ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ
МЕМУАРЫ
MEMOIRES
Вторая часть
Два часа спустя после прибытия
испанского гонца мы собрались в Ратуше в покоях
принца де Конти, чтобы принять решение, и тут
разыгралась прелюбопытная сцена. Принц де Конти
и герцогиня де Лонгвиль, подогреваемые г-ном де
Ларошфуко, желали едва ли не безусловного союза с
Испанией, ибо надежда завести переговоры с
двором через посредство Фламмарена их обманула и
они, как это свойственно людям слабодушным,
очертя голову бросились в другую крайность.
Д'Эльбёф, гнавшийся за одними только наличными
деньгами, готов был на все, что сулило ему их
получение. Герцог де Бофор, подученный г-жой де
Монбазон, которая хотела подороже продать его
испанцам, изъявлял сомнения, должно ли связывать
себя письменным договором с врагами государства.
Маршал де Ла Мот, как и во всех других случаях,
объявил, что ничего не станет решать без герцога
де Лонгвиля, а г-жа де Лонгвиль весьма
сомневалась, что ее муж захочет участвовать в
подобном соглашении. Благоволите заметить, что
все эти препятствия чинили те самые лица, которые
тому две недели в один голос решили, если вы
помните, просить эрцгерцога [161] прислать
наделенного неограниченными полномочиями посла,
дабы заключить с ним союз, и нуждались в этом ныне
более, нежели когда-нибудь прежде, ибо были куда
менее уверены в Парламенте.
Герцог Буйонский, пораженный
изумлением, в продолжение четверти часа,
казалось, не мог обрести дар речи, но наконец
объявил собравшимся, что просто диву дается —
неужто после тех шагов, что были ими сделаны в
отношении эрцгерцога, они могут хоть на
мгновение усомниться, должно ли им заключать
соглашение с испанцами; им следует припомнить,
как все они уверяли испанского посланца, что,
едва эрцгерцог вышлет ему полномочия и изложит
свои условия, договор будет заключен; эрцгерцог
исполнил их требование в самой благородной и
любезной форме, он сделал более — приказал
войскам своим выступить, не дожидаясь, пока они
подтвердят свои обязательства; эрцгерцог
выступил и сам и уже покинул Брюссель; нельзя
упускать из виду, что любой шаг назад после
такого рода обещаний может принудить испанцев
взять меры, способные нанести урон как нашей
безопасности, так и нашей чести; Парламент
действует столь непредвидимо, что каждый день мы
справедливо опасаемся быть им преданными; в
минувшие дни г-н коадъютор уже говорил и
доказывал, что влияние, каким он и герцог де Бофор
пользуются в народе, способно скорее сотворить
зло, отнюдь нам не выгодное, нежели заставить
прислушаться к нашему мнению, а в этом
единственно мы и имеем сейчас неотложную нужду;
правда, отныне наши войска могут помочь нам в
большей мере, нежели до сих пор, но, однако, войск
этих еще не довольно, чтобы дать нам все то, в чем
мы имеем необходимость, если сами эти войска не
поддержит, в особенности вначале, могущественная
рука; в силу перечисленных соображений должно не
теряя ни минуты вступить в переговоры с
эрцгерцогом и даже заключить с ним союз, однако
это вовсе не значит, что надлежит соглашаться на
любые условия; посланцы герцога предоставляют
нам свободу действий, но нам следует со всей
осмотрительностью обдумать, как нам должно и
можно эту свободу использовать; испанцы обещают
нам все, ибо, заключая договор, сильная сторона
может позволить себе любое обещание, но стороне
слабейшей должно действовать с большей
осторожностью, ибо она никогда не может все
исполнить; он знает испанцев, ему уже приходилось
иметь с ними дело; во мнении этих людей, в
особенности вначале, ни в коем случае нельзя себя
уронить; было бы ужасно, если бы до испанских
посланцев дошел хотя бы малейший слух о
колебаниях герцога де Бофора и маршала де Ла Мота
или о сговорчивости принца де Конти и герцога
д'Эльбёфа; он умоляет и тех и других на первых
порах пощадить чувства дона Хосе де Ильескаса и
дона Франсиско Писарро; но, поскольку было бы
несправедливо, чтобы принц де Конти и все прочие
вверились ему одному, ибо в союзе с испанцами он
может найти выгоду для себя и своей семьи, он
готов дать слово ничего не предпринимать без
одобрения г-на коадъютора, который с первого же
дня междоусобицы во всеуслышание объявил, что
никогда не станет искать своей пользы ни в
мятеже, ни в соглашении, и по этой причине ни у
кого не может вызвать подозрений. [162]
Эта речь герцога Буйонского, и в самом
деле мудрая и справедливая, убедила всех. Нам с
ним поручено было обсудить все вопросы с
испанскими посланцами, дабы на другой день
доложить о результате принцу де Конти и
остальным военачальникам.
От принца де Конти я вместе с герцогом
Буйонским и его супругой, которую мы также увезли
с собою из Ратуши, отправился в их Отель.
Запершись в кабинете, мы стали обсуждать, как нам
следует держаться с испанскими посланцами.
Решить это было не так-то просто, принимая во
внимание, что принадлежали мы к партии, которой
основу составлял Парламент и которая в настоящее
время открыто вела переговоры с двором. Герцог
Буйонский уверял меня, что испанцы не перейдут
границу Франции, пока мы не дадим слово сложить
оружие только одновременно с ними, а стало быть,
не ранее, нежели будет заключен общий мир. Но как
могли мы им это обещать, когда мы не могли
поручиться, что Парламент со дня на день не
заключит мир отдельно от нас. Мы имели способы
чинить помехи его действиям и затягивать их, но
второй нарочный от г-на де Тюренна еще не прибыл,
и потому замыслы виконта были нам известны лучше,
нежели то, велика ли надежда на их успех; к тому же
нас уведомили, что Анктовиль, командующий конной
ротой герцога де Лонгвиля и присяжный его
посредник, уже ездил тайком в Сен-Жермен, а стало
быть, у нас не было довольно оснований, чтобы
обещать испанцам действовать от имени Франции
без Парламента или, точнее, против него.
Герцогу Буйонскому, как я уже говорил
вам однажды, такой план мог быть на руку, но в этом
случае я снова отметил, что он признавался в
своем интересе — а эта добродетель принадлежит к
числу самых редких. «Если бы я, сударыня, — сказал
он герцогине, которая в этом вопросе была менее
искренней, — держал в своей власти народ Парижа и
видел свою выгоду в действиях, могущих погубить
господина коадъютора и герцога де Бофора, то и
тогда ради их спасения и сохранения своей чести я
должен был бы по мере своих сил соображать свою
корысть с тем, что избавило бы их от гибели. Но
дело обстоит совсем по-другому. Я не имею никакой
власти в народе, они в нем всесильны. Вот уже
четвертый день вам твердят об одном: не в их
интересах использовать народ, чтобы привести к
покорности Парламент, ибо один из них не желает
покрыть себя позором в глазах потомков, отдав
Париж испанскому королю, а самому сделавшись
капелланом при графе де Фуэнсальданья, второй же
показал бы себя еще большим глупцом, чем он есть
на самом деле — а это уже и так немало, — если бы,
нося имя Бурбона, согласился сделаться испанским
подданным. Вот что господин коадъютор повторял
вам десятки раз за эти четыре дня, объясняя, что
ни он, ни господин де Бофор не хотят подавить
Парламент руками народа, ибо они убеждены:
держать его в подчинении они смогут лишь при
вмешательстве Испании, первой заботой которой
впоследствии будет разрушить доверенность
народа к ним самим. “Верно ли я истолковал вашу
мысль? — спросил меня герцог Буйонский и, все так
же обращаясь ко мне, продолжал: — Принимая все
это в расчет, нам [163] должно
воспрепятствовать Парламенту неуместными
действиями вынудить нас поступить несогласно с
вашими интересами. Мы приняли меры для этой цели
и имеем причины надеяться, что они не останутся
втуне. Но если ход событий обманет нас и
Парламент за недостатком благоразумия станет
бояться не того, что и в самом деле может
причинить ему вред, а того, что причинить ему
вреда не может, словом, если вопреки нашим
стараниям он будет склоняться к позорному миру,
который не обеспечит нам даже личной
безопасности, что мы станем делать? Я спрашиваю
вас об этом, и спрашиваю тем более настоятельно,
что решение это должно предшествовать другому,
какое надобно принять теперь же — чего нам
следует держаться в переговорах с посланцами
эрцгерцога"».
Ответ мой герцогу Буйонскому я приведу
вам от слова до слова, сняв копию с листка, на
котором записал его тут же за столом в кабинете
герцогини Буйонской четверть часа спустя после
нашего разговора. «Если нам не удастся удержать
Парламент соображениями и мерами, о которых мы
так давно толкуем, на мой взгляд, лучше уж
предоставить ему действовать по его
собственному усмотрению и побуждению, а самим
положиться на чистоту наших помыслов, чем
использовать народ, дабы его сокрушить. Знаю, что
люди, которые выносят свои суждения на основании
одних лишь результатов, не поверят в нашу
искренность, но знаю и то, что счастливых
результатов нередко можно ожидать лишь от
исполнения долга. Не стану повторять здесь
доводы, которые, как мне кажется, непреложно
указывают, в чем состоит наш долг в нынешних
обстоятельствах. Веления его крупными буквами
начертаны для нас герцогом де Бофором; мне не
пристало читать в них то, что касается до вас; но
беру на себя смелость признаться: я заметил, что
каждый день бывают часы, когда вам, как и мне,
отнюдь не хочется стать испанцем. С другой
стороны, нам должно по возможности защитить себя
от тирании, и притом от тирании, жестоко нами
раздраженной. Таково мое мнение, в защиту
которого я привел лишь те доводы, какие имел
честь урывками неоднократно излагать вам в
минувшие две недели. На мой взгляд,
военачальникам следует завтра же подписать
договор с Испанией, которым она обязалась бы без
промедления ввести во Францию свои войска до
Понтавера
162,
но более не допускать никаких ее передвижений, по
крайней мере вглубь от этого пункта, без нашего
на то согласия».
Я заканчивал эту фразу, когда вошел
Рикмон, сообщивший, что в гостиной дожидается
нарочный от виконта де Тюренна, — он еще во дворе
громко крикнул: «Добрые вести!», однако,
поднимаясь по лестнице, не захотел ничего
объяснить Рикмону. Нарочный этот, бывший
лейтенантом полка г-на де Тюренна, желал объявить
нам свое поручение со всей торжественностью, но
исполнил это весьма неловко. Письмо г-на де
Тюренна к герцогу было кратким, не более
пространной была записка, адресованная мне, а
сложенный вдвое памятный листок для его сестры,
мадемуазель де Буйон, заполнен шифром. Мы, однако,
весьма обрадовались новостям, ибо узнали
довольно, чтобы увериться в том, что г-н де Тюренн [164] объявил себя нашим
сторонником, армия его (армия герцога
Саксен-Веймарского, без сомнения, лучшая в
Европе), его поддерживает, а губернатор Брейзаха,
Эрлах, который употребил все силы, чтобы ему
помешать, вынужден был укрыться в Брейзахе с
отрядом в тысячу или тысячу двести солдат — все,
что ему удалось отторгнуть от г-на де Тюренна.
Четверть часа спустя после своего прибытия
курьер вспомнил, что в кармане у него письмо
виконта де Ламе, моего близкого родственника и
друга, служившего в той же армии, — Ламе заверял
меня в самых добрых чувствах, писал, что с
двухтысячным отрядом конницы идет прямо к нам, а
г-н де Тюренн присоединится к нему в урочный день
в урочном месте с главными силами армии. Это-то
виконт де Тюренн и сообщал шифром мадемуазель де
Буйон.
Позвольте мне, прошу вас, сделать здесь
небольшое отступление, быть может, достойное
вашего внимания. Вы, без сомнения, удивлены, что
г-н де Тюренн, который во всю свою жизнь не только
не принадлежал ни к одной партии, но не желал даже
слушать об интригах, решился, будучи
военачальником королевской армии, выступить
против двора
163
и совершить поступок, на который, быть может, не
отважились бы даже Меченый и адмирал де Колиньи.
Вы еще более удивитесь, когда я скажу вам: я по сию
пору гадаю, что могло побудить его к этому; его
брат и невестка сотни раз клялись мне, что знают
одно: он поступил так не ради них; из того, что он
толковал мне сам, я не мог ничего уразуметь, хотя
он заговаривал со мной об этом предмете более
тридцати раз, а мадемуазель де Буйон,
единственная его наперсница, то ли ничего не
знала, то ли хранила тайну. То, как он повел себя,
объявив о своем решении, которого он держался
всего лишь четыре или пять дней, также весьма
удивительно. Мне так никогда и не удалось ничего
выведать ни у тех, кто его поддержал, ни у тех, кто
оказался его противником. Должно было обладать
выдающимися его достоинствами, чтобы их не
затмило такого рода происшествие, и пример этот
учит нас, что вся низость мелких душ не в силах
порой разрушить доверенность, какую во многих
случаях должно оказывать людям недюжинным.
Возвращаюсь, однако, к тому, о чем вел
речь, то есть к тому, что я говорил герцогу и
герцогине Буйонским в ту минуту, когда нас
прервал нарочный виконта де Тюренна, выслушанный
нами с радостью, какую вам нетрудно вообразить.
«На мой взгляд, если испанцы обяжутся
дойти до Понтавера и не двигаться далее этого
места, не получив на то нашего согласия, мы можем
без опасений обязаться сложить оружие не ранее,
чем будет заключен общий мир, при условии, что и
они сдержат слово, данное ими Парламенту —
предоставить этот вопрос его судейству. Слово
это — пустая болтовня, но нам она на руку, ибо нам
не составит труда обратить ее в нечто надежное и
вещественное. Еще четверть часа назад я был
против того, чтобы так далеко заходить в
отношениях с испанцами — когда появился гонец от
господина де Тюренна, я как раз намеревался
предложить вам [165] выход,
который, на мой взгляд, удовлетворил бы их
гораздо менее. Но поскольку, судя по полученному
нами известию, господин де Тюренн уверен в своих
войсках, а двор не располагает войском, какое
могло бы ему противостоять, кроме тех отрядов,
что осаждают нас в Париже, я убежден: мы можем
спокойно согласиться на это условие, по вашим
словам, желанное для испанцев — более того, если
бы сами они до него не додумались, нам следовало
бы вынудить их его потребовать. Партия наша
обладает двумя преимуществами, весьма
значительными и редкими. Первое из них состоит в
том, что выгоды наши — общие и частные, вполне
согласны друг с другом, а это случается далеко не
всегда. Второе — в том, что пути к достижению этих
выгод уже очень скоро сходятся и сливаются в
один, а это случается еще реже. Истинная и
надежная польза общества состоит в наступлении
общего мира, польза народа — в облегчении его
бедствий, польза корпорации — в восстановлении
порядка, ваша польза, сударь, польза всех
остальных и моя собственная — в том, чтобы
содействовать всему мною перечисленному и
содействовать таким образом, чтобы мы оказались
и казались всеобщими благодетелями
164. Все прочие
выгоды связаны с этою, и, чтобы добиться их,
следует, на мой взгляд, показывать, что мы ими
пренебрегаем.
Мне нет надобности лукавить. Как вам
известно, я гласно объявил о том, что лично для
себя не ищу никакой корысти в этом деле, и я
сдержу слово до конца. Вы в другом положении. Вы
хотите получить Седан — вы имеете на то право.
