ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ
МЕМУАРЫ
MEMOIRES
Вторая часть
Обстоятельство это заслуживает
внимания своей необыкновенностью. Явившись к
королеве английской за пять или шесть дней до
того, как Король покинул Париж, я застал ее в
спальне дочери, будущей герцогини Орлеанской.
«Видите, — сказала мне королева с первых же слов,
— я пришла побыть с Генриеттой. Бедное дитя не
может встать с постели — у нас нечем топить».
Дело в том, что Кардинал уже шесть месяцев не
выплачивал Королеве ее пенсию, торговцы
отказывались отпустить дрова в долг, и во всем
дворце не осталось ни одного полена. Надеюсь, вы
не усомнитесь в том, что английской принцессе
назавтра не пришлось оставаться в постели за
недостатком вязанки хвороста; однако вы
догадываетесь, что не это имела в виду
Принцесса-мать в своем письме. Я вспомнил об ее
словах через несколько дней. Я обрисовал
Парламенту постыдность небрежения, оказанного
английской королеве, и Парламент послал ей сорок
тысяч ливров
128.
Потомкам нашим трудно будет поверить, что дочери
английского короля и внучке Генриха Великого не
хватало вязанки хвороста, чтобы в январе
совершить в Лувре свой утренний туалет. Читая
историю, мы ужасаемся низостям, куда менее
чудовищным, но безразличие, с каким отнеслись к
этому случаю большинство тех, кому я о нем
рассказал, наверное, в сотый раз побудило меня
прийти к заключению: примеры прошлого волнуют
людей несравненно более, нежели дела
современные. Мы привыкаем ко всему, что творится
у нас перед глазами, — недаром я говорил вам, что
не знаю, так ли поразило бы нас присутствие в
совете коня Калигулы
129, как мы
воображаем. [126]
Партия наша образовалась — теперь
недоставало только соглашения о военнопленных,
которое стороны заключили без переговоров.
Корнет моего полка захвачен был патрулем полка,
стоявшего в Ла-Виллет, и доставлен в Сен-Жермен,
где Королева приказала немедля отрубить ему
голову. Главный прево королевского дома
130,
понимавший, чем грозит такое решение и
дружественно ко мне расположенный, уведомил меня
обо всем; я тотчас послал к Паллюо, который
командовал войсками в Севре, трубача с письмом,
составленным в духе, приличествующем пастырю, но
из которого, однако, явствовало, какие
неприятности эта расправа может повлечь за собою
в будущем, тем более недалеком, что мы также взяли
пленных, и среди них графа д'Олонна — он был
схвачен, когда собирался бежать, переодевшись
лакеем. Паллюо тотчас отправился в Сен-Жермен,
где изобразил возможные следствия этой казни. У
Королевы с трудом вырвали согласие отложить ее
на завтра, а потом объяснили, сколь серьезно это
дело; корнета моего обменяли, так незаметно
установилось правило щадить пленных.
Вздумай я в подробностях рассказывать
вам обо всем происшедшем во время осады Парижа,
которая началась 9 января 1649 года и снята была 1
апреля того же года, я никогда бы не кончил,
поэтому я удовольствуюсь тем, что отмечу лишь
события самые выдающиеся. Но прежде чем
приступить к изложению их, я полагаю уместным
поделиться с вами двумя или тремя наблюдениями,
заслуживающими раздумья.
Во-первых, за все время осады в Париже
не было замечено и тени недовольства, хотя все
речные переправы заняты были врагами и разъезды
их то и дело совершали набеги на берега. Можно
сказать даже, что город не чувствовал никаких
лишений, более того — казалось, самый страх перед
ними возник только 23 января, да еще 9 и 10 марта,
когда на рынках вспыхнула искорка волнения,
вызванного скорее хитростью и алчностью
булочников, нежели недостатком хлеба
131.
Во-вторых, едва выступил Париж, все
королевство пришло в колебание
132. Парламент Экса,
арестовавший губернатора Прованса, графа д'Але,
присоединился к Парламенту парижскому.
Парламент Руана, куда 20 января направился герцог
де Лонгвиль, последовал его примеру. К этому же
склонялся и парламент Тулузы, но его удержало
известие о совещании в Рюэле, о котором я
расскажу вам позднее. Принц д'Аркур, нынешний
герцог д'Эльбёф, поспешил в Монтрёй, которого он
был губернатором, и принял сторону парламента.
Реймс, Тур и Пуатье взялись за оружие, чтобы его
поддержать. Герцог де Ла Тремуй открыто набирал
для него войска, герцог де Рец предложил ему свои
услуги и Бель-Иль. Ле-Ман изгнал своего епископа и
всех членов семьи Лаварден, преданных двору, а
Бордо, чтобы выступить, ждал только писем,
которые парижский Парламент отправил всем
верховным палатам и всем городам королевства,
дабы призвать их присоединиться к нему против
общего врага. Но письма, посланные в Бордо, были
перехвачены.
В-третьих, в продолжение этой
трехмесячной осады Парламент исправно собирался
каждое утро, а иногда и после обеда, но
обсуждались [127] в нем, по
крайней мере в обыкновенные дни, дела столь
пустые и вздорные, что их могли бы за четверть
часа поутру разрешить два комиссара
133. Чаще всего это
были непрестанно поступавшие доносы о том, что
откупщики и сторонники двора скрывают свое
имущество и деньги. Из тысячи подобных донесений
едва ли набрался десяток справедливых, но эта
приверженность к мелочам в соединении с упрямым
желанием соблюсти процедуру крючкотворства в
делах, совершенно с нею несовместных, очень скоро
убедили меня, что от палат, учрежденных во имя
спокойствия, мало проку во время мятежа.
Перехожу, однако, к подробностям.
Восемнадцатого января я утвержден был
советником Парламента
134, чтобы иметь
право в отсутствие дяди принимать участие в
заседаниях с решающим голосом, а после обеда в
доме герцога Буйонского подписан был договор,
который заключили между собой главнейшие лица в
партии. Вот их имена: господа де Бофор, де Буйон,
де Ла Мот, де Нуармутье, де Витри, де Бриссак, де
Мор, де Мата, де Кюньяк, де Барьер, де Сийери, де
Ларошфуко, де Лег, де Бетюн, де Люин, де Шомон, де
Сен-Жермен д'Ашон и де Фиеск.
Двадцать первого числа того же месяца
были оглашены, обсуждены и позднее обнародованы
письменные представления, которые Парламент,
издавший постановление против Кардинала, решил
сделать Королю. Представления требовали
расправы с первым министром, однако остались
лишь манифестом, ибо двор не пожелал их принять,
объявив, что Парламент, распущенный королевской
декларацией как мятежный, не может более делать
представления от имени корпорации
135.
Двадцать четвертого января г-да де
Бофор и де Ла Мот выступили из Парижа, чтобы
совершить нападение на Корбей. Но принц де Конде
предупредил их, бросив туда свои войска.
Двадцать пятого января был наложен
арест на все имущество, находившееся в доме
Кардинала
136.
Двадцать девятого числа Витри,
выехавший во главе кавалерийского разъезда
навстречу жене своей, которая должна была
прибыть в Париж из Кубера, в Феканской долине
наткнулся на немцев из охраны Венсеннского
замка, которых он оттеснил до самой его ограды. В
этой маленькой стычке был, к несчастью, убит
Танкред, называвшийся сыном герцога Рогана,
который накануне объявил себя нашим сторонником.
Первого февраля герцог д'Эльбёф
оставил гарнизон в Бри-Конт-Робере, чтобы
облегчить подвоз продовольствия из Бри.
Восьмого числа того же месяца один из
генеральных адвокатов, Талон, предложил
Парламенту выказать какие-нибудь знаки почтения
и преданности Королеве — предложение Талона
поддержали Первый президент и президент де Мем.
Однако Парламент единодушно его отверг, и притом
с большим негодованием, ибо заподозрили, что
сделано оно в сговоре с двором. Я этого не думаю,
однако нахожу, что время для него выбрано было в
противность всем приличиям. Ни один из
военачальников на [128] заседании
не присутствовал — по этой причине я объявил
свое решительное с ним несогласие.
Вечером того же дня Кланлё, которого мы
оставили в Шарантоне с тремя тысячами солдат,
получил известие, что герцог Орлеанский и принц
де Конде идут на него с семью тысячами пехоты,
четырьмя тысячами конницы и артиллерией
137.
Тогда же я получил записку из Сен-Жермена,
подтверждавшую это сообщение.
Не покидавший постели из-за подагры
герцог Буйонский, считая, что крепость эту трудно
оборонять, предложил отвести войска и отстаивать
лишь подступы к мосту. Герцог д'Эльбёф, который
любил Кланлё и полагал, что поможет ему недорогой
ценой стяжать славу, ибо не верил справедливости
полученного известия, держался иного мнения.
Герцог де Бофор похвалялся своей удалью. Маршал
де Ла Мот, как он сам мне потом признался, не
верил, что принц де Конде решится атаковать
Шарантон в виду наших войск, которые могли занять
слишком выгодные позиции. Принц де Конти, по
обычаю людей слабых, уступил тем, кто более
горячился. Кланлё приказали держаться, пообещав
засветло прислать ему подкрепление, но обещания
не исполнили. Вывести войска за ворота Парижа —
дело необыкновенно долгое. Хотя движение войск
началось еще в одиннадцать часов вечера, на место
сражения к Феканскому холму они прибыли лишь в
семь часов утра. Принц де Конде с рассветом
атаковал Шарантон и захватил его, потеряв в
сражении герцога де Шатийона, бывшего в его армии
заместителем главнокомандующего. Кланлё погиб в
сражении, отказавшись сдаться; мы потеряли
восемьдесят офицеров, в армии принца де Конде
насчитывалось всего двенадцать или пятнадцать
убитых. Наши войска, подошед, увидели его отряды,
построенные в две линии на противоположной
вершине холма. Ни одна из сторон не решалась
атаковать первой, не желая подставлять себя
другой на склоне долины. Глядя друг на друга, они
весь день перестреливались; Нуармутье,
воспользовавшись этой перестрелкой, взял тысячу
конников и, не замеченный Принцем, отправился в
Этамп, чтобы встретить и сопроводить огромный
обоз со всевозможной живностью, которую туда
согнали. Любопытно отметить, что в Париж
стекались жители всех провинций, как потому, что
в нем было много денег, так и потому, что почти все
французы горели желанием его защищать.
Десятого числа господа де Бофор и де Ла
Мот выступили из города для прикрытия
возвращавшегося Нуармутье и на равнине Вильжюиф
обнаружили маршала де Грамона с двухтысячным
пехотным войском из швейцарских и французских
гвардейцев и двухтысячной конницей. Младший из
рода де Бово — Нерльё, способный офицер,
командовавший кавалерией мазаринистов,
решительно устремился в атаку и был убит
гвардейцами г-на де Бофора у ворот Витри. Бриоль,
отец Бриоля, вам известного, вырвал у г-на де
Бофора шпагу. Но тут враги дрогнули, даже пехота
их смешалась — во всяком случае, пики гвардейцев
забряцали, сталкиваясь друг с другом, а это
всегда есть признак замешательства, [129] однако маршал де Ла Мот
приказал бить отбой, не желая подвергать
превратностям битвы обоз, который уже показался
вдали. Маршал де Грамон счастлив был унести ноги,
и обоз вступил в Париж, сопровождаемый едва ли не
сотнею с лишком тысяч человек, которые взялись за
оружие, едва разнесся слух, что герцог де Бофор
завязал сражение.
Одиннадцатого числа советник
Апелляционной палаты Брийак, пользовавшийся
уважением Парламента, объявил на общем собрании
всех палат, что следует подумать о мире:
горожанам надоело, мол, содержать войска, да и под
конец в ответе за все придется быть Парламенту, а
он, Брийак, знает-де из верных рук, что мирные
предложения будут встречены весьма
благосклонно. В том же духе говорил накануне в
муниципальном совете президент Счетной палаты
Обри; вы увидите далее, что в Сен-Жермене
воспользовались доверчивостью этих двоих, из
которых первый был пригоден лишь для
крючкотворства, а другой вообще ни на что не
годен; вы увидите, повторяю, что в Сен-Жермене
воспользовались их доверчивостью, чтобы
прикрыть замышляемое на Париж нападение. Слова
Брийака вызвали в Парламенте горячие споры.
Прения продолжались долго — наконец решено было
отложить обсуждение до утра.
На другой день, 12 февраля, Мишель,
командовавший стражей у ворот Сент-Оноре, явился
в Парламент доложить о прибытии герольда,
сопровождаемого двумя трубачами. Герольд,
доставивший три пакета: один — адресованный
Парламенту, другой — принцу де Конти, третий —
муниципалитету, желал говорить с Парламентом.
Известие это пришло как раз тогда, когда все еще
стояли у камина в Большой палате, собираясь
занять места; разговор шел о происшествии,
случившемся накануне в одиннадцать часов вечера,
когда на Рынке схвачен был шевалье де Ла Валетт,
который разбрасывал листки, хулящие Парламент и
еще более — меня
138.
Ла Валетта отвели в Ратушу, где я и встретил его
на лестнице, выходя от герцогини де Лонгвиль.
Будучи хорошо с ним знаком, я вежливо его
приветствовал и даже заставил отступить толпу,
которая его оскорбляла. Но каково же было мое
удивление, когда вместо того, чтобы ответить на
мою учтивость, он бросил мне с вызовом: «Я ничего
не боюсь, я служу моему Королю». Удивление мое
поубавилось, когда я увидел его воззвания, при
которых любезности и впрямь были не у места.
Горожане вручили мне пять или шесть сотен их
копий, найденных в карете Ла Валетта. Он от них не
отпирался и продолжал говорить со мной с прежней
надменностью. Это, однако, не заставило меня
изменить свое обращение с ним. Я выразил
сожаление, что вижу его в столь бедственном
положении, и купеческий старшина приказал
сопроводить его под стражей в Консьержери.
