, но очень часто дает основания думать, что из него получится нечто противоположное ожидаемому. Значит, в истории нет законов, правил, ключей, рекомендаций и прочих отправных точек, кои, будучи усвоены ясным, усердным и основательным умом, сами по себе подводят к различным дальнейшим историческим событиям; отсюда следует, что в ней рядом с нами должен постоянно находиться наставник, каковой и поведет нас от факта к факту с помощью связного повествования, чтение коего учит тому, без чего они неизбежно навсегда останутся непознанными. Это повествование именуется историей и обнимает все события во все века во всех странах. Но ежели бы она ограничивалась сухим и голым описанием этих событий, то была бы только ненужным и тяжелым бременем: ненужным потому, что ученью мало способствует память, [46] перегруженная безжизненными сведениями, которые содержат лишь сухие факты, загромождающие голову, ничем не упорядоченные и не связанные между собой; тяжелым – потому, что весь этот докучный и темный хлам только заставляет сгибаться под грузом разрозненных и обрывочных познаний, кои не учат ничему путному и разумному. Итак, повествование о фактах полезно только тогда, когда оно раскрывает их истоки, причины, последствия и взаимные связи, что достигается лишь путем показа поступков лиц, в них участвовавших, и, подобно тому, как голые факты всегда останутся лишь хаотическим их нагромождением, то же самое произойдет и с поступками отдельных лиц, если ограничиться изложением этих поступков, то есть содержанием истории, и не поведать, каковы были эти лица, что вынудило их к участию в описываемых событиях и что соединяло или разъединяло их. Следственно, чем больше обо всем этом сообщается, тем ясней факты, интересней и любопытней история, поучительней примеры нравов и причины событий. Это требует проникновения в интересы, пороки, добродетели, страсти, вражду, привязанности, интриги, заговоры и прочие важные или случайные пружины, равно как в поступки государственных людей и частных лиц, участвующих в описываемых событиях, во все разновидности и разветвления последних, похожие на водопады, превращающиеся затем в потоки, и в причины новых интриг, вызывающих новые события. Для достойного выполнения своей задачи автор всеобщей или частной истории обязан досконально изучить предмет посредством [47] углубленного чтения, точного сопоставления и верного сравнения других тщательнейше отобранных авторов, разумной и ученой критики, и все это должно подкрепляться большой образованностью и остротой суждения. Я именую всеобщей историей ту, что является таковой, ибо обнимает много стран, много веков жизни церкви или одного народа, несколько царствований либо одно очень давнее или важное религиозное событие. Частной я именую историю, если она относится к временам автора и его стране, повествуя о том, что происходит у всех на глазах; и, будучи более узким по охвату, подобный исторический труд должен содержать гораздо больше мелких подробностей и вводить читателя в гущу действующих лиц, чтобы ему казалось, будто он не читает историю или мемуары, а сам посвящен в тайны того, что перед ним изображают, и воочию видит то, о чем ему рассказывают. Такой жанр требует щепетильной точности и достоверности каждого сюжета и каждой черты, умения подавлять в себе ненависть и симпатию, отказа от попыток домысливать то, до чего не удалось докопаться, и приписывать действующим лицам вымышленные взгляды, мотивы и характеры, что очень опасно и легко, если автор не является человеком прямым, правдивым, откровенным, безупречно честным и постоянно не остерегается ловушек чувства, вкусов и воображения; особенно же важно, чтобы, описывая события, сочинитель опирался на источники, личные впечатления или рассказы своих близких друзей; в последнем случае самолюбие, дружба, неприязнь и собственная выгода должны приноситься в жертву истинности даже наимельчайших и [48] наименее важных подробностей, ибо в этом заключается душа и оправдание любого исторического сочинения, где ничего нельзя затушевать и где все события надлежит представлять во всей полноте и со всей правдивостью. Но вправе ли писать и читать историю христианин, не желающий ослаблять в себе веру? Да, воистину, сухие факты отягощают нас; прибавьте к ним неприкрашенные поступки лиц, участвовавших в событиях, и повествование утратит поучительность, а хаос фактов усугубится. Как! Изображать интриги и заговоры действующих лиц, чтобы постичь причины и следствия событий? Спору нет, без этого последние останутся непонятны, и, может быть, лучше вовсе не знать того, что гнетет ум и сердце, ничему не уча и, следственно, ничему не поучая. Совместимо ли милосердие с рассказом о стольких страстях и пороках, с обнажением стольких преступных пружин и низменных целей, со срыванием масок со стольких людей, к коим в противном случае мы сохранили бы уважение или хоть не узнали бы их пороков и недостатков? Не предпочтительней ли блаженное неведение, нежели столь далекая от милосердия поучительность, и что можно подумать о том, кто, взяв на себя смелость поучать от своего имени или от имени других, передает свои оценки потомству, раскрывая перед ним столько мерзких или преступных деяний своих современников? Вот это, на мой взгляд, и есть самое весомое возражение. Однако, чтобы опровергнуть его, довольно сослаться на то, что было сказано в начале сего рассуждения, – на пример Духа святаго, но мы попробуем обойтись без ссылок на [49] Священную историю, ибо считается, что коль скоро она определенным образом высказалась о трактуемом предмете, рассуждать о нем больше непозволительно. Запрещать себе любую историю, кроме той, что содержится в Священном писании, – значит погружать себя во тьму египетскую. Что касается религии, это означало бы отказ от изучения традиции, а разве это не кощунство? Не приведет ли неведение о вселенских соборах, выработавших церковные догматы и правила, к незнанию этих догматов и правил, не поставим ли мы тем самым святых, защищавших веру – кто ученостью и трудами, кто силой духа и мученичеством, – в один ряд с ересиархами и гонителями, не лишим ли себя величественного зрелища первых веков церкви и установления ее опорных колонн, поучений первых богословов, священного трепета при воспоминании о первых отшельниках и аскетах, о чудесах подвижничества, возвысивших, распространивших и приведших церковь к победе сквозь дебри противоречий и гонений, – и все это из боязни узреть злодейства, жестокости и преступления ересиархов и главных их потатчиков, тщеславие, пороки и варварство епископов и тех, кто занимал наиважнейшие церковные престолы, а как следствие, не забудем ли мы все, что вплоть до наших дней сделано церковью приснопамятного для сохранения в чистоте догматов и культа и для отпора новым ересям, – и только лишь потому, что устрашимся открыть глаза на невежество и неурядицы, алчность и тщеславие иных высокопоставленных духовных особ? О том, что может проистечь из такого неведения, страшно помыслить, [50] а не то что представить себе все это – настолько оно очевидно и говорит само за себя. Но если неразумно отказываться от изучения подобных вещей, столь глубоко интересующих каждого христианина, то как можно оставаться равнодушным к светской истории, столь тесно и непременно связанной с историей церковной, что их нельзя разграничить, иначе обе станут непонятны? Это такая смесь и связь, которая по той или иной причине возобновляется из века в век вплоть до нашего и делает невозможным знакомство с одной ее частью без знакомства с другой, соответствующей первой по времени. Поэтому христианин, который всем, что относится к религии, дорожит тем больше, чем больше он предан ей, не может быть равнодушен к событиям, потрясавшим церковь во все времена, но не может также не учиться параллельно светской истории, столь постоянно и неразрывно сопряженной с историей церковной. Но даже отбросив в сторону эту взаимосвязь, поскольку целые отрезки истории в самом деле не имеют ничего общего с церковной историей, можно ли без зазрения корить себя за знание того, чем была Греция и чем – римляне, за осведомленность в истории этих прославленных республик и важнейших их деятелей? Кто откажется в угоду подобной щепетильности изучать постепенные перемены в них, упадок их, крах, возвышение государств, возникших на их обломках, происхождение и становление всех наших европейских, а также сарацинских и турецкой монархий, наследство, доставшееся нам от прошлых веков [51] и царствований, и основные события, происходившие до нас? Вот, в сущности, все, что нужно сказать про всеобщую историю. Перейдем теперь к той, что занимается своей страною и своим временем. Согласившись, что щепетильность, которая потребовала бы от нас полного невежества во всеобщей истории, представляла бы собой очевидную нелепость, чреватую самыми тяжкими и постыдными недоразумениями, нам трудно не прийти к выводу, что никакие сомнения не могут и не должны оправдывать незнакомства с частной историей своего времени и своей страны, гораздо более интересной, чем всеобщая, и оказывающей куда большее влияние на наше поведение и нравы Я так и слышу, как эдакий вот совестливец возражает мне, что отдаленность во времени и пространстве делает нас в известном смысле милосердней и терпимей к давним и чужеземным деятелям, происхождение и личности коих нам неизвестны, а ныне и вовсе безразличны, в отличие от деятелей нашего века и страны, которых мы знаем по именам, поведению, семейным связям друзьям, отчего к ним можно питать уважение, порой даже заслуженное, каковое они начисто утратят, если приподнять над ними покров Подобное возражение не отличается от того что было приведено выше; доводы, опровергающие его, также тождественны тем, к коим мы уже прибегали. Но чтобы разом со всем покончить не побоимся сарказма, да, сарказма, которым в полном смысле слова, у меня на глазах пользовались люди, чьи имена и высокое положение всем известны. Нет, занятиям историей препятствуют [52] не щепетильность, а невежественное воспитание, леность и поглощенность вихрем игры и наслаждений при дворе. Но чем бы ни объяснялось такое невежество, оно все равно сразу заметно; поэтому займемся лучше его следствиями. До чего, например, удивительно слышать, как люди недоумевают – кто был Монсеньер 1, чье имя при них поминали, присовокупляя, что он умер в Медоне 2? Кто был отцом короля и в каком родстве наш государь с королем Испанским 3? Что означает титул Месье 4 и кто такие их высочества герцог и герцогиня Беррийские? Кому приходился сыном покойный регент герцог Орлеанский? Слыша такое, нетрудно сообразить, каковы представления говорящих об истоках только что минувшего царствования или хотя бы о деятелях и событиях его и какие потемки царят в их головах во всем, что относится к временам более отдаленным. Вот они, следствия невежественного воспитания и вихря светской жизни, которые тем не менее легко исправить беседой и чтением, тогда как, будь здесь дело в чрезмерной щепетильности, они были бы неисцелимы. Подобная идея так нелепа, так оскорбляет здравый смысл и данный нам от природы разум, что ошибочность ее выявляется сама собой, стоит лишь высказать ее, и происходит это с такой быстротой, которая сводит на нет и заставляет умолкнуть любые противодоводы. В самом деле, разве мы обязаны отказываться от знакомств с королями и двором времен Гизов 5 из боязни узнать о множестве их мерзостей и злодейств? С Ришелье и Мазарини – из страха перед волнениями, вызванными их властолюбием, перед пороками и недостатками, так ярко [53] обнаруживавшимися в интригах и заговорах тех лет? Неужто мы умолчим о Принце 6, чтобы не подражать его мятежам и всему, чем те сопровождались? О г-не де Тюренне и его присных, чтобы не видеть самого вопиющего коварства, удостоенного самых безмерных наград 7? Неужто, обладая хоть каплей разума и живя среди потомков тех, о коих я говорил, мы решимся коснеть в неведении относительно того, откуда взялись эти люди, как сделали карьеру, каковы были сами и какие доселе ощутимые бедствия оставили нам в наследство? Вправе ли мы не ведать о г-же де Монтеспан и ее злокозненных отпрысках, дабы не знать греховных обстоятельств их возвышения? Или не составить себе мнение о г-же де Ментенон и чудесах ее владычества, убоявшись гнусностей ее постыдной молодости, мерзостей и несчастий лет ее величия и бед, кои оно обрушило на Францию? Точно так же обстоит дело и с теми, кто выдвинулся при этом долгом царствовании, столь обильном событиями, целиком изменившими прежний облик королевства. Неужто в угоду щепетильности мы не дерзнем уяснить себе причины столь роковой