Герцог де Бофор желает стать адмиралом — у него
есть на то причины. У герцога де Лонгвиля свои
притязания — на здоровье. Принц де Конти и
герцогиня де Лонгвиль не желают больше зависеть
от принца де Конде — они более не станут от него
зависеть. Но, чтобы достигнуть всех этих целей, на
мой взгляд, должно прежде всего не помышлять ни
об одной из них, а стремиться лишь к заключению
общего мира, быть и в самом деле готовыми
принести все в жертву этому благу — оно столь
велико, что каждый непременно обретет в нем много
более того, чем ему пожертвует; завтра же
подписать с испанскими посланцами самые
положительные и священные обязательства, какие
только можно измыслить; присовокупить, дабы еще
более угодить народу, к статье о мире статью об
изгнании Мазарини, как его заклятого врага;
ускорить приход эрцгерцога в Понтавер и виконта
де Тюренна в Шампань; не теряя ни минуты
предложить Парламенту то, что дон Хосе де
Ильескас уже предложил ему в отношении общего
мира; вынудить его принять угодное нам решение,
что он не преминет сделать, уяснив наше
могущество, и приказать депутатам в Рюэле
добиться от Королевы, чтобы она назначила место
для переговоров об общем мире, или на другой же
день вернуться в Париж, дабы занять свои места в
Парламенте. Я не теряю надежды на то, что двор,
доведенный до последней крайности, согласится на
переговоры — тогда, не правда ли, что может лучше
послужить к вящей нашей славе? Знаю, если двор на
это решится, испанский король не станет, как
обещал, взывать в этом деле к нашему судейству,
однако я знаю и другое: [166] то,
что я недавно назвал пустой болтовней, вынудит
все же испанских министров соблюсти внешние
приличия, а это непременно окажется весьма
выгодным для Франции. Если же двор будет
настолько слеп, что отвергнет мирные переговоры,
сможет ли он держаться своего отказа долее двух
месяцев? Разве провинции, которые уже бурлят, не
выступят к тому времени на нашей стороне? И разве
армия принца де Конде способна выстоять против
испанской армии, армии господина де Тюренна и
нашей? Соединенная мощь двух последних избавляет
нас от опасений, какие мы имели и должны были
иметь в отношении чужеземных войск. Они будут
более зависеть от нас, нежели мы от них; мы
подчиним себе Париж собственными силами тем
более верно, что станем действовать через
Парламент, — он и будет тем посредником, с
помощью которого мы удержим в руках народ, ибо
народ всегда надежнее обуздать чужими руками по
причинам, какие я вам уже неоднократно излагал.
Выступление господина де Тюренна —
единственный путь, могущий привести нас к тому, о
чем мы не смели и мечтать, а именно: к союзу
Испании с Парламентом для нашей защиты.
Благодаря выступлению виконта условие испанской
стороны насчет общего мира становится сбыточным
и исполнимым. Выступление его облегчает нам
возможность действовать, оно позволяет нам
увлечь за собой Парламент — без него ни одно наше
предприятие не будет основательным, совокупно с
ним все предпринятое нами будет надежно, по
крайней мере, в одном отношении; но увлечь
Парламент возможно и полезно лишь в данную
минуту. Первый президент и президент де Мем
сейчас в отъезде, а в их отсутствие нам куда легче
заставить Парламент принять угодное нам решение.
Если они добросовестно исполнят то, что
Парламент предпишет им постановлением, которое
мы заставим огласить и о котором я уже упоминал,
мы добьемся своего и сплотим корпорацию ради
великой цели — общего мира. Если же двор будет
упорствовать, отвергая наше предложение, а
приверженные ему депутаты не пожелают следовать
по нашим стопам и побоятся разделить нашу участь,
подобно магистратам, уже высказавшимся в этом
духе, мы и тогда останемся в выигрыше, хотя и в
другом смысле: мы останемся едины с общею массою
Парламента, а те окажутся его предателями; палаты
тем более будут в нашей власти. Таково мое мнение,
я готов подписать его и представить Парламенту,
при условии, однако, что вы не упустите
благоприятной минуты, при которой оно только и
может быть разумным, ибо если господин де Тюренн
изменит свой план прежде, чем я обнародую свое
предложение, я стану возражать против него с тем
же пылом, с каким ныне его защищаю».
Герцогиня Буйонская, которая до сих
пор укоряла меня в излишней осторожности, была в
высшей степени поражена моим замыслом; усмотрев
в нем величие, она нашла его превосходным. Но
супруг ее, которого я часто восхвалял в глаза за
то, что он ставит справедливость превыше своей
выгоды, возразил мне: «Вы измените своему
обыкновению восхвалять меня, когда выслушаете
то, что я намерен вам сказать. Предложение [167] ваше прекрасно, я согласен
даже, что оно исполнимо, но я утверждаю, что оно
пагубно для интересов частных лиц, и сейчас
докажу вам это в немногих словах. Испания
пообещает нам все и ничего не исполнит, если мы
пообещаем ей вступить в переговоры с двором
только на условиях общего мира. Этот мир —
единственная ее цель, она предаст нас, едва
сможет его добиться, а если мы вдруг совершим
смелый шаг, какой вы предлагаете, она непременно
добьется мира в две недели, ибо Франция не
преминет заключить его, и притом со всею
поспешностью; это будет тем более легко, что мне
известно из верных рук: испанцы стремятся
достигнуть мира любой ценой и согласны даже на
условия столь для них невыгодные, что вы были бы
удивлены. Беря это во внимание, в каком положении
окажемся мы назавтра после того, как мы заключим
общий мир или, лучше сказать, будем содействовать
его заключению? Мы покроем себя славой, согласен,
но разве слава эта помешает нам стать предметом
ненависти и ярости двора? И разве Австрийский дом
пожелает снова взяться за оружие, когда четыре
месяца спустя нас с вами арестуют? Вы возразите
мне, что мы можем оговорить с Испанией условия,
которые оградят нас от подобных покушений, но,
полагаю, я предвосхищу ваши возражения, наперед
уведомив вас: Испанию так одолевают внутренние
ее заботы
165,
что она, ни минуты не колеблясь, принесет в жертву
мирному договору самые торжественные клятвы,
какие сможет нам дать; я не знаю средства против
этой опасности, тем более что не уверен даже в
том, удастся ли нам разделаться с Мазарини; но и в
случае удачи обеспечит ли это нашу собственную
безопасность? Если Испания не сдержит данного
нам слова добиваться его изгнания, что ожидает
нас? Разве слава, какую принесет нам водворение
мира, искупит в глазах народа, чья исступленная
ненависть к Кардиналу вам известна, что мы
сохранили в его должности министра, ради
низвержения которого взялись за оружие? Но пусть
даже слово, данное нам, сдержано и Кардинал
отрешен от власти, разве нам все равно не грозит
месть Королевы, злопамятство принца де Конде, и
все кары, которые оскорбленный двор может
обрушить на нас за нами содеянное? Истинная слава
— слава длительная, скоротечная слава — всего
лишь дым, а та, которою покроет нас общий мир,
принадлежит к числу самых мимолетных, если мы не
подкрепим ее опорою, позволяющею нам прослыть
людьми не только благонамеренными, но и мудрыми.
Превыше всего я восхищаюсь вашим бескорыстием, и,
вам известно, я ценю его как должно, но, уверен, вы
не одобрили бы моего, если бы оно простиралось
так далеко, как ваше. Благоденствие вашего дома
обеспечено, взгляните на положение моего —
подумайте о бедственных обстоятельствах, в каких
находится присутствующая здесь дама, ее супруг,
их дети».
В ответ на доводы герцога Буйонского я
привел множество других, почерпнув их в
убеждении, что испанцам придется соображаться с
нами, когда они увидят, сколь безраздельно
властвуем мы Парижем, восьмитысячным пехотным
войском и трехтысячной конницей, стоящими у его
ворот, и самой испытанной армией в Европе,
которая выступила к нам на [168] помощь.
Я не упустил ничего, чтобы убедить герцога в
правильности моего суждения, которое нахожу
справедливым и сегодня. Он приложил все старания,
чтобы убедить меня в разумности своего:
по-прежнему внушать посланцам эрцгерцога, будто
мы исполнены решимости совокупно с ними
домогаться общего мира, но притом объявить им,
что, по нашему мнению, лучше было бы склонить к
нему и Парламент, а этого можно достигнуть лишь
постепенно и как бы для него нечувствительно;
таким образом выиграть время, подписав с
посланцами соглашение, которое якобы лишь
предваряет то, что впоследствии должно составить
с участием Парламента, — оно не обяжет нас ни к
каким немедленным и определенным действиям в
отношении общего мира, однако же испанцы будут
ублаготворены довольно для того, чтобы двинуть
свои войска. «А тем временем, — продолжал герцог
Буйонский, — выступит и армия моего брата.
Испуганный и растерянный двор принужден будет
согласиться на заключение мира. И поскольку в
соглашении нашем с Испанией мы оставим себе
лазейку, благодаря оговорке насчет Парламента,
мы воспользуемся ею для общего блага и для нашей
собственной пользы, если двор не образумится.
Таким способом мы избегаем опасностей, которые я
вам уже перечислил или, по крайней мере, будем
долее иметь силы и возможность их избежать».
Соображения эти, хотя и мудрые и даже
глубокие, не убедили меня, потому что герцог
выводил из них необходимость действий,
казавшихся мне неисполнимыми: я понимал, что он
может провести посланцев эрцгерцога, которые
доверяли ему более, чем всем нам вместе взятым, но
я не представлял себе, как он сможет провести
Парламент, который в настоящее время вел
переговоры с двором, уже послал своих депутатов в
Рюэль и, сколько бы ни шарахался из стороны в
сторону, всегда вновь неудержимо влекся к
соглашению. Одно лишь громкое требование общего
мира могло его сдержать; но поскольку герцог
Буйонский отвергал такой шаг, я предвидел, что
Парламент будет продолжать следовать своим
путем, и, стало быть, если случай расстроит хотя
бы часть нашего плана, мы окажемся в
необходимости прибегнуть к народу, а это я считал
наистрашнейшей опасностью.
Услышав слова «расстроить хотя бы
часть нашего плана», герцог Буйонский перебил
меня, спросив, что я имею в виду. «Да вот, к
примеру, умри внезапно виконт де Тюренн, —
ответил я, — или возмутись его армия, чего
добивался Эрлах, какая участь ждет нас, если нас
не поддержит Парламент? Сегодня — народные
трибуны, завтра — лакеи графа де Фуэнсальданья.
Мой припев для вас не новость: вкупе с
Парламентом — все, без него — ничего». Так мы
спорили не менее трех или четырех часов и, не
убедив друг друга, решили на следующий день
обсудить этот вопрос у принца де Конти в
присутствии господ де Бофора, д'Эльбёфа, де Ла
Мота, де Бриссака, де Нуармутье и де Бельевра.
Я вышел от герцога Буйонского в
большом смущении; я был убежден, да и сейчас
убежден, что рассуждение его построено было на
зыбком основании. Я понимал, что поведение, на нем
зиждящееся, открывает путь [169] всякого
рода частным сделкам; зная наверное, сколь велико
доверие к герцогу испанцев, я не сомневался, что
он представит их посланцам положение дел в таком
свете и виде, какой найдет нужным. Воротившись к
себе, я встревожился еще более — меня ждало здесь
шифрованное письмо от г-жи де Ледигьер, которая
от имени Королевы сулила мне щедрые милости:
оплату моих долгов
166, аббатства,
кардинальскую шапку. На отдельной записочке
стояли следующие слова: «Выступление Веймарской
армии повергло здесь всех в ужас». Я понял, что
двор не преминет сделать попытку соблазнить
других, как пытается соблазнить меня, и если уж
герцог Буйонский, без сомнения самая светлая
голова в партии, начал подумывать о лазейках в
пору, когда все нам улыбается, другие навряд ли
откажутся воспользоваться широкими парадными
дверями, которые — я уже не сомневался в этом —
услужливо распахнут перед ними после
выступления виконта де Тюренна. Но неизмеримо
более всего остального печалило меня то, что я
разгадал подоплеку замыслов и целей герцога
Буйонского. До сих пор я полагал первые более
обширными, вторые более возвышенными, чем они
представились мне в теперешних обстоятельствах,
которые меж тем были решительными, ибо речь шла о
том, привлечь к делу Парламент или нет. Более
двадцати раз герцог склонял меня к тому, что ныне
ему предложил я сам. А предложил я ему то, что до
сей поры отвергал, из-за выступления его брата,
которое, как вы понимаете, укрепляло силы герцога
еще более, нежели мои. И вот вместо того, чтобы
укрепиться, он слабеет, ибо воображает, что
Мазарини уступит ему Седан; ради этого он
хватается за то, что ведет прямо к этой цели, и эту
малую выгоду предпочитает той, какую мог бы
найти, дав мир Европе. Вот этот-то поступок, в
котором, по моему убеждению, большую роль играла
герцогиня Буйонская, имевшая над мужем огромную
власть, и побудил меня сказать вам, что, несмотря
на великие свои таланты, герцог едва ли способен
был на великие деяния, которых от него ждали и
которых он так никогда и не совершил. Ничто так не
обесценивает достоинства человека великого, как
неумение угадать решительную минуту своей славы.
Упускают ее почти всегда ради того, чтобы поймать
миг удачи, и в этом случае обыкновенно
обманываются вдвойне. Герцог хотел всех
перехитрить и потому попал впросак. Случается
это нередко.
На другой день мы собрались у принца де
Конти
167,
как уговорились накануне. Герцогиня де Лонгвиль,
которая за полтора месяца до того разрешилась от
бремени сыном и в чьей спальне мы с тех пор более
двадцати раз говорили о делах, на этом совете не
была, — отсутствие ее показалось мне странным. Мы
с герцогом Буйонским изложили свои мнения в том
же духе, что накануне у него дома, и принц де Конти
поддержал герцога, — по тону его я заподозрил,
что сделка уже совершилась. Герцог д'Эльбёф был
кроток как агнец, но мне почудилось, что, если бы
он смел, он пошел бы еще далее герцога Буйонского.
Шевалье де Фрюж, брат старухи Фьенн,
предатель, который, принадлежа нашей партии и
командуя притом полком герцога д'Эльбёфа, [170] служил лазутчиком обеим
сторонам, у входа в Ратушу предупредил меня, что,
судя по всему, господин его уже договорился с
двором. Поведение г-на Бофора красноречиво
свидетельствовало о том, что герцогиня де
Монбазон постаралась умерить его пыл. Поскольку
я был уверен, что всегда сумею обскакать ее к
концу загона, теперешняя его нерешительность не
смутила бы меня и, присоединив его голос к
голосам господ де Бриссака, де Ла Мота, де
Нуармутье и де Бельевра, которые полностью меня
поддержали, я получил бы заметный перевес, но,
памятуя о г-не де Тюренне, который был в настоящую
минуту главной ставкой нашей партии, и о герцоге
Буйонском, за которого благодаря его давней
дружбе с графом де Фуэнсальданья горой стояли
испанцы, я принужден был сделать вид, будто по
доброй воле иду на уступки, на самом деле
вырванные необходимостью.
