К.-К. РЮЛЬЕР
ИСТОРИЯ И АНЕКДОТЫ
РЕВОЛЮЦИИ В РОССИИ В 1762 Г.
В то же время императрица уведомляла
министров тех дворов, коих союз нарушил
император, что она ненавидит такое вероломство и
находится принужденною просить у них денег, в
которых начинала она нуждаться. Сии министры, и
особенно французский, барон Брейтель, привыкшие
с давних лет управлять умами сей нации, в
теперешнем переломе общественных дел старались
споспешествовать намерениям, в которые увлекали
императора враги их государей. Они немедленно
воспользовались средством, которое подавал к
тому сей заговор; и хотя им предписано было от
дворов не принимать особенного участия в сих
движениях, однако они деятельно и успешно
старались доставить императрице всех своих
участников. Напротив, министры, друзья
императорские, всячески старались ускорить
отъезд его, в угодность ему предавались
изнурительным удовольствиям двора, и между тем
как им расставляли везде сети, они восхищались
успехами своей деятельности, видя проходящие со
всех сторон войска, готовый выступить в море
флот, императора, усиленного всеми способами
своей империи, и уже назначенный день своего
отъезда.
И так составилась многочисленная
партия и надежные средства, между тем как в
минуту наступившей [287]
опасности казалось, что у них никакого еще плана
нет к сему заговору. Знающие хорошо русскую нацию
и прежних заговорщиков уверяют, что такого рода
предприятия должны всегда так производиться, и
хотя сей народ весьма способен к возмущениям по
образу своего правления, по враждебному
расположению к тайному и по самому терпенью в
наказаниях, по причине непримиримой вражды,
гнездящейся во всех фамилиях, и крайней
недоверчивости их друг к другу, неблагоразумно
было бы собирать тут общество заговорщиков,
которые раздробили бы на разные части исполнение
одного намерения; притом же привычка видеть, как
часто восходят из самых низких состояний на
первые степени, давала каждому право на ту же
надежду; следственно, было бы опасно указывать на
главные лица, которых будущее величие могло бы
возбудить в них зависть, а надлежало, уверившись
в каждом порознь, подавать им надежду на
величайшую милость и не прежде их соединять, как
в самую минуту исполнения. Если бы желали
убийства, тотчас было бы исполнено и гвардии
капитан Пассик лежал бы у ног императрицы, прося
только ее согласия, чтобы среди белого дня в виду
целой гвардии поразить императора. Сей человек и
некто Баскаков, его единомышленник, стерегли его
дважды подле пустого и того самого домика,
который прежде всего Петр Великий приказал
построить на островах, где основал Петербург и
который посему русские с почтением сохраняют;
это была уединенная прогулка, куда Петр III
хаживал иногда по вечерам со своею любезною и где
сии безумцы стерегли его из собственного
подвига. Отборная шайка заговорщиков под
руководством графа Панина осмотрела его комнаты,
спальню, постель и все ведущие к нему двери.
Положено было в одну из следующих ночей
ворваться туда силою, если можно, увезти; будет
сопротивляться, заколоть и созвать
государственные чины, чтобы отречению его дать
законный вид, а императрица, которая бы, казалось,
не принимала ни малейшего участия в сем заговоре,
отдаляя всякое на себя подозрение,
долженствовала для виду уступать только просьбе
народной и принять по добровольным и единодушным
восклицаниям права, ни с какой стороны ей не
принадлежащие. Таково было основание ее
поведения, следствием которого было то, что она,
будучи почти невидима в заговоре, действовала
всеми его пружинами и даже после очевидных
опытов, в которых она по необходимости себя
обнаруживала, старалась направлять умы на
прежнюю точку зрения. [288]
Император был в деревне за 12 миль. Императрица,
избегая подозрений, если бы осталась в городе во
время его отсутствия, удалилась сама в другую.
Срок отъезда императора на войну положен был по
его возвращении, а императрица назначила в то же
время исполнение своего заговора; но
сумасбродная ревность того самого капитана
Пассика все разрушила. Этот неистовый
соучастник, неумеренный в своих выражениях,
говорил о злоумышлении пред одним солдатом,
которого недавно побил. Сей тотчас донес на него
в полковой канцелярии, и 8 июля в 9 часов вечера
Пассик был арестован, а к императору отправлен
тотчас же курьер.
Без предосторожности пиемонтца Одара,
которая втайне была известна только ему и
княгине Дашковой, все было бы потеряно.
Близ каждого начальника места
находился шпион, который не упускал его из виду. В
четверть десятого княгиню уведомили, что Пассик
был арестован. Она послала за графом Паниным и
предложила в ту же минуту начать исполнение —
предложение такое точно, какое настоящие римляне
некогда сделали в подобном заговоре: «Надобно
взбунтовать вдруг народ и войско и собрать
злоумышленников; неожиданность поразит умы,
овладеет большею частью оных; император совсем
не приготовлен к отражению сего удара; нечаянное
нападение изумляет самых отважных, да и что мог
противопоставить им сей Дон-Кишот с шайкою
развратников? Вещи, невозможные здравому
рассуждению, выполняются единственно по
отважности, и как сохранить тайну между
пораженными ужасом заговорщиками? Верность
присяге устоит ли между казнью и наградами? Чего
было ожидать? Смерть была неминуема, и смерть
постыдная. Не лучше ли было погибнуть за свободу
отечества, умоляя его о помощи, погибнуть от
ошибки солдат и народа, если .они откажутся
помогать, но быть достойным и своих предков, и
бессмертия?»
Римский заговорщик не последовал сему
совету и умер от руки палача. Русский думал также,
что поспешное открытие испортило бы все дело;
если бы и успели взбунтовать весь Петербург, то
сие было бы не что иное, как начало междоусобной
войны, между тем как у императора в руках военный
город, снаряженный флот, 3000 собственных
голштинских солдат и все войска, проходившие для
соединения с армией; ночь никак не
благоприятствовала исполнению, ибо в сие время
оные бывают ясны; императрица в отсутствии и не
может приехать [289]
прежде утра; надлежало подумать о следствиях, и
не поздно было бы условиться в исполнении оного
на другой день. Так думал граф Панин, по своей
медлительности, и лег спать.
Княгиня Дашкова выслушала и ушла. Уже
была полночь. Сия 18-летняя женщина одевается в
мужское платье, оставляет дом, идет на мост, где
собирались обыкновенно заговорщики. Орлов был
уже там со своими братьями. Любопытно видеть, как
счастие помогло неусыпности. Узнав об аресте
Пассика и времени немедленного возмущения, все
оцепенели, и когда радость заняла место прежнего
удивления, все согласились на сие с восторгом.
Один из сих братьев, отличавшийся от других
рубцом на лице от удара, полученного на публичной
игре, простой солдат, который был бы редкой
красоты, если бы не имел столь суровой
наружности, и который соединял проворство с
силою, отправлен был от княгини с запискою в сих
словах: «Приезжай, государыня, время дорого».
Другие ж и княгиня приготовлялись во всю ночь с
таким искусством, что к приезду императрицы было
все уже готово, или если бы какое препятствие
остановило ее, то никакой безрассудный шаг не
открыл бы их тайны. Они даже предполагали, что
предприятие могло быть неудачное, и на сей случай
приготовили все к побегу ее в Швецию. Орлов со
своим другом зарядили по пистолету и поменялись
ими с клятвою не употреблять их ни в какой
опасности, но сохранить на случай неудачи, чтобы
взаимно поразить друг друга. Княгиня не
приготовила себе ничего и думала о казни
равнодушно.
Императрица была за 8 миль в Петергофе
и под предлогом, что оставляет императору в
полное распоряжение весь дом из опасения
помешать ему с его двором, жила в особом
павильоне, который, находясь на канале,
соединенном с рекою, доставлял при первой
тревоге более удобности к побегу в нарочно
привязанной под самыми окнами лодке.