Приключение это, которое уже и само по
себе трудно было совместить с готовностью
придворной партии к миру, хотя Брийак и президент
Обри похвалялись, будто доподлинно и досконально
знают о добрых намерениях двора, приключение это,
вместе с прибытием герольда, словно по
волшебству появившегося в нужную минуту, слишком
явно [130] свидетельствовало о
коварном умысле. Парламент видел его, как и все
прочие. Однако Парламент в высшей степени
склонен был к ослеплению, ибо, приученный
правилами обыкновенной судебной процедуры
держаться мелочных формальностей, в случаях
необыкновенных он не умел отделить от них
существо дела. «Должно остерегаться этого
герольда, он явился недаром, очень уж странное
стечение обстоятельств: для отвода глаз толкуют
о переговорах, разбрасывают подметные листки,
чтобы возмущать народ, а на другое утро является
герольд — тут дело нечисто». Так твердила вся
верховная палата, и она же присовокупляла: «Но
как быть? Разве может Парламент отказаться
выслушать герольда своего Короля? Ведь герольда
выслушивают, даже когда он послан врагом!» В этом
духе высказывались все, только некоторые громко,
а другие потише. Сторонники двора провозглашали
это велегласно, приверженцы партии не
выговаривали столь внятно концы фраз. Послали к
принцу де Конти и генералам просить их
пожаловать в Парламент, но пока их ожидали — кто
в Большой палате, кто во Второй апелляционной
палате, кто в Четвертой, я отвел в сторону старика
Брусселя и предложил ему выход, который пришел
мне в голову всего лишь за четверть часа до
начала заседания.
Первой моей мыслью, когда я узнал, что
Парламент намерен открыть ворота герольду, было
поставить все войска под ружье и, выстроив их
рядами, с большой торжественностью провести
между ними герольда, под предлогом почестей так
его окружив, чтобы народ почти не мог его видеть и
совсем не мог слышать. Вторая мысль была
счастливей и лучше помогла решить дело. Я
предложил Брусселю, — ему, как одному из
старейших членов Большой палаты, надлежало
выступить в числе первых, — сказать, что нынешнее
замешательство вовсе ему непонятно, ибо решение
может быть одно: отказаться принять герольда и
даже впустить его в город, ведь такого рода
вестников высылают лишь к врагам или к равным
себе; посольство это — весьма грубая уловка
кардинала Мазарини, который вообразил, будто
сумеет ввести в заблуждение Парламент и
муниципалитет и под предлогом послушания
заставит их совершить столь непочтительный и
преступный шаг. Добряк Бруссель, убежденный в
неоспоримости этого моего рассуждения, хотя на
самом деле оно было весьма сомнительным,
отстаивал его до слез. Весь Парламент был
растроган. Магистраты поняли вдруг, что только
таким и может быть их ответ. Президенту де Мему,
пожелавшему привести два или три десятка
примеров, когда короли посылали герольдов своим
подданным, заткнули рот и освистали его, как если
бы он изрек величайшую нелепость; тех, кто
высказывал противоположное мнение, едва слушали,
и решено было запретить герольду появляться в
городе, а магистратов от короны послать в
Сен-Жермен, дабы они объяснили Королеве причины
такого запрета.
Принц де Конти и муниципалитет
воспользовались тем же предлогом, чтобы
отказаться выслушать герольда и принять пакеты,
которые на другой день он оставил у ограды ворот
Сент-Оноре. Это происшествие в соединении с
арестом шевалье де Ла Валетта привело к тому, что
никто [131] даже и не вспомнил
об оглашенном накануне решении обсудить
предложение Брийака. Лицемерные попытки
примирения вызывали теперь лишь всеобщий гнев и
недоверие, а несколько дней спустя, когда стали
известны подробности умысла, озлобление еще
усилилось. Шевалье де Ла Валетт, человек
коварный, но отважный и притом склонный и
способный к решительным действиям, а в наше время
это не часто свойственно храбрецам, задумал
убить нас с герцогом де Бофором на лестнице
Дворца Правосудия и для этой цели
воспользоваться смятением и замешательством,
которые, по его предположениям, должно было
вызвать в городе необычное появление герольда.
Двор всегда отрицал, что нас замышляли убить,
хотя признавался, что подослал Ла Валетта с
воззваниями, и даже требовал его выдачи. Но я знаю
из верных рук, что Коон, епископ Дольский, за день
до этого говорил епископу Эрскому, будто герцогу
де Бофору и мне осталось жить не более трех дней
139;
примечательно, что в том же разговоре он
отзывался о Принце как о человеке недостаточно
решительном, которому не все можно сказать. Из
этого я заключаю, что Принцу не были известны
истинные намерения шевалье де Ла Валетта. Но я
всегда забывал его об этом спросить. 19 февраля
принц де Конти объявил Парламенту, что в
отделении приставов ожидает дворянин, посланный
эрцгерцогом Леопольдом, наместником испанского
короля в Нидерландах, — посланец этот просит у
высокого собрания аудиенции. Едва принц де Конти
закончил свою речь, магистраты от короны явились
доложить о своем посольстве в Сен-Жермен, где их
приняли как нельзя лучше. Королева совершенно
одобрила соображения, по каким Парламент
отказался впустить в город герольда; она уверила
магистратов от короны, что, хотя в нынешних
обстоятельствах она не может признать в решениях
Парламента постановлений верховной палаты, она
благосклонно примет все изъявления почтения и
преданности с его стороны, и в том случае, если он
подтвердит их на деле, тотчас окажет знаки своей
милости и даже благоволения всем его членам
совокупно и каждому в отдельности. Генеральный
адвокат Талон, всегда говоривший с достоинством
и силой, оснастил эту свою речь всеми фигурами
красноречия, чтобы под конец в самых
патетических выражениях уверить Парламент, что
если, мол, он пожелает отправить депутацию в
Сен-Жермен, та будет принята наилучшим образом и
может весьма приблизить заключение мира. Когда
же Первый президент сообщил ему в ответ, что у
дверей в Большую палату дожидается посланец
эрцгерцога, Талон, человек сметливый,
воспользовался этим предлогом, чтобы еще
подкрепить свое мнение. Провидение, заметил он,
кажется, нарочно доставило Парламенту случай с
вящей убедительностью доказать Королю свою
верность, отказавшись принять посланного и
донеся Королеве о том, что это сделано из
неизменного к ней почтения. Поскольку появление
испанского посланца в парижском Парламенте — из
ряда вон выходящее событие в нашей истории, я
полагаю, что в рассказе о нем следует вернуться
несколько вспять. [132]
Вы уже знаете, что Сент-Ибар, который
неизменно поддерживал деятельную переписку с
графом де Фуэнсальданья, от времени до времени
убеждал меня войти с ним в сношения; рассказывал
я вам также и о причинах, которые удерживали меня
от этого шага. Однако, поскольку мы оказались в
осаде, а Мазарини послал во Фландрию Воторта,
чтобы начать переговоры с испанцами, и к тому же
партия наша утвердилась уже настолько, что в
союзе с врагами государства не могли бы обвинить
меня одного, я оставил прежнюю щекотливость и
осмотрительность и поручил Монтрезору написать
Сент-Ибару, который, покинув Францию, жил то в
Гааге, то в Брюсселе, что в нынешних
обстоятельствах я полагаю возможным без ущерба
для своей чести выслушать предложения, которые
мне пожелают сделать, чтобы оказать помощь
Парижу; я просил его, однако, позаботиться о том,
чтобы прямо ко мне не обращались и мне не
пришлось бы ни в чем участвовать гласно. Я
написал в этом смысле Сент-Ибару или, точнее,
поручил, чтобы ему это написали, ибо он передал
мне через Монтрезора, что испанцы, зная, что народ
Парижа безусловно повинуется лишь мне одному, и
видя, что я не ищу их помощи, вообразили, будто я
пытаюсь сговориться с придворной партией, и
это-то и удерживает меня от соглашения с ними;
таким образом, не полагаясь в отношении Парижа на
других вождей, испанцы вполне могут соблазниться
обширными посулами, которыми изо дня в день их
прельщает Кардинал. Из слов, оброненных
герцогиней Буйонской, я понял, что ей, как и
Сент-Ибару, это известно; в согласии с ее супругом
и с нею я и сделал шаг, о котором вам только что
сказал; с их же согласия я намекнул, что нам было
бы приятно, если бы в этом деле первым на сцену
выступил герцог д'Эльбёф. Поскольку во времена
кардинала де Ришельё он провел двенадцать или
даже пятнадцать лет во Фландрии, получая пенсион
от Испании, такой путь представлялся совершенно
естественным. Предложение это было сразу
принято. Граф де Фуэнсальданья на другой же день
отрядил в Париж, под именем дона Хосе де
Ильескаса, монаха-бернардинца Арнольфини,
переодетого в военное платье. Монах прибыл к
герцогу д'Эльбёфу в два часа пополуночи, вручил
ему краткое рекомендательное письмо, а на словах
изложил свое поручение так, как вы легко можете
себе представить.
Герцог д'Эльбёф вообразил себя первым
лицом в партии и на другой день по выходе из
Дворца Правосудия пригласил всех нас, то есть
всех наиболее значительных в партии особ, к себе
обедать, объявив, что имеет сообщить нам нечто
важное. В числе приглашенных были принц де Конти,
господа де Бофор и де Ла Мот, а также президенты
Ле Коньё, де Бельевр, де Немон, де Новион и Виоль.
Герцог д'Эльбёф, бывший от природы изрядным
фигляром, начал представление с того, что
расписал, как дорожит он именем француза, —
оттого, мол, он даже не решился распечатать
записку, присланную ему из подозрительного
места. Место это названо было лишь после
множества оговорок, которые перемежались
загадками, и тут президент де Немон, который при
всей живости [133] гасконского
ума был величайшим в мире простаком, разыграл
вторую сцену, вложив в нее столько же наивности,
сколько в первую вложено было притворства. На
записку с аккуратно восстановленной печатью,
которую герцог д'Эльбёф швырнул на стол, он
посмотрел как правоверный еврей на субботнее
жертвоприношение
140. И заявил, что
герцог д'Эльбёф поступил весьма дурно, пригласив
членов Парламента для соучастия в подобном
деянии. Тогда президент Ле Коньё, которому
наскучил весь этот вздор, взял письмо, правду
сказать походившее более на любовную записку,
нежели на дипломатическое послание, распечатал
его и, прочитав то, что в нем содержалось, а это
была всего лишь рекомендация, и выслушав от
герцога д'Эльбёфа то, что на словах сообщил ему
податель письма, разыграл перед нами фарс,
достойный первых двух сцен. Он высмеял все
принятые предосторожности, предупредив те, какие
еще могли быть приняты, после чего единогласно
решено было не отвергать помощи Испании.
Трудность состояла лишь в том, каким образом на
нее согласиться. И трудность эта была велика по
многим важным причинам.
Герцогиня Буйонская, накануне
признавшаяся мне, что поддерживает сношения с
Испанией, тогда же изъяснила мне намерения
Фуэнсальданьи, который готов был обещать нам
поддержку, при условии, что и мы обяжемся его
поддержать. Подобное обязательство с нашей
стороны могло быть подписано только Парламентом
или мною. Фуэнсальданья отнюдь не доверял
Парламенту, считая двух главных его вожаков,
Первого президента и президента де Мема, не
способными предложить ему что-нибудь дельное. А
поскольку до сей поры я почти не доставлял ему
возможности вступить в переговоры со мной, он
полагался на меня не более, чем на Парламент. Ему
было известно, сколь мало силы у д'Эльбёфа и сколь
мало можно ему доверять; он знал, что герцог де
Бофор в моих руках, что влияние его, по причине
его бездарности, совершенно призрачно.
Постоянные колебания герцога де Лонгвиля и
умственная скудость маршала де Ла Мота были ему
никак не с руки. Он доверился бы герцогу
Буйонскому, но герцог Буйонский не мог
поручиться ему за Париж: он не имел в нем никакой
власти, да вдобавок подагра, приковывавшая его к
постели и мешавшая ему действовать, давала повод
сторонникам двора сеять в народе сомнения на его
счет. Все эти обстоятельства, которые смущали
Фуэнсальданью и, без сомнения, могли побудить его
попытать счастья в Сен-Жермене, где недаром
боялись, как бы он не объединился с нами, все эти
обстоятельства могли измениться к выгоде партии
лишь в том случае, если бы Парламент заключил
договор с Испанией, что было совершенно
невозможно, или если бы я сам дал испанцам
недвусмысленное обязательство.
Сент-Ибар, памятуя о том, что когда-то я
продиктовал ему инструкцию, в которой предлагал
подписать обязательство такого рода, был уверен,
что я не изменил своего намерения, поскольку
согласился выслушать испанцев; хотя
Фуэнсальданья держался другого мнения по
причине, которую я изложил, он все же приказал
своему посланцу сделать попытку [134]
заручиться моей подписью и даже передать
мне, что не окажет нам никакой поддержки, пока это
предварительное условие не будет выполнено.
Посланец графа, прежде чем явиться к д'Эльбёфу,
два дня совещался с герцогом и герцогиней
Буйонскими и высказал им все начистоту, что и
побудило герцогиню стать со мною в этом вопросе
откровеннее, нежели прежде. Но то, что я, нуждаясь
в немедленной и безотлагательной помощи, решился
когда-то предложить в инструкции, о которой
только что упомянул, более мне не подходило.
Отныне нельзя было сохранить в тайне договор,
который непременно должен был быть подписан
также военачальниками, из которых одни были мне
подозрительны, а других я страшился. Я заметил,
что г-н де Ларошфуко весьма поколебал доброе
расположение ко мне герцогини де Лонгвиль
141,
а стало быть, я не мог положиться на принца де
Конти.
Я уже описывал вам характер герцога де
Лонгвиля и способности маршала де Ла Мота. О
герцоге д'Эльбёфе мне добавить нечего. Зато в
герцоге Буйонском, поддержанном Испанией, с
которой, беря во внимание Седан, он имел интересы
общие, я усматривал нового герцога Майенского,
который с первого же дня возымеет еще множество
других видов, никак не согласных с выгодою
Парижа, и со временем с помощью кастильских
козней и денег может изгнать из Парижа
коадъютора, подобно тому как во времена Лиги
тогдашний герцог Майенский изгнал кардинала де
Гонди, двоюродного моего деда
142. Совещаясь с
герцогом и герцогиней Буйонскими об испанском
посланце, я не утаил от них ни одного из своих
соображений, в том числе и последнего, сдобрив
его, разумеется, самыми милыми и учтивыми
шутками. Герцогиня Буйонская, которая прибегала
к кокетству, притом более на словах, нежели на
деле, лишь с одобрения своего супруга, на сей раз
пустила в ход все свои чары, которые сделали бы ее
одной из самых обольстительных в мире женщин,
будь она даже столь же безобразна собой, сколь на
самом деле была прекрасна, — так вот она пустила
в ход все свои чары, чтобы убедить меня, не
колеблясь, сговориться с испанцами, ибо, мол, ее
супруг и я, связанные особенным союзом, будем
всегда иметь столь значительный перевес над
остальными, что они окажутся совершенно для нас
безопасны.
