Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ЖАН ФРАНСУА ПОЛЬ ДЕ ГОНДИ, КАРДИНАЛ ДЕ РЕЦ

МЕМУАРЫ

MEMOIRES

Вторая часть

Я уже упомянул выше, что настроение духа г-жи де Лонгвиль внушило мне мысль обеспечить защиту Парижа средствами более доступными, более естественными и не столь противными общему мнению, как помощь Испании. Я хорошо знал слабодушие принца де Конти, почти еще ребенка, но в то же время знал, что ребенок этот — принц крови. А я имел нужду в одном лишь имени, чтобы оживить то, что без имени было бы пустым призраком. Я полагался на герцога де Лонгвиля, который более всего любил начало всякого дела. Я был совершенно уверен, что маршал де Ла Мот, раздраженный против двора, никогда не отступится от герцога де Лонгвиля, к которому двадцать лет привязан был пенсией, — он захотел сохранить ее из благодарности даже после того, как его сделали маршалом Франции. Я знал, что герцог Буйонский весьма недоволен и доведен почти до скудости дурным состоянием своих домашних дел и несправедливым отношением к нему двора. Я держал на примете всех этих людей, но как бы на заднем плане, ибо ни один из них не способен был начать представление. Герцог де Лонгвиль был хорош для второго действия. Маршал де Ла Мот, бравый солдат, но человек весьма недалекий, никогда не мог бы сыграть главную роль. Герцогу Буйонскому она была по плечу, но не талант, а честность его вызывала сомнения, и к тому же я знал, что жена его 109, пользовавшаяся на него влиянием неограниченным, руководилась во всем указкой Испании. Надо ли вам говорить, что я не мог опираться на основания столь зыбкие и шаткие, и потому скрепил их, так сказать, особою принца де Конти, принца крови, который званием своим примирял и сближал, если позволено так выразиться, всех, кто казался наиболее далек друг от друга.

Едва я намекнул г-же де Лонгвиль, какую роль она может сыграть в предстоящих делах, она ухватилась за нее с непередаваемой радостью. Я старательно поддерживал ее настроение; я подогревал герцога де Лонгвиля и сам, и через Варикарвиля, который получал от него пенсию и по праву пользовался совершенным его доверием; но я решил не входить ни в какие сношения с Испанией, понимая, что обстоятельства даже слишком скоро вынудят нас в них войти, и тогда будет казаться, что затея эта [104] принадлежит не мне, а другим. Решение это, хотя и горячо оспариваемое Сент-Ибаром и Монтрезором, было самым разумным. Вы увидите из дальнейшего, сколь прав был я, утверждая, что не следует торопиться прибегать к этому снадобью, которое опасно вдвойне, когда лечение начинают с него. Всегда лучше предварить его каким-нибудь мягчительным.

...что касается г-жи де Лонгвиль. Ветряная оспа лишила красоту этой дамы юной свежести, но сохранила почти нетронутым весь ее блеск, и блеск этот в соединении с происхождением герцогини, умом и негою, которая придавала ей особое очарование, делали г-жу де Лонгвиль одной из самых привлекательных женщин Франции. Я был весьма склонен дать ей место в своем сердце между г-жами де Гемене и де Поммерё. Не стану утверждать, что она отнеслась бы к этому благосклонно, однако не безнадежность заставила меня отбросить мысль, которая вначале весьма меня прельщала. Бенефиций был занят, хотя отправлять требы было некому 110. Принадлежал бенефиций г-ну де Ларошфуко, но он находился в Пуату 111. Я ежедневно посылал герцогине три или четыре записки и столько же получал в ответ. Часто являлся я к ее утреннему туалету, чтобы свободнее говорить о делах. В отношениях этих я усматривал большую выгоду, ибо не мог не знать, что то был единственный способ заручиться в дальнейшем поддержкой принца де Конти. Не стану от вас скрывать: мне казалось, что передо мной брезжит надежда. И лишь мысль о тесной дружбе, какую я поддерживал с мужем герцогини, взяла верх над сладострастием и политикой. И я полагаю сейчас, как полагал всегда, что так оно и должно было быть.

Я вошел, однако, с герцогиней в тесную деловую связь и через нее в сношения с г-ном де Ларошфуко, который возвратился через три недели, а может быть через месяц, после первого нашего соглашения. Г-н де Ларошфуко внушал принцу де Конти, что служит страсти, какую тот питал к своей сестре; действуя заодно, они с герцогиней так обморочили принца, что и четыре года спустя тот ни о чем не подозревал.

Поскольку Ларошфуко снискал не слишком добрую славу в деле «Кичливых», ибо его обвиняли в том, что он примирился с двором за их счет (впоследствии я узнал из верных рук, что это неправда), я был не слишком рад присутствию его в нашем кругу. Пришлось, однако, с этим примириться. Мы взяли все необходимые меры. Принц де Конти, г-жа де Лонгвиль, герцог, ее муж, и маршал де Ла Мот дали слово оставаться в Париже и в случае нападения выступить открыто. Бруссель, Лонгёй и Виоль от имени Парламента, ни о чем не подозревавшего, сулили пойти на все. Г-н де Рец ездил взад и вперед то к ним, то к г-же де Лонгвиль, которая вместе с принцем де Конти лечилась на водах в Нуази. Один только герцог Буйонский не пожелал, чтобы его имя было хоть кому-нибудь названо — он доверился лишь мне одному. Я довольно часто встречался с ним по ночам, и на этих встречах неизменно присутствовала герцогиня Буйонская; будь эта женщина столь же искренна, сколь красива, нежна и [105] добродетельна, она оказалась бы верхом совершенства. Я сильно увлекся ею, но не видел для себя никакой надежды и, поскольку увлечение мое мучило меня недолго, полагаю, справедливее сказать, что я вообразил, будто сильно увлечен ею.

