ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ
МЕМУАРЫ
MEMOIRES
Вторая часть
Поскольку принц де Конде желал
привлечь к себе всех членов своей семьи, он
полагал, что совершенно удовлетворить герцога де
Лонгвиля он может, лишь заставив Кардинала
исполнить данное герцогу при заключении
Рюэльского мира обещание, — уступить ему
Пон-де-л’Арш
212,
который в соединении со старой Руанской
крепостью, с Каном и Дьеппом, был далеко не лишним
для губернатора Нормандии. Кардинал заупрямился,
да так, что о своем нежелании пойти на уступки
рассказывал первому встречному. Принц, увидя его
однажды во время приема у Королевы, заметил, что
тот держится надменнее обычного, и довольно
громко бросил ему, выходя из кабинета Королевы:
«Прощайте, Марс!» Случилось это в одиннадцать
часов вечера, незадолго до ужина Королевы. Я
узнал об этом, как и весь город, четвертью часа
позднее. На другой день в семь часов утра,
направляясь в Отель Вандом за герцогом де
Бофором, я встретил его на Новом мосту в карете
герцога Немурского, — тот вез г-на де Бофора к
своей жене, которую брат нежно любил. Герцог
Немурский в ту пору был еще приверженцем
Королевы, и, поскольку ему известна была сцена,
разыгравшаяся накануне, он задумал убедить г-на
де Бофора выступить в этом случае на ее стороне.
Герцог де Бофор охотно согласился, тем более что
г-жа де Монбазон склоняла его к этому же до двух
часов ночи. Зная его как свои пять пальцев, я не
должен был бы удивляться его недальновидности;
признаюсь, однако, что я был весьма удивлен. Я
стал доказывать ему со всем жаром, на какой был
способен, что ничего глупее нельзя придумать;
предложив свои услуги принцу де Конде, мы ничем
не рискуем, а предложив их Королеве, рискуем всем:
стоит нам сделать этот шаг, как принц де Конде
помирится с Мазарини, который примет его с
распростертыми объятиями, поскольку ему важно
иметь такого союзника, как принц де Конде; к тому
же Кардинал сможет тогда внушить народу, будто
удержался у власти благодаря фрондерам, а это ему
выгодно, ибо совершенно погубит нас в общем
мнении; если же мы предоставим себя в
распоряжение Принца, мы, в худшем случае,
останемся в нынешнем нашем положении с той,
однако, разницей, что приобретем в глазах публики
еще одну заслугу, благодаря еще одной попытке
одолеть ее врага. Доводы эти, на которые и впрямь
возразить было нечего, убедили герцога де [229] Бофора. После обеда мы
отправились в Отель Лонгвиль, где нашли принца де
Конде в покоях его сестры. Мы предложили ему свои
услуги. Вам нетрудно вообразить, как нас приняли;
мы отужинали вместе с ним у Прюдомов, где по всем
правилам ораторского искусства воздали хвалу
Мазарини.
На другое утро принц де Конде оказал
мне честь своим посещением и беседовал со мной
тем же тоном, что и накануне. Он даже с
удовольствием принял балладу с рифмами на «на,
не, ни, но, ню», которую Мариньи поднес ему
213,
когда он от меня уходил. В одиннадцать часов
вечера Принц написал мне короткую записку с
приказанием явиться к нему в четыре часа
пополуночи вместе с Нуармутье. Мы разбудили его,
согласно его распоряжению. Мы сразу увидели, что
он сильно смущен; он признался нам, что не может
решиться начать гражданскую войну; Королева так
привязана к Кардиналу, что это единственное
средство разлучить ее с ним, однако ни совесть
его, ни честь не позволяют прибегнуть к этому
средству, ибо Принцу его происхождения не к лицу
образ действий, избранный Меченым. Таковы были в
точности его слова, и я намотал их себе на ус.
Принц добавил, что никогда не забудет, чем нам
обязан, что, примирившись с двором, примирит с ним
и нас, если мы того пожелаем, но если мы полагаем,
что это не в наших интересах, а двор вздумает нас
преследовать, он не преминет открыто взять нас
под защиту. Мы отвечали ему, что, предлагая ему
наши услуги, думали лишь об удовольствии и чести
служить ему и были бы в отчаянии, если бы мысль о
нас хоть на мгновение помешала его примирению с
Королевой; мы умоляем его позволить нам
по-прежнему враждовать с кардиналом Мазарини,
что не помешает нам по-прежнему быть готовыми
почтительно служить Его Высочеству.
Условия, на которых принц де Конде
примирился с Кардиналом, никогда не были
обнародованы, и известно о них было лишь то, что
Кардинал заблагорассудил в ту пору
распространить в публике. Помню в общих чертах,
что он всячески выставлял их примирение напоказ,
но подробности забыл и не мог нигде их найти, хотя
и старался отыскать, чтобы сообщить их вам
214.
Известно было лишь одно — что Пон-де-л'Арш должен
быть передан герцогу де Лонгвилю.
Как ни занимали меня дела общие, я не
мог не думать о делах домашних, которые причиняли
мне немало хлопот. Г-жа де Гемене, которая, как я
вам, кажется, уже говорил, в первые же дни осады со
страху покинула Париж, теперь в гневе
возвратилась в столицу при первых же дошедших до
нее слухах о том, что я посещаю Отель Шеврёз. Не
помня себя от бешенства, я чуть не задушил ее за
то, что она предательски меня бросила; не помня
себя от ярости, она едва не проломила мне голову
подсвечником за то, что я изменяю ей с
мадемуазель де Шеврёз. Четверть часа спустя
после этой потасовки мы помирились, и на другой
день я оказал ей услугу, о которой сейчас вам
расскажу
215.
Пять или шесть дней спустя после того,
как принц де Конде примирился с Кардиналом, он
прислал президента Виоля сказать мне, будто в [230] Париже его поносят за то, что
он-де нарушил слово, данное фрондерам; он не
верит, что слухи эти распускаю я, но до его
сведения довели, что распространению их весьма
содействуют герцог де Бофор и г-жа де Монбазон, и
он просит меня их образумить. Я тотчас сел в
карету с президентом Виолем, явился вместе с ним
к принцу де Конде и сказал ему истинную правду, —
а именно, что я всегда говорил о нем так, как мне
предписывает долг. Я как мог постарался
оправдать герцога де Бофора и г-жу де Монбазон,
хотя мне было известно, что в особенности она
наболтала пропасть всякой чепухи. В разговоре я
заметил мимоходом, что в городе, где столь велики
возбуждение и ненависть к Мазарини, разумеется,
горько сетуют на примирение Принца с двором,
которое второй раз возвело Кардинала на трон, и
Его Высочество не должен этому удивляться. Принц
признал свою неправоту; он понял, что
недовольство народа не нуждается в
подстрекателях. Он напрямик объяснил мне, почему
не захотел усугублять раздоры в королевстве; он
согласился с доводом, какой я имел смелость
привести ему в оправдание моего поведения; он
любезно заверил меня в своей дружбе, я искренно
заверил его в своей преданности; беседа наша к
концу стала столь откровенной и даже сердечной,
что я имел основания полагать: он верит в мою
готовность служить ему и не выкажет
неудовольствия, если я вмешаюсь в историю,
затеявшуюся как раз накануне того, о чем я вам
только что рассказал.
Принц по просьбе графа де Мея, младшего
отпрыска семьи де Фуа, горячо ему преданного,
пообещал исхлопотать «право табурета»
216
графине де Фле, а Кардинал, решительно тому
противившийся, подстрекнул придворную молодежь
требовать, чтобы «право табурета» сохранилось
лишь за теми, кто пользовался им в силу
пожалованных титулов. Принц де Конде,
столкнувшись вдруг лицом к лицу с чем-то вроде
собрания дворянства, во главе которого оказался
сам маршал Л'Опиталь, не пожелал навлечь на себя
всеобщее неодобрение во имя притязаний, к
которым в глубине души был безразличен, и
посчитал, что довольно удружит дому де Фуа, отняв
«право табурета» у других родов, пользующихся
этой привилегией. Роганы оказались первыми среди
них; судите сами, как оскорбились дамы, носившие
это имя, потерпев подобный урон. Новость эту они
узнали в тот самый вечер, когда принцесса де
Гемене возвратилась из Анжу. На другой же день у
нее собрались г-жи де Шеврёз, де Роган и де
Монбазон. Они объявили, что те, кто замыслил их
оскорбить, хотят отомстить Фронде. Мы решили, со
своей стороны, противопоставить оскорбителям
собрание дворян, которые будут защищать
«табурет» семьи Роганов. Мадемуазель де Шеврёз
была отнюдь не прочь, чтобы дом Роганов тем самым
был унижен перед Лотарингским домом, но из
почтения к матери не осмелилась противиться
общему мнению. А оно состояло в том, чтобы, прежде
чем придавать делу шумную огласку, пытаться
переубедить принца де Конде. Я вызвался
исполнить поручение — беседа, какую я с ним имел
перед тем, вселила в меня надежду на возможность
успеха. В тот же вечер я отправился к нему под
предлогом родства, связывавшего [231]
меня с семьей де Гемене
217. Принц де Конде
понял меня с полуслова. «Вы преданы своей родне,
— сказал он, — и просьбу вашу по справедливости
должно уважить. Обещаю вам не покушаться на
“табурет” Роганов, при единственном
непременном условии — вы сегодня же передадите
герцогине де Монбазон, что для нашего примирения
я требую: если она и впрямь отрежет кое-что у
господина де Ларошфуко, пусть не посылает это в
серебряном сосуде моей сестре, как вот уже два
дня она сулит всем встречным и поперечным».
Я в точности и неукоснительно исполнил
волю принца де Конде; от него я прямехонько
направился в Отель Гемене, где нашел все общество
в сборе; попросив мадемуазель де Шеврёз выйти из
комнаты, я слово в слово передал то, что мне было
поручено, дамам, которым урок пошел на пользу.
Переговоры столь редко заканчиваются подобным
образом, что история эта показалась мне
достойной упоминания.
Уступка, сделанная Принцем, и
сделанная, без сомнения, ради меня одного,
пришлась весьма не по вкусу Кардиналу, которому
каждый день и без того приносил новые огорчения.
В эту пору умер старый герцог де Шон, губернатор
Оверни, наместник Короля в Пикардии и губернатор
Амьена. Кардинал был отнюдь не прочь прибрать к
рукам Амьенскую крепость и желал, чтобы видам
218
уступил ему губернаторство, которое должно было
перейти видаму по праву наследования, приняв
взамен губернаторство в Оверни. Видам, старший
брат нынешнего герцога де Шона, рассердился,
написал резкое письмо Кардиналу и присоединился
к сторонникам принца де Конде. Так же поступил и
герцог Немурский, потому что Мазарини медлил
назначить его губернатором Оверни. Миоссан,
нынешний маршал д'Альбре, бывший начальником
королевской тяжелой конницы, взял за правило
угрожать первому министру и приучил к этому
других. Общая ненависть к Мазарини еще усилилась,
когда он возвратил в должность Эмери, которым
гнушалось все королевство; но возвращение Эмери,
хотя мы не преминули обратить его против
Кардинала, причинило нам с другой стороны и
неудобства, ибо человек этот, не лишенный ума и
знавший Париж лучше Кардинала, стал раздавать в
нем деньги, и раздавать их с толком
219. Это особое
искусство, и тот, кто владеет им, может столько же
приобрести в народе, сколько потеряет тот, кто
применяет его невпопад; оно, без сомнения,
принадлежит к числу тех средств, которые могут
быть только совершенно хороши или уж совершенно
плохи.
Раздача денег, которую Эмери в первое
время после своего возвращения в службу
производил умно и без всякого шума, принудила нас
к тому, чтобы еще усерднее постараться, так
сказать, сочлениться с народом, и, поскольку нам
представился для этого повод, сам по себе
поистине благородный, а это всегда преимущество
несомненное, мы им воспользовались. Впрочем,
прислушайся я к своему внутреннему голосу, мы
сделали бы это несколько позднее: ничто не
вынуждало нас торопиться, а во время
недовольства, если ты находишься в обороне, без
нужды торопиться вредно; но в подобных случаях
нет ничего хуже нетерпеливости подручных — в [232] бездействии им мерещится
погибель. Я повседневно втолковывал им, что нам
следует неподвижно парить в воздухе, что броски
опасны, что я не раз замечал, насколько терпение
полезнее суетливости. Никто из них не желал
уяснить эту истину, однако же, бесспорную, а тут
еще злая шутка, оброненная принцессой де Гемене,
возымела совершенно неописанное действие: ей
пришла на память песенка о полке некоего де
Брюлона, который состоял всего из двух драгунов
да четверых барабанщиков. Поскольку г-жа де
Гемене по многим причинам ненавидела Фронду, она
однажды у себя в доме в насмешку сказала мне, что
в нашей партии осталось всего четырнадцать
человек; тут-то она и сравнила нас с полком де
Брюлона. Нуармутье, человека смышленого, но
вспыльчивого, и Лега, тугодума, но спесивца,
задела эта насмешка, которую они сочли
справедливой; они с утра до вечера ворчали
теперь, что я не решаюсь либо кончить дело миром,
либо довести его до крайности. Поскольку глава
заговора остается его главой лишь поскольку
умеет предупредить или успокоить недовольство,
пришлось мне против воли начать действовать,
хотя время для этого еще не пришло; по счастью, я
нашел способ, который мог бы исправить и даже
оправдать эту неосторожность, если бы тем, кто ее
вызвал, не вздумалось пересолить.
