Л.-Ф. СЕГЮР
ЗАПИСКИ О ПРЕБЫВАНИИ В
РОССИИ В ЦАРСТВОВАНИЕ ЕКАТЕРИНЫ II
Конфиденциальная нота
Если когда-либо две державы должны
были заключить торговый договор, так это Россия и
Франция: этого требуют их положение, их
произведения, их взаимная польза. Они слишком
отдалены, чтобы вредить друг другу и чтобы между
ними мог возникнуть повод к войне или вражде. По
числу жителей и богатству они могли бы
властвовать в Европе, если бы их политические
виды были сходны. Между тем как огромные страны,
их разделяющие, [370]
отдаляют от них причины к несогласиям, моря
Средиземное, Черное и Балтийское, наконец, океан
открывают им поприще для сбыта их произведений.
Было бы слишком долго исчислять причины, по
которым торговля между этими странами была
всегда так слаба и шла по ложному направлению,
вместо того чтобы идти по естественному пути,
указанному положением этих стран и их взаимными
выгодами. Французы принуждены были получать
товары от русских и посылать им свои чрез
посредство более счастливых англичан, которые
пользовались двойными выгодами на счет обоих
народов и все более и более утверждали свои
преимущества, так что стали неизбежными
покупателями... потому что неравенство в платеже
пошлин и разные привилегии необходимо устранили
всякое соперничество. Ныне царствующая
императрица, правление которой достопамятно
столькими улучшениями и уничтожением вредных
предрассудков, кажется, намерена оживить
торговлю возбуждением соперничества и
уничтожением исключительных привилегий и
признает свободу и равенство основою успеха
торговли. Мнения короля французского совершенно
согласны с мыслями ее величества. Он полагает,
что теперь время устранить препятствия, мешавшие
заключению торгового договора. Это тем нужнее
для обоих государств, что императрица имеет ныне
порты на Черном море. Мы находимся в самом
выгодном положении для того, чтобы открыть места
сбыта для южных областей империи, отправляющих
свои произведения по дальнему, трудному пути к
Балтийскому морю. Французские порты на океане по
положению своему могут быть в сношениях с Ригою,
Архангельском и Петербургом. С другой стороны,
между нашими портами на Средиземном море и
Херсоном могут возникнуть деятельные сношения.
Россия всегда будет потреблять в большом
количестве французские вина, и сахар, и кофе
наших колоний. Франция, нуждаясь в разных
предметах, необходимых для содержания флота,
всегда охотнее будет покупать их в России, нежели
в Америке. Она потребует также много пеньки, хотя
имеет свою. Солонину она также лучше добудет из
южнорусских областей, нежели из Ирландии. Кожами,
салом, воском, селитрой природа наделила Украину
и другие южные области; огромная империя
изобилует тысячами иных произведений, и было бы
долго исчислять все предметы, могущие увеличить
собою количество вывоза и доходы России и вместе
с тем доставить пользу Франции, которой выгоднее
торговать непосредственно с Россиею, чем платить
другим народам [371]
огромные суммы за русские товары. Такая взаимная
мена так нужна Франции и России, что порты их
немедленно наполнятся купеческими судами обеих
стран, лишь только будут устранены препятствия,
удерживающие благоразумных капиталистов от
торга, в котором они должны опасаться соперников,
пользующихся привилегиями. Однако уничтожение
этих преимуществ и открытие всеобщего
соперничества еще не достаточны для купцов, если
между обоими народами не будет заключен договор
для оживления торговли. Будет ли договор
заключен для удовлетворения существенных
потребностей, или только для удовлетворения
желаний купцов, — во всяком случае, он дает им
покровительство правительства. Только этим
путем можно внушить им доверие, побуждающее к
обширным торговым предприятиям. Пока не
предпримут таких поощрительных мер в пользу
наших купцов, они будут обращать свою
деятельность на торг с нашими колониями, с
Индиею, с Малой Азиею и с теми государствами, с
которыми мы заключили договоры. Русские товары
они получают из третьих рук; от этого возвышается
их цена и уменьшается сбыт, ко вреду нашей и
русской торговли. Несколько французских купцов,
без денег и без кредита, водворяются в
Петербурге, но не только не скрепляют торговых
сношений обеих держав, а напротив, ослабляют их
своими неудачами и неосторожными поступками. Но
лишь только торговым договором водворится
соперничество и равенство прав, сюда приедут
купцы, достойные доверия, образуются торговые
общества и взаимные выгоды возрастут вместе с
увеличением требований. Теперь, когда,
по-видимому, и петербургский, и версальский
кабинеты сознали эти истины, нужно, кажется,
сделать об этом более решительное предложение
русскому правительству, и должно надеяться, что
такая полезная сделка не встретит препятствий и
что оба кабинета, для ускорения дела, сообщат
друг другу свои мнения об этом важном предмете.
Чтобы такой договор между Францией и Россией был
прочен, нужно основать его на равенстве прав.
Вследствие этого русские во Франции должны
пользоваться всеми возможными преимуществами,
какие имеют другие народы; они будут судимы в тех
же судах, их товары будут обложены теми же
пошлинами и выплачивать их они станут тою же
монетой, как нация, пользующаяся во Франции
самыми большими выгодами. Таковы в общих чертах
предположения, которые мне дозволено высказать,
если к тому представится удобный случай. [372]
Намерения Потемкина не изменились по
прочтении этой бумаги. Он расхвалил ее и не хотел
мне ее возвратить, как я его ни просил. «Я возьму
это, — сказал он с усмешкою, — покажу только
императрице и обещаю после того тотчас же
возвратить ее вам».
В самом деле, на другой день, лишь
только он увидел меня, тотчас отдал мне мое
писание и сказал: «Мне поручено передать вам
ответ, вероятно, приятный для вас; государыня
сама скоро подтвердит его. Она приказала сказать
вам, что с удовольствием прочитала вашу ноту и
находит ваши замечания справедливыми; ей
нравится ваша доверчивость, она даже расположена
к заключению желаемого вами договора и, когда
приедет в Петербург, даст министрам своим нужные
приказания, после чего вам уже можно будет
действовать официально, без всяких опасений; она
дает вам обещание, что предложения ваши будут
приняты». Князь передал мне совершенную правду:
когда мне случилось быть у императрицы, она
отвела меня в сторону и сказала: «Вы уже знаете
мой ответ. Уверения в дружбе, которые я недавно
получила от вашего короля, побуждают меня охотно
заключить договор, который нас сблизит еще более.
Ваше доверие мне понравилось; мне весьма приятно
видеть вас при себе, и я бы желала, чтобы
переговоры об этом деле, важном для обоих
государств, были бы ведены и окончены вами».
Можно себе представить, как я был рад, что смелая
попытка моя кончилась так удачно.
Через несколько дней после того мы
проехали Ладожский канал и прибыли в Петербург
19/28 июня. Таким образом, мы в месяц совершили
самую занимательную и приятную поездку.
Я получил письмо от Верження, который
предписывал мне воспользоваться расположением
ко мне графа Герца, чтобы успокоить его кабинет и
доказать ему, что союз курфюрстов и старания
прусского короля усилить этот союз послужат
только к укреплению связи между Австрией и
Россией.
В это время я часто бывал у императрицы
в Царском Селе; она с жаром передавала мне ложные
слухи, распускаемые в Европе об ее честолюбии,
эпиграммы, на нее направленные, и забавные толки
об упадке ее финансов и расстройстве ее здоровья.
«Я не обвиняю ваш двор, — говорила она, — в
распространении этих бредней; их выдумывает
прусский король из ненависти ко мне, но вы иногда
верите им. Ваши соотечественники, несмотря на мое
расположение к миру, вечно приписывают мне
честолюбивые [373]
замыслы, между тем как я решительно отказалась от
всяких завоеваний и имею на это важные причины. Я
желаю одного мира и возьмусь за оружие в том
только случае, если меня к тому принудят. Одни
неугомонные турки да пруссаки опасны для
спокойствия Европы, а между тем мне не доверяют, а
им помогают». В ответах моих было более
вежливости, нежели убеждения, потому что, хотя
Потемкин говорил мне точно то же, я замечал, что
он только на время отложил свои честолюбивые
намерения, но еще не отказался от них.