После того как я, на мой взгляд, хорошо приготовился к защите, я забрал себе в голову убедить двор по возможности не доводить дела до крайности. Вы легко поймете полезность этого намерения и признаете, что его можно было исполнить, когда я скажу вам, что помешало этому лишь упрямство Кардинала, не пожелавшего принять предложение, подсказанное мне Лоне-Граве, — оно могло бы с согласия самого Парламента возместить если не полностью, то хотя бы в значительной степени налоговые ограничения, установленные палатами. Предложение это, о котором слишком долго и скучно рассказывать в подробностях, обсуждено было у Виоля в присутствии Ле Коньё и многих других членов Парламента. Оно было ими одобрено, и если бы у первого министра достало ума отнестись к нему с доверием, я убежден, что монархия выдержала бы необходимые расходы и мы избежали бы гражданской войны.

Уверившись, что двор даже самому себе желает добра лишь на свой лад, а тут уж хорошего не жди, я стал думать только о том, как причинить ему зло; лишь с этой минуты я окончательно решился выступить против самого Мазарини, ибо рассудил, что, не имея возможности помешать ему напасть на нас, мы поступим разумно, напав на него первыми и предвосхитив действия Кардинала способом, какой опорочит в общем мнении его нападение на нас.

Можно по справедливости сказать, что враги этого министра имели против него козырь, весьма редкий, какого почти никогда не имеют противники людей, занимающих высокое положение. Обладающие властью обыкновенно ограждены ею от опасности быть смешными, — Кардинал, однако, не раз оказывался смешным, ибо говорил глупости, что необыкновенно даже для тех, кто в этой должности их совершает. Я напустил на него Мариньи, который весьма кстати возвратился из Швеции и предался мне всей душой. Кардинал спросил старейшину Большого совета Букваля, не почел ли бы тот себя обязанным повиноваться Королю, если бы Король приказал ему не носить более галуна на воротничке, — прибегнув к этому дурацкому сравнению, он намеревался доказать посланцам верховной палаты необходимость послушания. Мариньи перефразировал слова Кардинала в прозе и в стихах за четыре или пять недель до того, как Король покинул Париж; впечатление, произведенное этой перифразою 112, превосходит всякое описание. Я воспользовался удобным случаем, чтобы к смешному подмешать отвратительное, а это образует самый коварный и смертоносный состав 113.

Вы уже видели выше, что двор пытался узаконить откупа с помощью декларации, то есть, иначе говоря, пытался разрешить ростовщичество с помощью закона, подтвержденного Парламентом, ибо откупа, хотя бы, например, тальи, давались Королем всегда лишь под огромные проценты. [106]

Мой сан обязывал меня не потерпеть столь всеобъемлющего зла и столь шумного скандала. Я неукоснительно и безупречно исполнил свой долг. Я созвал торжественную Ассамблею кюре, каноников, ученых и монахов и, ни разу не произнеся на наших собраниях имени Кардинала, а, напротив, всегда стараясь делать вид, будто его щажу, за неделю ославил его самым заядлым ростовщиком во всей Европе 114.

Как раз в эту пору Король покинул Париж 115, — я узнал об этом в пять часов утра от казначея Королевы, который велел разбудить меня и вручил мне письмо, писанное ее рукой, которым она в учтивых выражениях приказывала мне явиться днем в Сен-Жермен. Казначей прибавил на словах, что Король только что сел в карету, чтобы направиться туда, и армии дан приказ подойти ближе к городу. Я ответил ему кратко, что не премину исполнить приказание. Однако вы, конечно, понимаете, что я вовсе не собирался его исполнять.

Бланмениль вошел ко мне бледный как смерть. Он сообщил мне, что Король идет ко Дворцу Правосудия с восьмитысячной конницей. Я заверил его, что Король только что покинул город с двумя сотнями верховых. Вот самый невинный из вздорных слухов, какие мне пришлось выслушать от пяти до десяти часов утра. Передо мной прошла целая вереница перепуганных людей, считавших, что они погибли. Но меня это более забавляло, нежели беспокоило; из сообщений, которые ежеминутно поступали от преданных мне командиров милиции, я знал, что первым чувством народа при первом полученном им известии была ярость, которая всегда сменяется страхом лишь постепенно, а я полагал, что сумею остановить этот постепенный ход еще до наступления ночи; хотя принц де Конде, не доверявший брату, поднял его с постели и увез в Сен-Жермен, я не сомневался, что поскольку г-жа де Лонгвиль осталась в Париже, мы вскоре увидим принца де Конти, тем более что я был уверен: принц де Конде, не боявшийся брата и не уважавший его, не зайдет в своем недоверии так далеко, чтобы его арестовать. К тому же накануне я получил из Руана письмо от герцога де Лонгвиля, в котором тот заверял меня, что вечером будет в Париже.

Едва Король уехал, горожане по собственному почину, без всякого на то приказа, захватили ворота Сент-Оноре, а как только казначей Королевы ушел от меня, я послал сказать Бригалье, чтобы он со своим отрядом занял ворота Конферанс. Тогда же в оторопи и беспорядке собрался Парламент, и я не знаю, способен ли он был что-либо совершить в великом своем испуге, если бы не удалось оживить его членов с помощью их же собственного страха. Я наблюдал это множество раз: бывает ужас такого рода, рассеять который можно только ужасом еще более сильным. Я попросил советника Ведо, которого вызвал в отделение судебных приставов 116, сообщить Парламенту, что в Ратуше получено письмо Короля, которым он объявляет купеческому старшине и эшевенам причины, заставившие его покинуть свой добрый город Париж, и причины эти следующие: несколько членов его Парламента стакнулись-де с врагами государства и даже умышляли против его особы. Письмо это настолько [107] взволновало Парламент, которому известно было, как предан двору купеческий старшина, президент Ле Ферон, что он потребовал немедля доставить письмо во Дворец Правосудия и приказал горожанам вооружиться, позаботиться об охране всех городских ворот, купеческому старшине вкупе с главным судьей обеспечить снабжение города продовольствием, а палатам завтра утром обсудить письмо Короля. По содержанию этого постановления, пока только предварительного, вы можете судить, что ужас, охвативший Парламент, еще не окончательно рассеялся. Меня не огорчила его нерешимость, ибо я был уверен, что в скором времени могу подкрепить его дух.