перемены и устрашимся раскрыть интересы и побудительные мотивы великих министров, которые, выйдя из грязи, сочли, что на свете нет никого, кроме них, и все перевернули вверх дном? Неужто, наконец, мы останемся слепы даже к нынешним временам и не заметим ни личной распущенности регента 8, ни злодеяний первого министра 9, ни жестокостей и глупости его преемника, ни мошенничеств, промахов, безмерных притязаний и преступлений того, кого недавно не стало 10 и чьи завистливость и неспособность ввергли [54] государство в столь отчаянное состояние и разрушительный разброд? Кто в силах подчиниться столь безумному, скажу больше, столь немыслимому требованию? В ком оно не вызовет возмущения? Способны ли те, кто не в меру щепетилен, убедить, будто Господу угодно то, что поистине должно быть противно Ему, коль скоро Он – истина и свет, то есть убедить, будто Он понуждает нас ослеплять себя ради лжи из боязни увидеть правду, будто Он лишь затем дал нам глаза, чтобы мы закрывали их на события и деятелей мира сего, а здравый смысл и разум – дабы мы отупили их и стали совершенно глупы, темны и начисто неприемлемы для общества даже самых терпимых людей? Нет, будем чтить Творца более разумным способом и не назначим платой за спасение, добытое для нас Искупителем, ни недостойное отупение, ни недостижимое совершенство. Господь слишком добр, чтобы желать первого, слишком справедлив, чтобы домогаться второго. Избежим же безумных крайностей, из коих один выход – в пропасть, и вместе со св. Павлом, не позволяя своей мудрости переходить естественные пределы, будем думать о самих себе по мере веры, какую каждому Бог уделил 11. Воспользуемся же способностями, коими Господу угодно было взыскать нас, и не будем выдумывать, будто милосердие возбраняет видеть правду, какова бы та ни была, и судить о происходящих событиях, равно как обо всем, что их сопровождает. Мы обязаны в меру наших сил быть не менее милосердны к себе, чем к другим, а значит, должны учиться, дабы не остаться темными [55] глупцами и постоянными жертвами обмана. Мы должны безбоязненно стараться познать людей, как хороших, так и дурных, дабы не заблуждаться на их счет и, мудро судя о них, соответственно определять свое поведение и отношение к ним, потому что в этом мире неизбежно приходится общаться с другими и все мы зависим друг от друга. Сделаем себе из наших познаний как бы зеркало, которое поможет нам выработать для себя и соблюдать правила нравственности, дабы спасаться и бежать от того, что вселяет отвращение, любить, чтить, защищать то, что заслуживает этого, способствуя ему и предаваясь благородному и святому соревнованию с ним. Итак, познаем по мере сил истинную цену людям, причем главная трудность здесь в том, чтобы не сбиться с дороги в чаще мира сего, насельники которого в большинстве своем скрываются под маской, и поймем, что знать – всегда хорошо, а получится из этого добро или зло, зависит от того, на что употреблено знание. Вот где нужна совестливость и где христианская мораль, безграничное милосердие – словом, Новый завет – должны постоянно озарять и направлять наши шаги, а отнюдь не препятствовать приобретению знаний, коих никогда не бывает достаточно. Дурные люди, обладающие в этом мире столькими преимуществами перед хорошими, располагали бы еще одним преимуществом, если бы вторым возбранялось распознавать и понимать первых, а следственно, остерегаться их, предупреждать о них, собирать сведения об их поведении в определенных обстоятельствах и в меру их участия в событиях запечатлевать их подлинный – [56] теперешний или прошлый – облик, создавая тем самым для потомства историю своего времени. С другой стороны, горестен был бы удел добрых на земле, если бы они, как бессловесные скоты, были отданы в руки дурных из-за того, что они не изучали последних, а значит, оставались беззащитны и уносили с собой в могилу свою добродетель. Короче, всякая добродетель угасла бы, любой пример утратил бы поучительность, образование стало бы немыслимо, а предвидение, ограниченное верой, лишилось бы ценности в глазах людей. Будем же различать то, чего требует милосердие, от того, чего оно не требует и не хочет требовать, ибо не может требовать ничего, что приносит вред, и свет его не способен порождать ослепление. Только милосердие, повелевающее возлюбить ближнего, как самого себя, отвечает тем самым на поставленный нами вопрос. Этим своим заветом оно ставит под запрет споры, пререкания, оскорбления, ненависть, клевету, злоречие и высокомерие. Все это относится как к чувствам, которые надлежит подавлять в себе, так и к внешним проявлениям их, нетерпимым в общении и обществе. Милосердие запрещает вредить, причинять зло и даже желать его; однако, каким бы всеобъемлющим ни был такой завет, следует все же признать, что он имеет свои исключения и пределы. То же самое милосердие, кое накладывает на нас все обязанности, не обязывает не видеть вещи и людей такими, как они есть, не требует под предлогом любви к ближним, поскольку все мы братья, любить заодно их недостатки, пороки, дурные намерения, преступления, не велит [57] становиться их жертвами, но, напротив, предостерегает от них, дабы мы были начеку и умели обезопасить себя, и вовсе не возбраняет применять все законные средства самозащиты. Такова неизменная точка зрения самых прославленных и досточтимых святых, кои беспощадно обличали наиприскорбнейшие дела и не стеснялись бичевать самыми жестокими словами тех злокозненных частных лиц, от которых им приходилось обороняться и которых они почитали за долг сокрушать; говоря «частные лица», я употребляю это выражение лишь затем, чтобы мысль мою не распространили на людей вообще и чтобы показать, как святые вступали в борьбу с деятелями своего времени из числа духовных, а равно и светских особ, причем иногда с наиболее высокопоставленными меж ними. Причина такого поведения очевидна: милосердие всегда должно иметь целью добро и – коль скоро это требование соблюдено – благо отдельных лиц; но как только возникает опасность, что оно может пойти во вред добру, и дело сводится к вопросу о личностях, на кои оно направлено, становится ясно, что оно должно проявляться к добрым за счет злых, которым нельзя давать свободу вредить первым и наносить им урон, а посему следует остеречь и защитить добрых, разоблачая ухищрения, дурные намерения, опасные действия и даже преступления злых, каковые, если им не помешать, ничем не будут связаны в своих бесчинствах и непременно возьмут верх над добрыми, которые и при такой поддержке нередко терпят от тех притеснения. Из этого разъяснения вытекает еще одно: [58] христианина, коему милосердием заказано злословить о ближнем и вредить ему, то же самое милосердие понуждает к прямо противоположному в иных, отличных от рассмотренных нами, случаях. Те, кто пользуется доверием военачальников и министров, а в особенности государей, не вправе оставлять своих доверителей в неведении относительно нравов, поведения, поступков людей. Они обязаны осведомлять их о человеке, как он есть, дабы обезопасить их от ловушек, неожиданностей и, главное, дурного выбора. Именно такое милосердие должны проявлять те, кто властвует, ибо оно направлено прежде всего на общество, а последнему всегда надлежит отдавать предпочтение перед частными лицами. Те, в чьих руках, всецело или частично, находятся бразды правления, слишком поглощены делами, ограничены своим окружением, ослеплены лестью, их слишком часто обманывает и вводит в заблуждение всеобщая корысть, чтобы они умели хорошо разбираться в людях и судить о них. Они поступают мудро, собирая сведения о последних; они – счастливцы, если находят истинных и верных друзей, кои не позволяют иным обвести их, и общество или его часть, каковой они управляют, состоит в большом долгу у таких просвещенных советников, которые удерживают сильных мира сего от передачи многих отраслей управления в негодные руки, что всегда чревато несчетными бедствиями; тем же, к кому преклоняют слух великие мужи века, не пристало ждать, пока последние спросят их мнения о каком-нибудь дурном человеке, – они, зная вкусы и слабости правителей, должны предостерегать их от расставленных им [59] ловушек и не давать туда угодить. Таким людям надлежит понимать, что именно для этого они и облечены доверием владык; равно и те, кому доверяют подобные фавориты, имеющие право говорить все, обязаны осведомлять их, принося тем самым пользу обществу. То же относится к их близким и друзьям. Если, как мы только что показали, милосердие дозволяет обороняться от злых и даже нападать на них; если ему угодно, чтобы добрые были настороже; если оно требует, чтобы тех, кто занимает важные должности, без излишней щепетильности осведомляли о людях и делах, хотя это невозможно осуществить, не причиняя прямого и серьезного ущерба чьим-то репутациям и карьерам, то тем с большим основанием милосердие не препятствует писать, а следственно, и читать сочинения по всеобщей и частной истории. Кроме приведенных в начале сего предисловия доводов, хотя ими вполне можно было бы удовольствоваться, следует все же привести и другие, устраняющие всякие сомнения насчет интересующего нас предмета. Я оставлю в стороне всеобщую историю и ограничусь только частной, то есть историей своей страны и своего времени, ибо если доказать, что последняя вполне дозволительна, те же доказательства, только более убедительно, распространятся и на всеобщую историю. Но пора вспомнить об условиях, кои поставлены были нами историку. Писать историю своей страны и своего времени – значит тщательно и обдуманно воскрешать в уме виденные, пережитые, узнанные из безупречного источника события на театре жизни, [60] различные их механизмы и подчас ничтожные на первый взгляд пустяки, которые привели в движение пружины этих механизмов, имели наиважнейшие последствия и породили новые события; это значит мало-помалу раскрывать перед самим собой тщету мира сего, страхов, вожделений, надежд, неудач, успехов, трудов; это значит убеждаться в ничтожестве всего мирского ввиду краткости и быстротечности существования вещей и людей; это значит пробуждать в себе живое воспоминание о том, что никто из счастливцев не бывал истинно счастлив и что блаженство, равно как покой, недостижимо на земле; это значит со всей очевидностью доказывать, что если бы множество людей, о которых по необходимости приходится вести речь, могли рассмотреть в грядущем ту награду, коя суждена им за страдания, труды, заботы, интриги, то все эти люди, за исключением разве что дюжины, остановились бы еще в начале пути и отказались бы от самых своих заветных целей и притязаний, да и у вышеназванной дюжины мысль о смерти, кладущей конец благам, которых они добились, лишь усугубляет привязанность к ним, а значит, сожаления о них, что и сводит на нет то счастье, которое они вкушают. Хотя нравоучительные сочинения, излагая сию мораль, способную научить презрению ко всему преходящему, делают это более определенно и доказательно, нельзя не признать, что такие теоретические рассуждения впечатляют все же слабее, нежели факты и размышления над тем, что написано об этих фактах. Плод чтения, первым достающийся автору, достается затем читателям; они присовокупляют к нему наставительный смысл [61] истории, которой дотоле не знали. Поучительность ее воспитывает для жизни в свете, общения с людьми и в особенности для занятий делами. Примеры, которые почерпывают в ней читатели, направляют и остерегают их тем легче, что живут последние в тех же местах, где произошли события, и во времена, еще недостаточно отдаленные, чтобы нравы и образ жизни, правила обхождения и поступки существенно изменились. Каждый мазок авторской кисти вооружает рекомендациями и советами в отношении изображаемых лиц, поступков, стечений обстоятельств и следствий, ими вызванных, но эти рекомендации и советы насчет предметов и людей извлекаются самими читателями и воспринимаются ими тем легче, что они свободны от многословия, сухости, навязчивости, докучности, кои делают неприятными и бесплодными рекомендации и советы тех, кто навязывает их нам. Итак, я не вижу ничего, что было бы полезнее этой двойной отрадной возможности просвещаться, читая историю своей страны и своего времени, и, следственно, ничего более дозволительного, чем писать последнюю. В каком глубоком невежестве, в какой темноте в смысле воспитания и житейского поведения коснели бы мы, не будь у нас исторических сочинений! Очевидно поэтому, что именно по воле Провидения они существовали всегда, невзирая на бесчисленные утраты, случавшиеся при передаче их от века к веку до изобретения книгопечатания вследствие небрежности, а после изобретения такового – в угоду различным корыстным интересам, от пожаров и множества иных несчастных случаев. Что же до милосердия, история обладает тем [62] преимуществом, что, как мы видим, позволяет, а иногда и обязывает обличать и преследовать дурных людей. Дело в том, что она обличает и преследует их лишь тогда, когда они уже мертвы, причем давно, и всем безразличны. Поэтому репутация, карьера и корыстные интересы живых не могут из-за нее пострадать, и правда беспрепятственно выступает во всей своей чистоте. Причина тут ясна: тот, кто пишет историю своего времени, стремясь только к правде и никого не щадя, всячески старается скрыть, чем занимается. В противном случае чего только не пришлось бы ему опасаться от стольких сильных мира сего, задетых лично или через своих близких сказанной им бесспорной, а значит, беспощадной правдой! Следственно, автор, ежели только он не решился ума, ни за что не позволит, чтобы его заподозрили в написании истории. Он даст книге созреть, упрятав ее под ключ и надежные замки, так же тайно передаст своим наследникам, а те благоразумно выждут одно-два поколения и выпустят ее в свет не раньше, чем время станет ей защитой от преследований. Так вот, наши дни достаточно удалены от изображаемых, и время набросило на последние свой покров. Сразу после смерти Людовика XIV мы с удовольствием, пользой и без всякой опаски прочли немало трудов и мемуаров о временах его несовершеннолетия, и то же будет повторяться из поколения в поколение. Кому теперь есть дело до изображаемых автором людей, кого задевает описание их поступков и уловок? Ничто в этих книгах не идет вразрез с милосердием: они лишь учат и просвещают читателей. Распространяться долее о подобных истинах [63] означало бы бесполезно доказывать, что днем сияет солнце и потому светло. Надеюсь, во всяком случае, что все возможные возражения сняты. 