Означенный Орлов узнал от своего брата
самые потаенные изгибы в саду и павильоне. Он
разбудил свою государыню, и, думая присвоить в
пользу своей фамилии честь революции, сей солдат
имел дерзкую хитрость утаить записку княгини
Дашковой и объявил императрице: «Государыня, не
теряйте ни минуты, спешите!» И, не дождавшись
ответа, оставил ее, вышел и исчез.
Императрица в неизъяснимом удивлении
одевалась и не знала, что начать; но тот же самый
человек с быстротою молнии скачет по аллеям
парка. «Вот ваша [290] карета!» — сказал он, и императрица, не имея
времени одуматься, держась рукою за Екатерину
Ивановну, как бы увлеченная, бежала к воротам
парка. Она увидела тут карету, которую сей Орлов
отыскал на довольно отдаленной даче, где, по
старанию княгини Дашковой, за два дня перед сим
стояла она на всякий случай в готовности, — для
того ли, что по нетерпению гвардии ожидали
действия заговора несколько прежде, или для того,
чтобы иметь более средств сохранить императрицу
от всякой опасности, содержа подставных лошадей
до соседственных границ.
Карета отправилась с наемными
крестьянами, запряженная в 8 лошадей, которые в
сих странах, будучи татарской породы, бегают с
удивительною быстротою.
Екатерина сохраняла такое присутствие
духа, что во все время своего пути смеялась со
своею горничною какому-то беспорядку в своем
одеянии.
Издали усмотрели открытую коляску,
которая неслась с удивительною быстротою, и как
сия дорога вела к императору, то и смотрели на нее
с беспокойством. Но это был Орлов, любимец,
который, прискакав навстречу своей любезной и
крича: «Все готово!» — пустился обратно вперед с
тою же быстротою. Таким образом продолжали путь
свой к городу. Орлов один в передней коляске, за
ним императрица со своею женщиною, а позади
Орлов-солдат с товарищем, который его провожал.
Близ города они встретили Мишеля,
француза-камердинера, которому императрица
оказывала особую милость, храня его тайны и
отдавая на воспитание побочных его детей. Он шел
к своей должности, с ужасом узнал императрицу
между такими проводниками и думал, что ее везут
по приказу императора. Она высунула голову и
закричала: «Последуй за мною!» — и Мишель с
трепещущим сердцем думал, что едет в Сибирь.
Таким-то образом, чтобы деспотически
чувствовать в обширнейшей в мире империи,
прибыла Екатерина в восьмом часу утра, по
уверению солдата, с наемными кучерами,
руководимая любимцем, своею женщиною и
парикмахером.
Надлежало переехать через весь город,
чтобы явиться в казармах, находящихся с
восточной стороны и образующих в сем месте
совершенный лагерь. Они приехали прямо к тем двум
ротам Измайловского полка, которые уже дали
присягу. Солдаты не все выходили из казарм, ибо
опасались, чтобы излишнею тревогою не испортить
начала. Императрица сошла на дорогу, идущую мимо [291] казарм, и между тем как
ее провожатые бежали известить о ее прибытии,
она, опираясь на свою горничную, переходила
большое пространство, отделяющее казармы от
дороги. Ее встретили 30 человек, выходящих в
беспорядке и продолжающих надевать кителя и
рубашки. При сем зрелище она удивилась,
побледнела и ужас, видимо, овладел ею. В ту же
минуту, которая представляла ее еще
трогательнее, она говорит, что пришла к ним
искать своего спасенья, что император приказал
убить ее и с сыном и что убийцы, получа сие
повеление, уже отправились. Все единогласно
поклялись за нее умереть. Прибегают офицеры,
толпа увеличивается. Она посылает за полковым
священником и приказывает принести распятие.
Бледный, трепещущий священник явился с крестом в
руке и, не зная сам, что делал, принял от солдат
присягу.
Тогда явился граф Разумовский, более
преданный ей, нежели императору; с ним приехали:
генерал Волхонский и племянник того великого
канцлера, который отрешен, между прочим, за
особенную преданность свою к сей государыне;
граф Шувалов, который в последнее царствование с
редким благоразумием пользовался величайшею к
нему милостью и которого любили солдаты,
воспоминая Елисавету; граф Брюс, премьер-майор
гвардии; граф Строганов, которого супруга вместе
с графинею Брюс были с императором, обе
знаменитые по своей красоте и почитаемые в числе,
как говорили, назначенных к разводу. В сем первом
собрании некоторые провозгласили императрицу
правительницею. Орлов прибег к ним, говоря, что не
должно оставлять дело вполовину и подвергаться
казни, откладывая его до другого времени, и
первого, кто осмелится упомянуть о регентстве, он
заколет из собственных рук. Майор Шепелев, на
которого полагались, не явился, и первый ордер,
данный императрицею, был такой: «Скажите ему, что
я не имею в нем надобности и чтобы его посадили
под арест». Простые офицеры явились к своим
местам и командовали к оружью. Замечательно, что
из великого числа субалтерных офицеров, давших
свое слово, один только, именем Пушкин
16, по несчастию или по
слабости, не сдержал его. Императрица объехала
кругом казарм и пробежала пешком каждый из трех
гвардейских полков — стражу, всегда ужасную
своим государям, которая, некогда быв составлена
Петром I из иностранцев, охраняла его от
мятежников, но потом, умноженная числом русских,
уже трикратно располагала регентством и короною.
Идучи от Измайловских казарм к
Семеновским, предводительствуя тем первым
полком, который возмутила [292]
она только представлением своих опасностей,
солдаты кричали, что, идучи пред ними, она была не
без опасности, и составили сами собою
баталион-каре. Во всех казармах только два
офицера Преображенского полка воспротивились
своим солдатам и были арестованы. Проходя мимо
полковой тюрьмы, где Пассик-заговорщик
содержался, она послала его освободить, и тот,
который приготовился перенести все пытки, не
открывая тайны, пораженный столь непредвидимою
новостью, имел дух не доверять, подозревая в том
хитрость, посредством которой по его движениям
хотят открыть цель заговора, и не пошел. Когда
собрались все три полка, солдаты кричали «ура!»,
почитали уже все конченным и просили целовать
руку императрицы; тогда она, укротив сей восторг,
милостиво представила им, что в сию минуту у них
есть другое дело. Орлов бежал к артиллерии,
войску многочисленному, опасному, которого все
почти солдаты носили знаки отличия за кровавые
брани против короля прусского. Он воображал, что
звание казначея давало ему столько доверенности
и они тотчас примутся для него за оружие; но они
отказались повиноваться и ожидали приказания от
своего генерала.
Это был Вильбуа, французский эмигрант,
главнокомандующий артиллериею и инженерами,
человек отличной храбрости и редкой честности.
Любимый несколько лет Екатериной, он надеялся
быть таковым и вперед; посредством его даже во
время немилости доставила она Орлову место
казначейское, столь полезное своим намерениям.
Но Орлов, без сомнения, желая разорвать его связь
с императрицею, не включил его в число
заговорщиков. Он работал в это время с
инженерами, когда один из заговорщиков объявил
ему, что императрица, его государыня, приказывает
ему явиться к ней в гвардейские караулы. Вильбуа,
удивленный таким приказанием, спросил: «Разве
император умер?» Посланный, не отвечая ему,
повторил те же слова, и Вильбуа, обращаясь к
инженерам, сказал: «Всякий человек смертен»,— и
последовал за адъютантом.
Вильбуа, до сей минуты ласкавший себя
надеждою быть любимым, приехав в казармы и видя
императрицу, окруженную сею толпою, со
смертельною досадою чувствовал, что столь важный
прожект произвели в действо, не сделав ему ни
малейшей доверенности. Он обожал свою государыню
и, притворно или действительно извиняясь пред
нею в затруднениях, которые представлялись ему
при ее действии ее предприятия единственно [293] потому, что по несчастью
не имел участия в ее тайне, старался чрез то
упрекать ее: «Вам бы надлежало предвидеть,
государыня»,— прибавил он, но она поспешила
прервать его и отвечала ему со всею гордостью: «Я
не затем послала за вами, чтобы спросить у вас,
что надлежало мне предвидеть, но чтобы узнать,
что вы хотите делать». Тогда он бросился на
колени, говоря: «Вам повиноваться, государыня»,—
и отправился, чтобы вооружить свой полк и открыть
императрице все арсеналы.