Раз как-то, рассказывая о грабежах
кубанских татар и жестокостях визиря, он сказал
мне: «Согласитесь, что турки — бич человечества.
Если бы три или четыре сильные державы
соединились, то было бы весьма легко отбросить
этих варваров в Азию и освободить от этой язвы
Египет, Архипелаг, Грецию и всю Европу. Не правда
ли, что такой подвиг был бы и справедливым, и
религиозным, и нравственным, и геройским
подвигом? К тому же, — присовокупил он с усмешкой,
— если бы вы согласились способствовать этому
делу и если бы на долю Франции досталась Кандия
или Египет, то вы были бы достойно награждены».
Я возразил, что такое приобретение
нисколько не возбуждает моего честолюбия. И в
самом деле, неловкий намек этот мне не понравился
и придал мне в эту минуту твердости исполнить
долг, несогласный ни с моими чувствами, ни с моим
личным убеждением. Действительно, я никогда не
постигал и теперь еще не понимаю этой странной и
безнравственной политической системы,
вследствие которой упрямо поддерживают
варваров, разбойников, изуверов, опустошающих и
обливающих кровью обширные страны,
принадлежащие им в Азии и Европе. Можно ли
поверить, что все государи христианских держав
помогают, посылают подарки и даже оказывают
почести правительству невежественному,
бессмысленному, высокомерному, которое
презирает нас, нашу веру, наши законы, наши нравы
и наших государей, унижает и поносит нас, называя
христиан собаками? Но в качестве посланника я
должен был следовать данным мне инструкциям и
действовать сообразно с ними.
Делая вид, что принимаю слова князя за
шутку, несогласимую с его постоянным
расположением к миру, я сказал ему:
— Любезный князь, вы, без сомнения,
увлеклись, и потому не буду вам отвечать
серьезно. Вы, человек рассудительный, без
сомнения, поймете, что нельзя разрушить [374] такое государство, как
Турция, не разделив его на части, а в таком случае
нарушатся все торговые связи, все политическое
равновесие Европы. Раздоры заменят согласие, так
медленно водворенное после долгих жестоких войн,
которые возникли и длились вследствие яростных
споров за веру, обременительного владычества
Карла V и его вторжения в Италию, соперничества
Франции и Англии, завоеваний Людовика XIV и
беспрестанных честолюбивых замыслов
австрийского дома насчет Германии. Окончить
полюбовно этот раздел так же невозможно, как
найти философский камень. Одного
Константинополя довольно, чтобы разъединить
державы, которые вы хотите заставить действовать
заодно. Поверьте мне, что главнейший союзник ваш,
император австрийский, никогда не допустит вас
овладеть Турцией. Мне кажется, он даже как-то
сказал, что хотя он и не забудет страха, какой
навели на Вену турецкие чалмы, но он стал бы еще
более опасаться, если бы имел в соседстве войска
в киверах и шляпах.
— Вы правы, — воскликнул поневоле
князь, — но мы все в этом виноваты! Мы всегда
действуем дружно для дурных целей, а не для
пользы человечества.
Не передавая всех этих подробностей
своему правительству, я написал, однако, Верженню
о моих разговорах по этому поводу с Потемкиным и
другими министрами. Он вполне одобрил меня в том,
что я успел показать русским, сколько
препятствий мешает разрушению Турецкой империи,
и рассеять подозрения Екатерины, полагавшей, что
мы только и думаем, как бы возбудить смуты в ее
империи и увеличить число ее врагов.
Императрица день ото дня все чаще
доставляла мне случай видеть ее: я встретил ее на
даче у обер-мундшенка и у обер-шталмейстера. Она
предложила мне сопутствовать ей в поездке,
которую намерена была сделать для осмотра
оружейного завода в Систербеке. Во время этой
прогулки, я помню, она много шутила по поводу
толков о чрезвычайных издержках нашего двора и о
беспорядках в отчетности этих расходов. Мне
хотелось представить какие-нибудь оправдания на
этот счет, хотя это и было довольно
затруднительно. Не столько защищаясь, сколько
возражая, я сказал:
— Такова уже участь великих монархов,
занятых более государственными, нежели своими,
делами и не вынуждаемых подражать Карлу
Великому, который, на диво всем, сам считал
произведения своих полей — хлеб, сено и даже
огородные овощи и яйца. Но зато, ограниченный [375] одними лишь доходами со
своих владений, он не мог покрывать своих
расходов податями, тогда еще неизвестными во
Франции. Правда, государей наших обманывают; но
позвольте мне сказать вам, что, судя по слухам, и
вас, государыня, нередко обкрадывают. Это и
неудивительно, потому что ваше величество не
можете же сами заглядывать в кухню и конюшню и
заниматься хозяйственными мелочами.
— Вы отчасти правы, отчасти нет,
любезный граф, — возразила она. — Что меня
обкрадывают, как и других, с этим я согласна. Я в
этом уверилась сама собственными глазами, потому
что раз утром рано видела из моего окна, как
потихоньку выносили из дворца огромные корзины
и, разумеется, не пустые. Помню также, что
несколько лет тому назад, проезжая по берегам
Волги, я расспрашивала побережных жителей о их
жизни. Большей частью они питались рыболовством.
Они говорили мне, что могли бы довольствоваться
плодами трудов своих, и в особенности ловлею
стерлядей, если бы у них не отнимали части добычи,
принуждая их ежегодно доставлять для моей
конюшни значительное число стерлядей, которые
стоят хороших денег. Эта тяжелая дань обходилась
им в 2000 рублей каждогодне. «Вы хорошо сделали, что
сказали мне об этом, — отвечала я смеясь. — Я не
знала, что мои лошади едят стерлядей». Эта
странная повинность была уничтожена. Однако я
постараюсь доказать вам, что есть разница между
кажущимся беспорядком, который вы замечаете
здесь, и беспорядком действительным и
несравненно опаснейшим, господствующим у вас.
Французский король никогда не знает в точности,
сколько он издерживает; у него ничто не
распределено и не назначено вперед. Я, напротив
того, делаю вот что: ежегодно определяю
известную, всегда одинаковую, сумму на расходы
для моего стола, меблировки, театров, конюшни —
одним словом, для содержания всего дома; я
приказываю, чтобы за столом в моих дворцах
подавали такие-то вина, столько-то блюд. То же
самое делается и по другим частям хозяйства.
Когда мне доставляют все в точности, в требуемом
количестве и качестве, и если никто не жалуется
на недостаток, то я довольна, и мне совершенно все
равно, если из отпускаемой суммы сколько-нибудь
украдут. Для меня важно то, чтобы эта сумма не
была превышаема. Таким образом, я всегда знаю, что
издерживаю. Это такое преимущество, которым
пользуются немногие государи и даже немногие
богачи из частных лиц. [376]
В другой раз, когда она хотела знать,
что меня всего более поразило с тех пор, как я
находился при ее дворе, я, пользуясь добрым
расположением ее ко мне, осмелился сказать:
— Меня всего более удивляет
ненарушимое спокойствие, которым ваше
величество пользуетесь на троне, издавна
обуреваемом грозами. Трудно постигнуть, каким
образом, прибыв в Россию из чужих стран молодою
женщиною, вы царствуете так спокойно и не бываете
принуждены тушить внутренние смуты и бороться с
домашними врагами и не встречаете никаких важных
препятствий?
— Средства к тому самые обыкновенные,
— отвечала она. — Я установила себе правила и
начертала план: по ним я действую, управляю и
никогда не отступаю. Воля моя, раз выраженная,
остается неизменною. Таким образом все
определено, каждый день походит на предыдущий.
