Л.-Ф. СЕГЮР
ЗАПИСКИ О ПРЕБЫВАНИИ В
РОССИИ В ЦАРСТВОВАНИЕ ЕКАТЕРИНЫ II
В Киеве получил я последнее письмо от
Верження. Он поручал мне сообщить императрице
решение короля собрать государственные чины
всего королевства. Узнав об этом, императрица
выразила мне свое удовольствие и с увлечением
выхваляла эту меру; она видела в ней несомненный
залог будущего восстановления наших финансов и
учреждения общественного порядка. «Я, право, не
нахожу довольно слов, — сказала она, — чтобы
похвалить молодого короля, который для Франции
является достойным соперником Генриха IV». Все
иностранцы, находившиеся в Киеве, какой бы нации
они ни были, поздравляли меня по этому случаю.
Чувство человеколюбия, благородство мысли,
желание искоренить злоупотребления и
предрассудки, ослабить самовластие и достигнуть
свободы, которая в собственном смысле есть
справедливость, тайно волновали тогда все души,
окрыляли все умы, оживляли все сердца. Для личных
побуждений тогда еще не предвиделось ударов, их
ожидавших впоследствии, и только одно общее
благо было в виду и на уме у каждого. Счастливые
дни, которые миновались навсегда! Какие
благородные мечтания лелеяли нас в ту пору нашей
неопытности! И для чего взрыв страстей и ярость
духа партий с той поры иссушили души, отравили
самые естественные чувства и далеко отдалили
благополучие, к которому мы все, казалось,
стремились, так согласно озаренные светочами
разума и истины, вскоре превратившимися в факелы
раздора. Я тогда чистосердечно разделял
блестящие надежды большей части моих
современников и не понимал темных предчувствий,
которые созвание чинов внушало моему отцу. В
письмах своих он говорил мне о грядущих
несчастиях и о переворотах, почти неизбежных. Он
писал мне: «Когда король пожелал узнать мое
мнение о намерении созвать выборных из народа, я
посоветовал ему обсудить хорошенько все
возможные последствия такой меры, потому [428] что в настоящих
обстоятельствах, при всеобщем волнении умов,
созвание чинов может послужить подготовкою к
народному сейму, а кто мог взвесить последствия
этого?» Происшествия оправдали предсказания
старого министра. Но тогда они показались мне
внушенными духом старины и предрассудков,
который противился всяким нововведениям, даже
полезным.
Через несколько дней после этого я
узнал о смерти графа Верження; это было несчастие
для Франции и, можно сказать, потеря для всей
Европы, на которую он оказывал благотворное
влияние духом согласия, дальновидностью и
благоразумием. Граф Монморен
57, заступивший его
место, в самых лестных выражениях изъявил мне
благоволение короля к моей деятельности в
России. Его величество поручил ему сказать мне,
что он доволен мною во всех отношениях. Но вместе
с тем мне было предписано употребить
всевозможные старания, чтобы разведать причины
важных недоразумений, возникших в
Константинополе между Шуазелем и Булгаковым по
поводу новых споров, которые могли причинить
войну, несмотря на все наши старания. В то же
время Шуазель писал мне, что Булгаков грозил
турецкому министерству, безумно разжигая раздор,
прекращенный нашим посредничеством, и притом еще
не сообщал французскому послу известий о своих
действиях. Я знал, что Шуазель обыкновенно видел
во всем только дурную сторону и часто тревожился
напрасно. Но в этом случае его жалобы были
основательны. Он в этих затруднительных
обстоятельствах вел себя с достоинством, ловко и
благоразумно. Его объяснения были скромны и
благородны; он высказывал свои мнения дивану
решительно и вместе с тем осторожно. Действуя
таким образом, он не устранял возможности
примирения в случае искренности со стороны
русских. Если же Россия захотела разрыва, то он
уничтожал всякий основательный предлог к
начатию войны, и вследствие этого несправедливые
притязания высказались бы ясно, во всей их
постыдной наготе.
Мое положение становилось щекотливо. С
одной стороны, будучи в свите и в близких
сношениях с императрицей, едва заключив выгодный
торговый трактат с ее министрами, я легко мог
навлечь на себя подозрение в потворстве выгодам
России, по-видимому жертвуя для нее долгом из
чувства благодарности. С другой стороны, я должен
был избегать увлечения в разговорах, чтобы не
оскорбить чем-нибудь гордости русских и не выйти
из роли миротворителя, которую мне задали.
Наконец, мне надобно было пользоваться временем,
не дожидаясь наставлений [429]
моего двора; дело было спешное: молчание или
медленность могли повредить ему. Побуждаемый
такими обязанностями к мерам решительным, каковы
бы ни были последствия их, я избрал те, которые
мне казались сообразными с достоинством моего
монарха и моего отечества. Поэтому, испрося
совещания с графом Безбородком, заведовавшим
иностранными делами, я объявил ему решительно,
что король не может остаться равнодушным, когда
русское правительство, испрося нашего
посредничества, помощию которого оно достигло
удовлетворения всех своих требований, вдруг, не
известив нас, начинает снова прежний спор и,
следовательно, не ставит ни во что недавний
формальный договор, утвержденный подписью ее
величества. Я, между прочим, напомнил также о
данном мне положительном обещании, что русское
правительство не будет требовать от Порты
торжественного признания прав императрицы на
Грузию. Я сказал, что требовать этого признания
теперь, без особенного предлога и без нашего
ведома, значит поступать наперекор приязни,
существующей между двумя государями, и что я
приписываю это действие одной неблагоразумной
поспешности Булгакова, который, вероятно, не
понял или нарушил свою обязанность. Наконец, я
объявил, что буду ждать решительного ответа,
чтобы рассеять сомнения короля насчет этого
непредвиденного происшествия.
В ответ на это русский министр сказал
мне вот что: «Императрица готова повторить
королю уверение в своей дружбе. Она осталась
совершенно довольна договором, заключенным в
Константинополе при посредничестве его
величества, и требует только его исполнения,
напрасно и давно ею ожидаемого. Порта, вместо
того чтобы, по обещанию своему, послать
ахалцихскому паше фирман, приказала ему вступить
в переговоры с грузинским царем Ираклием,
которого продолжает называть своим данником. Она
обещает Ираклию свое покровительство и защиту от
лезгин, а между тем позволяет ему держать в своих
владениях лишь небольшой отряд русских войск, да
и то советует ему отдать их в распоряжение
турецким властям. Ираклий, недовольный этими
стеснениями, прекратил всякие переговоры с
Турциею и известил нас о своих действиях.
Вследствие того Булгакову повелено было, не
посылая официальной ноты, жаловаться словесно и
ускорить отсылку фирмана к паше, соответственно
договору. Императрица ни в каком случае не
уступит прав своих на Грузию, хотя и запретила
Булгакову требовать формального признания
зависимости этой области от России. Что же
касается [430]
закубанских татар, которые беспрестанно делают
набеги на наши владения, то мы весьма скромно
говорим туркам: «Если это — ваши подданные, то
накажите их; если нет, то предоставьте нам с ними
справиться». Порта получила разрешение взять из
Крыма соли на продовольствие 100 000 человек; но
забирает на целый миллион. Запорожские казаки,
поселенные на землях султана, должны были
оставаться за Бугом, а им дозволили селиться близ
Очакова. Впрочем, последние два обстоятельства
могут быть устранены частными сделками с
турецкими властями и не послужат поводом к
обоюдным несогласиям. Что касается до Булгакова,
то он получит приказание оказывать должное
внимание к французскому послу, и если он нарушит
долг свой, то я его извещу о неудовольствии
императрицы».
Вслед за тем я узнал, что настоящею
причиною этих внезапных недоразумений с обеих
сторон была неоткровенность во взаимных
отношениях. Турки точно старались увернуться от
исполнения своих обещаний относительно фирмана.
Русское министерство, осторожное в
своих инструкциях, приказало Булгакову только
жаловаться словесно и в умеренных выражениях. Но
в то же время посол получал другого рода
наставление от Потемкина, который втайне желал
войны. Он надеялся предводительствовать войском
и иметь таким образом возможность получить
Георгиевскую ленту, которой одной только
недоставало, чтобы удовлетворить его тщеславию.
Боялся ли Булгаков могущественного
министра, или думал исполнить тайные замыслы
императрицы, но он последовал увещаниям
Потемкина, увлекся, принял грозный и
высокомерный тон. Наконец, боясь сопротивления
со стороны нашего посла, Булгаков, скрывая от
него свои действия, от пустых переговоров дошел
до важного спора, который усиливался при
деятельных интригах со стороны Англии и Пруссии.
Эти две державы, недовольные торговым договором,
который я заключил между Франциею и Россиею,
представили его турецкому правительству как
одно из следствий союза против него.