Воистину можно сказать, что доходами
от муниципальной ренты в Париже пользуются
преимущественно люди среднего достатка. Правда,
в них имеют долю и семьи богатые, но по
справедливости Провидение словно бы
предназначило их для бедняков; в хороших руках,
при разумном ведении дела рента эта могла бы
сослужить важную службу Королю, являя собою
верное средство, — тем более действенное, что оно
незаметно, — привлечь к его особе бесчисленное
множество семей среднего состояния, которых во
времена революции приходится страшиться более
всего
220.
Однако развращенность минувшего века не раз
посягала на этот священный капитал.
По невежеству кардинал Мазарини забыл
в своем властолюбии всякую осмотрительность.
Вскоре после заключения мира он начал разрушать
преграды, воздвигнутые парламентскими
постановлениями и королевскими декларациями
против злоупотреблений. Послушный министру
муниципалитет споспешествовал тому же своим
лихоимством. По собственному почину, никем не
подстрекаемые, рантье возмутились; многолюдной
толпой они собрались в Ратуше. Вакационная
палата запретила подобные сборища. Когда
Парламент вновь собрался на Святого Мартина 1649
года, Большая палата подтвердила этот запрет,
хотя сам по себе и законный, ибо без соизволения
Государя никакие собрания не могут быть признаны
правомочными, но, однако же, содействовавший злу,
ибо он возбранял с ним бороться.
Большой палате пришлось издать второе
постановление, ибо, несмотря на решение
Вакационной палаты, более трех тысяч рантье, —
все состоятельные горожане в черных мантиях, —
созвали собрание и избрали на нем двенадцать
синдиков
221,
чтобы, по их словам, положить предел
злоупотреблениям купеческого старшины. Синдики
избраны были по [233] наущению
пяти или шести лиц, которые хотя и в самом деле
пользовались доходами с ренты, но в собрание
посланы были мной, едва я узнал о нем, с тем чтобы
направлять его действия. Я и поныне уверен, что
оказал в этом случае большую услугу государству,
ибо, не поверни я в должном направлении эту
ассамблею, которая увлекла за собой едва ли не
весь Париж, не миновать бы великого мятежа. А так,
напротив, все произошло в большом порядке. Рантье
почтительно встретили четверых или пятерых
парламентских советников, которые возглавили их,
приняв должность синдиков. Рантье подчинились им
особенно охотно, когда от тех же советников
услышали, что мы с герцогом де Бофором готовы
оказать им покровительство. Они послали к нам
торжественную депутацию — мне не надо говорить
вам, как она была принята. Первый президент,
которому должно было бы примириться с
неизбежностью, узнав об этой истории, вспылил и
издал второе постановление
222, о котором я
упомянул выше. Синдики объявили, что распустить
их может лишь Парламент в полном составе, а не
единовластно Большая палата. Они принесли жалобу
Апелляционным палатам, члены которых, обсудив
дело между собой, поддержали синдиков и
отправились к Первому президенту в
сопровождении многочисленных рантье.
Двор, решивший употребить власть,
послал стражу за одним из двенадцати синдиков,
капитаном милиции Пареном де Кутюром. По счастью,
его не застали дома. На другой день рантье
большой толпой собрались в Ратуше и постановили
принести жалобу Парламенту против насилия,
которое намеревались учинить над одним из их
представителей.
До сей минуты все шло у нас как нельзя
лучше. Мы вступились за самое благородное и
справедливое дело на земле и готовы были вновь
соединиться с Парламентом, так сказать,
прилепиться к нему, а он готов был потребовать
созвания ассамблеи палат и, стало быть, одобрить
все наши действия. Но тут черт попутал наших
сторонников: они вообразили, будто дело
заглохнет, если мы не оживим его, добавив в
пресные формы парламентской процедуры малость
остроты. Именно так выразился Монтрезор, который
на совещании фрондеров, собравшемся у президента
де Бельевра, предложил выстрелить из пистолета в
одного из синдиков, чтобы принудить Парламент
созвать ассамблею. «В противном случае, —
объявил Монтрезор, — Первый президент никогда не
согласится собрать палаты, сославшись на то, что
при заключении мира обещал их не собирать; зато
если мы подстрекнем волнение, члены
Апелляционных палат самовольно займут свои
места и таким образом соберут ассамблею; она же
нам совершенно необходима, ибо сама собою
соединяет нас с Парламентом в ту минуту, когда в
единении с ним мы становимся защитниками вдов и
сирот, а без него остаемся лишь смутьянами,
народными трибунами. Для этого, — продолжал
Монтрезор, — надобно выстрелить на улице в
одного из синдиков, известных народу не
настолько, чтобы смута вышла слишком уж большая,
и, однако, настолько, чтобы смута все же поднялась
и заставила созвать ассамблею, столь нам
необходимую»
223.
[234]
Я воспротивился этому намерению со
всей доступной мне силой убеждения. Я доказывал,
что ассамблея палат соберется и без этого
происшествия, которое сопряжено с великим
множеством опасностей. Твердил, что
передергивать карты всегда безнравственно.
Президент де Бельевр объявил мою щекотливость
жалкой; он призывал меня вспомнить, как в
«Жизнеописании Цезаря»
224 я утверждал
когда-то, что в делах общественных мораль вправе
чувствовать себя более просторно, нежели в делах
частных. Я в свою очередь призывал его вспомнить,
как в конце упомянутого «Жизнеописания» я
утверждал, что благоразумие предписывает
пользоваться этим правом с крайней
осторожностью, ибо оправдывает его один лишь
успех. «А кто может поручиться за успех, —
добавил я, — ведь в деле такого рода судьба может
уготовить нам тысячи случайностей, которые, в
случае неудачи, усугубят беду, выставив низость
еще и в смешном виде». Никто не внял моим словам,
хотя, как вы увидите из дальнейшего, должно быть,
сам Господь внушил их мне. Господа де Бофор, де
Бриссак, де Нуармутье, де Лег, де Бельевр и де
Монтрезор — все ополчились против меня и решено
было, что дворянин, состоявший при Нуармутье
225,
выстрелит из пистолета в карету Жоли, которого вы
знали впоследствии у меня на службе, — он был
одним из синдиков, избранных рантье; Жоли нанесет
себе царапину, чтобы подумали, будто он ранен,
ляжет в постель и подаст жалобу в Парламент.
Признаюсь вам, решение это столь сильно меня
встревожило, что я всю ночь не сомкнул глаз, а
наутро напомнил президенту де Бельевру две
строки из «Горация»:
...да, я не римлянин, и потому во мне
все человечное угасло не вполне
226.
Маршал де Ла Мот, которому мы открыли
этот доблестный план, отнесся к нему почти с
таким же отвращением, что и я. Однако
одиннадцатого декабря план все же был исполнен, и
судьба не преминула сопроводить его исполнение
происшествием, злосчастнее которого нельзя было
и придумать. Из-за волнения на площади Мобер,
вызванного пистолетным выстрелом, и по жалобе
президента Шартона, одного из синдиков,
вообразившего, будто Жоли случайно пострадал
вместо него, собралась ассамблея палат; об этом
узнал маркиз де Ла Буле и, то ли по собственной
глупости, то ли по наущению Кардинала, — а
доказательство неопровержимое убеждает меня в
последнем, — в сопровождении полутора или двух
десятков мошенников, из которых самым
благородным был жалкий сапожник, точно безумный
или бесноватый ворвался в зал Парламента
227.
Ла Буле призывал к оружию, постарался вооружить
соседние улицы; отправившись к старику Брусселю,
сделал ему нагоняй, явился и ко мне — я пригрозил
вышвырнуть его в окно, а толстяк Комени, который
оказался при этом, вытолкал его как лакея. О
продолжении этой истории я расскажу вам,
объяснив сначала, какие причины побудили меня
полагать, [235] что упомянутый
маркиз де Ла Буле, отец известного вам Ла Марка,
действовал по наущению Кардинала.
Ла Буле состоял при герцоге де Бофоре,
который обходился с ним по-родственному, и в
особенности покровительствовал ему из-за г-жи де
Монбазон, у которой тот был в совершенном
подчинении. Я обнаружил, что этот негодяй
поддерживает тайные сношения с г-жой д'Ампю,
официальной сожительницей Ондедеи и признанной
шпионкой Мазарини. Я не преминул открыть на него
глаза г-ну де Бофору, заставил герцога даже
поклясться на Евангелии, что он никогда ни словом
не обмолвится тому ни о чем, до меня касающемся.
Лег, никогда не имевший обыкновения лгать, сказал
мне незадолго до своей смерти, что Кардинал на
смертном одре рекомендовал Ла Буле Королю как
человека, во всех обстоятельствах верно ему
служившего. Благоволите обратить внимание, что
этот самый Ла Буле всегда громогласно объявлял
себя сторонником Фронды.
Возвращаюсь к истории с Жоли.
Ассамблеей Парламента постановлено было
произвести дознание о покушении. Королева,
убедившись, что Ла Буле не преуспел в попытке
устроить смуту, отправилась, по обыкновению
своему, к субботней обедне в собор Богоматери. По
возвращении Королевы купеческий старшина
заверил ее в преданности парижан. В Пале-Рояле
постарались предать гласности, что фрондеры, мол,
хотели взбунтовать народ, но у них ничего не
вышло. Однако все это были цветочки в сравнении с
тем, что произошло вечером.
Ла Буле, который то ли (если он не
стакнулся со двором) был настороже, то ли (если он
был в сговоре с Мазарини) хотел разыграть до
конца начатую комедию, выставил на площади
Дофина нечто вроде конного караула из семи или
восьми дворян, а сам, как меня потом уверяли,
отправился по соседству к девке. Уж не знаю, какая
стычка произошла между этими дворянами и
городской стражей, но в Пале-Рояль донесли, что в
квартале начались волнения. Сервьену, который
при этом присутствовал, приказано было узнать,
что происходит, и говорят, будто в донесении
своем он сильно приумножил число людей, там
находившихся. Было также замечено, что он
довольно долго совещался с Кардиналом в серой
опочивальне Королевы и лишь после этого в
волнении явился к принцу де Конде объявить,
будто, без сомнения, что-то замышляется против
его особы. Первым движением Принца было
отправиться на площадь Дофина, чтобы во всем
удостовериться самому, но Королева его удержала;
решено было послать туда только карету Его
Высочества в сопровождении еще одной кареты, как
это обыкновенно делали, чтобы посмотреть, не
будет ли на нее нападения. На Новом мосту карету
встретило множество вооруженных людей, потому
что горожане, едва услышав шум, взялись за оружие.
На карету Принца, однако, никто не посягнул.
Выстрелом из пистолета ранили только лакея,
сидевшего в карете Дюра, которая следовала за
первой. Никто не знает, как это случилось: если
верить ходившим в ту пору слухам, что стреляли
два конника Ла Буле, после того как, заглянув в
карету Принца, убедились, что в ней никого нет,
стало быть, [236] похоже, что
то было продолжение утренней комедии. Но один
мясник, человек весьма добропорядочный, неделю
спустя сказал мне и позднее повторял еще раз
двадцать, что в толках о двух дворянах-конниках
нет ни слова правды; телохранителей Ла Буле уже
не было на мосту, когда там проезжали кареты,
пистолетными выстрелами обменялись подвыпившие
горожане и его сотоварищи-мясники, которые
возвращались из Пуасси, также хлебнув лишнего.
Этот мясник по имени Ле У, отец картезианца, о
котором вы наслышаны, уверял, что сам находился в
их компании
228.
Как бы то ни было, надо признаться, что
Сервьен своей хитростью в этом случае весьма
услужил Кардиналу, вынудив принца де Конде
пристать к нему, ибо Принц, поверивший, будто
фрондеры вознамерились его убить, оказался в
необходимости с ними бороться. Принца осуждали
за то, что он попался в эту ловушку, по мне, его
следовало пожалеть; трудно избежать западни в ту
пору, когда самые искренние твои приверженцы
полагают, что лучшее средство доказать тебе свое
усердие — преувеличить грозящую тебе опасность.
Придворные льстецы с охотой и удовольствием
смешивали утреннее покушение с вечерним
происшествием и по этой канве вышивали
прихотливые узоры, какие только могли изобрести
самая постыдная угодливость, самая черная
клевета и самая глупая доверчивость; проснувшись
на другое утро, мы узнали, что по всему городу
разнесся слух, будто мы намеревались похитить
Короля, отвезти его в Ратушу и убить принца де
Конде, а испанские войска по сговору с нами
приближаются к границе. В тот же вечер двор до
смерти запугал герцогиню де Монбазон, которую
знали за покровительницу Ла Буле. Маршал
д'Альбре, похвалявшийся, будто она его любит,
переносил ей все, что Кардиналу угодно было
довести до ее ушей. Винёй, которого, по слухам, она
в самом деле любила, внушал ей все, в чем ее желал
уверить принц де Конде. Она разверзла адские
бездны перед герцогом де Бофором, который
разбудил меня в пять утра, чтобы объявить мне, что
мы погибли, и остается одно: ему бежать в Перон,
где его примет Окенкур, а мне удалиться в Мезьер,
где я могу располагать Бюсси-Ламе. При первых
словах герцога де Бофора я вообразил, что он
вместе с Ла Буле натворил каких-нибудь глупостей.