1. 1692. Сдача Намюра 12 Через три месяца после поступления моего в мушкетеры 13, то есть в марте следующего года, король отбыл в Компьень 14, где устроил смотр легкой и тяжелой гвардейской кавалерии; там я один раз стоял в карауле в королевских покоях. Этот небольшой поход послужил поводом к разговорам о гораздо более дальнем 15. Радости моей не было предела, но отец мой, не предвидевший такой возможности, весьма раскаивался, что послушался меня, и дал мне это почувствовать. Матушка же моя, которая сперва несколько сердилась и досадовала, что отец вопреки ей позволил мне вступить в военную службу, вскоре не преминула признать его правоту и снарядила обоз из трех с половиной десятков лошадей и мулов со всем необходимым, чтобы я мог жить достойно и ни в чем не нуждаясь. Все это не обошлось без досадного происшествия, случившегося за три недели до моего отъезда. Некий Тессе, управляющий моего отца, уже много лет служивший у него, неожиданно скрылся вместе с пятьюдесятью тысячами ливров, каковые должен был уплатить поставщикам, чьи расписки он подделывал и прилагал к счетам. Тихий, приветливый, деловой человечек, он производил впечатление порядочного, имел достойных друзей и был адвокатом при [64] парижском парламенте, а также королевским адвокатом при казначейской канцелярии в Пуатье. Король с дамами выехал 10 мая 1692 года, а я весь поход, продолжавшийся два месяца, проделал, как и остальные мушкетеры, верхом, вместе с ротой и слугами. Меня сопровождали два дворянина; один из них давно принадлежал к нашему дому и был моим воспитателем, второй был конюшим моей матушки. Армия короля собралась в лагере близ Живри 16. Армия герцога Люксембургского соединилась с ней почти тотчас же. Дамы были в Монсе, в двух лье оттуда. Король привез их в лагерь, где устроил для них обед, а потом смотр, равного по великолепию которому, наверно, никогда не было: обе армии выстроились двумя линиями, растянувшимися на три лье в длину, так что правый фланг герцога Люксембургского смыкался с левым флангом армии короля. Пробыв в Живри десять дней, армии разделились и двинулись вперед. Через два дня была объявлена осада Намюра, куда за пять переходов прибыл король. Армией, находящейся под главнокомандованием короля, начальствовали по нисходящей Монсеньер, Месье, Принц 17 и маршал д’Юмьер, а герцог Люксембургский, единственный предводитель своей армии, прикрывал осаждающих и вел наблюдение за противником. Дамы направились в Динан. На третий день похода Принц был отряжен обложить город Намюр. Прославленный Вобан, душа всех осад, которые вел король, настоял на раздельном штурме города и крепости, вопреки мнению барона Брессе, полагавшего, что следует вести одновременную осаду [65] обоих, каковые он в свое время сам и укреплял. Весьма недовольный службой у Испании, Брессе оставил ее и тотчас же предложил свои услуги Франции, что, правда, бросило известную тень на его репутацию. Человек доблестный и даровитый, он был великолепным инженером и превосходным военачальником. Вступив в королевскую службу, он получил чин генерал-лейтенанта и высокое денежное содержание. Внешности он был самой заурядной, скромен, спокоен, лицо имел выразительное, однако очень скоро обрел доверие короля и полное признание у военных. Принц, маршал д’Юмьер и маркиз де Буффлер произвели по приступу. За десять дней, что длилась осада, никаких крупных дел не было. На одиннадцатый день, когда были закончены траншеи, прозвучал сигнал капитуляции, и она была принята примерно на тех условиях, о коих просили осажденные. Они отступили в крепость, причем стороны договорились, что она не будет атакована из города, равно как из нее не будет выпущено ни одного выстрела по городу. Во все время этой осады король пребывал в лагере, и погода с самого выхода из Парижа стояла жаркая и солнечная. Значительных потерь армия не понесла, кроме Кормайона, молодого военного инженера, подававшего большие надежды и притом превосходного офицера, о котором очень сожалел Вобан. Граф Тулузский был легко ранен в руку, когда находился рядом с королем, который наблюдал с возвышенного, хотя и достаточно удаленного места, как старейшая из двух рот мушкетеров среди бела дня штурмует равелин, каковым она и овладела. [66] Во время осады от болезни умер Жонвель, доблестный благородный дворянин и воин по призванию. Он был генерал-лейтенант и капитан второй роты мушкетеров; ему уже перевалило за восемьдесят, и о нем очень сожалели и король, и вся его рота. Обе роты соединились для отдания ему воинских почестей. Его рота сразу же была передана маркизу де Вену, служившему под его началом, свойственнику г-на де Помпона, бригадного генерала в итальянской армии, который командовал в ту пору корпусом, прикрывавшим Прованс, и весьма хорошо проявил себя по службе, а в следующем году был пожалован генерал-лейтенантом. Для осады крепости армия сменила лагерь. Каждой части было определено место, но, когда пехотный полк его величества прибыл на свое, оказалось, что оно занято небольшим неприятельским отрядом, который там укрепился, вследствие чего завязалось дело местного значения, но довольно жаркое. Г-н де Субиз, дежурный в тот день генерал-лейтенант, ринулся в бой и весьма в нем отличился. Полк его величества снискал в том бою изрядную славу, понеся малые потери, а неприятель вскорости был выбит. Король, питавший привязанность к этому полку и особо отличавший его среди прочих войск как свой собственный, был весьма доволен. Палатки короля и двора были разбиты на великолепном лугу в пятистах шагах от Марланьского монастыря 18. Вёдро сменилось дождями, столь затяжными и сильными, каких никто в армии не упомнит; это весьма укрепило славу св. Медарда, день которого приходится на [67] 8 июня. В тот день лило, не переставая, а по примете такая же погода будет стоять сорок дней кряду. По случайности в тот год так и вышло. Солдаты, доведенные до отчаяния таким потопом, кляли этого святого и, ежели находили где-нибудь его изображения, тут же их разбивали и сжигали. Дожди стали подлинным бедствием для осаждающих. До королевских шатров можно было добраться только по настилу из фашин, который приходилось возобновлять ежедневно, так как он уходил в землю; к лагерям и квартирам подходы были не лучше, в траншеях стояли вода и грязь; чтобы перетащить пушку с одной батареи на другую, нередко затрачивалось по три дня. Пользоваться телегами не стало никакой возможности, подвоз бомб, ядер и пр. пришлось производить во вьюках на лошадях и мулах, запрягавшихся прежде в экипажи придворных и армейские подводы, – без вьюков было теперь не обойтись. Из-за бездорожья не могла воспользоваться своими повозками и армия герцога Люксембургского. Она страдала от нехватки хлеба, и, дабы выйти из такой крайности, король приказал гвардии каждый день поротно отвозить на крупах лошадей по мешку зерна в одно селение, где их принимали по счету офицеры армии герцога Люксембургского. Хотя королевская гвардия почти не знала отдыха во время осады – таскала фашины, несла караулы и другие ежедневные наряды, – на нее возложили еще и эту заботу, так что ее лошади исполняли добавочную работу, хотя в качестве фуража они получали чуть ли не одну листву с деревьев. Соображения крайней необходимости не убедили королевскую гвардию, привыкшую ко [68] всяческим привилегиям. Она роптала. Но король не уступал и требовал повиновения. Пришлось подчиниться. В первый день отряд тяжелой и легкой гвардейской кавалерии, прибывший рано утром к складу зерна, стал роптать, и солдаты, возбуждая друг друга, дошли до того, что побросали мешки и наотрез отказались их везти. Крене, в чьей бригаде я служил, учтиво осведомился у меня, не соглашусь ли я перевозить мешки, а ежели нет, он меня назначит в другой отряд; я согласился, подумав, что это пойдет мне на пользу в обстановке поднявшегося шума. Вместе с отрядом мушкетеров я прибыл на склад, как раз когда красномундирники 19 отказались перевозить хлеб, и у них на глазах погрузил мешок на свою лошадь. Марен, бригадный генерал кавалерии и лейтенант личного конвоя короля, присутствовавший там и распоряжавшийся отправкой зерна, тотчас же заметил это и, разъяренный оказанным ему неповиновением, указал на меня, назвал по имени и крикнул, что уж коли я не считаю такую службу ниже своего достоинства, то легкой и тяжелой кавалерии не будет в бесчестье и унижение последовать моему примеру. Эта речь, равно как и суровый вид Марена, произвели столь скорое воздействие, что красномундирники без слова возражения в тот же миг принялись грузить мешки, и с тех пор никаких, даже самых незначительных, недоразумений по этому поводу больше не случалось. Марен, пронаблюдав за отбытием отряда с зерном, тотчас же отправился доложить королю о происшедшем и действии моего примера. За это я неоднократно удостаивался благосклонных бесед с королем, который до самого конца осады всякий раз, [69] видя меня, говорил мне несколько милостивых слов, за что я был крайне обязан Марену, с которым до того лишь встречался в свете. На двадцать седьмой день осады, во вторник 1 марта 1692 года, принц Барбансонский, комендант крепости, велел подать сигнал сдачи, весьма, надо сказать, своевременно для осаждающих, которые исчерпали последние силы и возможности по причине непрекращающейся непогоды, превратившей землю в болото. Даже лошадей короля кормили листьями, а множество верховых и обозных коней так никогда после этого и не оправились. Совершенно очевидно, что если бы не присутствие короля, чья неусыпность была душой осады и который, даже не требуя, вынуждал совершать невозможное – так беспредельно велико было всеобщее желание угодить ему и отличиться в его глазах, – она никогда не была бы доведена до конца; неизвестно, как все обернулось бы, продержись крепость еще дней десять, а что это было возможно, двух мнений не существовало. Душевное и телесное напряжение, испытанное королем во время осады, вызвало у него мучительнейший приступ подагры, какого с ним еще не бывало, однако и лежа в постели он заботился обо всем и в продолжение всей осады созывал военные советы, как будто находился в Версале. Генерал-лейтенант г-н д’Эльбеф и бригадный генерал герцог де Бурбон-Конде находились в траншеях, когда прозвучал сигнал сдачи. Г-н д’Эльбеф привел к королю заложников, и вскоре тот согласился на условия почетной капитуляции. В день выхода гарнизона из крепости, а был он особенно дождливый, король, сопровождаемый [70] Монсеньером и Месье, на полпути к армии герцога Люксембургского был встречен этим полководцем, которому и дал указания, как завершить кампанию. Принц Оранский употребил все свое искусство и коварство, чтобы выбить герцога с позиций во время осады, которую принц горел желанием снять; однако он имел дело с человеком, который