Накануне, выйдя от герцога Буйонского,
я посетил посланцев эрцгерцога в надежде
выведать у них, по-прежнему ли они так упорно
держатся за условие об общем мире, то есть за то,
чтобы заключить с нами договор лишь в том случае,
если мы сами обязуемся домогаться общего мира,
как они раньше уверяли меня и как о том твердили
герцог и герцогиня Буйонские. Я почувствовал, что
настроение обоих совершенно переменилось, хотя
сами они того не замечают. Они по-прежнему желали,
чтобы мы обещали добиваться общего мира, но на
манер герцога Буйонского, то есть в два приема.
Герцог внушил им, что это выгоднее им же самим и
только так можно склонить к этому и Парламент.
Словом, я узнал мастера по его работе и понял, что
доводы герцога, в соединении с полученным
послами приказом совершенно на него полагаться,
одержат верх над всеми моими возражениями. Вот
почему я не стал открываться испанцам.
Между полуночью и часом ночи я зашел за
президентом де Бельевром, чтобы увести его к
советнику де Круасси, где мы могли говорить без
помех. Я изложил обоим положение дел. Они сразу же
согласились со мной, полагая, что всякое другое
поведение неминуемо нас погубит. Они признали,
однако, что до поры до времени нам следует
уступить, ибо в настоящую минуту мы совершенно
зависим от испанцев и г-на де Тюренна, которые
действуют по указке герцога Буйонского, — они
надеялись, что мы либо вынудим герцога
Буйонского согласиться с нашим мнением на
совете, который назавтра должен состояться у
принца де Конти, либо постараемся сами внушить
это мнение виконту де Тюренну, когда тот к нам
присоединится. Я отнюдь не льстил себя этой
надеждой, тем более что при подобном образе
действий последствия, каких я более всего
страшился, могли обнаружить себя до того, как
виконт де Тюренн прибудет к нам. «Вы правы, —
сказал мне обладавший находчивым умом Круасси. —
Однако вот какая мысль пришла мне в голову.
Намерены ли вы поставить свою подпись под тем
предварительным договором, который герцог
Буйонский желает подписать с посланцами
эрцгерцога?» — «Нет», — ответил я. «Тем лучше, —
продолжал он, — воспользуйтесь же этим случаем,
чтобы объяснить испанским посланцам, по каким
причинам [171] вы отказываетесь
его подписать. Причины эти показали бы самому
Фуэнсальданье, будь он здесь, что истинные выгоды
Испании требуют держаться поведения, какое вы
предлагаете. Быть может, посланцы задумаются над
вашими словами, быть может, они потребуют
отсрочки, чтобы сообщить обо всем эрцгерцогу; в
этом случае, смею поручиться, Фуэнсальданья
поддержит вас, и тогда герцог Буйонский вынужден
будет подчиниться. Выход, который я вам
предлагаю, самый что ни на есть простой, и
посланцы даже не заметят раздора в партии, — им
будет казаться, что вы приводите ваши доводы для
того лишь, чтобы воспрепятствовать нам подписать
договор, а не для того, чтобы оспорить мнения
принца де Конти и герцога Буйонского». Поскольку
выход, предложенный Круасси, не представлял
никаких или почти никаких неудобств, я на всякий
случай решил к нему прибегнуть и на другое же
утро попросил г-на де Бриссака, чтобы он
отправился обедать к герцогине Буйонской и как
бы ненароком обмолвился, что ему показалось,
будто меня несколько смущает необходимость
поставить подпись на договоре с Испанией. Я не
сомневался, что герцогу Буйонскому, который и
прежде видел, что я всячески уклоняюсь от
подписания такого договора, пока я сам не
предложил ему волей или неволей склонить к этому
Парламент, не по вкусу придутся мои колебания в
отношении сепаратного договора военачальников с
Испанией и, стараясь меня переубедить, он даст
мне повод объясниться в присутствии послов.
Вот в каком расположении ума я
находился, когда мы приступили к совещанию у
принца де Конти. Видя, что все наши с де Бельевром
слова не убеждают герцога Буйонского, я
прикинулся, будто склоняюсь перед его доводами и
перед властью принца де Конти, нашего
генералиссимуса; решено было подписать договор с
эрцгерцогом на условиях, предложенных герцогом
Буйонским; они оговаривали, что испанцы дойдут до
Понтавера, и даже далее, если того пожелают наши
военачальники, а военачальники со своей стороны
употребят все силы, чтобы убедить Парламент
присоединиться к соглашению или, точнее,
заключить новое об общем мире и, стало быть,
вынудить Короля заключить этот мир на разумных
условиях, которые Его Католическое Величество
предоставит усмотрению Парламента. Герцог
Буйонский объявил, что берется сам получить
подписи послов под этим, как видите, весьма
нехитрым договором. Ему и в голову не пришло
спросить меня, подпишу я его или нет. Все
собравшиеся были весьма довольны, что получат
помощь Испании такой недорогой ценой, при этом
сохраняя возможность принять предложения,
которыми после выступления г-на де Тюренна двор
не преминет засыпать их всех; подписать договор
назначили в полночь в покоях принца де Конти в
Ратуше. Посланцы прибыли туда в урочное время, —
я заметил, что они приглядываются ко мне с
особенным вниманием.
Круасси, которому надлежало составить
договор, уже взялся за перо, но тут бернардинец,
обернувшись ко мне, спросил, поставлю ли я под ним
свою подпись, и когда я ответил, что, по словам
герцогини Буйонской, граф де Фуэнсальданья мне
это возбраняет, возразил с важностью, что [172] без этого предварительного
условия обойтись нельзя, — тому два дня он снова
получил на сей счет особенный приказ эрцгерцога.
В замечании его я угадал действие слов, сказанных
по моему наущению Бриссаком герцогине Буйонской.
Супруг ее всеми силами пытался меня уломать. А я
не упустил случая растолковать испанским
посланцам, в чем состоит истинная их выгода,
доказывая им, что избранный план опасен как для
меня, так и для всей партии, и я не могу ему
следовать или хотя бы одобрить его своей
подписью. Я повторил сказанное мною накануне, что
готов идти на все, если заключено будет
окончательное и решительное соглашение. При этом
я употребил все силы, чтобы, не выдавая своего
умысла, заронить в испанцах продозрение, что
путь, на который решено вступить, открывает
лазейки для частных сделок.
Хотя я высказал все это в форме
простого рассуждения, не изъявляя ни малейшей
охоты противиться принятому решению, слова мои
произвели сильное впечатление на бернардинца, а
герцог Буйонский весьма смутился и, как он
признавался мне впоследствии, сам не рад был, что
затеял спор. Дон Франсиско Писарро, истый
кастилец, не так давно покинувший родную страну
да вдобавок привезший новые распоряжения
Брюсселя во всем сообразоваться с мнением
герцога Буйонского, стал убеждать своего
сотоварища уступить желанию герцога. Тот
согласился, не оказав большого сопротивления. А
я, едва увидел, что он уже решился, сам стал его к
этому склонять и присовокупил, что, желая
избавить его от сомнений, вызванных моим
нежеланием подписать договор, я в присутствии
принца де Конти и остальных генералов даю слово,
если Парламент придет к согласию с двором,
предоставить испанцам с помощью средств,
находящихся в моем распоряжении, время и
возможности, потребные для того, чтобы вывести их
войска.
Я посулил им это по двум причинам:
во-первых, я был твердо убежден, что
Фуэнсальданья, человек весьма умный, отнюдь не
согласится с мнением своих посланцев и не
отважится ввести свою армию во Францию, получив
столь ничтожные гарантии от военачальников и
никаких от меня. Второе соображение, побудившее
меня сделать этот шаг, состояло в том, что я был
весьма не прочь показать нашим генералам, сколь
велика моя решимость сделать все, от меня
зависящее, чтобы не допустить предательства, и
потому я публично обязуюсь помешать разбить
испанцев или захватить их врасплох даже в том
случае, если Парламент примирится с двором, хотя
на том же совещании я более двадцати раз
повторял, что не намерен действовать наперекор
Парламенту и это мое нежелание — единственная
причина, по какой я не хочу подписывать договор, в
котором он не принимает участия.
Герцог д'Эльбёф, человек коварный, да
вдобавок еще озлобленный моими словами о частных
сделках, громко сказал мне, не стесняясь
присутствием послов: «Средства, о которых вы
только что упомянули этим господам, вы можете
найти только в народе». — «Там я никогда не стану
их искать, — возразил я ему. — И герцог Буйонский
в этом за меня [173] поручится».
— «Я знаю, что это не входит в ваши намерения, —
отозвался герцог Буйонский, который, правду
сказать, желал бы, чтобы я поставил свою подпись
рядом с другими. — Однако, — продолжал он, —
поверьте, вы невольно поступаете вопреки вашим
намерениям, и мы, подписывая договор, сохраняем
более уважения к Парламенту, нежели вы сами,
отказываясь его подписать, ибо мы... (при
последних словах он понизил голос, чтобы его не
услыхали послы, и, отведя нас с герцогом
д'Эльбёфом в угол, закончил) мы оставляем себе
лазейку, чтобы выпутаться из дела вместе с
Парламентом». — «Парламент воспользуется вашей
лазейкой, — возразил ему я, — когда вы этого
совсем не захотите, это очевидно уже и сейчас, а
когда вы захотите ее захлопнуть, вы не сможете
это сделать; с Парламентом шутки плохи — будущее
вас в этом убедит». Тут нас позвал принц де Конти.
Договор был оглашен и подписан. Вот все, чему мы
были очевидцами. Но дон Габриэль де Толедо, о
котором мне вскоре придется говорить,
впоследствии рассказывал мне, что испанские
посланцы вручили две тысячи пистолей герцогине
де Монбазон и столько же герцогу д'Эльбёфу.
Я вернулся к себе, весьма
взволнованный случившимся; президент де Бельевр
и Монтрезор, ожидавшие меня в архиепископстве,
были встревожены не менее меня. Первый из них,
человек трезвого ума, произнес тогда слова,
которые заслуживают особенного внимания, ибо
дальнейшие события совершенно их подтвердили:
«Сегодня мы упустили возможность вовлечь в дело
Парламент, при участии которого оно было бы
верным и безопасным. Будем же молить Бога, чтобы
все шло хорошо. Если хоть одну часть нашего плана
постигнет неудача, мы погибли». Не успел де
Бельевр произнести эти слова, как в комнату вошел
Нуармутье, сообщивший, что после моего ухода из
Ратуши туда прискакал посланный ко мне Легом
лакей; не найдя меня, он не пожелал ни с кем
объясниться и снова вскочил в седло. Позволю себе
напомнить вам, что Лег, который соединял большую
отвагу с недалеким умом и редкой
самонадеянностью, тесно сошелся со мной с той
поры, как продал свой чин капитана гвардии и, едва
к нам явился бернардинец, вздумал взять на себя
переговоры во Фландрии. Он вообразил, что
поручение это придаст ему веса в партии; он
приступил с этим ко мне, действуя через
Монтрезора, который тут же уготовил ему роль
любовника герцогини де Шеврёз, находившейся в
Брюсселе
168.
Монтрезор убеждал меня, что герцогиня может
оказаться полезной для меня в будущем, что место
ее любовника свободно и занять его может
кто-нибудь другой, не принадлежащий к числу моих
приверженцев. Словом, хотя я и не имел охоты
отправлять в Брюссель человека, облеченного
правом действовать от моего имени, я сдался на
его и Монтрезора мольбы, и мы поручили ему
находиться при особе эрцгерцога
169. Лакей,
посланный ко мне Легом и явившийся в
архиепископский дворец четверть часа спустя
после прихода Нуармутье, доставил мне послание
своего хозяина, которое повергло меня в дрожь.
Лег толковал в нем лишь о добрых намерениях
эрцгерцога, об искренности графа де [174] Фуэнсальданья, о том,
какое нам должно питать к ним обоим доверие,
словом, чтобы сказать вам коротко — большего
вздора мне не доводилось читать; в особенности же
опечалило нас, что Лег, без сомнения, вообразил,
будто Фуэнсальданья пляшет по его дудке.
Судите сами, каково иметь посредника
такого сорта при дворе, где нам предстояло вести
множество дел. Нуармутье, бывший задушевным
другом Лега, признал, что письмо его ни с чем не
сообразно, однако не заметил, что оно внушило ему
самому ни с чем не сообразный план — он забрал
себе в голову также отправиться в Брюссель; Лега
оставлять там и впрямь опасно, — объявил
Нуармутье, — но было бы неприлично отозвать его
или даже послать ему сотоварища, который не был
бы близким его другом и притом значительно выше
его званием. Так говорил Нуармутье, а вот что было
у него на уме. Он надеялся отличиться на поприще,
которое открыло бы ему возможность вести
переговоры, продолжая участвовать в войне,
заручиться совершенным доверием партии во всем,
что касается Испании, и совершенным содействием
Испании во всем, что касается партии. Мы из кожи
лезли вон, чтобы отговорить его от этой затеи,
пустили в ход сотни разумных доводов, чтобы
выбить эту мысль из его головы, однако мы не могли
привести самый веский довод: что он глуп и
болтлив. Не правда ли, отменные достоинства?
Недоставало только их, чтобы подкрепить
недостатки Лега. Но желание Нуармутье было
твердо — пришлось уступить; он носил имя Ла
Тремуя, он был заместителем командующего армией,
он блистал в партии, в которую вошел вместе со
мной и через мое содействие. Таково злосчастье
междоусобицы: во время нее ошибки нередко
совершаешь, следуя правилам трезвой политики.
Все то, что я рассказал вам о наших
совещаниях у герцога Буйонского и в Ратуше,
происходило 5, б и 7 марта. Теперь мне должно
описать вам то, что происходило в эти дни в
Парламенте и на совещании в Рюэле.
Последнее началось из рук вон плохо.
Депутаты справедливо утверждали, что данное им
слово — открыть дороги к городу — было нарушено,
и в Париж не пропустили даже ста мюидов пшеницы.
Двор же уверял, будто вовсе не давал обещания
снять заставы на дорогах, а пшеницу, мол, не
доставили в Париж не по его вине. Для снятия осады
Королева потребовала от Парламента исполнения
предварительных условий: перенести свои
заседания в Сен-Жермен на срок, угодный Королю, и
в продолжение трех лет не собирать ассамблей.
Депутаты единогласно отвергли оба эти
требования, которые двор умерил в тот же вечер.
Герцог Орлеанский объявил депутатам, что
Королева не настаивает на переезде Парламента —
она готова удовольствоваться тем, чтобы после
того, как во всех статьях будет достигнуто
согласие, Парламент собрался бы в Сен-Жермене,
дабы в присутствии Короля зарегистрировать
декларацию, в которую статьи эти будут включены;
Ее Величество готова также ограничить
запретительный срок для ассамблей двумя годами
вместо трех; депутаты не стали упорствовать в
первом вопросе, но оказались [175]
неподатливы во втором, утверждая, что
привилегия собирать ассамблеи — неотъемлемое
право Парламента.
Все эти споры в соединении со многими
другими, пересказом которых я не стану вас
утомлять, и с крючкотворством, вновь и вновь
чинившим препятствия провозу пшеницы, едва весть
о них дошла до Парижа, так сильно раздражили умы,
что у камина Большой палаты речь шла уже не более
не менее как о том, чтобы лишить депутатов их
полномочий; военачальники же, видя, что двор,
который до выступления г-на де Тюренна не слишком
принимал их в расчет, теперь в них ищет, и,
полагая, что дела их тем более пойдут в гору, чем в
большем затруднении окажется двор, употребили
все силы, чтобы, вызвав ропот в Парламенте и в
народе, дать почувствовать Кардиналу: не все
зависит от совещания в Рюэле. Я со своей стороны
способствовал тому же, дабы охладить или, вернее,
умерить пыл, с каким Первый президент и президент
де Мем стремились ко всему, что было похоже на
примирение; таким образом, поскольку в этом
отношении все мы домогались одного, мы, хотя и по
разным причинам, согласно предпринимали
одинаковые меры.