Всякий знает, на что он может рассчитывать, и не
тревожится по-пустому. Если я кому-нибудь
назначила место, он может быть уверен, что
сохранит его, если только не сделается
преступником. Таким путем я устраняю всякий
повод к беспокойствам, доносам, раздорам и
совместничеству. Зато вы у меня и не заметите
интриг. Пронырливый человек старается столкнуть
должностное лицо, чтобы самому заместить его, но
в моем правлении такие интриги бесполезны.
— Я согласен, государыня, — отвечал я,
— что такие благоразумные правила ведут к
хорошим последствиям. Но позвольте мне сделать
одно замечание: ведь и при обширном уме
невозможно иногда не ошибиться в выборе людей.
Что бы вы сделали, ваше величество, если б,
например, вдруг заметили, что назначили
министром человека, неспособного к управлению и
недостойного вашего доверия?
— Так что же? — возразила императрица.
— Я бы его оставила на месте. Ведь не он был бы
виноват, а я, потому что выбрала его. Но только я
поручила бы дела одному из его подчиненных; а он
остался бы на своем месте, при своих титулах. Вот
вам пример: однажды я назначила министром
человека неглупого, но недостаточно
образованного и неспособного к управлению
довольно значительною отраслью государственных
дел. Одним словом, ни в каком правительстве не
нашелся бы министр менее даровитый. Что из этого
вышло? Он удержал свое место, но я предоставила
ему только незначительные дела по его ведомству,
а все, что было поважнее, поручила [377]
одному из его чиновников. Помню, однажды ночью
курьер привез мне известие о славной чесменской
победе и истреблении турецкого флота; мне
показалось приличным передать эту новость моему
министру прежде, нежели он узнает ее со стороны. Я
послала за ним в четыре часа утра; он явился. Надо
вам сказать, что в это время он был чрезвычайно
занят одной ссорой между своими подчиненными и,
по случаю ее, даже забылся и сделал
несправедливость. Поэтому он вообразил себе, что
я собираюсь пожурить его за это. Когда он вошел ко
мне, то, не дав мне сказать ни слова, начал меня
упрашивать: «Умоляю вас, государыня, поверьте
мне, я не виноват ни в чем, я в этом деле
непричастен». — «Я в этом совершенно уверена», —
отвечала я с усмешкой. Потом сообщила ему о
блистательном успехе, увенчавшем предприятие,
задуманное мною с Орловым, — отправить флот мой
из Кронштадта, вокруг Европы, через Средиземное
море и уничтожить турецкий флот в Архипелаге.
— Пример этот, государыня, — сказал я
улыбаясь, — не многим может пригодиться. Мало
таких мудрых государей, которые могли бы делать
великие дела при посредственных и даже плохих
министрах.
Верженнь знал, что я успел снискать
благосклонность и доверие императрицы. Однако
же, когда он получил мою депешу и узнал, что по
стечении благоприятных обстоятельств и в
уверенности получить удовлетворительный ответ я
намереваюсь представить русскому правительству
официальную ноту и предложить начать переговоры
о торговом трактате, он счел мой поступок слишком
поспешным и упрекал меня, что я так легко
убедился в возможности такого неожиданного
оборота дел. Ему казалось, что я был обольщен
вниманием императрицы, которое относилось
только к моему лицу, что я с излишней
самоуверенностью приступил к делу и сделал
предложение, может быть, во вред своему
правительству.
С другой стороны, еще страннее
показалось мне, что вице-канцлер граф Остерман,
от которого императрица, верная своему слову,
скрыла все, что слажено было во время нашей
поездки, был чрезвычайно удивлен, когда я ему
вручил свою ноту. Она была известна только
императрице и Потемкину, и то лишь как выражение
моего личного мнения. Не приготовленный к этому,
Остерман сказал мне с важностью: «Я представлю
ваше предложение на благоусмотрение
императрице, потому что могу принять его только ad
referendum. Признаюсь даже, что это меня несколько
удивляет; я не был приготовлен [378]
к этому предварительными условиями, какие
обыкновенно предлагаются в таких случаях, и
потому позвольте заметить вам: обдумали ли вы
хорошенько ваше намерение? Уверены ли вы в том,
что оно теперь будет своевременно?»
Я сказал на это, что предложение союза
благовидного и выгодного для обоих дворов, по
моему мнению, вероятно, принято будет
императрицею с тем же чистосердечием, с каким оно
сделано королем, и что сходство их обоюдных
чувств и мнений дает мне возможность надеяться
на успех.
Однако министры в продолжение целой
недели не сообщили мне ничего по этому важному
делу. Это меня несколько обеспокоило. Я знал, что
императрица не медлила в своих соображениях,
планах и приказаниях, но что иногда по неусердию
ее чиновников предположения ее исполняются
чрезвычайно тихо.
Я ездил в Петергоф, где давались пышные
праздники; здесь, на маскараде, граф Безбородко
сказал мне на ухо, что ему приказано немедленно
вступить в переговоры со мною. В самом деле,
только что возвратился я в столицу, как граф
Остерман пригласил меня к себе и, поздравив меня
с успехом, сказал: «Ее императорское величество
приказала мне сказать вам, что она с большим
удовольствием прочла вашу ноту, что, не дожидаясь
возвращения графа Воронцова, отправленного для
обзора таможен, она послала ее к нему, чтобы он
мог скорее приступить к переговорам, и что она
искренно желает успешного окончания этого дела».
Затем я получил официальный ответ русских
министров на мою ноту и изложение правил,
которыми императрица постоянно руководствуется
при заключении торговых договоров. Сверх того,
мне объявили, что императрица назначит своих
уполномоченных, когда я со своей стороны буду
уполномочен к этому делу.
Я отослал все эти факты в Версаль с
курьером, и они послужили к моему оправданию.
Верженнь, получив приказания короля, похвалами
своими вознаградил меня за несколько строгий
выговор, полученный мною незадолго пред тем.
Изъявляя ему свою благодарность, я предупреждал
его, что хотя императрица выразила свои
намерения и уверена в невыгодах привилегий и
выгодах конкуренции в торговле, однако министры
ее издавна свыклись с запретительной системой, и
потому, вероятно, пройдет много времени в толках
об уменьшении пошлин. Я предвидел, что особенно
граф Воронцов будет настойчиво [379]
защищать необходимость запрещений и высоких
пошлин и не убедится в том, что они производят
застой промышленности и только поощряют
контрабанду. К тому же я был уверен, что если нам
сбавят пошлины с наших вин и предоставят право
платить пошлины на русские деньги, то взамен
этого с нас потребуют значительного уменьшения с
пошлин на русские товары, ввозимые к нам.
Стеснительные меры поддерживались
даже наперекор желаниям императрицы и Потемкина.
Они, в видах пользы для южных областей империи,
хотели сбавить одну четвертую со стоимости
пошлин, платимых всеми на таможнях и в портах
этих областей. Даже император австрийский,
союзник Екатерины, принужден был сделать
значительные уступки, когда заключил торговый
договор с Россиею. Россия, нуждаясь в местах для
сбыта своих товаров и отыскивая их, всегда
наблюдала свои выгоды. Особенно добивалась она
значительных преимуществ для своего торгового
судоходства. Последнее было незначительно,
потому что при 25 вооруженных военных кораблях
она имела не более 50 купеческих судов. По этому
поводу Гаррис, впоследствии лорд Мальмсбери,
заметил, что русский купеческий флот — самый
сильный в мире, потому что в нем на два торговых
корабля приходится по одному военному для
обороны.