Но когда он в тысячный раз поклялся мне, что
виновен не более, чем я сам, я объяснил ему, что
предложение его пагубно; последуй мы его совету,
все решат, будто мы и впрямь виноваты; у нас выход
один: облачившись в броню собственной
невиновности, вести себя как ни в чем не бывало,
не принимать на свой счет ничего, кроме прямых
выпадов, и поступать смотря по обстоятельствам.
Поскольку его легко было прельстить всем, что
казалось ему смелым, он без труда согласился с
моими доводами
229.
Мы вышли вместе в восемь часов утра, чтобы
показаться народу и мне самому посмотреть,
каково настроение толпы, ибо мне с разных концов
города доносили, что народ в большой
растерянности. Мы и в самом деле в этом убедились;
захоти двор в эту минуту напасть на нас, как
знать, быть может, он одержал бы победу. В полдень
я получил три десятка записок, уверявших меня,
что Мазарини имеет такое намерение, и [237] три десятка других,
заставивших меня опасаться, что оно может
увенчаться успехом.
Господа де Бофор, де Ла Мот, де Бриссак,
де Нуармутье, де Лег, де Фиеск, де Фонтрай и де
Мата в этот день у меня обедали. После обеда у нас
вышел жаркий спор, потому что большинство из них
желали, чтобы мы приготовились к защите, а это
было бы смешно, ибо таким образом мы признали бы
себя виновными еще прежде, нежели нас обвинили.
Верх в споре одержал я, предложив, чтобы герцог де
Бофор появлялся на улицах без свиты с одним
только пажом на запятках кареты, а я со своей
стороны выходил бы с одним лишь капелланом, чтобы
мы порознь посетили принца де Конде, дабы сказать
ему, что мы уверены — он окажет нам
справедливость и не станет верить досужим
вымыслам и проч. После обеда я, однако, не застал
Принца дома. Не нашел его и г-н де Бофор, и в шесть
часов мы встретились с герцогом у г-жи де
Монбазон, которая во что бы то ни стало хотела,
чтобы мы спаслись бегством на почтовых.
Завязался спор, с которого началась сцена, весьма
комическая, хотя положение было трагическим. Г-жа
де Монбазон утверждала, будто мы с герцогом ведем
себя так, что с нами легче легкого расправиться,
поскольку мы сами отдаем себя в руки врагов; на
это я возразил ей, что, хотя мы и впрямь рискуем
жизнью, вздумай мы действовать по-другому, мы, без
сомнения, погубили бы свою честь. Услышав эти
слова, герцогиня встала с застеленной постели, на
которой лежала, и отвела меня к камину.
«Признайтесь, не это удерживает вас, — сказала
она, — вы не решаетесь покинуть ваших нимф.
Увезем с собой простушку, мне сдается, вторая вас
больше не занимает»
230. Зная ее
повадки, я не удивился ее речам. Куда более
удивило меня, что она и в самом деле собралась в
Перон и так напугана, что мелет совершенный
вздор. Я понял, что оба ее любовника
231 напугали ее
более, чем сами того желали. Я пытался ее
успокоить, и, когда она объявила мне, что не может
вполне на меня положиться, зная дружбу мою к
герцогиням де Шеврёз и де Гемене, я ответил ей
все, чего требовала от меня в этих
обстоятельствах моя дружба к герцогу де Бофору.
«Я хочу, чтобы дружбу со мной поддерживали из
любви ко мне самой, — возразила она мне вдруг, —
разве я того не стою?» Тут я произнес в ее честь
хвалебную речь, и слово за слово, а разговор
продолжался долго, она стала расписывать мне,
какие подвиги совершили бы мы с ней вдвоем,
сделайся мы союзниками. Она не может понять,
прибавила она, что я нашел в старухе, которая злее
самого черта, и в девчонке, глупость которой
превзошла даже злобу первой. «Мы только и делаем,
что оспариваем друг у друга этого простака, —
вновь заговорила она, указывая на герцога де
Бофора, сидевшего за шахматами. — Мы тратим на
это много сил и губим все наше дело. Давайте
заключим союз и уедем в Перон. В Мезьере вы
хозяин, Кардинал завтра же пришлет к вам для
переговоров своих поверенных».
Не удивляйтесь, прошу вас, тому, что она
говорила так о герцоге де Бофоре, это были ее
обычные выражения; она рассказывала первым [238] встречным о том, что он лишен
мужской силы, — это была правда или почти правда,
— что он ни разу не попросил у нее даже самой
крошечной милости и влюблен лишь в ее душу; он и в
самом деле приходил в отчаяние, когда она по
пятницам ела скоромное, а это с ней случалось
частенько. Я привык к подобным ее разговорам, но
поскольку я не привык к ее заигрываниям, они меня
тронули, хотя в подобных обстоятельствах и
показались подозрительными. Герцогиня была
замечательно хороша собой, а я никогда не имел
склонности упускать счастливый случай; я
разнежился, мне не выцарапали глаз; я предложил
удалиться в уединенные покои, мне поставили
предварительное условие — уехать в Перон; на том
наша любовь и кончилась. Мы вступили в общую
беседу и вновь заспорили о том, как должно
действовать. Президент де Бельевр, к которому
г-жа де Монбазон послала спросить совета,
ответил, что выбора нет; единственный выход —
всеми способами засвидетельствовать свою
преданность принцу де Конде, а если он ее
отвергнет, искать опоры в своей невиновности и в
твердости духа.
Герцог де Бофор покинул Отель Монбазон
и отправился на поиски Принца де Конде, которого
он нашел за столом, то ли у Прюдомов, то ли у
маршала де Грамона — не помню точно. Он выразил
ему свою почтительную преданность. Принц,
застигнутый врасплох, спросил, не желает ли Бофор
с ним отужинать. Тот сел за стол, без смущения
поддерживая разговор, и справился с делом
отважно, однако без излишнего удальства. Я слышал
от многих, будто этот шаг герцога де Бофора
оказал такое впечатление на Мазарини, что он
четыре или пять дней сряду только о нем и говорил
со своими наперсниками. Не знаю, что произошло в
промежутке между этим ужином и утром другого дня,
знаю только, что принц де Конде, который в тот
вечер, как видите, не изъявил никакого гнева,
назавтра оказался в большом против нас
раздражении.
Я отправился к нему вместе с Нуармутье,
и, хотя в его приемной толпился весь двор,
желавший выразить ему свои чувства по случаю так
называемого покушения, и он всех по очереди
принимал в своем кабинете, шевалье де Ривьер,
бывший его камергером, заставлял меня ждать,
уверяя, что не получил приказания впустить меня.
Нуармутье, по натуре человек весьма пылкий, стал
выказывать нетерпение, я у всех на виду намеренно
изображал терпеливость; я просидел в приемном
зале битых три часа и ушел с последними
посетителями. Не удовольствовавшись этой
попыткою, я отправился к герцогине де Лонгвиль,
которая приняла меня весьма холодно, потом
спустился вниз к ее мужу, который незадолго перед
тем возвратился в Париж и которого я просил
передать Принцу мои уверения и проч. и проч.
Герцог де Лонгвиль был убежден в том, что все
происходящее — ловушка, которую двор подстроил
принцу де Конде, и признался мне, что все, чему он
стал свидетелем, решительно ему не нравится; но,
будучи от природы человеком слабодушным и
вдобавок только что примирившись с Принцем да
еще завязав недавно не знаю уж на чем основанную
дружбу с Ла Ривьером, он отделался общими
рассуждениями [239] и, как я
заметил, старался, вопреки своему обыкновению,
избегать подробностей.
Все, о чем я вам рассказал, произошло
одиннадцатого и двенадцатого декабря 1649 года.
Тринадцатого герцог Орлеанский в сопровождении
принца де Конде и герцогов Буйонского,
Вандомского, де Сен-Симона, д'Эльбёфа и де Меркёра
явился в Парламент и там, по именному повелению
Короля, приказавшего начать дознание против
зачинщиков смуты, постановлено было, что делом
этим будут заниматься со всем тщанием, коего
требует заговор против государства.
Четырнадцатого принц де Конде в
сопровождении тех же лиц принес жалобу
Парламенту, требуя учинить дознание о покушении
на его особу.
Пятнадцатого палаты не собирались,
чтобы дать время советникам Шанрону и Дужа
завершить дознание, произвести которое они были
наряжены.
Восемнадцатого ассамблея не собралась
по той же причине, и Жоли подал в Большую палату
прошение, ходатайствуя о передаче дела в Палату
по уголовным делам, поскольку, мол, оно
совершенно частное и не подлежит рассмотрению
ассамблеи палат, ибо не имеет никакого
касательства к мятежу. Однако Первый президент,
желавший завести общее разбирательство всех
происшествий одиннадцатого числа, переслал
прошение в ассамблею палат.
Девятнадцатого заседания не было.
Двадцатого герцог Орлеанский и принц
де Конде явились во Дворец Правосудия, но все
заседание прошло в спорах о том, должен ли
участвовать в прениях президент Шартон,
принесший в Парламент свою жалобу в день так
называемого покушения на Жоли. Он по
справедливости был отстранен от участия в них.
Двадцать первого палаты не собирались.
Надо ли вам говорить, что в этих
обстоятельствах Фронда не дремала. Я прилагал
все усилия, чтобы исправить положение дел,
которое становилось все хуже. Почти все наши
друзья отчаялись и все пали духом. Даже маршал де
Ла Мот, тронутый честью, оказанной ему принцем де
Конде, который отличил его от остальных
фрондеров, если и не отступился от нас, то весьма
ослабил свое рвение. Тут я должен воздать хвалу
Комартену. Он приходился мне свойственником,
поскольку мой двоюродный брат Эскри женился на
его тетке; он всегда выказывал мне расположение,
но мы никогда не сходились коротко; не явись он
мне на помощь в этом случае, мне и в голову не
пришло бы на него сетовать. Он, однако, показал
себя моим преданным другом назавтра после
выходки Ла Буле. Он стал на мою сторону в тот миг,
когда все с минуты на минуту ждали моей гибели. Из
благодарности я подарил его своим доверием,
неделю спустя я доверял ему уже из уважения к
достоинствам, которыми он был одарен не по летам.
После трех месяцев участия в делах наших он уже
не знал себе равных в искусстве ведения интриги.
Я надеюсь, вы простите мне это маленькое
отступление. [240]
В растерянности, охватившей Париж,
более всех твердости оказали священники. В
продолжение этих семи или восьми дней они
трудились не за страх, а за совесть, чтобы
снискать мне приверженность своей паствы; на
пятый день кюре церкви Сен-Жерве, приходившийся
братом генеральному адвокату Талону, написал
мне: «Ваши дела идут на лад. Остерегайтесь убийц.
Не пройдет и недели, как вы окажетесь сильнее
ваших врагов».
Двадцать первого в полдень один из
служащих при канцлере уведомил меня, что утром
генеральный прокурор Мельян два часа просидел
запершись с канцлером и г-ном де Шавиньи, и по
совету Первого президента решено было, чтобы
двадцать второго Мельян предъявил обвинение
герцогу де Бофору, Брусселю и мне; они долго
спорили о форме его и под конец уговорились, что
нам предложено будет лично явиться в Парламент,
что означало лишь несколько смягченное
распоряжение о вызове для допроса.
После обеда мы созвали у Лонгёя
многолюдный совет фрондеров, на котором
разгорелись жаркие споры. Уныние, все еще
царившее в народе, внушало нам опасение, как бы
двор не воспользовался минутой и не приказал нас
арестовать, сославшись на подходящую
юридическую формальность, которую, по мнению
Лонгёя, президент де Мем не преминет притянуть к
делу своею ловкостью, а Первый президент
поддержит своим бесстрашием. Подозрение Лонгёя,
как никто другой знавшего Парламент, обеспокоило
меня так же, как и всех прочих, но я не мог
согласиться с мнением прочих, что нам должно
рискнуть взбунтовать народ. Как и они, и даже
лучше, чем они, я знал, что народ начал возвращать
нам свою доверенность, но мне было известно
также, что он еще не вернул ее нам до конца; я не
сомневался, что затея наша, если мы на нее
отважимся, увенчается успехом; но еще более я был
уверен в том, что даже в случае удачи мы погибнем,
во-первых, потому что не сумеем совладать с ее
последствиями, во-вторых, потому что таким
образом сами признаем себя виновными в трех
злодейских преступлениях, которые караются
смертью. Как видите, доводы мои были столь
вескими, что могли бы убедить тех, кто не знает
страха; зато одержимые страхом внемлют лишь тому,
что он им внушает; множество раз в моей жизни
вспоминал я потом то, что наблюдал во время этого
спора: страх, когда он доходит до известной точки,
производит то же действие, что и смелость. Лонгёй,
бывший отчаянным трусом, в этом случае предлагал
осадить Пале-Рояль.