Поскольку я полагал благоразумным, чтобы первые знаки неповиновения, по крайней мере открытого, исходили от этой корпорации, ибо они оправдали бы неповиновение частных лиц, я счел уместным найти благовидный предлог ослушанию, какое оказывал Королеве, не являясь в Сен-Жермен. Я велел заложить лошадей, попрощался со всеми, с изумительной твердостью отклонил уговоры тех, кто убеждал меня остаться, но по роковой случайности в конце улицы Нёв-Нотр-Дам встретил торговца лесом Дю Бюиссона, пользовавшегося большим влиянием в парижских портах. Дю Бюиссон, преданный мне всей душой, в этот день был не в духе. Он прибил моего форейтора, угрожал моему кучеру. Сбежавшаяся толпа перевернула мою карету, и торговки с Нового рынка, превратив мясной лоток в носилки, с плачем и воплями доставили меня домой. Вам нетрудно угадать, как приняли в Сен-Жермене эту мою попытку повиноваться воле Королевы. Я написал Ее Величеству и принцу де Конде о том, сколь мне прискорбно, что я так мало преуспел в своих усилиях. Первая ответила шевалье де Севинье, который отвез ей мое письмо, высокомерным презрением; второй, хоть и пожалел меня, не сдержал гнева. Ла Ривьер осыпал меня насмешками, и шевалье де Севинье понял ясно: все они уверены, что завтра же накинут нам петлю на шею.

Меня не слишком волновали их угрозы, однако сильно огорчило полученное мною в тот же день известие о том, что герцог де Лонгвиль, который, как я вам уже говорил, должен был возвратиться из Руана, куда отправился на десять или двенадцать дней, узнав в шести милях от Парижа об отъезде Короля, без долгих размышлений повернул в Сен-Жермен. Герцогиня де Лонгвиль не сомневалась, что Принц переманил его на свою сторону, а стало быть, принц де Конти неминуемо будет арестован. Маршал де Ла Мот объявил ей в моем присутствии, что пойдет решительно на все, чего захочет герцог де Лонгвиль, будь то в пользу или против двора. Герцог Буйонский негодовал на меня, видя, что люди, за которых я всегда ему ручался, повели себя как раз обратно тому, в чем я его тысячу раз уверял. Судите же сами о несчастном моем положении, тем более затруднительном, что г-жа де Лонгвиль поклялась мне, что за весь день не получила никаких известий от г-на де Ларошфуко, хотя он выехал в Сен-Жермен через два часа после отъезда Короля, чтобы поддержать дух принца де Конти и привезти его в Париж. [108]

Сент-Ибар снова пытался убедить меня не откладывая послать гонца к графу де Фуэнсальданья. Я не согласился с ним и решил отправить в Сен-Жермен маркиза де Нуармутье, который незадолго до того со мною сдружился, чтобы через него узнать, чего можно ожидать от принца де Конти и герцога де Лонгвиля. Г-жа де Лонгвиль меня поддержала, и в шесть часов вечера Нуармутье выехал из Парижа.

Утром 7 января, и, стало быть, назавтра после Крещения, лейтенант королевской гвардии Ла Сурдьер явился к магистратам от короны и вручил им повеление Его Величества объявить Парламенту, чтобы он перебрался в Монтаржи и там ожидал королевских приказаний. В руках у Ла Сурдьера был еще один пакет, адресованный Парламенту, и письмо для Первого президента. Поскольку никто не сомневался в том, каково его содержание, — о нем можно было догадаться по письму к магистратам от короны, — решили, что из почтения к монарху приличнее не распечатывать приказания, которого заведомо намерены были ослушаться. Пакет в запечатанном виде вернули Ла Сурдьеру и постановили послать в Сен-Жермен магистратов от короны, дабы заверить Королеву в послушании и умолять ее позволить Парламенту очистить себя от клеветы, которой его опорочило письмо, обращенное накануне к купеческому старшине.

Чтобы сохранить сколько-нибудь достоинства, к постановлению приписали, что Королеву-де почтительнейше просят благоволить поименно назвать клеветников, дабы поступить с ними по всей строгости закона. Правду сказать, включить в постановление этот пункт стоило большого труда; Парламент был в совершенном смятении, так что никто не поддержал Брусселя, Шартона, Виоля, Луазеля, Амело и пятерых других должностных лиц, чьих имен я не помню, которые предложили потребовать официальной отставки кардинала Мазарини, — их объявили даже безрассудными. Меж тем, поверьте мне, в обстоятельствах, в каких мы оказались, одна только решительность действий могла обеспечить нам хотя бы некоторую безопасность. Однако никогда еще я не встречал подобного малодушия. Я хлопотал целую ночь напролет, а добился лишь того, о чем только что сказал.

В тот же день Счетная палата получила именное повеление отправиться в Орлеан, а Большой совет — перебраться в Мант. Первая избрала депутацию, чтобы представить свои возражения, второй изъявил готовность повиноваться, но муниципалитет отказал ему в паспортах. Нетрудно представить себе состояние, в каком я находился весь этот день, показавшийся мне самым ужасным из всех, какие мне пришлось пережить до тех пор. Я говорю до тех пор, ибо впоследствии мне выпали еще более тяжкие. Я видел, что Парламент вот-вот дрогнет и, следовательно, я окажусь вынужден либо вместе с ним смириться с ярмом самым постыдным, а для меня еще и самым опасным, либо просто-напросто сделаться народным трибуном — позиция отнюдь не надежная и даже самая уязвимая, если только она не укреплена. [109]

Малодушие принца де Конти, который позволил брату своему увезти себя как ребенка, и герцога де Лонгвиля, который, вместо того чтобы явиться поддержать тех, с кем он связал себя словом, отправился предлагать свои услуги Королеве, рассуждения маршала де Ла Мота и герцога Буйонского весьма ослабили сей трибунат. Неосторожность Мазарини его укрепила. Кардинал заставил Королеву отказать магистратам от короны в аудиенции: они в тот же вечер возвратились в Париж, уверенные, что двор готов на любые крайности.

Всю ночь я посвятил встречам с друзьями; я показывал им полученные мной из Сен-Жермена сообщения о том, что принц де Конде заверил Королеву, будто возьмет Париж в две недели, а Ле Телье, бывший ранее королевским прокурором в Шатле и потому хорошо знакомый с устройством городского управления, утверждал, что столицу можно уморить голодом, если два раза подряд расстроить торговлю в базарный день. Таким образом я сеял в умах уверенность, и в самом деле более нежели справедливую, в том, что уладить дело миром невозможно.