Мои предположения оправдались: прошло
более девятнадцати месяцев, прежде чем я мог
заключить договор и кончить переговоры, к
которым приступлено было так решительно и при
самых благоприятных обстоятельствах. Я послал
также Верженню мои замечания на ноту,
заключавшую в себе основные правила,
установленные и соблюдаемые Екатериною II при
заключении торговых договоров. Эти записки
сделались бы слишком обширны и сухи, если бы я
вздумал поместить в них все предположения и
возражения, которые я делал сам и получал в
продолжение этих девятнадцати месяцев, или если
бы захотел подробно рассказывать о различных
препятствиях, замедлявших это дело и едва не
прервавших его совершенно. Те из моих читателей,
которые готовят себя к дипломатическому поприщу
и которым могло бы быть полезно узнать все это
дело, пусть ищут его в архивах. Прочим же я бы
скоро надоел, если бы занял их толками о
политических сплетнях. Они охотнее последуют за
мною по пути более разнообразному и удобному,
быстро переходя от одного предмета к другому: от
петербургских праздников к горам Кавказа, от
сераля татарских ханов и берегов [380]
Крыма в украинские степи, от рассказов о
придворных интригах к описаниям сражений
русских с турками, со шведами и поляками,
предпринявшими последнюю попытку, чтобы
возвратить свою независимость.
В это время императрица была несколько
встревожена известием об уроне, который
потерпело ее кавказское войско после нескольких
битв с чеченцами и кабардинцами. Полковник
Пьерри сжег несколько аулов, был окружен горцами
и погиб вместе со своим отрядом.
Тогда же сделалось известным, что
король прусский останавливает торговые
сообщения города Данцига по каналу между Вислой
и Нейссой учреждением таможен и фортов по этому
пути, привлекает таким образом в свои владения
всю торговлю этого вольного города и, сверх того,
тревожит его жителей разными угрозами и
враждебными поступками. Екатерина
покровительствовала гражданам данцигским и
обещала обеспечить их спокойствие. Она написала
Фридриху письмо и просила его не расстраивать их
обоюдного согласия и не нарушать безопасности,
которою пользовались жители Данцига и поляки под
их общим покровительством. Императрица поручила
графу Безбородку сообщить мне это, и он сказал
мне, что такая откровенность должна служить
доказательством французскому королю, как
искренно императрица желает действовать сообща
с ним для утверждения мира в Европе.
Откровенность государыни в этом случае убедила
меня, что, опасаясь бесчисленных препятствий к
исполнению своих замыслов, она начинала
освобождаться от своих предубеждений против нас
и была уже расположена содействовать нам в
утверждении мира.
Знаки доверия государыни ко мне
произвели на разных лиц различное действие.
Министры сделались ко мне внимательнее. Граф
Герц уже не скрывал своего нерасположения.
Великий князь, всегда хорошо расположенный ко
мне, даже до пристрастья, перестал со мною
говорить. Наконец, граф Кобенцель старался
теснее сблизиться со мною, но больше как
придворный, нежели как посланник. Через
Кобенцеля узнал я, что слаженный им торговый
договор не приводится к окончанию за спором о
первенстве в подписях акта, потому что император
хотел подписаться первый, а императрица не
хотела поставить имя свое после него. Мне
сказали, что дело это должно было уладиться таким
образом, что в Вене напишут акт на немецком языке,
где первым подпишется Иосиф II, а в Петербурге —
на русском, где подпись Екатерины будет выше, и
потом соединят эти два акта. [381]
Я был предуведомлен, что несколько
французских габар пристанут к Кронштадту. Они
прибыли, и снова начались толки о платеже пошлин.
В другое время из-за этого вышли бы
неудовольствия. Но так как на меня уже смотрели
другими глазами, то и обещали кончить это дело
полюбовно. Императрица прекрасно приняла наших
морских офицеров: они веселились в столице и были
приглашены на спектакль в Царское Село. Между тем
как в Петербурге со мною обходились так
дружелюбно, граф Шуазель писал мне из
Константинополя, что поведение русского
посланника вовсе несогласно со вниманием, мне
оказываемым, и с дружелюбными уверениями, мне
данными. Он извещал меня, что Булгаков
44
старается возбудить в турках недоверчивость к
нам, что он не допускает их согласиться на
пропуск наших судов в Черное море и подстрекает
русских агентов в Архипелаге к неприязненным
действиям против нас. Поэтому, с одной стороны,
казалось, что русское правительство сближалось с
нами и покидало замыслы о завоеваниях, с другой
стороны — в Константинополе и Греции
подготовляло все для исполнения своих намерений
на случай разрыва с Портою, что могло произойти
вскоре. Однако ж Потемкин, казалось,
исключительно занят был делами торговыми, а не
военными. По указу императрицы он получил
восемнадцать миллионов для скорейшего
совершения предприятий, начатых им в южном крае.
Иностранцам, которые пожелали бы селиться в тех
местах, обещана была свобода от платежа податей
на пять лет.
В это время прусский король официально
сообщил Екатерине II, что союз курфюрстов
окончательно составился с целью поддерживать и
защищать германских князей от честолюбивых
намерений Иосифа II. Это известие возбудило
неудовольствие Екатерины и вместе с тем усилило
ее желание соединиться с нами, чтобы нашим
посредничеством предотвратить войну,
по-видимому готовую вспыхнуть тогда в Германии. Я
воспользовался этим положением дел и повторил
свои жалобы о том, что русское правительство
медлило исполнить свое обещание и удовлетворить
марсельских купцов за убытки, понесенные ими в
последнюю войну. Через несколько дней после того,
6 сентября 1785 года, граф Безбородко известил меня
письмом, что это дело окончено и что при первом
совещании вице-канцлер, по приказанию
государыни, сообщит мне судебный приговор по
этому делу, равно как и обо всех распоряжениях,
какие будут сделаны для исполнения этого
приговора. [382]
Вознаграждение было скудное. Купцы
наши получили только часть того, что требовали по
праву. Но так как некоторые из их исков не были
подкреплены достаточными доказательствами, то
они могли считать за счастье, что возвратили хотя
часть имущества, которое уже давно считали
потерянным.
В это время Екатерина, более щедрая на
подарки, чем министры ее в своих платежах,
блистательным образом изъявила свою милость
естествоиспытателю Палласу. Она была так добра и
великодушна, что вошла в его домашние нужды.
Паллас искал случая продать свое собрание
произведений природы, чтобы составить приданое
дочери своей. Императрица, узнав об этом, велела
спросить его, во сколько он ценил свои вещи, и он
назначил 15000 рублей. Когда императрице сообщили
это, она написала ученому академику, что он
весьма сведущ в естественных науках, но не умеет
сделать приданого, и прибавила, что берет его
собрание за 25 000 рублей, предоставляя ему право
пользоваться им по смерть.
Конец этого года прошел без особенных
происшествий, за исключением мира между
императором и Голландиею, заключенного
посредством нашего двора. Известие о подписании
предварительных актов этого мира обрадовало
императрицу и ее министров, и удовольствие их,
казалось, было искреннее, чего я не ожидал прежде.
Военные действия на Кавказе продолжались.
Черкесы в одном жарком деле были разбиты и
потеряли до 1000 человек. Австрийский посол
сообщил мне свой торговый трактат, написанный, по
взаимному соглашению, в двух экземплярах.
Договором этим император и императрица
уменьшили на 1/4 пошлины, взимаемые на таможнях
обоих государств. С кронштадтских доков спущены
были два корабля: один 100-пушечный, другой
74-пушечный. Я присутствовал при этом торжестве
вместе с императрицею. Благоволение ее ко мне до
тех пор было неизменно. Но скоро совершенно
непредвиденный случай подал русскому
правительству повод к неудовольствию и
сомнениям насчет искренности наших дружелюбных
уверений. Один русский чиновник, посланный в
Персию с подарками шаху, был там ограблен и
обижен. Тогдашний шах оказывал покровительство
кавказским и дагестанским племенам во вред
России. Другой чиновник, более счастливый, был
милостиво принят шахом. С помощью нескольких
англичан он успел перехватить переписку
Феррьера-Совбефа (М. de M. Ferrieres Sauveboeuf), французского
агента, будто бы посланного для того, чтобы [383] вооружить персиян
против русских. Потемкин в сердцах обратился ко
мне с жалобой на этот поступок, не согласный с
дружественными уверениями нашего двора. Мы жарко
поспорили. Напрасно старался я доказать ему, что
чиновники, не имеющие официальных
дипломатических поручений, обязаны только
сообщать сведения о положении страны, куда они
посланы; что они не заслуживают никакого доверия,
когда выходят из границ данного им поручения, с
целью придать себе более веса и не имея на то
никакого полномочия. Я сказал ему, что мы имеем
более причин жаловаться на беспрестанные козни и
неприязненное поведение не только тайных
лазутчиков, но самих русских консулов в
Архипелаге. «А, так вот что! Вы опять
почувствовали слабость к туркам, — сказал
Потемкин голосом более ласковым. — Согласитесь,
что я не без основания величаю вас иногда Сегюр-Еффендием.