уже ранее доказывал ему, что в воинском искусстве он более сведущ, и продолжал это доказывать до конца жизни. Покуда король совершал эту недальнюю поездку, принц Барбансонский вышел через пролом из крепости во главе гарнизона, еще насчитывавшего две тысячи человек, и продефилировал перед принцем Конде и маршалом д’Юмьером между двумя линиями полков французской и швейцарской гвардии и полка королевской пехоты. Барбансон хмуро приветствовал принца Конде, и по виду его можно было заключить, что он в отчаянии от утраты губернаторства. Еще он был главным бальи Намюра, и должность эта приносила ему сто тысяч ливров. Правда, ему оставалось не слишком долго сожалеть о них: следующим летом он был убит в сражении при Неервиндене 20. Намюр, одна из самых сильных крепостей в Нидерландах, славился тем, что ни разу еще не сменил владетеля. Поэтому обитатели города сильно горевали и не могли сдержать слез. Это относилось даже к затворницам из Марланьского монастыря; они были крайне опечалены и не скрывали горя, хотя король, соболезнуя им в потере всего хлеба, увезенного ранее в Намюр, повелел снабдить их двойным его количеством, [71] а сверх того одарил щедрыми пожертвованиями. Он приказал также не тревожить их. В монастыре квартировали только кардинал де Буйон, граф де Граммон, отец де ла Шез, королевский духовник, со своим братом, капитаном стражи в покоях короля; еще его величество запретил провозить пушки через монастырский парк, кроме крайних случаев, когда не было возможности воспользоваться другой дорогой. Невзирая на такую доброту, монахи видеть не могли французов, и один из них даже отказал в бутылке пива привратнику королевской приемной, хотя тот назвал свою должность и предлагал взамен бутылку шампанского. Марланьский монастырь находится на небольшой и живописной возвышенности посреди прекрасного строевого леса и окружен большим парком; его основали эрцгерцоги Альберт и Изабелла как обитель босоногих кармелитов, какие этот орден имеет во всех провинциях и куда монахи время от времени удаляются с разрешения своих начальствующих на год или на два, но не больше, чем на три. Там они живут в постоянном молчании в кельях, примерно таких, как у картезианцев, но еще беднее, однако питаются, хотя и весьма скудно, в общей трапезной, блюдя чуть ли не постоянный пост, отстаивают все службы, остальное же время делят между ручным трудом и размышлениями. У каждого монаха четыре крохотных каморки, садик и небольшая молельня, причем там – и в самом монастыре, и вокруг, в парке, где бьет множество родников, – великое изобилие превосходной ключевой воды, вкуснее которой я нигде не пивал. Парк, где много высокоствольных деревьев, очень разнообразен и весь [72] окружен стеной. Он чрезвычайно обширен. В нем на расстоянии друг от друга стоит с десяток домиков той же планировки, что кельи в обители, но с садиком чуть побольше и с крохотной кухней. В каждом живет по месяцу, редко дольше, один из монахов, удаляющийся туда с дозволения настоятеля, единственного, кто время от времени навещает отшельника; жизнь там суровее, чем в самом монастыре, и протекает в совершенном уединении. Затворники по воскресеньям приходят на службу в церковь, забирают съестные припасы и, не произнося ни слова, возвращаются к себе в жилище, откуда не выходят всю неделю, сами готовят себе еду, читают мессы, оповещая о том звоном в колокол, и, когда сосед услышит его, он тут же отвечает. Молитвы, размышления, приготовление пищи, плетение корзин занимает все их время, наподобие того как это было в древних лаврах. После взятия Намюра там случилось наделавшее шума происшествие, которое могло бы иметь скверные последствия, будь на месте нашего короля иной монарх. Перед его въездом в город, где во время осады крепости ему не приличествовало находиться, повсюду был проведен тщательный досмотр, хотя по условиям капитуляции были показаны склады, погреба, одним словом, все. Когда же при последнем досмотре сразу после взятия крепости решили подвергнуть ему и иезуитов, они все открыли, хотя всячески выражали недоумение, почему им не верят на слово. Однако, когда провели обыск там, где они не ждали, обнаружилось, что подземелья у них набиты порохом, о котором [73] они не обмолвились; что они собирались с ним делать, осталось невыясненным. Порох у них отобрали, на чем все и кончилось, поскольку это были иезуиты. Во время осады король претерпел жестокое разочарование. У него на море был флот под командованием знаменитого вице-адмирала Турвиля; соединенный же флот англичан и голландцев обладал почти двойным превосходством. Флоты находились в Ла-Манше, а английский король 21 – на побережье Нормандии, готовый в случае успеха на море переправиться в Англию. Он вполне полагался на свои связи с большинством английских вельмож и потому убеждал нашего короля дать сражение, не сомневаясь в победе, поскольку, мол, во время него больше половины английских кораблей перейдет на нашу сторону. Турвиль, прославленный своей доблестью и дарованиями, дважды через курьеров делал письменные представления королю о том, как опасно доверяться сторонникам, зачастую ложным, английского короля, о неизмеримом превосходстве противника и отсутствии гаваней и иных мест для укрытия, если победа достанется англичанам, которые сожгут его корабли и уничтожат остатки королевского флота. Представления его оказались безуспешны: он получил приказ при первой же возможности вступить в сражение, невзирая на неравенство сил. Турвиль повиновался; он творил чудеса, равно как его капитаны и офицеры, но ни один неприятельский корабль не прекратил огонь и не покинул строй. Турвиль был побежден числом, и, хотя спас больше кораблей, чем мог надеяться, почти все они были утрачены [74] или сожжены после битвы на рейде Ог 22. Английский король с берега моря видел сражение и дал повод для обвинения в пристрастности к своему народу, хотя никто из англичан не сдержал обещаний, рассчитывая на которые он вынудил дать эту битву. Губернатором Намюра и графства был назначен Гискар. Он имел чин бригадного генерала, но отличался крайним легкомыслием и приверженностью к удовольствиям. У него уже было губернаторство в Седане, которое он сохранил за собой и которое получил от де ла Бурли, своего отца, королевского вице-губернатора, а еще он был губернатором Динана, каковой тоже был оставлен за ним. Велико было удивление этим назначением, и столь же велика была скорбь намюрцев, привыкших к тому, что губернаторами у них состояли только самые знатные нидерландские вельможи. У Гискара достало ума возместить все, чего ему недоставало, такой приветливостью и щедростью, а также весьма умелым и исправным управлением этой областью, на которую столь многие зарились, что он навсегда завоевал сердца и доверие как жителей своего губернаторства, так и войск, оставленных под его началом. Через два дня после оставления крепости неприятельским гарнизоном король отправился в Динан, где пребывали дамы, и возвратился с ними в Версаль. Я надеялся, что компанию завершит Монсеньер и я окажусь среди тех мушкетеров, что останутся при нем, но вышло все иначе, и я с сожалением отправился вместе со всей ротой в Париж. [75] 2. 1693. Я выхожу из мушкетеров и получаю кавалерийскую роту в королевском Руссильонском полку 23 Год службы в мушкетерах истек, и отец мой обратился к королю, дабы осведомиться, как его величеству угодно распорядиться мною. С высочайшего соизволения отец определил меня в кавалерию, потому что ему самому не раз поручали командовать ею, а король хотел дать мне кавалерийскую роту в одном из своих полков, чтобы мне не пришлось покупать ее 24. Но надо было ждать, когда освободится вакансия; так прошли четыре-пять месяцев, и все это время я усердно нес службу в мушкетерах. Наконец в середине апреля Сен-Пуанж прислал ко мне спросить, не соглашусь ли я на роту в королевском Руссильонском полку, правда, сильно неукомплектованную и стоявшую гарнизоном в Монсе. Я страшно боялся, что не смогу участвовать в кампании, которая вот-вот должна была начаться 25, и уговорил отца согласиться. Я поблагодарил его величество, который крайне милостиво ответил мне. За две недели рота была полностью укомплектована. 3. 1693. Смерть моего отца, чьи губернаторства король передал мне В тот же день, 3 мая, около десяти часов вечера я имел несчастье утратить отца. Ему было восемьдесят семь лет, и он так и не оправился от тяжкой болезни, которую перенес два года назад в Блае 26. Три недели он не слишком сильно страдал [76] от подагры; матушка, видя его преклонный возраст, предложила ему привести в порядок семейные дела, что он, как добрый отец, и сделал, а еще надумала, чтобы он отказался в мою пользу от титулов герцога и пэра. Он отобедал с друзьями, которые обычно составляли ему компанию. Вечером лег в постель, не испытывая никаких недомоганий или приступов, и вдруг во время беседы, которую еще с ним вели, трижды тяжело вздохнул. Не успели окружающие сообразить, что ему худо, как он уже был мертв: в лампаде иссякло масло. Я узнал горестную новость, возвратясь с вечернего раздевания короля, который на следующий день собирался очищать желудок. Ночь я провел, предаваясь естественной в таких случаях скорби. Утром я разыскал Бонтана, а потом герцога де Бовилье, который тогда нес в очередь годичную службу при дворе и отец которого был дружен с моим. Г-н де Бовилье, не упускавший случая лестно отозваться обо мне принцам, чьим воспитателем он был, пообещал, что при поднятии полога королевского ложа походатайствует перед королем о передаче мне губернаторства моего отца. Он сразу же достиг успеха. Бонтан, весьма привязанный к моему отцу, прибежал на галерею, где я ожидал, чтобы сообщить мне об этом; потом сам де Бовилье сказал, чтобы я был в три часа в галерее, откуда он меня вызовет и проведет к королю, когда тот кончит обедать. Я застал толпу, выходящую из королевской спальни, Месье, стоявший у изголовья короля, заметив меня, громко произнес: «А вот и герцог де Сен-Симон». Я приблизился к ложу и с глубоким поклоном выразил благодарность. Король долго [77] расспрашивал меня, как произошло несчастье, и весьма благосклонно отозвался о моем отце и обо мне: он умел приправить учтивостью свои милости. Упомянул он и о том, что отец не успел причаститься святых даров; я же ответил, что совсем недавно отец на несколько дней уединился в Сен-Лазаре, где у него исповедник, и там постился, и напомнил, что он всю жизнь был благочестив. Беседа продолжалась довольно долго и завершилась наставлением мне оставаться столь же благомыслящим и добродетельным, а уж он позаботится обо мне. Еще когда отец мой болел в Блае, кое-кто, в том числе д’Обинье, брат г-жи де Ментенон, просили у короля это губернаторство; на что король ответил с несвойственной ему резкостью: «Разве у него нет сына?» Действительно, хотя король решил прекратить передачу должностей по наследству, моему отцу он неоднократно давал понять, что предназначает его губернаторство мне. Его высочество принц 27 очень зарился на Санлис, губернатором которого был мой дядюшка 28, и, когда тот умер, просил эту должность себе, но король передал ее моему отцу; я получил ее одновременно с Блаем. Принц посягал на все, что соседствует с Шантийи 29. Прямо как Скапен 30, он прибрал у моего дядюшки охотничьи угодья Санлиса и Алатта. И губернаторство, и эти угодья, которыми уже несколько веков с небольшими перерывами распоряжался наш род, дядюшка, бывший на восемь лет старше моего отца, получил от своего отца. Преклонный возраст и дрожание всего тела, которые ничуть не сказывались ни на его разуме, ни на [78] здоровье, уже много лет назад вынудили его удалиться от света. Зиму он проводил в Париже, где очень мало выходил, а остальные семь-восемь месяцев – в своем поместье неподалеку от Санлиса. Его жена 31, от которой он не имел детей, была таких же преклонных лет, как он. Она была сестрой герцога д’Юзеса, в первом браке была за маркизом де Порт из дома Бюдо, кавалером ордена Св. Духа 32, как и мой дядюшка, и вице-адмиралом Франции, убитым при осаде Прива 33. Он был братом супруги коннетабля де Монморанси, матери принцессы, бабушки его высочества принца и матери последнего герцога де Монморанси, обезглавленного в Тулузе 34. Принц всегда звал ее тетушкой 35 и часто навещал престарелую чету в Шантийи. Однажды принц приехал в их уединенную обитель и рассказал, что король, которому надоели жалобы всех, кто считает, будто в их владения вклиниваются королевские охотничьи угодья, собирается издать декрет об их упразднении, за исключением тех, где есть дома, в которых он живет, и тех, что занимают леса и равнины, окружающие Париж; его