На другое утро магистраты от короны доложили о том, что им отказали в аудиенции; отчаяние овладело умами, и все, кроме Берне, бывшего не столько советником, сколько искусным поваром, единогласно утвердили знаменитое постановление от 8 января 1649 года, которым кардинал Мазарини объявлен был врагом Короля и государства, нарушителем общественного спокойствия, и задержание его вменялось в обязанность всем подданным.

После обеда созвали совет, на котором присутствовали депутаты Парламента, Счетной палаты, Палаты косвенных сборов, губернатор Парижа герцог де Монбазон, купеческий старшина, эшевены и представители шести купеческих гильдий 117. Постановлено было, что купеческий старшина и эшевены объявят набор четырех тысяч конников и десяти тысяч пехотинцев. В тот же день Счетная палата и Палата косвенных сборов нарядили депутацию к Королеве, чтобы просить ее вернуть Короля в Париж. Муниципалитет послал депутацию в Сен-Жермен с той же целью. Поскольку двор, не получивший еще известия о последнем постановлении, уверен был, что Парламент пойдет на уступки, депутациям отвечали с большой надменностью. Принц де Конде в разговоре с Первым президентом Палаты косвенных сборов, Амело, стал даже гневно бранить Парламент в присутствии Королевы, а Королева ответила посланцам, что ни Король, ни она сама не вернутся в Париж, пока Парламент не покинет его стен.

На другое утро, 9 января, муниципалитет получил письмо от Короля с приказанием привести Парламент к повиновению и заставить его отправиться в Монтаржи. Герцог де Монбазон в сопровождении первого эшевена Фурнье, еще одного эшевена и четырех городских советников доставил письмо в Парламент, заверив его, что не станет выполнять ничьих приказаний, кроме Парламента, который в то же утро собрал сумму, потребную для набора войск.

После обеда созвали совет, на котором все корпорации города и все полковники и капитаны милиции поклялись друг другу в верности ради [110] общей защиты. Вы не без причины предполагаете, что я имел причину быть довольным положением дел, поскольку мне более не приходилось опасаться, что меня предадут; вы тем скорее утвердитесь в этом мнении, если узнаете, что маркиз де Нуармутье заверил меня на другой же день после прибытия своего в Сен-Жермен: принц де Конти и герцог де Лонгвиль весьма нам благожелательствуют и уже были бы в Париже, не считай они, что им легче покинуть двор после того, как они будут появляться там несколько дней сряду. Ларошфуко писал в том же смысле герцогине де Лонгвиль.

Вы полагаете, таким образом, что дела наши шли на лад; однако вы уверитесь вскоре, что судьба, усеявшая каменьями все пути, по которым мне пришлось ступать, уготовила и на этом, который казался мне столь прямым и гладким, одно из самых больших препятствий и великих затруднений, какие встретились мне во всю мою жизнь.

Под вечер описанного мной дня, то есть 9 января, ко мне явился герцог де Бриссак, с которым, хоть он и был женат на моей двоюродной сестре, я почти не поддерживал сношений, и сказал мне, смеясь: «Мы с вами принадлежим к одной партии, я явился служить Парламенту». Я подумал было, что его завербовал герцог де Лонгвиль, с которым он через жену свою состоял в близком родстве, и, чтобы проверить это, пытался вызвать его на разговор, на всякий случай сам ему не открываясь. Я понял, однако, что он ничего не подозревает ни о герцоге де Лонгвиле, ни о принце де Конти, но, будучи недоволен Кардиналом и еще более того маршалом Ла Мейере, своим зятем, решил искать счастья в нашей партии, полагая небесполезной нашу поддержку. К концу разговора, продолжавшегося минут десять, он увидел в окно, что закладывают мою карету. «Господь с вами, и не вздумайте уезжать! — сказал он. — С минуты на минуту здесь будет герцог д'Эльбёф». — «Разве он не в Сен-Жермене?» — спросил я. «Он был там, — холодно возразил Бриссак, — но, поскольку ему не удалось там пообедать, он желает поглядеть, не удастся ли ему поужинать в Париже. От моста Нейи, где я его встретил, до Круа-дю-Тируар, где я с ним расстался, он клялся мне более десяти раз, что сумеет потрудиться лучше, нежели его двоюродный дядя, герцог Майенский, во времена Лиги».

Надо ли вам говорить о моей горести. Я не смел никому открыть, что жду принца де Конти и герцога де Лонгвиля, из боязни, чтобы их не арестовали в Сен-Жермене. Я видел, что принц Лотарингского дома, всегда любимого Парижем, готов провозгласить себя и, конечно, будет провозглашен командующим армией, которого она лишена и в котором нужда возрастает с каждой минутой. Я понимал, что маршал де Ла Мот, всегда опасавшийся нерешительности герцога де Лонгвиля, не сделает и шагу, пока не увидит его самого, и не сомневался, что появление герцога д'Эльбёфа, чья честность была весьма сомнительна для всех, кто его знал, предоставит герцогу Буйонскому еще один предлог в добавление к тем, на которые он ссылался, не желая действовать в отсутствие принца [111] де Конти. Как выйти из затруднения, я не знал. Купеческий старшина в глубине души своей был ревностным приверженцем двора. Первый президент, хотя и не повиновался ему столь раболепно, был, однако, без сомнения, к этому склонен; мало того, будь я даже уверен в них, как в самом себе, что я мог предложить им теперь, когда разъяренный народ непременно должен был ухватиться за первого подвернувшегося ему предводителя и почел бы ложью и изменой все возражения, по крайней мере высказанные открыто, против принца, не унаследовавшего от своих великих предков ничего, кроме обходительности, которой мне как раз и следовало более всего опасаться? Вдобавок я не мог тешить себя надеждой, что принц де Конти и герцог де Лонгвиль явятся так скоро, как они мне сулили.