Но до самой крайности эти раздоры
довели огромные массы войск, которые князь
Потемкин подвинул к Черному морю, желая будто бы
придать тем более величия и пышности зрелищу,
представленному Европе в виде торжественного
поезда императрицы. Султан с явным беспокойством
замечал, что пограничные русские области полны
пехотой и конницей и снабжены артиллериею, что
войска [431] эти
превосходно обмундированы, что заготовлен
огромный запас денег и продовольствия и что все
было готово к начатию войны и взятию Очакова при
первом знаке, поданном Екатериною. Впрочем, мое
усердное вмешательство послужило в пользу: мне
дали оправдания. К тому же австрийский император,
казалось, не одобрял разрыва с Портою. Пруссия и
Англия ясно выражали свое сопротивление
честолюбивым видам России. По всему видно было,
что императрица, будучи благоразумнее своего
первого министра, в то время не желала войны и
отложила до другого времени исполнение своего
задушевного и обширного предприятия, которого
целью было не покорение Константинополя, но
создание греческой державы из завоеванных
областей, с присоединением Молдавии и Валахии,
для того чтобы возвести на новый престол
великого князя Константина.
Как бы то ни было, но Екатерина при
первом свидании с Потемкиным с такою живостью
укоряла его за поспешность, что он счел за
должное извиниться передо мною. «Я согласен, —
сказал он мне, — что при первом известии о
переговорах турок с Ираклием и о набеге татар,
которые побили до 300 наших казаков, я, может быть,
увлекся в минуту негодования и ввел Булгакова в
ошибку, послав ему слишком решительные
предписания. Впрочем, могу вас уверить, что наш
посланник, не уведомив о своих действиях г-на
Шуазеля, поступил несообразно с моими
наставлениями, и я уже писал ему, чтобы он
поправил свою ошибку и не утаивал бы ничего от
вашего посланника». Я немедленно уведомил
Шуазеля об этих заявлениях; вместе с тем я
известил его о деятельных вооружениях русских
войск в Херсоне и Севастополе. «Несмотря на
склонность к миру, в чем меня уверяют, — писал я
ему, — опасности, грозящие Оттоманской империи,
увеличиваются. Кажется, нельзя ей предвещать
спокойствия более году. Действуя политично и
справедливо, мы должны рассеять недоверчивость,
внушенную туркам нашими врагами. Нам не следует
успокаивать их в то время, когда русские так
грозно укрепляются в их соседстве на Черном море,
но должно посоветовать им также стать в
оборонительное положение и принять грозный вид».
С некоторого времени в политике
императора (Иосифа II) заметна была видимая
перемена. Вовсе не отвечая видам Екатерины II, его
союзницы, он приказал графу Кобенцелю
соединиться со мною и помогать мне в моих
попытках отдалить русское правительство от
опасного намерения его вторгнуться в пределы
Турции. Император поступил [432]
в этом случае чистосердечно. Впрочем, по многим
причинам я полагал, что если он не соглашался на
совершенное изгнание турок и взятие
Константинополя, он, однако же, не
воспрепятствовал бы Екатерине занять Очаков и
Аккерман и таким образом без затруднения
овладеть торговлею Черного моря и устьями Днепра
и Днестра. Мнение Шуазеля на этот счет совершенно
сходилось с моим, и он старался оживить сонливых
турок, побуждал их снаряжать флот, усилить
крепости, послать войска к Дунаю и, наконец,
советовал им ответить на угрозы Булгакова в
умеренных, но прямых и решительных выражениях.
Переговоры по поводу фирмана, татар и запорожцев
шли своим чередом. Императрица, вновь сообщив мне
свои жалобы на Порту, объявила мне, что, жертвуя
всем для достижения мира, она намерена оставить в
покое турок за их переговоры с Ираклием и будет
терпеливо ждать, пока Порта сама сознает
неприличие и несправедливость ее отказа
исполнить договор, заключенный и скрепленный при
посредничестве Франции.
Все эти уверения, равно как и действия
Австрии, могли бы совершенно успокоить меня при
других обстоятельствах. Но нельзя было
полагаться на будущее в государстве, где первый
министр имел столько силы и смелости, что мог
предписывать враждебный образ действий послу,
мог подвигать войска в Польшу и снова возвращать
их по своему усмотрению, не дожидаясь разрешения
государыни и не извещая о том других министров.
Между тем я получил от моего двора
депешу, в которой мне предписывался именно тот
образ действия, какой я употребил по случаю
турецких дел. Вскоре после того Монморен по
приказанию короля выразил мне его благоволение
за то, что я отгадал их намерения в таких
щекотливых обстоятельствах.
Князь Потемкин, которому не нравилось
поведение мое и Кобенцеля, не мог более
удержаться и высказал мне свое неудовольствие.
«Стало быть, решено, — сказал он, — что ваша
нация, самая образованная в мире, будет всегда
защитницею изуверов и невежд. И все это под
предлогом торговых выгод, которые могли бы быть
вполне заменены для вас приобретениями в
Архипелаге. Вся Европа вправе обвинить Францию,
которая упорно охраняет в недрах ее варварство и
чуму».
Я всегда затруднялся опровергать это
мнение, которое не мог не оправдывать внутренне.
Но, чтобы исполнить долг свой, я отвечал, что
Потемкин, как человек просвещенный, может лучше
другого понять и оценить причины, [433]
по которым французский король, видя свое
государство цветущим, спокойным и сильным, не
может не желать сохранения всеобщего мира
Европы. «Надежды на приобретения, — продолжал я,
— которых выгоды более мнимые, нежели
действительные, не заставят его решиться
возмутить благоденствие его подданных и
общественное спокойствие, захватить владения
давнего своего союзника, наконец, возобновить
времена крестовых походов, и все это для того,
чтобы произвести дележ, который возбудил бы
честолюбие, алчность и зависть прочих держав.
Европа сделалась бы тогда позорищем всеобщей
войны, которая, подобно Тридцатилетней, длилась
бы долго и разрушительно».
Почти в это же время Фитц-Герберт
получил депеши от лондонского кабинета, который
отказывался подписать окончательный договорный
акт, посланный русским правительством. С тех пор
переговоры о возобновлении торгового договора
между Англиею и Россиею были окончательно
прерваны. Между тем произошел обмен подписанных
обоими государями актов договора, который я
заключил незадолго пред тем. Каждый из русских
уполномоченных получил от короля по 40 000 франков
и портрет его величества, осыпанный бриллиантами
и стоивший почти то же; русская и французская
канцелярии получили каждая по 1000 червонцев. Мне
императрица тоже подарила свой портрет,
осыпанный бриллиантами, прекрасные меха и 40 000
франков. Так как вскоре после того ее написали в
охотничьем наряде, она мне дала другой портрет,
отличавшийся большим сходством.
Сообразно с полученными мною
приказаниями, я выразил императрице
удовольствие короля по случаю заключения
дружественных связей с ее величеством. «Король,
— сказал я, — желает усилить и утвердить
доверенность, залогом которой служит этот
договор, желает скрепить более и более этот союз,
столь полезный для спокойствия Европы, в
уверенности, что равновесие ее удобно может быть
поддержано двумя великими державами, которые в
настоящих обстоятельствах должны быть
руководимы одинакими целями».
Ответ императрицы был любезен,
обязателен и совершенно сообразен моим
миролюбивым ожиданиям. Но недостаточно было
утверждения торгового договора. Нужно было
привести его в действие. Я советовал Монморену
условиться с государственным контролером,
какими способами можно было бы поощрить
водворение французских торговых домов в русских
портах. Это было дело необходимое, [434]
без которого весь договор становился
бесполезным. При этом я напомнил Монморену о
благоразумном устройстве английских факторий.
Для поощрения нашего мореплавания на Черном море
я предлагал сбавить некоторые взыскания и
пошлины, которым подлежат и наши суда, тогда как
ими следовало обложить только суда иностранные.
Я требовал также заведения в наших портовых
городах школ для обучения языкам английскому и
немецкому, чтобы наши купцы не были принуждены
предпочитать наемные арматорские суда англичан,
голландцев и гамбургцев своим. Эти
предостережения и советы были, однако, напрасны.
Волнение во Франции было тогда уже слишком
сильно, и наши министры исключительно занялись
мерами предупреждения переворота, которого
приближение они предчувствовали. Чем более
страшились смут внутренних, тем более старались
отклонить всякий повод к войне. Поэтому наш
министр снова писал ко мне, чтобы я изведал
обстоятельно настоящие намерения двух
императорских дворов. Для этого и мне надо было
преодолеть множество препятствий. Лица, годные
для того, мелкие чиновники, чрез которых я
узнавал многое, были в отсутствии. Я был окружен
придворными, ничего не знавшими. Политические
тайны того времени оставались в ведении
Екатерины, Потемкина и Безбородка. Никогда я не
был так близок к особе государыни и так удален от
дел.