же охотничьи округа будут упразднены, но он все-таки надеется, что король проявит снисхождение и сохранит оные, ежели они будут принадлежать ему: дядюшка же с супругой будут иметь от этого двойной выигрыш, потому как, если округа будут сохранены, они останутся хозяевами в них, равно как и он, и всегда смогут пользоваться ими для себя, для своих людей и друзей, а также для своего стола, а кроме того, он тут же выложит им за эту любезность две-три сотни пистолей, хотя и не вполне уверен, что [79] сумеет склонить короля сделать для него исключение. Эти простаки поверили ему, поругали эдикт и отказались от своих прав в пользу принца, а он, уходя, оставил им двести пистолей и потом насмехался над ними. Люди, жившие спокойно и беззаботно в обоих этих округах, были вне себя от огорчения. Принц установил там подлинную тиранию и ужесточал ее, как только мог; правда, тем, кого он так облапошил, и домашним их он позволял хозяйничать в этих угодьях до конца жизни. Дядюшка мой был командиром Наваррского полка, имел чин генерал-лейтенанта и в 1633 году благодаря представительному виду стал кавалером ордена Св. Духа. Умер он 25 января 1690 года, его супруга – в апреле 1695-го. Он был высок ростом, прекрасно сложен, обладал величественной внешностью, был здравомыслящ, умен, доблестен и порядочен. Мой отец весьма почитал его и, будучи в фаворе, всегда следовал его советам. Маркиза де Сен-Симон была долговязая, корыстная и недобрая; она нашла способ передать большую часть состояния моего дядюшки герцогам д’Юзес и вынудить нас с отцом уплатить большинство его долгов, оставив остальные непокрытыми. Ее мечтой было женить меня на м-ль д’Юзес, которая потом стала первой женой г-на де Барбезье. Происхождение и богатство не всегда идут рука об руку. Разнообразные военные и семейные превратности разорили нашу ветвь рода, так что прадеды мои утратили блеск и остались с весьма скудными для военной службы средствами; мой дед 36, участник всех войн своего времени и [80] пламенный сторонник короля, удалился в свои владения, а малый достаток вынудил его отдать в соответствии с тогдашней модой двух старших сыновей в пажи Людовику XIII, что тогда делали люди самых знатных фамилий. Монарх этот страстно любил охоту без больших свор, множества доезжачих и подстав и вообще без тех удобств, какие ввел король, его сын; особенно же он любил охотиться в лесу без дорог. Отец, заметивший нетерпеливость короля при смене лошадей, придумал подставлять сменную лошадь головой к крупу той, на которой скакал его величество. Благодаря этому король, который был весьма ловок, перескакивал с лошади на лошадь, даже не касаясь ногой земли, – все происходило в один момент. Королю это понравилось, он потребовал, чтобы свежего коня ему подавал всегда тот же самый паж, осведомился, кто он такой, и мало-помалу привязался к нему. Барада, обер-шталмейстер, стал невыносим королю своей надменностью и вызывающим тоном, он его удалил и отдал эту должность моему отцу. Потом, после смерти де Бленвиля, который был кавалером ордена Св. Духа и послом в Англии, отец стал первым камер-юнкером короля. Отец мой, попавший в фавор без чьей бы то ни было протекции, единственно лишь по благосклонности к нему короля, никогда не считался ни с одним министром, даже с кардиналом де Ришелье, что, на взгляд Людовика XIII, было одним из его достоинств. Отец рассказывал мне, что, собираясь его возвысить, король, прежде чем это сделать, потихоньку справился об его характере и происхождении, о которых ничего не знал, дабы [81] убедиться, достоин ли сей пьедестал нести подобную фортуну и не рухнет ли случайно под ней. Именно в таких выражениях впоследствии рассказал об этом отцу сам король, обманувшийся в де Люине 37. Он любил дворян, старался узнать их и отличить; об этом свидетельствует и поговорка о трех парижских площадях и трех статуях на них: Генрих IV со своим народом на Новом мосту, Людовик XIII с дворянством на Королевской площади, которая в те времена была наикрасивейшим из кварталов, и Людовик XIV с фискалами на площади Побед. Вандомская площадь, разбитая много позже, не дала этому монарху лучших спутников 38. После смерти герцога Люксембургского, брата коннетабля де Люина, король предложил моему отцу выбрать какую-нибудь из освободившихся должностей. Герцог Люксембургский командовал гвардейской легкой кавалерией и был губернатором Блая. Отец умолял его величество отдать эти должности людям более достойным, чем он, и так уже осыпанный его благодеяниями. В этом необычном споре отец и король стояли каждый на своем; наконец рассерженный король объявил, что никому не позволит отказываться от его милостей, и дал отцу на выбор сутки, чтобы наутро тот сообщил о своем решении. Наутро король настоятельно осведомился, что решил отец. Тот ответил, что, раз его величество настойчиво желает пожаловать ему одну из двух должностей, лучше всего будет, если выбор сделает сам король. Король благосклонно улыбнулся и похвалил отца; затем он сказал ему, что легкая кавалерия более блестяща, но Блай – крепость, которая [82] служит ключом к Гиени и Сентонжу, – надежнее, и во время смут на нее можно рассчитывать; неизвестно, что может случиться, и ежели после него начнется гражданская война, то легкая кавалерия ничего не будет стоить, а вот Блай окажется для него важней; по этой причине он решительно советует предпочесть сей город. Так мой отец получил это губернаторство; последующие события показали, сколь прав был Людовик XIII и сколь он был добр, но не из-за доходов, полученных отцом от своей должности, а потому, что она позволила ему многим пренебречь и проявить себя верностью и значительными заслугами. Когда Месье Гастон возвратился из Брюсселя 39 в соответствии с договором, державшимся в такой тайне, что лишь наиболее проницательные догадались о нем после внезапного появления Месье при дворе, король сам рассказал о нем моему отцу. Тогда же он сказал ему, что решил сделать его герцогом и пэром и удерживает его только молодость отца, но, пообещав Месье дать герцогский титул Пюилорану, он не может пойти на это, не заручившись согласием моего отца. Государь добавил, что имеется одно условие, представляющееся ему крайне тяжелым, а именно: ежели на герцогский сан будут другие претенденты, первым возведен в него должен быть Пюилоран. Действительно, отец оказался этим столь задет, что целые сутки пребывал в сомнениях, поскольку Пюилоран, не будучи герцогом, имел перед отцом лишь одно преимущество – старшинство по возрасту. Наконец отец согласился и был возведен в герцогский сан через две недели после Пюилорана. Двумя годами прежде, при раздаче наград в 1633 [83] году, мой отец стал кавалером ордена Св. Духа, имея от роду всего двадцать семь лет. Вместе с ним был произведен в кавалеры и мой дед. Но он был стар, вел уединенную жизнь и счел, что знакомство с двором не стоит труда. Он поручил моему отцу испросить предназначенную ему орденскую цепь для моего дяди, которому тогда было тридцать пять и который мог бы носить ее гораздо дольше. Действительно, он носил ее пятьдесят семь лет, а мой отец – шестьдесят; они долго оставались последними из тех, кого произвел в кавалеры покойный государь, – случай, неслыханный ни в одном ордене. Став герцогом и пэром, отец продал должность первого камер-юнкера герцогу де Ледигьеру для сына его погибшего второго сына г-на де Креки, командира гвардейского полка. На деньги, вырученные за эту должность, отец откупил у старшего в роду владение Сен-Симон, которое возвел в ранг герцогства и пэрства. Отец не только следовал за королем во всех его походах 40, но и сам неоднократно командовал кавалерией в армиях, а также был командующим всего ополчения королевства, состоявшего из пяти тысяч дворян, которых он убедил, вопреки их привилегии, выступить за границы королевства. Своей доблестью и умелым командованием он завоевал репутацию превосходного военачальника, а также дружбу маршала де ла Мейре и прославленного герцога Веймарского. Могу сказать, не боясь быть опровергнутым авторами того времени, что в фавор он вошел, не добиваясь этого, что он всегда отличался умеренностью и высшей степенью бескорыстия, никогда ничего не просил [84] для себя, был самым любезным, великодушным и благородным человеком из всех, кто появлялся при дворе, где он многим помог сделать карьеру, поддерживал несчастных и совершал множество благодеяний. Осуждение герцога де Монморанси чуть было не привело к осуждению моего отца – так пылко и настойчиво он умолял пощадить его. Слухи об этом дошли до этого прославленного преступника, которого отец всегда числил своим другом. Взойдя мужественно и благочестиво, чем все были безмерно восхищены, на эшафот, он сделал два примечательных подарка – завещал две картины великой ценности, принадлежащие кисти одного мастера 41, единственные его работы во Франции: св. Себастьяна, пронзенного стрелами, – кардиналу де Ришелье, Помону и Вертумна – моему отцу, Помону в натуральную величину, самую прекрасную и очаровательную, какую только можно себе представить. Это полотно до сих пор у меня, и я его бережно храню. Я надолго затянул бы повествование, если бы принялся пересказывать все, о чем узнал от отца. Остановлюсь на нескольких особо примечательных рассказах. Не буду задерживаться на знаменитом Дне одураченных 42, когда он держал в руках судьбу кардинала де Ришелье, потому что я обнаружил это у ... 43, где изложено все в точности так, как говорил отец. Он вовсе не был сторонником кардинала де Ришелье, а попросту видел, какими бедствиями грозят намерения королевы-матери и того множества лиц, которые вместе с нею претендовали на власть. И еще он полагал, что ввиду успехов, достигнутых первым министром, было бы [85] крайне опасно менять руку на руле при той угрозе, какой подвергалось тогда государство извне; он руководствовался единственно этими соображениями. Не трудно понять, что кардинал был чрезвычайно ему благодарен, тем паче что их ничто не связывало. Удивительно другое: кардинал, если даже втайне он страдал от сознания того, что его судьба была в руках отца и что ему он обязан укреплением своего положения, могущества и торжеством над врагами, нашел в себе силы тщательно это скрывать и ничем ни разу не проявить, да и отец мой ни разу больше не выказывал своих симпатий к кардиналу. Вот так и вышло, что первый министр, до невозможности подозрительный, поверил отцу после его столь решительного и столь бескорыстного заступничества и стал приходить к нему под покровом тьмы. Бывало, отец просыпался среди ночи оттого, что лакей со свечой в руке открывал полог, а за его спиной стоял кардинал Ришелье, который, взяв свечу, садился на постель и принимался жаловаться, что он пропал, и просить у отца совета насчет мнений, которые ему высказывали, или помощи в возникавших у него с королем спорах. Не могу обойти молчанием рассказ отца о смятении, какое охватило Париж и двор, когда испанцы взяли Корби 44, овладев предварительно всеми пограничными землями и всей страной вплоть до Компьеня, и о совете, который имел тогда место. Король пожелал, чтобы отец как можно чаще присутствовал на советах, но не затем, чтобы в столь молодом возрасте высказывать свое мнение, а чтобы учиться государственным делам; в частности, он спрашивал его о [86] принимаемых важных решениях, дабы увидеть его здравомыслие и похвалить либо высказать порицание, а также объяснить, в чем он прав или не прав и почему, то есть вел себя подобно отцу, который получает удовольствие, наставляя сына. На том совете первым говорил кардинал Ришелье. Предложения его были нерешительны, особенно что касалось перехода короля за Сену, и он рассчитывал на полное одобрение всех, кто был на совете, чего ему и удалось без труда добиться. Король позволил ему высказаться, не проявляя ни нетерпения, ни неодобрения, затем спросил у членов совета, есть ли им что добавить. Они ответили, что нет, и тогда он объявил, что настал его черед высказать свое мнение. Он говорил добрых четверть часа, весьма основательными доводами опроверг их решение, сослался на то, что его отъезд лишь довершит смятение, ускорит бегство, заставит всех потуже затянуть кошельки, приведет к утрате всякой надежды и потере боевого духа армией и генералитетом; затем в течение еще четверти часа король излагал план, которому, полагал он, должно следовать, и вдруг, повернувшись к моему отцу, не спрашивая мнений, приказал ему, чтобы все, кто готов разделить с ним бремя, наутро последовали за ним к Корби, а остальные пусть присоединяются, когда смогут. Произнеся это тоном, не терпящим возражений, король встал и вышел из совета, оставив кардинала и