Накануне, словно побуждаемый предчувствием, я написал второму из них, умоляя его помнить, сколь дорога каждая минута и что промедление, даже оправданное, всегда опасно в начале великого дела. Но я знал его нерешительность. Впрочем, даже если бы они явились через десять минут, они все равно явились бы позднее человека, наделенного самым лукавым в мире умом и готового воспользоваться любым предлогом, чтобы заронить в душу народа недоверие, которое нетрудно было разбудить в эту пору против брата и зятя принца де Конде. Я мог утешаться единственно тем, что после этих раздумий у меня еще остается, чтобы принять решение, несколько минут, самое большее полчаса. Они еще не истекли, когда ко мне явился герцог д'Эльбёф, наговоривший мне все, что только могла ему подсказать вкрадчивая учтивость рода де Гиз. Позади него стояли трое его сыновей, которые были не столь красноречивы, но показались мне хорошо подученными. Я отвечал на их любезности с глубоким почтением, прибегнув ко всем уловкам, какие могли помочь скрыть мои замыслы. Герцог д'Эльбёф объявил мне, что сейчас же отправляется в Ратушу, чтобы предложить муниципалитету свои услуги, и, когда я возразил ему, что в отношении Парламента было бы учтивее, если бы наутро он отнесся прямо к ассамблее палат, он остался тверд в первоначальном намерении, хотя перед тем убеждал меня в своей готовности во всем следовать моим советам.

Едва он сел в карету, я написал записку первому эшевену Фурнье, моему другу, прося его позаботиться о том, чтобы муниципалитет отослал герцога д'Эльбёфа к Парламенту. Я поручил тем из кюре, кто был предан мне душой и телом, через их причетников посеять в народе подозрение насчет того, что герцог д'Эльбёф стакнулся с аббатом Ла Ривьером. Всю ночь напролет, пешком, переодетый, бегал я по Парижу, пытаясь внушить членам Парламента, которым не решался открыть правду о принце де Конти и герцоге де Лонгвиле, что они не должны доверяться человеку, столь скомпрометированному по части верности слову и уже показавшему им, каковы его намерения в отношении их корпорации, ибо он обратился сначала в муниципалитет, несомненно, чтобы отторгнуть его от Парламента. Советуя герцогу подождать до завтра и предложить свои [112] услуги Парламенту, прежде чем обращаться в муниципалитет, я намеревался выиграть время и, потому, едва уверившись, что он не собирается следовать моему совету, решил использовать против него тот, которому он последовал; я и в самом деле почувствовал, что мне удалось произвести впечатление на многие умы. Но поскольку, вынужденный торопиться, я мог повидать лишь немногих, и к тому же нужда в командире, который стал бы во главе войск, уже почти не терпела промедления, я заметил, что доводы мои трогают более умы, нежели сердца, и, правду сказать, был в большом затруднении, в особенности потому, что мне было известно: герцог д'Эльбёф не теряет времени даром.

Президент Ле Коньё, с которым он жестоко враждовал в ту пору, когда оба находились с герцогом Орлеанским в Брюсселе 118, но с которым полагал себя примиренным, показал мне записку, посланную ему герцогом при въезде в город от ворот Сент-Оноре, где стояли следующие слова: «Придется засвидетельствовать почтение коадъютору, через три дня он отдаст мне свой долг». Записка подписана была: «Сердечный друг». У меня не было нужды в этом доказательстве, чтобы убедиться в неприязни ко мне д'Эльбёфа. Когда-то я поссорился с ним на балу у г-жи Перроше, довольно резко попросив его замолчать, — мне показалось, что он хочет посмеяться над графом Суассонским, которого он смертельно ненавидел, ибо в ту пору оба были влюблены в г-жу де Монбазон.

Пробегав по городу до двух часов, я вернулся к себе, почти решившись открыто выступить против герцога д'Эльбёфа, обвинить его в сговоре с двором, призвать горожан взяться за оружие, а самого герцога арестовать или по меньшей мере заставить покинуть Париж. Я знал, что имею довольно влияния в народе, чтобы решиться на такое предприятие, но сознавал, сколь оно опасно в силу множества обстоятельств, и в частности потому, что в городе, осажденном, и притом осажденном своим Королем, всякое возмущение может зайти слишком далеко.

Пока все эти мысли проносились в моем мозгу, как вы догадываетесь, весьма разгоряченном, мне доложили, что меня желает видеть шевалье де Ла Шез, принадлежавший к свите герцога де Лонгвиля. Он крикнул с порога: «Вставайте, сударь! Принц де Конти и герцог де Лонгвиль прибыли к воротам Сент-Оноре, а народ кричит, обвиняя их в предательстве, и не впускает в город». Я поспешно оделся, заехал за престарелым Брусселем, велел зажечь восемь или десять факелов, и, снаряженные таким образом, мы отправились к воротам Сент-Оноре. На улицах было уже так людно, что мы с трудом пробирались сквозь толпу, и когда по нашему приказанию открыли ворота, уже совсем рассвело, так много времени пришлось нам потратить, чтобы успокоить умы, охваченные неописанной подозрительностью. Увещевая народ, мы сопроводили принца де Конти и его зятя в Отель Лонгвиль.

Вслед за тем я отправился к герцогу д'Эльбёфу, чтобы обратиться к нему с небольшою любезною речью — она не могла прийтись ему по вкусу, ибо имела целью предложить ему не являться во Дворец Правосудия [113] или уж на худой конец явиться туда с принцем де Конти и герцогом де Лонгвилем и не прежде, чем они посовещаются о том, что должно предпринять для блага партии. Общее недоверие ко всему, что хоть сколько-нибудь касалось до принца де Конде, вынуждало нас в эти первые минуты действовать крайне осмотрительно. То, что, быть может, легко было исполнить накануне, стало невозможным и даже гибельным на другое утро, и тот самый герцог д'Эльбёф, которого я полагал себя в силах изгнать из Парижа 9 числа, 10-го, поступи он умно, по всей вероятности, изгнал бы меня самого, такое подозрение внушало народу имя де Конде.