Герцог Буйонский, человек весьма
умный, понимал вполне, что я рассуждаю и действую
сообразно с истинной своей выгодой, — он вдруг
поддержал меня, руководясь правилом, которое
должно было бы быть общим для всех, а меж тем
почитается лишь редкими. Из всех, кого я знал, он
один никогда не упорствовал в том, чего не
надеялся достигнуть. Вот и теперь он даже любезно
вошел в мое положение. Он сказал герцогине
Буйонской, что, принимая в соображение мое
звание, я ставлю на верную карту: междоусобица
может завтра же утихнуть, а архиепископом
Парижским я останусь до конца моих дней; имея
более других интереса в том, чтобы спасти город, я
не менее усердно должен стараться о том, чтобы не
оставить на себе позорного пятна в будущем;
однако, выслушав все сказанное мною, он полагает,
что дело можно уладить. И тут он [135] предложил
план, который не приходил мне в голову и который я
вначале не одобрил, ибо он показался мне
неисполнимым, но, по зрелом размышлении, я в свою
очередь согласился с герцогом — план состоял в
том, чтобы принудить Парламент выслушать
посланца, ибо это привело бы к исполнению почти
всех наших желаний. Испанцы, которые этого не
ждут, будут приятно поражены; Парламент, сам того
не сознавая, сделает шаг, его обязывающий, а
военачальники после такого поступка, который
впоследствии может быть истолкован как
молчаливое одобрение корпорацией мер,
предпринятых частными лицами, вправе будут
завести переговоры с испанцами. Герцогу
Буйонскому нетрудно будет убедить Арнольфини,
сколь большую выгоду для него самого представит
возможность первым же нарочным сообщить
эрцгерцогу, что палата пэров Франции приняла
письмо от военачальника испанского короля в
Нидерландах и его посланца. Герцог надеялся
пространной шифрованной депешей дать понять
графу Фуэнсальданья, что дальновидная политика
требует оставить в партии человека, который,
действуя с ним заодно, по наружности не будет
замешан ни в каких связях с Испанией; в случае
необходимости он сможет противостоять
разногласию, а союз с врагами государства
неминуемо породит таковое в партии, сторонникам
которой, памятуя о Парламенте, надлежит
соблюдать в отношениях с Испанией
осмотрительность не в пример большую, нежели во
всяком другом вопросе; роль эта, в силу моего сана
и звания, более всего подходит мне и, по счастью,
столь же отвечает выгоде общей, сколь и моей
собственной. Вся трудность состояла в том, чтобы
убедить Парламент принять представителя
эрцгерцога, а меж тем только эта аудиенция и
могла заменить в глазах посланца мою подпись, до
получения которой, по его словам, ему приказано
было ничего не предпринимать. Но тут мы с
герцогом Буйонским решили положиться на судьбу;
недавний случай с герольдом, которого не
допустили в город под самым пустым предлогом,
внушал нам надежду, что Парламент не откажет
принять испанского посланца, чью просьбу об
аудиенции мы не преминем подкрепить самыми
убедительными доводами.
Аудиенция эта, на которую в Брюсселе
даже и не рассчитывали, была весьма на руку
нашему бернардинцу, и он несказанно обрадовался
предложению. Он составил донесение эрцгерцогу в
самом желательном для нас смысле и, не дожидаясь
на него ответа, заранее пообещал нам исполнить
все наши приказания. Выражение это он употребил
не всуе: впоследствии мне стало известно, что ему
приказано было во всем и всегда безусловно
повиноваться распоряжениям герцога и герцогини
Буйонских.
Вот как обстояли дела, когда герцог
д'Эльбёф предъявил нам, как совершенную
неожиданность, записку, присланную ему графом де
Фуэнсальданья. Надо ли вам говорить, что я не
колеблясь предложил, чтобы посланец эрцгерцога
доставил письмо своего господина в Парламент.
Вначале к моему предложению отнеслись как к
самой отъявленной ереси, и, можно сказать без
преувеличения, оно было едва ли не освистано
всеми собравшимися. Я упорствовал в своем мнении,
подкрепляя его доводами, [136] которые
никого не убедили. Старый президент Ле Коньё,
обладавший умом более гибким и заметивший, что от
времени до времени я ссылаюсь на письмо
эрцгерцога, о котором до сей поры не было и речи,
присоединился вдруг ко мне, не открыв, однако,
истинной причины своего поведения, а она
заключалась в том, что он был уверен: мне стала
известна подоплека дела, и она-то и побуждает
меня упорствовать. И поскольку беседа наша
протекала довольно беспорядочно и спорящие
переходили от одного к другому, он шепнул мне:
«Отчего бы вам не поговорить со своими друзьями с
глазу на глаз? Все бы устроилось по-вашему. Я вижу,
вы осведомлены о новостях более того, кто
полагает, что сообщил их нам». Признаюсь вам, я
устыдился содеянной глупости, ибо понял, что
замечание Ле Коньё может быть основано лишь на
неосторожных моих словах о письме эрцгерцога
Парламенту — на самом деле письмо это было всего
лишь подписью на чистом листе бумаги, который мы
заполнили у герцога Буйонского. Я стиснул руку Ле
Коньё и сделал знак де Бофору и де Ла Моту;
президенты де Новион и де Бельевр присоединились
к моему мнению, а я выводил его единственно из
того, что помощь Испании, к которой мы вынуждены
прибегнуть как к лекарству от наших болезней,
лекарство, однако, опасное, знахарское, — оно
непременно погубит частных лиц, если не пройдет
предварительно через перегонную печь
Парламента. Мы все просили герцога д'Эльбёфа
убедить бернардинца решить в согласии с нами
лишь одно: какую форму ему надлежит соблюсти в
своем поведении. В ту же ночь мы с Ле Коньё
явились к бернардинцу и в присутствии герцога
д'Эльбёфа за великую тайну объявили ему все, что
желали сделать гласным, — накануне мы с герцогом
Буйонским уже сговорились о том, что посланец
должен сказать Парламенту. Бернардинец все
исполнил весьма ловко, показав себя человеком
смышленым. Я изложу вам подробно речь, которую он
там произнес, но прежде расскажу вам о том, что
произошло в Парламенте, когда он попросил
аудиенции или, точнее, когда принц де Конти
попросил ее для него.
Президент де Мем, дядя тому, кого вы
знаете нынче под этим именем
143, человек на
своем поприще весьма даровитый, но по причине
снедавшего его честолюбия и по своей неслыханной
трусости до раболепия преданный двору, так вот
этот самый президент де Мем при одном упоминании
о посланце эрцгерцога испустил вопль, куда более
красноречивый и патетический, чем все, о чем я
читал в этом роде у древних. «Возможно ли, Ваше
Высочество, — воскликнул он, со слезами на глазах
обернувшись к принцу де Конти, — чтобы
французский принц крови, восседая на креслах,
украшенных королевскими лилиями, предлагал
принять посланца самых заклятых врагов
французских лилий?»
Предвидев эту бурю, мы предоставили
герцогу д'Эльбёфу стать жертвой первых ее
раскатов, но он довольно ловко вывернулся из
затруднения, объявив, что та самая причина, какая
побудила его сообщить своему командующему о
полученном им письме, не позволяет ему
рассуждать о нем в его присутствии. Было, однако,
необходимо, чтобы кто-нибудь [137] расчистил
путь и приготовил корпорацию, над которой первые
впечатления имеют власть неодолимую, к первым
мыслям о мире сепаратном и о мире общем,
предложить который должен был посланец. То, как с
самого начала встретят упоминание об испанце
Апелляционные палаты, могло решить, дадут ему
аудиенцию или нет; вот почему, рассмотрев дело со
всех сторон, мы решили, что лучше уж заронить в
Парламенте подозрение о существовании
известного сговора, нежели уклониться от
принятой и любезной Парламенту процедуры и не
представить на рассмотрение ему снадобье,
которое нам станет расхваливать испанский посол.
Впрочем, должно сказать, что в корпорациях,
которые зовутся уставными, малейшее подозрение в
сговоре способно погубить любые самые
справедливые и разумные начинания. Я уже когда-то
говорил вам об этом, а в теперешних
обстоятельствах эта опасность смущала нас более,
чем когда-либо прежде. Я восхищался герцогом
Буйонским, которому принадлежало решение, чтобы
разговор о посланце начал принц де Конти. Герцог
принял его без колебаний, а ничто не
свидетельствует так об уме выдающемся, как
умение из двух зол выбирать меньшее. Итак, я
говорил вам о президенте де Меме, который воззвал
к принцу де Конти, а потом, оборотившись в мою
сторону, сказал: «Как же это так, сударь? Под самым
пустым предлогом вы отказываетесь принять
герольда вашего Короля?» Ни минуты не сомневаясь
в том, каково будет продолжение сей апострофы, я
поспешил ее предупредить. «С вашего позволения,
сударь, — возразил я ему, — я не стал бы называть
пустыми основания, освященные постановлением
Парламента».
При этих словах в палате поднялся
страшный шум, заставивший умолкнуть президента
де Мема, который и впрямь выразился крайне
неосторожно и тем, без сомнения, против
собственной воли, помог бернардинцу получить
аудиенцию. Видя, что Парламент клокочет и бурлит,
негодуя на президента де Мема, я вышел, не помню
уж под каким предлогом, поручив советнику
Апелляционной палаты Катресу, самой отчаянной
голове в этой корпорации, подогревать
перебранку, ибо уже неоднократно убедился: чтобы
провести в палатах какое-нибудь из ряда вон
выходящее предложение, нет средства лучше,
нежели натравить молодежь на стариков. Катресу
отлично справился с моим поручением; он
накинулся на президента де Мема и Первого
президента, коля им глаза неким Ла Райером,
пресловутым откупщиком, которого Катресу
поминал всякий раз, когда просил слова, о каком бы
предмете ни шла речь. Наконец оба президента,
обозленные неуместными речами Катресу, потеряли
терпение и обрушили на него свою ярость, но того
горячо взяли под защиту члены Апелляционных
палат. Настала минута обсудить вопрос о посланце
эрцгерцога, и, вопреки мнению магистратов от
короны и протестующим воплям обоих президентов,
а также многих других членов Парламента,
большинство высказалось за то, чтобы его
выслушать
144.
Его тотчас ввели, предоставили место в
конце стола, усадили и позволили покрыть голову
145.
Он предъявил Парламенту письмо эрцгерцога, [138] которое представляло собой
всего лишь верительную грамоту, и пояснил ее в
следующих словах: «Его Императорское Высочество,
мой господин, поручил мне уведомить Парламент,
что со времени осады Парижа кардинал Мазарини
пытается завести с ним переговоры; Его
Католическое Величество
146 нашел, однако,
опасным и бесчестным принять предложения
Кардинала, ибо, во-первых, не подлежит сомнению,
что Мазарини делает их для того лишь, чтобы легче
утеснить Парламент, почитаемый всеми народами
мира, а во-вторых, все соглашения, могущие быть
заключены с осужденным министром, не будут иметь
никакой силы, тем более что заключать их пришлось
бы без одобрения Парламента, которому одному
принадлежит право регистрировать и утверждать
мирные договоры, дабы они приобрели силу и
законность. Его Католическое Величество, не
желая воспользоваться выгодными для него
нынешними обстоятельствами, приказал господину
эрцгерцогу заверить господ членов Парламента,
которые, по его убеждению, воистину стоят на
страже интересов Его Христианнейшего Величества
147,
что он от всего сердца с радостью признает их
верховными судьями в вопросе мира; он полагается
на их разумение и, если они согласны обсудить
этот вопрос, предлагает им отрядить избранных
ими депутатов своей корпорации в любое угодное
им место встречи, хотя бы то был Париж; со своей
стороны Его Католическое Величество
незамедлительно направит туда своих
уполномоченных единственно с целью изложить
свои доводы; в ожидании их ответа он подвинул к
границе восемнадцать тысяч своих солдат, чтобы в
случае надобности прийти на помощь Парламенту,
приказав, однако, войскам не предпринимать
никаких действий во владениях Христианнейшего
Короля, хотя большая часть этих владений брошена
на произвол судьбы: в Пероне, Сен-Кантене и
Ле-Катле едва ли наберется шестьсот человек
войска; но Его Католическое Величество, желая
доказать искренность миролюбивых своих
намерений, дает слово, пока длятся переговоры, не
предпринимать наступления своей армии; однако,
если испанское войско сможет пригодиться
Парламенту, верховная палата вправе
распоряжаться им по своему усмотрению и даже,
если сочтет это уместным, возложить командование
на французских офицеров и взять все меры, какие
она найдет необходимыми, дабы устранить
подозрения, неизбежно возникающие в отношении
чужестранцев».
Прежде чем посол был принят
Парламентом, точнее, прежде чем решено было его
принять, палаты долго и шумно спорили; президент
де Мем употребил все силы, чтобы взвалить на меня
позор тайной стачки с врагами государства,
которую он живописал самыми яркими красками,
черпая их в противоположении королевского
герольда испанскому посланцу. Это стечение
обстоятельств и впрямь было весьма
неблагоприятным, а в подобных случаях не
остается другого выхода, как, глядя свысока,
пропускать мимо ушей обращенные к тебе упреки,
когда они могут оказать большее впечатление,
нежели то, что ты можешь возразить в ответ, дабы
дать им отпор тогда, когда твои возражения могут
оказать большее впечатление, нежели то, в чем
тебя упрекают. В описанных [139] обстоятельствах,
весьма для меня щекотливых, я вел себя согласно
этому правилу, ибо, хотя президент де Мем
настойчиво и искусно обращал свои обвинения
против меня, я не принял ни одного из них на свой
счет, пока мне не на что было сослаться, чтобы
отразить его нападки, кроме тех общих слов, что
сказаны были принцем де Конти об общем мире —
накануне решено было, что принц заговорит о нем,
испрашивая, как вы уже видели, аудиенции для
посла, но речь его будет краткой, дабы не
обнаружить слишком явно сговора с Испанией.