Из всех известных людей, которые были
преданы императору, оставался в городе один
только принц Георг голштинский, его дядя.
Адъютант уведомил его, что в казармах бунт, он
поспешно оделся и тотчас был арестован со всем
семейством.
Императрица, окруженная уже десятью
тысячами человек, вошла в ту же самую карету и,
зная дух своего народа, повела их к Соборной
церкви и вышла помолиться. Оттуда поехала она в
огромный дворец, который одной стороной стоит
над рекой, а другой обращен к обширной площади.
Сей дворец, сколь возможно, был окружен
солдатами. При концах улиц поставлены были пушки
и готовы фитили. Площади и другие места были
заняты караулами, и чтобы не допустить ни
малейшего сведения императору о происходившем,
то поставили отряд солдат на мосту, ведущем при
выезде из Петербурга на ту дачу, где был
император, но было уже поздно.
В целом городе один иностранец выдумал
уведомить императора — это был некто Брессан,
урожденный из княжества Монако, но воспитанный
по-французски, почему и выдавал себя в России за
француза, чтобы иметь лучший прием и
покровительство, человек умный и честный,
которого император принял к себе в парикмахеры,
чтобы возвести его на первые степени счастия, и
который, по крайней мере в сем случае, оправдал
своею верностию высшую к нему милость. Он послал
ловкого лакея в крестьянском платье на
деревенской тележке и, не смея полагаться в такую
минуту ни на кого из окружавших императора...
приказал посланному своему вручить лично ему
свою записку. Сей мнимый крестьянин только что
проехал, когда заняли солдаты мост.
Один офицер с многочисленным отрядом
бросился по повелению императрицы к молодому
великому князю, который спал в другом дворце. Сей
ребенок, узнав о предстоящих опасностях своей
жизни, проснулся, окруженный солдатами, и пришел
в ужас, которого впечатление оставалось в нем на
долгое время. Дядька его Панин, [294]
бывший с ним до сей минуты, успокаивал его, взял
на руки во всем ночном платье и принес его таким
образом матери.
Она вынесла его на балкон и показала
солдатам и народу. Стечение было бесчисленное, и
все прочие полки присоединились к гвардии.
Восклицания повторялись долгое время, и народ в
восторге радости кидал вверх шапки. Вдруг
раздался слух, что привезли императора.
Понуждаемая без шума толпа раздвигалась,
теснилась и в глубоком молчании давала место
процессии, которая медленно посреди ее
пробиралась. Это были великолепные похороны,
пронесенные по главным улицам, и никто не знал,
чье погребение. Солдаты, одетые по-казацки, в
трауре несли факелы; а между тем, как внимание
народа было все на сем месте, сия церемония
скрылась из вида. Часто после спрашивали об этом
княгиню Дашкову, и она всегда отвечала так: «Мы
хорошо приняли свои меры».
Вероятно, сие явление выдумано, чтобы
между чернию и рабами распространить полное
понятие о смерти императора, удалить на ту минуту
всякую мысль о сопротивлении и, действуя в одно
время на умы и сердца зрителей, произвести
всеобщее единодушное провозглашение. И подлинно,
из всего множества на месте и по улицам
стеснившегося народа едва ли двадцать человек,
даже и во дворце, понимали все сие происшествие,
как оно было. Народ, солдаты, не зная, жив или нет
император и восклицая беспрестанно «ура!» —
слово, не имеющее другого смысла, кроме выражения
радости,— думали, что провозглашают императором
юного великого князя и матери дают регентство.
Многие заговорщики, поспешая в первые минуты
уведомить друзей своих, писали им ложную сию
новость, от чего все были в полной радости,
никакая мысль о несправедливости не возмущала
народного самодовольствия, и друзья целовались,
поздравляя себя взаимно.
Но манифест, розданный по всему городу,
скоро объяснил истинное намерение, манифест
печатный, который пиемонтец Одар в смертельном
страхе хранил уже несколько дней в своей комнате.
На другой день, как бы отдыхая на свободе, он
говорил: «Наконец я не боюсь быть колесован». В
нем заключалось, что императрица Екатерина II,
убеждаясь просьбою своих народов, взошла на
престол любезного своего отечества, дабы спасти
его от погибели, и, укоряя императора, с
негодованием восставала против короля прусского
и отнятия у духовенства [295]
имущества. Так говорила немецкая принцесса,
которая подтверждала сей союз и привела к
окончанию помянутое отнятие имений.
Все вельможи, узнав поутру о сей
новости, торопились во дворец; это было не
последнее зрелище, которое представляли их
физиономии, изображавшие беспокойство и радость,
где суета и улыбка видимы были на бледных и
испуганных лицах.
Они услышали во дворце торжественную
службу, увидели священников, принимающих присягу
в верности, и императрицу, употребляющую все
способы обольщения. В присутствии ее был шумный
совет о том, что долженствовало быть вперед.
Всякий, страшась опасности и стараясь показать
себя, предлагал и торопился исполнить. Не почитая
нужным никакие предосторожности против города,
совершенно возмущенного, и не предвидя никакой
опасности оставить позади себя Петербург, скоро
положено было, не теряя ни минуты, вести всю армию
против императора. Великий шум между солдатами
прервал их совещание. В беспрестанной тревоге
насчет предстоявшей императрице опасности и
ожидая всякую минуту, чтобы мнимые убийцы,
посланные к ней и ее сыну, к ней не приехали, они
полагали, что она не довольно безопасна в сем
обширном дворце, который с одной стороны
омывается рекою и, не быв окончен, казался открыт
со всех сторон. Они говорили, что не могут
ручаться за жизнь ее, и с великим шумом требовали,
чтобы перевели ее в старый деревянный дворец,
гораздо меньший, который, будучи на небольшом
пространстве, могли бы они окружить со всех
четырех сторон. И так императрица перешла
площадь при самых шумных восклицаниях. Солдатам
раздавали пиво и вино; они переоделись в прежний
свой наряд, кидая со смехом прусский униформ, в
который одел их император и который в их холодном
климате оставлял солдата почти полуоткрытым,
встречали с громким смехом тех, которые по
скорости прибегали в сем платье, и их новые шапки
летели из рук в руки, как мячи, делаясь игрою
черни.
Один полк явился печальным; это были
прекрасные кавалеристы, у которых с детства
своего император был полковником и которых по
восшествии на престол он тотчас ввел в Петербург
и дал им место в гвардейском корпусе. Офицеры
отказались идти и были все арестованы, а солдаты,
коих недоброхотство было очевидно, были ведены
другими из разных полков.
В полдень первое российское
духовенство, старцы почтенного вида (известно,
сколь маловажные вещи, [296]
действуя на воображение, делаются в сии
решительные минуты существенной важностию),
украшенные сединами, с длинными белыми бородами,
в блестящем и приличном одеянии, приняв царские
регалии, корону, скипетр и державу со священными
книгами, покойным и величественным шествием
проходили чрез всю армию, которая с
благоговением хранила тогда молчание. Они вошли
во дворец, чтобы помазать на царство императрицу,
и сей обряд производил в сердцах, не знаю,
какое-то впечатление, которое, казалось, давало
законный вид насилию и хищению.
Как скоро совершили над нею, она тотчас
переоделась в прежний гвардейский мундир,
который взяла у молодого офицера такого же роста.
После благоговейных обрядов религии следовал
военный туалет, где тонкости щегольства
возвышали нарядные прелести, где молодая и
прекрасная женщина с очаровательной улыбкою
принимала от окружавших ее чиновников шляпу,
шпагу и особенно ленту первого в государстве
ордена, который сложил с себя муж ее, чтобы вместо
него носить всегда прусский.
В сем новом наряде она села верхом у
крыльца своего дома и вместе с княгинею Дашковой,
также на лошади и в гвардейском мундире, объехала
кругом площадь, объявляла войскам, как будто
хочет быть их генералом, и веселым и надежным
своим видом внушала им доверенность, которую
сама от них принимала.