Как только я понял, что д'Эльбёф упустил минуту, позволив нам открыть ворота принцу де Конти, я уже не сомневался: в непродолжительном времени я сумею повести горожан куда мне заблагорассудится, ибо в глубине сердца они мне преданы; мне, однако, необходимо было располагать этим непродолжительным временем, вот почему я расчел, и расчел правильно, что герцога д'Эльбёфа не следует озлоблять, а следует убедить его, что он мог бы найти и славу свою, и выгоду, войдя в соглашение с принцем де Конти и герцогом де Лонгвилем. Предложение мое, как я вам уже сказал, не пришлось бы ему по вкусу; я понял это из того, что, не дождавшись меня, хотя я послал просить его об этом, он отправился во Дворец Правосудия. Первый президент, который не желал, чтобы Парламент перебрался в Монтаржи, но не желал и гражданской войны, принял герцога д'Эльбёфа с распростертыми объятиями, поспешил созвать ассамблею и, несмотря на возражения Брусселя, Лонгёя, Виоля, Бланмениля, Новиона и Ле Коньё, заставил провозгласить герцога д'Эльбёфа главнокомандующим, в надежде, как впоследствии мне признался президент де Мем, который приписывал себе этот совет, расколоть партию, — по мнению Первого президента это не помешало бы двору смягчиться, однако могло ослабить возмущение, сделавши его менее опасным и менее продолжительным. Эта мысль всегда казалась мне одной из тех химер, которые тешат умозрение, но на деле неисполнимы: ошибка в подобном предмете всегда чревата опасностями.

Не застав герцога д'Эльбёфа дома и узнав из донесений тех, кому я поручил следить за ним, что он отправился ко Дворцу Правосудия, а также услышав, что ассамблея палат началась прежде назначенного времени, я сразу все уразумел; понимая, что за этим кроется, я поспешно возвратился в Отель Лонгвиль и постарался убедить принца де Конти и герцога де Лонгвиля не теряя времени явиться в Парламент. Второй из них вообще не любил торопиться, а первый, измученный бессонной ночью, улегся в постель. Мне стоило величайших трудов убедить его подняться. Дурно чувствуя себя, он мешкал до тех пор, пока не пришли нам сказать, что заседание Парламента окончено, а герцог д'Эльбёф направляется к Ратуше, чтобы принести присягу и вступить в свои обязанности. Судите сами, как горька была эта новость. Она была бы еще горше, если бы д'Эльбёф, упустив первое благоприятное обстоятельство, не оставил мне надежды, что он не сумеет воспользоваться и вторым. Однако, поскольку [114] я все же опасался, что утренний успех поднимет его дух, я счел, что не следует предоставлять ему слишком много времени, чтобы собраться с мыслями, и посоветовал принцу де Конти после обеда явиться в Парламент и предложить ему свои услуги, прибегнув именно к этому выражению, которому можно будет придать более или менее решительный смысл, смотря по тому, каково настроение в Большой палате, где он появится сам, но главное, каково оно в зале, где под тем предлогом, что у меня нет еще места в Парламенте, останусь я, чтобы наблюдать за народом.

Принц де Конти сел в мою карету, сопровождаемый только моей ливрейной свитой, которая была весьма многочисленной, и поэтому меня узнавали еще издали; это было в тогдашних обстоятельствах весьма полезно и вместе с тем не мешало Принцу показать горожанам, что он им доверяет, а это было не менее важно. Когда имеешь дело с народом, должно принимать особенные меры предосторожности, ибо он, как никто другой, склонен к переменчивости, но меры эти должно тщательно скрывать, ибо он, как никто другой, склонен к недоверию. Мы прибыли во Дворец, опередив герцога д'Эльбёфа; на лестнице и в зале нас встретили криками: «Да здравствует коадъютор!», но не считая людей, подосланных мной, никто не крикнул: «Да здравствует Конти!» И поскольку во всяком брожении парижане участвуют не толпою, а целыми полчищами, мне нетрудно было убедиться, что, несмотря на множество расставленных мной людей, большая часть народа от недоверия не избавилась; признаюсь вам, у меня камень упал с души, когда, выведя Принца из зала, я проводил его в Большую палату.

Вскоре появился герцог д'Эльбёф в сопровождении всей городской стражи, которая с утра следовала за ним, как за своим командиром. Народ со всех сторон приветствовал его криками: «Да здравствует Его Высочество! Да здравствует Эльбёф!»; но поскольку в то же время кричали: «Да здравствует коадъютор!», я подошел к нему с улыбкой на лице и сказал: «Такое эхо, сударь, делает мне честь». — «Вы слишком любезны, — ответил он мне и, повернувшись к охране, приказал: — Оставайтесь у входа в Большую палату». Я отнес это приказание и на свой счет и также остался у дверей с самыми верными мне людьми, которых было немало. Когда члены Парламента заняли свои места, слово взял принц де Конти, сказавший, что, увидя в Сен-Жермене, какие губительные советы дают Королеве, он как принц крови почел себя обязанным им воспротивиться. Вам нетрудно угадать продолжение его речи. Герцог д'Эльбёф, который, по обыкновению людей слабодушных, видя силу на своей стороне, держался надменно и чванливо, объявил, что при всем своем почтении к принцу де Конти он не может, однако, не напомнить, что это он сломал лед и первым предложил свои услуги Парламенту, а Парламент оказал ему честь, доверив жезл главнокомандующего, и он уступит его только ценою собственной жизни 119. Парламентское сборище, которое, как и народ, с подозрением относилось к принцу де Конти, встретило эту речь, — а [115] она украшена была затейливыми перифразами, свойственными слогу д'Эльбёфа, — шумными рукоплесканиями. Тушпре, капитан его гвардии, человек умный и храбрый, пояснил их собравшимся в зале. Парламент утвердил постановление, запрещающее войскам под страхом обвинения в оскорблении Величества, подходить к Парижу ближе чем на двадцать миль, — на том заседание окончилось, а я понял, что в этот день должен довольствоваться тем, чтобы живым и невредимым доставить принца де Конти в Отель Лонгвиль. Скопление народа было так велико, что по выходе из Большой палаты мне пришлось чуть ли не подхватить принца на руки. Герцог д'Эльбёф, который воображал себя хозяином положения, услышав крики толпы, в которых многократно повторялись вместе два наших имени, насмешливо сказал мне: «Сударь, такое эхо делает мне честь». — «Вы слишком любезны», — ответил я ему тоном, несколько более веселым, чем он говорил со мною, ибо, хотя он полагал, что дела его хороши, я не сомневался, что мои вскоре примут лучший оборот; я понял, что он упустил и вторую благоприятную минуту. Любовь народа, вспоенная и вскормленная заботами долговременными, если она успела пустить корни, непременно заглушит свежие и хрупкие цветы общественной благосклонности, которые распускаются иной раз по чистой случайности. Как вы увидите из дальнейшего, я не ошибся в своих расчетах.