Зато после того, как посол сам
изъяснился столь пространно и любезно в
отношении Парламента, я увидел, что магистраты
польщены его речью, и воспользовался минутой,
чтобы разделаться с президентом де Мемом; я
объявил ему, что из уважения к Парламенту делал
вид, будто ничего не замечаю, и покорно сносил все
его колкости, но я их отлично слышал, хотя не
пожелал слушать, и продолжал бы и далее держаться
такого поведения, если бы постановление
Парламента, которое непозволительно
предвозвещать, но которому должно подчиниться,
не разомкнуло мне уста; постановлением этим,
вопреки желанию г-на де Мема, предписано принять
посланца Испании, как предшествующим актом,
также наперекор его мнению, объявлено было о
недопущении герольда; я, мол, не могу представить
себе, что г-н де Мем замыслил принудить Парламент
руководиться во всем одними лишь его суждениями
— никто не уважает и не чтит их более меня, но
даже уважение и почтение не должны быть помехой
свободе; я прошу господ членов Парламента, в
доказательство моего почтения к президенту де
Мему, позволить мне изложить ему, по всей
вероятности, удивив его, что я думаю насчет
постановлений о после и герольде, из-за которых
он подверг меня стольким нападкам; что до
первого, признаюсь, по своему простодушию я едва
не угодил в западню, и не выскажи г-н де Бруссель
мнения, которое и было положено в основу
постановления, я, по избытку добрых намерений,
мог совершить оплошность, которая, вероятно,
погубила бы Париж, мог совершить даже
несомненное преступление, — ведь недаром
Королева во всеуслышание одобрила
противоположный образ действий; что до
испанского посланца, то, сказать правду, я
склонился к тому, чтобы дать ему аудиенцию потому
лишь, что по настроению собравшихся понял: они
поддержат это предложение большинством голосов;
сам я держался иного мнения, но почел за благо
наперед согласиться с мнением других, дабы
корпорация могла, хотя бы в тех вопросах, где
бесполезность споров очевидна, показать
единодушие и единомыслие.
Смиренный и сдержанный тон, каким я
отвечал на множество колких и язвительных
выпадов, претерпенных мною за последние
двенадцать или пятнадцать дней, да и в это
последнее утро, от Первого президента и от
президента де Мема, произвел действие,
превосходящее всякое описание, и надолго
изгладил впечатление, какое им обоим удалось
было внушить Парламенту, будто я с помощью интриг
вознамерился им помыкать. В любой корпорации нет
ничего опаснее такого подозрения; если бы [140] горячность президента де
Мема не помогла мне отчасти замаскировать
уловки, к каким мне пришлось прибегнуть во время
двух совершенно небывалых сцен с герольдом и
посланцем, не знаю, не раскаялись ли бы те, кто
подал голос за то, чтобы не допустить первого и
принять второго, в этом своем мнении, посчитав,
что оно навязано им со стороны. Президент де Мем
хотел было мне возразить, но ропот, поднявшийся
на скамьях Апелляционных палат, заткнул ему рот.
Пробило пять — никто еще не обедал, а многие даже
не завтракали, и потому президентам не удалось
сделать так, чтобы последнее слово осталось за
ними, а в подобных делах это всегда проигрыш.
В решении о приеме испанского посла
сказано было, что от него потребуют подписанной
им копии заявления, сделанного им во Дворце
Правосудия; оно внесено будет в парламентские
реестры и с торжественной депутацией отправлено
Королеве, дабы уверить ее в верноподданных
чувствах Парламента и молить даровать мир своему
народу, отведя королевские войска от Парижа.
Первый президент всеми силами добивался, чтобы в
постановлении отметили, что Королеве отправлен
будет самый документ, то есть оригинал
парламентской записи. Так как время было позднее
и всем хотелось есть — а это влияет более, нежели
обыкновенно думают, на ход прений, — собравшиеся
уже готовы были принять эту оговорку, не придав
ей значения. Но президент Ле Коньё, человек от
природы живой и сообразительный, первый понял,
чем это пахнет, и, повернувшись к советникам,
многие из которых уже поднялись со своих мест,
сказал: «Господа, я хочу обратиться к собранию.
Умоляю вас занять свои места, речь идет об участи
всей Европы». И когда все сели, произнес с
невозмутимым и величественным видом, отнюдь не
свойственным мэтру Пройдохе (такую ему дали
кличку), следующие весьма разумные слова:
«Испанский король объявляет нас верховными
судьями в вопросе всеобщего мира; быть может, он
морочит нас, однако он называет нас этим именем, и
это весьма для нас лестно. Он предлагает прислать
нам на помощь свои войска, — тут он, без сомнения,
нас не морочит, и это весьма для нас выгодно. Мы
выслушали его посланца и, поскольку мы находимся
в крайности, поступили умно. Мы решили уведомить
об этом Короля и поступили разумно. Некоторые
вообразили, однако, что уведомить Короля о
происшедшем следует, послав ему оригинал
постановления. А вот это ловушка. Объявляю вам,
сударь, — сказал он, обратившись к Первому
президенту, — что Парламент вовсе не имел этого в
виду, и его решение означает лишь, что Королю
должна быть послана копия, а оригиналу надлежит
остаться в канцелярии Парламента. Я предпочел бы,
чтобы меня не вынуждали к объяснениям, ибо есть
предметы, в обсуждении которых лучше
ограничиться недомолвками, но, поскольку меня к
этому толкают, скажу напрямик: если мы согласимся
послать оригинал, испанцы вообразят, будто мы
предоставляем Мазарини по своей прихоти решать,
как отнестись к их предложению о всеобщем мире и
даже принять или нет предложенную нам помощь;
между тем как, послав копию и [141] сопроводив
ее, согласно мудрому решению собрания,
почтительными представлениями о снятии осады, мы
докажем всей Европе, что буде Кардинал окажется
настолько слеп, что не воспользуется как должно
представившимся случаем, мы в силах исполнить то,
чего требуют от нашего посредничества истинное
служение интересам Короля и забота о подлинном
благе государства».
Речь эта встречена была всеобщим
одобрением; с разных сторон послышались крики,
что Парламент только это и имел в виду. Члены
Апелляционных палат по обыкновению стали
осыпать колкостями президентов. Судья-докладчик
Мартино громогласно объявил, что retentum
148 парламентского
постановления подразумевает: в ожидании ответа
из Сен-Жермена, который непременно будет
какой-нибудь коварной «кознией»
149 Мазарини,
посланцу Испании должно оказать достойный прием.
Шартон во всеуслышание просил принца де Конти
принять на себя то, что парламентские правила не
позволяют исполнить самим магистратам. Понкарре
сказал, что испанцы внушают ему куда меньше
опасений, нежели Мазарини. Словом, генералы
воочию убедились, что им не приходится бояться
недовольства Парламента в случае, если они
предпримут шаги для сближения с Испанией, а нам с
герцогом Буйонским было чем с лихвой
удовлетворить эрцгерцогского посланца, которому
мы не преминули представить в наивыгоднейшем
свете даже самые мелкие подробности этой сцены.
Такой успех превзошел все его надежды, и он той же
ночью отправил второго нарочного в Брюссель,
которого по нашему приказанию, пока он не отъехал
на десять лье от Парижа, охраняли пятьсот
верховых. Нарочный этот вез отчет о том, что
произошло в Парламенте, на каких условиях принц
де Конти и другие генералы готовы войти в
соглашение с испанским королем, а также, какие
обязательства я мог бы взять от своего имени. Об
этом последнем обстоятельстве и о том, к чему оно
привело, я расскажу вам в подробностях после
того, как опишу события, происшедшие в тот же
самый день, то есть 19 февраля.
Пока в Парламенте разыгрывалась пьеса
с участием испанского посланца, Нуармутье с
двумя тысячами конных выступил из Парижа, чтобы
сопроводить в столицу обоз — пятьсот груженных
мукой телег, находившихся в Бри-Конт-Робере, где
располагался наш гарнизон. Получив сведения, что
граф де Грансе, впоследствии ставший маршалом,
идет от Ланьи, чтобы преградить ему путь,
Нуармутье отрядил г-на де Ларошфуко с семью
эскадронами занять овраг, который неминуемо
должен был пересечь противник. Де Ларошфуко, боец
более отважный, нежели искушенный, сгоряча
увлекся, нарушил приказ и, покинув позиции,
весьма для него выгодные, со всей силой обрушился
на врага. Но поскольку он имел дело с
обстрелянными солдатами, а сам располагал одними
лишь новобранцами, его быстро отбросили
150.
Сам он был тяжело ранен в грудь выстрелом из
пистолета. Он потерял в сражении Розана, брата
Дюра; маркиз де Сийери, его зять, был взят в плен;
Рашкур, капитан первой роты моего кавалерийского
полка, получил тяжелые ранения, и нам не миновать
бы [142] потери обоза, не
подоспей вовремя Нуармутье с остальной частью
войска. Он отправил телеги через
Вильнёв-Сен-Жорж, а сам двинул свои войска в
боевом порядке по большому тракту через Гро-Буа
на глазах Грансе, который не решился в виду
противника перейти мост, лежавший на его пути.
Нуармутье соединился со своим обозом в долине
Кретей и, не потеряв ни одной повозки, доставил
его в Париж, куда прибыл только в одиннадцать
часов вечера.
Я уже описал вам две сцены,
разыгравшиеся в один и тот же день — 19 февраля, а
вот еще третья, последовавшая ночью, о которой,
хотя она и не была столь гласной, должно
рассказать вам теперь, ибо она имеет отношение ко
многим важным событиям, о которых речь впереди.
Я уже упоминал, что мы с герцогом
Буйонским в согласии с другими генералами
просили посланца эрцгерцога отправить в
Брюссель нарочного, который выехал в полночь.
Вскоре после того мы — герцог Буйонский, его жена
и я — сели ужинать у него в Отеле. Герцогиня в
домашней жизни отличалась чрезвычайно живым
нравом, а успехи минувшего дня оживили ее еще
более обыкновенного, поэтому она объявила нам,
что намерена повеселиться. Отослав всех слуг, она
удержала одного только Рикмона, капитана гвардии
ее супруга, которому оба совершенно доверяли. В
действительности же герцогиня хотела на свободе
поговорить с нами о делах, которые, по ее
разумению, шли как нельзя лучше. За ужином я не
стал ее разочаровывать, чтобы не испортить
аппетита ни ей, ни герцогу, который к тому же
сильно страдал от подагры. Но когда встали из-за
стола, я заговорил по-другому: я объяснил им, что
мы находимся в обстоятельствах как нельзя более
щекотливых; будь мы в обыкновенной партии, при
той благосклонности, какою мы пользуемся у наших
сограждан, мы, без сомнения, были бы хозяевами
положения, но Парламент, который в известном
смысле составляет главную нашу силу, в некоторых
других отношениях составляет главную нашу
слабость; хотя он выказывает горячность и
зачастую даже пыл, в нем живет дух покорности,
который пробуждается при каждом удобном случае;
даже в сегодняшних спорах понадобилось все наше
искусство, чтобы Парламент сам не накинул себе
петлю на шею; я согласен: то, чего мы от него
добились, полезно, чтобы убедить испанцев, будто
им легче подступиться к нему, нежели они
предполагали, однако не скрою — двор, если он
поведет себя умно, может от всего происшедшего
весьма даже выиграть; двору удобно
воспользоваться знаками почтения, хотя бы по
наружности оказанными ему Парламентом,
пославшим в Сен-Жермен отчет о приеме посла, как
зацепкою, чтобы, не теряя достоинства, отказаться
от прежнего высокомерия, а пышной депутацией,
которую Парламент намеревается послать Королю,
— как естественным поводом начать переговоры; я
мог бы утешать себя надеждой, что придворная
партия не сумеет извлечь полезного урока из
дурного впечатления, какое к невыгоде двора
произвел на Парламент отказ Королевы принять
магистратов от короны, посланных в Сен-Жермен на
другой день после отъезда Короля, и что она снова
упустит представившийся [143] удобный
случай, но меня убеждает в противном ласковая
благосклонность, с какою приняты извинения,
которыми мы сопроводили изгнание герольда, хотя
двор должен видеть, что изгнали герольда под
самым пустым и вздорным предлогом; Первый
президент и президент де Мем, которые, без
сомнения, возглавят депутацию, употребят все
силы, чтобы растолковать кардиналу Мазарини,
какова в нынешних обстоятельствах истинная его
выгода; на самом деле эти двое заботятся о выгоде
одного лишь Парламента, и, если они помогут ему
выпутаться из дела, они охотно бросят нас на
произвол судьбы, заключив мир на условиях,
которые, оговорив нашу безопасность, не
обеспечат ее, и, положив конец гражданской войне,
ввергнут нас в прежнее рабство.
Герцогиня Буйонская, соединявшая
восхитительную кротость с живым проницанием,
перебила тут мою речь. «Все эти опасности, —
заметила она, — как мне кажется, должно было
обдумать наперед, прежде нежели принять
испанского посла, ведь эта аудиенция всем им
причиной». — «Неужто вы забыли, — тотчас
возразил ее супруг, — что было нами говорено
совсем недавно в этих самых стенах, и разве мы в
общих чертах не предвидели всех этих бед? Но,
соразмерив их с тем, сколь необходимо нам любым
способом связать испанского посланца с
Парламентом, мы из двух зол избрали то, которое
показалось нам наименьшим, и я чувствую, что
господин коадъютор в настоящую минуту уже
обдумывает, как найти средство от этого
наименьшего зла». — «Вы правы, сударь, — ответил
я, — и я расскажу вам, в чем, по моему мнению,
заключается это средство, когда закончу перечень
всех моих опасений. Вы помните, как в минувшие дни
Брийак в Парламенте и президент Обри в
муниципальном совете предложили подумать о мире
и как Парламент готов был принять это
предложение едва ли не вслепую; он почел, что
совершает неслыханную уступку, согласившись не
обсуждать этого вопроса в отсутствие
военачальников. Вы видите, что в палатах есть
немало лиц, которые перестали платить налоги, и
немало других, которые потворствуют беспорядку в
городском управлении. Только потому, что большая
часть народа остается тверда, еще незаметен
разброд в наших рядах, которые в скором времени
ослабели бы и распались, если бы мы с великим
усердием не старались соединить их и скрепить.
Вначале, чтобы достичь этой цели, довольно
возбуждения умов. Стоит ему поутихнуть, его
должно заменить силою. Когда я говорю — сила, я
имею в виду не насилие — средство, коим любят
пользоваться шарлатаны, я имею в виду силу,
которую можно почерпнуть в почтении, внушаемом
теми, кто может причинить то самое зло, от
которого ищут средства.
Ваши нынешние действия в отношении
Испании дали Парламенту почувствовать, что не
все зависит от него одного. Наше с герцогом де
Бофором влияние над народом должно дать ему
понять, что кое-что зависит и от нас. Однако оба
эти обстоятельства не только полезны, но и
опасны. Союз генералов с Испанией не довольно
гласен, чтобы произвести на умы все то действие,
какое, с одной стороны, необходимо, с другой, будь
он [144] широко известен, могло
бы быть гибельным. И этот же союз не довольно
сокрыт, чтобы тот же самый Парламент при случае
не пожелал обернуть его против вас, хотя он уже не
преминул бы сделать это, если бы полагал вас
беззащитным.