Предоставив моим собеседникам
некоторое время переливать из пустого в
порожнее, чтобы охладить их воображение, ибо пока
оно воспалено, оно не идет на уступки, я предложил
им то, что задумал еще до прихода к Лонгёю; я
сказал им, что назавтра, когда герцог Орлеанский
и принцы прибудут в Парламент, туда, на мой
взгляд, должно явиться и герцогу де Бофору в
сопровождении своего конюшего; я поднимусь туда
же по другой лестнице с одним лишь капелланом; мы
займем свои места, и от нашего общего имени я
объявлю, что, прослышав, будто нас [241]
вмешивают в дело о мятеже, мы явились
отдаться в руки Парламента, дабы он покарал нас,
если мы виноваты, но потребовать наказания
клеветников, если будет доказана наша к нему
непричастность; что хотя особа коадъютора не
подлежит юрисдикции палат
232, я отказываюсь
от своих привилегий, дабы иметь удовольствие
доказать свою невиновность корпорации, к которой
всю мою жизнь питал глубокое почтение и
преданность. «Я понимаю, господа, — прибавил я, —
что выход, который я вам предлагаю, не лишен
опасности, ибо во Дворце Правосудия нас могут
убить, но, если нас не убьют, завтра мы
восторжествуем над нашими врагами, а достигнуть
этого на другой день после столь жестокого
обвинения так прекрасно, что нет ничего, чем не
стоило бы рискнуть ради этой цели. Мы невиновны,
силы на стороне истины; народ и наши друзья пали
духом потому лишь, что злосчастные
обстоятельства, сближенные прихотью судьбы,
заставили их усомниться в нашей невиновности;
уверенность наша в том, что нам ничто не грозит,
воодушевит Парламент, воодушевит народ. Я
утверждаю: если мы не погибнем во Дворце
Правосудия, мы выйдем из него в сопровождении
большей толпы, нежели наши враги. Близится
Рождество, палаты соберутся на заседание еще
только завтра и послезавтра, и, если ход событий
будет таким, как я предрекаю и уповаю, я еще
поддержу успех, обратившись к народу с
проповедью, которую намерен произнести в церкви
Сен-Жермен-де-л'Оксерруа, принадлежащей
Луврскому приходу. А после праздника мы
подкрепим его еще и с помощью наших друзей,
которых к тому времени успеем вызвать из
провинции».
Собравшиеся согласились с моим
мнением, поручили нас милосердию Божьему, ибо
никто не сомневался, что подобное решение
подвергает нас великой опасности, и все
разошлись по домам, почти не надеясь вновь с нами
свидеться.
Воротившись к себе, я нашел записку от
г-жи де Ледигьер; она уведомляла меня, что
Королева, предвидя наше намерение отправиться во
Дворец Правосудия, ибо в свете уже
распространились толки об обвинении, которое
должен предъявить нам генеральный прокурор,
написала архиепископу Парижскому, что умоляет
его явиться в Парламент — когда архиепископ
присутствовал в заседании, я не мог в нем
участвовать, а двор очень желал бы, чтобы наше
дело защищал один лишь герцог де Бофор, бывший до
сей поры худшим оратором, нежели я.
В три часа пополуночи, захватив с собой
де Бриссака и де Реца, я отправился в монастырь
капуцинов в предместье Сен-Жак
233, где
остановился архиепископ Парижский, чтобы всей
семьей просить его не являться во Дворец
Правосудия. Дядя мой наделен был умом весьма
скудным и к тому же, при скудости своей, не
отличавшимся благородством; архиепископ был
слабодушен и пуглив до последней крайности и до
смешного завидовал мне. Он дал обещание Королеве,
что прибудет на заседание, и мы не могли добиться
от него ничего, кроме несуразных и хвастливых
заявлений: он-де защитит меня лучше, нежели я сам.
Заметьте при этом, что, болтливый как сорока в
домашнем кругу, он на людях был нем как рыба. [242]
Я вышел из его комнаты в отчаянии;
состоявший при нем хирург просил меня не уходить
и подождать от него известий в расположенном
поблизости монастыре кармелиток, а четверть часа
спустя явился ко мне с добрыми вестями; он
рассказал мне, как вошел к архиепископу, едва мы
от него вышли, и стал восхвалять его за то, что тот
проявил твердость, не поддавшись на уговоры
племянников, которые-де намерены похоронить его
заживо; потом он стал торопить его встать, чтобы
отправиться во Дворец Правосудия, но едва тот
поднялся с постели, лекарь испуганно спросил,
здоров ли он; архиепископ отвечал, что совершенно
здоров. «Не может быть, — возразил тот, — вы очень
плохо выглядите». Пощупав архиепископу пульс, он
объявил ему, будто у него лихорадка, тем более
опасная, что она незаметна; архиепископ поверил
лекарю, снова улегся в постель, и никакие короли и
королевы в мире не заставят его подняться ранее,
чем на исходе двух недель. Эта безделица так
забавна, что жаль было о ней умолчать
234.
Господа де Бофор, де Бриссак, де Рец и я
отправились во Дворец Правосудия, но розно и без
свиты. Принцы привели туда с собой более тысячи
дворян — можно сказать, что там присутствовал
весь двор. Поскольку я был в облачении, я прошел
через Большой зал, держа в руке скуфью, но лишь у
немногих достало благородства ответить на мое
приветствие, столь решительно все были уверены,
что я погиб. Твердость духа не часто встретишь во
Франции, но еще реже встретишь подобную низость.
Я так и вижу перед собой три десятка с лишком
знатных дворян, именовавших и доныне именующих
себя моими друзьями, которые показали мне, что на
нее способны. Поскольку я явился в Большую палату
ранее герцога де Бофора и появление мое было
неожиданностью для присутствующих, я услышал
пробежавший по рядам глухой шум, как бывает порой
во время проповеди в конце периода,
понравившегося слушателям, и почел это добрым
знаком. Заняв свое место, я сказал то, что
обещался сказать накануне у Лонгёя и что уже
изложил вам. После моей речи, весьма краткой и
скромной, шум послышался снова. Один из
советников хотел было огласить прошение Жоли, но
президент де Мем перебил его, сказав, что прежде
всего должно огласить материалы дознания,
произведенного по случаю обнаружения
политического заговора, от которого Господу
угодно было оградить государство и королевскую
семью. Под конец он упомянул амбуазский заговор
235,
и это, как вы вскоре увидите, дало мне над ним
заметный перевес. Я не раз замечал, что в делах
важных следует с осторожностью выбирать слова,
хотя в делах ничтожных изощряться в них
совершенно излишне.
Огласили материалы следствия, для
которого не нашли других свидетелей, кроме
некоего Канто, приговоренного к повешению в По,
Пишона, заочно приговоренного к колесованию в
Ле-Мане, Сосиандо, об участии которого в подлогах
имелись улики в Палате по уголовным делам и
отъявленных мошенников Ла Комета, Маркассе и
Горжибюса. Убежден, что в «Письмах из Пор-Рояля»
вы не встречали имен более нелепых — [243]
Горжибюс стоит Тамбурена
236. Чтение одних
только показаний Канто продолжалось четыре часа.
Вот их суть: он якобы присутствовал на многих
собраниях рантье в Ратуше и слышал разговоры о
том, что герцог де Бофор и г-н коадъютор
намереваются убить принца де Конде; в день смуты
он видел Ла Буле в доме г-на де Брусселя, видел его
также у г-на коадъютора; в тот же день президент
Шартон призывал к оружию, а Жоли шепнул на ухо
ему, Канто, хотя он его никогда прежде не знал и не
видел, что, мол, надо убить Принца и бородача
237.
Остальные свидетели подтвердили эти показания.
Приглашенный после чтения их генеральный
прокурор огласил свое решение — потребовать,
чтобы герцог де Бофор, г-н де Бруссель и я явились
в суд; тут я обнажил голову, намереваясь взять
слово. Первый президент пытался мне помешать,
объявив, что я нарушаю порядок и моя очередь
говорить наступит позднее, но на скамьях
Апелляционных палат поднялся священный ропот,
совершенно заглушивший голос Первого
президента. Вот моя речь слово в слово:
«Я уверен, господа, что минувшим векам
не случалось видеть, чтобы людей нашего звания
вызывали для допроса на основании вздорных
толков. Но еще более уверен я, что потомки наши не
только не одобрят, но даже не поверят, что можно
было согласиться хотя бы выслушать подобные
толки из уст самых подлых негодяев, когда-либо
выпущенных из стен тюрьмы. Канто, господа, был
приговорен к повешению в По, Пишон к колесованию
в Ле-Мане, Сосиандо все еще значится у вас в
списках преступников». Признаюсь вам, что
генеральный адвокат Биньон в два часа пополуночи
сообщил мне эти сведения, потому что был моим
близким другом и к тому же считал себя вправе так
поступить, не будучи приглашен для участия в
составлении обвинения. «Судите же, прошу вас, по
ярлыкам на их судебных делах и по их ремеслу
отпетых мошенников, какова цена свидетельствам
этих людей. Впрочем, это еще не все, господа, у них
есть и другое звание, более высокое и
встречающееся реже: они подкупные свидетели,
возведенные в этот ранг грамотой. Я в отчаянии,
что защита собственной чести, предписанная нам
законами божескими и человеческими, принуждает
меня в царствование невиннейшего из монархов
предать гласности то, из-за чего эпохи самые
развращенные гнушались самыми порочными из
древних императоров. Да, господа, Канто, Сосиандо
и Горжибюс получили охранные грамоты, чтобы нас
обвинить; грамоты эти подписаны августейшим
именем, которое должно было бы употреблять для
того лишь, чтобы еще укрепить священнейшие из
законов. Но кардинал Мазарини, которому ведом
один закон — мщение, замышляемое им против
защитников общественной свободы, вынудил
государственного секретаря господина Ле Телье
скрепить своей подписью эти постыдные бумаги,
против которых мы просим у вас защиты; однако мы
просим защитить нас не прежде, нежели вы
произведете дознание в отношении нас самих; мы
молим вас произвести его со всем тщанием, коего
требуют самые суровые ордонансы против
бунтовщиков, дабы распознать, содействовали ли
мы прямо или хотя бы косвенно недавним
беспорядкам. [244]
Возможно ли, господа, чтобы внук
Генриха Четвертого, чтобы сенатор, столь
почтенный годами и столь известный своею
честностью, как господин де Бруссель, чтобы
коадъютор парижский были хотя бы подозреваемы в
буйстве, учиненном каким-то бесноватым во главе
полутора десятков людишек из отбросов общества?
Полагаю, мне стыдно распространяться об этом
предмете. Вот и все, что я имею сказать, господа, о
новом амбуазском заговоре».
Не могу описать вам, каким
восторженным гулом ответили мне скамьи
Апелляционных палат. Упоминание же о подкупных
свидетелях вызвало возгласы негодования.
Честный Дужа, бывший одним из докладчиков по делу
и уведомивший меня об этом через своего
родственника и друга, генерального адвоката
Талона, делая вид, будто пытается смягчить
истину, признал ее. «Эти грамоты, сударь, даны
свидетелям вовсе не для того, чтобы, как вы
утверждаете, вас обвинить. Охранные грамоты у них
и вправду есть, но даны они им для того лишь, чтобы
выведать, что делается на собраниях рантье. Как
мог бы Король знать обо всем, если бы не пообещал
безнаказанности тем, кто поставляет ему
небходимые сведения и кто вынужден порой
говорить то, что может быть вменено ему в
преступление? Но грамоты эти совсем иного
свойства, нежели те, что могли быть им даны, чтобы
вас очернить».
Надо ли вам говорить, сколь мало
умиротворило Парламент подобное признание. Лица
собравшихся загорелись гневом; гнев этот
выразился в криках еще более, нежели во взглядах.
Первый президент, который не боялся шума,
привычным движением сгреб в горсть свою длинную
бороду, как делал всегда, когда сердился:
«Спокойно, господа! Будемте соблюдать порядок.
Господин де Бофор, господин коадъютор и господин
де Бруссель, вам предъявлено обвинение, покиньте
ваши места». Мы с герцогом де Бофором хотели уже
выйти, но Бруссель удержал нас со словами: «Ни вы,
ни я, господа, не должны удаляться из зала, пока
нам этого не прикажет Парламент, тем более что,
если мы удалимся, Первый президент, которого
принадлежность противной стороне всем известна,
должен последовать за нами». — «И принц де
Конде», — добавил я. Тот, услышав свое имя,
отозвался известным вам надменным тоном, однако
же с насмешкою: «Мне удалиться? Мне?» На что я
ответил ему: «Да, Ваше Высочество, перед
правосудием все равны». — «Нет, Ваше Высочество,
— вмешался президент де Мем, — вы не должны
удаляться, разве что таково будет решение
Парламента. Если господин коадъютор желает,
чтобы вы покинули собрание, он должен подать о
том прошение. Сам он — дело другое, он обвинен,
ему положено выйти; но поскольку он этому
противится, соберем голоса». Столь велико было
негодование, вызванное предъявленным нам
обвинением и подставными свидетелями, что более
восьмидесяти голосов потребовали, чтобы мы
остались на своих местах, хотя это было против
всех правил судопроизводства. Наконец
большинством голосов все же постановлено было,
чтобы мы вышли, однако большая часть ораторов
превозносила нас, хулила первого министра и
кляла выданные свидетелям грамоты. [245]
Мы расставили своих людей в закрытых
ложах, и они сообщали в зал, что происходит в
заседании, а наши люди в зале передавали известия
на улицу. Кюре и самые верные их прихожане тоже не
теряли времени даром. Со всех сторон к Дворцу
Правосудия стекались толпы народа. Мы вошли туда
в семь часов утра, а вышли только в пять часов
вечера. За десять часов можно собрать многих. В
Большом зале, на галерее, на лестнице, во дворе
некуда было ступить. Только мы с герцогом де
Бофором ступали уверенно — перед нами
расступались все. Никто не оскорбил
непочтительностью герцога Орлеанского и принца
де Конде, и все же им не оказали подобающего
почтения, ибо в их присутствии бесчисленное
множество голосов восклицало: «Да здравствует
Бофор! Да здравствует коадъютор!»