Полки потянулись из города навстречу
императору. Императрица опять взошла во дворец и
обедала у окна, открытого на площадь. Держа
стакан в руке, она приветствовала войска, которые
отвечали продолжительным криком; потом села
опять на лошадь и поехала перед своею армиею.
Весь город был в смятении, и армия
взбунтовалась без малейшего беспорядка; после
выхода в Петербурге было все совершенно
спокойно. В б часов (появился) казачий
трехтысячный полк, идучи в недальнем расстоянии,
которого посланные императрицы встретили
прежде, нежели императорские; вслед за нею
проходили через город хорошо вооруженные люди на
добрых лошадях и офицеры, отменно учтивые.
Шествие сие уподоблялось празднику, который
поселял в воображении мысль о благополучии
императрицы и ручался за благосостояние народа.
Краткое географическое описание
необходимо нужно к уразумению следующих за сим
обстоятельств. Нева [297]
впадает в море при конце Финского залива и служит
ему продолжением. За 12 миль до ее устья на
нескольких островах, где широта различных
рукавов образует прекраснейший вид, за 60 лет
построен Петербург на низком и болотистом месте,
но которое по непрочности первых зданий,
поспешно строенных, и от частых пожаров
покрылось развалинами более 3 футов. Спускаясь по
реке, правый берег еще не возделан и покрыт
большими лесами, левый же образует холм повсюду
одинаковой высоты, до самого того места, где оба
берега расходятся на необозримое пространство и
заключают между собою беспредельное море. На сем
месте на высоте холма в прелестном положении
стоит замок Ораниенбаум, который построил
знаменитый Меншиков и который в несчастное время
сего любимца по конфисковании его имения
поступил в казну. Это особенное местопребывание
императора в его молодости. Там была построена
для учения его маленькая примерная крепость, у
которой высота окопов была не более 6 футов, дабы
молодому великому князю дать на опыте идею о
великих управлениях, и потому сама по себе не
способна была ни к какой обороне. В сем же
намерении собрали там арсенал, не способный для
вооружения войск, бывший не что иное, как кабинет
военных редкостей, между коими хранились
наилучшие памятники сей империи, знамена,
отбитые у шведов и пруссаков. Император любил
особенно сей замок и в нем-то жил с тремя тысячами
собственного своего войска из герцогства
Голштинского.
Против него виден простым глазом в
самом устье реки на острове город Кронштадт. Дома
построены со времен Петра I и, мало населенные,
приходят в ветхость. Надежная и спокойная его
пристань находится на стороне острова,
обращенной к Ораниенбауму, которая весьма
укреплена, а укрепления другой стороны не были
докончены; но сей рукав реки, самой по себе
опасной, сделался непроходимым по причине
набросанных туда огромных камней. В пристани
сего-то острова большая часть флота, готовая
выступить в Голштинию, хорошо снабженная
съестными припасами, амунициею и людьми,
находилась под командою самого императора, а
другая, под его же командою, была в Ревеле,
старинном городе, лежащем далее на том же заливе.
По всей длине холма, идущего по берегу
реки между Ораниенбаумом и Петербургом, в
приятных рощах построены увеселительные дома
русских господ не в дальнем между собою
расстоянии. Посреди их находится [298]
прекрасный дворец, который построил Петр I по
возвращении своем из Франции, надеясь поблизости
моря сделать подражание водам версальским. В
сем-то месте находилась императрица, и
пребывание ее, как из сего видно, было избрано
замечательно: между Петербургом, где был заговор,
Ораниенбаумом, где был двор, и соседственным
берегам Финляндии, где могла бы она найти свое
убежище. В сей самый замок, именуемый Петергоф
(двор Петра), император долженствовал прибыть в
тот самый день, чтобы праздновать день своего
ангела — святого Петра. Сей государь был в
совершенной беспечности, и когда уведомили его о
признаках заговора и об арестовании одного
заговорщика, он сказал: «Это дурак». Из
Ораниенбаума отправился он и весело продолжал
путь свой в большой открытой коляске со своею
любезною, с министром прусским, с прекраснейшими
женщинами. Всех умы, казалось, были оживлены
ожиданиями веселого праздника, но в Петергофе,
куда он ехал, были уже в отчаянии. Бегство
императрицы было очевидно, тщетно искали ее по
садам и рощам. Часовой сказал, что в 4 часа утра он
видел двух дам, выходящих из парка. Приезжавшие
из Петербурга, не подозревая того, что
происходило в казармах при их отъезде, не только
не привезли никакой новости, но еще клятвенно
уверяли, что там не было никакой перемены. Один из
таковых и один из камергеров императрицы
отправились пешком по той дороге, по которой
надлежало ехать императору. Они встретили его
любимца, адъютанта Гудовича, который ехал вперед
верхом, и рассудили за благо открыть ему сию
новость. Адъютант быстро повернул назад,
остановил карету, несмотря, что император кричал:
«Что за глупость?» — приблизившись, говорил ему
на ухо. Император побледнел и сказал: «Пустите
меня вон». Он остановился несколько времени на
дороге и с крайнею горячностию расспрашивал
адъютанта; но приметив близко ворота в парк, он
приказал всем дамам выйти, оставил их среди
дороги в удивлении и страхе от такого поступка,
которого они не понимали причины, и, сказав
только им, чтоб они приходили к нему в замок по
аллеям парка, поспешно сел в карету с некоторыми
людьми и погнал с удивительною быстротою.
Приехав, он бросился в комнату императрицы,
заглянул под кровать, открыл шкафы, пробовал
своею тростью потолок и панели и, видя свою
любезную, которая бежала к нему с теми молодыми
дамами, он ей кричал: «Не говорил ли я, что она
способна на все!» Все его придворные, признавая в
душе своей роковую истину, [299]
хранили около него глубокое молчание; не доверяя
друг другу, они чувствовали про себя, чего им
держаться, или потому, что в сию минуту боялись
раздражать государя, приводя его в недоумение.
Слуги узнали... от крестьян, встречавшихся в
рощах... о том, что происходило в Петербурге.
Иностранец лакей, приехав из города
(это был молодой француз, который, судя обо всем
по понятиям своей земли, видел начало возмущения
и не вообразил тому причину), крайне удивился,
нашед Петергоф в таком унынии, и спешил
уведомить, что императрица не пропала, она в
Петербурге и что праздник св. Петра будет
праздновать там великолепно, ибо все войска
стоят под ружьем, между тем как император в
простоте сего рассказа видел, что царство его
миновалось. Пользуясь беспорядком, вошел к нему
крестьянин, который, по обычаю страны помолясь и
поклонясь, молча подошел к императору, вынул из
пазухи записку и вручил ее, поднимая глаза к небу.
Это был переодетый слуга, который, по приказу
своего господина, не отдал никому сей записки и
тщетно старался встретиться в рощах с самим
государем. Все в молчании и неизвестности
окружили императора, который, пробежав ее
глазами, перечитал потом вслух. Она состояла в
следующем: «Гвардейские полки взбунтовались;
императрица впереди; бьет 9 часов; она идет в
Казанскую церковь; кажется, весь народ
увлекается сим движением, и верные подданные
вашего величества нигде не являются». Император
вскричал: «Ну, господа, видите, что я говорил
правду?»
Первый чиновник в империи, великий
канцлер Воронцов
17,
поговорив о той силе, какую имеет он над умом
народа и императрицы, вызвался тотчас ехать в
Петербург. И в самом деле, приехав к императрице,
он мудро представлял ей все последствия сего
предприятия. Она отвечала, показывая на народ и
войско: «Причиною тому не я, но целая нация».
Великий канцлер отвечал, что он это очень видит,
дал присягу и в то же время прибавил, что, будучи
не в состоянии последовать за нею в поход и после
такого посольства, которое он тотчас сделал,
боясь сделаться ей подозрительным, он ее
всеподданнейше просит приказать посадить его
дома под арест, приставив к нему одного офицера,
который бы от него не отходил. Таким образом,
каков бы ни был конец происшествия, он остался
безопасен с той и другой стороны.