Однако, наблюдая новое и двуличное
направление австрийской дипломатии, нетрудно
было понять, что император, хотя наружно и принял
вид искреннего друга императрицы,
чувствовавшего такую же, как и она, ненависть к
туркам, однако готов был поддержать нас в
старании предупредить несогласие с Портою.
Основываясь на этом, я надеялся, что граф
Кобенцель по приезде императора объяснит мне
многое, так как политическое согласие,
водворившееся между императором и императрицею,
могло давать ему возможность узнавать тайны, мне
неизвестные. Воображение Екатерины не могло
оставаться в покое, оттого ее предначертания
были более смелы, нежели обдуманны. Эта быстрота
ума, казалось, нередко подавляла в зародыше
некоторые из ее творческих замыслов. Она в одно и
то же время хотела образовать среднее сословие,
привлечь иностранную торговлю, заводить фабрики,
распространить земледелие, утвердить кредит,
умножить ассигнации, возвысить курс монеты и
уменьшить лаж, строить города, основывать
академии, населять степи, покрыть Черное море
обширным флотом, обессилить татар, вторгнуться в
Персию, расширить свои завоевания [435]
в Турции, обуздать Польшу и распространить свое
влияние на всю Европу. Все это были огромные
предприятия, и хотя много дела предстояло в едва
просвещенном государстве, однако было бы
полезнее ограничить предметы преобразований
или, по крайней мере, отказавшись от замыслов
завоеваний, заняться внутренним
благосостоянием, которое одно лишь доставляет
истинную славу монархам. Впрочем, Екатерина уже
пользовалась некоторыми плодами своих забот.
Кроткое правление ее способствовало быстрому
умножению населения; многие фабрики шли успешно;
земледелие усиливалось быстро; вновь основанные
школы постепенно смягчали нравы и разливали свет
просвещения; суды решали справедливее и
сообразнее с законами все дела, если только они
не касались сильных особ; крепостная зависимость
смягчилась; пожалование дворянству прав
собираться, выбирать предводителей и судей и
приносить жалобы монарху оживило деятельность
помещиков, приучало их к занятиям и приготовляло,
таким образом, правительству полезных деятелей,
а вместе с тем предотвращало вредное влияние
обеих столиц, изнурявших Россию сосредоточением
всей промышленности, всего богатства и всей
производительности империи.
Несмотря на то что мне высказывали
желание сохранить мир, я замечал, однако, какую-то
мнительность и беспокойство, не согласные с
этими миролюбивыми намерениями. Так, например,
всем иностранцам, желавшим ехать в Херсон, Крым и
вообще в области, подведомые управлению
Потемкина, отказывали в выдаче паспортов и
лошадей. Ламет изъявил намерение ехать в
Константинополь через Херсон. Ему не дали
решительного отказа, но князь просил, чтобы я
уговорил его отложить это предприятие. «При
нынешних обстоятельствах, — сказал он мне, — эта
поездка может не понравиться императрице. Она
поверила бы тогда ложным подозрениям, которые ей
внушают насчет французов, и это повредит нашим
стараниям склонить ее к дружбе с вашим двором.
Между Портой и нами по-настоящему нет разрыва; но
так как обе стороны вооружаются, то императрице
было бы неприятно знать, что французский
полковник, которого она обласкала, проехал через
все наши военные посты прямо в турецкий лагерь.
Разумеется, в качестве министра я готов выдать
вам нужные бумаги, если вы непременно этого
потребуете; но как друг я советую вам избегать
всего, что может повредить взаимному согласию,
только что утвержденному».[436]
Я отвечал, что думать так — значит, уже
слишком много придавать значения поездке
молодого француза, путешествующего для
удовольствия и из любознательности; я уверял
князя, что если бы нам грозила война с Англиею и
какой-нибудь русский генерал случился тогда во
Франции, то мы без всякого опасения пустили бы
его из Бреста в Портсмут. Я, однако, исполнил его
желание, потому что всегда старался водворять
согласие и предотвращать ссоры. Хотя Ламета
поразила такая недоверчивость, но он из дружбы ко
мне решился снести эту неприятность. Мне
казалось странным, что Шуазель не переставал
тревожиться и жаловаться и усердно побуждал
турок к вооружению, между тем как я уже послал ему
депеши, чтобы успокоить его. Граф Безбородко
объяснил мне, в чем дело: он сказал, что курьер,
посланный месяц тому назад с его депешами к
Булгакову и с моими к Шуазелю, был захвачен и
ограблен на границе. Впоследствии будет
объяснено, каким образом этот случай помешал
успеху наших стараний успокоить Порту и
предотвратить разрыв.
Через несколько дней после этого князь
Потемкин намекнул мне о союзе, который, по его
мнению, можно и должно было заключить между
Россиею и Франциею. Пользуясь этим случаем, я
сказал ему:
— Прежде всего нужно бы увериться в
настоящих намерениях русского двора и узнать,
откажется ли он искренно от мысли о разрушении
государства, которого безопасность важна для
многих значительных держав.
— Пусть так, — отвечал Потемкин, —
если уж вы непременно хотите сохранить чуму и
полагаете, что христианское государство или
греческие республики будут менее благоприятны
для вашей торговли, нежели гордые, своевольные и
высокомерные мусульмане. Но, по крайней мере, вы
бы должны были согласиться на то, что турок
должно стеснить в более естественных, приличных
им границах для избежания беспрестанно
ожидаемых войн.
— Понимаю, — отвечал я. — Вам нужен
Очаков и Аккерман: это почти то же, что требовать
Константинополь. Это значит — объявить войну
будто бы для того, чтобы доказать, что вы желаете
сохранить мир.
— Вовсе нет, — возразил он. — Но если
на нас нападут, мы возьмем вознаграждение такое,
какое захотим. Если бы вы только захотели, есть
возможность без всякой войны объявить Молдавию и
Валахию независимыми и освободить эти
христианские страны от меча злодеев и от
грабежей разбойников.
— Без войны? — воскликнул я. — Никогда!
Турки не [437] согласятся
на такую уступку, пока не будут побеждены.
Разговор тем и кончился и послужил мне
доказательством, что если могущественный
министр так думает, то графу Безбородку трудно
поддержать в императрице мирное расположение, к
которому она склонялась и которое тогда,
по-видимому, было чистосердечно и непритворно.
Курьер из Константинополя привез Потемкину
известия, которые возбудили негодование
императрицы. Булгаков писал, что несколько
французских офицеров, назвавшись купцами,
отправились в Очаков. Я сказал князю, что так как
границы Турции в опасности, то пусть он не
удивляется, что Франция, ее союзница, употребляет
для ее защиты офицеров, посланных нашим
правительством в Константинополь, но что я не
понимаю, для чего они скрывались под видом
купцов, потому что мы действуем прямо и открыто.
Англичане воспользовались этим случаем, чтобы
возбудить подозрение императрицы, и в
продолжение некоторого времени расположение ее
ко мне изменилось в явную холодность.
В это время оппозиционная польская
партия старалась воспользоваться пребыванием
императрицы в Киеве, чтобы унизить в ее мнении
короля Станислава. Потоцкий, своим доносом, и
генерал Браницкий, чрез свою жену, племянницу
Потемкина, уверяли князя, что король не
соглашается на уступки, которые русские хотели
приобресть в Польше. Но принц Нассау и граф
Стакельберг уничтожили их проделки и помирили
короля с первым министром. Князь де Линь писал по
этому случаю: «Знаете ли, что делают здесь эти
паны Великой и Малой Польши? Они обманываются, их
обманывают, и они, в свою очередь, обманывают.
Жены их льстят императрице и полагают, что она не
знает, как ее осуждали под шумок последнего
сейма. Все ловят взгляд Потемкина, а взгляд этот
нелегко, поймать, потому что князь не то близорук,
не то кос. Прекрасные полячки добиваются
Екатерининской ленты, чтобы кокетничать ею и
возбуждать зависть своих родственниц и знакомых.
Императрица недовольна посланниками английским
и прусским за то, что они подстрекают турок, между
тем как сама не дает им покою. Здесь желают и
боятся войны; Сегюр всячески старается
предотвратить ее. Я ничем не рискую, а скорее могу
достигнуть славы, и потому искренно желаю войны;
а приятель мой ставит мне в укор такое опасное
желание, и я отказываюсь от него; но иногда вновь
взволнуется кровь, и я опять возвращаюсь к моей
мечте». Из этого видно, что этот друг, хотя и
пользовался доверием Екатерины, не мог
содействовать мне, чтобы утвердить в уме
государыни мысль о мире. [438]
Станислав предложил императрице
вспомогательное войско — она не приняла его.
Дела шли благоприятно для короля, но он не умел
ими пользоваться. Глава буйного народа,
легкомысленный, добродушный и роскошный, тогда
как нужно было выказывать твердость и
благоразумие, Станислав не снес легкий венец
свой; его притесняли соседи и презирали
подданные.