Что до любви народа к нам с герцогом де
Бофором, то она скорее способна причинить зло
Парламенту, нежели помешать ему причинить зло
нам. Принадлежи мы к черни, нам могло бы прийти в
голову поступить так, как Бюсси Ле Клерк поступил
во времена Лиги, то есть пленить Парламент и
разогнать его. Нам могло бы прийти на ум
совершить то, что во времена Лиги совершили
Шестнадцать, вздернувшие президента Бриссона,
пожелай мы оказаться в такой же зависимости от
Испании, в какой оказались Шестнадцать. Но герцог
де Бофор — внук Генриха Четвертого, а я —
коадъютор Парижский. И хотя это не совместно ни с
честью нашей, ни с выгодой, нам куда легче было бы
сделать то, что сделали Бюсси Ле Клерк и
Шестнадцать
151,
нежели добиться, чтобы Парламент, уразумев, какие
меры мы властны предпринять против него, держал
себя в узде и не предпринял против нас мер,
которые будут казаться ему легко исполнимыми до
той поры, пока мы сами его не обуздаем; вот участь
и злосчастие власти над народом. В нее начинают
верить лишь тогда, когда ее чувствуют, но
зачастую и польза, и сама честь тех, в чьих руках
она находится, требуют, чтобы народ не столько
чувствовал ее, сколько в нее веровал. Именно
таково наше нынешнее положение. Парламент
склоняется к миру или скорее ввергается в мир,
весьма ненадежный и весьма позорный. Завтра,
стоит нам захотеть, мы возмутим народ. Но должны
ли мы того хотеть? И если даже мы его возмутим и
отнимем власть у Парламента, в какую пропасть
низринем мы вслед за тем Париж? Взглянем на дело с
другой стороны. Если мы не станем возмущать
народ, поверит ли Парламент, что мы в силах это
совершить, и удержится ли он, чтобы не сделать
шагов к сближению с двором, которые, быть может, и
погубят его, но еще прежде погубят нас?
Вы мне скажете, сударыня, и притом с еще
большим основанием, нежели прежде, что, указывая
на множество опасностей, я почти не указываю
средств против них. Однако позвольте мне
возразить вам, что я уже назвал вам те из них,
какие заключены в самом договоре, который вы
намерены подписать с Испанией, и в наших с
герцогом де Бофором стараниях удержать
расположение народа; но, сознавая, что оба эти
средства обладают свойствами, которые умаляют
силу их и значение, я почел себя обязанным,
сударь, искать в ваших дарованиях и опытности то,
что могло бы их возместить; это же дало мне
смелость изложить вам обстоятельства, которые вы
увидели бы сразу с большей зоркостью и
проницанием, нежели я, если бы болезнь ваша
позволила вам хотя бы один раз присутствовать в
ассамблее Парламента или в заседании
муниципального совета».
Герцог Буйонский, который совсем
по-другому представлял себе состояние дел,
вскоре после того, как жена его перебила мою речь [145] упомянутым выше замечанием,
попросил меня письменно изложить ему то, что я
уже изъяснил и еще намерен изъяснить ему. Я
тотчас исполнил желание герцога, и он на другой
день возвратил мне копию моей речи, писанную
рукой его секретаря, которая у меня сохранилась;
с нее-то я и переписал то, что вы сейчас прочли.
Трудно передать, как были удивлены и опечалены
герцог и герцогиня Буйонские обрисованной мной
картиной, да и меня самого она ранее поразила не
меньше их. Не было на свете примера перемены
более внезапной. Краткий благосклонный ответ,
который Королева дала магистрам от короны
касательно герольда, ее уверения, что она
искренне прощает всех, старания генерального
адвоката Талона еще приукрасить ее ответ в
мгновение ока вызвали переворот почти во всех
умах. Конечно, как я вам уже говорил, бывали
минуты, когда в них вспыхивала прежняя
горячность, вызванная иногда каким-нибудь
происшествием, а иногда ловкостью тех, кто хотел
их распалить, однако в них неизменно гнездился
дух покорности. Я чувствовал его во всем, и мне
важно было открыть на это глаза герцогу
Буйонскому, — из всех военачальников
единственному здравому человеку в целой партии,
— чтобы вместе с ним решить, какого поведения нам
должно держаться. Со всеми прочими я делал
хорошую мину, изображая в выгодном свете всякое
обстоятельство почти с тем же усердием, что и в
разговорах с посланцем эрцгерцога. Президент де
Мем, понявший, несмотря на все нападки, которые
ему пришлось выдержать в двух последних
заседаниях, что пожар оказался минутной
вспышкой, объявил президенту де Бельевру, что в
этом случае я попал впросак и принял обманчивую
наружность за действительность. Президент де
Бельевр, которому я открылся, мог бы меня
оправдать, если бы нашел это нужным, но он решил
сам разыграть простодушие и посмеялся над
президентом де Мемом, уверяя того, что он лишь
тешит самого себя.
Весь остаток ночи до пяти утра герцог
Буйонский изучал бумагу, которую я оставил ему в
два часа пополуночи и копию которой вы только что
прочли, а наутро прислал мне записку, прося меня
явиться к нему в три часа пополудни. Я не преминул
исполнить его просьбу и нашел супругу его в
глубоком унынии; герцог убедил ее, что все
написанное мной совершенно справедливо, ибо нет
сомнения, что я хорошо осведомлен об
обстоятельствах, на которых основаны мои
рассуждения; помочь горю можно одним лишь
способом, однако я не только не захочу прибегнуть
к нему, но еще стану ему противиться. Способ этот
— предоставить Парламенту полную свободу
действий и даже споспешествовать тайком и
незаметно для всех тому, чтобы он принял меры,
способные вызвать ярость народа; начать, не медля
ни минуты, порочить его в глазах народа,
поступать так же и в отношении муниципального
совета, глава которого, купеческий старшина
президент Ле Ферон, уже и так внушает горожанам
большие подозрения, а потом воспользоваться
первым же удобным случаем, чтобы отправить в
изгнание или заключить в тюрьму тех, за кого мы не
можем поручиться. [146]
Вот что не колеблясь предложил мне
герцог Буйонский, прибавив, что побывавший у него
в полдень Лонгёй, который знает Парламент лучше
всех в королевстве, подтвердил все сказанное
мной накануне насчет того, к чему склоняется,
сама того не ведая, эта корпорация, и тот же самый
Лонгёй согласился с герцогом, что единственное
средство не просто облегчить болезнь, но
вылечить ее — это вовремя дать Парламенту
очистительное. Таковы были собственные слова
Лонгёя, и я узнал его по этим словам. Не было на
свете человека более решительного и
самоуправного, но не было на свете никого, кто
облекал бы решимость и самоуправство в выражения
более мягкие. Хотя выход, какой предлагал мне
герцог Буйонский, уже приходил мне в голову, и,
быть может, с большим основанием, чем ему, ибо я
лучше его знал, как это сделать, я и виду не подал,
что у меня хоть на мгновение мелькнула подобная
мысль, — мне известна была слабость герцога,
любившего, чтобы во всяком замысле первенство
принадлежало ему самому (впрочем, то был
единственный его недостаток в делах
дипломатических). После того, как он подробно
изложил мне свою мысль, я просил его позволить
мне изложить ему свою на бумаге и тотчас сделал
это в следующих выражениях:
«Я согласен, что задуманный план можно
исполнить, но я опасаюсь его следствий, гибельных
как для общего блага, так и для отдельных лиц, ибо
тот самый народ, которым вы воспользуетесь, чтобы
свергнуть власть магистратов, перестанет
повиноваться вашей власти, едва вы принуждены
будете потребовать от него того, чего ныне
требуют магистраты. Народ боготворил Парламент
так, что даже не убоялся войны; он все еще готов
воевать, но он любит Парламент уже куда менее. Сам
он воображает, будто охлаждение это касается
лишь отдельных членов корпорации, приверженцев
Мазарини — он ошибается, он охладел ко всей
верховной палате в совокупности, но развивается
это охлаждение нечувствительно и постепенно.
Народ обыкновенно не сразу замечает свою
усталость. Ненависть к Мазарини врачует эту
усталость и маскирует ее. Мы развлекаем умы
сатирами, стихами, песенками; звуки труб,
барабанов и литавров, вид перевязей и знамен
веселит лавочников; но в действительности разве
народ платит налоги столь же исправно, как в
первые дни? Многие ли последовали нашему примеру
— вашему, герцога де Бофора и моему, — когда мы
отправили нашу посуду на монетный двор?
152
Разве вы не заметили, что иные из тех, кто еще
почитает себя пылкими сторонниками общего дела,
уже ищут иногда оправдания тем, кто вовсе не
оказывает никакого пыла? Вот неопровержимые
свидетельства усталости, тем более
примечательные, что не прошло еще и шести недель,
как мы пустились в путь; судите сами, какова она
будет, когда путешествие затянется. Народ еще не
чувствует утомления, или, по крайней мере, его не
сознает. Те, кто устал, воображают, будто они
просто гневаются, и гнев этот обращен против
Парламента, а стало быть, против корпорации,
которая тому лишь месяц была кумиром народа и
ради защиты которой он взялся за оружие. [147]
Когда мы займем место Парламента,
уничтожив его влияние над умами черни и утвердив
наше собственное, мы непременно навлечем на себя
те же опасности, ибо принуждены будем делать то,
что ныне делает Парламент. Мы станем назначать
налоги, взимать поборы, и разница будет лишь в
одном: едва мы выступим против Парламента,
подавив его или уничтожив, ненависть и зависть,
какую мы вызовем у трети парижского населения, то
есть у самой богатой части горожан, связанной
бесчисленными узами с корпорацией, — ненависть
эта и зависть за неделю разбудят в отношении к
нам оставшихся двух третей обывателей то, что за
минувшие шесть недель едва лишь означилось в
отношении их к Парламенту. Лига — яркий
поучительный пример тому, о чем я только что
сказал. Герцог Майенский, заметив в Парламенте
тот самый дух, какой вы видите в нем ныне, то есть
постоянную готовность соединять несоединимое и
вести гражданскую войну по указке магистратов от
короны, скоро наскучил таким педантизмом. Чтобы
подавить Парламент, он прибегнул, хотя и скрыто, к
содействию Шестнадцати, которые возглавляли
городскую милицию. Впоследствии он принужден был
вздернуть четверых из этих Шестнадцати, слишком
пылко приверженных Испании. Поступок этот,
совершенный им с целью уменьшить зависимость
свою от испанской монархии, привел лишь к тому,
что он стал еще более нуждаться в ней, дабы
защититься от Парламента, остатки которого стали
поднимать голову. Чем же завершились все эти
неурядицы? Да тем, что герцог Майенский, один из
величайших людей своего времени, принужден был
подписать договор, снискавший ему у потомков
славу человека, который не умел равно ни вести
войну, ни заключить мир. Вот участь герцога
Майенского, предводителя партии, образованной
для защиты веры и скрепленной кровью Гизов, а их
почитали за Маккавеев
153 своего времени,
— партии, которая распространилась уже по всем
провинциям и охватила все королевство. Таково ли
наше положение? Разве двор не может завтра же
лишить нас предлога междоусобной войны, сняв
осаду Парижа и, если угодно, изгнав Мазарини?
Провинции начинают волноваться, но огонь в них
пока настолько слаб, что нам должно еще более
усердно, нежели прежде, искать главную свою опору
в Париже. Приняв в расчет эти соображения,
разумно ли сеять в нашей партии рознь, которая
погубила лигистов, партию несравненно более
организованную, мощную и влиятельную, нежели
наша? Герцогиня Буйонская снова скажет, что я
толкую об опасностях, не предлагая средств от них
— вот они.
Не стану говорить о договоре, который
вы готовы заключить с Испанией, ни о намерениях
наших ублаготворить народ — я отправляюсь от
того, что без этих средств обойтись нельзя. Но мне
пришло в голову еще одно средство, на мой взгляд,
как нельзя более способное заставить Парламент
относиться к нам с должным уважением. У нас есть в
Париже армия, на которую, доколе она остается в
стенах города, будут смотреть как на сброд. Я
сделал наблюдение и уже говорил вам о нем,
наверное, раз двадцать за эту неделю: вы не
найдете в Апелляционных палатах [148]
советника, который не мнил бы, что может
командовать армией уж никак не с меньшим правом,
чем ее военачальники. Помнится, я упоминал вчера
вечером, что власть, какую частные лица
приобретают в народе, становится несомненною для
всех лишь тогда, когда ее видят в действии, ибо те,
кто вправе пользоваться ею в силу своего звания,
утратив ее на деле, еще долго цепляются за нее в
своем воображении. Вспомните, прошу вас, все то,
что вы в этом смысле наблюдали при дворе. Да разве
нашелся там хоть один министр или придворный,
который до самого Дня Баррикад не поднимал на
смех все, что ему говорили о приверженности
народа Парламенту? Между тем не было такого
министра или придворного, который не замечал бы
уже неотвратимых признаков революции. Баррикады
должны были их убедить, — однако разве они их
убедили? Разве они мешали им начать осаду Парижа
в уверенности, что прихоть народа, вызвавшая
беспорядки в столице, не способна толкнуть его к
войне? То, что мы делаем сегодня, делаем
ежедневно, могло, казалось бы, рассеять их
заблуждение — но разве оно их отрезвило? Разве
Королеве не твердят изо дня в день, что богатые
горожане преданы ей и в Париже одна лишь
подкупленная чернь предана Парламенту? Я
объяснил вам причину, по какой люди умудряются
тешить себя и обманываться в подобных делах. То,
что произошло с двором, теперь происходит с
Парламентом. В нынешней смуте он имеет все знаки
власти — вскоре он утратит ее истинный смысл. Он
должен бы это предвидеть, слыша поднимающийся
против него ропот и видя, как народ все более
поклоняется мне и Бофору. Куда там! Он поймет это
лишь тогда, когда дело дойдет до настоящей с ним
расправы, когда ему нанесут удар, который
сокрушит его или же ослабит. Все остальное он
примет лишь как наше на него покушение, в котором
мы потерпели неудачу. Это придаст ему храбрости;
если мы пойдем на уступки, он и впрямь станет нас
утеснять и вынудит погубить его самого. А это не в
наших интересах по причинам, какие я изложил вам
выше; наоборот, нам выгодно не причинять ему
вреда, дабы уберечь от раскола нашу партию, но при
этом действовать так, чтобы Парламент понял:
благополучие его неотделимо от нашего.