Впрочем, ведь я сообщу вам перехваченные письма,
и посмотрим, каковы-то будут объяснения вашего
правительства!»
Несмотря на шуточную выходку,
заключившую этот разговор, вслед за тем, однако,
со мною стали обращаться холоднее, что несколько
замедляло ход моих дел. Я отослал графу Верженню
перехваченные и переданные мне бумаги и
предупредил об этом Шуазеля. Оба они вследствие
этого происшествия увидели необходимость
умерять тревожное рвение наших тайных агентов и
осторожнее вести свою переписку. Впрочем,
опрометчивый поступок этого посланца, который не
удовольствовался ролью простого наблюдателя,
был скоро забыт. Персидский трон занял другой
шах, более расположенный к России.
Наконец, я был уполномочен на
заключение договора. Императрица, со своей
стороны, назначила уполномоченными графов
Остермана, Безбородка и Воронцова и г. Бакунина.
Мы начали совещаться, но на первый раз еще далеко
не установили главных условий договора. Главная
остановка была за нашими винами: их не хотели
уравнять относительно пошлин с винами
испанскими и португальскими. Мы согласились
только, какою монетою платить пошлины и как
решать тяжбы, но никак не могли установить тариф.
Министры обещали мне по возможности
скоро передать акт договора, ими составленный.
Между тем я препроводил в Версаль ноту,
содержащую мнения русских уполномоченных,
присоединив к ним мои замечания. [384]
Императрица объявила мне о своем
намерении ехать в Крым. С обычною своею
любезностью она прибавила, что если эта поездка
для меня будет любопытна, то она с удовольствием
согласится иметь меня своим спутником. Через
несколько дней после того она дала мне для
библиотеки короля экземпляр книги Flora Rossica.
Императрица была очень довольна, когда
узнала о заключении мира Иосифом II с
Голландскими штатами, но неравнодушно встретила
известие о союзном акте Франции с этой
республикой. Союз этот возбудил неудовольствие
императрицы, потому что лишал ее надежды
поддержать влияние свое на Голландию. Казалось
даже, что холодность ее к англичанам с этого
времени несколько уменьшилась. Фитц-Герберт
воспользовался этим случаем и предложил русским
министрам переговорить о возобновлении
торгового договора с Англиею, которому наступал
срок в конце 1786 года.
Один новый указ перетревожил тогда
всех петербургских купцов. Указом этим
предписывалось всем торгующим лицам вписываться
в гильдии и объявлять правительству свои
капиталы. Эта мера многим не понравилась, и они
жаловались императрице. Несколько французов
имели по этому случаю неудовольствие с полициею,
но я все уладил.
На восточном и южном крае империи дела
принимали дурной оборот. И в Европе, и в Азии
опасались войны. Ахалцихский паша напал на
Грузию. Новый пророк Мансур возбуждал к войне
жителей Кавказа; кубанские татары готовились
вместе с лезгинами и турками сделать набег на
Имеретию. Наконец, турецкий гарнизон Очакова
производил грабежи в пределах России. Потемкин
снова стал недоверчив и считал нас зачинщиками
этих смут. В пылу негодования он приказал всем
офицерам быть при своих полках, усилил войска на
Кавказской линии и объявил, что через несколько
месяцев сам примет начальство над армией и
выступит за Кубань. Таковы были зловещие
предзнаменования, которые в конце 1785 года
указывали на скорый, почти неизбежный разрыв с
Портою. {В этом месте текста Сегюр, по поводу
волнений на Кавказе, делает очерк кавказских
народов на основании одной записки, ему
сообщенной. Пропускаем его, как поверхностный и
лишний.}
Война русских на Кавказе, предпринятая
для прекращения разбоев черкесов, до моего
приезда в Петербург, по-видимому, не имела
важности. Несколько кавказских [385]
князей поселились даже в России и служили в
русской армии. Я встречал при дворе и принимал у
себя кабардинских князей, прибывших для того,
чтобы испросить у императрицы милостей своему
народу. Они показывали мне свое оружие, которым
владели с большим искусством. Я был свидетелем,
как на всем скаку и в значительном расстоянии они
сшибали стрелою шапку, повешенную на шесте. Я
сохранил рисунки, где они изображены в своей
военной одежде со стальной сеткой. Тогда как они
в столице только и твердили, что о своей
покорности, единоплеменники их нападали на
русских. Борьба с ними со дня на день становилась
затруднительнее, потому что силы их росли при
содействии других народов, лезгин и даже турок,
которые под предводительством ахалцихского паши
вторгнулись в Имеретию.
В то же время на краю Азии возникли
раздоры между русскими и китайцами, за то что
последние завладели островом на Амуре и
выстроили крепостцу. Китайский император
написал Екатерине обидное письмо, и она была
принуждена с большими затруднениями посылать
туда войско и пушки. Я, может быть, был
единственный европеец, которого могли занимать и
тревожить эти смуты. Воронцов, президент
Коммерц-коллегии, изъявил намерение ехать на
китайскую границу, а отъезд его мог бы
приостановить нашу торговую сделку, может быть,
на целый год. Давно уже высокомерный владыка
Китая оскорблял самолюбие императрицы,
привыкшей внушать уважение. В начале ее
царствования многочисленное калмыцкое племя,
населявшее северо-восточные прибрежные равнины
Каспийского моря, вздумало освободиться от
тяжелых для них налогов и законов, установленных
русским правительством. Вдруг в один день и в тот
же час сто пятьдесят калмыцких семейств
складывают свои шатры, навьючивают их на кибитки,
седлают своих коней, собирают стада и уходят на
восток. После двухлетнего перехода они достигли
границы Китая и отправили к китайскому
императору послание с просьбою дать им
пристанище. Это неожиданное посещение двух или
трех сот пришельцев нисколько не встревожило, а
напротив, польстило китайскому императору. Он
дал им земли и посреди их поселения воздвиг
пирамиду с надписью, провозглашавшей его
владыкою монархов всего света. В ней сказано
было: «Иные завоевывают золотом и мечом, истощают
все силы свои, чтобы с большими издержками и
затруднениями овладеть несколькими городами,
несколькими местечками. Нас же боятся и уважают, [386] наши законы мудры,
подданные счастливы, и мы видим, что целые народы,
из самых дальних стран, приходят и покоряются
нашей власти». Хотя императрица порою и смеялась
над этими выходками азиатского хвастовства,
однако самая насмешка эта обнаруживала ее
скрытую досаду.