Прибыв в Отель Лонгвиль, я увидел там капитана Наваррского полка Кенсеро, который смолоду был пажом маркиза де Раньи, отца г-жи де Ледигьер. Она прислала мне его из Сен-Жермена, где находилась якобы для того, чтобы вызволить из заточения кого-то из узников, а на самом деле, чтобы предупредить меня, что герцог д'Эльбёф через час после того, как он узнал о прибытии в Париж принца де Конти и герцога де Лонгвиля, написал Ла Ривьеру такую записку: «Скажите Королёве и Месьё, что проклятый коадъютор все губит и через два дня я останусь здесь совершенно безвластным, но, если они договорятся со мной по-хорошему, я сумею им доказать, что явился в Париж вовсе не с таким дурным умыслом, как они полагают». Ла Ривьер дал прочесть записку Кардиналу, а тот, посмеявшись над нею, показал ее маршалу де Вильруа. Я употребил это сообщение к большой выгоде для себя. Зная, что народ охотнее верит тому, что имеет вид тайны, я сообщил об этом на ушко четырем или пяти сотням парижан. К девяти часам вечера священники церквей Сент-Эсташ, Сен-Рок, Сен-Мерри и Сен-Жан сообщили мне, что доверие, оказанное народу принцем де Конти, который отправился в моей карете один, без всякой свиты, чтобы отдать себя в руки тех самых людей, кто выкрикивал против него угрозы, возымело превосходное действие.

К десяти часам вечера командиры городской милиции передали мне более пятидесяти записок, чтобы уведомить меня, что труды их увенчались успехом и расположение умов весьма заметно переменилось. Между десятью и одиннадцатью я усадил за работу Мариньи — он сочинил знаменитый куплет «Д'Эльбёф и сыновья его», от которого пошли все триолеты 120 и который при вас часто певал Комартен. Между полуночью и [116] часом герцог де Лонгвиль, маршал де Ла Мот и я отправились к герцогу Буйонскому; он лежал в постели с подагрою и при том, что положение оставалось еще неопределенным, никак не хотел выступить. Мы изъяснили ему наш план и простоту его исполнения. Он все понял и согласился. Мы взяли необходимые меры: я лично отдал приказания полковникам и капитанам милиции, принадлежавшим к числу моих друзей.

Вам будет понятнее наш замысел, когда я в подробностях опишу вам, как он был исполнен, однако прежде замечу, что самым опасным ударом, нанесенным мною в эту пору д'Эльбёфу, был слух, пущенный мною в народе через самых усердных прихожан, которые сами в него поверили, — слух о том, будто герцог вошел в сговор с войсками Короля, которые вечером 9 числа овладели Шарантоном. Как раз когда распространилась эта весть, я встретил д'Эльбёфа на лестнице Ратуши. «Вообразите, — сказал он мне, — есть люди, до того злобные, что они утверждают, будто я содействовал взятию Шарантона». — «Вообразите, — ответил я ему на это, — есть люди, до того коварные, что они утверждают, будто принц де Конти явился сюда по сговору с принцем де Конде».

Вернусь, однако, к исполнению замысла, о котором упомянул выше. Увидев, как переменилось настроение народа, который уже избавился от недоверия настолько, что не стал бы поддерживать герцога д'Эльбёфа, я счел, что соблюдать предосторожности более ни к чему и торжественность нынче будет столь же кстати, сколь накануне была уместна скромность.

Принц де Конти и герцог де Лонгвиль сели в большую роскошную карету г-жи де Лонгвиль, за которой следовала огромная ливрейная свита. Я сел рядом с первым из них у дверцы кареты, и таким образом мы со всею пышностью медленным шагом поехали ко Дворцу Правосудия. Накануне герцог де Лонгвиль туда не явился, — во-первых, я полагал, что, в случае волнений, юный возраст и царственное происхождение принца де Конти внушат народу более почтения, нежели особа герцога де Лонгвиля, бывшего к тому же предметом исключительной ненависти герцога д'Эльбёфа; во-вторых, герцог де Лонгвиль, не будучи пэром, не имел права присутствовать в Парламенте, и, стало быть, следовало договориться заранее о месте, которое и было отведено ему выше старейшины на стороне, противоположной той, где сидели герцоги и пэры.

Герцог де Лонгвиль сразу предложил Парламенту свои услуги, а также поддержку Руана, Кана, Дьеппа и всей Нормандии, и для того, чтобы Парламент мог вернее положиться на его слово, просил позволить ему поселить в Ратуше свою жену, сына и дочь. Судите о впечатлении, произведенном подобным предложением. Его энергично и учтиво поддержал герцог Буйонский, который по причине подагры вошел, опираясь на руки двух дворян. Он сел ниже герцога де Лонгвиля и, согласно нашему ночному уговору, как бы между прочим вставил в свою речь, что с великой радостью будет служить Парламенту под началом столь славного принца, как принц де Конти. Герцог д'Эльбёф вспыхнул при этих словах и [117] повторил то, что сказал накануне, — он, мол, уступит жезл главнокомандующего только ценою собственной жизни. Ропот поднялся при этом возгоревшемся споре, в котором герцог д'Эльбёф выказал более ума, нежели благоразумия. Он говорил весьма красноречиво, но невпопад: время спорить прошло, следовало смириться. Но я заметил, что люди малодушные никогда не смиряются тогда, когда должно.

И тут мы в третий раз пошли на приступ — теперь появился маршал де Ла Мот; сев ниже герцога Буйонского, он обратился к Парламенту с такой же речью, что и тот. Мы уговорились, что все эти персонажи появятся на сцене не вместе, а один за другим, ибо ничто так не трогает и не возбуждает народ и даже парламенты, у которых весьма много общего с народом, как разнообразие зрелища. Мы не ошиблись — эти три выхода, последовавшие один за другим, произвели действие, несравненно более скорое и сильное, нежели они произвели бы, появись все трое одновременно. Герцог Буйонский, накануне не веривший в это, теперь согласился со мною еще прежде, чем покинул Дворец.