А для этой цели, на мой взгляд, нет
лучшего средства, нежели вывести войска наши из
Парижа и разместить их там, где они будут
безопасны от неприятеля, но откуда смогут,
однако, прийти на выручку нашим обозам; притом
надо устроить так, чтобы Парламент сам
потребовал вывода войск из города, дабы это не
заронило в нем подозрений или хотя бы заронило
лишь тогда, когда нам это будет на руку и заставит
его соображаться с нами. Эта мера
предосторожности вместе с другими, какие вы уже
решили взять, приведет к тому, что Парламент, сам
того не заметив, поставлен будет в необходимость
действовать в согласии с нами; любовь народа, с
помощью которой мы только и можем его сдерживать,
уже не покажется ему призраком, когда призрак
этот обретет жизнь и как бы плоть благодаря
войскам, которые не будут более в его руках». [149]
Вот что я второпях набросал за столом в
кабинете герцогини Буйонской. Вслед за тем я
прочел написанное вслух и, дойдя до того места,
где я предлагал вывести армию из Парижа, заметил,
что герцогиня сделала мужу знак; как только я
окончил чтение, он отвел ее в сторону. Они
беседовали минут десять, после чего герцог
объявил мне: «Вы столь хорошо знаете состояние
умов в Париже, а я столь плохо, что вы должны
простить меня, если я ошибаюсь в суждениях об
этом предмете. Я не стану оспаривать ваши доводы,
я подкреплю их тайной, которую мы вам откроем,
если вы поклянетесь спасением души сохранить ее
от всех без изъятия, и прежде всего от
мадемуазель де Буйон. Виконт де Тюренн, —
продолжал герцог, — написал нам, что со дня на
день объявит себя сторонником нашей партии. Во
всей его армии только два полковника внушают ему
опасения, но он еще до истечения недели найдет
способ оградить себя от них и тотчас выступит для
соединения с нами. Он просил, чтобы мы сохранили
это в тайне от всех, кроме вас». — «Но его
наставница, — с гневом присовокупила герцогиня,
— потребовала, чтобы мы хранили тайну и от вас,
как от всех прочих». Под наставницей она имела в
виду сестру г-на де Тюренна, мадемуазель де Буйон,
к которой он питал доверенность безграничную, а
герцогиня Буйонская ненавидела ее всей душой.
«Ну что вы на это скажете? — снова
заговорил герцог Буйонский. — Разве теперь
Парламент и двор не в наших руках?» — «Я не хочу
быть неблагодарным, — ответил я герцогу, — за
тайну я отплачу тайной, менее важной, однако не
заслуживающей небрежения. Мне только что
показали записку, посланную Окенкуром герцогине
де Монбазон, где сказано только: “Перон предан
прекраснейшей из прекрасных", а утром я
получил письмо от Бюсси-Ламе, который ручается за
Мезьер.
Герцогиня Буйонская, которая в
домашней жизни отличалась редкой живостью нрава,
бросилась мне на шею и расцеловала меня с большой
нежностью. У нас более не оставалось сомнений, и
за четверть часа мы в подробностях обсудили все
меры, которые я предлагал выше. Тут, кстати, я не
могу умолчать об одном замечании герцога
Буйонского. Когда мы с ним стали решать, каким
способом вывести войска из стен города, не
возбудив подозрений Парламента, герцогиня
Буйонская, несказанно обрадованная столькими
добрыми новостями, уже перестала прислушиваться
к нашему разговору. Заметив, что, взволнованный
известием, которое он сообщил мне о г-не де
Тюренне, я тоже стал рассеян, супруг ее обернулся
ко мне и сказал едва ли не с гневом: «Я могу
простить эту беспечность моей жене, но не вам.
Старый принц Оранский говаривал, бывало, что в ту
минуту, когда тебе сообщают самые великие и
радостные известия, как раз и должно удвоить
внимание к мелочам».
Двадцать четвертого числа того же
месяца, то есть февраля, депутаты Парламента,
накануне получившие свои бумаги
154, отправились в
Сен-Жермен доложить Королеве об аудиенции,
данной посланцу эрцгерцога. Двор, как мы и
предвидели, не преминул воспользоваться этим
предлогом, чтобы завести переговоры. Хотя в
бумагах депутаты не были [150] поименованы
президентами и советниками, не названы они были и
лицами, носившими прежде эти звания и теперь
лишенными их: в паспортах указаны были одни лишь
имена. Королева объявила депутатам, что
государству было бы более пользы, а Парламенту
более чести, если бы испанскому посланцу
отказали в аудиенции, но дело сделано, и теперь
надо подумать о восстановлении мира — она весьма
к нему склонна, и поскольку канцлер вот уже
несколько дней болен, завтра же сама составит
более подробный письменный ответ депутатам.
Герцог Орлеанский и принц де Конде высказались
еще более определенно и пообещали Первому
президенту и президенту де Мему, которые имели с
ними весьма долгие и совершенно
конфиденциальные беседы, открыть все подъезды к
городу, как только Парламент назовет своих
депутатов для ведения мирных переговоров.
Того же 24 февраля мы получили известие,
что принц де Конде намеревается сбросить в реку
все запасы муки в Гонессе и его окрестностях, ибо
местные крестьяне, вскинув на плечи мешки,
непрестанно носят ее в Париж. Мы предупредили
намерение Принца. Между девятью и десятью часами
вечера мы вывели из Парижа все свои войска. Ночь
напролет мы бились у Сен-Дени, чтобы помешать
маршалу Дю Плесси, стоявшему там с восемью
сотнями верховых из отрядов тяжелой конницы,
напасть на наш обоз. В Париже снаряжены были все
пригодные к делу повозки, телеги и лошади. Маршал
де Ла Мот двинулся в Гонесс с тысячей всадников.
Там он забрал все съестные припасы, какие мог
найти в Гонессе и в окрестных деревнях, и
вернулся в Париж, не потеряв ни одного человека и
ни единой лошади. Конница Королевы атаковала
было хвост обоза, но Сен-Жермен д'Ашон отбросил ее
к самым воротам Сен-Дени.
В тот же день в Париж прибыл Фламмарен,
чтобы от имени герцога Орлеанского выразить
соболезнование королеве английской по случаю
смерти ее супруга, известие о которой получено
было всего тремя или четырьмя днями ранее
155.
Но то был лишь предлог поездки Фламмарена, цель
же заключалась в другом. Ла Ривьер, к которому он
был близок и от которого зависел, забрал себе в
голову войти с его помощью в сношения с г-ном де
Ларошфуко, с которым Фламмарен также был
приятелем. Я тотчас узнавал все, что происходит
между ними, ибо Фламмарен, страстно влюбленный в
г-жу де Поммерё, подробно ей обо всем докладывал.
Поскольку Мазарини убедил Ла Ривьера, что
единственное препятствие на его пути к
кардинальской шапке — принц де Конти, Фламмарен
решил, что окажет своему другу величайшую услугу,
если расположит обоих к согласию. С этой целью
сразу по прибытии в Париж он свиделся с г-ном де
Ларошфуко и без особого труда склонил его на свою
сторону. Он застал де Ларошфуко в постели, сильно
страдающего от раны и пресытившегося
междоусобицей. Г-н де Ларошфуко объявил
Фламмарену, что ввязался в гражданскую войну
против воли, что, вернись он из Пуату двумя
месяцами ранее осады Парижа, он, без сомнения,
помешал бы герцогине де Лонгвиль участвовать в
этом злосчастном деле, но я воспользовался его
отсутствием, чтобы ее в него втянуть, — и не
только ее, но и [151] принца
де Конти; к его приезду дело зашло уже так далеко,
что они не могли отступиться от данного слова;
рана оказалась еще одной помехой его намерениям,
которые всегда состояли в том, чтобы примирить
королевскую семью; зато проклятый коадъютор
вовсе не хочет мира, он вечно нашептывает принцу
де Конти и герцогине де Лонгвиль то, что
закрывает все пути к примирению; рана, мол, мешает
самому де Ларошфуко повлиять на них должным
образом, но, не будь он болен, он исполнил бы все,
чего от него ждут. Вслед за тем они с Фламмареном
приняли необходимые меры, какие впоследствии и
принудили принца де Конти — так, по крайней мере,
полагали все — уступить кардинальскую шапку Ла
Ривьеру.
Обо всех их действиях я немедля
узнавал от г-жи де Поммерё. Получив нужные мне
сведения, я через купеческого старшину велел
приказать Фламмарену, чтобы он покинул Париж,
потому что срок его паспорта уже несколько дней
как истек.
Двадцать шестого числа в Парламенте
разгорелись жаркие споры, ибо когда получено
было известие, что Грансе с пятью тысячами пехоты
и тремя тысячами конницы осадил Бри-Конт-Робер,
большая часть советников по глупости предложила
поддержать осажденных и для того рискнуть дать
сражение. Военачальникам стоило великого труда
убедить их внять голосу рассудка. Крепость эта
значения не имела; пользы от нее по разным
причинам не было никакой, и герцог Буйонский,
который из-за подагры не мог явиться во Дворец
Правосудия, письменно изложил эти причины
Парламенту, показавшему себя в этом случае
чернью в большей мере, нежели способен
вообразить тот, кто не присутствовал в заседании.
Бургонь, стоявший в Бри-Конт-Робере, сдался в тот
же день, но едва ли он продержался бы дольше, даже
если бы вопреки всем правилам ведения войны и
пришлось предпринять несколько бессмысленных
атак с единственной целью — унять вздорные
выкрики парламентских невежд. Я воспользовался
этим счастливым предлогом, чтобы возбудить в них
самих желание удалить армию из Парижа. Я подослал
графа де Мора, которому в нашей партии назначена
была роль заглаживать чужие промахи, чтобы он
шепнул президенту Шартону, будто ему доподлинно
известна истинная причина, по какой
Бри-Конт-Роберу не оказали помощи: она-де в том,
что невозможно было вовремя вывести войска из
Парижа, и потому только мы уже прежде потеряли
Шарантон. Тогда же по моему наущению Гресси
сообщил президенту де Мему, что узнал из верных
рук, будто я нахожусь в большом затруднении, ибо,
с одной стороны, вижу, что все приписывают потерю
этих двух городов нашему упрямому желанию
удержать войска в стенах города, а с другой — не
решаюсь удалить хотя бы на два шага от своей
особы всех этих солдат, которые в то же время
служат мне наемными крикунами на улицах и в зале
Дворца Правосудия.
Не могу вам описать, каким пламенем
вспыхнул этот порох. Президент Шартон твердил
теперь только о том, что войскам должно стать
лагерем; президент де Мем все свои речи клонил к
тому, что армии не пристало оставаться в
бездействии. Генералы прикинулись, будто смущены
[152] подобным требованием.
Я сделал вид, будто ему противлюсь. Дней восемь
или десять мы заставили себя упрашивать, а потом,
как вы увидите, исполнили то, чего желали сами
куда более, нежели те, кто нас к тому принуждал.
Нуармутье, выйдя из стен города с
полуторатысячным отрядом конницы, в этот день
доставил из Даммартена и его окрестностей
огромные запасы зерна и муки. Принц де Конде не
мог одновременно поспевать всюду: ему не хватало
конницы, чтобы занять все окрестные селения, а
все окрестные селения поддерживали Париж. В эти
последние два дня в город навезли столько зерна,
что достало бы продержаться более шести недель. И
если хлеба не хватало, виною тому было лишь
плутовство булочников и нерадивость должностных
лиц.
Двадцать седьмого февраля Первый
президент доложил Парламенту о том, что
произошло в Сен-Жермене и о чем я вам уже
рассказывал: решено было просить военачальников
пожаловать после обеда во Дворец Правосудия,
дабы обсудить предложения двора. Мы с Бофором
насилу удержали толпу, которая ломилась в
Большую палату, — депутатам угрожали сбросить их
в реку и называли предателями, вошедшими в сговор
с Мазарини. Пришлось пустить в ход все наше
влияние, чтобы успокоить народ, а Парламент меж
тем полагал, будто мы его подстрекаем. В том-то и
неудобство власти над народом, что на вас
взваливают вину даже за действия, творимые им
против вашей воли. Испытав это утром 27 февраля, мы
принуждены были просить принца де Конти
уведомить Парламент, что он не может явиться днем
во Дворец и просит отложить прения на другое
утро, а сами положили собраться вечером у герцога
Буйонского, дабы обсудить подробнее, что нам
должно говорить и делать, оказавшись между
народом, требующим войны, Парламентом, жаждущим
мира, и испанцами, которые, смотря по тому, что
было им выгоднее, могли пожелать и того и другого
за наш счет.
Но, сойдясь у герцога Буйонского, мы
оказались в положении не менее затруднительном,
чем то, какого мы опасались в Парламенте. Принц де
Конти, подстрекаемый г-ном де Ларошфуко,
рассуждал как человек, желающий войны, а
действовал как миротворец. Эта жалкая роль в
соединении с известиями, полученными мной о
происках Фламмарена, не оставили у меня сомнений
в том, что принц поджидает ответа из Сен-Жермена.
Среди предложений герцога д'Эльбёфа самое
умеренное было — заключить в Бастилию Парламент
в полном его составе. Герцог Буйонский не решался
говорить о г-не де Тюренне, потому что тот еще не
выступил открыто. Я не решался объяснить, почему
нахожу необходимым отделываться общими
рассуждениями до той поры, пока, уверившись, что
войска наши расположились за стенами города,
веймарская армия уже на марше, а испанская стоит
на границе, мы не сможем заставить Парламент
плясать по нашей дудке. Бофор, которому нельзя
было открыть ни одной важной тайны из-за
герцогини де Монбазон, отнюдь не отличавшейся
постоянством, не мог взять в толк, отчего мы не
воспользуемся влиянием, [153] какое
оба с ним имеем над народом. Герцог Буйонский был
уверен в моей правоте: как вы имели случай
убедиться, с глазу на глаз он не возразил ни
словом на доводы, изложенные в записке, о которой
я вам рассказывал; но, не имея ничего против того,
чтобы этой правотой пренебрегли, ибо ему как
никому другому были выгодны беспорядки, он лишь в
той мере, в какой требовали приличия, поддержал
меня в моих усилиях склонить наших сторонников к
умеренности, то есть к тому, чтобы не нарушать ход
завтрашних прений в Парламенте народным
возмущением.
Поскольку ни у кого не было сомнений,
что Парламент примет, и даже с поспешностью,
предложение двора о мирных переговорах, трудно
было возражать тем, кто утверждал, что
единственный способ помешать этому — упредить
переговоры мятежом. Г-н де Бофор, всегда склонный
к тому, в чем ему мнилось более славы, поддержал
эту мысль со всею горячностью. Д'Эльбёф,
получивший от Ла Ривьера оскорбительное письмо,
разыгрывал храбреца. Я уже изложил вам выше
причины, по каким путь этот, вообще не
приличествующий человеку благородному, в силу
множества важных соображений тем более не
приличествовал мне. Представьте же, в каком я был
затруднении, размышляя о грозящих мне
опасностях: они ждали меня равно и в том случае,
если я не смогу предотвратить возмущения,
которое непременно мне же и припишут, хотя оно и
погубит меня впоследствии, и в том случае, если я
стану пытаться отговаривать от него тех, кому не
могу открыть самые веские причины, по каким я его
не одобряю.