Мера, предпринятая 8 марта
170, была весьма
важной. Принц де Конти объявил в Парламенте от
имени герцога Буйонского, которого вновь одолел
жестокий приступ подагры, что виконт де Тюренн
предоставляет в его распоряжение свою особу и
свое войско для борьбы с кардиналом Мазарини —
врагом государства. Я со своей стороны
присовокупил, что, уведомленный накануне о
декларации, какую составили в Сен-Жермене — в ней
виконт де Тюренн обвинен был в оскорблении
Величества, — я полагаю необходимым объявить эту
декларацию недействительной, узаконить
выступление армии г-на де Тюренна торжественным
постановлением, предписать всем подданным
Короля беспрепятственно пропускать и
довольствовать его войска, а также не мешкая
изыскать средства для оплаты его солдат и таким
образом помешать восьмистам тысячам ливров,
которые двор только что выслал Эрлаху для
подкупа солдат, оказать на них тлетворное свое
действие. Предложение мое принято было
единогласно. Радость, какая выражалась при этом
во взглядах и речах собравшихся, описать
невозможно. Затем издано было беспощадное
постановление против Курселя, Лавардена и
Амилли, набиравших войско для Короля в Мэнской
области. Деревенским жителям разрешено было
собираться, заслышав удар в набат, и задерживать
всех, кто будет бить в набат без приказания
Парламента.
Но этим дело не кончилось. Когда
президент де Бельевр сообщил Парламенту о
полученном им от Первого президента письме,
которым тот заверял г-на де Бельевра, что ни он
сам, ни другие депутаты ни в чем не обманут
оказанного им Парламентом доверия, раздался не
столько даже общий голос, сколько общий крик с
требованием послать Первому президенту наказ,
чтобы депутаты не выслушивали никаких новых
предложений и даже в отношении прежних не
принимали никаких решений, пока все недоимки
обещанного хлеба не будут сполна доставлены в
город, а все [176] заставы
сняты и все дороги открыты, как для гонцов, так и
для обозов с продовольствием.
Девятое марта. Парламент пошел еще
далее. Он издал постановление прервать
переговоры, пока все обещания не будут исполнены
и дороги открыты для провоза не только пшеницы,
но и вообще съестных припасов; более умеренным
членам корпорации лишь с большим трудом удалось
добиться, чтобы к постановлению прибавили
оговорку, что оно будет обнародовано не прежде,
нежели Первый президент сообщит, не выправлены
ли с тех пор, как от него получены были последние
вести, бумаги, разрешающие ввоз пшеницы.
Когда в тот же день принц де Конти от
имени герцога де Лонгвиля уведомил собрание, что
15 сего месяца тот, не мешкая более, выступит из
Руана с семью тысячами пехотного и тремя
тысячами конного войска и двинется прямо в
Сен-Жермен, Парламент принял это сообщение с
неописанным восторгом и просил принца де Конти
еще поторопить герцога де Лонгвиля
171.
Десятое марта. Депутата нормандского
парламента Мирона, явившегося во Дворец
Правосудия от имени герцога де Лонгвиля сообщить
палатам, с какою великою радостью принял письмо и
указ парижского Парламента парламент Ренна,
который ждет лишь прибытия герцога де Ла Тремуя,
чтобы объявить решение о совокупных действиях
против общего врага, — так вот этого самого
Мирона, который произнес описанную речь и
прибавил, что Ле-Ман, также объявивший себя
сторонником партии, послал гонцов к герцогу де
Лонгвилю, все собрание единодушно благодарило
как глашатая самых добрых вестей.
Одиннадцатое марта. Посланец герцога
де Ла Тремуя попросил аудиенции у Парламента и
предложил ему от имени своего господина восемь
тысяч пехотинцев и две тысячи конников — они, по
его уверениям, могли быть готовы к выступлению
через два дня, при условии если Парламент
благоволит разрешить герцогу де Ла Тремую
завладеть налогами, поступившими в казну в
Пуатье, Ниоре и других городах, поддержкою
которых он уже заручился. Парламент изъявил ему
горячую благодарность, одобрил все его действия,
предоставил неограниченное право распоряжаться
королевской казною и просил поторопиться с
вербовкой солдат.
Посланец Ла Тремуя еще не покинул
Дворец Правосудия, когда президенту де Бельевру,
который сообщил Парламенту, что Первый президент
настоятельно просит заново выслать ему
полномочия для участия в совещании, ибо принятое
накануне постановление предписывало ему и
остальным депутатам прервать переговоры, так
вот, президенту де Бельевру пришлось выслушать в
ответ, что полномочия эти высланы будут не
прежде, нежели в город доставят обещанную
пшеницу.
Вскоре после того житель Реймса Ролан,
который нанес личные оскорбления наместнику
Короля в Шампани, маркизу де Ла Вьёвилю, и изгнал
его из города, потому что тот объявил себя
сторонником Сен-Жермена, принес Парламенту
жалобу на должностных лиц, предавших [177] его за эти действия суду. Все
собрание одобрило его поступок и обещало ему
всяческую защиту.
Вот какой пыл охватил партию, и вы,
верно, полагаете, что потребно было хотя бы
известное время, чтобы он поохладел и можно было
заключить мир. Ничуть не бывало. Мир был заключен
и подписан в Рюэле в тот же день, заключен и
подписан 11 марта депутатами, которые 10 марта
просили новых полномочий, ибо прежних они были
лишены теми самыми депутатами, которым в этих
полномочиях было отказано. Вот как разрешились
все противоречия. Потомкам нашим трудно будет
поверить в подобную развязку, но современники
примирились с нею в четыре дня.
Едва г-н де Тюренн объявил себя нашим
сторонником, двор стал склонять на свою сторону
военачальников с куда большим рвением, нежели
прежде, но не добился успеха, во всяком случае в
том смысле, какого желал. Герцогиня де Монбазон,
осаждаемая во многих отношениях Винёем, обещала
герцога де Бофора Королеве, но Королева понимала,
что той трудно будет предоставить его двору, если
я не приму участия в сделке. Ла Ривьер уже не
выказывал прежнего пренебрежения герцогу
д'Эльбёфу, но что мог сделать д'Эльбёф? К маршалу
де Ла Моту подступиться можно было только через
посредство герцога де Лонгвиля, но старания
Анктовиля так же мало помогли успеть в этом
двору, как нам — усилия Варикарвиля. После
решительного шага своего брата герцог Буйонский
стал выказывать более склонности договориться с
двором, и Вассе, который, сколько мне помнится,
командовал его кавалерийским полком, различными
путями дал знать об этом в Сен-Жермен; но
требования, им заявленные, оказались чрезмерно
велики; однако они и не могли быть другими, ибо
оба брата, сознавая свою силу, не склонны были
удовлетвориться малым. Колебания Ларошфуко не
нравились Ла Ривьеру, который к тому же находил,
как Фламмарен уверял г-жу де Поммерё, что
соглашение с принцем де Конти ничего не стоит в
будущем, если его не подтвердит также принц де
Конде, а Принц отнюдь не расположен был уступать
кардинальскую шапку своего брата. Я же на посулы,
сделанные мне через г-жу де Ледигьер, отвечал так,
что двор не мог надеяться легко меня уломать.
Словом, кардинал Мазарини увидел, что
все пути, ведущие к переговорам, к которым он
питал страсть неистовую, закрыты или
преграждены, хотя обстоятельства вынуждали даже
тех, кто не был склонен к переговорам, усердно их
домогаться, ибо и впрямь расположение духа во
всем королевстве не оставляло иного выхода. Эта,
с позволения сказать, напрасность переговоров в
конце концов принесла двору более пользы, нежели
могли принести самые искусные переговоры, ибо
она не мешала двору их вести, поскольку Кардинал
по натуре своей не способен был от них
отказаться, но, однако, содействовала тому, что,
вопреки своему обыкновению, Мазарини не
положился всецело на переговоры; отвлекая ими
наших генералов, он тем временем послал Эрлаху
восемьсот тысяч ливров, которые отняли у г-на де
Тюренна его армию, и вынудил [178] депутатов
Рюэля подписать мир наперекор приказаниям их
корпорации. Принц де Конде говорил мне, что это он
распорядился выслать восемьсот тысяч ливров, и,
кажется, даже прибавил, что сам ссудил их для этой
цели — но этого я в точности не помню
172.
Что до заключения мира в Рюэле,
президент де Мем впоследствии неоднократно
рисовал мне его единственно как плод сговора,
состоявшегося в ночь с 8 на 9 марта между ним и
Кардиналом; Кардинал объявил, будто ему
доподлинно известно, что герцог Буйонский желает
начать переговоры не прежде, чем виконт де Тюренн
окажется в двух шагах от Парижа и испанцев, а
стало быть, может потребовать себе половину
королевства. «Спасение в одном, — ответил
президент де Мем, — назначить коадъютора
кардиналом». — «Этот еще опаснее герцога, —
возразил Мазарини, — про того мы, по крайней мере,
знаем, в каком случае он согласится вести
переговоры, а этот будет требовать только общего
мира». — «Если так, — сказал тогда президент де
Мем, — мы должны принести себя в жертву спасению
государства, мы должны подписать мирный договор,
ибо после того, что Парламент совершил сегодня,
ничто его более не удержит, и он может завтра же
нас отозвать. Если действия наши будут осуждены,
мы рискуем всем: перед нами закроют ворота
Парижа, нас будут судить, обвинив в нарушении
долга и в измене; от вас зависит составить такие
условия, какие помогут оправдать наше поведение.
Вам самому это на руку, ибо если условия будут
разумными, мы найдем способ представить их в
выгодном свете, чтобы заткнуть рот возмутителям;
впрочем, предлагайте какие угодно условия, я
подпишу их и тотчас отправлюсь к Первому
президенту сказать, что нахожу такой поступок
правильным и не вижу другого средства спасти
монархию. Если оно принесет успех, у нас настанет
мир, если действия наши будут оспорены, мы все же
ослабим мятежников и все беды падут лишь на нашу
голову».
Рассказывая мне то, что я вам здесь
изложил, президент де Мем прибавил, что решиться
заключить мир толкнуло его кипение умов в
Парламенте 8 числа, планы г-на де Тюренна и то, что
Кардинал рассказал ему о наших с герцогом
Буйонским намерениях; постановление от 9 марта,
которым депутатам предписывалось прервать
совещание, пока в Париж не будет доставлена
обещанная пшеница, поддержало его решимость;
волнение в народе 10 марта еще ее укрепило, и он,
хотя и с большим трудом, убедил Первого
президента совершить этот шаг. Президент де Мем
сопроводил свой рассказ такими подробностями,
что я ему поверил. Покойный герцог Орлеанский и
принц де Конде, которых я расспрашивал об этом,
утверждали, однако, что упорство, с каким Первый
президент и президент де Мем 8, 9 и 10 марта
отстаивали некоторые статьи договора, никак не
согласно с решением, будто бы принятым
президентом де Мемом уже 8 марта. Лонгёй, бывший
одним из депутатов, не сомневался в том, что
президент де Мем говорит правду, и даже
тщеславился тем, будто все понял одним из первых;
это подтвердил и кардинал Мазарини, с которым я
беседовал после войны, — он, однако, приписывал
себе честь [179] решения,
«которое, — присовокупил он, — само по себе могло
быть весьма опасным, не разгадай я ваши с
герцогом Буйонским замыслы. Я знал, что вы не
хотите губить Парламент руками народа, а герцог
всего более желает дождаться своего брата». Вот
что сказал мне кардинал Мазарини во время одного
из тех притворных перемирий, какие мы иногда
заключали друг с другом. Быть может, он рассуждал
так задним числом, не знаю; знаю, однако, что
пожелай герцог Буйонский мне поверить, ни он, ни я
не дали бы Кардиналу повода оказаться столь
проницательным.
Словом, 11 марта мир был заключен после
многих споров, слишком долгих и скучных, чтобы их
пересказывать; депутаты с большой неохотой
согласились, чтобы кардинал Мазарини подписал
договор вместе с герцогом Орлеанским, принцем де
Конде, канцлером, маршалом де Ла Мейере и графом
де Бриенном, уполномоченными Королем. В договор
входили следующие пункты:
Парламенту надлежит явиться в
Сен-Жермен, где на заседании его, в присутствии
Короля, обнародована будет декларация,
содержащая условия мирного договора, после чего
он возвратится в Париж, дабы приступить к
повседневным своим обязанностям.
В продолжение 1649 года палаты не будут
собираться на ассамблею, кроме как по случаю
назначения должностных лиц и для отчета об
отправлении правосудия.
Все постановления Парламента,
изданные с 6 января, объявляются
недействительными, кроме тех, что относятся к
частным лицам и принадлежат к обычному
судопроизводству.
Все именные повеления, декларации и
указы Королевского Совета, касающиеся до
нынешних волнений, отменяются.
Рекруты, набранные для защиты Парижа,
будут распущены тотчас по подписании соглашения,
и тогда Его Величество отведет от названного
города свои войска.
Обыватели должны сложить оружие и
более не браться за него без приказания Короля.
Посланцы эрцгерцога должны быть
незамедлительно отосланы назад без всякого
ответа.
Все бумаги и движимость, отобранные у
частных лиц и сохранившиеся в целости, должны
быть возвращены владельцам.
Принц де Конти, принцы, герцоги и все
прочие, без исключения, кто взялся за оружие, не
будут преследуемы за это ни под каким предлогом,
если поименованные лица в течение четырех дней, а
герцог де Лонгвиль в течение десяти дней, считая
с того дня, как будут открыты дороги, объявят о
своем желании участвовать в настоящем договоре.
Король не будет требовать возмещения
за деньги, изъятые из королевской казны, за
проданную движимость, за оружие и снаряды,
захваченные как в Арсенале, так и в других местах.
Король распорядится отменить
приказание о роспуске на полгода парламента
Экса, в согласии со статьями договора между [180] уполномоченными Его
Величества и депутатами этого парламента и
Прованса от 21 февраля.
Бастилия будет возвращена Королю.
Договор содержал еще некоторые другие
статьи, но они не заслуживают упоминания
173.
Надо ли вам говорить, как поражен был
герцог Буйонский, узнав о подписании мира. Я
сообщил ему об этом, дав прочитать записку,
полученную мной от Лонгёя; на пятом или шестом ее
слове герцогиня Буйонская, вспомнившая, что я раз
пятьдесят говорил ей о том, каким опасностям мы
себя подвергаем, если Парламент не пристанет к
нам вполне и безусловно, упав на кровать своего
супруга, воскликнула: «Ах! Кто мог это предвидеть?