Таким образом мы покинули Дворец
Правосудия и в шесть часов вечера явились
обедать ко мне, в архиепископский дворец, куда
из-за густой толпы нам с трудом удалось
протиснуться. В одиннадцать вечера нас
уведомили, что в Пале-Рояле решили назавтра не
собирать ассамблеи палат; президент де Бельевр,
которому мы об этом сообщили, посоветовал нам в
семь часов явиться во Дворец Правосудия и
потребовать ассамблеи. Так мы и поступили.
Господин де Бофор объявил Первому
президенту, что монархии и королевскому дому
угрожает опасность, дорога каждая минута и
виновных следует примерно наказать. Словом, он
повторил все то, что накануне говорил сам Первый
президент, только более напыщенно и с большим
жаром. Под конец он потребовал не теряя времени
собрать ассамблею палат. Почтенный Бруссель
перешел на личности и, осыпая Первого президента
упреками, несколько даже увлекся. Вслед за тем
восемь или десять советников Апелляционных
палат явились в Большую палату выразить
недоумение — как это, мол, обнаружив столь
злодейский заговор, Парламент сидит сложа руки,
не делая попытки покарать виновных. Генеральные
адвокаты Биньон и Талон успели искусно
разгорячить умы, объявив, что не участвовали в
составлении обвинения и находят его смешным.
Первый президент с величайшею сдержанностью
отвечал на самые колкие выпады и сносил их с
неописанным терпением, справедливо полагая, что
мы будем весьма довольны, если принудим его к
такому ответу, который даст нам повод и основание
отвести его свидетельство.
После обеда мы приготовились послать в
провинцию за верными людьми, но для этого
потребны были деньги, а у герцога де Бофора не
было ни гроша. Лозьер, которого я уже упоминал,
когда рассказывал об оплате папской буллы при
назначении меня коадъютором, доставил мне три
тысячи пистолей, которые покрыли все расходы.
Герцог де Бофор ожидал прибытия шестидесяти
дворян из Вандомуа и Блезуа и сорока из
окрестностей Ане — приехали, однако, всего
пятьдесят четыре. Я вызвал четырнадцать человек
из Бри, Аннери привел восемьдесят из Вексена —
все они отказались принять от меня хотя бы су, не
позволили мне [246] расплатиться
за них с хозяевами гостиниц и, пока не кончилось
разбирательство, не отходили от меня ни на шаг,
оберегая мою особу с таким постоянством и
преданностью, словно были моими телохранителями.
Подробность эта не так уж важна, однако
примечательна, ибо достойно изумления, что
дворяне, живущие в десяти, пятнадцати или
двадцати лье от Парижа, отважились на столь
смелые и решительные действия против всего двора
и сплотившейся воедино королевской семьи. Они
готовы были на все ради Аннери, а Аннери, один из
самых стойких и верных людей на свете, готов был
на все ради меня. В дальнейшем вы увидите, для
какой цели предназначали мы этих дворян.
Рождественскую проповедь я читал в
церкви Сен-Жермен-де-л'Оксерруа. Темою ее я избрал
христианское милосердие, и ни словом не
обмолвился о том, что хоть сколько-нибудь
касалось до злобы дня. Добрые прихожанки плакали,
думая о несправедливом преследовании, какому
подвергают архипастыря, не питающего к врагам
своим ничего, кроме любви. По благословениям,
какими осыпали меня, когда я сошел с кафедры, я
понял, что не ошибся, возлагая надежды на свою
проповедь: впечатление, ею оказанное, было
неописанным и далеко превзошло все мои ожидания.
В связи с этой проповедью со мной вышел
случай, поставивший меня в пресмешное положение,
но я не могу не рассказать вам о нем, ради
утешительного сознания, что ничего от вас не
утаил. Г-жа де Бриссак
238, месяца за три
или четыре до этого возвратившаяся в Париж,
страдала известным недомоганием; болезнью этой
наградил ее собственный муж, с умыслом и из
ненависти к ней, как она уверяла меня
впоследствии. Я не шутя полагаю, что она из тех же
соображений решила передать ее мне. Я отнюдь не
добивался этой дамы, она добивалась меня, я не
остался жестокосерд. За четыре или пять дней до
начала судебного разбирательства я понял, что,
пожалуй, лучше мне было остаться жестокосердым.
На беду, мой домашний врач находился при смерти, а
хирурга пришлось уволить, ибо он оказался
виновен в убийстве; я не придумал ничего лучше,
как обратиться к маркизу де Нуармутье, моему
близкому другу, у которого был превосходный
лекарь, совершенно ему преданный, и хотя я знал
маркиза за человека болтливого, я не предполагал,
что он окажется нескромным в этом случае. «Какая
прекрасная проповедь!» — заметила мадемуазель
де Шеврёз, когда я сошел с кафедры. «Вы воздали бы
ей еще большую хвалу, — откликнулся
сопровождавший ее Нуармутье, — если бы знали, как
он нынче болен; у другого на его месте недостало
бы сил даже рта раскрыть». И он дал ей понять,
какого рода эта болезнь, хотя за день до этого в
разговоре с ней я принужден был объяснить свое
недомогание другой причиной. Надо ли вам
говорить, какие следствия имела эта нескромность
или, лучше сказать, это предательство. С дамой я
вскоре помирился, но был настолько безрассуден,
что помирился и с кавалером, — он так пылко
рассыпался в сожалениях и заверениях, что я
извинил поступок маркиза страстью или
легкомыслием. Мадемуазель де Шеврёз его [247] приписывала страсти, за
которую отнюдь не была ему признательна: я
склонен его объяснить легкомыслием. В последнем
грехе я, однако, и сам оказался повинен не менее
Нуармутье, ибо после подобной выходки вверил
попечениям маркиза столь важную крепость, как
Монт-Олимп. Впоследствии вы узнаете, как это
случилось и как он вознаградил меня за мою
глупость, предав и обманув меня во второй раз.
Приязнь, какую мы питаем к некоторым людям, под
личиной великодушия неприметно толкает нас
простить обиду. В повседневной жизни Нуармутье
отличался любезным, приятным и веселым нравом.
Я не стану излагать вам день за днем
подробности затеянного против нас
разбирательства, чтобы не наскучить вам
ненужными повторениями, поскольку с 29 декабря 1649
года, когда оно возобновилось, до 18 января 1650
года, когда процесс был окончен, не произошло
ничего знаменательного, кроме нескольких
событий, которые я изложу вам вкратце, чтобы
поскорее перейти к тому, что происходило в
правительственном кабинете, — это будет для вас
куда более занимательно, нежели крючкотворство
Большой палаты.
Упомянутого мной 29 декабря мы с
герцогом де Бофором явились во Дворец Правосудия
до того, как туда прибыли принцы, притом явились в
сопровождении свиты дворян, числом, должно быть,
до трехсот. Народ, возвративший нам свою любовь,
доходил в ней до исступления и мог бы вполне
защитить нас от опасности, но дворяне нужны были
нам, чтобы все видели: мы отнюдь не намерены
почитать себя всего лишь народными трибунами; к
тому же, принужденные ежедневно присутствовать
во Дворце Правосудия в Четвертой апелляционной
палате, выходившей в Большую палату, куда народ
не был вхож, мы не желали подвергнуться возможным
оскорблениям со стороны придворных, которые
находились здесь вперемешку с нами. Мы вели с
ними беседы, обменивались учтивостями, но по
восемь — десять раз за утро готовы были
вцепиться друг другу в горло, едва голоса в
Большой палате начинали звучать громче, а это
довольно часто случалось в спорах, беря во
внимание возбуждение умов. Все следили друг за
другом, ибо никто никому не доверял. У каждого был
в кармане кинжал, и, думаю, без преувеличения могу
утверждать, что во всем Дворце едва ли набралось
человек двадцать безоружных, считая и
советников. Я не хотел носить оружия, но де
Бриссак почти силой навязал мне его в тот день,
когда страсти, казалось, готовы были накалиться
сильнее обычного. Оружие это, правду сказать, не
слишком подобающее моему сану, стало причиной
досадного происшествия, задевшего меня
чувствительней, нежели могло бы задеть иное, даже
более важное. Герцог де Бофор, всегда
действовавший невпопад, увидев рукоятку стилета,
кончик которого выглядывал из моего кармана, и
указав на нее Арно, Ла Муссе и капитану гвардии
принца де Конде Де Рошу, заметил: «Вот
молитвенник господина коадъютора»
239. Я услышал
шутку, но не мог поддержать ее от чистого сердца. [248]
Мы подали прошение в Парламент, прося
отвести от участия в разбирательстве Первого
президента как нашего врага; неизменная
твердость духа на сей раз ему изменила. Казалось,
он задет и даже сокрушен нашей просьбою.
Прения о том, удовлетворить наше
прошение или нет, продолжались несколько дней.
Ораторы упрямо состязались в напыщенных речах,
но видно было, что обе стороны истощили свои
доводы. Наконец большинством в девяносто восемь
голосов против шестидесяти двух решено было, что
Первый президент останется в числе судей; на мой
взгляд, решение это было справедливым или, по
крайней мере, сообразным с парламентскими
правилами, хотя я убежден, что те, кто был не
согласен с этим суждением, правы были в существе
дела, поскольку Первый президент выказал себя в
нем излишне пристрастным, сам, впрочем, того не
замечая. Он был предубежден, хотя намерения у
него были добрые.
После решения отказать нам в нашей
просьбе, которое оглашено было четвертого
января, Парламент занимался единственно
крючкотворством, которое один из докладчиков,
Шанрон, душой и телом преданный Первому
президенту, нарочно изобретал, чтобы проволочить
время и посмотреть, нельзя ли чего-нибудь
выведать о так называемом заговоре от некоего
Рокмона, подручника Ла Буле во время
междоусобицы, и от некоего Бело, синдика
парижских рантье, содержавшегося в Консьержери.
Этот Бело, арестованный без обвинения,
едва не стал причиной восстания в Париже.
Президент де Ла Гранж объявил, что его арест
вопиет о нарушении декларации, ради которой
когда-то положено было столько усилий. Первый
президент утверждал, будто Бело арестовали с
соблюдением должной формы. Дора, советник
Третьей апелляционной палаты, возразил ему, что
удивлен, как это судья, за отстранение которого
проголосовали шестьдесят два члена Парламента,
решается на глазах у всех попирать закон. Первый
президент в гневе вскочил, объявив, что,
поскольку в Парламенте не стало никакого
порядка, он покидает свое место, дабы уступить
его тому, кого станут уважать более. В ответ на
его порыв Большая палата зашумела, затопала
ногами, это было услышано в Четвертой
апелляционной палате — представители двух
партий, там находившиееся, разом отпрянули друг
от друга, чтобы соединиться со своими
единомышленниками. Вздумай в эту минуту
какой-нибудь жалкий лакей, затесавшийся во
Дворец Правосудия, обнажить шпагу, и в Париже не
осталось бы камня на камне.
Мы по-прежнему торопили решение суда, а
его все старались отсрочить, понимая, что
придется оправдать нас и осудить наемных
свидетелей. То утверждали, будто должно
подождать некоего Демартино, которого задержали
в Нормандии, где он ругал правительство на
собраниях рантье, и которого в ту пору я не знал
ни в лицо, ни по имени; то начиналась волокита
из-за споров о том, как нас судить: одни
предлагали — вместе со всеми, кто поименован в
дознании, другие не могли стерпеть, чтобы наши
имена смешали с различным сбродом, запутанным в
это дело. Убивать [249] одно
утро за другим, препираясь о том, какою должна
быть процедура, не составляет труда, когда стоит
сказать лишь слово — и в ответ произносят речи
пять десятков ораторов. Снова и снова
перечитывали материалы злосчастного дознания,
где не только доказательств, но даже косвенных
улик было так мало, что их не хватило бы
приговорить к кнуту какого-нибудь крючника. Вот
каково было положение в Парламенте к 18 января 1650
года, вот что было у всех на виду; а вот чего не
знал никто, кроме тех, кто сам управлял машиною.