Первым моим побуждением было
незаметно поддержать колебания и
невразумительные речи принца де Конти. Но,
увидев, что невнятица эта, хотя, может быть, и
помешает принять решение поднять бунт, не
способна, однако, привести к решению его пресечь,
а между тем это было совершенно необходимо,
принимая во внимание умонастроение народа,
готового вспыхнуть от одного слова, брошенного
любым из нас, даже тем, кто менее всех пользовался
его доверенностью, — я понял, что колебаться
нельзя. Я высказал свое мнение прямо и открыто. Я
изложил собравшимся то, что, как вы помните,
говорил ранее герцогу Буйонскому. Я упирал на то,
что мы не должны ничего предпринимать, пока из
ответа Фуэнсальданьи не узнаем положительно,
чего нам ждать от испанцев. Этим доводом я
старался по мере сил возместить другие, привести
которые не решался, хотя мне было бы куда проще и
легче сослаться на помощь г-на де Тюренна и на
вывод войск, которые решено было разместить под
Парижем.
В этом случае я убедился: во времена
гражданской войны утаить то, что следует, от
друзей труднее, нежели предпринять то, что
следует, против врагов. По счастью, мне удалось
убедить собравшихся, ибо герцог Буйонский,
который вначале колебался, поддержал меня, поняв,
как он сам признался мне в тот же вечер, что смута
в этих обстоятельствах в самом скором времени
обернулась бы против ее зачинщиков. Но из того,
что он высказал мне об этом предмете, когда все
разошлись, я в свою [154] очередь
понял: он исполнен решимости, — едва войска наши
окажутся за пределами Парижа, договор с Испанией
будет заключен, а г-н де Тюренн перейдет на нашу
сторону, — избавиться от тирании или, лучше
сказать, от мелочной опеки Парламента. Я ответил
ему, что, как только г-н де Тюренн объявит себя
нашим сторонником, я обещаю поддержать его в этом
деле, но герцог должен согласиться — прежде
этого я не могу порвать с Парламентом, даже если
неминуемо сгублю себя; действуя заодно с
корпорацией, в единении с которой частное лицо,
на мой взгляд, не может оказаться запятнанным, я,
по крайней мере, уверен, что сберегу свою честь,
между тем как, способствуя ее гибели и не имея
возможности заменить ее партией, которая была бы
истинно французской и которою народ не гнушался
бы, я в мгновение ока могу уподобиться в Брюсселе
изгнанникам времен Лиги; участь герцога
Буйонского благодаря его военному искусству и
положению, какое ему может дать Испания, будет
более счастливой, однако и ему следует помнить о
герцоге Омальском, который впал в ничтожество с
той поры, как у него не осталось ничего, кроме
покровительства испанцев; на мой взгляд, нам с
ним должно создать себе надежную опору внутри
страны и лишь тогда порвать с Парламентом; более
того, нам должно решиться терпеть Парламент до
той поры, пока мы не уверимся совершенно в том,
что испанская армия уже выступила, наши войска
стали лагерем, согласно нашему плану, и виконт де
Тюренн объявил себя нашим союзником —
обстоятельство важное и решительное, ибо оно
придало бы партии войска, независимые от
иноземцев, или, лучше сказать, помогло бы
образовать партию чисто французскую и способную
поддержать дело собственными силами.
Мне кажется, именно это последнее
рассуждение и рассердило герцогиню Буйонскую,
которая возвратилась в покои своего супруга
сразу после ухода военачальников и которая
никогда не хотела примириться с тем, чтобы
Парламенту предоставили свободу действий. Узнав,
что собравшиеся разошлись, не приняв решения
прибрать верховную палату к рукам, она дала волю
гневу. «Я предрекала вам, — сказала она мужу, —
что вы станете слушаться указки господина
коадъютора». — «Уж не хотите ли вы, сударыня, —
возразил он ей, — чтобы господин коадъютор ради
нашей выгоды подверг себя опасности стать
капелланом при графе Фуэнсальданья? Неужели вы
не поняли, о чем он толкует нам вот уже три дня?» —
«Не находите ли вы, сударыня, — сохраняя
хладнокровие, заговорил я, — что мы сможем
действовать с большим успехом, когда наши войска
окажутся вне Парижа, когда от эрцгерцога будет
получен ответ и все узнают о том, что виконт де
Тюренн нас поддерживает?» — «О да, — ответила
она, — но только завтра Парламент предпримет
шаги, которые сделают все эти ваши меры
бесполезными». — «Вы ошибаетесь, сударыня, —
возразил я. — Я согласен, что Парламент по
собственному почину предпримет завтра шаги, и
даже весьма неосмотрительные, чтобы сговориться
с придворной партией, но, уверяю вас, какие бы
шаги он ни предпринял, если наши
предосторожности увенчаются успехом, мы сможем
более не [155] принимать в
расчет Парламент». — «Вы обещаете мне это?» —
спросила она. «Я готов в этом поклясться, —
сказал я, — и даже расписаться своей кровью». —
«Распишитесь же тотчас!» — воскликнула
герцогиня. И невзирая на возражения мужа, она
перетянула мне шелковой ниткой большой палец, до
крови уколола его кончиком иглы и дала подписать
записку следующего содержания: «Обещаю
герцогине Буйонской поддерживать ее супруга
против Парламента, в случае если господин де
Тюренн со своей армией станет от Парижа в
двадцати лье и объявит себя сторонником города».
Герцог Буйонский бросил эту торжественную
клятву в огонь, но вместе со мной стал убеждать
жену, которой в глубине души боялся не угодить,
что, если наши предосторожности увенчаются
успехом, мы окажемся сильны, какие бы штуки ни
выкинул Парламент; если же они не удадутся, мы
сможем быть довольны, что не затеяли мятежа,
который при таком повороте событий неминуемо
навлек бы на меня бесчестие и гибель, но едва ли
оказался бы выгодным и для рода Буйонов.
Когда наша беседа подходила к концу,
мне принесли записку от викария церкви Сен-Поль,
который сообщил мне, что капитан гвардии
д'Эльбёфа, Тушпре, раздал деньги подручным
лавочников с Сент-Антуанской улицы, чтобы
назавтра в зале Дворца Правосудия они криками
протестовали против заключения мира. Герцог
Буйонский в согласии со мной тотчас написал
д'Эльбёфу, с которым сохранял учтивые отношения,
несколько слов на обороте игральной карты, чтобы
тот почувствовал, что герцог действовал
второпях: «Вам небезопасно быть завтра во Дворце
Правосудия».
Д'Эльбёф тотчас явился к герцогу
Буйонскому, чтобы узнать, что означает эта
записка: герцог объяснил ему, что получил
известие — народ забрал себе в голову, будто он и
д'Эльбёф стакнулись с Мазарини, вот он и полагает,
что им неразумно оказаться в толпе, которую
ожидание прений несомненно привлечет завтра в
зал Дворца Правосудия.
Д'Эльбёф, знавший, что народ его не
жалует, и не чувствовавший себя в безопасности
даже в собственном доме, признался, что
опасается, как бы его отсутствие в подобный день
не было истолковано в дурную сторону. Герцог
Буйонский, который предложил это лишь с целью
запутать д'Эльбёфа смутой, воспользовался его
замешательством, чтобы связать ему руки еще и
другим способом: он объявил, что д'Эльбёф прав —
пожалуй, и впрямь ему лучше явиться во Дворец, но
из предосторожности прийти туда вместе с
коадъютором, а герцог, мол, позаботится о том,
чтобы это вышло как бы само собой и я ни о чем не
догадался. Надо ли вам говорить, что д'Эльбёф,
который наутро зашел за мной, не заподозрил, что
мы с герцогом Буйонским вдвоем подстроили его
визит.
Двадцать восьмого февраля, на другой
день после нашего сговора, я прибыл во Дворец с
герцогом д'Эльбёфом, — в зале меня встретила
неисчислимая толпа, кричавшая: «Да здравствует
коадъютор! Не хотим мира, долой Мазарини!» В это
самое мгновение на главной лестнице появился
Бофор, два наших имени эхом отозвались друг
другу, и присутствующие [156] вообразили,
будто то, что вышло совершенно случайно,
подстроено с целью помешать прениям; но
поскольку, когда зреет мятеж, все, что заставляет
в него уверовать, его раздувает, мы в мгновение
ока едва не стали причиною того, чему вот уже
неделю всеми силами старались
воспрепятствовать. Недаром я говорил вам, что
самая большая беда междоусобицы в том и состоит,
что ты оказываешься в ответе даже за те
злодеяния, каких не совершал.
Первый президент и президент де Мем,
которые в сговоре с другими депутатами утаили
письменный ответ Королевы
156, чтобы не
озлобить умы содержавшимися в нем выражениями,
по их мнению излишне резкими, превозносили как
могли любезность, выказанную Ее Величеством в
беседе с ними. Вслед за тем начались прения, и
после некоторых несогласий в вопросе о том,
большими или меньшими полномочиями наделить
депутатов, решено было дать им полномочия
неограниченные, согласиться прибыть для
совещания в то место, какое угодно будет
назначить самой Королеве, депутатами избрать
двух президентов и двух советников Большой
палаты, по одному советнику от каждой
Апелляционной палаты, одного от Палаты по приему
прошений, одного докладчика, одного или двух
военачальников, двух депутатов от каждой из
прочих верховных палат и купеческого старшину;
уведомить о том герцога де Лонгвиля и депутатов
от парламентов Руана и Экса, и завтра же послать
магистратов от короны просить, чтобы согласно
данному Королевой обещанию открыты были
подъезды к городу. Президент де Мем, удивленный,
что решение Парламента не встретило
противодействия ни со стороны военачальников, ни
с моей, сказал Первому президенту, а президент де
Бельевр, уверявший меня, будто услышал его слова,
передал их мне: «Что-то все они слишком
сговорчивы: боюсь, эта мнимая кротость не доведет
до добра».
По-моему, он встревожился еще более,
когда, услышав, как вошедшие судебные приставы
сообщили, что народ грозит расправиться со всеми,
кто согласится вести переговоры, прежде чем
Мазарини будет изгнан из пределов королевства,
мы с Бофором тотчас покинули Большую палату; мы,
однако, приказали удалить смутьянов из зала, и
члены Парламента могли разойтись по домам, не
подвергаясь никакой опасности и даже без всякого
шума. Я и сам был чрезвычайно удивлен той
легкостью, с какой мы этого добились. Это придало
Парламенту смелости, которая едва его не
погубила. Вы убедитесь в этом из дальнейшего.
Второго марта сын Первого президента,
Шамплатрё, по поручению отца своего, который был
не совсем здоров, доставил в Парламент письма —
одно от герцога Орлеанского, другое от принца де
Конде: оба выражали в них свое удовольствие
шагом, сделанным Парламентом, однако решительно
утверждали, будто Королева никогда не давала
обещания открыть подъезды к городу. Не могу
описать вам гнев и возмущение, охватившие при
этом известии всю верховную палату и каждого из
ее членов. Даже Первый президент, сообщивший его
собранию, был уязвлен до крайности. Он с большим
раздражением признался в этом президенту де
Немону, [157] которого
Парламент послал к нему, прося еще раз написать
принцам. Магистратам от короны, которые утром
выехали в Сен-Жермен для выправки нужных
депутатам бумаг, поручили объявить двору, что не
может быть и речи ни о каком совещании, пока не
будет исполнено слово, данное Первому
президенту. Покаюсь вам, что, хотя мне было
слишком хорошо известно, с какою силою Парламент
влечется к миру, я все же в простоте душевной
поверил, будто подобное нарушение хоть
сколько-нибудь сдержит это безоглядное
стремление. Я решил, улучив подходящую минуту,
убедить Парламент предпринять шаги, какие хотя
бы показали двору, что пыл магистратов не угас
совершенно. Я встал со своего места будто бы для
того, чтобы погреться у камина, и попросил
Пеллетье, брата известного вам Ла Уссе, от моего
имени передать почтенному Брусселю, чтобы тот,
поскольку поведение двора свидетельствует о том,
что ему нельзя давать веры, предложил по-прежнему
вербовать солдат и объявить еще новые наборы.
Предложение Брусселя встречено было
рукоплесканиями. Распорядиться рекрутами
просили принца де Конти и даже назначили
шестерых советников ему в помощь.
На другой день — это было 3 марта —
огонь еще пламенел. Все наперебой предлагали
средства ко взиманию налогов, которых никто
более не желал платить в надежде, что совещание
увенчается миром и он разом все их упразднит.
Герцог де Бофор в согласии с герцогом Буйонским,
маршалом де Ла Мотом и мною воспользовался этой
минутой, чтобы подстрекнуть Парламент; присущим
ему слогом разбранив двор за нарушение
соглашения, он взялся от своего имени и от имени
своих сотоварищей в две недели очистить подъезды
к городу, если Парламенту угодно будет принять
твердое решение — не обольщаться более лживыми
посулами: они только сдерживают брожение в
стране, которая, не смущай ее слухи о переговорах
и совещаниях, давно уже вся целиком оказалась бы
на стороне столицы. Впечатление, произведенное
этими немногими словами, нагроможденными без
всякого склада, невозможно описать. Никто не
усомнился бы в том, что переговоры тотчас будут
прерваны. Однако минуту спустя все переменилось.
Из Сен-Жермена вернулись магистраты от
короны; они доставили бумаги для депутатов и
ответ насчет продовольствования Парижа, который,
по правде говоря, содержал сущий вздор; вместо
того, чтобы освободить подъезды к городу, двор
пообещал пропускать в Париж по сто мюидов
157
зерна в день, да еще в первом пропуске, выписанном
для этой цели, были опущены слова «в день», чтобы
толковать разрешение смотря по обстоятельствам.
Парламент, однако, принял этот вздор за чистую
монету; никто уже не вспоминал о том, что
говорилось и делалось минутой ранее; члены
Парламента готовились на другой же день
отправиться на совещание, которого местом
Королева избрала Рюэль.