Разве подобная мысль хоть однажды приходила вам
в голову?» — «Нет, сударыня, — отвечал я ей, — я не
предполагал, что Парламент заключит мир нынче, но
я предполагал, и это вам известно, что, если мы
предоставим ему свободу действий, он заключит
его на дурных основаниях; я ошибся только в
сроке». — «Он неустанно нам это твердил,
неустанно предсказывал, — поддержал меня герцог
Буйонский. — Мы кругом виноваты». Признаюсь вам,
слова герцога Буйонского внушили мне к нему
уважение еще особого рода, ибо, на мой взгляд, тот,
кто умеет признаться в своей ошибке,
обнаруживает величие духа более, нежели тот, кто
умеет ее избежать. Пока мы совещались, какие меры
нам следует предпринять, в спальню вошли принц де
Конти, герцоги д'Эльбёф, де Бофор и маршал де Ла
Мот, ни о чем не подозревавшие и явившиеся к
герцогу Буйонскому для того лишь, чтобы
уведомить его о нападении Сен-Жермена д'Ашона на
Ланьи, где у него были лазутчики. Трудно
вообразить, как они были поражены, узнав о
заключении мира, тем более что посредники их, как
это свойственно обыкновенно людям подобного
сорта, в последние два-три дня внушали им, будто
двор усматривает в Парламенте всего лишь пустую
форму, а на деле намерен принимать в расчет одних
военачальников. Впоследствии герцог Буйонский
неоднократно подтверждал мне, что Вассе
клятвенно заверял его в этом. Герцогиня де
Монбазон получила из Сен-Жермена пять или шесть
записок такого же содержания, а маршал де
Вильруа, который, без всякого сомнения, не хотел
обманывать г-жу де Ледигьер, но был обманут сам,
каждый день твердил ей то же самое. Следует
признать, что кардинал Мазарини в этот раз начал
свою игру ловким ходом, — это делает ему тем
более чести, что он должен был ограждать себя от
великой неосторожности Ла Ривьера и немалой в ту
пору горячности принца де Конде; в самый день
подписания мирного договора Принц с таким гневом
разбранил депутатов, что соглашение едва не было
расторгнуто. Но я возвращаюсь к совету, который
мы держали у герцога Буйонского.
Один из величайших пороков
человеческих состоит в том, что в несчастьях,
постигших их по их же собственной вине, люди,
прежде нежели искать средства от бед, ищут как бы
оправдаться; зачастую они потому-то и находят эти
средства слишком поздно, что не ищут их вовремя.
Так [181] случилось и на совете
у герцога Буйонского. Я уже рассказывал вам, как
он, ни минуты не колеблясь, признал, что неверно
судил о положении вещей. Он объявил это при всех,
как объявил мне о том с глазу на глаз. Не так
поступили другие. Мы оба с ним имели удовольствие
наблюдать, как они отвечают более своим мыслям,
нежели тому, что им говорят — а это почти всегда
бывает с теми, кто знает, что по справедливости
заслуживает упреков. Я постарался принудить их
первыми высказать свое мнение. Я умолял принца де
Конти помнить о том, что по множеству соображений
ему приличествует начать и завершить
представление. Он произнес речь, но такую
туманную, что никто ничего не понял. Герцог
д'Эльбёф разглагольствовал долго, не придя ни к
каким выводам. Герцог де Бофор повторил свою
любимую присказку, что он, мол, по-прежнему готов
идти напролом. Маршал де Ла Мот, как всегда, не мог
окончить ни одной фразы, и тогда герцог Буйонский
заметил, что, поскольку я один среди собравшихся
доподлинно знаю положение в городе и в
Парламенте, мне и должно изложить свое мнение об
этом предмете, после чего легче будет принять
разумное решение. Вот главный смысл моей речи; не
могу привести вам ее слово в слово, потому что не
позаботился записать ее сразу, как делал это в
некоторых других случаях.
«Мы все поступали так, как считали
должным поступить — не следует судить о наших
действиях по их результатам. Мирный договор
подписан депутатами, которые больше не имеют
полномочий — он недействителен. Нам еще
неизвестны его статьи, во всяком случае
неизвестны наверное, однако, судя по условиям,
какие двор предлагал в минувшие дни, нетрудно
предположить, что те, которые включены в договор,
не будут ни благородными, ни надежными. Вот от
чего, на мой взгляд, нам должно отправляться, и
потому, я совершенно убежден, — мы не обязаны
соблюдать соглашение, напротив, честь и здравый
смысл обязывают нас его нарушить. Президент
Виоль сообщил мне, что господин де Тюренн,
союзником которого Парламент объявил себя тому
лишь три дня, даже не упомянут в договоре.
Генералам, присовокупил Виоль, предоставлено
всего четыре дня, чтобы объявить, желают ли они
участвовать в мирном соглашении, а герцогу де
Лонгвилю и руанскому парламенту — всего десять.
Судите сами, разве условие это, не дающее ни тем,
ни другим времени хотя бы подумать о своей
пользе, не есть полное ими небрежение? Из этих
двух статей можно вывести, каковы остальные и
сколь бесчестно было бы их признать. Поговорим же
о способах их отвергнуть, и отвергнуть с
твердостью, к выгоде как для всего общества, так и
для отдельных лиц. Они все равно будут отринуты,
едва их обнародуют, отринуты единодушно,
повсеместно, и притом с негодованием. Но
негодование это погубит нас, если мы на него
положимся, ибо оно усыпит наше внимание. В
глубине души Парламент жаждет мира, и вы могли
заметить, — уводят его от этой цели лишь недолгие
порывы. Порыв, которому нам предстоит стать
свидетелями завтра или послезавтра, будет
страшен, но если мы не подхватим его, так сказать,
на лету, он уляжется, как улеглись прежние, и это [182] будет тем более опасно, что на
сей раз он успокоится навсегда. Благоволите
судить о будущем по прошлому и вспомните, чем
кончалось всякое брожение, какое вы до сей поры
наблюдали в этой корпорации.
Я вновь предлагаю то, что уже предлагал
прежде — заботиться единственно о мире общем,
нынче же ночью подписать о нем договор с
посланцами эрцгерцога, завтра представить его
Парламенту, не принимая в расчет того, что
произошло сегодня на конференции, — мы вполне
можем этого не знать, поскольку Первый президент
еще никого ни о чем не уведомил; добиться
постановления, которое вменит депутатам в
обязанность настаивать единственно на этом
пункте и на удалении Мазарини, а если им будет в
этом отказано — вернуться в Париж, дабы занять
свои места в заседании. Парламент недоволен
поведением двора и действиями самих депутатов, а
посему то, что после выступления г-на де Тюренна
уже представлялось мне весьма возможным, станет
отныне весьма простым, простым настолько, что,
если мы захотим подогреть Парламент, нам нет
нужды дожидаться сообщения о статьях мирного
договора, которые, без сомнения, его еще
раздражат. Вот что первым пришло мне в голову, и,
когда я взял слово, я имел в виду, Ваше Высочество
(обратился я к принцу де Конти), предложить Вам
воспользоваться этими статьями, чтобы
подстрекнуть Парламент. Но по зрелом размышлении
я решил, что более уместно предвосхитить
сообщение о них, ибо, во-первых, слух о том, что
генералов предали, который мы можем пустить
нынче же ночью, произведет более впечатления и
вызовет более негодования, нежели сам отчет,
который депутаты постараются прикрасить
вымыслами. Во-вторых, отчет этот в надлежащей
форме мы получим лишь по возвращении депутатов, а
я глубоко убежден, что мы не должны его
допустить».
Когда я дошел в своей речи до этих слов,
мне вручили пакет из Рюэля; в нем оказалось
второе письмо от Виоля с черновиком договора,
содержащего статьи, которые я перечислил вам
выше, — написаны они были так бледно, что я едва
мог их разобрать, но второе письмо, присланное в
том же пакете и написанное советником Счетной
палаты Л'Экюйе, бывшим одним из депутатов, мне их
растолковало. В отдельной записке Л'Экюйе
сообщал, что кардинал Мазарини поставил свою
подпись под договором. После чтения этих писем и
статей собравшиеся совсем уже уверились, что
Парламент нетрудно подстрекнуть и воспламенить.
«Согласен, — сказал я им, — но это не заставит
меня переменить мнение, напротив, я более, чем
прежде, убежден: если принято будет то, что я
предложил, ни в коем случае нельзя допустить
возвращения депутатов. И вот по какой причине.
Если, прежде чем подать голос в пользу общего
мира, вы дадите им время возвратиться в Париж, вам
придется предоставить им также возможность
сделать свой отчет, с которым вы должны будете во
всеуслышание выразить несогласие, а я смею
заверить вас, когда несогласие это соединится с
блеском предложения об общем мире, каким вы
ослепите воображение публики, не в вашей власти
будет помешать народу на ваших же глазах
растерзать Первого президента и [183]
президента де Мема. Вы прослывете
виновниками этой трагедии, сколько бы вы ни
старались ей помешать; в первый день вами будут
восхищаться, на другой — ужаснутся».
Тут меня перебил г-н де Бофор, которому
Брийе, совершенно преданный герцогине де
Монбазон, что-то прошептал на ухо. «Этому горю
легко помочь, — объявил г-н де Бофор, — прикажем
закрыть все городские ворота; вот уже четыре дня,
а то и больше, народ только о том и кричит». — «Я
против этого, — возразил я. — Если вы закроете
перед депутатами городские ворота, вы назавтра
же прослывете тиранами Парламента в глазах даже
тех его членов, которые сегодня будут согласны их
закрыть». — «Верно, — поддержал меня герцог
Буйонский. — Президент де Бельевр не далее как
сегодня после обеда сказал мне, что для
дальнейших успехов надобно, чтобы Первый
президент и президент де Мем оказались
предателями Парламента, а не его изгнанниками».
— «И он совершенно прав, — прибавил я, — ибо в
первом случае они на всю жизнь сделаются
предметом омерзения для своих собратьев, а во
втором — через два дня им начнут сочувствовать, а
по истечении четырех — о них станут сожалеть». —
«И все-таки дело можно уладить, — сказал герцог
Буйонский, который весьма желал затемнить вопрос
и предупредить вывод, к которому я клонил. —
Дадим депутатам возвратиться в город и выслушаем
их отчет, не выражая гнева; вот и выйдет, что мы не
станем волновать народ, а стало быть, и кровь не
прольется. Вы говорите, что Парламент не примет
привезенных ими условий — значит, будет проще
простого отослать депутатов назад, чтобы
добиться лучших. Таким образом мы не станем
торопить события, выиграем время, чтобы взять
необходимые меры, и, сохранив свои силы, сможем
вернуться к вашему предложению с тем большей
уверенностью, что три армии — эрцгерцога,
господина де Лонгвиля и господина де Тюренна —
тем временем подойдут ближе».
Едва герцог Буйонский заговорил в этом
тоне, мне все стало ясно, я не сомневался более —
он снова поддался страху, что стремление
добиться общего мира поглотит и сгубит все
выгоды частных лиц. Это привело мне на память
наблюдение, сделанное мной несколько ранее в
связи с другим делом: людям легче раскаяться на
словах в ошибке, которая привела к печальным
последствиям, нежели на деле изменить свой
взгляд на причину, которая, по их мнению, понудила
их ее совершить. Герцог Буйонский, который
заметил, что от меня не укрылась разница между
тем, что он предложил теперь, и тем, что он говорил
часом ранее, постарался как бы ненароком дать
понять, будто никакого противоречия в его словах
нет, хотя из-за переменившихся обстоятельств
кажется, будто он стал рассуждать по-другому. Я
притворился, будто принимаю за чистую монету все,
что ему заблагорассудилось сказать об этом
предмете, хотя, правду говоря, я ничего не
уразумел из его слов; я удовольствовался тем, что
продолжал настаивать на главном, отмечая
опасности, какие неизбежно влечет за собой
отсрочка: народ возбужден и в любую минуту
способен толкнуть нас к тому, что нас обесчестит
и погубит; Парламент ненадежен и четыре дня
спустя, [184] быть может,
одобрит те самые статьи, какие завтра, захоти мы
того, разорвет на части; мы могли бы с легкостью
добиться мира для всех христианских государств,
обладая четырьмя действующими армиями, из
которых три принадлежат нам и не зависят от
Испании; это последнее соображение, присовокупил
я, на мой взгляд, избавляет нас от необходимости
опасаться того, о чем в минувшие дни говорил
герцог Буйонский, то есть как бы Испания не
предала нас, едва она получит уверенность, что мы
принудили кардинала Мазарини в самом деле желать
с нею мира.
Я долго распространялся об этом
обстоятельстве, ибо был уверен: оно одно только и
удерживает герцога Буйонского — и под конец
вызвался от чистого сердца, если предложение мое
будет принято, принести в жертву мстительности
Королевы и ненависти Кардинала свой сан
парижского коадъютора; я и в самом деле исполнил
бы это с величайшей охотою ради великой чести
послужить хоть чем-нибудь общему миру. К тому же я
был не прочь слегка пристыдить тех, кто
преследовал своекорыстные цели, когда они и
впрямь служили помехой самому славному,
полезному и достойному деянию на свете. Герцог
Буйонский стал опровергать мои доводы с помощью
тех, что он приводил уже прежде, и в заключение
сказал, на мой взгляд, совершенно чистосердечно:
«Я знаю, что выступление моего брата может
внушить подозрение, будто я лелею честолюбивые
замыслы для него, для себя и для всего моего рода,
и понимаю, что все сказанное мною нынче о
необходимости дождаться, пока господин де Тюренн
подойдет ближе, прежде чем приступить к
решительным действиям, еще укрепит всех в этой
мысли. Я даже не стану утверждать, будто не имею
подобных замыслов, будто я убежден в том, что они
мне не к лицу, но пусть меня ославят самым жалким
трусом и предателем, если я когда-нибудь вступлю
в соглашение с двором, какие бы выгоды оно ни
сулило нам с братом, до тех пор пока вы все не
объявите мне, что ваши притязания удовлетворены;
я прошу господина коадъютора, который неизменно
заверяет, что не ищет для себя никакой корысти, а
стало быть, всегда останется свидетелем
совершенно беспристрастным, предать меня
поруганию, если я нарушу свое слово».
Речь эта немало содействовала тому,
что все собравшиеся одобрили план герцога
Буйонского, который содержался в его ответе на
мое предложение, только что вам изложенном;
мнение герцога тем более пришлось всем по нраву,
что, сохраняя про запас выход, предложенный мной,
открывало путь к переговорам, которые каждый
завел или надеялся завести ради собственных
выгод. Источником неосторожности чаще всего
бывает уверенность в том, что никогда не поздно
прибегнуть к запасному средству. Захоти я, мне не
составляло бы труда переубедить герцога де
Бофора и маршала де Ла Мота; но, принимая во
внимание армию г-на де Тюренна и неограниченную
доверенность испанцев к герцогу Буйонскому, было
бы безумием даже вообразить, будто возможно
совершить хоть что-нибудь значительное без его
участия, и потому я почтительно склонился перед
волею принца де Конти и большинством голосов;
решено [185] было, и на мой
взгляд, хотя бы в этом отношении весьма
осмотрительно, наутро не оповещать Парламент о
подробностях; принц де Конти скажет лишь в общих
словах, что, поскольку молва твердит, будто в
Рюэле подписан мир, он принял решение послать
туда депутатов для защиты своих интересов и
интересов генералов. Герцог Буйонский находил
разумным прибегнуть к таким выражениям, чтобы
убедить Парламент, что мы не возражаем против
мира вообще, и тем вернее сохранить за собою
право возражать против отдельных его статей;
этим последним мы удовлетворим народ, с помощью
первого успокоим Парламент, который неизменно
тяготеет к соглашению, даже когда не одобряет его
условий; таким образом мы станем действовать
исподволь, именно так выразился герцог, пока не
настанет решительная минута.