Зима миновала. Днепр освободился из
ледяных оков своих; природа, сбросив траурный
покров и засияв блеском весны, подавала
Екатерине знак к отъезду. Мы отпраздновали день
ее рождения. Помолясь усердно в Печерском
монастыре, императрица раздала много наград,
лент, бриллиантов и жемчугу. Де Линь сказал:
«Киевская Клеопатра не глотает жемчугов, а
раздает их во множестве». Наконец 22 апреля
императрица пустилась в путь на галере в
сопровождении великолепнейшей флотилии, которая
когда-либо шла по широкой реке. Она состояла из 80
судов с 3000 человек матросов и солдат. Впереди шли
семь нарядных галер огромной величины, искусно
расписанных, с множеством ловких матросов в
одинаковой одежде. Комнаты, устроенные на
палубах, блистали золотом и шелками. Одна из тех
галер, которые следовали за царскою, была
назначена Кобенцелю и Фитц-Герберту; другая — де
Линю и мне; прочие были отданы князю Потемкину и
его племянницам, обер-камергеру, шталмейстеру,
министрам и сановникам, которые удостоились
чести сопровождать императрицу. На остальных
судах поместились разные служители, пожитки,
провизия. Г-жа Протасова и каждый из нас имел
комнату и еще нарядный и роскошный кабинет с
покойными диванами, с чудесною кроватью под
штофною занавесью и с письменным столом красного
дерева. На каждой из галер была своя музыка.
Множество лодок и шлюпок носилось впереди и
вокруг этой эскадры, которая, казалось, создана
была волшебством.
Мы подвигались медленно, часто
останавливались и, пользуясь остановками,
садились на легкие суда и катались вдоль берега,
вокруг зеленеющих островков, которыми усеяна
река. Множество народа громкими кликами
приветствовало императрицу, когда при громе
пушек матросы мерно ударяли по волнам Борисфена
своими блестящими, расписанными веслами. По
берегам появлялись толпы любопытных, которые
беспрестанно менялись и стекались со всех
сторон, чтобы видеть торжественный поезд и
поднести в дар императрице произведения
различных местностей. Порою на береговых
равнинах Днепра маневрировали легкие отряды
казаков. Города, деревни, усадьбы, [439]
а иногда простые хижины так были изукрашены
цветами, расписанными декорациями и
триумфальными воротами, что вид их обманывал
взор, и они представлялись какими-то дивными
городами, волшебно созданными замками,
великолепными садами. Снег стаял; земля
покрылась яркою зеленью; луга запестрели
цветами; солнечные лучи оживляли, одушевляли и
украшали все предметы. Гармонические звуки
музыки с наших галер, различные наряды
побережных зрителей разнообразили эту роскошную
и живую картину. Когда мы подъезжали к большим
городам, то перед нами на определенных местах
выравнивались строем превосходные полки,
блиставшие красивым оружием и богатым нарядом.
Противоположность их щегольского вида с
наружностью румянцевских солдат уже доказывала
нам, что мы оставляем области этого маститого,
знаменитого воина и вступаем в места, которые
судьба подчинила власти Потемкина. Стихии, весна,
природа и искусство, казалось, соединились для
торжества этого могучего любимца. Окружая
императрицу такими дивами, когда она проезжала
страны, недавно покоренные его оружием, он
надеялся возбудить ее самолюбие и внушить ей
желание и смелость решиться на новые завоевания.
Мы были свободны только по утрам и
приятно проводили их в чтении, в разговорах, в
переходах с одной галеры на другие и в прогулках
по берегам. В час мы отправлялись на царскую
галеру и обедали с императрицей. Стол ее, как
всегда, был накрыт на десять приборов. Только раз
в неделю она сзывала всю свиту, имевшую честь
сопровождать ее. Тогда стол устраивался на
огромном судне, где помещалось до 60 человек.
Чрез пять дней (апреля 27<-го>) по
отъезде нашем мы остановились в Каневе, где нас
ожидал польский король. Здесь было назначено
свидание Станислава с Екатериною. Оба они за 25
лет пред тем блистали любезностью и красотою и с
тех пор немало изменились и в наружности, и в
чувствах своих. Станислав, с нетвердою короною на
голове своей, выпросил из страха и расчета
краткое свидание у своей высокой
покровительницы; согласие на это
дипломатическое свидание было дано как уступка
приличиям.
Я никогда не видал императрицы более
любезною, как в первый день нашего плавания; за
обедом было очень весело; мы все рады были, что
выехали из скучного Киева, где льды держали нас
целые три месяца. Весна молодила наши умы.
Прекрасная погода, великолепие нашего флота,
величественная река, движение, радость зрителей,
толпившихся [440] на
берегу, азиатская или воинственная пестрота в
разнообразных нарядах тридцати различных
народов, наконец, уверенность видеть каждый день
новые, любопытные предметы — все это возбуждало
и подстрекало воображение, которое в стремлении
своем опережало нас самих. Не останавливаясь
долго на одном предмете, мы в разговорах наших
беспрестанно переходили от одного к другому. Мы
сравнивали прежние времена с новыми, Францию с
Грецией, Англию с Карфагеном, Пруссию с
Македониею, империю Екатерины с Кировою,
рассказывали анекдоты старые и новые;
императрица сообщила нам несколько случаев из
жизни Петра Великого и Елисаветы. Когда мы
дивились скорости, с какою она успела смягчить
нравы, недавно еще столь грубые и суровые, она
сказала нам: «Правда, наши старики должны
находить различие при сравнении их времени с
нынешним. Я не могу без ужаса думать о положении
народа в правление императрицы Анны, или, лучше
сказать, ее министра Бирона; этот жестокий
человек, которому она доверялась, лишил жизни и
сослал более семидесяти тысяч человек».
Мы говорили о диких племенах,
населявших отдаленные края ее империи. «Поток
времени еще не коснулся до этих кочующих народов,
— сказала государыня. — Они издавна сохраняют
первоначальную простоту нравов: живут под
шатрами, питаются мясом и скопами своих стад,
подчинены начальникам, которые скорее отцы их,
нежели владыки. Можно считать их счастливыми,
потому что нужды их ограниченны и легко
удовлетворимы. Если бы, по прежним намерениям
моим, я их образовала, то это, может быть,
послужило бы к их развращению. Небольшая дань
мехами их не обременяет, потому что они охотятся
по привычке и по страсти».
В одном только отношении эти древние
орды гуннов, киргизов, татар, известные прежде
под многими названиями, значительно изменились.
Долго они наводили страх своими кочеваньем,
набегами и грабежами, но теперь образованные
народы лишили их возможности делать новые
завоевания, и эти племена потеряли прежний
воинственный дух свой. Когда зашел разговор о их
вере, шаманах, или волхвах, и идолах, императрица
сказала нам, что иные из этих племен
придерживаются каких-то непонятных верований,
что жрецы их сохранили древнейший сборник
молитв, притч и духовных песней, писанных на
языке, совершенно неизвестном, и которые они
читают по преданию, не понимая смысла их. «Это
возбудило мое любопытство, — сказала она. — Я
обратилась с запросами к ученым, [441]
но они об этом предмете, как и о многих иных,
казались ничего не знающими. Я, однако, приказала
навести основательные справки. Наконец недавно
уже открыли, впрочем еще не наверно, что эти
молитвы писаны на древнем, священном языке
индусов — на санскритском».
Так как в продолжение этой беседы
императрица в беглом очерке изобразила учения
законодателей Греции, Азии, Рима и Аравии, то я
заметил ей, что она после этого, кажется, потеряла
право смеяться над учеными по старой своей
привычке.
— Точно, — прибавил де Линь. — После
всего, что мы слышали, мы, по совести, принуждены
включить вас в число тех ученых, на которых вы так
нападаете.
— Да, я знаю, — сказала императрица. —
Я вообще вам нравлюсь, и вы хвалите меня
«целиком», но, разбирая меня поподробнее,
осуждаете во мне многое. Я беспрестанно делаю
ошибки против языка и правописания. Сегюр знает,
что у меня иногда претупая голова, потому что ему
не удалось заставить меня сочинить шесть стихов.
Без шуток, я думаю, несмотря на ваши похвалы, что
если бы я была частною женщиною во Франции, то
ваши милые парижские дамы не нашли бы меня
довольно любезною для того, чтобы отужинать с
ними.
— Прошу вас вспомнить, государыня, —
возразил я, — что я здесь представитель Франции и
не должен допускать клевет на ее счет.
Но императрица, бывшая в духе,
продолжала в том же тоне:
— Как вы полагаете, чем бы я была, если
бы родилась мужчиною и частным человеком?
В ответ на это Фитц-Герберт сказал, что
она была бы мудрым законоведцем, Кобенцель
полагал, что она бы сделалась великим министром,
а я уверял ее, что она сделалась бы знаменитым
полководцем.