Впрочем, среди этих политических
хлопот русские министры по приказанию
государыни продолжали вести переговоры со мною и
Фитц-Гербертом. Хотя возобновление прежнего
трактата легче составления нового, однако дело
Фитц-Герберта подвигалось так же медленно, как
мое. С одной стороны, царские уполномоченные были
ужасно осторожны, даже до мелочности, с другой же
— обвиняли нас в упрямстве и излишней
щекотливости. Они привыкли, чтобы все делалось,
как они хотели, и потому наша твердость им не
нравилась. Когда я явился на первое совещание, то,
к удивлению, заметил, что, наперекор правилу
учтивости, требующему уважения к иноземцам, они
уселись за длинным столом на главном конце и по
бокам, а мне оставили место на другом конце. Чтобы
избегнуть неприятностей, я не подал вида, что
заметил это. Но на следующий раз я поспешил войти
в зал вместе с другими и сел на диван, стоявший у
главного конца стола. Кажется, это всех удивило,
но они промолчали. Зато во время переговоров они
выказали свою досаду: спорили о каждой статье и
передали мне составленный ими акт, где пошлины на
наши вина не были убавлены ни на копейку. Впрочем,
урок, который я им дал, удался совершенно, потому
что при всех последовавших затем совещаниях мы
садились за круглый стол и потому все места были
равны.
Нрав моих противников особенно
затруднял меня. Граф Остерман, человек
благонамеренный, но простоватый, никак не мог
забыть успеха, с которым Верженнь действовал
против него, когда они были вместе послами в
Швеции. С тех пор он был не расположен к нам. Граф
Воронцов, человек способный, но придирчивый и
упрямый, держал себя строго и восставал против
роскоши. Он, кажется, хотел бы, чтобы русские пили
только мед и одевались бы в платье домашнего
изделья. Потемкин его ненавидел; другие министры
его боялись. Императрица не слишком любила его,
но уважала и почти безусловно предоставила на
его волю торговые дела. Так как его брат был
весьма любим в Англии и пользовался там большим
весом, то он охотнее покровительствовал
англичанам, чем нам. Что касается до Бакунина, то
он был совершенно предан англичанам. Министры не
слишком-то уважали [387]
его. Он когда-то очернил себя таким неблагородным
поступком в отношении к графу Панину, что великий
князь не хотел принимать его к себе. Всю свою
надежду полагал я на одного только графа
Безбородка. Умный, ловкий и уступчивый, но
отчасти слабый, он несколько помогал мне в моих
делах с тех пор, как ему показалось, что
императрица желает их успеха. Но он не мог
устоять против проделок Бакунина и
решительности Воронцова, желавшего разными
запрещениями и пошлинами уменьшить ввоз в Россию
всевозможных иностранных произведений.
В борьбе с такими препятствиями
Потемкин служил мне твердою опорою. Враг
мелочных расчетов, с широким взглядом на
торговлю, он твердо защищал меня против
Воронцова, который мешал ему и колол глаза своим
весом при дворе. Но чудак-князь, порою столь
гениально-проницательный, часто оказывался
непостоянным, как дитя. Обширные предприятия
подстрекали его деятельность; мелочные заботы
его утомляли. Никто не соображал с такою
быстротою какой-либо план, не исполнял его так
медленно и так легко не забывал. Вдруг заводил он
фабрики и так же скоро оставлял их. Он всегда был
готов продать то, что купил, и разрушить то, что
создал. Случалось, что он оставлял сочинение,
касающееся политики или торговли, для
какой-нибудь музыкальной пьесы или стихов и
часто из легкомыслия упускал из виду дела,
требующие постоянства и труда. Вот почему
деятельность его соперников и собственная лень
иногда мешали его влиянию на государыню — умную,
проницательную и умевшую справедливо ценить как
его достоинства, так и недостатки. Чтобы лучше
представить живость его ума, твердость памяти и
легкомыслие, я расскажу один его поступок,
который в то время меня очень рассердил и чуть
было не поссорил с ним. Однажды я попросил его
назначить мне день, чтобы переговорить с ним об
одном торговом заведении, основанном по его
желанию г. Антуаном (Anthoine), марсельским уроженцем,
ныне бароном Сен-Жозефом, близ Херсона. Князь
принял меня и попросил меня прочесть толстую,
полную расчетов и цифр тетрадь, представленную
мне этим негоциантом, известным по своему
кредиту, богатству, сведениям и честности; в
труде своем он жаловался на местное начальство,
всячески мешавшее ему, и предлагал меры для
устранения препятствий, замедлявших успех его
предприятий. Но каково было мое удивление, когда
я заметил, что, пока я читал эту записку, без
сомнения достойную внимания, к князю входили
один за другим священник, портной, секретарь,
модистка и что всем им он давал [388]
приказания. Когда я хотел остановиться, он
настоятельно просил меня продолжать. Эта
странная невежливость меня бесила, и я спешил
дочитать скорее. Когда я кончил и он хотел взять у
меня тетрадь, я удержал ее и сказал ему довольно
сухо, что не привык к такому невниманию и
беспечности, когда дело идет о важном предмете, и
что в подобных случаях вперед буду относиться к
одному лишь графу Воронцову. Не прошло трех
недель, как я получил от г. Антуана письмо, где он
меня благодарил за скорое исполнение его
поручения. Он писал мне, что Потемкин ответил ему
обстоятельно на все пункты его донесения и
сделал все нужные распоряжения, чтобы облегчить
его и упрочить успех его предприятия. Я тотчас же
поспешил к князю. Только что вошел я, как он
встретил меня с распростертыми объятиями и
сказал: «Ну что, батюшка, разве я вас не
выслушал, разве я вас не понял? Поверите ли вы
наконец, что я могу вдруг делать несколько дел, и
перестанете ли дуться на меня?» Я поцеловал и
благодарил его, крайне удивляясь живости его
способностей.
Чем благосклоннее князь становился ко
мне, тем более я опасался его отсутствия. Он все
еще собирался принять начальство над Кавказскою
армиею. К счастию, подоспело известие, изменившее
его намерение. Фанатик Мансур, лжепророк, во имя
Магомета вооружил кабардинцев и другие
черкесские племена, и они толпами врывались в
русские области с изуверством, которое усиливало
их природную отвагу. Они ждали себе верной
победы. Их предводитель поклялся им аллахом, что
артиллерия христиан окажется безуспешна против
них. Впрочем, при первой же стычке пушки, не
слишком-то уважающие пророков, не оправдали
предсказания и истребили множество мусульман.
Тогда Мансур вздумал перед каждым отрядом
выставлять подвижные брустверы, утвержденные на
дрогах с четырьмя колесами и сплоченные из досок,
между которыми был фашинник. Горцы, в восторге от
этого необыкновенного изобретения и уверенные,
что за этою слабою защитою они пройдут невредимы,
подвигаются вперед. Но скоро русская артиллерия
разгромила эти преграды, и черкесские колонны
окружены, разбиты, уничтожены совершенно. Знамя
пророка с надписями из Алкорана было захвачено, и
пророк погиб или бежал. Я поспешил сообщить эту
новость графу Шуазелю, которого турки обманывали
тогда ложными известиями о мнимых победах, будто
бы одержанных ими на Кавказе и в Грузии. Тогда же
Верженнь доставил мне средства рассеять
сомнения Потемкина насчет бумаг, перехваченных у
нашего [389] лазутчика в
Персии. Он переступил данные ему приказания и
получил за это выговор. Мне нетрудно было
доказать, что наши жалобы на поведение русских
консулов в Архипелаге гораздо основательнее.
Таким образом, рассеялись сомнения, которые этот
случай возбудил в уме императрицы. Потемкин, со
своей стороны, также старался оправдать поступки
русских консулов. Он доказывал мне, что нужно
готовиться к войне, что ее нельзя избежать, если
турки не перестанут снабжать оружием лезгин и
другие кавказские народы.
Екатерина II была ко мне по-прежнему
благосклонна. Раз утром рано входит ко мне
обер-шталмейстер Нарышкин с огромной пачкой
писем, журналов, брошюр и памфлетов в руках и
говорит мне: «Ее величество поручила мне
передать вам эту посылку, присланную вам из
Парижа на ее имя. Она велела вам сказать, что если
ей будут посылать такие пакеты, то она прикажет
мне купить маленького лошака для перевозки ваших
вещей». Я чрезвычайно удивился, поблагодарил его,
а он без дальних объяснений вышел от меня громко
смеясь. Я поспешно распечатал письма и в одном из
них, от моей жены, нашел объяснение всего этого.