Закончив свою речь, герцог обернулся
ко мне, спрашивая, согласен ли я с ним. «Ничего
лучшего не придумаешь, — ответил я, — если
исходить из того, что вы намерены делать; но я
по-прежнему нахожу, что можно сделать кое-что
получше». — «Вы не можете так думать, — возразил
герцог Буйонский, — принимая во внимание, что
брат мой через три недели будет с нами». —
«Спорить бесполезно, — заметил я, — решение
принято, но будет ли когда-нибудь с нами господин
де Тюренн, ведомо одному лишь Господу Богу».
Замечание это вырвалось у меня случайно —
мгновение спустя я даже спросил себя, почему я
так сказал, ведь и в самом деле, казалось, нет
ничего более верного, чем прибытие г-на де
Тюренна. И, однако, меня смущало какое-то
сомнение, — то ли мною овладели предчувствия,
никогда прежде мне не ведомые, то ли я не мог
отделаться от мучительных и неотвязных опасений
упустить то единственное, что способно привлечь
к нам и удержать на нашей стороне Парламент. В три
часа пополуночи мы вышли от герцога Буйонского,
куда явились к одиннадцати часам, вскоре после
того, как я получил первое известие о мире, а он
был подписан в Рюэле только в 9 часов.
На другой день, 12 числа, принц де Конти
в немногих словах объявил Парламенту то, что было
решено у герцога Буйонского. Герцог д'Эльбёф
повторил то же в других выражениях, а мы с г-ном де
Бофором, намеренно показывавшие, что не
собираемся ничего объяснять, услышав обращенные
к нам крики женщин в лавках и на улицах,
убедились, что все предсказанное мной насчет
волнения в народе более нежели справедливо.
Мирону, которого я просил быть начеку, с трудом
удалось сдержать толпу на улице Сент-Оноре при
въезде депутатов в город, и я не однажды пожалел о
том, что еще с утра предал огласке самые
постыдные из статей договора, как и то, что он
скреплен подписью Мазарини. Я уже говорил вам, по
какой причине мы желали, чтобы это стало
известным, но признаюсь, гражданская война
принадлежит к числу столь тяжелых болезней, что
лекарство, предназначенное для излечения одного
из симптомов, порой усугубляет три или четыре
других.
Тринадцатого числа рюэльские депутаты
явились в Парламент, пребывавший в большом
возбуждении, и герцог д'Эльбёф, которого, как [186] позднее рассказал мне
шевалье де Фрюж, привело в отчаяние письмо,
полученное им накануне в одиннадцать часов
вечера из Сен-Жермена, без всяких околичностей
спросил их, вопреки тому, что было решено у
герцога Буйонского, позаботились ли они об
интересах военачальников. Первый президент
вместо ответа вознамерился было огласить
протокол того, что совершилось в Рюэле, но был
едва не оглушен невнятным, но единодушным
ропотом палат; они кричали, что никакого мира не
признают, а депутаты лишены полномочий и гнусно
предали генералов и всех тех, кому Парламент
обещал свою поддержку. Принц де Конти довольно
мягко сказал, что весьма удивлен, как могли
заключить мирный договор без его и генералов
участия; Первый президент возразил ему, что
генералы всегда утверждали, будто у них нет
интересов, отдельных от интересов Парламента, а
впрочем, от них одних зависело послать в Рюэль
своих собственных депутатов; тогда герцог
Буйонский, которого подагра отпустила и он в этот
день начал выходить из дому, объявил, что,
поскольку кардинал Мазарини остается первым
министром, он просит Парламент об одной милости
— получить для него паспорт, чтобы он, не
опасаясь за свою жизнь, мог покинуть пределы
королевства. Первый президент ответил герцогу,
что об его интересах позаботились — он, Первый
президент, сам, мол, по собственному побуждению,
настаивал на том, чтобы герцогу возместили
утрату Седана, и требование это будет
удовлетворено; но герцог Буйонский возразил ему,
что все это пустые слова и к тому же он никогда не
отступится от других генералов; тут ропот
возобновился с такой яростью, что президент де
Мем, которого клеймили позором в особенности
из-за подписи Мазарини, от страха затрясся как
лист. Громкий шум распалил господ де Бофора и де
Ла Мота, которые забыли все, что было решено
вначале, и первый из них, положив руку на эфес
шпаги, сказал: «Зря усердствуете, господа
депутаты, эта шпага никогда не станет служить
Мазарини». Вы видите, сколь я был прав, когда у
герцога Буйонского утверждал — при том
возбуждении, в какое придут умы по возвращении
депутатов, мы не сможем поручиться за то, что
произойдет через четверть часа. Мне следовало
прибавить, что мы не сможем поручиться и за самих
себя.
Президент Ле Коньё предложил было,
чтобы Парламент приказал депутатам возвратиться
в Рюэль, дабы защитить там выгоды генералов и
изменить статьи, не одобренные палатами, —
накануне в одиннадцать часов вечера это внушил
ему герцог Буйонский, — но тут из зала донесся
громкий шум, который перепугал мэтра Пройдоху и
вынудил его замолчать; президент де Бельевр,
участвовавший в решении, принятом у герцога
Буйонского, хотел поддержать предложение Ле
Коньё, но шум, еще более грозный, чем в первый раз,
прервал и его. Вошедший пристав, который охранял
двери в Большую палату, дрожащим голосом сказал,
что народ требует герцога де Бофора. Тот вышел,
обратился к черни с увещанием на свой лад и на
время ее успокоил.
Но, едва он вернулся в собрание,
грозный гул возобновился; президент де Новион,
снискавший расположение народа своими
выступлениями [187] против
Мазарини на первых ассамблеях палат, вышел из
отделения судебных приставов посмотреть, что
происходит, и увидел во главе бесчисленной толпы
простолюдинов, большей частью вооруженных
ножами, некоего Дю Буаля, ничтожного стряпчего,
столь мало известного, что я никогда прежде не
слыхал о нем; Дю Буаль объявил, что желает, чтобы
ему отдали статьи мирного договора, дабы рукой
палача предать огню на Гревской площади подпись
Мазарини; если, мол, депутаты подписали этот
договор по доброй воле, их следует вздернуть, а
если их к этому принудили в Рюэле, от договора
следует гласно отречься. Президент де Новион, как
вы понимаете, изрядно смущенный, стал объяснять
Дю Буалю, что подпись Кардинала невозможно
предать огню, не предавши ему также подпись
герцога Орлеанского, но что Парламент как раз
намеревается отослать депутатов обратно в Рюэль,
дабы изменить статьи договора ко всеобщему
ублаготворению. Однако в зале, на галереях и во
дворе Дворца Правосудия слышался один только
смутный, но устрашающий ропот: «Долой мир! Долой
Мазарини! Приведем в Париж из Сен-Жермена нашего
доброго Короля! В реку мазаринистов!»
Мне уже приходилось говорить вам о
бесстрашии Первого президента, но ни разу оно не
явило себя так полно и убедительно, как в этом
случае. Он видел, что на него направлена
ненависть и ярость черни, видел, что чернь,
вооруженная или, лучше сказать, ощетиненная
всевозможным оружием, намерена убить его, он был
убежден, что мы с герцогом де Бофором
подстрекнули народ к мятежу с этой именно целью.
Я наблюдал за ним и им восхищался. Лицо его ни
одним движением не выразило ничего похожего на
страх, более того, оно выражало одну лишь
непреклонную решимость и почти
сверхъестественное присутствие духа, а в этом
последнем величия еще более, нежели в решимости,
хотя оно является, по крайней мере отчасти, ее
плодом. Оно было столь велико, что г-н Моле с той
же непринужденностью, как в обычных заседаниях,
собрал мнения присутствующих и тем же тоном и с
тем же выражением объявил решение Парламента,
принятое по предложению Ле Коньё и де Бельевра; в
нем говорилось, что депутаты вернутся в Рюэль,
дабы изложить требования генералов и прочих лиц,
присоединившихся к партии, защитить их выгоды и
добиться того, чтобы подпись кардинала Мазарини
не стояла на договоре, который будет заключен при
соблюдении как этого условия, так и прочих,
подлежащих новому обсуждению.
Словопрение, как видите, довольно
бестолковое, так и не привело в этот день к
решению более внятному, во-первых, потому, что
закончилось оно позднее пяти часов пополудни,
хотя заседал Парламент с семи утра; во-вторых,
народ был так возбужден, что опасались, и не без
основания, как бы он не ворвался в Большую палату.
Первому президенту предложили даже выйти через
канцелярию, откуда он мог вернуться домой
незамеченным. «Правосудию не пристало прятаться,
— ответил он на это. — Знай я даже наверное, что
мне суждено погибнуть, я и в этом случае не оказал
бы подобной трусости, которая к тому же лишь
придала бы духу [188] смутьянам.
Вообрази они, что я убоялся их во Дворце
Правосудия, они добрались бы до меня и в моем
доме». И так как я просил его не подвергать себя
опасности, по крайней мере, покуда я не попытаюсь
успокоить народ, он обернулся ко мне с
насмешливым видом и произнес достопамятную
фразу, которую я вам не раз приводил: «Ну что ж,
милостивый мой государь, вам ведь стоит только
молвить слово!» Признаюсь вам, хотя таким образом
он ясно дал понять, что считает меня виновником
смуты, а это была жестокая несправедливость, я
лишь восхитился бесстрашием этого человека и
поручил Комартену, чтобы тот задержал его в
Большой палате до моего возвращения.
Я попросил г-на де Бофора остаться у
дверей отделения судебных приставов, чтобы
помешать черни ворваться в палату, а судейским из
нее выйти. А сам крутом, через буфетную, прошел в
Большой зал, взобрался на скамью прокурора и
сделал рукой знак, увидев который все закричали:
«Тише!» — требуя, чтобы меня выслушали. Я сказал
все, что, на мой взгляд, способно было успокоить
волнение, когда подошедший Дю Буаль дерзко
спросил меня, могу ли я поручиться, что мир,
подписанный в Рюэле, не будет поддержан; я
ответил ему, что совершенно в этом уверен, однако
при условии, чтобы успокоились беспорядки, ибо,
если они будут продолжаться, самые приверженные
партии люди станут искать любых способов
избежать этой беды. В продолжение четверти часа
мне пришлось исполнить три десятка различных
ролей. Я грозил, улещивал, приказывал, молил;
наконец, когда мне показалось, что я хотя бы на
несколько мгновений водворил спокойствие, я
вернулся в Большую палату за Первым президентом,
которого повел впереди себя, обняв за плечи.
Герцог де Бофор поступил так же с президентом де
Мемом, и мы, предводительствуемые приставами и
сопровождаемые Парламентом в полном его составе,
покинули таким образом Дворец Правосудия. Чернь
встретила нас громкими возгласами, несколько
голосов кричали даже: «Республику!»
174 Но никаких
покушений не было, и тем дело кончилось.
Герцог Буйонский, который подвергся в
этот день особенной опасности (в него уже
прицеливался какой-то негодяй из черни,
посчитавший его сторонником Мазарини), сказал
мне после обеда, что отныне я не вправе
утверждать, будто он, хотя бы на сей раз, неверно
судит о Парламенте; я должен видеть сам — мы
можем не спеша поджидать г-на де Тюренна. На это я
ответил ему, чтобы он в свою очередь не спеша
судил о Парламенте, ибо я не сомневался:
опасность, угрожавшая его членам нынче утром, еще
укрепит и без того свойственную им наклонность к
соглашению.
Парламент обнаружил ее уже на другое
утро, 14 числа, когда решено было, правда после
долгих споров, продолжавшихся до трех часов
пополудни, — решено было на другой день с утра
огласить тот самый протокол совещания в Рюэле и
те самые статьи, о которых еще накануне не хотели
и слышать.
Пятнадцатого марта протокол и статьи
были оглашены, причем чтение их не обошлось без
препирательств
175,
однако куда менее пылких, нежели [189]
в первые два дня. Наконец, после
бесконечных взаимных колкостей, решено было
огласить такое постановление:
«Парламент одобряет соглашение и
мирный договор и приказывает депутатам
возвратиться в Сен-Жермен, дабы настойчивостью
добиться изменения некоторых статей, а именно
той, что предписывает ему явиться на заседание в
присутствии Короля в Сен-Жермен; той, что
налагает запрет на ассамблеи палат, кои
ассамблеи почтительно просить Ее Величество
дозволить в некоторых случаях; той, что разрешает
займы и по причине возможных ее последствий из
всех представляет наибольшую угрозу обществу;
депутатам должно также позаботиться об
интересах господ военачальников и всех тех, кто
объявил себя сторонником партии, и
ходатайствовать о них совокупно с теми, кого этим
господам угодно будет назначить вести
переговоры от их собственного имени».
Шестнадцатого марта при чтении этой
бумаги советник Машо обратил внимание, что
вместо слов «настойчивостью добиться» в нем
записано «настоятельно добиваться», — он
объявил, что Парламент желал именно, чтобы
депутаты «настойчивостью добились», а не просто
«настоятельно добивались». Первый президент и
президент де Мем утверждали обратное. Страсти
распалились, но в самый разгар прений прибыл
помощник главного церемониймейстера Сенто,
потребовавший у Первого президента разговора с
глазу на глаз и вручивший ему письмо от Ле Телье,
который сообщал, что Король удовлетворен
принятым накануне постановлением, и посылал
паспорта для генеральских депутатов. Этот легкий
дождичек, показавшийся благотворным, успокоил
бурю, поднявшуюся было в начале заседания. К
вопросу более не возвращались, никто уже и не
вспоминал, что между «настойчивостью добиться» и
«настоятельно добиваться» есть различие.
Советника и депутата руанского парламента
Мирона, который еще 13 марта по всей форме принес
жалобу собранию насчет того, что мир был заключен
без участия руанского парламента, едва
выслушали; Первый президент без труда отделался
от него, сказав, что, мол, если Мирон составил
записку, касающуюся до интересов его корпорации,
пусть сам отправляется на совещание. На этом
заседание окончилось, а депутаты после обеда
отбыли в Рюэль.
Вы узнаете о тамошнем их пребывании
после того, как я расскажу вам, что произошло в
Ратуше вечером того же 16 числа. Но, чтобы вам
понятны были побудительные причины принятого в
ней решения, я полагаю, мне должно сначала
рассказать вам об одном примечательном своей
неожиданностью обстоятельстве из тех, какие
воображение способно почерпнуть лишь в самой
действительности. Волнения, случившиеся во
Дворце Правосудия 13 марта, вынудили Парламент
поставить на страже у своих дверей отряды
городской милиции, которые относились к
«мазаринскому миру» (как они его прозвали) еще
более враждебно, нежели чернь, однако магистраты
опасались их меньше, понимая, что зажиточные
горожане, составляющие эти отряды, по крайней
мере, не станут заниматься грабежом. Отряды,
назначенные охранять Дворец в эти три [190] дня, набраны были из тех, кто
жил по соседству, поскольку они более других
имели интерес помешать грабежу, и вышло так, что,
хотя с виду они подчинялись сыну Первого
президента, г-ну Шамплатрё, бывшему их
командиром, на самом деле они всей душой были
преданы мне, ибо я всегда с особенным усердием
старался завоевать их расположение, памятуя о
том, что они действуют поблизости от
архиепископства. Подобное стечение
обстоятельств было для меня весьма досадным, ибо
мое на них влияние было известно и мне могли
приписать беспорядки, учинить которые они иногда
грозились, а славою за то, что они все же
препятствовали совершению злодеяний, могли
впоследствии увенчать Шамплатрё, который должен
был иметь над ними власть в силу своей должности.