— На этот раз вы ошибаетесь, —
возразила она. — Я знаю свою горячую голову; я бы
отважилась на все для славы и в чине поручика в
первую кампанию не снесла бы головы.
В другой раз мы говорили о
предположениях, которые тогда делались в Европе
по поводу ее путешествия. Мы все были одинакового
мнения и уверяли, что везде будут думать, будто
она с императором хочет завоевать Турцию, Персию,
даже, может быть, Индию и Японию, наконец, что
странствующий кабинет Екатерины занимает и
тревожит все прочие.[442]
— Стало быть, этот петербургский
кабинет, находящийся теперь на волнах Днепра,
кажется весьма значительным, если так тревожит
другие?
— Точно так, государыня, — сказал
тогда де Линь. — А между тем я не знаю ни одного,
который был бы так мал: он и весь-то в несколько
дюймов, потому что простирается от одного виска
до другого и от переносицы до волос.
Нам предстояло проплыть 446 верст от
Киева до Кайдака, где начинаются пороги и где мы
должны были пересесть в кареты и ехать до
Херсона.
Флот наш остановился под Каневом, в
котором выставлены были польские войска в
богатых мундирах, с блестящим оружием. Пушки с
кораблей и из города возвестили прибытие обоих
монархов. Екатерина послала на красивой шлюпке
несколько генералов встретить короля польского.
Король, чтобы избавиться от затруднительного
этикета, хотел сохранить инкогнито,
несообразное, впрочем, с торжественностию
встречи, и сказал посланным, которые его
сопровождали: «Господа, король польский поручил
мне представить вам графа Понятовского».
Когда он вступил на императрицыну
галеру, мы окружили его, желая заметить первые
впечатления и слышать первые слова двух
державных особ, которые находились в положении,
далеко не сходном с тем, в каком они были некогда.
Но мы обманулись в наших ожиданиях, потому что
после взаимного поклона, важного, гордого и
холодного, Екатерина подала руку королю, и они
вошли в кабинет, в котором пробыли с полчаса. Они
вышли, и так как мы не могли слышать их разговор,
то старались прочитать в чертах их лиц помыслы
их, но в них ничего не высказалось ясно. Черты
императрицы выражали какое-то необыкновенное
беспокойство и принужденность, а в глазах короля
виднелся отпечаток грусти, которую не скрыла его
принужденная улыбка.
Монарх обращался к тем из нас, которых
знал, прочих представила ему императрица. Со мною
он был очень любезен. Все было рассчитано, чтобы
наполнить день, который с обеих сторон желали
провести скорее. Все пересели в красивые шлюпки,
чтобы переправиться на галеру, где должен был
происходить обед. Трудно было представить себе
судно великолепнее, изящнее и роскошнее этого. За
столом по правую руку возле императрицы сидел
король, по левую — Кобенцель; князь Потемкин,
Фитц-Герберт и я поместились против их величеств.
За обедом мало ели, мало говорили,
только смотрели друг на друга, слушали
прекрасную музыку и пили за здравие [443]
короля при грохоте пушечного залпа. По выходе
из-за стола король взял из рук пажа перчатки и
веер императрицы и подал ей. После того он стал
искать и никак не мог найти своей шляпы;
императрица, заметив это, велела принести шляпу и
подала ее королю. Принимая ее, Станислав сказал:
«Когда-то, ваше величество, вы пожаловали мне
другую шляпу, которая была гораздо лучше этой».
Мы возвратились на царскую галеру.
Король пробыл еще немного времени и в восемь
часов уехал в Канев.
Когда наступила ночная темнота,
каневская гора зарделась огнями; по уступам ее
была прорыта канава, наполненная горючим
веществом, его зажгли, и оно казалось лавою,
текущею с огнедышащей горы; сходство было тем
разительнее, что на вершине горы взрыв более 100 000
ракет озарил воздух и удвоил свет, отразившись в
водах Днепра. Флот наш тоже был великолепно
освещен, так что на этот раз для нас не было ночи.
Король пригласил нас к себе, и мы отправились. Он
дал великолепный бал, но императрица отказалась
участвовать в нем. Напрасно Станислав упрашивал
ее остаться еще хоть сутки: пора милостей для
него миновала! Екатерина сказала ему, что боится
опоздать и заставить ждать императора, который
должен был съехаться с нею в Херсоне. Мы уехали на
другое утро; так минуло это свидание, которое,
несмотря на пышную торжественность, займет место
скорее в истории, нежели в романе... В некотором
отношении оно было выгодно для короля: он успел
разрушить замыслы партии, вредившей ему. Князь
Потемкин даже пытался помирить с ним племянника
своего, генерала Браницкого, но Браницкий так
неохотно склонился к тому и вел себя так
неприлично гордо, что они расстались, еще более
недовольные друг другом, чем прежде. Так как
король выразил совершенную покорность воле
императрицы, то она, во уважение этого, решилась
защищать его от врагов. Она пожаловала ему
Андреевскую ленту, и с ее дозволения король надел
орден Белого Орла на генерала Энгельгардта,
племянника Потемкина. По отъезде из Канева
Станислав Август поспешил на встречу с
императором Иосифом II, надеясь снискать его
расположение и отвратить опасность, грозившую
ему со стороны могучего и честолюбивого соседа,
уже обнаружившего желание свое распространить
пределы Галиции. Император принял его ласково и
уверял, что не только не замышляет гибели Польши,
но что будет противиться другим державам в
случае покушений их на эту страну. Тщетные
обещания! В глазах самых строгих к себе государей
политика редко подчиняется нравственным законам
[444] — польза руководит
их действиями. Станислав, на время успокоенный,
не замечал опасностей своего положения. Одна
лишь сила упрочивает независимость; она уже
потеряна, когда вся надежда возложена на чуждое
покровительство. Только в случае готовности к
борьбе можно внушить уважение к себе и найти
союзников вместо покровителей.
Наше плавание было успешно. Иногда
только нас задерживали противные ветры. 30 апреля
мы благополучно прибыли в Кременчуг.
Скучное пребывание в Киеве, зима и в
особенности недовольный вид Румянцева
расположили к грусти веселую императрицу. По
высадке нашей в Кременчуге иная картина
представилась взорам ее: весна, оживив природу,
придала предметам праздничный вид, и светлая,
прелестная зелень украшала все, даже болота. Дом
обширный, красивый, построенный и расположенный
по вкусу Екатерины; английский сад, в котором
волшебным образом князь Потемкин насадил
огромнейшие деревья; прекрасный вид, украшенный
тенистой зеленью, цветами и водою; 12 000 вновь
снаряженного войска; собрание всего дворянства
губернии, в богатых нарядах, и купцов,
съехавшихся со всех концов империи; наконец,
повсеместное движение после трехмесячного покоя
и близость к цели этой необыкновенной поездки,
занявшей внимание Европы, — вот чем открылись
для меня эти новые зрелища. Удовольствие
Екатерины при ежедневном виде новых
занимательных предметов высказалось ясно.
Потемкин, необыкновенный всегда и во всем, явился
здесь столько же деятельным, сколько был ленив в
Петербурге. Как будто какими-то чарами умел он
преодолевать всевозможные препятствия,
побеждать природу, сокращать расстояния,
скрывать недостатки, обманывать зрение там, где
были лишь однообразно песчаные равнины, дать
пищу уму на пространстве долгого пути и придать
вид жизни степям и пустыням. Станции были
размещены таким образом, что путешественники не
могли утомиться: флот останавливался всегда в
виду селений и городов, расположенных в
живописных местностях. По лугам паслись
многочисленные стада; по берегам располагались
толпы поселян; нас окружало множество шлюпок с
парнями и девушками, которые пели простонародные
песни, — одним словом, ничего не было забыто.
Надобно согласиться, что хотя Потемкин
был плохой полководец, своенравный дипломат и
далеко не великий государственный человек, но
зато был самый замечательный, [445]
самый ловкий царедворец. Впрочем, если бы и снять
искусственную оболочку с его созданий, то
осталось бы все-таки много существенного. Когда
он принял в управление эти огромные области, в
них было только 204 000 жителей, а под его
управлением население в несколько лет возросло
до 800 000 — число, впрочем, еще незначительное для
пространства на 800 верст в длину и 400 в ширину.
Приращение это составляли колонисты
греческие, немецкие, польские, инвалиды,
уволенные солдаты и матросы. Один француз,
поселившийся здесь за три года до нашего приезда,
сказал мне, что, проезжая ежегодно эту страну, он
находил новопостроенные, богатые селения там,
где за год были пустыни.