Наше первое появление в Парламенте, а
также нелепость собранных против нас улик столь
сильно изменили настроение умов, что все
уверились в нашей невиновности, и, как видно, даже
те, кто не хотел в нее верить, уразумели, сколь
трудно причинить нам зло. Не знаю, по какой из
этих двух причин дней пять или шесть спустя после
того, как огласили обвинение, принц де Конде
смягчился. Герцог Буйонский не раз говорил мне
впоследствии, что шаткость доказательств,
которые двор выдал вначале за истину
несомнительную, уже давно поселила в нем
страшные подозрения насчет лживости Сервьена и
коварства Кардинала, а герцог Буйонский
употребил все силы, чтобы утвердить его в этой
мысли. Шавиньи, по словам герцога Буйонского,
хоть и был врагом Мазарини, в этом случае не
поддержал герцога, потому что не хотел, чтобы
принц де Конде сблизился с фрондерами. Я, однако,
не могу согласить это с попыткою войти в сношение
со мной, какую Шавиньи предпринял в эту пору
через нашего общего друга Дю Ге-Баньоля — отца
Баньоля, вам известного
240. Тот ночью
пригласил нас обоих к себе, и Шавиньи заверил
меня, что будет чувствовать себя счастливейшим
из смертных, если сможет содействовать
примирению. Он заверил меня, будто принц де Конде
совершенно убедился, что мы не имели против него
злого умысла; Принц, однако, не может пренебречь
общим мнением и мнением двора; что касается
двора, его успокоить не трудно, иначе обстоит
дело с мнением общим, ибо в его глазах нелегко
найти средство удовлетворить первого принца
крови, которому прилюдно и с оружием в руках
пытались стать поперек дороги, разве только я
соглашусь хотя на время сойти со сцены. Шавиньи
сначала предлагал мне посольство в Риме, потом
чрезвычайное посольство в Империи, которое
намеревались снарядить не помню уже в связи с
чем. Надо ли вам говорить, каков был мой ответ. Мы
не пришли ни к какому соглашению, хотя я приложил
все старания, чтобы убедить Шавиньи, сколь горячо
я желаю вернуть себе милость принца де Конде.
Однажды в Брюсселе
241 я спросил
Принца, как сообразить сведения герцога
Буйонского с предложениями Шавиньи, но
запамятовал, что он мне ответил. Встреча моя с
Шавиньи состоялась 30 декабря.
Первого января г-жа де Шеврёз, которая
даже в пору своей опалы, как это ни странно,
сохраняла с Королевой некое подобие дружбы, а
после возвращения Короля в Париж вновь стала у
нее бывать, явилась в Пале-Рояль и Кардинал,
отведя ее к окну в малом кабинете Королевы,
сказал ей: «Вы ведь любите Королеву, не правда ли?
Так неужто вы не можете [250] привлечь
на ее сторону своих друзей?» — «Как это сделать?
— спросила герцогиня. — Королева более не
Королева, она покорная служанка принца де Конде».
— «Бог мой! — потирая лоб, воскликнул Кардинал. —
Знай мы, что у нас есть верные люди, мы своротили
бы горы; но герцог де Бофор предан г-же де
Монбазон, г-жа де Монбазон — Винёю, а коадъютор...»
Назвав меня, он рассмеялся. «Понимаю, —
подхватила герцогиня, — но я ручаюсь вам за него
и за нее». Так начался этот разговор. Кардинал
кивком подал знак Королеве, из чего герцогиня
вывела, что он говорил с нею с согласия Ее
Величества. Вечером того же дня она имела с
Королевой долгую беседу, и та вручила герцогине
записку, писанную и подписанную ее собственной
рукой.
«Несмотря на прошлое и настоящее, я
верю в преданность г-на коадъютора. Я прошу его
свидеться со мной так, чтобы о том не знал никто,
кроме герцогини и мадемуазель де Шеврёз. Эта
подпись служит порукою его безопасности. Анна».
Я был в Отеле Шеврёз, когда герцогиня
возвратилась из Пале-Рояля, и тотчас заметил, что
она хочет мне что-то сообщить, потому что
мадемуазель де Шеврёз, с которой она объяснилась
в карете, по возвращении стала настойчиво меня
допрашивать, как я поступлю в случае, если
Мазарини пожелает со мной примириться. Вскоре у
меня уже не осталось сомнений, что означают эти
расспросы, ибо мадемуазель де Шеврёз, которая не
решалась говорить открыто в присутствии матери,
сделала вид, будто поднимает оброненную муфту, и
сжала мне руку, чтобы дать понять, что говорит не
от своего имени. Герцогиня де Шеврёз боялась, как
бы я не отверг примирения, потому что несколько
ранее я, к досаде ее, отказался от переговоров,
которые Ондедеи пытался завести с Нуармутье
через г-жу д'Ампю. Лег, который вначале на меня за
это рассердился, шесть дней спустя объявил, что я
поступил весьма умно и ему доподлинно известно:
если бы Нуармутье принял предложение Ондедеи и
явился к Королеве, за занавескою спрятали бы
маршала де Грамона, чтобы он мог подтвердить
принцу де Конде, что фрондеры, которые выказывают
ему знаки почтения и каждый день заверяют в своей
преданности, — обманщики.
Со времени, когда приготовили эту
комедию, прошло всего недель пять или шесть, и
г-жа де Шеврёз боялась, что я стану опасаться, как
бы нынче не разыграли ее второго акта, и не захочу
получить в ней роль. Взвесив все обстоятельства,
я, однако, не стал колебаться, ибо в том, что гнев
Королевы на принца де Конде неподделен, более
всего убедили меня полученные из верных рук
известия, что она ставит ему в вину, и, на мой
взгляд, по справедливости, болтовню Жарзе,
пытавшегося уверить всех, будто он завел с
Королевой любовную интригу. Мадемуазель де
Шеврёз всеми силами старалась помешать мне
пуститься в рискованное предприятие, которое, по
ее мнению, могло стоить мне жизни, — она не хотела
[251] выдать свои чувства
при матери, но позднее, наедине со мной, не
сдержала их. В конце концов я заставил ее
уступить и написал Королеве такой ответ:
«В каждое мгновение моей жизни я был
равно предан Вашему Величеству. Я буду слишком
счастлив погибнуть, служа своей Королеве, чтобы
думать о собственной безопасности. Я явлюсь туда,
куда Ваше Величество мне прикажет».
Я завернул записку Королевы в мою
собственную. На другой день герцогиня де Шеврёз
доставила ей мой ответ, принятый как нельзя
лучше. Был назначен час, и ровно в полночь я
прибыл в монастырь Сент-Оноре
242, куда за мной
явился Габури, плащеносец Королевы, и по потайной
лестнице провел меня в небольшую молельню, где
Королева находилась одна. Она выказала мне все
благоволение, какое ей могла внушить ненависть к
принцу де Конде и позволить привязанность к
Мазарини. Вторая показалась мне даже сильнее
первой. Помнится, рассуждая о междоусобице и о
дружбе, какую питает ко мне Мазарини, она раз
двадцать повторила: «Бедный господин Кардинал!»
Он явился полчаса спустя. Он стал умолять
Королеву позволить ему нарушить этикет и обнять
меня в ее присутствии. Он был в отчаянии, что не
может сей же миг передать мне свою кардинальскую
шапку, и сулил мне столько милостей, наград и
благодеяний, что я почел необходимым
объясниться, хотя положил не делать этого во
время первой встречи, зная, что верный способ
поселить недоверие в том, с кем ты только что
примирился, — это изъявить нежелание оказаться у
него в долгу. Я ответил Кардиналу, что честь
служить Королеве — высшая награда, на какую я мог
бы надеяться, будь я даже спасителем монаршего
трона; я почтительнейше прошу Ее Величество не
предлагать мне иной награды, дабы я, по крайней
мере, имел удовольствие доказать, что только этой
я дорожу и на нее одну уповаю.
Кардинал стал умолять Королеву
приказать мне, чтобы я согласился принять
кардинальский сан; Ла Ривьер, уверял он, добился
назначения своей дерзостью, а его, Мазарини,
согласие на это выманил коварством. Я отверг
предложение Мазарини, сославшись на то, что дал
самому себе своего рода обет никогда не
прибегать ради получения кардинальской шапки к
средству, хоть сколько-нибудь прикосновенному к
гражданской войне, в которую я ввергнут
единственною необходимостью — одна лишь эта
причина отлучила меня от служения Королеве и мне
особенно важно довести это до сведения Ее
Величества. Из тех же соображений отверг я и
другие посулы Кардинала — уплатить мои долги,
назначить меня главным придворным капелланом,
передать мне аббатство Оркан
243. И поскольку он
продолжал настаивать, твердя, что Королева
непременно желает отличить меня, памятуя о
важной услуге, какую я собираюсь ей оказать, я
ответил ему: «Есть, сударь, одна милость, какою,
оказав мне ее, Королева наградит меня щедрее,
нежели если бы она одарила меня тиарой. Ее [252] Beличество только что
сообщила мне, что намерена арестовать принца де
Конде
244:
особа его звания и доблести не может оставаться в
тюрьме вечно. Когда Принц выйдет на свободу,
питая ко мне вражду, для меня это будет великим
бедствием, но я имею надежду, что мой сан оградит
меня от нее. Есть, однако, многие знатные лица, мне
преданные, которые в нынешних обстоятельствах
также послужат Королеве. Если Вашему Величеству
угодно будет вверить одному из них какую-нибудь
важную крепость, я буду обязан вам неизмеримо
более, чем если бы получил десять кардинальских
шапок». Кардинал не колеблясь объявил Королеве,
что просьба моя совершенно справедлива и о
подробностях мы договоримся с глазу на глаз.
Затем Королева потребовала, чтобы я дал ей слово
не открывать герцогу де Бофору ее намерения
арестовать принца де Конде, пока оно не будет
исполнено, ибо герцогиня де Монбазон, которой он,
без сомнения, все расскажет, не преминет сообщить
это Винёю, а тот душой и телом предан Отелю Конде.
Поскольку герцогиня де Шеврёз уже просила меня
об этом по приказанию Королевы, я не был
застигнут врасплох. Я ответил Королеве, что,
скрыв от герцога де Бофора тайну такого рода в
обстоятельствах, когда наши интересы связаны
столь нераздельно, я буду обесчещен в общем
мнении, если взамен этой утайки не окажу ему
какой-нибудь важной услуги; я умоляю Ее
Величество позволить мне сказать ей, что
начальствование над флотом
245, обещанное
семье Вандомов еще в первые дни Регентства, будет
встречено общим сочувствием. «Оно было обещано
отцу и старшему сыну», — решительно перебил меня
Кардинал. На это я возразил ему, что сердце
подсказывает мне: старший сын вступит в брачный
союз, который возвысит его гораздо более, нежели
должность адмирала. Кардинал улыбнулся и объявил
Королеве, что и об этом деле он договорится со
мной.
Второе свидание мое с Королевой и с
Кардиналом, на которое проводил меня г-н де Лионн,
состоялось там же и в тот же час. И еще трижды я
виделся с Кардиналом в его кабинете в Пале-Рояле,
куда приглашены были Нуармутье и Лег — герцогиня
де Шеврёз настояла на участии в переговорах
второго из них, и было бы во всех отношениях
неприлично обойтись при этом без первого. Во
время этих бесед договорено было, что герцог
Вандомский получит должность суперинтенданта
флота, а герцог де Бофор — право ее наследования;
Нуармутье станет комендантом Шарлевиля и
Монт-Олимпа, которых важность вы поймете
впоследствии, а кроме того, получит герцогский
титул; Лег станет капитаном гвардии герцога
Орлеанского, шевалье де Севинье будут вручены
двадцать две тысячи ливров, а герцогу де Бриссаку
дано право получить выкуп за губернаторство
Анжу, которого сумма определена и подтверждена
будет королевским соизволением
246. Решено было
арестовать принца де Конде, принца де Конти и
герцога де Лонгвиля. Хотя последний из них еще
недавно, когда затеян был против нас уголовный
процесс, не оказал мне поддержки, на какую я
вправе был рассчитывать, я приложил все силы,
чтобы отвести от него беду: я предлагал за него
поручиться, упрямо его [253] защищал
и сдался лишь тогда, когда Кардинал показал мне
записку, писанную рукой Ла Ривьера и
адресованную Фламмарену, где я прочитал такие
слова:
«Благодарю за предупреждение, но я
уверен в герцоге де Лонгвиле, как вы уверены в
г-не де Ларошфуко - обмен священными клятвами
совершился».
По этому случаю Кардинал пустился в
подробности насчет коварства Ла Ривьера и привел
один пример, в самом деле ужасный. «Человек этот,
— прибавил он, — считает меня величайшим в мире
глупцом и полагает, что не нынче, так завтра
станет кардиналом. Я не отказал себе сегодня в
удовольствии предложить ему посмотреть ткани,
присланные мне из Италии, и поднести их к лицу,
чтобы убедиться, какой оттенок ему более пойдет
— огненный или алый». Впоследствии в Риме мне
стало известно, что если Ла Ривьер и оказал
вероломство в отношении Кардинала, то и Мазарини
не остался в долгу. В тот самый день, когда Король
по наущению первого министра рекомендовал Ла
Ривьера в кардиналы, Мазарини отправил письмо
кардиналу Сакетти — от письма этого, которое я
читал, шапка Ла Ривьера способна была скорее
пожелтеть, нежели покраснеть
247. Письмо было
исполнено нежных чувств к Ла Ривьеру, но это и был
верный способ погубить его в глазах Иннокентия X,
ибо, люто ненавидя Мазарини, папа терпеть не мог
всех его друзей.