всех остальных в крайнем, изумлении. Из истории и мемуаров того времени можно видеть, что это дерзкое решение спасло государство и привело к успеху. Кардинал, сей великий человек, вострепетал от этого до такой степени, что, [87] как только появилась видимость первых удач, набрался храбрости присоединиться к королю. Вот вам пример короля, слабого и направляемого своим первым министром, которому музы и сочинители отдали почти всю славу, отняв ее у его повелителя; так было и с упорными трудами при осаде Ла-Рошели 45, с насыпкой и неслыханным успехом пресловутой дамбы – все это заслуги покойного короля. Король не только любил моего отца, но мог его и пожурить, и отец рассказывал мне о двух таких случаях. Герцог де Бельгард, обер-шталмейстер и обер-камергер, пребывал в изгнании 46; мой отец принадлежал к его друзьям и тоже был обер-камергером и обер-шталмейстером, к тому же находился на вершине успеха. Эта последняя причина, а равно и его должности требовали от него постоянных забот, и потому, не имея иного досуга, он принялся писать г-ну де Бельгарду в ожидании, когда король выйдет, чтобы отправиться на охоту. Когда он уже заканчивал письмо, король вышел и заметил, что отец резко вскочил и стал прятать какую-то бумагу. Людовик XIII, желавший все знать о своих любимцах, обратил на это внимание, поинтересовался, что это за бумагу хотят скрыть от него. Его величество настаивал, и смущенный отец признался, что это записка, которую он написал г-ну де Бельгарду. «Я хочу видеть ее», – сказал король, взял записку и прочел. «Я не нахожу ничего худого, – сказал он по прочтении отцу, – в том, что вы пишете другу, хотя он и в немилости, так как уверен, что при этом вы ничего недозволенного не сообщите, но я считаю крайне скверным, что у вас [88] отсутствует почтение, какое вы обязаны выказывать герцогу и пэру, и что вы по причине его изгнания не обращаетесь к нему "Монсеньер"». И, разорвав письмо пополам, король добавил: «Возьмите свое письмо, перепишите после охоты и обращайтесь в нем, как положено, "Монсеньер"». Отец рассказывал мне, что хоть он и был пристыжен этим внушением, полученным походя на виду у стольких людей, но считал, что легко отделался, потому как умирал от страха в ожидании худшего исхода, написав человеку, находившемуся в большой опале и не имевшему надежды вернуть расположение короля. Второй реприманд он получил по другой причине, куда более серьезной. Король по-настоящему влюбился в м-ль де Отфор. Из-за нее он стал чаще бывать у королевы и, приходя, всегда беседовал с этой девицей. Он постоянно говорил о ней с моим отцом, который ясно видел, до чего король увлечен ею. Отец мой был молод и галантен и весьма поражался, как это король так влюбился, что не способен этого скрыть, и в то же время не предпринимает дальнейших шагов. Он решил, что это от робости, и, основываясь на таком предположении, однажды, когда король со страстью говорил об этой девице, мой отец выразил ему свое удивление, предложил стать его посланником и довести дело до благополучного завершения. Король дал ему высказаться, а затем, приняв суровый вид, произнес: «Да, правда, я влюблен в нее, я это чувствую, ищу с нею встреч, охотно говорю о ней, а еще больше думаю, но правда и то, что это происходит во мне помимо меня, так как я мужчина и подвержен этой [89] слабости; однако чем больше мой королевский сан дает мне возможностей в сравнении с другими удовлетворить свою страсть, тем больше я должен остерегаться греха и скандала. На сей раз я вас прощаю из-за вашей молодости, но никогда больше не заводите со мной таких речей, если хотите, чтобы я по-прежнему вас любил». Для моего отца это прозвучало как удар грома; пелена спала у него с глаз: мысль о робости короля в любви рассеялась при свете столь чистой и торжествующей добродетели. 4. 1693. Я приезжаю в Париж и покупаю кавалерийский полк В армии я свел дружбу с полковником шевалье дю Розелем, откупщиком налогов и превосходным офицером, пользовавшимся большим уважением. К тому же дворянин этот был человеком чести. Он командовал полком принца Поля Лотарингского, убитого под Неервинденом. За несколько дней до нашего расставания он сообщил мне, что король свел в корпус сто рот карабинеров, бывших конных гренадеров, и что корпус этот разделен на пять бригад, каждая со своим полковником и своим штабом; корпус отдан герцогу Мэнскому, который вместе с королем делает все возможное, чтобы граф Овернский продал ему свой чин генерал-полковника от кавалерии, но никак не может склонить его к этому. Дю Розель добавил, что он получает одну из бригад, и наш д’Аши тоже, и что он мог бы продать свой полк, а я попытаться купить его; он запросил с меня [90] двадцать шесть тысяч ливров вместо установленных двадцати двух с половиной. Я счел предложение приемлемым и сердечно поблагодарил дю Розеля. По прибытии в Париж я узнал, что дело уже решено. Я написал г-ну де Бовилье и на следующий день по приезде получил полк, за что тотчас же поблагодарил короля. Слово, данное дю Розелю, я сдержал и заплатил ему двадцать шесть тысяч, так что никто об этом ничего не прознал, и мы оставались друзьями до конца жизни. 5. 1694. Распределение армий Армии были розданы как обычно: главная армия во Фландрии – герцогу Люксембургскому, вспомогательная – маршалу де Буфлеру, а маркизу д’Аркуру – его летучий отряд; германская армия – маршалу де Лоржу, пьемонтская – маршалу Катина, а герцог де Ноайль стал командующим у себя в Руссильоне. Маршал де Вильруа был заместителем у герцога Люксембургского, а маршал де Жуайез – у г-на де Лоржа. Маршал де Шуазель был направлен в Нормандию с весьма обширными полномочиями. Гг. де Беврон и де Матиньон, кавалеры ордена Св. Духа и генерал-лейтенанты провинции, всячески противились писать ему «Монсеньер», но король приказал, и им пришлось подчиниться. Сам Монсеньер был объявлен после этих назначений главнокомандующим фландрских армий, и при нем находились все принцы. Купленный мною полк стоял на квартирах в Парижском округе, и, следственно, ему было [91] назначено идти во Фландрию, куда я совершенно не имел желания отправляться после всего, что произошло у нас с герцогом Люксембургским 47. По совету г-на де Бовилье я очень кратко изложил свои резоны в письме к королю и вручил ему это письмо при утреннем выходе, когда он шел к себе в кабинет, – как раз в утро его поездки в Шантийи и Компьень, где он производил смотр, после которого немедленно вернулся. Я сопровождал его к мессе, а потом до кареты. Он поставил ногу на подножку, потом снял, повернулся ко мне и промолвил: «Я прочел ваше письмо и не забуду его». Действительно, немного времени спустя я узнал, что полк шевалье де Сюлли, стоявший в Туле, направляют вместо моего во Фландрию, а мой – на его место в Германию. Я безмерно обрадовался и тому, что ускользнул от герцога Люксембургского, и особому вниманию, и доброте короля ко мне; как стало мне известно, герцог Люксембургский был этим крайне раздосадован. Я поехал в Суассон посмотреть свой полностью укомплектованный полк. Об этом я доложил королю, который долго беседовал со мной у себя в кабинете и посоветовал мне быть построже, что и стало причиной особой моей строгости на этом смотре: не дай мне король такого совета, я повел бы себя куда снисходительней. Виделся я и с маршалами де Лоржем и де Жуайезом, которые приезжали ко мне. Со вторым я был давно знаком, а безукоризненная порядочность де Лоржа очень пришлась мне по сердцу, так что я был вполне доволен тем, что оказался в этой армии: доведись мне служить во Фландрии, я был бы крайне удручен. Наконец я приехал в Страсбург, и город [92] поразил меня своим великолепием, а также количеством, мощью и красотой фортификаций. В Страсбурге я задержался на неделю, и там мне дали совет переправляться через Рейн выше Филипсбурга. Для себя и нескольких людей, сопровождавших меня, я нанял две соединенные между собой веделины, каковые суть небольшие, узкие, длинные и очень легкие лодки. Ночевал я в Фор-Луи, куда прибыл рано, и нашел время осмотреть его. На следующий день я ночевал в Филипсбурге. Там я нашел множество людей, ехавших присоединиться к армии, и в частности принца Пфальцского фон Биркенфельда, капитана кавалерии у Бисси, одного из моих друзей. На следующий день мы выступили на соединение с кавалерией, стоящей в Оттерсхайме под командованием генерал-лейтенанта Мелака; пехота вместе с обоими маршалами и всеми генералами стояла под Ландау. Едва прибыв, я явился к Мелаку, который на другой день посетил меня. Мне нанесли визиты все бригадиры и полковники, а также бесконечное множество других офицеров; я тоже отдал им всем визиты – я имею в виду бригадиров и полковников. Лагерь этот, находящийся поблизости от Рейна, выглядел совершенно как в мирное время, однако вскоре вся наша кавалерия перешла Рейн по Филипсбургскому мосту и на другом берегу соединилась с пехотой, которая уже стояла там вместе со всеми генералами; там я прежде всего явился к обоим маршалам Франции 48. Посетил я также Виллара, генерал-лейтенанта и командующего кавалерией, а на досуге и остальных генералов. Вместе с Суастром я оказался в бригаде [93] д’Арлю, которая прикрывала левый фланг второй линии. Оба они были людьми весьма учтивыми и общительными. Накануне дня св. Жана 49 у меня обедали маркиз де Криньян, д’Арпажон и де Лотрек, а также многие офицеры, и тут мы узнали, что на высотах в довольно большом количестве показался противник; мы стояли лагерем за Неккаром на расстоянии пушечного выстрела от Гейдельберга и в штаб-квартире, куда мы поскакали, получили подтверждение этого известия. Всем роздали соответствующие приказы, и в полночь армия двинулась в поход. Барбезьер с довольно большим отрядом шел в авангарде, чтобы разведать с наивозможно краткого расстояния силы неприятеля, однако ему было запрещено ввязываться в дело. Разъезды, высланные им, настолько приблизились к противнику, что им пришлось отступить к основным силам Барбезьера, и он изругал их за то, что они продвигались так неосторожно. Когда совсем рассвело, выяснилось, что наступающий противник изрядно превосходит его силы, и он послал просить подкреплений у маршала де Лоржа. Тот же, не желая вступать в сражение, не разузнав как следует, что происходит, был весьма раздосадован этой стычкой; хотя он и направил Барбезьеру подкрепления, но приказал ему отступить. Когда прибыли подкрепления, обе стороны уже ввязались в перестрелку, однако неприятельский отряд, полагавший, что наша армия близко, преследовал Барбезьера весьма вяло, и тот смог спокойно отойти. Тем временем армия, развернувшись [94] полумесяцем, продолжала марш, делая при этом долгие привалы. К часу пополудни она находилась неподалеку от деревни Рот и сблизилась с противником, занимавшим Вислохские высоты, пересеченные живыми изгородями и виноградниками, причем мы не знали, что за ними кроется. Деревня Вислох размещалась на гребне и чуть по склону против нашего правого фланга, а у подножия высот протекал ручей с топкими берегами. Пришло ложное донесение, будто обоз, который двигался в достаточном беспорядке, брошен и разграблен, что вынудило нас остановить продвижение колонн. Маршал де Жуайез во весь опор помчался в тыл, но по дороге узнал, что тревога ложная, и сразу же повернул обратно. На ручье, о котором я говорил, у противника были лишь незначительные заслоны, и один из них охранял небольшой каменный мост. Граф д’Аверн, бригадир драгун, получил приказ атаковать мост и захватил его, но, сбив неприятеля и бросившись его преследовать, был убит. Родом он был знатный сицилиец, который скорее по несчастью, чем по доброй воле, оказался замешан в восстании у себя на родине и которого г-н де Ла Фейад вместе еще с несколькими лицами взял с собой, когда выводил с Сицилии французские войска 50. Маркиз дю Шатле с бригадой де Меренвиля, которой он командовал в отсутствие последнего, форсировал ручей и при поддержке нескольких рот тяжелой кавалерии сбил неприятеля с высот. В этом небольшом деле приняли участие лишь отряды, замыкавшие оба крыла правого фланга, откуда они и начали продвигаться, а остальная [95] армия находилась слишком далеко. Маршал де Лорж, увидев вблизи лесистые холмы и не зная, ни каковы их обратные склоны, ни какие неприятельские силы могут за ними находиться, отдал своим войскам приказ отступить, удержать ручей и расположиться лагерем на равнине, а штаб-квартиру устроил в Роте. Там, блюдя величайшие предосторожности, он оставался целую неделю, пока не истощились хлебные магазины в Филипсбурге и не был съеден весь фураж в этой маленькой стране, после чего он отвел свою армию к Рейну. То был самый великолепный марш