В Кременчуге Потемкин доставил нам
зрелище больших маневров, в которых участвовали
45 эскадронов конницы и многочисленная пехота. Я
редко видывал такое прекрасное и блестящее
войско. Движения их могли дать нам понятие об
этой тактике, страшной для турок, может быть, и
недостаточной против других войск. Впоследствии
мы дали им славные уроки, которыми они прекрасно
воспользовались. Вся их тактика, в то время, как я
их видел, состояла в движении четырьмя колоннами
с цепью стрелков впереди, предшествуемых
казачьим отрядом. Предположив, что неприятель
приближается в значительных силах, колонны
строились в четыре большие трехшеренговые каре;
казаки отступали за колонны и, построясь фронтом
в одну шеренгу, становились в их интервалы таким
образом, что весь боевой порядок имел вид четырех
бастионов и двух куртин; артиллерия становилась
в углах каре. В эту минуту, предполагая, что каре
окружены неприятелем, как обыкновенно бывает в
сражениях с турками, вдруг открывался сильный
огонь, после которого, если неприятель приведен в
замешательство, каре двигалось, стрелки
высылались вперед, а казаки, опустив пики, с гиком
бросались на опрокинутого неприятеля, чтобы
довершить его поражение.
После блистательного смотра войск
императрица, чтобы выразить князю свое
удовольствие, в порыве искренней радости сказала
ему: «От Петербурга до Киева мне казалось, что
пружины моей империи ослабли от употребления;
здесь они в полной силе и действии».
Следуя непременной привычке своей,
императрица и здесь принимала духовенство,
местное начальство и купцов, потом пригласила
все дворянство на вечер, кончившийся балом, и
вслед за тем возвратилась на свою галеру.
Несмотря на то что река становилась
все шире, плавание наше затруднялось. Часто
противные или слишком [446]
слабые ветры прибивали нас к островам или
останавливали на мели; иногда мы принуждены были
стоять на якоре целые сутки. Но вид незнакомых
мест, приятность поездки через страну, где
недавно еще жили запорожские казаки, разбойники
и враги всякого труда, а теперь поселились люди
мирные и трудолюбивые, наконец, уютность наших
галер, приятное чтение и беседа — все это
сокращало время так, что незначительные
остановки на этом дальнем пути доставляли нам
развлечение. Даже императрица, казалось, была так
довольна собой и нами, что с досадою ожидала
скорого окончания нашего плавания. Она должна
была поспешить, чтобы не заставить долго ждать
императора, который тогда, по дошедшим к нам
известиям, уже прибыл в Херсон.
Де Линь, будучи двадцатью годами
старше меня, удивлял меня живостью своего
воображения и юношеским умом. Рано утром будил он
меня стуком в тонкую перегородку, которая
отделяла его кровать от моей, и читал экспромты в
стихах и песенки, только что им сочиненные.
Немного погодя его лакей приносил мне письмо в 4 и
6 страниц, где остроумие, шутка, политика, любовь,
военные анекдоты и эпиграммы мешались самым
оригинальным образом. Он требовал немедленного
ответа. Ничего не могло быть последовательнее и
точнее этой странной, ежедневной переписки,
которую вели между собою австрийский генерал и
французский посланник, лежа стена об стену в
галере, недалеко от повелительницы Севера, на
волнах Борисфена, в земле казаков и на пути в
страны татарские! Множество разнообразных забав,
любопытные и остроумные рассказы Екатерины,
дельные, хотя несколько грустные, рассуждения
Фитц-Герберта, шутки Нарышкина и неутомимая
веселость Кобенцеля, который заставлял нас
разыгрывать пьески в спальне государыни, — все
это приятно разнообразило наш досуг.
Между тем препятствия и задержки на
пути умножались, нетерпение государыни
возрастало, как вдруг мы получили известие, что
император на другой день по приезде в Херсон
выехал оттуда и поспешил в Кайдак, от которого мы
были недалеко. Император намеревался выехать
навстречу царской галере. Но Потемкин, который
отправился вперед в Кайдак, предварил об этом
императрицу, вследствие чего она вышла на берег,
оставила почти всех нас на галерах, села в карету,
поспешила навстречу императору и встретила его
близ одинокого казацкого хуторка, где монархи
пробыли несколько часов и вместе отправились в
Кайдак, куда и мы приехали на следующий день, 8/19
мая утром. [447]
Так как императрица собралась в путь с
такою поспешностью, что даже не взяла
достаточной прислуги, то нелегко было
приготовить обед для двух державных особ. Князь
Потемкин, генерал Браницкий и принц Нассау
весело состряпали обед как умели, и, разумеется,
плохо; иначе нельзя было и ожидать от таких
сановитых поваров.
Мы пробыли в Кайдаке 8-е число, чтобы
дождаться если не всех судов, потому что многие
из них сели на мель, то, по крайней мере, тех, на
которых находились люди и вещи, необходимые для
продолжения нашего путешествия. 9 мая мы
расположились в палатках в восьми верстах от
Кайдака, на месте, где императрица хотела
построить Екатеринослав. В царском шатре
отслужили молебен, и государи в присутствии
архиепископа совершили закладку собора нового
города в чрезвычайно красивой местности. Он
должен был быть построен на высоте, с которой
далеко виден извивающийся Днепр с его лесистыми
островками, оживляющими его течение в этом месте.
После этого мы обедали в усадьбе местного
губернатора. Она была расположена по берегу реки,
в виду главнейшего порога, который долго
считался непреодолимым препятствием для прохода
торговых судов. В самом деле, Днепр в этом месте
во всю свою ширину загроможден цепью скал, из
которых одни равны с водою, а другие высятся над
ее уровнем и местами образуют несколько столь
шумных водопадов, что мы не могли расслышать
слова друг друга. Поток здесь с яростью и пеною
бьется о скалы. С первого взгляда кажется, что
невозможно проехать между этими скалами на самом
легком челне и с самыми отважными гребцами.
Однако ж невдалеке стояли на якоре большое судно
и лодка, назначенные для проезда через пороги.
Князь Потемкин, принц Нассау и я хотели было
отважиться на эту поездку, но нас остановило
решительное запрещение императрицы. Суда в виду
нас счастливо прошли опасный пролив с быстротою
стрелы. Но их так сильно качало, что, казалось, они
ежеминутно могут разбиться или исчезнуть в
волнах; особенно мелкие лодки беспрестанно
исчезали из виду. Нам сказали, что при полной воде
проезд этот удобнее, особенно при помощи ловких
старых запорожцев, привыкших к таким опасным
подвигам. Князь Потемкин так полагался на их
опытность и уверение, что предположил спустить
до Херсона все суда, на которых мы плыли из Киева
до Кайдака...
Накануне нашего приезда в Херсон мы
переехали реку Каменку, некогда служившую
рубежом между ногайскими [448]
татарами и казаками. После поездки по
400-верстному степному пространству нас
неожиданно и приятно поразил вид Херсона. Но и
без этого обстоятельства мы не могли не дивиться
при виде стольких новых величественных зданий.
Мы увидели почти уже оконченную крепость,
казармы на 800 000 человек, адмиралтейство со всеми
принадлежностями, арсенал, заключающий в себе до
600 орудий, два военных корабля и фрегат,
снаряженные к спуску, публичные здания,
воздвигаемые в разных местах, несколько церквей
прекрасной архитектуры, наконец, целый город, уже
торговый, с 2000 домов и лавками, полными греческих,
константинопольских и французских товаров; в
гавани его заходили и стояли до 200 купеческих
судов. Если присоединить к этому 18 000 рабочих,
блестящее войско, присутствие нескольких
иностранных дипломатов и путешественников в
стране, приобретенной Россиею только со времени
Кайнарджийского мира, которою занялись недавно и
только три года пред тем освободили от татарских
набегов, то можно себе представить, в какой
степени зрелище это льстило самолюбию
императрицы, и понятно удивление присутствующих
и восторг, с каким они превозносили дарование и
подвиги Потемкина.
Правда, что очарование было
мимолетное, и удивление наше несколько
охладилось размышлением. Рассмотрев Херсон
вблизи и подробно, мы заметили, что его
местоположение дурно выбрано, что корабли вообще
не могут подыматься по Днепру иначе, как без
груза, а военные суда, здесь построенные, не могут
свободно спускаться по реке без помощи камелей
58. Не
было ни набережной, ни пакгаузов для товаров,
судебные места были худо устроены и отправляли
дела медленно и дурно, наконец, испарения болот и
островков возле города вредно действовали на
здоровье жителей.
Я решился сообщить Потемкину эти
замечания, которые я слышал от многих купцов.
Чтобы поправить дело, князь предполагал устроить
порт в 30 верстах ниже по Днепру, учредить
карантин, построить набережную и магазины,
преобразовать суды и осушить окружные болота. Он
уже истребовал и получил деньги, нужные для
некоторых из этих работ. Но высушка болот мне
казалась невозможною; для этого нужно было
истребить весь тростник, необходимый для топки и
покрышки домов в этом краю, где на пространстве
нескольких сот верст не было и лесу.
Первые дни нашего пребывания в Херсоне
были употреблены на разъезды по городу, на
парадные приемы, обеды, [449]
на которых бывало до 120 гостей, концерты и балы.