В тот же вечер мы — принц де Конти,
господа де Бофор, д'Эльбёф, маршал де Ла Мот, де
Бриссак, президент де Бельевр и я — сошлись у
герцога Буйонского, чтобы решить, должно ли
военачальникам [158] участвовать
в депутации. Герцог д'Эльбёф, весьма желавший,
чтобы поручение это возложили на него, добивался
ответа положительного. Но он остался в
одиночестве, ибо мы решили, что несравненно более
разумно сохранить за собой полную свободу
действий, в зависимости от того, как повернутся
дела; к тому же было неблагородно да и
неосмотрительно посылать депутатов на совещание
в Рюэль, когда мы готовились заключить договор с
Испанией и ежечасно твердили посланцу
эрцгерцога, что согласились допустить совещание
потому лишь, что совершенно уверены: мы в любую
минуту можем прервать его руками народа. Герцог
Буйонский, который вот уже два дня как начал
выходить из дому и в этот день осмотрел
местность, где имел намерение разбить военный
лагерь, заговорил с нами об этом своем плане так,
словно мысль о нем только нынче утром пришла ему
в голову. Принцу де Конти недостало духу
согласиться на предложение герцога Булонского,
ибо он не успел вопросить своего оракула
158,
но у него недостало духу и противиться герцогу в
военных вопросах. Господа де Бофор, де Ла Мот, де
Бриссак и де Бельевр, которых мы предупредили
заранее и которые знали подоплеку дела, одобрили
предложение герцога. Д'Эльбёф оспаривал его
самыми нелепыми доводами. Я поддержал д'Эльбёфа,
чтобы лучше скрыть нашу игру, и стал объяснять
собравшимся, что Парламент, мол, будет роптать,
если мы предпримем такого рода перемещение без
его ведома. На это герцог Буйонский с гневом
возразил мне, что вот уже три недели Парламент,
напротив, ропщет на генералов и войска, которые
не осмеливаются высунуть нос за городскую
заставу; он не обращал внимания на их жалобы,
покуда полагал, что войска за стенами города
подвергаются опасности, но, обнаружив, скорее
волею случая, нежели с намерением, позицию, где
войска наши будут столь же безопасны, как в
Париже, и откуда они смогут действовать даже с
большей пользой, он решил, что разумно исполнить
общее требование. Я, как вы догадываетесь, легко
уступил его доводам, и герцог д'Эльбёф покинул
наше собрание в полной уверенности, что в
предложении герцога Буйонского нет тайного
умысла. А достигнуть этого было не так-то просто,
ибо люди, которые сами всегда действуют с тайным
умыслом, неизменно подозревают его во всех
других.
На другой день — это было 4 марта —
депутаты отправились в Рюэль, а армия наша — в
лагерь, разбитый между Марной и Сеной. Пехота
расположилась в Вильжюифе и Бисетре, кавалерия —
в Витри и Иври. Возле Порт-а-л-Англе на реке навели
наплавной мост, защищенный артиллерийскими
редутами. Трудно вообразить, как обрадовался
Парламент при известии о том, что войско покинуло
город: сторонники партии убеждены были, что
теперь оно будет действовать более энергически,
приверженцы двора воображали, что народ, не
подстрекаемый солдатами, станет более
покладистым и покорным. Даже Сен-Жермен
159
попался на эту удочку; президент де Мем в
особенности старался уверить двор, что это его
речи в Парламенте принудили генералов вывести
войска из города. Сеннетер, бесспорно самый умный
человек в придворной партии, не преминул [159] вскоре рассеять заблуждение
двора. Здравый смысл помог ему разгадать наши
замыслы. Он объявил Первому президенту и
президенту де Мему, что их одурачили, и они
убедятся в этом в самом непродолжительном
времени. Полагаю, что верность истине требует,
чтобы я привел здесь слова, свидетельствующие о
проницательности этого человека. Первый
президент, человек, лишенный гибкости и не
способный увидеть две стороны дела разом, узнав о
лагере в Вильжюифе, воскликнул с ликованием:
«Теперь у коадъютора станет меньше наемных
глоток в зале Дворца Правосудия», а президент де
Мем прибавил: «И меньше наемных головорезов».
«Коадъютору, господа, — возразил им обоим
Сеннетер, — надобно не убить вас, а прибрать к
рукам. Ежели бы он стремился к первому, ему
довольно было бы черни, для второго находка —
военный лагерь. Если и впрямь чести у него не
более, чем полагают здесь, гражданской войне у
нас быть теперь долго».
Кардинал на другой же день вынужден
был признать, что Сеннетер оказался прав: принц
де Конде объявил, что войска наши, занявшие
позиции, где их невозможно атаковать, причинят
ему более хлопот, нежели когда они оставались в
городе, а мы заговорили в Парламенте громче,
нежели ему до сих пор было привычно.
Четвертого марта после обеда нам
представился для этого важный повод. Прибывшие в
четыре часа пополудни в Рюэль депутаты
160
узнали, что кардинал Мазарини упомянут в числе
тех, кого Королева назначила присутствовать на
совещании. Они объявили, что не могут вести
переговоры с тем, кто осужден Парламентом. Ле
Телье от имени герцога Орлеанского ответил им,
что Королева весьма удивлена: Парламент,
которому дозволено как равному вести переговоры
со своим Королем, не довольствуясь этим, еще
желает ограничить власть Монарха и даже
осмеливается отвергать лиц, им уполномоченных.
Первый президент остался тверд, и, поскольку двор
также стоял на своем, переговоры едва не были
прерваны; президент Ле Коньё и Лонгёй, с которыми
мы поддерживали тайные сношения, уведомили нас о
происходящем, мы дали им знать, чтобы они не
уступали и как бы в знак доверия показали
президенту де Мему и Менардо, совершенно
преданным двору, несколько строк моего письма
Лонгёю, в приписке к которому я сообщал: «Мы взяли
свои меры и теперь можем говорить решительнее,
нежели полагали необходимым до сих пор; уже после
того, как я написал вам это письмо, я получил
известие, которое побуждает меня предуведомить
вас, что Парламент погубит себя, если не будет
держаться с удвоенным благоразумием». Все это в
соединении с речами, какие мы вели 5 марта у
камина Большой палаты, принудили депутатов не
уступать в вопросе о присутствии на переговорах
Кардинала, столь нестерпимом для народа, что мы
утратили бы все свое влияние, согласись мы с ним
примириться; поступи наши депутаты так, как им
хотелось, мы, без сомнения, вынуждены были бы,
памятуя о народе, по возвращении их закрыть перед
ними ворота города. Я изложил вам выше причины, по
каким мы всеми возможными способами старались
избежать этой крайности. [160]
Узнав, что Первый президент и его
спутники потребовали, чтобы им дали конвой,
который сопроводил бы их в Париж, двор смягчился.
Герцог Орлеанский послал за Первым президентом и
президентом де Мемом. Стали искать способа
договориться и решили отрядить двух депутатов,
назначенных Королем
161, и двух
депутатов, присланных палатами, дабы они начали
совещаться в покоях герцога Орлеанского насчет
предложений, сделанных той и другой стороной, а
после доложили обо всем остальным депутатам
Короля и ассамблеи. Уступка эта, которая не могла
не досадить Кардиналу, — как видите, он отстранен
был от переговоров с Парламентом и даже вынужден
покинуть Рюэль и возвратиться в Сен-Жермен, — с
радостью была принята магистратами и положила
начало совещанию весьма неприятным для первого
министра способом.
Боюсь наскучить вам подробным
перечнем того, что произошло во время этого
совещания, где то и дело возникали несогласия и
затруднения. Удовольствуюсь лишь тем, что отмечу
главные предметы тамошних прений, о которых буду
упоминать, соблюдая хронологический порядок по
мере описания прений в Парламенте, а также
происшествий, имеющих касательство к первым и ко
вторым.
В тот же день, 5 марта, в Париж прибыл
второй посланец эрцгерцога, дон Франсиско
Писарро, имевший при себе ответы эрцгерцога и
графа де Фуэнсальданья на первые депеши дона
Хосе Ильескаса, неограниченные полномочия вести
переговоры со всеми, инструкцию для герцога
Буйонского на четырнадцати страницах,
исписанных мелким почерком, чрезвычайно
любезное письмо для принца де Конти и записку для
меня, преисполненную учтивых слов, но притом
весьма важную. В ней сказано было, что «Король,
его господин, не желает брать с меня никаких
обещаний, но вполне положится на слово, какое я
дам герцогине Буйонской». В инструкции
доверенность мне оказывалась полная, и в почерке
Фуэнсальданьи я узнал руку герцога и герцогини
Буйонских.
Комментарии
128 ... сорок тысяч
ливров. — На самом деле двадцать.
129 ... присутствие в
совете коня Калигулы... — В «Жизни двенадцати
Цезарей» Светоний пишет, что Калигула
намеревался сделать консулом своего коня
Быстроногого (кн. IV, 55). Здесь кончается первый том
рукописи.
130 Главный прево
королевского дома... — Он судил и карал
преступления, совершенные в королевских дворцах
и на 10 лье вокруг.
131 ... нежели
недостатком хлеба. — На самом деле парижане
страдали от недостатка продовольствия, и цены на
зерно возросли к марту в пять раз.
132 ... все
королевство пришло в колебание. — В
действительности восстали только Руан, Экс и
Бордо.
133 ... два
комиссара. — Комиссар — лицо, посланное
королем или палатой, чтобы инспектировать
провинции, отправлять правосудие, отстаивать
закон в палатах и т. д.
134 ...я утвержден
был советником Парламента... — Коадъютор
должен был получить согласие своего дяди,
архиепископа Парижского, почетного советника
Парламента, на то, чтобы он, Рец, заседал вместо
него.
135 ...не может более
делать представления от имени корпорации. —
Анна Австрийская сослалась также на пример
Англии, где отставка министра Страффорда не
успокоила Парламент.
136 ...в доме
Кардинала. — В тот же день коадъютор произнес в
церкви проповедь против Мазарини. Далее Рец
умалчивает о бесславном поражении, которое
потерпел набранный им кавалерийский Коринфский
полк под командованием шевалье де Севинье 28
января 1649 г.
137 ... идут на него с
семью тысячами пехоты, четырьмя тысячами конницы
и артиллерией. — Чтобы захватить Шарантон и
воспрепятствовать подвозу продовольствия в
Париж.
138 ...разбрасывал
листки, хулящие Парламент и еще более - меня.
— Автором памфлета «Читай и действуй»,
расклеивавшегося и распространявшегося в Париже
в виде листовок, был ярый мазаринист, епископ
Дольский (Бретань) Антим Дени Коон. В памфлете
утверждалось, что Рец стал фрондером из-за того,
что не добился должности губернатора.
139 ... и мне
осталось жить не более трех дней... — Об этом
умысле достоверных сведений нет.
140 ...как
правоверный еврей на субботнее
жертвоприношение. — «Или не читали вы в законе,
что в субботы священники в храме нарушают
субботу, однако невиновны?» (Матфей, 12, 5). В
субботу иудеям воспрещается выполнять
какую-либо работу.
141 ... де Ларошфуко
весьма поколебал доброе расположение ко мне
герцогини де Лонгвиль... — Но при этом Рец
крестил сына, которого герцогиня родила от
Ларошфуко в ночь с 28 на 29 января 1649 г., будущего
графа де Сен-Поля, затем герцога де Лонгвиля
(погиб на войне в 1672 г.).
142 ... двоюродного
моего деда. — Пьера де Гонди, епископа
Парижского, сторонника Генриха IV, в 1591 г.
143 ...дядя тому,
кого вы знаете нынче под этим именем... — Жан-Жак
де Мем, президент Парламента, был другом г-жи де
Севинье. Это подтверждает гипотезу, что мемуары
адресованы ей.
144 ... за то, чтобы
его выслушать. — Рец сокращает пересказ долгих
дебатов (М. Моле и О. Талон упорно пытались
отсрочить прием посланца). «За» проголосовали 115,
«против» — 70.
145 ...позволили
покрыть голову. — Посол, представляющий особу
испанского короля, имел право оставаться с
покрытой головой перед королем французским,
корпорациями.
146 ... Его
Католическое Величество... — титул испанского
короля.
147 ... Его
Христианнейшего Величества... — титул
французского короля.
148 Retentum — юридический
термин, означающий секретную статью судебного
постановления.
149 ... «кознией»... —
Рец обыгрывает итальянский акцент Мазарини.
150 ... его быстро
отбросили. — Ларошфуко, напротив, обвиняет в
поражении Нуармутье, который, как он утверждает,
нарушил их соглашение, не поддержав его вовремя.
151 Шестнадцать —
главы советов, управлявших шестнадцатью
парижскими округами, наиболее радикальные
сторонники Лиги, опиравшиеся на народные массы. 15
ноября 1591 г. один из них, Жан Бюсси Ле Клерк,
прокурор Парламента и комендант Бастилии, поднял
мятеж против Парламента и умеренных лигистов.
После скорого суда президент Парламента Бриссон
и двое советников были казнены. Глава Лиги герцог
Майенский велел повесить зачинщиков, но Ле
Клерку удалось бежать в Брюссель.
152 ... отправили
нашу посуду на монетный двор? — Более того, Рец
предлагал конфисковать у горожан серебряную
посуду и даже пустить на переплавку церковную
утварь, но это вызвало всеобщие протесты.
153 ... их почитали
за Маккавеев... — Три брата, Иуда, Ионафан и
Симон, Маккавеи возглавляли
религиозно-освободительную войну иудеев против
монархии Селевкидов (167 — 142 до н. э.); в 160 г. Иуда
был убит.
154 ... получившие
свои бумаги... — Пропуска, выписанные канцлером
Сегье.
155 ... тремя или
четырьмя днями ранее. — Карл I был казнен 30
января (9 февраля по н. ст.) 1649 г.; в Париже об этом
узнали 19 февраля.
156 ... утаили
письменный ответ Королевы... — Это не так: он
был зачитан на заседании 27 февраля.
157 Мюид — мера
веса сыпучих и жидких тел; примерно равна в те
годы 1800 литрам зерна.
158 ... вопросить
своего оракула... — Герцога де Ларошфуко.
159 Сен-Жермен. — Имеется
в виду королевский двор.
160 ... депутаты... —
13 — от Парламента, 3 — от Счетной палаты, 3 — от
Палаты косвенных сборов и 3 — от парижского
муниципалитета. Возглавлял депутацию М. Моле.
161 ... двух
депутатов, назначенных Королем... — Это были Ле
Телье и Бриенн. Руководили переговорами герцог
Орлеанский и Мазарини, который время от времени
ездил советоваться с Королевой в Сен-Жермен, а
вовсе не покинул Рюэль. Участвовали в
переговорах Конде, Сегье, Ла Мейере и др.
Текст воспроизведен по изданию: Кардинал де Рец. Мемуары. М. Наука. 1997
|