Однако император послал приказ к своим
голштинским войскам, чтобы поспешно явились с
артиллериею. [300] По всем
петербургским дорогам разослали гусаров, чтобы
узнавать новости, собирать крестьян в
соседственных деревнях и сзывать окрест
проходящие полки, если время сие позволит. Он
наименовал генералиссимусом того самого
камергера императрицы, который шел к нему
навстречу, чтобы известить его о побеге. Он
приказал послать в Петербург за своим полком, и
многие, пользуясь сим случаем, его оставили. Он
бегал большими шагами, подобно помешанному,
часто просил пить и диктовал против нее два
большие манифеста, исполненные ужасных
ругательств. Множество придворных занимались
перепискою оных, и такое же число гусар развозили
сии копии. Наконец в сей крепости он решился
оставить свой прусский мундир и ленту и возложил
все знаки Российской Империи.
Все придворные прогуливались по садам
в уединении и печали, но Миних хотел спасти
своего благодетеля. Слава прежних побед
доставила ему место при сем мнимо военном дворе,
и, по 20-летней ссылке нашед только новую
экзерцицию, которая с исступлением занимала
целую Европу и в которой младший поручик наверно
превзошел бы старого генерала, он до сего времени
ни во что не мешался, но в предстоящих опасностях
великие таланты воспринимают сами собою всю свою
силу, и, без сомнения, спасая императора, он
льстил себя надеждою еще раз сделаться
обладателем империи; он представил ему и время, и
силы императрицы, возвестил, что в несколько
часов она явится с 20 000 войска и ужасной
артиллериею; доказал, что ни Петергоф, где они
находятся, ни окрестности его не могут держаться
в оборонительном положении, и присовокупил из
опыта, который имеет он о свойстве русского
солдата, что слабое сопротивление произведет
только то, что они убьют императора и женщин, его
окружающих; спасение его и победа состоят в
Кронштадте — там находится многочисленный
гарнизон и снаряженный флот; все женщины, при нем
находящиеся, должны служить ему залогом; все
зависит от выигрыша одного дня; народное
движение, ночной бунт — все сие должно само собою
уничтожиться, а если бы и продолжались, то
император мог бы противопоставить силы почти
равные и заставить трепетать Петербург.
Сей совет оживил все сердца; даже те,
которые помышляли о бегстве, видя некоторую
возможность в успехе, решились последовать за
императором, чтобы разделить общую с ним участь,
если ему удастся, или чтобы снискать удобный
случай изменить ему с пользою для себя, если
постигнет его несчастие.[301]
Преданный ему генерал был послан в
Кронштадт принять над ним начальство, а адъютант
его возвратился с известием, что гарнизон
пребывает верным своему долгу и решился умереть
за императора; его там ожидают и трудятся с
величайшею ревностию, дабы приготовиться к
обороне. Между тем прибыли его голштинские
войска, и уверенность в убежище поселила в нем
некоторую беспечность. Он выстроил их в боевой
порядок и, предаваясь безумной своей страсти,
говорил, что не должен бежать, не видав
неприятеля. Приказали подвести к берегу две
галеры; но как тщетно старались склонить его к
отъезду, то употребили к тому шутов и любимых его
слуг. Он называл их трусами и рассматривал, с
какою выгодою можно бы употребить некоторые
небольшие высоты. Между тем как он терял время на
сии пустые распоряжения, узнали от гусар,
пойманных со стороны императрицы, которые
заехали для розысков, что в Петербурге ей всё
покорилось и она предводительствует 20 000 войска.
В 8 часов адъютант прискакал стремительно,
говоря, что сия армия в боевом порядке была на
пути к Петергофу. При сем известии император и
весь двор бросились к берегу, заняли две галеры и
поспешно отправились: таким образом, ужасный
план, предложенный Минихом, был исполнен только
от испуга.
Здесь не излишне упомянуть о таком
обстоятельстве, которое само по себе ничего бы не
значило, если бы не доказывало, с каким примерным
хладнокровием можно смотреть на сии ужасные
происшествия. Один очевидный свидетель сего
бегства, оставшись спокойно на берегу,
рассказывал об этом на другой день; у него
спросили, почему, когда его государь отправлялся
оспаривать свою корону и жизнь, он не захотел за
ним следовать. Тогда он отвечал: «В самом деле, я
хотел сесть в галеру, но было уже поздно; ветер
дул к северу, а со мною не было плаща».
Они плыли к Кронштадту на веслах и
парусах; но после ответа адъютанта в сем городе
случилась странная перемена. В шумном совете,
который посреди самого возмущения поутру был в
Петербурге долгое время, не вспомнили о
Кронштадте. Молодой офицер из немцев первый
упомянул о нем, и одно сие слово доставило ему
справедливые награды. Вице-адмирал Талызин
18 вызвался ехать в сей
город и не взял никого в свою шлюпку. Он запретил
гребцам под опасением жизни сказывать, откуда он.
Когда приехали в Кронштадт, то комендант, без
приказания коего не велено было никого [302] пропускать, вышел сам к
нему навстречу; видя его одного, он позволил ему
выйти на берег и спросил о новостях. Талызин
отвечал, что он ничего не знает, но, живучи все в
деревне, слышал, что в Петербурге неспокойно, а
как его место на флоте, то он и приехал сюда прямо.
Комендант поверил ему и как скоро от него ушел, то
он (Талызин), собрав несколько солдат, приказал им
его арестовать и сказал, что император лишен
престола, надобно оказать услугу императрице,
сдавши ей Кронштадт, за что, верно, получит
награду. Они последовали за ним; комендант был
арестован, а он, собравши гарнизон и морские
войска, сделал к ним воззвание и заставил
присягнуть императрице.
Уже показались вдали две
императорские галеры. Талызин, по одной
отважности властелин города, чувствовал, что
одно появление императора обратило бы все к его
погибели и что надлежало развлечь умы. Вдруг по
приказанию его раздался в городе звук набатного
колокола; целый гарнизон с заряженными ружьями
вылетел на крепостные валы, и 200 фитилей
засверкали над таким же числом пушек. К 10 часам
вечера подъезжает императорская галера и
приготовляется к высадке. Ей кричат:
-Кто идет?
-Император.
-Нет императора.
При сем ужасном слове он встает,
выходит вперед и, сбрасывая свой плащ, дабы
показать орден, говорит:
-Это я — познайте меня!
Уже он готов выходить вон, но весь
гарнизон, прибежав на помощь к часовым,
устремляет против него штыки, а комендант
угрожает открыть огонь, если он не удалится.
Император упадает в руки окружавших его, а
Талызин кричал с пристани обеим галерам:
-Удалитесь! В противном случае по вас
будут стрелять из пушек.
И вся сия толпа повторяла: «Галеры
прочь! Галеры прочь!» — с таким ожесточением, что
капитан, видя себя под тучею пуль, готовых
раздробить его, взял трубу и закричал:
-Уедем, уедем! Дайте время отчалить.
А чтобы скорее сие исполнить, приказал
рубить канаты.
За трубным криком последовало в городе
ужасное молчание, и по отплытии галеры раздался
еще ужаснейший крик:
-Да здравствует императрица
Екатерина!
[303]
Между тем как галера бежала на веслах
из всей силы, император в слезах говорил:
-Заговор повсеместный — я это видел с
первого дня своего царствования.
Без сил пошел он в свою каюту, куда
последовали за ним одна его любезная с отцом
своим. Оба судна, отъехав на пушечный выстрел,
остановились и, не получая никакого приказа,
стояли на одном месте и били по воде веслами.
Таким образом провели они целую ночь, которая
была тиха. Миних, спокойно стоя на верхней палубе,
любовался ее тишиною. (...)
Когда все войска императрицы вышли из
города и построились, то было так уже поздно, что
в тот день не могли далеко уйти. Сама государыня,
утомленная от прошедшей ночи и такого дня,
отдыхала несколько часов в одном замке на дороге.