Императрица пригласила нас обедать с нею на даче,
верстах в 15 от Херсона.
На следующий день мы присутствовали с
нею при спуске 120-пушечного корабля, другого,
66-пушечного, и одного фрегата. На следующий день
при дворе был парадный бал, во дворце,
построенном не слишком прочно, но изящно.
Императрица намеревалась отправиться
в Кинбурн, в виду Очакова, но это было похоже на
военный осмотр турецкой территории и уже
чересчур смело. Прибытие турецкой эскадры,
состоявшей из 4 кораблей и 10 фрегатов и вошедшей в
лиман близ Очакова, отстранило намерение
Екатерины; эта неудача произвела на нее
неприятное впечатление. Когда нам уж нечего было
делать в Херсоне, мы отправились в Крым, вослед за
двумя державными предводителями нашего
каравана.
Говоря о Херсоне, кстати сообщим
полученные нами тогда известия о ходе военных
переговоров в Константинополе. Неожиданное
появление турецкой эскадры в устье Днепра и
приезд нескольких французских офицеров в Очаков
возбудили в русских министрах и придворных
неудовольствие, возраставшее до негодования.
«Как понять это, — говорили они, — что именно в то
время, когда только что подписан был
дружественный трактат с Франциею и французский
посол сопровождает императрицу, которая
оказывает ему внимание и доверие, мы видим, что
французские инженеры занимаются устройством
артиллерии, флота и приготовлениями к войне у
врагов наших!»
Князь Потемкин несколько раз с жаром и
негодованием говорил мне об этих мнимых кознях
французского правительства и упрекал меня в том,
что я поднял пустую тревогу и только подстрекнул
этим турок к неприязненным действиям, которые
могли повести к войне. Если бы я хотел употребить
хитрость, притвориться, будто ничего не знаю, и
осудить эти действия, исполненные по моим же
советам, то не успокоил бы негодующего князя и
только потерял бы то уважение, которое снискал
своею прямотою. Поэтому я отвечал не как
царедворец, а как министр, что турки имеют повод
беспокоиться, что поведение Булгакова в
отношении к Шуазелю отняло у нас всякую
возможность успокаивать их далее; в заключение я
прибавил даже, что мы бы должны были поощрять,
одобрять и поддерживать оборонительные меры
Порты: «Наш образ действий откровенен и
неизменен. Мы всегда объявляли, что хотя король [450] всячески старается об
удовлетворении справедливых жалоб России,
однако же, руководясь высокими целями, решился
употребить с своей стороны все возможные
средства, чтоб охранять безопасность
Оттоманской империи. Нечему удивляться, что,
несмотря на ваши мирные уверения, которые,
конечно, искренни, Порта принимает благоразумные
предосторожности. Поставьте себя на ее месте...
Если бы султан приехал в Очаков с своими
визирями, с могущественным союзником, с грозным
флотом и 150 000 армиею, то, разумеется, это вас бы
несколько обеспокоило; вы стали бы настороже и
принялись бы укреплять Херсон и собирать
войска».
Мои доводы были неоспоримы; князь мне
не возражал. Откровенная речь моя успешнее
подействовала, чем неловкая скрытность.
Холодность императрицы в обращении со мною
исчезла мало-помалу.
В Каневе видел я государя, лишенного
власти и значения, но окруженного величием и
блеском, свойственным великим монархам. По
странной противоположности, в Херсоне увидел я
могущественного императора, отличавшегося
простотою внешности, скромного и приветливого,
врага всякой принужденности. Он допускал и сам
заводил разговор обо всем, без всяких притязаний
блистать чем-либо, кроме обширного знания,
основательных суждений и образованного ума.
Когда Екатерина хотела представить меня Иосифу
II, он сказал ей: «Здесь я только граф Фалкенштейн,
а потому мне самому следует представиться
посланнику Франции».
Иосиф приехал в Россию в простой
коляске в сопровождении одного генерала и двух
служителей. При строгом соблюдении инкогнито он
имел выгоду и удовольствие лучше все видеть и
слышать, поэтому он непременно хотел, чтобы его
принимали не как монарха, а как обыкновенного
путешественника. Каждое утро приходил он к
императрице перед ее выходом и, вмешавшись в
толпу, вместе с прочими ожидал ее появления. Днем
гулял он по окрестностям, и так как я имел счастие
ему понравиться, он делал далекие прогулки
вместе со мною запросто, взяв меня под руку. В
разговорах со мною он дал мне понять, что мало
сочувствовал честолюбивым замыслам Екатерины. В
этом отношении политика Франции ему нравилась.
«Константинополь, — говорил он, — всегда будет
предметом зависти и раздоров, вследствие которых
великие державы никогда не согласятся насчет
раздела Турции». Его не поражали быстрые успехи
русских предприятий. «Я вижу более блеска, чем
дела, — говорил он. — Потемкин деятелен, но [451] он более способен
начать великое предприятие, чем привести его к
окончанию. Впрочем, все возможно, если расточать
деньги и не жалеть людей. В Германии или во
Франции мы не посмели бы и думать о том, что здесь
производится без особенных затруднений».
В другой раз разговор зашел о
Потемкине. Иосиф сказал, между прочим: «Я понимаю,
что этот человек, несмотря на свои странности,
мог приобрести влияние на императрицу. У него
твердая воля, пылкое воображение, и он не только
полезен ей, но необходим. Вы знаете русских и
согласитесь, что трудно сыскать между ними
человека, более способного управлять и держать в
руках народ еще грубый, недавно лишь тронутый
просвещением, и обуздать беспокойный двор».
Кобенцель, видя внимание ко мне
императора, тоже становился со мною откровеннее
и доверчивее. Но хотя он искренно уверял меня, что
ему предписано содействовать мне в утверждении
мира, он боялся, чтобы император не склонился к
войне, если императрица, ограничиваясь
предположением занять Очаков и Аккерман,
отстранит мысль о дальнейших завоеваниях. Но
Кобенцель говорил мне, что император крайне
неохотно согласится на это, потому что будет
опасаться разрыва с Пруссиею и Франциею в случае
такой уступки в пользу своей союзницы.
Между тем из Константинополя приехали
Булгаков и Герберт, интернунций императора, и
между ними, графом Безбородком и мною начались
переговоры. Мне сказали, что дела все более и
более запутываются, что в Кандии чернь предалась
неистовствам и сорвала флаг с дома русского
консула. Также носились слухи, что в Родосе,
вследствие возмущения, русский консул убит. Мы
сговорились, с согласия императрицы, изложить
письменно несколько предложений и тут же
условились о главных пунктах.
Проводив нас до Севастополя, Булгаков
должен был отправиться в Константинополь и
представить эти предложения Порте, сообщив их,
однако, наперед французскому послу и
австрийскому интернунцию, и действовать
согласно с ними.
Граф Безбородко уверял меня, что он
немало упрекал Булгакова за его поведение в
отношении к Шуазелю, чем русский посол
встревожил турок. Так как Безбородко говорил
совершенно то же, что Кобенцель, то я не мог
сомневаться в его чистосердечии. Основные пункты
предложений, нами составленных сообразно с
прежними договорами, были следующие: Порта
должна выдать требуемый [452]
фирман; споры о зависимости Грузии прекращаются;
Порта должна принудить алжирцев возвратить
захваченные ими русские суда, дозволить русским
наказать кубанских татар, которые тогда взяли в
плен до 1000 русских, и удерживать за пределами
Буга запорожцев, поселившихся на ее землях; затем
турки должны обязаться вперед не забирать соли в
Крыму более установленного количества, не
возобновлять требований о выдаче господаря
Маврокордато, бежавшего в Россию, и, наконец,
наказать бунтовщиков, которые нанесли обиду
консулам императрицы в Родосе и Кандии. Эти
требования были справедливы. Но, несмотря на это,
легко могло случиться, что в случае
неискренности в действиях последовал бы отказ,
стоило только, вручая этот акт, принять
высокомерный и грозный вид. Князь Потемкин мог
отважиться на это, имея под руками готовую армию,
состоявшую из 153 000 человек, совершенно
снаряженных и расположенных в Кременчуге,
Херсоне, Елисаветграде, Полтаве и Крыму.
Новое обстоятельство подтвердило,
однако, надежды на мир. Иосиф II получил
неприятное известие из Нидерландов, где
возникали беспокойства. Эти смуты, разумеется,
отвлекли его от мысли содействовать императрице,
если бы она захотела начать войну с турками. В это
же время прибыл в Херсон неаполитанский
дипломатический агент г-н Галло под предлогом
изъявить императрице дружественное
расположение своего двора, но, собственно, он
имел целью осмотреть Херсон и изведать средства
к выгоднейшему употреблению торговых льгот,
которые неаполитанское правительство упрочило
договором.