Необычное и жестокое это затруднение было,
пожалуй, одним из самых тяжелых, какие мне
пришлось встретить за всю мою жизнь. Стражи эти,
столь тщательно отобранные, десятки раз готовы
были нанести оскорбление Парламенту, в отношении
советников и президентов перешли на личности, а
президента де Торе даже потащили на набережную
возле Часовой Башни, намереваясь сбросить его в
реку
176.
Все это время я не смыкал глаз ни днем, ни ночью,
чтобы помешать беспорядкам. Но оттого, что их не
произошло, Первый президент и его сторонники
совершенно осмелели и, обратив наш успех против
нас же самих, забросали, так сказать, генералов
жалобами и укорами, хотя, возрази им генералы
достаточно громко, чтобы их голос услышан был
народом, народ, помимо их воли, без сомнения,
растерзал бы Парламент. Президент де Мем язвил
военачальников за то, что войска действовали не
довольно решительно, а советник Большой палаты
Пайен по этому же случаю наговорил нелепых
дерзостей герцогу Буйонскому, который, опасаясь
вызвать смуту, перенес их с великолепным
самообладанием; оно, однако, не помешало ему
глубоко и основательно задуматься над этим
происшествием и сказать мне по выходе из палаты,
что я лучше, нежели он, знаю положение дел в
Париже, а вечером, явившись в Ратушу, обратиться к
принцу де Конти и прочим генералам с речью, смысл
которой состоял в нижеследующем:
«Признаюсь, я никогда не поверил бы
тому, чему стал свидетелем нынче в Парламенте.
Тринадцатого числа палаты не хотят и слышать о
Рюэльском мире, пятнадцатого одобряют его,
исключая несколько статей. Это еще не все:
шестнадцатого Парламент посылает в Рюэль, не
ограничив и не определив их полномочий, тех самых
депутатов, которые подписали мирный договор, не
только не имея на то прав, но и нарушив полученные
приказания. Этого мало: Парламент укоряет и хулит
нас за неудовольствие, какое мы позволили себе
изъявить, когда нас отстранили от участия в
переговорах, а герцога де Лонгвиля и виконта де
Тюренна предали. Но и этого не довольно: в нашей
власти отдать депутатов на растерзание толпы, мы,
рискуя собственной жизнью, их спасаем, пусть
даже, согласен, из соображений благоразумия. Так
вот, сударь, — сказал он, обернувшись ко мне, — не
подумайте, будто я говорю об этом с намерением
оспорить то, что вы всегда мне твердили; напротив,
я намерен отречься [191] от
всего того, что отвечал прежде на ваши слова.
Теперь я признаю, Ваше Высочество (обратился он к
принцу де Конти), что, предоставив эту корпорацию
самой себе, нам останется лишь погибнуть вместе с
нею. Я безусловно и безраздельно присоединяюсь к
предложению, высказанному недавно в моем доме
господином коадъютором, и убежден, что, если Ваше
Высочество помедлит принять его и исполнить,
через два дня мы узнаем о заключении мира, еще
более позорного и еще менее надежного, нежели
первый».
Поскольку двор, который каждую минуту
получал известия о происшествиях в Парламенте,
почти уже не сомневался, что палаты вот-вот
пойдут на уступки, и потому куда прохладнее
относился к переговорам частным, речь герцога
Буйонского нашла в собравшихся весьма пылкое
сочувствие. Они без труда согласились с его
мнением и обсуждали только, как взяться за дело.
Не стану повторять здесь эти рассуждения — я
пространно изложил их в той речи, что произнес у
герцога Буйонского. Согласились обо всем и
положили назавтра в три часа собраться у герцога
Буйонского, где мы могли бы спокойнее, нежели в
Ратуше, уговориться, каким образом представить
дело Парламенту. Я вызвался в тот же вечер
посовещаться с президентом де Бельевром, который
в этом вопросе всегда меня поддерживал.
Мы уже прощались, когда д'Эльбёфу
принесли из дому записку, в которой сообщалось,
что к нему прибыл дон Габриэль де Толедо.
Уверенные, что он привез ратификацию соглашения,
подписанного военачальниками, мы с герцогом
Буйонским отправились туда в карете д'Эльбёфа.
Посланец и в самом деле привез согласие
эрцгерцога, но явился он в особенности для того,
чтобы возобновить переговоры об общем мире,
который я предложил; поскольку от природы он был
человек вспыльчивый, он не удержался, чтобы не
высказать д'Эльбёфу, который, как я узнал
впоследствии, получил от послов деньги, — тоном
довольно резким, а герцогу Буйонскому — тоном
весьма сухим, что в Брюсселе ими не слишком
довольны. Им не составило труда успокоить посла,
сообщив, что сию минуту решено возвратиться к
договору об общем мире, что посол явился весьма
кстати и завтра же увидит плоды принятого
решения. Дон Габриэль приглашен был отужинать у
герцогини Буйонской, которую хорошо знал в
прежние времена, в бытность ее придворной дамой
инфанты, и по секрету сказал ей, что эрцгерцог был
бы весьма ей обязан, если бы она сумела добиться,
чтобы я принял десять тысяч пистолей, которые
испанский король поручил передать мне от его
имени. Герцогиня Буйонская приложила все
старания, чтобы меня убедить, но не преуспела в
этом, — я отклонил предложение короля весьма
почтительно, однако дав понять испанцам, что им
нелегко будет уговорить меня принять от них
деньги. Мне дорого обошелся впоследствии мой
отказ, и не оттого даже, что я отверг деньги в этом
случае, а оттого, что я взял с тех пор привычку
вести себя так же в обстоятельствах, когда
благоразумие требовало принять преподношение,
даже если бы потом я бросил деньги в Сену. Не
всегда безопасно отвергать дары тех, кто стоит
выше тебя. [192]
После ужина в кабинет герцогини
Буйонской, где мы беседовали, явился с лицом
совершенно растерянным Рикмон, о котором мне уже
пришлось упоминать. Он отвел хозяйку дома в
сторону и шепнул ей на ухо всего несколько слов.
Она сначала разрыдалась, а потом, обернувшись к
дону Габриэлю и ко мне, воскликнула: «Увы! мы
погибли! армия предала господина де Тюренна!» В
эту минуту вошел нарочный, который в коротких
словах рассказал нам, что произошло, а именно, что
все войска подкуплены были двором и вся армия,
кроме двух или трех полков, изменила виконту —
счастье еще, что ему удалось уйти от ареста и он с
пятью или шестью приверженцами укрылся у
ландграфини Гессенской, своей родственницы и
приятельницы.
Известие это как гром поразило герцога
Буйонского, я был потрясен почти так же, как он.
Быть может, я ошибаюсь, но мне показалось, что оно
не слишком опечалило дона Габриэля де Толедо
177,
потому ли, что, по его мнению, мы оказались теперь
еще более зависимы от Испании, или потому, что
живой и веселый нрав взял в нем верх над
интересами партии. Однако и сам герцог Буйонский,
как он ни был удручен несчастной вестью, через
полчаса после прибытия гонца уже искал способа
помочь горю. Мы послали за президентом де
Бельевром — он успел получить письмо от маршала
де Вильруа, который из Сен-Жермена известил его о
том же; в письме сообщалось также, что Первый
президент и президент де Мем объявили
придворному, имени которого я не помню и которого
они встретили по дороге в Рюэль, что, если им не
удастся достигнуть соглашения, в Париж они не
вернутся. Герцог Буйонский, который с потерей
армии г-на де Тюренна потерял главный свой козырь
и понял, что его обширные замыслы самому решать
судьбу партии не имеют более опоры, внезапно
вернулся к первоначальному своему намерению —
довести дело до крайней точки; ссылаясь на письмо
маршала де Вильруа, он объявил нам самым
непринужденным и естественным тоном, что из слов
Первого президента и президента де Мема мы можем
судить, сколь нетрудно исполнить план,
задуманный нами накануне.
Каюсь, самообладание, столь
необходимое в этом случае, мне изменило, ибо
вместо того, чтобы промолчать в присутствии дона
Габриэля де Толедо и откровенно высказаться лишь
перед герцогом Буйонским, когда мы с президентом
де Бельевром останемся с ним наедине, я возразил
ему, что обстоятельства сильно изменились; из-за
отступничества армии г-на де Тюренна то, чего
накануне было легко добиться в Парламенте,
завтра станет невозможным и даже гибельным. Я
стал пространно изъясняться об этом предмете, и
неосторожность эта, которую я заметил слишком
поздно, ввергла меня в затруднения, из которых
выбраться оказалось весьма непросто. Дон
Габриэль де Толедо, имевший, как впоследствии
рассказала мне герцогиня Буйонская, приказ
говорить со мной начистоту, едва увидел, что
известие о г-не де Тюренне вызвало перемену в
моем поведении, напротив, старательно затаился,
он начал плести среди генералов интриги, которые
доставили мне много хлопот. Я расскажу вам об
этом [193] позднее, после того
как опишу продолжение разговора, который
состоялся между нами в тот вечер у герцога
Буйонского.
В начале своей речи, обращенной к дону
Габриэлю, герцог вставил мимоходом, поскольку
чувствовал и принужден был сознаться самому
себе, что своим промедлением содействовал
дурному обороту дел, так вот он вставил
мимоходом, как бы для того, чтобы объяснить послу
прошлое свое поведение, что, мол, хорошо еще, что
известие о предательстве армии виконта де
Тюренна пришло прежде, нежели мы обратились к
Парламенту с предложением, которое решили ему
сделать; Парламент, продолжал он, увидя, что
основание, на каком его вовлекли в дело, рухнуло,
сразу обратился бы против нас, в то время как
нынче мы можем найти своему предложению другое
основание, и вот это-то, мол, на его взгляд, и
следует обсудить.
В рассуждении этом, тонком и блестящем,
мне, однако, сразу почудился ложный ход, ибо оно
подразумевало, что новое предложение непременно
должно быть сделано, а в этом-то как раз и
заключалось существо разногласий. Мне не
приходилось встречать человека, который мог бы
сравниться с герцогом Буйонским в умении
пользоваться этим приемом в рассуждении. Он
часто рассказывал мне, как граф Мориц не раз с
укором говаривал Олденбарневелту, которому
позднее велел отсечь голову, что тот доведет
Голландию до переворота, выдавая Генеральным
Штатам
178
за безусловную истину самый предмет разногласия.
Со смехом напомнив теперь об этом герцогу
Буйонскому, я сказал, что отныне ничто не может
помешать Парламенту заключить мир с двором; все
меры, которыми полагают его удержать, лишь
подтолкнут его к нему, и потому я убежден, — в
наших рассуждениях нам должно отправляться от
этой посылки. Поскольку спор становился все
горячее, де Бельевр предложил записать все, что
станут говорить обе стороны. Вот что я
продиктовал ему, и бумага эта, писанная его рукой,
оставалась у меня еще за пять или шесть дней до
моего ареста. Это внушало де Бельевру некоторое
беспокойство; он попросил меня вернуть ее ему,
что я и сделал, к великому для него счастью, ибо,
как знать, не повредил ли бы ему в ту пору, когда
его назначили Первым президентом, этот клочок,
который мог быть у меня отобран. Вот его
содержание:
«Я говорил вам неоднократно, что
всякая корпорация — та же чернь, а стало быть, она
действует под влиянием минуты; в последние два
месяца вам самому пришлось увериться в этом,
наверное, более сотни раз, а доведись вам
присутствовать на ассамблеях, таких случаев было
бы более тысячи. К тому же ни одно предложение не
имеет там успеха долговечного, и то, что сегодня
вызывает особенный восторг, завтра осуждено на
тем большее негодование. Эти соображения и
заставляли меня торопить вас все это время,
чтобы, воспользовавшись обещанием г-на де
Тюренна, привлечь Парламент на нашу сторону, и
привлечь таким образом, чтобы его связать.
Содействовать этому могло только предложение об
общем мире, который сам по себе есть величайшее и
насущнейшее благо и который доставил бы нам
повод оставаться вооруженными во время
переговоров. [194]
Хотя дон Габриэль не француз, он
довольно знает наши обычаи, чтобы понимать:
предложение такого рода, которое имеет целью
заставить своего Короля заключить мир наперекор
всему его Совету, требует большой
приготовительной работы в Парламенте, по крайней
мере в том случае, когда хотят, чтобы оно и впрямь
было поддержано. Конечно, если делают его для
того лишь, чтобы отвлечь внимание магистратов и
развязать руки частным лицам, как мы поступили
недавно, когда помогли дону Хосе де Ильескасу
получить аудиенцию у Парламента, на него можно
решиться с большей легкостью, ибо худшее, что
может случиться в этом случае — это что оно не
достигнет цели; но если и в самом деле хотят,
чтобы предложение было принято, да вдобавок еще
прежде желают воспользоваться им, чтобы связать
корпорацию, которую ничто иное связать не может,
я утверждаю: вред, нанесенный его провалом, если
оно сделано будет необдуманно, перевесит выгоду
от его успеха, в случае если оно будет сделано
вовремя. Само упоминание Веймарской армии
способно было в первый миг ослепить Парламент. Я
говорил вам это, у вас были свои причины для
промедления, я готов признать их важными, я им
подчинился. Имя и армия виконта де Тюренна еще
способны были увлечь его три-четыре дня назад. Я
напоминал вам об этом, у вас были свои
соображения для отсрочки, я готов признать их
справедливость, я им уступил. Вчера вы
согласились с моим мнением, я от него не отрекся,
хотя понимал вполне, что предложение, о котором
идет речь, уже несколько поблекло; однако я
полагал и полагаю по-прежнему, что если бы армия
виконта де Тюренна не предала его, мы сумели бы
склонить Парламент на свою сторону, и хотя, может
быть, не с той же легкостью, как в первые дни, но
все же добившись большей части того, чего мы
домогались. Нынче все переменилось.
Чем располагаем мы, чтобы подкрепить в
Парламенте предложение об общем мире? Нашими
войсками? Вы слышали, как сами магистраты
отзывались сегодня о них в Большой палате. Армией
герцога де Лонгвиля? Вы знаете, что она такое: мы
уверяем, будто в ней семь тысяч пехоты и три
тысячи конницы, и преувеличиваем более чем вдвое;
к тому же вам известно, мы столь часто ее обещали
и так плохо держали свое обещание, что почти не
смеем более заговаривать о ней. Чему же послужит
в Парламенте наше предложение об общем мире, как
не тому, что он станет думать и говорить, будто мы
толкуем о мире общем для того лишь, чтобы
нарушить мир сепаратный, а это верное средство
заставить стремиться к последнему даже тех, кто
его не хотел. Таков дух корпораций, и этой,
сколько я знаю, более, чем всякой другой, не
исключая Университета. У меня нет сомнений:
исполни мы то, что решили, мы не наберем и сорока
голосов, которые выскажутся за то, чтобы в случае,
если двор отвергнет наше предложение, приказать
депутатам воротиться в Париж; всякая другая мера
— пустые слова, которые ни к чему не обяжут
Парламент и от которых двор отделается такою же
болтовнею, которая ему ничего не [195]
будет стоить, а добьемся мы одного — весь
Париж и весь Сен-Жермен станут думать, что мы
действуем в полном и тайном сговоре с Испанией».