в мире. Армия выступила из Рота в одиннадцать утра с барабанным боем, девятью колоннами, повернутыми на ходу вполоборота, поскольку отход совершался на глазах неприятеля, который занимал другой берег ручья, стоя лагерем за холмами, где было дано то небольшое сражение. Все колонны проследовали через лес с такой точностью, что на равнину Шветцинген каждая бригада прибыла в боевом порядке, словно по приказу, и прямо в назначенное ей место. Затем все отряды в полном боевом порядке и очень быстро перешли через широкий ручей по мосту и вброд. Маршал де Жуайез был на мосту, обеспечивая порядок и поторапливая войска, а маршал де Лорж находился в арьергарде. На все это ушло два часа, так как провиант, артиллерия и обозы были отведены первыми. Поначалу были опасения, что противник попытается воспрепятствовать маршу, но позже стало известно, что принц Людвиг Баденский, командовавший имперской армией, не решился на это, громогласно заявив своим [96] офицерам, что марш превосходно организован и провести успешную атаку невозможно. Мы пришли в Шпейер, и я не смог удержаться от скорби, увидев, как он разорен. Это был один из самых красивых и процветающих городов империи; там хранились имперские архивы, было местопребывание имперского суда и неоднократно собирались имперские сеймы. В начале войны город, как, впрочем, и весь Пфальц, был предан огню 51 г-ном де Лувуа, и уцелевшие жители, весьма немногочисленные, ютились в землянках среди руин или в подвалах. Более или менее сохранился собор с двумя красивейшими башнями и коллегия иезуитов, только и всего. Шамийи, первый генерал-лейтенант армии и страсбургский губернатор, остался вместе с Вобкуром и всей пехотой в Оттерсхайме; маршалы, весь генералитет, вся кавалерия и одна пикардийская бригада ушли в Остхофен и Вестхофен, а через неделю в Гимсхайм на том берегу Старого Рейна. Там и состоялись празднества по случаю побед в Каталонии. Г-н де Ноайль приказал своей армии форсировать Тер на глазах у маркиза де Вильены или герцога д’Эскалоне (поскольку это одно и то же), вице-короля Каталонии, и напал на него: взяты полторы тысячи пленных, все пушки и весь обоз; преследуемый неприятель бежал. Он потерял пятьсот человек, г-н де Ноайль – триста. Вся слава форсирования реки и сражения по праву принадлежит старому Шазерону, кавалеру ордена Св. Духа и первому генерал-лейтенанту этой армии; г-н де Ноайль переправился через Тер уже во время бегства неприятеля; по крайней мере так рассказывали, и это вполне правдоподобно. У нас очень [97] мало высших офицеров получили ранения, и мы захватили много неприятельских знамен. Командующий испанской кавалерией, казначей и несколько полковников попали в плен. Маркиз де Ноайль, брат маршала, привезший это известие, получил чин бригадира и восемь тысяч ливров награды, не считая прогонных. Паламос 52 был взят на шпагу 7 июня, у испанцев погибло триста человек и шестьсот захвачено. Гарнизон крепости сдался чуть позднее, то есть 10-го, и полторы тысячи человек стали военнопленными. Г-н де Ноайль, продолжая наступление, после шестидневной осады взял Жерону. Город капитулировал 29 июня, и трехтысячный гарнизон обязался не участвовать в военных действиях до 1 ноября. Столь удачная кампания принесла герцогу де Ноайлю грамоту на звание вице-короля Каталонии, каковое он принял в кафедральном соборе Жероны, не забыв ни единой из всех тех церемоний и отличий, которые могли ему польстить. Еще он взял благодаря дерзости одного-единственного человека замок Кастель-Фольит, стоящий на очень высокой обрывистой скале и господствующий над всей равниной. Этому отважному солдату пришла охота взглянуть, много ли народу охраняет первую линию укреплений; он обнаружил, что она оставлена, и со шпагой в руке вошел в нее, громко призывая следовать за ним. С полдюжины смельчаков ворвались вместе с ним во вторую линию. Говорят, там было множество народу, но они изрядно струхнули, увидев, что их атакуют в месте, которое почитали неприступным, решили по крикам, будто начался общий [98] штурм, побежали, подняли в замке страшную панику и, преследуемые нашим небольшим отрядом, который тем временем изрядно возрос, все вперемешку вбежали в крепость, каковая и была взята после кровопролитной резни. Остальрич также был взят г-ном де Ноайлем, чем и завершилась эта удачная кампания. Наша кампания в Германии завершилась весьма спокойно. Сорок дней мы прожили в Гау-Бёкельхайме, наилучшем и наиприятнейшем лагере, какой только может быть, и при прекрасной погоде, хотя потом она начала поворачивать на холод. Начало холодов стало причиной моего спора с Экленвильером, кавалерийским полковником, из-за дома для постоя; дело дошло до маршала де Лоржа, который тотчас же передал мне через Пермийака, квартирмейстера кавалерии, что дом остается за мной, о чем извещен и Экленвильер. После столь долгого пребывания в этом лагере, где мы ни в чем не испытывали недостатка, надо было продолжать поход. Маршал де Лорж намеревался оставить в Эльзасе крупный корпус пехоты, дабы воспрепятствовать неприятелю ворваться туда по быстро наведенному понтонному мосту, когда сам он с армией уйдет для обеспечения провиантом, и не соглашался с доводами де Лагранжа, интенданта армии и Эльзаса. Тот написал донесение ко двору, утверждая, что, если пехота останется в Эльзасе, провинция эта будет доведена до полной невозможности выплатить сто тысяч экю, которые уже можно собрать; вообще все это ненужные опасения и предосторожности, и он отвечает головой, что противник не только не [99] перейдет через Рейн, а и помыслить о том не посмеет. Барбезье, который несмотря на свой величественный вид, был скорее интендантом, чем боевым генералом, хотя и почитал себя таковым, склонил короля на его сторону, и маршал получил приказ действовать соответственно предложениям Лагранжа. Маршалу де Лоржу оставалось лишь подчиниться, и, не найдя провианта ближе, чем на берегах Нае, он с пехотой остановился у Кройцнаха, а Талара с кавалерией послал на другой берег этой небольшой речки, которую всюду можно перейти вброд, в Хундерюк, где наши добыли вдоволь фуража и провианта. Не успели мы попользоваться ими, как Талар получил приказ двигаться со всеми отрядами на соединение с маршалом де Лоржем: принц Людвиг Баденский сообразил, что, раз мы так далеко, он успеет совершить набег на Эльзас, пока мы не соединимся, и уйти, прежде чем мы сможем напасть на него. Он навел наплавной мост через Рейн у Хагенбаха под защитой большого острова, где установил артиллерию и откуда отдельными корпусами ринулся на Эльзас. При первом же известии об этом маршал де Лорж с небольшими силами кавалерии выдвинулся к Ландау, куда маршал де Жуайез привел свои войска, а мы выступили через день по получении приказа переправиться через Нае и назавтра быть во Флонхайме. У Талара были сведения, что принц Гессенский с двадцатитысячной армией готовится атаковать его завтра на марше, однако мы больше опасались, как бы Дюркхаймское дефиле 53 не оказалось занятым неприятелем: тогда он бы не дал нам пройти и соединиться обеим линиям нашей [100] армии, а стало быть, стеснил ее действия и спокойно грабил Эльзас, поскольку первая линия не смогла бы ему помешать, а вторая была бы отрезана. Во время этого замешательства я узнал от своих людей, что к человеку, у которого я стою на квартире, накануне приехала кузина из Майнца. Она говорила только по-немецки; я повел ее к Талару, и он попросил меня служить ему переводчиком. От нее мы узнали, что ворота Майнца закрыты, никого с этого берега в город не выпускают, но ей позволили выйти; что неподалеку от Майнца она видела множество палаток и гусары сказали ей, будто это принц Гессенский, пришедший на соединение с принцем Людвигом. Ее рассказ нам почти ничего не прояснил, и Талар, не имея сведений о неприятеле от наших разъездов, выслал на разведку еще два. Мы сделали добрых четырнадцать французских лье и прибыли на место лишь в восемь вечера, так что пришлось дать ночь на отдых, а нам оставалось еще целых восемь лье до Дюркхаймского дефиле. Наутро мы выступили, готовые встретить противника, но не обнаружили ни малейших следов его; потом мы узнали, что в том лагере под Майнцем стояли восемь тысяч человек, заинтересованных более в добыче, чем в сражении. Дюркхаймское дефиле мы прошли без всяких препятствий и встали в четырех лье от него и в двух лье от нашей первой линии, вместе с которой нас ждал маршал де Жуайез. Я сейчас же отправился в Ландау к маршалу де Лоржу, с нетерпением ожидавшему свою армию. Нашел я его в саду де Мелака, губернатора города и одного из генерал-лейтенантов армии; там же были почти все генералы и Лагранж, [101] присмиревший и весьма смущенный своим промахом. Нам стало известно, что противник, разделясь на несколько отрядов, захватил добычу и много заложников и что он сильно укрепился на острове и в Хагенбахском лесу, но, с какими силами он форсировал Рейн, мы так и не узнали. На другой день 54 после продолжительного марша мы встали большим лагерем, и маркиз д’Алегр, дежурный бригадный генерал, взяв гвардию и драгун де Бретонселя, отправился разведать обстановку на равнине и дальше. Он дошел до леса, где захватил сильное укрепление, выбив генерала Зойера. День после этого мы отдыхали. На следующий день оба маршала выступили в поход: г-н де Лорж – чтобы выбить неприятеля из Виссембурга, каковой он нашел уже оставленным, а г-н де Жуайез – к лесу, где наткнулся на сильное укрепление, взять которое у него не хватило сил. На другой день снова был отдых. С утра же, оставив лагерь, наши колонной двинулись на противника. Однако, проделав лишь малую часть пути и разбирая завалы деревьев, мы узнали, что неприятель ушел назад за Рейн, сняв наплавной мост, так что армия вернулась обратно в лагерь в столь же печальном настроении, в сколь радостном она выступала. Через три дня в лагерь прибыли приказы о разделении войск. В соответствии с ними Талару надлежало двигаться к Цвейбрюккену, маршалу де Жуайезу – на Хундсрюк, маршалу де Лоржу – куда он сам решит; в приказах было определено, какие части и генералы передаются каждому из троих военачальников. Маршал де Жуайез поначалу узнал про приказ, адресованный ему, и ни слова об этом не [102] сказал. То ли по забывчивости, то ли по какой другой причине маршал де Лорж ни о чем его не уведомил, но в день разделения войск написал, что просит выступить через два часа и пр. Уязвленный Жуайез ответил на словах, что совершенно не готов и потому выступить не может, после чего отправился на прогулку. Обеспокоенный подобным ответом, маршал де Лорж поехал к нему, но тот, продолжая прогулку, даже не повернул лошадь, чтобы встретить де Лоржа. Де Лорж догнал де Жуайеза. Встреча вышла весьма холодная, разговор – тоже: один просил извинения, другой жаловался и твердо стоял на том, что не может выступить. Так они и расстались. Маршал де Лорж впадал во все большее беспокойство, так как получил четкий приказ, а утро уже кончалось. Он прибегнул к переговорам, поручив их маркизу д’Юселю, кавалеру ордена Св. Духа и генерал-лейтенанту, и Вобкуру, бригадному генералу. Они направились к маршалу де Жуайезу, убедили его посетить хотя бы де Лоржа и привели с собой. Оба маршала отстояли мессу, а после нее закрылись. Через час они вышли, после чего был отдан приказ о выступлении де Жуайеза и его войск, в состав которых входил и я, а затем оба маршала отправились отобедать к маркизу д’Юселю в лагере де Жуайеза, выступить откуда смогли только после полудня. Я был в очень хороших отношениях с маршалом де Жуайезом, который отвел мне квартиру после бригадных генералов и прежде моего бригадира Арлю, в качестве самого старого бригадира нашей небольшой армии, командовавшего кавалерией. Он ничуть не был этим задет, но остальные [103] бригадиры, кроме принца Пфальцского фон Биркенфельда, моего большого друга, не сказавшего мне на этот счет ни слова, сочли это за обиду. Нашей бригаде выпало стоять в Норхайме на берегу Нае совсем рядом с Эбернбургом, и фураж у нас был в большом изобилии. Я пробыл там до 16 октября, когда маршал де Жуайез любезно предоставил мне отпуск, и я отправился в Париж. На досуге, пока мы долго стояли в лагере Гау-Бокельхайм, я начал писать эти «Мемуары», а причиной тому послужило удовольствие, доставленное мне чтением «Мемуаров» маршала де Бассомпьера, каковое склонило и меня записывать все, чему очевидцем я был в свое время. Комментарии1. Монсеньер – официальный титул Дофина, наследника престола; здесь – Людовик (1661–1711), единственный из оставшихся в живых законных сыновей Людовика XIV и его супруги, дочери испанского короля Филиппа IV, инфанты Марии-Терезии (1638–1683). Он был женат на Марии-Анне-Кристине Баварской (ум. в 1690), дочери Баварского курфюрста Фердинанда (1636–1679). 