Во время второго совещания, на котором
присутствовала Королева, обсуждены были способы
заставить герцога Орлеанского дать согласие на
арест принцев. Королева утверждала, что это не
составит труда, что они нестерпимо ему докучают,
к тому же он разочарован в Ла Ривьере, потому что
отлично знает: тот душой и телом предался принцу
де Конде. Кардинал отнюдь не разделял
уверенности Королевы насчет расположения Месьё.
Г-жа де Шеврёз вызвалась его испытать. Месьё
всегда питал к ней приязнь. Она ловко этим
воспользовалась: найдя способ завести разговор о
принцах, она убедила Месьё, что склонить Королеву
к решению арестовать принцев может он один, хотя
в глубине души Ее Величество сама весьма
недовольна принцем де Конде. Герцогиня расписала
Месьё, сколь велика будет его заслуга, если
благодаря ему участники такого обширного мятежа,
как Фронда, вновь станут верными слугами Короля;
мимоходом и как бы невзначай она заметила, что
Парижу каждый день грозит страшная участь — быть
преданным огню и мечу. Я уверен, как уверена была
и сама герцогиня, что последний довод
подействовал на Месьё едва ли не сильнее всех
прочих, ибо всякий раз, отправляясь во Дворец
Правосудия, он дрожал от страха, и бывали дни,
когда принцу де Конде не удавалось привезти его в
Парламент. Называлось это — «У его
Королевского Высочества приступ колики». Впрочем,
страх Месьё был не лишен основания. Вздумай
какой-нибудь лакей обнажить шпагу, мы все были бы
перебиты менее чем в четверть часа; и самое
удивительное — случись это между первым и
восемнадцатым января, нас перерезали бы те, с кем
мы [254] уже вступили в
сговор, ведь все, кто состоял в свите Короля,
Королевы и герцога Орлеанского, убеждены были,
что верно служат своим господам, изо дня в день
исправно сопровождая принцев во Дворец
Правосудия.
Я никогда не мог понять, почему
Кардинал мешкал последние пять-шесть дней перед
исполнением своего замысла
248. Лег и Нуармутье
забрали себе в голову, будто он делал это с
умыслом в надежде, что мы с принцем де Конде
перебьем друг друга во Дворце Правосудия; но будь
у него такое желание, ему ничего не стоило его
исполнить, заслав во Дворец двух своих людей,
которые затеяли бы свалку, а кроме того, я
полагаю, он боялся побоища уж никак не меньше, чем
мы сами, ибо должен был понимать, что не найдет
такого священного убежища, где сам сможет
укрыться от расправы. Я со своей стороны всегда
приписывал отсрочку, которая и впрямь могла и
даже должна была породить множество великих
опасностей, всегдашней его нерешительности.
Тайна, в которую посвящены оказались семнадцать
человек, была, однако, сохранена, и это одна из
причин, уверивших меня в том, о чем я не раз
говаривал вам и о чем упоминал уже в этом
повествовании — болтливость не такой уж частый
порок тех, кто привык участвовать в делах важных.
Сильную тревогу внушал мне в ту пору Нуармутье,
которого я знал за величайшего в мире болтуна.
Восемнадцатого января ночью Лег имел
совещание с Лионном, во время которого всячески
торопил его с исполнением замысла, и Кардинал
назначил дело на полдень. Он еще накануне уверил
принца де Конде, что из верных рук знает, будто
Парен де Кутюр, один из синдиков, избранных
рантье, скрывается в каком-то доме, и под
предлогом приготовить все для поимки этого
бедняги сделал так, что Принц сам отдал отрядам
королевской легкой конницы приказ, которым
воспользовались, чтобы позднее препроводить
Принца в Венсеннский лес. Принцы явились в Совет.
Капитан гвардии Королевы Гито арестовал принца
де Конде, лейтенант Комменж — принца де Конти, а
прапорщик Кресси — герцога де Лонгвиля
249.
Я забыл сказать вам, что, уже одобрив намерение
г-жи де Шеврёз склонить Королеву к действиям
против принца де Конде, Месьё объявил вдруг
непременным условием своего согласия, чтобы я
дал письменное обещание служить ему, и, получив
мою записку, тотчас отправился с нею к Королеве,
полагая, что оказал ей величайшую услугу.
Едва был арестован принц де Конде, г-н
де Бутвиль, нынешний герцог Люксембургский, во
весь опор проскакал по Новому мосту, крича, что
схватили герцога де Бофора. Народ взялся за
оружие, но я тут же заставил его сложить,
показавшись в городе с пятью или шестью шедшими
впереди меня факелоносцами. То же самое проделал
и герцог де Бофор, и на всех улицах запылали
праздничные фейерверки.
Мы вместе отправились к Месьё, где в
большом зале увидели Ла Ривьера, который
держался как ни в чем не бывало и рассказывал
присутствующим подробности того, что произошло в
Пале-Рояле. Он, однако, должен был понимать, что
его песенка спета, поскольку Месьё ни словом [255] не обмолвился ему об этом
предприятии. Ла Ривьер просил отставки и получил
ее, хотя, будь на то воля Кардинала, он остался бы
при Месьё. В полночь Мазарини прислал ко мне
Лионна, чтобы весьма вздорными доводами склонить
меня к этому. Я же располагал доводами весьма
основательными, чтобы на это не согласиться. Лет
пять или шесть тому назад Лионн рассказал мне,
что мысль сохранить Ла Ривьера внушил Кардиналу
Ле Телье, который опасался, как бы фрондеры не
забрали власть над Месьё.
Королева тотчас же отправила в
Парламент послание Короля, где изъяснялись
причины задержания принца де Конде — они не были
ни основательными, ни убедительными. Нас
полностью оправдали, и мы явились в Пале-Рояль,
где любопытство придворных зевак удивило меня
более, нежели любопытство горожан. Чтобы
поглазеть на нас, они взгромоздились на сиденья,
которые принесены были из всех комнат, словно во
дворце готовились слушать проповедь.
Несколько дней спустя объявлено было
прощение всему сказанному и содеянному в Париже
во время собраний рантье
250.
Принцессы получили приказание
удалиться в Шантийи. Узнав о происшедшем,
герцогиня де Лонгвиль тотчас бежала из Парижа в
Нормандию, где, однако, не нашла убежища.
Парламент Руана послал к ней просить ее покинуть
город; герцог де Ришельё, при содействии принца
де Конде за несколько дней до этого взявший в
жены г-жу де Понс
251,
не пожелал оказать герцогине гостеприимство в
Гавре. Она удалилась в Дьепп, где, как вы увидите
из дальнейшего, не могла оставаться долго.
Герцог Буйонский, который со времени
заключения мира стал преданным слугою принца де
Конде, поспешно уехал в Тюренн. Виконт де Тюренн,
возвратившись во Францию, по примеру брата
перешел на сторону Принца и теперь укрылся в
Стене, надежной крепости, которую Принц доверил
Ла Муссе. Ларошфуко, в ту пору бывший еще принцем
де Марсийяком
252,
удалился в свои владения в Пуату, а маршал де
Брезе, тесть принца де Конде, отбыл в Сомюр,
которого был губернатором.
В Парламенте оглашена и
зарегистрирована была декларация, которою
поименованным лицам в течение двух недель
предписывалось предстать пред лицом Короля, в
противном случае они объявлялись виновными в
нарушении общественного спокойствия и в
оскорблении Величества. В ту же пору Король
предпринял поездку по Нормандии, ибо опасались,
как бы г-жа де Лонгвиль, которая принята была в
замке Дьеппа приближенным своего мужа Монтиньи,
и наместник его в Пон-де-л'Арше — Шамбуа не
подняли там мятежа; Бёврон, который располагал
старой руанской крепостью, и Ла Круазетт,
командовавший гарнизоном в Кане, уже объявили о
своей верности Королю. Все склонилось перед
двором. Герцогиня де Лонгвиль морем бежала в
Голландию и оттуда устремилась в Аррас, чтобы
выведать намерения старого Ла Тура, получавшего
пенсион от ее супруга; предложив ей располагать
его жизнью, Ла Тур отказался предоставить в ее
распоряжение крепость. Она направилась в Стене,
где к [256] ней присоединился
г-н де Тюренн со всеми друзьями и приближенными
принцев, которых ему удалось собрать после
своего отъезда из Парижа. Ла Бешерель овладел
крепостью Дамвилье, где когда-то был наместником
Короля, взбунтовав гарнизон против шевалье де
Ларошфуко, начальствовавшего им в отсутствие
брата. Маршал де Ла Ферте без единого выстрела
овладел Клермоном. Жители Музона прогнали
губернатора, графа де Гранпре, который предложил
им выступить в защиту принцев. Король,
возвратившись из Нормандии, отправил в Бургундию
и назначил губернатором ее герцога Вандомского
вместо принца де Конде, а в Нормандию — графа
д'Аркура вместо герцога де Лонгвиля. Крепость
Дижон сдалась герцогу Вандомскому. Бельгард,
защищаемый Таванном, Бутвилем
253 и Сен-Мико,
оказал недолгое сопротивление Королю, который
возвратился из Нормандии и Бургундии в Париж,
увенчанный лаврами. Благоухание их слишком
вскружило голову Кардиналу, и по возвращении он
показался всем куда более самоуверенным, нежели
перед своим отъездом. Вот каково было первое тому
свидетельство. В отсутствие Короля вдовствующая
принцесса де Конде явилась в Париж и обратилась с
ходатайством в Парламент, прося корпорацию взять
ее под защиту, дабы ей позволено было находиться
в Париже и воззвать к правосудию, протестуя
против неправедного ареста ее детей. Парламент
распорядился, чтобы Принцесса оставалась в
конторе советника Счетной палаты Ла Гранжа,
помещавшейся во дворе Дворца Правосудия, пока
пошлют к герцогу Орлеанскому — просить его
пожаловать в палату. Герцог Орлеанский ответил
посланцам, что, поскольку Король повелел
Принцессе отправиться в Бурж, — а она и в самом
деле за несколько дней до этого получила такой
приказ, — ему не пристало являться в Парламент
обсуждать дело, в котором надлежит просто
повиноваться воле Монарха. Месьё добавил, что
желал бы в пять часов видеть у себя Первого
президента. Тот явился к герцогу Орлеанскому и
объяснил Месьё, что ему необходимо прибыть
назавтра во Дворец Правосудия, дабы своим
присутствием подавить в зародыше дело, которое
может разрастись, ибо горе высокородной
Принцессы внушает естественное сострадание, а
ненависть к Кардиналу отнюдь не утихла. Месьё
уступил. У входа в Большую палату его встретила
вдовствующая Принцесса, которая бросилась ему в
ноги. Она умоляла о заступничестве герцога де
Бофора, она напомнила мне, что имеет честь
состоять со мной в родстве
254. Г-н де Бофор
совершенно смешался, я едва не сгорел со стыда.
Герцог Орлеанский объявил Парламенту, что
принцессе де Конде приказано было покинуть
Шантийи, потому что у одного из ее ливрейных
лакеев обнаружили письма, адресованные
командующему в Сомюре; он не может допустить
пребывания ее в Париже, ибо она явилась сюда
против воли Короля; она должна покинуть город,
дабы доказать свое послушание и заслужить
милость Государя, который возвратится через
два-три дня и, быть может, примет во внимание ее
жалобы на слабое здоровье. Принцесса выехала из
Парижа в тот же вечер и остановилась на ночлег в
Берни, но Король, возвратившийся день или два [257] спустя, потребовал, чтобы она
отправилась в Валери. Однако болезнь задержала
ее в Ажервиле.
По моему мнению, герцогу Орлеанскому в
этом случае удалось наилучшим образом соблюсти
интересы Короля. Кардинал нашел, однако, что он
действовал в отношении Принцессы с излишним
мягкосердием, и в самый день возвращения Короля
объявил нам с герцогом де Бофором, что именно в
этих обстоятельствах мы должны были показать
свою власть над народом. Мазарини от природы был
вздорным и сварливым, а это большой порок в
человеке, которому приходится иметь дело с
множеством людей. Два дня спустя случилось
кое-что похуже. Многие лица, которые, защищая свою
выгоду в спорах о муниципальной ренте, поднимали
шум на собраниях рантье в Ратуше, опасались
теперь, что со временем их станут за это
преследовать, и потому вскоре после ареста
принца де Конде пожелали, чтобы я добился
амнистии. Я поговорил об этом с Кардиналом,
который легко со мной согласился, а в большом
кабинете Королевы даже сказал мне, указывая на
ленту своей шляпы, завязанную по фрондерской
моде: «Меня и самого придется включить в эту
амнистию». Однако, вернувшись из упомянутых
путешествий, он заговорил другим тоном. Он
предложил издать указ о забвении вины, упомянув в
нем имена лишь пяти или шести членов Парламента,
бывших синдиками, и, быть может, также тысячу или
две самых именитых парижских горожан. Я привел
ему доводы в пользу общей амнистии, на которые,
казалось бы, возразить было нечего: он спорил,
оттягивал ответ, лгал, потом, так ничего и не
решив, уехал в Нормандию и Бургундию; и хотя принц
де Конде был арестован 18 января, амнистия была
обнародована и зарегистрирована Парламентом
только 12 мая, да и то вырвать ее удалось лишь
тогда, когда я объявил, что, если она не будет
дарована, я стану добиваться, чтобы подставных
свидетелей наказали по всей строгости закона;
этого смертельно боялись, ибо в существе своем
история была постыднейшая, а улики настолько
бесспорны, что Канто и Пишон скрылись еще до того,
как был арестован принц де Конде.