Прибыв на сие место, она потребовала некоторых
прохлаждений и, делясь частию с простыми
офицерами, которые наперерыв ей служили,
говорила им: «Что только будет у меня, все охотно
разделю с вами».
Все думали, что идут против
голштинских войск, которые были выстроены перед
Петергофом, но по отплытии императора они
получили приказание возвратиться в Ораниенбаум,
и Петергоф остался пуст. Однако соседственные
крестьяне, которых посылали собирать, явились
туда, вооруженные вилами и косами, и, не находя ни
войск, ни распоряжений, ожидали в беспорядке, что
с ними будет под командою тех самых гусар,
которые их привели. Орлов, первый партизан армии,
приблизился в 5 часов утра для обозрения, ударил
плашмя саблями на сих бедных, крича: «Да
здравствует императрица!» — и они бросились
бежать, кидая оружие свое и повторяя: «Да
здравствует императрица!» И так армия
беспрепятственно прошла на другую сторону
Петергофа, и императрица самовластно вошла в тот
самый дворец, откуда за 24 часа прежде убежала.
Между тем император стоял на воде
несколько часов. От столь обширной империи
осталось ему только две галеры, бесполезная в
Ораниенбауме крепость и несколько иностранного
войска, лишенного бодрости, без амуниции и
провианта, между флотом (и) готовой поразить его
армией, в первом исступлении бунта, и двумя
городами, которые от него отложились. Он приказал
позвать в свою каюту фельдмаршала Миниха и
сказал: «Фельдмаршал! Мне бы надлежало
немедленно последовать вашему совету. Вы видели
много опасностей. Скажите наконец, что [304] мне делать?» Миних
отвечал, что дело еще не проиграно: надлежит, не
медля ни одной минуты, направить путь к Ревелю,
взять там военный корабль, пуститься в Пруссию,
где была его армия, возвратиться в свою империю с
80 000 человек, и клялся, что ближе полутора месяца
приведет государство в прежнее повиновение.
Придворные и молодые дамы вошли вместе
с Минихом, чтобы изустно слышать, какое еще
оставалось средство ко спасению; они говорили,
что у гребцов недостанет сил, чтобы везти в
Ревель. «Так что же! — возразил Миних.— Мы все
будем им помогать». Весь двор содрогнулся от сего
предложения, и потому ли, что лесть не оставляла
сего несчастного государя, или потому, что он был
окружен изменниками (ибо чему приписать такое
несогласие их мнений?), ему представили, что он не
в такой еще крайности; неприлично столь мощному
государю выходить из своих владений на одном
судне; невозможно верить, чтобы нация против него
взбунтовалась, и, верно, целию сего возмущения
имеют, чтобы примирить его с женою.
Петр решился на примирение, и, как
человек, желающий даровать прощение, он приказал
себя высадить в Ораниенбауме. Слуги со слезами
встретили его на берегу. «Дети мои,— сказал он,—
теперь мы ничего не значим». Их слезы тронули его
до глубины души и сердца. Он узнал от них, что
армия императрицы была очень близко, а потому
тайно приказал оседлать наилучшую свою лошадь в
намерении, переодевшись, уехать один в Польшу, но
встревоженная мысль скоро привела его в
недоумение, и его любезная, обольщенная надеждою
найти убежище, а может быть, в то же время для себя
и престол, убедила его послать к императрице
просить ее, чтобы она позволила им ехать вместе в
герцогство Голштинское. По словам ее, это значило
исполнить все желания императрицы, которой ничто
так не нужно, как примирение, столь благоприятное
ее честолюбию. И когда императорские слуги
кричали: «Батюшка наш! Она прикажет умертвить
тебя!» — тогда любезная его отвечала им: «Для
чего пугаете вы своего государя?!»
Это было последнее решение, и тотчас
после единогласного совета, в котором положено,
что единственное средство избежать первого
ожесточения солдат было то, чтобы не делать им
никакого сопротивления, он отдал приказ
разрушить все, что могло служить к малейшей
обороне, свезти пушки, распустить солдат и
положить оружие. При сем зрелище Миних, объятый
негодованием, [305]
спросил его — ужели он не умеет умереть как
император, перед своим войском? «Если вы
боитесь,— продолжал он,— сабельного удара, то
возьмите в руки распятие — они не осмелятся вам
вредить, а я буду командовать в сражении».
Император держался своего решения и написал
своей супруге, что он оставляет ей Российское
государство и просит только позволения
удалиться в свое герцогство Голштинское с
фрейлиною Воронцовой и адъютантом Гудовичем.
Камергер, которого наименовал он своим
генералиссимусом, был послан с сим письмом, и все
придворные бросались в первые суда и, поспешно
оставляя императора, стремились умножить новый
штат.
В ответ императрица послала к нему для
подписания отречение следующего содержания:
«Во время кратковременного и
самовластного моего царствования в Российской
Империи я узнал на опыте, что не имею достаточных
сил для такого бремени, и управление таковым
государством не только самовластное, но какою бы
ни было формою превышает мои понятия, и потому и
приметил я колебание, за которым могло бы
последовать и совершенное оного разрушение к
вечному моему бесславию. Итак, сообразив
благовременно все сие, я добровольно и
торжественно объявляю всей России и целому
свету, что на всю жизнь свою отрекаюсь от
правления помянутым государством, не желая так
царствовать ни самовластно, ни же под другою
какою-либо формою правления, даже не домогаться
того никогда посредством какой-либо посторонней
помощи. В удостоверение чего клянусь перед богом
и всею вселенною, написав и подписав сие
отречение собственною своею рукою».
Чего оставалось бояться от человека,
который унизил себя до того, что переписал и
подписал такое отречение? Или что надобно
подумать о нации, у которой такой человек был еще
опасен?
Тот же самый камергер, отвезши сие
отречение к императрице, скоро возвратился
назад, чтобы обезоружить голштинских солдат,
которые с бешенством отдавали свое оружие и были
заперты по житницам; наконец он приказал сесть в
карету императору, его любезной и любимцу и без
всякого сопротивления привез их в Петергоф.
Петр, отдаваясь добровольно в руки
своей супруги, был не без надежды. Первые войска,
которые он встретил, никогда его не видали; это
были те 3000 казаков, [306]
которых нечаянный случай привел к сему
происшествию. Они хранили глубокое молчание, и
невольное чувство, которому он не мог
противиться при виде их, не причинило ему
никакого беспокойства. Но как скоро увидела его
армия, то единогласные крики: «Да здравствует
Екатерина!» — раздались со всех сторон, и среди
сих-то новых восклицаний, неистово повторяемых,
проехав все полки, он лишился памяти. Подъехали к
большому подъезду, где при выходе из кареты его
любезную подхватили солдаты и оборвали с нее
знаки. Любимец его был встречен криком
ругательства, на которое он отвечал им с
гордостью и укорял их в преступлении. Император
вошел один, в жару бешенства. Ему говорят:
«Раздевайся!» И как ни один из мятежников не
прикасался к нему рукою, то он сорвал с себя
ленту, шпагу и платье, говоря: «Теперь я весь в
ваших руках». Несколько минут сидел он в рубашке,
босиком, на посмеяние солдат. Таким образом Петр
был разлучен навсегда со своею любезною и своим
любимцем, и через несколько минут все трое были
вывезены под крепкими караулами в разные
стороны.
Петербург со времени отправления
императрицы был в неизвестности и 24 часа не
получал никакой новости. По разным слухам,
которые пробегали по городу, думали, что при
малейших надеждах император найдет еще там своих
защитников. Иностранцы были не без страха, зная,
что настоящие русские, гнушаясь и новых обычаев,
и всего, что приходит к ним из чужих краев,
просили иногда у своих государей в награду
позволения перебить всех иностранцев; но каков
бы ни был конец, они опасались своевольства или
ярости солдат.
В 5 часов вечера услышали отдаленный
гром пушек; все внимательно прислушивались,
скоро по равномерным промежуткам времени
различили, что это были торжественные залпы;
дождались об окончании дела, и с того времени во
всех было одинаковое расположение.