«Тебе, вероятно, покажется странным, —
писала она, — что я так легкомысленна и
осмеливаюсь адресовать на имя императрицы
огромный пакет, который я тебе посылаю. Но виною
этому барон Гримм: это сделано по его желанию. Он
знает, как благосклонна к тебе государыня, и
уверил меня, что она меня не осудит». Несмотря на
это объяснение, в тот же вечер на эрмитажном
спектакле я подошел к императрице и с заметным
смущением начал было извиняться, но она сказала
мне улыбаясь: «Напишите от меня вашей супруге,
что она может вперед пересылать вам через мои
руки все, что хочет. По крайней мере, вы тогда
можете быть уверены, что ваших писем не станут
распечатывать». Императрица говорила правду. В
ее империи, как и везде, чиновники раскрывали
всякие письма и депеши. Это — обыкновение не
только безнравственное, но и опасное по
злоупотреблениям, к которым оно может подать
повод. С другой стороны, оно довольно бесполезно,
потому что все это знают и, следственно, пишут
осторожно, а иные даже пользуются этим, чтобы
понравиться разными обманчивыми похвалами. Но
так как императрица вовсе, не желала, чтобы
министры останавливали жалобы, ей приносимые, и
заглушали голос правды, то она наказала бы со
всею строгостию министра, который вздумал бы
открыть письмо или какую-либо бумагу, посланную
на ее имя. [390]
В этом году императрица истребила
старинный обычай, по которому просьбы на
высочайшее имя писались так: бьет челом раб
твой такой-то. Новым указом запрещено было
употреблять это выражение, и велено слово раб
заменить словом подданный.
Екатерина никогда не действовала так
произвольно, как ее министры. Особенно Потемкин
миловал и наказывал помимо законов, даже таких,
которых строгое исполнение необходимо для
общественной пользы. Некто Жюмильяк,
представленный Потемкину мною и принятый в
петербургском обществе, так понравился князю,
что когда ему вздумалось проехаться в
Константинополь и обратно, то он получил от князя
разрешение миновать карантин. Из этого видно,
что с французами обходились ласково, хотя и
завидовали их успехам на поприщах военном и
политическом и усилению их влияния.
Петербургский кабинет был так недоволен
известием, что Швеция приступила к нашему союзу с
Голландией, что запретил шведам вывозить из
России хлеб и лошадей. По той же причине русские
министры выразили свое неудовольствие
испанскому послу, но он с достоинством защищал
наш мирный союз. На самом деле союз этот
возбуждал в русском правительстве более зависти,
нежели опасения.
В этом же году императрица издала три
новых указа: первые два обрадовали купцов и
дворян, третий огорчил украинское и
малороссийское духовенство, потому что ставил
его в одинаковое положение с прочим духовенством
империи и тем лишил его 200 000 душ крестьян,
перешедших в казенное ведомство. По части
торговли была учреждена комиссия из пяти русских
и пяти иностранных негоциантов для рассмотрения
и удовлетворения жалоб, представленных купцами
правительству. Еще один указ касался дворян.
Назначен был выпуск 33 миллионов банковых
билетов, из коих 22 миллиона разрешено было
раздать заимообразно дворянству за восемь
процентов и на двадцатилетний срок, до погашения
долга; к этим 22 миллионам присоединены были еще
четыре миллиона, составлявшие фонд прежнего
заемного банка. Остальные 11 миллионов назначены
были для займа купцам наравне с дворянами: первым
— под залог домов, вторым — под залог земель.
Банку разрешено было чеканить в свою пользу
медную монету и менять ее за границею на золото и
серебро. Он должен был иметь во всякое время
достаточное количество этой монеты, чтобы мена
делалась в пользу России и чтобы предупредить
лаж <убыток>. Всех банковых билетов указано
выпустить не более как на один миллион. [391] Князь Вяземский
45,
говорят, горячо восставал против этой меры и
написал по этому предмету целое рассуждение, но
оно не понравилось императрице. Меня уверяли,
будто в этой записке он старался доказать, что
чрезмерное умножение ассигнаций подорвет
кредит. В некоторых губерниях ассигнации-то уже
упали или совсем вышли из обращения. Князь
представлял, что дворянству, уже и без того
обедневшему, представлялся новый повод к
разорению. Наконец, он утверждал, что,
распределив уплату на двадцатилетний срок,
правительство потворствует ростовщикам, потому
что они скупят эти билеты и пустят их
впоследствии в оборот в свою пользу. Но
представления князя не были уважены, потому что
все члены совета ее величества ожидали себе
выгод от успеха этого установления, так как с
помощью его они могли уплатить свои долги. Вообще
порицали этот указ все иностранные негоцианты.
Они считали его необдуманным, дурно составленным
и едва ли удобным к исполнению.
События, предвещавшие войну, скоро
отвлекли государыню от ее законодательных
трудов. Шуазель полагал, что война неизбежна.
Английское правительство, имея в виду разрушить
наш торговый союз с Россиею, подстрекало турок
помогать татарам, лезгинам и ахалцихскому паше в
их враждебных действиях против России.
Подготовляя разрыв, Англия надеялась уменьшить
наше влияние в Петербурге и совершенно
уничтожить наше значение в Константинополе.
Все эти проделки снова пробуждали в
императрице прежнюю недоверчивость к нам, и со
мною стали реже совещаться. Но в личных
отношениях ко мне императрица была по-прежнему
любезна. Она пригласила меня отобедать с нею в
новом дворце, построенном князем Потемкиным. В
этом дворце была такая длинная галерея с
колоннадою, что стол на пятьдесят приборов,
накрытый в одном конце, был едва заметен для
входящих с другого конца. За нею находился зимний
сад, такой обширный, что посредине построена была
беседка, где могли свободно поместиться
пятьдесят человек, а между тем она вовсе не
казалась слишком огромною по величине сада.
Здесь князь дал нам самый необыкновенный
концерт. Это был хор роговой музыки, в котором
каждый трубач мог брать только одну ноту.
Несмотря на это, они легко и отчетливо исполняли
самые трудные пьесы.
Вице-канцлер также дал большой ужин
для императрицы. На ту пору приехал в Петербург
граф Кюстин, и мне хотелось, чтобы его тоже
пригласили. Но так как он не [392]
был еще представлен ко двору, то граф Остерман не
смел просить его к себе. Я сообщил свое желание
государыне, и граф тотчас же был приглашен.
С пышностью отпраздновав в Петергофе
петров день, императрица, по обыкновению,
воспользовалась этим торжественным случаем,
чтобы излить на многих свои милости. Графу
Безбородку подарила она 4000 душ, графу Воронцову
— 50 000 рублей. Шесть человек были пожалованы
сенаторами, несколько сановников назначены
губернаторами, и роздано было много орденов.
К удивлению всего двора, Ермолов начал
тогда интриговать против Потемкина и вредить
ему. Крымский хан Сагим-Гирей, оставляя свою
власть, получил от императрицы обещание, что его
вознаградят и дадут ежегодное жалованье. Не знаю
почему, уплата этой пенсии была отложена. Хан,
подозревая Потемкина в утайке этих денег,
написал жалобу и, чтобы она вернее дошла к
государыне, обратился к любимцу ее Ермолову,
который воспользовался этим случаем, чтобы
возбудить государыню против ее министра. Он
думал, что успеет свергнуть его. Все недовольные
высокомерным князем присоединились к Ермолову.
Скоро императрицу обступили с жалобами на дурное
правление Потемкина и даже обвиняли его в краже.
Императрицу это чрезвычайно встревожило. Гордый
и смелый Потемкин, вместо того чтобы истолковать
свое поведение и оправдаться, резко отвергал
обвинения, отвечал холодно и даже отмалчивался.