17 мая мы отправились из Херсона в
Кизикермень, находящийся на правом берегу
Днепра, в 75 верстах от Херсона... Здесь мы
переправились через Днепр. По выходе на
противоположный берег императрица была
встречена семьями знатных татар, явившихся с
приветствием и последовавших вслед за
государынею. Отсюда до Перекопа мы поехали
Ногайскою степью. На этой безлесной равнине
только в одном месте видны следы человеческого
труда: это древний белокаменный мост над
небольшою речкою, называемою Колончаком. Татары,
как арабы, состоят из нескольких орд, из которых
одни живут по крымским городам, а другие кочуют
по степи со своими многочисленными стадами.
Когда страна эта была завоевана русскими,
большая часть этих кочующих орд покинули ее и
двинулись на Кубань, и потому мы застали только
небольшие станы их; шатры, табуны лошадей, стада и
верблюды их несколько оживляли однообразный вид. [453]
Так как Потемкин всегда старался
преодолевать препятствия, разнообразить
величественные картины, представлявшиеся взорам
императрицы, и оживлять даже пустыню, то он
устроил стан из 30 нарядных и богато убранных
шатров; вокруг них нежданно перед очами
Екатерины появилось 50 эскадронов донских
казаков. Их живописный азиатский наряд, быстрота
движений, легкость лошадей, их гарцевание,
гикание, пики — все это дало нам возможность
позабыть, что мы в степи, и приятно провести
время, которое иначе показалось бы долгим и
скучным.
Императрица, будучи недовольна мною,
не говорила со мною в продолжение нескольких
дней, но здесь она обратилась ко мне с прежней
ласкою. Кто-то усердно постарался уверить ее, что
я намереваюсь воспользоваться отпуском и
отправиться во Францию. Поэтому в Кизикермене,
садясь в карету, она сказала мне:
— Напрасно вы связываете себя, граф.
Если вам скучно в степи, то кто же вам мешает
отправиться в Париж, где вас ожидает столько
удовольствий?
И затем она села в карету, не
дождавшись моего ответа.
Понятно, что я горел нетерпением
получить объяснение этих странных, неожиданных
слов. Только что она расположилась в своем шатре,
я подошел к ней и попросил ее истолковать мне
смысл этой непонятной шутки.
Императрица сказал мне:
— Это вовсе не была шутка. Я уже не раз
вам говорила, что ваши парижские красавицы, без
сомнения, сожалеют о вас, что вы должны проехать
6000 верст по варварской стране, по степям, со
скучной царицей. А потому, узнав, что вам прислали
отпуск, я не хотела со своей стороны задерживать
вас, хотя мне и не хотелось бы вас отпускать.
Я с жаром опровергал ее
неосновательное мнение обо мне и моих чувствах к
ней.
— Стало быть, ваше величество, —
отвечал я, — вы считаете меня человеком слепым,
неблагодарным, безрассудным и с грубым вкусом. Я
даже, к моему горю, принужден видеть в этом
остаток вашего предубеждения вообще против всех
французов, но они не заслуживают такого
неосновательного осуждения. Нигде вас так не
уважают и не ценят, как во Франции, и в этом
отношении я верный представитель своих
соотечественников. К искреннему моему сожалению,
я должен буду на время уехать по [454]
возвращении вашем в Петербург, но если вам
угодно, чтобы я ехал ранее, то это будет для меня
то же, что ссылка.
— Я этого вовсе не хочу, — сказала она
с улыбкою. — Напротив того, мне бы хотелось, чтобы
вы всегда могли быть при мне, и вы это очень
хорошо знаете. Хоть я немножко и посердилась на
вас по случаю недавнего посещения, которым меня
удостоили ваши умные ученики, бородатые турки, но
теперь моя досада прошла совершенно.
После этого она стала говорить о
предложениях, сделанных ею Порте, и, между прочим,
сказала:
— Король увидит, что я уступчива,
искренно желаю мира и вовсе не так честолюбива,
как обыкновенно полагают.
С этой поры государыня была со мною
снова очень любезна и приветлива.
Впрочем, когда разошлись от
императрицы, Иосиф II, желая воспользоваться
прекрасною ночью, взял меня под руку и отправился
со мною гулять. Мы довольно долго ходили по этой
обширной равнине, где взор не находил преград.
При виде нескольких верблюдов и татарских
пастухов, бродивших в степи, император сказал
мне:
— Какое странное путешествие! Кто бы
мог подумать, что я вместе с Екатериною II,
французским и английским посланниками буду
бродить по татарским степям! Это совершенно
новая страница в истории!..
— Мне, скорее, кажется, — отвечал я, —
что эта страница из «Тысячи и одной ночи», что
меня зовут Джафаром и что я прогуливаюсь с
халифом Гаруном аль-Рашидом, по обыкновению
своему, переодетым.
Чрез несколько минут после того
император вдруг остановился и, протирая себе
глаза, сказал:
— Право, я не знаю, наяву ли это, или
ваши слова о «Тысяче и одной ночи» подействовали
на мое воображение: посмотрите в ту сторону...
Я обернулся, и предмет, поразивший его,
и мне показался не менее странным. В самом деле:
шагах в 200 от нас высокая, огромная палатка сама
собою двигалась по земле и приближалась к нам.
Несмотря на высокую траву, мы тотчас же побежали,
чтобы поближе посмотреть на это диво. Палатка
остановилась, и из нее вышло до 30 человек
калмыков. Император приказал мне войти и,
вероятно, знаками объяснил калмыкам, чтоб они
вошли за мною и опустили занавес, который
закрывал вход в палатку; таким образом император,
в шутку, сделал меня пленником калмыков. Тогда я
понял все.[455]
Вот устройство их жилищ: из планок
делается решетка и составляется круглая
загородка около 4 футов вышиною, сдерживаемая
сверху деревянным обручем, который образует
карниз. На этом круге утверждают длинные шесты
футов в 30, которые на вершине скрепляются
деревянным кружком. Вся эта решетка затягивается
ремнями. Этот остов накрывается верблюжьей кожею
до земли. Покрывало это подымают с той стороны,
которая защищена от ветра и солнца. Куски той же
кожи служат вместо кровати и диваном. Наверху
оставляют отверстие для дыма. В таком шатре
удобно помещается до 30 человек, а вокруг них
располагается их скот. Когда они оставляют место
кочевья, то снимают покрывало, разбирают
подставки, складывают решетку в связки и все это
сваливают на телегу. Но если калмыки хотят только
переменить место для того, чтобы найти лучшее
пастбище скоту, то, не расстраивая своего жилья,
став внутри палатки и обращаясь все в одну
сторону, приподымают на себя решетку и таким
образом переносят эти легкие дома. Именно этот
перенос и послужил причиною нашего удивления,
когда мы вдруг увидели движущийся шатер, между
тем как не видно было ни людей, ни животных,
двигавших его. После того как я прошел несколько
шагов под шатром, меня выпустили, и я увидел
императора, смеявшегося над моим заключением. Он
сам вошел в шатер и согласился со мной, что это
жилье довольно уютно для тех, кто привык к нему, и
что оно может служить хорошею защитою от всяких
непогод во всякое время года.
На другой день мы достигли узкого
Перекопского перешейка, отделяющего Черное море
от Азовского. Он перерезан от одного моря к
другому стеною и рвом. Здесь видно каменное и
четырехугольное укрепление и поселение,
состоящее из нескольких домишек. Перекоп есть
ключ и ворота ко входу в Крымский полуостров,
которому новая владычица его возвратила
старинное название Тавриды...
Государыня-победительница имела
приятную возможность торжественно вступить в
Тавриду и занять престол татарских ханов,
которых предки не раз заставляли русских князей
являться с поклонами к высокомерным
предводителям Золотой Орды.
19 мая мы проехали через знаменитую
Перекопскую линию, которая, несмотря на выгодное
положение и глубину рвов, никогда не могла
остановить неприятелей и теперь осталась только
как предмет любопытства. Мы [456]
осмотрели также и защищающую ее крепость Ор. При
выезде нашем мы увидели довольно значительный
отряд татарских всадников, богато одетых и
вооруженных: они выехали навстречу государыне,
чтобы сопровождать ее на пути.
Монархиня, с мыслями всегда
возвышенными и смелыми, пожелала, чтобы во время
ее пребывания в Крыму ее охраняли татары,
презиравшие женский пол, враги христиан и
недавно лишь покоренные ее власти. Этот
неожиданный опыт доверчивости удался, как всякий
отважный подвиг.
Комментарии
57 Монморен
Арман-Марс де (1745—1792) — граф, профессиональный
дипломат, министр иностранных дел (1787),
конституционный монархист; был убит во время
террора.
58 Камели — пара плоскодонных
судов, с выкатом, для подводки под корабль,
подъема его и проводки по мелководью.
Текст воспроизведен по изданию: Россия XVIII в. глазами иностранцев. Л. Лениздат. 1989
|