Императрица ночевала в Петергофе, и на
другой день поутру прежние ее собеседницы,
которые оставили ее в ее бедствиях, молодые дамы,
которые везде следовали за императором,
придворные, которые, в намерении управлять сим
государством в продолжение сих лет, питали в нем
ненависть к его супруге, явились к ней все и
поверглись к ногам ее.
Большая часть из них были родственники
фрейлины Воронцовой. Видя их поверженных,
княгиня Дашкова, сестра ее, также бросилась на
колени, говоря: «Государыня, вот мое семейство,
которым я вам пожертвовала». [306] Императрица
приняла их всех с пленительным снисхождением и
при них же пожаловала княгине «орденскую» ленту
и драгоценные уборы сестры ее. Миних находился в
сей же толпе, она сказала ему:
-Вы хотели против меня сражаться?
-Так, государыня, — отвечал он.— А теперь мой
долг сражаться за вас.
Она оказала к нему такое уважение и
милость, что, удивляясь дарованиям сей
государыни, он скоро предложил ей в следующих
потом разговорах все те знания во всех частях сей
обширной империи, которые приобрел он в
продолжительный век свой в науках на войне, в
министерстве и ссылке, потому ли, что он был
тронут сим великодушным и неожиданным приемом,
или, как полагали, потому, что это было последнее
усилие его честолюбия.
В сей самый день она возвратилась в
город торжественно, и солдаты при сей радости
были содержимы в такой же строгой дисциплине, как
и во время возмущения.
Императрица была несколько
разгорячена, и встревоженная кровь произвела по
ее телу небольшие красноты. Она провела
несколько дней в отдохновении. Новый двор ее
представлял зрелище, достойное внимания; в нем
радость столь великого успеха не препятствовала
никому наблюдать все вокруг себя внимательно;
тончайшие предосторожности были приняты посреди
беспорядка, в котором придворные старались, уже
по своей хитрости, взять преимущество над
ревностными заговорщиками, гордящимися
оказанною услугою, и поелику щедроты государыни
не определяли никому надлежащего места, то
всякий хотел показаться тем, чем непременно
хотелось сделаться. В сии-то первые дни княгиня
Дашкова, вошед к императрице, по особенной с нею
короткости, к удивлению своему, увидела Орлова на
длинных креслах и с обнаженною ногою, которую
императрица сама перевязывала, ибо он получил в
сию ногу контузию.
Княгиня сделала замечание на столь
излишнюю милость, и скоро, узнав все подробнее,
она приняла тон строгого наблюдения. Ее планы
вольности, ее усердие участвовать в делах (что
известно стало в чужих краях, где повсюду ей
приписывали честь заговора, между тем как
Екатерина хотела казаться избранною и, может
быть, успела себя в этом уверить); наконец, все не
нравилось (Екатерине), и немилость к ней
(Дашковой) обнаружилась во дни блистательной
славы, которую воздали ей из приличия. [308] Орлов скоро обратил на
себя всеобщее внимание. Между императрицей и сим
дотоле неизвестным человеком оказалась та
нежная короткость, которая была следствием
давнишней связи. Двор был в крайнем удивлении.
Вельможи, из которых многие почитали несомненным
права свои на сердце государыни, не понимая, как,
несмотря даже на его неизвестность, сей соперник
скрывался от их проницательности, с жесточайшею
досадою видели, что они трудились только для его
возвышения. Не знаю почему — по своей дерзости, в
намерении заставить молчать своих соперников,
или по согласию со своею любезною, дабы оправдать
то величие, которое она ему предназначала, он
осмелился однажды ей сказать в публичном обеде,
что он самовластный повелитель гвардии и что
лишит ее престола, стоит только ему захотеть. Все
зрители за сие оскорбились, некоторые отвечали с
негодованием, но столь жадные служители были
худые придворные; они исчезли, и честолюбие
Орлова не знало никаких пределов.
Город Москва, столица империи, получил
известие о революции таким образом, который
причинил много беспокойства. В столь обширном
городе заключается настоящая российская нация,
между тем как Петербург есть только резиденция
двора. Пять полков составляли гарнизон.
Губернатор приказал раздать каждому солдату по 20
патронов. Собрал их на большой площади пред
старинным царским дворцом в древней крепости,
называемой Кремлем, которая построена перед сим
за 400 лет и была первою колыбелью российского
могущества. Он пригласил туда и народ, который, с
одной стороны, встревоженный раздачей патронов,
а с другой — увлекаемый любопытством, собрался
туда со всех сторон и в таком множестве, какое
только могло поместиться в крепости. Тогда
губернатор читал во весь голос манифест, в коем
императрица объявляла о восшествии своем на
престол и об отречении ее мужа; когда он окончил
свое чтение, то закричал: «Да здравствует
императрица Екатерина II!» Но вся сия толпа и пять
полков хранили глубокое молчание. Он возобновил
тот же крик — ему ответили тем же молчанием,
которое прерывалось только глухим шумом солдат,
роптавших между собою за то, что гвардейские
полки располагают престолом по всей воле.
Губернатор с жаром возбуждал офицеров, его
окруживших, соединиться с ним; они закричали в
третий раз: «Да здравствует императрица!» —
опасаясь быть жертвою раздраженных солдат и
народа, и тотчас приказали их распустить. [309] Уже прошло 6 дней после
революции: и сие великое происшествие казалось
конченным так, что никакое насилие не оставило
неприятных впечатлений. Петр содержался в
прекрасном доме, называемом Ропша, в 6 милях от
Петербурга. В дороге он спросил карты и состроил
из них род крепости, говоря: «Я в жизнь свою более
их не увижу». Приехав в сию деревню, он спросил
свою скрипку, собаку и негра.
Но солдаты удивлялись своему поступку
и не понимали, какое очарование руководило их к
тому, что они лишили престола внука Петра
Великого и возложили его корону на немку. Большая
часть без цели и мысли были увлечены движением
других, и когда всякий вошел в себя и
удовольствие располагать короною миновало, то
почувствовали угрызения. Матросы, которых не
льстили ничем во время бунта, упрекали публично в
кабачках гвардейцев, что они на пиво продали
своего императора, и сострадание, которое
оправдывает и самых величайших злодеев, говорило
в сердце каждого. В одну ночь приверженная к
императрице толпа солдат взбунтовалась от
пустого страха, говоря, что их матушка в
опасности. Надлежало ее разбудить, чтобы они ее
видели. В следующую ночь новое возмущение, еще
опаснее,— одним словом, пока жизнь императора
подавала повод к мятежам, то думали, что нельзя
ожидать спокойствия.
Один из графов Орловых (ибо с первого
дня им дано было сие достоинство), тот самый
солдат, известный по находящемуся на лице знаку,
который утаил билет княгини Дашковой, и некто по
имени Теплое, достигший из нижних чинов по
особенному дару губить своих соперников, пришли
вместе к несчастному государю и объявили при
входе, что они намерены с ним обедать. По
обыкновению русскому, перед обедом подали рюмки
с водкою, и представленная императору была с
ядом. Потому ли, что они спешили доставить свою
новость, или ужас злодеяния понуждал их
торопиться, через минуту они налили ему другую.
Уже пламя распространялось по его жилам, и
злодейство, изображенное на их лицах, возбудило в
нем подозрение — он отказался от другой; они
употребили насилие, а он против них оборону. В сей
ужасной борьбе, чтобы заглушить его крики,
которые начинали раздаваться далеко, они
бросились на него, схватили его за горло и
повергли на землю; но как он защищался всеми
силами, какие придает последнее отчаяние, а они
избегали всячески, чтобы не нанести ему раны,
опасаясь за сие наказания, то и призвали к себе на
помощь двух [309] офицеров, [310]
которым поручено были его караулить и которые в
сие время стояли у дверей вне тюрьмы. Это был
младший князь Барятинский
19
и некто Потемкин
20,
17-ти лет от роду. Они показали такое рвение в
заговоре, что, несмотря на их первую молодость, им
вверили сию стражу. Они прибежали, и трое из сих
убийц, обвязав и стянувши салфеткою шею сего
несчастного императора (между тем как Орлов
обеими коленями давил ему грудь и запер дыхание),
таким образом его задушили, и он испустил дух в
руках их.