Почти в ту же самую пору у нас с
Мазарини вышла новая стычка из-за муниципальной
ренты, ибо д'Эмери, которому жить оставалось уже
недолго, из кожи лез вон, стараясь притеснить
рантье в статьях даже столь незначительных и
приносивших Королю столь ничтожный доход, что я
пришел к выводу: он действует так для того лишь,
чтобы показать рантье, что их покровители,
примирившись с двором, их предали.
Комментарии
212 ... уступить...
Пон-де-л'Арш... — Владея этой крепостью, граф
д'Аркур закрыл войску Лонгвиля дорогу на Париж (в
январе 1649 г.), и потому Мазарини не желал терять
один из немногих опорных пунктов в Нормандии.
213 ... балладу...
Мариньи поднес ему... — При издании в сентябре
1649 г. к балладе был добавлен триолет «Прощайте,
Марс!». Назвав Мазарини именем бога войны, Конде
высмеял его воинственность.
214 ... сообщить их
вам. — Принц де Конде дважды ссорился и мирился
с Мазарини — в сентябре, когда отказался
подписать брачный договор герцога де Меркера и
Лауры Манчини, и в октябре 1649 г. По второму
соглашению, подписанному 2 октября, кардинал
обещал советоваться с Принцем во всех важных
государственных делах и назначениях, защищать
интересы дома Конде. Взаимное обязательство
Конде и Мазарини хранилось втайне у М. Моле.
215 ... о которой
сейчас вам расскажу. — Значительная часть
рукописи мемуаров переписана
секретарями-монахами, но, видимо, Рец стеснялся
этого абзаца и потому собственноручно записал
его.
216 «Право
табурета». — Правом сидеть в присутствии
королевы пользовались принцессы, жены герцогов и
пэров и тех, кто был возведен в герцогское
достоинство. Эта символическая привилегия
постоянно мелькает среди требований фрондеров.
Герцоги Роганы, Ларошфуко, Ла Тремуй домогались
«права табурета» для всех женщин их семей, что
вызвало противодействие остальной знати — ведь
это рушило всю аристократическую иерархию. В 1649
г. на собрании представителей дворянства были
отменены недавно пожалованные привилегии
некоторым родам и подтверждено, что «право
табурета» принадлежит только герцогиням.
217 ... под предлогом
родства... с семьей де Гемене. — Екатерина де
Силли, бабушка г-жи де Гемене, любовницы Реца,
была теткой его деда.
218 Видам — наместник
епископа, первый из его вассалов. Амьенским
видамом был Анри Луи д'Альбер д'Айи, старший брат
Шарля д'Альбера, герцога де Шона.
219 ... и раздавать
их с толком. — Эмери, на место которого
Мазарини 9 июля 1648 г., под давлением Парламента и
народа, был вынужден назначить Ла Мейере, вновь
стал суперинтендантом финансов в ноябре 1649 г. Он
увеличил выплату муниципальной ренты,
задолженность по которой в 1648 г. составила 4 года,
подкупая тем самым значительную часть своих
противников. Но финансовый кризис 1649 г. не
позволил регулярно выплачивать проценты.
220 ... семей
среднего состояния, которых во времена революции
приходится страшиться более всего. — Рец,
предвосхищая законы политической социологии,
вновь формулирует постулат, что средние классы
являются главной движущей силой революций.
221 ... избрали...
двенадцать синдиков... — Среди них были Ги Жоли,
адвокат Дю Портай и другие доверенные лица Реца.
По приказу коадъютора священники в проповедях
призывали рантье собираться вместе (правда, на
еженедельных ассамблеях присутствовали по
пятьсот человек, а не три тысячи).
222 ... издал второе
постановление... — 3 или 4 декабря; первое было
издано 23 октября. М. Моле обвинял Реца, что,
подстрекая рантье, он хочет создать Палату общин,
как в Англии.
223 ... надобно
выстрелить... в одного из синдиков... чтобы смута...
поднялась и заставила созвать ассамблею, столь
нам необходимую. — Ги Жоли утверждает, что
собрание происходило у Реца. Идея покушения
принадлежала Нуармутье, и коадъютор не только не
осудил ее, но предложил устроить покушение на
самого себя. Ги Жоли, ставший впоследствии
секретарем Реца и последовавший за ним в
изгнание, в 1665 г. рассорился с ним; в мемуарах Ги
Жали рисует своего бывшего патрона предвзято, во
многом ему противореча.
224 «Жизнеописание
Цезаря». — Это сочинение Реца упоминается
только в его мемуарах (текст не сохранился).
225 ... дворянин,
состоявший при Нуармутье... — Ги Жоли сообщает,
что его звали д'Этенвиль, он был отважен и ловок.
226 ... две строки из
«Горация»... да, я не римлянин... угасло не вполне. —
Цитата из «Горация» (1640) Корнеля (д. II, явл. III;
перевод Н. Рыковой немного изменен).
227 ... маркиз де Ла
Буле... то ли по наущению Кардинала... ворвался в
зал Парламента... — Ларошфуко и другие
разделяли мнение Реца, что это была провокация
Мазарини, но кардинал в своих записях обвиняет в
возмущении народа фрондеров.
228 ... сам находился
в их компании. — Мазарини приписывал покушение
фрондерам, но другие мемуаристы подтверждают
рассказ Реца. Ле У в письмах Севинье не
упоминается.
229 ...согласился с
моими доводами. — Ги Жоли, напротив,
утверждает, будто Рец был готов бежать с Бофором,
но граф де Монтрезор их отговорил.
230 Увезем с собой
простушку... вторая вас больше не занимает. — «Простушка»
— м-ль де Шеврёз, «вторая» — г-жа де Гемене.
Упоминать о президентше де Поммерё г-жа де
Монбазон, верно, погнушалась.
231 ... оба ее
любовника... — Маршал д'Альбре и Виней.
232 ... особа
коадъютора не подлежит юрисдикции палат... —
Коадъютора мог судить только церковный суд.
233 ... отправился в
монастырь капуцинов в предместье Сен-Жак... — Орден
нищенствующих босоногих монахов, созданный в 1529
г. и обосновавшийся во Франции с 1572 г., при Ришельё
выполнял не только религиозные, но и
политические функции; монахи шпионили в пользу
«серого кардинала» Жозефа дю Трамбле. Духовные
лица из семьи Гонди жертвовали деньги на
строительство монастыря и поддерживали тесные
связи с орденом.
234 ... жаль было о
ней умолчать. — Эта комическая сцена в духе
Мольера — сущая правда; «Журналь де Пари»
подтверждает рассказ Реца. Как отметил А. Фейе, Э.
Скриб использовал этот эпизод в пьесе
«Дружество» (1837). С. Бертьер полагает, что Бомарше,
хорошо знавший мемуары Реца, именно отсюда
заимствовал сцену в «Севильском цирюльнике» (1775),
когда граф и Фигаро убеждают Базиля, что он болен
(д. 3, явл. II).
235 Амбуазский
заговор. — Целью заговора протестантов,
задуманного Луи I де Бурбон Конде и
организованного в 1560 г. Ла Реноди, было захватить
юного короля Франциска II и вырвать его из рук
Гизов. Участники его были казнены. Президент де
Мем намекает на слухи о том, что фрондеры
замышляют похитить одиннадцатилетнего Людовика
XIV, чтобы оградить его от влияния Мазарини.
236 ... в «Письмах из
Пор-Рояля»... Горжибюс стоит Тамбурена. — Перечисленные
имена Рец не придумал, а взял из «Парламентского
дневника». В пятом из «Писем к провинциалу»
(первоначальный вариант заглавия — «Письма из
Пор-Рояля», 1656 — 1657) Блез Паскаль перечисляет
гротескные имена богословов-иезуитов,
новоявленных Отцов церкви, и среди них упоминает
Тамбурена — Тома Тамбурини. «Письма» были
настольной книгой г-жи де Севинье.
237 Бородач — М.
Моле.
238 Г-жа де Бриссак
— Маргарита де Гонди, кузина Реца.
239 «Вот
молитвенник господина коадъютора». — Фраза
вошла в пословицу. Рец, нередко описывающий
других с помощью оксюморонных сравнений, с еще
большим основанием сам становится их объектом
(его мирро — селитра, молитвенник — стилет).
Данная шутка вскоре превратилась в анонимный
памфлет против Реца и Мазарини — «Кинжал
коадъютора» (1652).
240 ... отца Баньоля,
вам известного. — Советник Парламента Гийом Дю
Ге-Баньоль пытался мирить распри, дважды в 1649 г.
одалживал деньги Рецу. Его сын был другом и
свойственником г-жи де Севинье.
241 Однажды в
Брюсселе... — В 1658 или 1659 г., когда принц де Конде
и Рец были в изгнании.
242 ... монастырь
Сент-Оноре... — От Пале-Рояля этот монастырь
отделяла узкая улочка. Рец приходил на ночные
свидания в светском платье.
243 ... назначить
меня главным придворным капелланом, передать мне
аббатство Оркан. — Должность главного
придворного капеллана занимал тогда старший
брат кардинала Ришельё, Альфонс Луи дю Плесси де
Ришельё, кардинал и архиепископ Лионский,
умерший в 1653 г. Цистерцианское аббатство Оркан,
принадлежавшее Мазарини, приносило 30 тысяч
ливров доходу.
244 ... намерена
арестовать принца де Конде... — С. Бертьер
обращает внимание на то, как незаметно, мимоходом
сообщает Рец о важнейшей перемене в политике
французского двора: усмирив Фронду с помощью
принца де Конде, Анна Австрийская и Мазарини
теперь, при поддержке части фрондеров, берут верх
над Конде, ставшим едва ли не первым человеком в
государстве. Прельстившись надеждой подняться
на вершину политической власти, Рец попался на
удочку — Мазарини победил своих врагов,
руководствуясь правилом «Разделяй и властвуй».
245 ...
начальствование над флотом... — Должность
генерального суперинтенданта торговли и флота,
которую Ришельё создал вместо адмиральской,
королева в 1646 г. оставила за собой.
246 ... подтверждена
будет королевским соизволением. — Рец
забывает упомянуть другие условия: герцог де
Меркер становился вице-королем Каталонии,
Шатонёф — хранителем печати, а самому Рецу
обещали кардинальскую шапку.
247 ... скорее
пожелтеть, нежели покраснеть. — Желтый цвет —
цвет позора, желтым мазали дома предателей,
банкротов.
248 ... Кардинал
мешкал... перед исполнением своего замысла. —
Возможно, кардинал хотел усыпить подозрения
принца де Конде. За два дня до ареста, 16 января,
Мазарини в присутствии короля и королевы-матери
вновь подписал обязательства отстаивать
интересы Принца и оправдать преданным
послушанием оказанное ему высочайшее
покровительство.
249 ... герцога де
Лонгвиля. — При вести об аресте принцев герцог
Орлеанский якобы произнес историческую фразу:
«Как мастерски накинули сеть: поймали разом льва,
обезьяну и лисицу».
250 ... объявлено
было прощение всему... содеянному в Париже во
время собраний рантье. — Парламентское
постановление об отсутствии состава
преступления в делах Реца, Бофора, Брусселя и
президента Шартона (обвиненных в покушении на
принца Конде) было вынесено 22 января 1650 г. Общая
амнистия была объявлена 12 мая 1650 г., а не
несколько дней спустя (о чем и сам Рец расскажет
позже).
251 ... герцог де
Ришельё... взявший в жены г-жу де Понс... — Его
хотели женить на м-ль де Шеврёз, но герцогиня де
Лонгвиль, решив перетянуть на сторону Конде
богача герцога, генерала галерного флота, выдала
за него знакомую молодую вдову, г-жу де Понс, 26
декабря 1649 г. Двор был этим очень недоволен.
252 Ларошфуко, в ту
пору бывший еще принцем де Марсийяком... — Он
стал герцогом де Ларошфуко именно тогда, 8
февраля 1650 г., после смерти отца.
253 Бутвиль. — Рец
ошибся: Анри де Монморанси, граф де Бутвиль стал
губернатором Бельгарда (ныне город Сер) год
спустя, в 1651 г. При осаде города впервые принял
участие в военных операциях двенадцатилетний
Людовик XIV и, по свидетельству Мазарини, вел себя
отважно.
254 ... имеет честь
состоять со мной в родстве. — Более чем
отдаленном: тетка жены Шарля де Гонди, дяди Реца,
была замужем за Луи I де Бурбон Конде.
Текст воспроизведен по изданию: Кардинал де Рец. Мемуары. М. Наука. 1997
|