Наконец, он не только сделался невнимательным к
своей повелительнице, но даже выехал из Царского
в Петербург, где проводил дни у Нарышкина и,
казалось, только и думал, как бы веселиться и
рассеяться. Негодование государыни было очень
заметно. Казалось, Ермолов все более успевал
снискать ее доверие. Двор, удивленный этой
переменой, как всегда, преклонился пред
восходящим светилом. Родные и друзья князя уже
отчаивались и говорили, что он губит себя своею
неуместною гордостью. Падение его, казалось, было
неизбежно; все стали от него удаляться, даже
иностранные министры. Фитц-Герберт вел себя всех
благороднее, хотя, собственно, и он рад был
падению министра, который в то время более держал
сторону французов, нежели англичан. Что касается
до меня, то я нарочно стал чаще навещать его и
оказывать ему свое внимание. Мы видались почти
ежедневно, и я откровенно сказал ему, что он
поступает неосторожно и во вред себе, раздражая
императрицу и оскорбляя ее гордость.
— Как! И вы тоже хотите, — говорил
Потемкин, — чтобы я склонился на постыдную
уступку и стерпел обидную [393]
несправедливость после всех моих заслуг?
Говорят, что я себе врежу; я это знаю, но это ложно.
Будьте покойны, не мальчишке свергнуть меня: не
знаю, кто бы посмел это сделать.
— Берегитесь, — сказал я, — прежде вас
и в других странах многие знаменитые любимцы
царей говорили тоже: «Кто смеет?» Однако после
раскаивались.
— Мне приятна ваша приязнь, — отвечал
мне князь. — Но я слишком презираю врагов своих,
чтобы их бояться. Лучше поговоримте о деле. Ну,
что ваш торговый трактат?
— Подвигается очень тихо, — возразил
я, — полномочные государыни настойчиво
отказывают мне сбавить пошлины на вина.
— Так, стало быть, — сказал Потемкин, —
это главная точка преткновения? Ну, так потерпите
только, это затруднение уладится.
Мы расстались, и меня, признаюсь,
удивило его спокойствие и уверенность. Мне
казалось, что он себя обманывает. В самом деле
гроза, по-видимому, увеличивалась. Ермолов принял
участие в управлении и занял место в банке вместе
с графами Шуваловым, Безбородком, Воронцовым и
Завадовским
46.
Наконец повестили об отъезде Потемкина в Нарву.
Родственники потеряли всякую надежду; враги
запели победную песнь; опытные политики занялись
своими расчетами; придворные переменяли свои
роли.
Я терял главнейшую свою опору, и, зная,
что Ермолов скорее мне повредит, чем поможет,
потому что считал меня другом князя, я уже
опасался за успех моих дел, которые и без того
подвигались туго. Однако министры пригласили
меня на совещание, после коротких переговоров и
нескольких неважных возражений согласились на
уменьшение пошлин с наших вин высшего разбора и
даже подали мне надежду на более значительные
уступки. Обещания князя исполнились, и я не знал,
как сообразить это с его падением, в котором все
были уверены. Через несколько дней все
объяснилось: от курьера из Царского Села узнал я,
что князь возвратился победителем, что он
приглашает меня на обед, что он в большей милости,
чем когда-либо, и что Ермолов получил 130 000 рублей,
4000 душ, пятилетний отпуск и позволение ехать за
границу. На подвижной придворной сцене зрелища
переменяются как будто по мановению волшебного
жезла. Екатерина II назначила нового
флигель-адъютанта Мамонова
47, человека
отличного по уму и по наружности. [394]
Когда я явился к Потемкину, он
поцеловал меня и сказал: «Ну что, не правду ли я
говорил, батюшка? Что, уронил меня мальчишка?
Сгубила меня моя смелость? А ваши полномочные все
так же упрямы, как вы ожидали? По крайней мере, на
этот раз, господин дипломат, согласитесь, что в
политике мои предположения вернее ваших».
Новый адъютант государыни,
покровительствуемый Потемкиным, действовал с
ним заодно. Он скоро показал мне свое желание
сблизиться со мною. Императрица дозволила ему
принять приглашение, которое я ему сделал. Чтобы
показать нам свое особенное внимание, она в то
время, как мы выходили из-за стола, тихонько
проехала в своей карете мимо моих окон и
милостиво нам поклонилась.
В это время я получил письмо от принца
Нассау-Зигена
48
из Варшавы. Он просил меня выхлопотать ему
дозволение провезти произведения своих поместий
под русским флагом через Черное море в Архипелаг
и Францию. Я передал его просьбу князю Потемкину,
и он объявил мне, что этого исполнить невозможно,
что русского флага не дают иностранцам, разве
только если они вступят в русское подданство и
приобретут землю в России. Потемкин прибавил, что
императрица не расположена к принцу, и не без
причины, потому что незадолго пред тем он ездил в
Константинополь и был весьма расположен воевать
с турками против русских. Когда, несмотря на этот
ответ, я продолжал упрашивать князя, то моя
настойчивость его удивила, и он спросил, отчего я
так ревностно защищаю человека, не связанного со
мною родством. «Нассау по-настоящему даже не
соотечественник вам, — говорил князь. — По
происхождению он не француз, женился в Польше, и
там теперь его отечество». Тогда я рассказал ему
о моем знакомстве с принцем, о нашей ссоре,
страшной дуэли и о том, как мы после того
поклялись во взаимной дружбе. Потемкин ничего не
отвечал на это, но через несколько дней он
объявил мне, что императрица в доказательство
своего внимания ко мне поручает мне написать
принцу Нассау, что она жалует ему землю в Крыму и
позволяет выставить русский флаг на его судах.
Можно представить себе изумление и радость
Нассау, когда он получил это неожиданное
известие. По моему совету он написал Потемкину и
просил его довершить милость, ему оказанную, и
испросить ему дозволение лично благодарить
государыню.
Императрица уже публично объявила о
своем намерении ехать в Крым, и я должен был
сопровождать ее. [395] В
Киеве Нассау присоединился к нам. Князь де Линь,
который тоже должен был ехать с императрицею,
прибыл в Петербург. Во всех европейских дворах
его принимали и ласкали. Его любили за добродушие
и обходительность, за оригинальный ум и живое
воображение; он мог оживить самое бездушное
общество. Он отличался рыцарскою храбростью на
войне, обладал обширными сведениями в военных
науках, истории и литературе, был внимателен,
ласков со стариками, перещеголял молодежь своею
живостью, участвовал во всех забавах своего
времени, во всех войнах, во всех торжествах. В
пятьдесят лет он сохранил свою мужественную
красоту. Умом своим он был еще двадцатилетний
юноша. Вежливый с равными, ласковый с низшими,
развязный с высшими и монархами, он умел обойтись
со всяким, ни перед кем не терялся, писал стихи
всем дамам. Обожаемый своею семьею, он детям
своим был скорее товарищ, чем отец. По-видимому,
всегда откровенный, он, однако, свято хранил
поверенную ему тайну. Другой старик с таким
беспечным нравом показался бы смешным, но де Линь
был так разнообразен, любезен, остроумен и притом
так добродушен, что нравился даже своими
недостатками.
Комментарии
44 Булгаков Яков
Иванович (ум. 1809) — дипломат, писатель,
действительный тайный советник, посол России в
Стамбуле.
45 Вяземский
Александр Алексеевич (1727—1793) — князь,
генерал-прокурор.
46 Завадовский Петр
Васильевич (1738—1812) — граф, управляющий
Дворянским и Ассигнационным банками, министр
просвещения (1802—1810).
47 Мамонов —
Дмитриев-Мамонов Александр Матвеевич (1758—1803) —
граф (1788), генерал-адъютант и генерал-лейтенант,
фаворит Екатерины II.
48 Нассау-Зиген Карл
(1745—1808) — принц, вице-адмирал, профессиональный
военный, наемник, в России с 1788 г.
Текст воспроизведен по изданию: Россия XVIII в. глазами иностранцев. Л. Лениздат. 1989
|