Нельзя достоверно сказать, какое
участие принимала императрица в сем приключении;
но известно то, что в сей самый день, когда сие
случилось, государыня садилась за стол с
отменною веселостию.
Вдруг является тот самый Орлов —
растрепанный, в поте и пыли, в изорванном платье,
с беспокойным лицом, исполненным ужаса и
торопливости. Войдя в комнату, сверкающие и
быстрые глаза его искали императрицу. Не говоря
ни слова, она встала, пошла в кабинет, куда и он
последовал; через несколько минут она позвала к
себе графа Панина, который был уже наименован ее
министром. Она известила его, что государь умер, и
советовалась с ним, каким образом публиковать о
его смерти народу. Панин советовал пропустить
одну ночь и на другое утро объявить сию новость,
как будто сие случилось ночью. Приняв сей совет,
императрица возвратилась с тем же лицом и
продолжала обедать с тою же веселостью. Наутро,
когда узнали, что Петр умер от геморроидальной
колики, она показалась, орошенная слезами, и
возвестила печаль своим указом.
Тело покойного было привезено в
Петербург и выставлено напоказ. Лицо черное, и
шея уязвленная. Несмотря на сии ужасные знаки,
чтобы усмирить возмущения, которые начинали
обнаруживаться, и предупредить, чтобы самозванцы
под его именем не потрясли бы некогда империю,
его показывали три дня народу в простом наряде
голштинского офицера. Его солдаты, получив
свободу, но без оружия, мешались в толпе народа и,
смотря на своего государя, обнаруживали на лицах
своих жалость, презрение, некоторый род стыда и
позднего раскаяния.
Скоро их посадили на суда и отправили в
свое отечество; но по роковому действию на них
жестокой их судьбы буря потопила почти всех сих
несчастных. Некоторые спаслись на ближайших
скалах к берегу, но были также потоплены тем
временем, как кронштадтский губернатор посылал в
Петербург спросить, позволено ли будет им помочь.
[311] Императрица спешила
отправить всех родственников покойного
императора в Голштинию со всею почестию и даже
отдала сие герцогство в управление принцу
Георгу. Бирон, который уступал сему принцу права
свои на герцогство Курляндское, при сем
отдалении увидал себя в прежних своих правах; а
императрица, желая уничтожить управляющего там
принца и имея намерение господствовать там одна,
чтобы не встречать препятствий своим планам на
Польшу, и не зная, на что употребить такого
человека, как Бирон, отправила его царствовать в
сие герцогство.
Узнав о революции, Понятовский,
почитая ее свободною, хотел перед ней явиться, но
благоразумные советы его удержали; он
остановился на границах и всякую минуту ожидал
позволения приехать в Петербург; со времени
своего отъезда он доказывал к ней самую
настоящую страсть, которая может служить
примером. Сей молодой человек, выехавший из
России поспешно, в такой земле, где искусства не
усовершенствованы, не мог достать портрета своей
любезной, но по его памяти, по его описанию достиг
того, что ему написали ее совершенно сходною. Не
отнимая у него надежды, она умела всегда держать
его в отдалении, и скоро употребила русское
оружие, которое всегда желает квартировать в
Польше, чтобы доставить ему корону. Она склонила
принца Ан-гальт-Цербстского, своего брата, не
служить никакому монарху; но она не принимала его
также и в Россию, всячески избегая всего того, что
могло напоминать русским, что она иностранка, и
через то внушать им опасение подпасть опять под
иго немцев. Все государи наперерыв искали ее
союза, и один только китайский император,
которого обширные области граничат с Россиею,
отказался принять ее посольство и дал ответ, что
он не ищет с нею ни дружбы, ни коммерции и
никакого сообщения.
Первое старание ее было вызвать
прежнего канцлера Бестужева, который, гордясь
тогда самою ссылкою своею, расставил во многих
местах во дворце свои портреты в одеянии
несчастного. Она наказала слегка француза
Брессана, уведомившего императора, и, оставив ему
все его имущество, казалось, удовлетворила
ненависти придворных только тем, что отняла у
него ленту третьего по империи ордена. Она
немедленно дала почувствовать графу Шувалову,
что он должен удалиться, и жестоко подшутила,
подарив любимцу покойной императрицы старого
араба, любимого шута покойного императора.
Учредив порядок во всех частях государства, она [312] поехала в Москву для
коронования своего в Соборной церкви древних
царей. Сия столица встретила ее равнодушно — без
удовольствия. Когда она проезжала по улицам, то
народ бежал от нее, между тем как сын ее всегда
окружен был толпою. Против нее были даже
заговоры, пиемонтец Одар был доносчиком. Он
изменил прежним друзьям своим, которые, будучи
уже недовольны императрицею, устроили ей новые
ковы, и в единственную за то награду просил
только денег. На все предложения, деланные ему
императрицею, чтобы возвести его на высшую
степень, он отвечал всегда: «Государыня, дайте
мне денег»,— и как скоро получил, то и
возвратился в свое отечество.
Через полгода она возвратила ко двору
того Гудовича, который был так предан императору,
и его верность была вознаграждена благосклонным
предложением наилучших женщин. Фрейлине
Воронцовой, недостойной своей сопернице, она
позволила возвратиться в Москву в свое
семейство, где нашла она сестру княгиню Дашкову,
которой от столь знаменитого предприятия
остались в удел только беременность, скрытая
досада и горестное познание людей.
Вся обстановка сего царствования,
казалось, состояла в руках Орловых. Любимец скоро
отрешил от должности главного начальника
артиллерии Вильбуа и получил себе его место и
полк. Замеченный рубцом на лице остался в одном
гвардейском полку с главным надзором над всем
корпусом, а третий получил первое место в Сенате.
Кровавый переворот окончил жизнь Иоанна, и
императрица не опасалась более соперника, кроме
собственного сына, против которого она, казалось,
себя обеспечила, поверив главное управление
делами графу Панину, бывшему всегда его
воспитателем. Доверенность, которою пользовался
сей министр, противополагалась всегда
могуществу Орловых, почему двор разделялся на
две партии — остаток двух заговоров, и
императрица посреди обеих управляла самовластно
с такою славою, что в царствование ее
многочисленные народы Европы и Азии покорялись
ее власти.
Комментарии
16 «...именем Пушкин» —
Пушкин Лев Александрович — дед А. С. Пушкина.
17 Воронцов Михаил
Илларионович (1714—1767) — граф, русский
государственный деятель, дипломат, канцлер
(1758—1762).
18 Талызин Иван Лукьянович
(ум. после 1764) —адмирал.
19 Барятинский Федор
Сергеевич (1742—1814) — гвардейский офицер,
обер-гофмаршал Петра III, участник переворота 1762 г.
20 Потемкин Григорий
Александрович (1739—1791) — выдающийся
государственный и военный деятель России,
«светлейший князь Таврический» (1783),
генерал-фельдмаршал (1784), президент Военной
коллегии, фаворит Екатерины II; происходил из
мелкопоместных дворян, обучался в гимназии
Московского университета; участвовал в
перевороте 1762 г., принимал участие в работе
Комиссии по составлению нового Уложения (1767), в
русско-турецкой войне (1768—1771), в 70— 80-е гг. XVIII в.
занимал высокое положение при дворе, проявил
себя талантливым администратором и политиком;
проводил политику укрепления абсолютистского
государства, руководил хозяйственным освоением
Северного Причерноморья, основанием городов
Херсона, Николаева, Севастополя, Новороссийска,
Екатеринослава, строительством черноморского
торгового и военного флотов, провел реформы
русской армии, вел мирные переговоры в Яссах с
Турцией (1791). Несмотря на свои личные и
узкоклассовые интересы (был богатейшим
помещиком, выступал против казачьего
самоуправления в Запорожской Сечи), он во многом
способствовал развитию торговли, освоению
земель, экономики страны, международному
авторитету России.
Текст воспроизведен по изданию: Россия XVIII в. глазами иностранцев. Л. Лениздат. 1989
|