Герцог Буйонский покинул кабинет
своей супруги вместе с ней и доном Габриэлем для
того якобы, чтобы записать свое мнение у себя в
кабинете, но, когда мы с президентом де Бельевром
кончили составлять нашу записку, в которую де
Бельевр внес изрядную лепту, герцог сказал, будто
из-за сильной головной боли вынужден был
отложить перо на второй же строке. На самом деле
герцог совещался с доном Габриэлем, который
получил приказ во всем сообразоваться с его
мнением. Я узнал об этом, возвратившись домой, где
меня ждал слуга де Лега, присланный им мне из
испанской армии, которая уже выступила, с депешей
на семнадцати страницах, писанных шифром. Лишь
две или три строки письма не были тайнописью — из
них я узнал, что, хотя Фуэнсальданья склонен
разделить скорее мое мнение насчет договора
генералов, нежели то, какое высказал герцог
Буйонский, все же доверенность Брюсселя к
супруге герцога столь велика, что на него
полагаются более, чем на меня. Я изложу вам
содержание длинной шифрованной депеши после
того, как завершу рассказ о том, что произошло у
герцога Буйонского.
Когда президент де Бельевр огласил
нашу записку в присутствии герцога и герцогини
Буйонских и герцога де Бриссака, возвратившегося
из армии, мы тотчас заметили, что дон Габриэль де
Толедо, который также присутствовал при чтении,
смыслит в наших делах не более, чем мы могли бы
смыслить в делах азиатских. Ум, учтивость,
веселый нрав, пожалуй, даже некоторые дарования,
— по крайней мере он явил их, будучи замешан в
интригах, касавшихся до покойного графа
Суассонского, но никогда не случалось мне видеть
более закоренелого невежества, нежели то, что он
оказал, — по крайней мере в предметах, о которых
шла речь теперь. Посылать подобных посредников —
большая оплошность. Но, по моим наблюдениям, она
весьма распространена. Нам показалось, что
герцог Буйонский возражал против нашей записки,
чтобы показать дону Габриэлю, что он не разделяет
нашего мнения — «которого я и впрямь не разделяю,
— шепнул он мне, — но для меня важно, чтобы
человек этот мне не поверил. — И минуту спустя
прибавил: — Завтра я вам объясню почему».
Было уже два часа пополуночи, когда я
вернулся к себе в архиепископство, где в качестве
утешения поджидало меня письмо Лега, о котором я
уже упоминал; остаток ночи я провел за его
расшифровыванием, и каждое его слово наполняло
меня невыносимой горечью. Письмо писано было
рукою Лега, но сочиняли они его вместе с
Нуармутье, и вот к чему сводился смысл этих
семнадцати страниц: мы-де совершаем страшную
ошибку, не желая, чтобы испанцы вторглись в
пределы королевства; французы столь враждебны
Мазарини и столь страстно жаждут защищать Париж,
что отовсюду стекаются к ним навстречу; мы не
должны опасаться, что наступление испанцев
очернит нас в общем мнении; эрцгерцог — святая
душа и скорее согласится умереть, нежели
воспользуется выгодами, не [196]
предусмотренными соглашением, а граф де
Фуэнсальданья — благородный человек, которого, в
сущности, опасаться нечего.
В заключение говорилось, что главная
часть испанской армии такого-то числа будет в
Ваданкуре, ее авангард такого-то числа в
Понтавере, что она пробудет там столько-то дней,
— не помню в точности сколько, после чего
эрцгерцог намерен стать лагерем в Даммартене
179;
граф де Фуэнсальданья столь важными и
убедительными доводами доказал им необходимость
этого поспешного продвижения, что они, мол,
должны были не только согласиться с ним, но и
одобрить его; он просил их обо всем уведомить
меня лично, уверив, что никогда ничего не
предпримет, не заручившись моим согласием.
Когда я кончил расшифровывать письмо,
ложиться спать было уже поздно, но, если бы я и лег
в постель, я, без сомнения, не сомкнул бы глаз от
мучительной тревоги, какую оно во мне посеяло;
тревога эта была тем горше, что множества
обстоятельств еще усугубляли ее. Мне виделся
Парламент, менее чем когда-либо расположенный к
войне из-за предательства армии де Тюренна; мне
виделись депутаты в Рюэле, осмелевшие еще более,
нежели в первый раз, при виде того, сколь
безнаказанно они могут нарушить свой долг. Мне
виделся народ Парижа, готовый устроить
эрцгерцогу встречу, такую торжественную, как
если бы он был герцогом Орлеанским. Мне виделось,
как этот государь с его четками, которые он не
выпускает из рук, и Фуэнсальданья с его деньгами
в течение недели приобретают в Париже власть
куда большую, нежели та, какую имеем мы все вместе
взятые. Я видел, что этот последний, один из самых
умных на свете людей, уже настолько прибрал к
рукам Нуармутье и Лега, что они точно околдованы.
Я видел, что герцог Буйонский, лишившийся
Веймарской армии, вернулся к прежним своим
намерениям — довести дело до крайности. Я видел,
как двор, уверенный в поддержке Парламента,
толкает к этому же генералов пренебрежением,
какое он снова стал им оказывать со времени двух
последних заседаний палат. Я видел, что все эти
обстоятельства неотвратимо и неизбежно влекут
нас к народному мятежу, который задушит
Парламент, приведет испанцев в Лувр и, может быть
— и даже наверное, — сокрушит государство; и
главное, я видел, что из-за влияния, каким я
пользуюсь в народе сам по себе и через герцога де
Бофора, а также из-за Лега и Нуармутье, которые
действуют моим именем, мне будет приписана — и я
ничего не смогу здесь поделать — печальная и
зловещая честь быть виновником сих достославных
событий, во время которых первой заботой графа де
Фуэнсальданья будет погубить меня самого.
Из всего вышеописанного вам должно
быть понятно, в каком затруднении я оказался; в
особенности удручало меня, что мне почти некому
было открыться, кроме разве президента де
Бельевра, человека неглупого, но твердого лишь до
известной степени; какую меру осторожности
следует наблюдать с людьми подобного рода, можно
увидеть лишь в деле. А это, пожалуй, самое
неудобное; по этой причине я посчитал [197 неуместным делиться с ним
моими опасениями, истинную глубину которых он
угадать не мог. Все утро я предавался этим мыслям
и наконец решил сообщить их моему отцу, который
вот уже двадцать лет, как удалился в
Ораторианскую обитель и никогда не желал и
слышать о моих интригах. На пути между воротами
Сен-Жак и семинарией Сен-Маглуар
180 мне вдруг
пришло в голову, что тайком я всеми силами должен
содействовать миру для спасения государства,
которое казалось мне на краю гибели, а по
наружности миру противодействовать, дабы не
потерять доверия народа и остаться по-прежнему
во главе партии безоружной, — впоследствии,
смотря по обстоятельствам, я могу решить, должно
вооружить ее или нет. Мысль эта, хотя и не
обдуманная до конца, сразу пришлась по нраву
моему отцу, по природе своей склонному к
умеренности, — это заставило меня предположить,
что она вовсе не столь уж отчаянная, как
показалось мне с первого взгляда. А когда мы ее
обсудили, она и вовсе перестала нам казаться
такой уж дерзкой, и тут я вспомнил, что замечал не
раз: все, что представляется дерзким, не будучи им
на самом деле, почти всегда оказывается мудрым. В
моем мнении утвердило меня еще и то, что отец мой,
которому двумя днями ранее через г-на де
Лианкура, находившегося в Сен-Жермене, двор
посулил весьма лестные для меня щедроты,
соглашался со мной, что они не могут послужить
гарантией моей безопасности. Мы отшлифовали нашу
мысль, снабдив ее оправой, долженствующей
усилить игру ее красок и блеск, и я решил
держаться избранного плана, по возможности
убедив в том же герцога Буйонского, господ де
Бофора и де Ла Мот-Уданкура, с которыми после
обеда намеревался встретиться.
Комментарии
162 Понтавер — городок
на севере Франции, к северо-востоку от Реймса, на
реке Эне.
163 ... выступить
против двора... — Родовые интересы перевесили
для Тюренна интересы государственные. Это ясно
понимал Мазарини, отметивший в записных книжках:
«Если его брат герцог Буйонский не будет
полностью удовлетворен в деле с Седаном, то
возбудит Тюренна сделать какую-нибудь глупость».
Однако возвратить Седан, важную в стратегическом
отношении крепость, кардинал не мог. Герцоги
Буйонские хотели стать владетельными сеньорами
наподобие герцогов Лотарингских, чему
противодействовал Мазарини, считавший, что тогда
Франция может превратиться в республику крупных
феодалов.
164 ...чтобы мы
оказались и казались всеобщими благодетелями. —
Категории «быть» («оказаться») и «казаться» —
едва ли не центральные для мемуаров Реца —
постоянно возникают и в афоризмах, и в романах, и
в комедиях XVII — ХVIII вв., в первую очередь в связи с
темами самоанализа, преуспеяния в обществе,
переодеваний, противопоставления
«естественного», природного и социального
поведения. В данном случае Рец, как указывает М.-Т.
Хипп, возможно, руководствуется правилами,
изложенными в популярном тогда «Карманном
оракуле» испанца Бальтасара Грасиана (1647): «Для
правителей выгодно, чтоб их считали
благодетелями; это украшает монархов, доставляя
им всеобщую любовь» (№ 32), «Иметь достоинство и
уметь его показать — двойное достоинство: чего
не видно, того как бы и нет» (№ 130). — Грасиан
Бальтасар. Карманный оракул. Критикон. М., 1981.
(«Литературные памятники»). Перев. Е. М. Лысенко.
165 ... Испанию так
одолевают внутренние ее заботы... — Восстания в
Каталонии, Португалии.
166 ... оплату моих
долгов... — Рец начал выплачивать свои огромные
долги (в ту пору около 400 тысяч ливров) только в 1668
г., по 150 тысяч ливров в год.
167 ... мы собрались
у принца де Конти... — 6 марта. Внутри Фронды
сложились две группировки (их столкновения и
определили ход событий после подписания мира):
коадъютор, Бофор, герцог Буйонский — с одной
стороны, принц Конти, Ларошфуко и герцогиня де
Лонгвиль (которую прозвали королевой Парижа) — с
другой. В мемуарах Реца, естественно,
деятельность его сторонников выходит на первый
план.
168 ... герцогини де
Шеврёз, находившейся в Брюсселе. — Вернувшись
во Францию в 1643 г., герцогиня из-за своих интриг
поссорилась с королевой, отправилась в изгнание
после заговора «Кичливых», до 1645 г. жила в Англии,
до 1649 г. — в Брюсселе.
169 ... мы поручили
ему находиться при особе эрцгерцога. — Лег
представлял в Нидерландах не одного Реца, а всех
фрондеров; документ, подтверждающий его
полномочия (как позднее маркиза де Нуармутье),
был подписан принцем Конти.
170 Мера,
предпринятая 8 марта... — Веймарская армия,
подкупленная Мазарини, изменила Тюренну 2 марта,
и полководец вынужден был удалиться в Голландию.
6 марта об этом узнали сторонники короля, а
фрондеры — только 16-го, как утверждает Рец (если
он просто не спутал числа). Президент де Виоль, П.
де Лонгёй регулярно сообщали ему новости из
Рюэля, и он должен был проведать о том раньше. По
мнению г-жи де Мотвиль, к которому присоединяются
М.-Т. Хипп и М. Перно, 8 марта и позднее Рец,
вероятно, провоцировал Парламент на решительные
действия именно потому, что знал, что армии у
Тюренна больше нет.
171 ... поторопить
герцога де Лонгвиля. — После того, как в январе
1649 г. губернатор Нормандии герцог де Лонгвиль
взбунтовал Руанский парламент, Мазарини объявил
герцога мятежником и передал губернаторство
графу д'Аркуру. Тот сумел блокировать дорогу на
Париж и вынудить Лонгвиля начать переговоры, к
которым, как утверждает Ларошфуко, он и сам был
весьма склонен. В тот же день, 9 марта, по приказу
Парламента, состоялась распродажа имущества
Мазарини.
172 ... но этого я в
точности не помню. — Деньги предоставил
Мазарини финансист Бартелеми Эрвар (Херварт),
который сам и занялся подкупом армии Тюренна.
173 ... но они не
заслуживают упоминания. — Рец опустил 7 статей
из 19, в том числе такую важную (№ 3), как
подтверждение указов мая — октября 1648 г.,
ограничивающих власть короля (о программе,
разработанной палатой Людовика Святого — см. ч.
II, примеч. 94, 95). Пойдя на эти уступки, монархия
намеревалась в дальнейшем взять реванш, и потому
мир не мог быть продолжительным.
174 ... кричали даже:
«Республику!» - Монархический строй в Англии
был отменен 7 (17 н. ст.) февраля 1649 г., и, по
свидетельству современника, «в Париже только и
разговоров было, что о республике и свободе».
175 ... чтение их не
обошлось без препирательств. — Рец не
упоминает о том, что сам произнес речь, призывая
продолжить гражданскую войну и отвергнуть
Рюэльский договор как недостаточно почетный и
надежный. Но, возможно, это не сознательное
умолчание, а простая забывчивость, ибо, как
подчеркивает С. Бертьер, в «Парламентском
дневнике», основном источнике мемуариста, об
этом также не говорится. Напомним, что если при
изложении парламентских дебатов 1647 — 1648 гг. Рец
пользовался «Современной историей» Дю Портая
(см. ч. II, примеч. 49), то затем он обратился к
«Дневнику, содержащему все, что было сделано и
произошло во время заседаний парижского
Парламента в 1648 и 1649 годах» (1649) и «Продолжению
подлинного Дневника заседаний Парламента» (1651).
176 ... намереваясь
сбросить его в реку. — Де Торе был сыном
ненавистного суперинтенданта финансов
Партиселли д'Эмери, и поэтому буржуазия была
особо озлоблена против него. Другие мемуаристы
(Оливье Лефевр д'Ормессон, Дюбюиссон-Обене)
приписывают это покушение не городской милиции,
а народу.
177 ... оно не
слишком опечалило дона Габриэля де Толедо... — Габриэль
де Толедо, как и многие присутствовавшие, давно
уже знал об этом. Вся сцена, как пишет в своем
исследовании А. Бертьер, насквозь театральна:
приход наперсника, драматическая пауза, плач,
эффектная «реплика в сторону», рассказ вестника
о трагическом событии, реакция действующих лиц.
178 Генеральные
Штаты — высший орган государственной власти
Республики Соединенных Провинций, заседавший в
Гааге с 1593 г. В него входили 30 депутатов от семи
провинций. Генеральные Штаты ведали вопросами
внешней политики, бюджетом, назначением на
должности и т. д. Штатгальтер Мориц Оранский
Нассау, добиваясь усиления своей власти,
воспользовался религиозными распрями между
«арминианами» и «гомаристами» и велел предать
суду и казнить в 1619 г. видного политика и
военачальника Яна ван Олденбарневелта.
179 ... эрцгерцог
намерен стать лагерем в Даммартене... —
Поскольку Даммартен находится всего в 30 км от
Парижа, испанцы под предлогом помощи фрондерам
хотели начать наступление на Париж.
180 Семинария
Сен-Маглуар. — Орден ораторианцев, основанный
в 1611 г., объединял священников, не дававших
монашеского обета, а посвящавших свою жизнь
ученым занятиям (ораторианцами были философ
Мальбранш, Филипп Эмманюэль де Гонди, отец Реца —
см. ч. I, примеч. 10), проповедям, учительству. Первая
руководимая ими (и первая в Париже) семинария
была открыта в 1618 г. в помещении монастыря
Сен-Маглуар и просуществовала до Великой
французской революции.
Текст воспроизведен по изданию: Кардинал де Рец. Мемуары. М. Наука. 1997
|