2. Медон – резиденция Монсеньера, замок, возведенный близ Парижа, на высоком берегу Сены по проекту архитектора Мансара (1598–1666). 3. Король Испанский – Филипп Анжуйский (1683–1746), сын Монсеньера и Марии-Анны-Кристины Баварской, внук Людовика XIV, сменивший, под именем Филиппа V, на испанском престоле Филиппа IV, последнего представителя габсбургской династии. 4. Месье – титул старшего из братьев короля; при Сен-Симоне этот титул принадлежал Филиппу I, герцогу Орлеанскому (1640–1701), второму сыну Людовика XIII и Анны Австрийской. 5. ...отказываться от знакомств с королями и двором времен Гизов... – Гизы – ветвь Лотарингского дома (с 1333), ярые противники гугенотов. Сен-Симон ссылается на деятельность Гизов в период правления французских королей Генриха III, Генриха IV и Людовика XIII. Так, в ответ на некоторые уступки протестантам, сделанные Генрихом III, Генрих I Гиз основал в 1576 г. «Священную лигу», объединившую феодальную и придворную знать для продолжения войны с протестантами. Претендуя на французский трон, он заключил союз с папой и испанским королем Филиппом II, а в 1588 г. даже предпринял осаду Лувра с целью захватить в плен короля. Был убит по приказу Генриха III. Карл Гиз, герцог Майенский (1554–1611) продолжил дело своего брата во главе Лиги, однако был разбит Генрихом IV. Генрих II Лотарингский (1614–1664) в союзе с графом Суассонским воевал против Ришелье и был приговорен к смертной казни. Неприязнь к Гизам Сен-Симон переносит и на современных ему потомков Лотарингского дома. 6. Принц – титул главы дома Конде. Здесь – Луи II, принц Бурбон-Конде, именуемый Великим Конде (1621–1686), один из вождей Фронды; в 50-х гг. воевал в Нидерландах на стороне Испании, затем примирился с Мазарини. Участвовал в завоевании Франш-Конте – провинции на востоке Франции по течению Соны и Ду, которая до 1678 г. входила в состав Священной Римской империи. 7. ...самого вопиющего коварства, удостоенного самых безмерных наград... – Сен-Симон критически оценивает исполненную превратностей и противоречий судьбу виконта Анри де Ла Тур д’Овернь (1611–1675), маршала Франции, долгое время колебавшегося между Фрондой и королевской властью. Тюренн начал службу простым солдатом в голландской армии, при Ришелье получил звание полковника. Мазарини обратил внимание на подающего большие надежды военачальника, назначив его губернатором Эльзаса, и даже намеревался женить на одной из своих племянниц, однако Тюренн обманул надежды двора: сблизившись с герцогиней де Лонгвиль (1619–1679), сестрой Великого Конде, он стал воевать на стороне Фронды. Объявленный преступником, он бежит в Гессен, затем в Голландию, переходит на службу к Испании, однако терпит поражение в сражении при Ретеле, примиряется с французским двором (3 мая 1651), сражается с Конде и, после ряда блистательных побед во главе французской армии, 7 апреля 1660 г. удостаивается звания генерал-фельдмаршала. 8. Регент – Филипп II Орлеанский. 9. Первый министр – кардинал Дюбуа (1656–1723), премьер-министр с 1722 г. 10. ...кого недавно не стало... – Кардинал Флери, премьер-министр с 1726 г., умер 29 января 1743 г. 11. «...думать о самих себе по мере веры, какую каждому Бог уделил». – Послание к Римлянам святого апостола Павла, XII, 3: «По данной мне благодати, всякому из вас говорю: не думайте о себе более, нежели должно думать; но думайте скромно, по мере веры, какую каждому Бог уделил». 12. Сдача Намюра – восьмидневная (июнь 1692) осада голландской крепости Намюр – эпизод войны Франции с Аугсбургской лигой, союзом, заключенным 9 июля 1686 г. в Аугсбурге Голландией, Священной Римской империей, Испанией, Швецией, Баварией, Пфальцем и Саксонией с целью приостановить территориальные захваты Франции в Западной Европе. В 1689 г. к Аугсбургской лиге присоединилась Англия. Война велась с 1688 по 1697 г. 13. Через три месяца после поступления моего в мушкетеры... – В декабре 1691 г. шестнадцатилетний Сен-Симон поступил в полк серых мушкетеров, гарцевавших на лошадях белой и серой масти (отсюда их название). Молодые люди знатных родов служили обыкновенно в полках серых или черных мушкетеров. Черными мушкетерами называлась конная гвардия, лично сформированная кардиналом Мазарини. 14. Компьень – город на реке Уаза в 85 км от Парижа. 15. ...о гораздо более дальнем... – т.е. о планируемой Неервинденской кампании. Позднее Сен-Симон примет участие в кампаниях 1694 и 1695 гг. под началом маршала де Лоржа и в 1696 г. и 1697 г. под началом маршала Шуазеля. 16. Живри – этот и другие упоминаемые здесь города расположены во Фландрии, на территории южной Бельгии и северной Франции. 17. Принц – Анри-Жюль, герцог де Бурбон-Конде (1643– 1709), сын Великого Конде. 18. Марланьский монастырь – «обитель босоногих кармелитов», членов аскетического монашеского ордена, основанного австрийским эрц-герцогом Альбертом (1559–1621), губернатором испанских Нидерландов, шестым сыном Максимилиана II, женатым на инфанте Изабелле (ум. в 1633), дочери короля Испании Филиппа II. 19. Красномундирники – части гвардейской кавалерии, именуемые так в разговорной речи по цвету их мундиров. 20. Сражение при Неервиндене – 27 июля 1693 г., в ходе которого маршал Люксембургский нанес поражение принцу Вильгельму Оранскому. 21. Английский король – Яков II (1633–1702), герцог Йоркский, второй сын английского короля Карла I Стюарта. Вступил на престол в 1685 г. После революции 1688 г. эмигрировал во Францию, где и прожил до самой смерти. 22. Битва на рейде Ог – 2 июня 1692 г. в результате нападения голландцев и англичан на нормандский порт Ог была уничтожена значительная часть кораблей французской эскадры. 23. Руссилъонский полк – кавалерийский полк под командованием маркиза де Монфора (ум. в Неервиндене в 1693 г.). Кавалеристы полка носили голубые мундиры с золотыми пуговицами и красными отворотами. 24. ...чтобы мне не пришлось покупать ее... – Восемь кавалерийских полков находились в непосредственном подчинении у короля. 25. ...участвовать в кампании, которая вот-вот должна была начаться... – См. коммент. 15. 26. Блае – Клод де Рувруа (1607–1693), отец мемуариста, был губернатором Блае и Санлиса. 27. Его высочество принц – Великий Конде. 28. Мой дядюшка – Шарль де Рувруа, маркиз де Сен-Симон (1601–1690), губернатор и бальи Санлиса, был на шесть лет старше Клода де Рувруа. 29. Принц посягал на все, что соседствует с Шантийи. – Шантийи – поместье герцогов де Монморанси, с 1643 г. перешедшее во владение дома Конде. 30. Скапен – персонаж комедии Мольера «Плутни Скапена» (1671). 31. Его жена – Луиза де Крюссоль (1604–1695), дочь Эммануила I де Крюссоль, герцога д’Юзес, вдова Антуана Эркюля де Бюдо, маркиза де Порт, фрейлина королевы Анны Австрийской, в 1634 г. вышла замуж за Шарля де Рувруа, маркиза де Сен-Симона. 32. Орден Св. Духа – главный рыцарский орден феодальной Франции, учрежденный в 1578 г. Генрихом III с целью приблизить к себе потенциальных противников – лидеров «Католической лиги», связав их клятвой верности королевскому дому. 33. Осада Прива – происходила в мае 1629 г. 34. ...последнего герцога де Монморанси, обезглавленного в Тулузе. – Анри II, герцог де Монморанси-Дамвиль, один из главарей мятежа против Ришелье (вместе с Гастоном Орлеанским), потерпел поражение и был казнен в 1632 г. 35. Принц всегда звал ее тетушкой... – Принц Конде имел основание называть Луизу де Крюссоль тетушкой потому, что ее первый муж, маркиз де Порт, приходился родным братом Луизе де Бюдо (1575–1598), которая была матерью Шарлотты-Маргариты де Монморанси (1594– 1650), жены Анри II де Бурбон-Конде и, соответственно, бабкой Луи II де Бурбон-Конде. 36. Мой дед – Луи де Рувруа, сеньер де Плесси (1568–1643); выступал на стороне Лиги, затем перешел на службу к Генриху IV. С 1627 г. – бальи и губернатор Санлиса. 37. ...король, обманувшийся в де Люине... – Деятельность Шарля Альбера, герцога де Люина, приближенного Генриха IV, а затем фаворита Людовика XIII, во многом предвосхищает политику кардинала Ришелье. Так, в августе 1619 г. де Люин взял на себя труд улаживания конфликта между Людовиком XIII и его матерью, освободил из тюрьмы принца Конде, рассчитывая привлечь его на сторону короля, в 1620 г. принял участие в подавлении очередного выступления Фронды. Действия де Люина, направленные на ограничение своеволия Марии Медичи, мятежных принцев и протестантов, вызвали недовольство придворных кругов, которые немало потрудились, чтобы к концу 1620 г. в отношениях между Людовиком XIII и его фаворитом наметилось охлаждение. Правда, в 1621 г. де Люину удалось восстановить свой пошатнувшийся авторитет. О взаимоотношениях де Люина с Людовиком XIII Сен-Симон подробно рассказывает в «Параллельном жизнеописании трех первых Бурбонских королей» (1746). 38. ...не дала этому монарху лучших спутников. – В оригинале – maltotiers («сборщики налогов»), слово с резко выраженной уничижительной оценкой – «вымогатели». Статуя Людовика XIV на Вандомской площади была воздвигнута в 1699 г. 39. Месье Гастон возвратился из Брюсселя... – Слабовольный, непоследовательный, вступавший во всевозможные заговоры, Гастон Орлеанский непрерывно интриговал против своего брата, Людовика XIII, матери-регентши и Мазарини. 29 сентября 1634 г. между ним и двором была наконец достигнута договоренность о примирении, однако со свойственной ему непоследовательностью он вновь бежал во Фландрию, где узнал о том, что по настоянию Марии Медичи его тайный брак с Маргаритой Лотарингской признан недействительным. Раздосадованный и озлобленный, он все-таки вернулся во Францию и 21 октября того же года предстал в Сен-Жермене перед своим братом. 40. Отец... следовал за королем во всех его походах... – Клод де Сен-Симон принимал участие в осаде Ла-Рошели, главного оплота гугенотов, сопровождал короля в кампаниях 1629 г. (Па-де-Сюз и Шамбери), 1636 г.; после захвата Пикардии ему было поручено присматривать за Лигой в департаменте Уаза, в 1638 г. командовал легкой кавалерией в армии Конде, участвовал в войне 1639 г. 41. ...кисти одного мастера... – «Св. Себастьян, пронзенный стрелами» – картина итальянского художника Аннибале Карраччи (1560 - 1609), в настоящее время находится в Лувре; полотно «Помона и Вертумна», приписываемое ученику Леонардо да Винчи Франческо Мельци (1492–1570), находится в Берлинском музее. 42. День одураченных – 10 ноября 1630 г., когда королева-мать, Мария Медичи, при поддержке хранителя королевской печати Мишеля де Марийака (1563–1632) и Гастона Орлеанского почти добилась отставки кардинала Ришелье, Людовик XIII восстановил его в должности. 43 ...я. обнаружил это у...– По мнению биографов, Сен-Симон почерпнул приводимые им сведения из «Истории правления Людовика XIII» Мишеля Левассора, двадцать томов которой находились в его рабочем кабинете. 44. ...когда испанцы взяли Корби... – В августе 1636 г. армия кардинала-инфанта, брата Филиппа IV, вторглась в Пикардию, захватив города Ла-Капель, Катле и Корби (16 августа). Корби был отбит у испанцев в ноябре того же года. 45. ...с упорными трудами при осаде Ла-Рошели... – Город-порт Ла-Рошель был взят 28 октября 1628 г. 46. Герцог де Бельгард... пребывал в изгнании... – Роже де Сен-Лари, герцог де Бельгард, был изгнан в августе 1631 г. как сообщник Гастона Орлеанского, однако обязанности обер-шталмейстера сложил с себя лишь в 1639 г. в пользу Сен-Мара. 47. ...после всего, что произошло у нас с герцогом Люксембургским... – В 1693 г. Сен-Симон оказался в числе оппонентов герцога Люксембургского, затеявшего тяжбу по вопросу о древности своего пэрства и связанных с ним привилегиях. Занятая Сен-Симоном позиция явилась причиной его отказа служить под началом маршала в кампании 1694 г. во Фландрии. Позднее, в 1696 г., Сен-Симон представил Людовику XIV записку со своими соображениями относительно принципов, которыми должна руководствоваться королевская власть при возведении в ранг герцогов и пэров, чем разгневал короля, обошедшего его при распределении армий. 48. ...к обоим маршалам Франции... – де Лоржу и де Жуаёзу. 49. День св. Жана – 23 июня. 50. ...выводил из Сицилии французские войска. – В 1678 г. Людовик XIV принял решение о переброске войск из Сицилии в Мец для оказания помощи мессинцам, восставшим против испанцев. 51. ...город... был предан огню... – Шпейер был сожжен в мае 1689 г. по приказу маршала Дюраса. 52. Паламос – город в 30 км к югу от устья реки Тер. 53. Дюркхаймское дефиле – укрепления, расположенные в 15 км западнее Мангейма. 54. На другой день – 22 сентября. (пер. Ю. Б. Корнеева) |
|