Первый президент, которому недоставало гибкости, упорствовал в своей надежде, воспользовавшись раздором, ослабить возмущение, и предложил отложить решение дела до после обеда, чтобы, мол, дать господам принцам время прийти к согласию. Президент де Мем, преданный двору никак не меньше Первого президента, но более дальновидный и увертливый, шепнул ему на ухо, однако так, что я услышал: «Вы шутите, сударь! Может статься, они придут к согласию за наш счет. Да и не в этом только дело. Разве вы не видите, что герцога д'Эльбёфа обошли и эти люди здесь хозяева?» Тут слово взял президент Ле Коньё, которому я открылся ночью. «Мы должны покончить с этим вопросом до обеда, — сказал он, — хотя бы нам пришлось обедать в полночь. Поговорим с господами принцами по отдельности». И он попросил принца де Конти и герцога де Лонгвиля удалиться в Четвертую апелляционную палату, в которую пройти можно лишь из Большой палаты, а Новион и Бельевр, действовавшие с нами заодно, проводили герцога д'Эльбёфа, которого еще долго пришлось уламывать, во Вторую.

Убедившись, что дело дошло до переговоров, а в зале Дворца опасаться нечего, я поспешно отправился за герцогиней де Лонгвиль, ее падчерицей, а также за герцогиней Буйонской и за их детьми и сопроводил их в Ратушу почти триумфальным шествием. Я уже говорил вам в другом месте, что ветряная оспа хоть и умалила красоту герцогини де Лонгвиль, однако сохранила ей весь ее блеск, а красота герцогини Буйонской, хотя и несколько поблекшая, все еще оставалась ослепительной. Представьте же себе на крыльце Ратуши двух этих красавиц, еще более прекрасных оттого, что они казались неубранными, хотя на самом деле туалет их был тщательно обдуман. Каждая держала на руках одного из своих детей, таких же прекрасных, как их матери. Гревская площадь была запружена народом, взобравшимся даже на крыши. Мужчины кричали от восторга, женщины плакали от умиления. Я бросил из окон Ратуши в толпу пятьсот [118] пистолей и, оставив при дамах Нуармутье и Мирона, вернулся во Дворец Правосудия в сопровождении бесчисленного множества вооруженных и безоружных людей 121.

Капитан гвардии д'Эльбёфа Тушпре, о котором я вам, кажется, уже говорил и который послал следить за мной, поспешил незадолго до того, как я показался во дворе Парламента, в Апелляционную палату, где все еще оставался герцог, чтобы предупредить своего господина, что он погиб, если не пойдет на соглашение; по этой причине я нашел д'Эльбёфа в большой растерянности и даже в большом унынии. Оно еще усугубилось, когда г-н де Бельевр, который намеренно задерживал его здесь, спросил меня, что это за барабанный бой, а я ответил ему, что барабаны скоро загремят еще громче, ибо честным людям невтерпеж видеть, как в городе пытаются посеять разлад. В эту минуту я понял, что ум в великих делах ничего не стоит без мужества. Герцог д'Эльбёф не пытался спасти хотя бы наружное достоинство. Пустившись в жалкие объяснения о том, что он имел в виду своими речами, он пошел даже на такие уступки, которых от него не требовали, — только благородство и благоразумие герцога Буйонского сохранили ему генеральское звание и право начальствовать в первый день, чередуясь затем с герцогом Буйонским и маршалом де Ла Мотом, также назначенными генералами под командою принца де Конти, тогда же провозглашенного генералиссимусом королевских войск, подчиняющихся Парламенту.

А вот что произошло утром 11 января. После обеда герцог д'Эльбёф, на которого, чтобы его утешить, возложили это поручение, потребовал сдачи Бастилии 122, а вечером в ратуше разыгралась сцена, о которой вам следует рассказать, ибо она имела следствия, с нею не соразмерные. Нуармутье, накануне назначенный заместителем главнокомандующего, выехал с пятьюстами конных, чтобы потеснить отряды, которые мы именовали отрядами Мазарини и которые затеяли перестрелку на окраине города. Вернувшись в Ратушу, он вместе с графом де Мата, Легом и Ла Буле — все трое еще в боевом снаряжении — вошел в комнату герцогини де Лонгвиль, заполненную дамами. Это смешение голубых перевязей, дам, доспехов, музыкантов, бывших в зале, барабанщиков, стоявших на площади, являло собой зрелище, какое чаще можно встретить в романах, нежели в жизни. Нуармутье, большой поклонник «Астреи», сказал мне: «Мне чудится, будто мы осаждены в Марсилье». — «Вы правы, — отозвался я. — Герцогиня де Лонгвиль прекрасна как Галатея, однако Марсийак (герцог де Ларошфуко-отец был тогда еще жив) не столь благороден, как Линдамор» 123. Тут, обернувшись, я заметил стоявшего в оконной нише малыша Куртена, который мог меня слышать: я так никогда и не узнал наверное, слышал ли он мои слова, но также никогда не мог доискаться иной причины, какая могла дать первый толчок ненависти ко мне г-на де Ларошфуко.

Мне известно, что вы любите портреты, и по этой причине я досадовал, что до сих пор не мог представить вам ни одного, очерченного иначе, как [119] в профиль, а стало быть, весьма неполно. Мне казалось, что в прихожей, из которой вы только что вышли и где увидели лишь беглые наброски первых предвестий гражданской войны, мне недоставало дневного света. Но вот и галерея, где фигуры предстанут перед вами во весь свой рост и где я покажу вам изображения лиц, которых позднее вы увидите в действии. По особенностям их характеров, которые вы отметите впоследствии, вы сможете судить, верно ли я схватил их существо. Вот портрет Королевы, с которого по справедливости надлежит начать.

Королева обладала более, нежели кто-нибудь из тех, кого я знал в жизни, умом такого рода, какой был необходим для того, чтобы не казаться глупой людям, ее не знавшим. Желчности в ней было более, нежели высокомерия, высокомерия более, нежели величия, наружных приемов более, нежели истинных чувств, беспечности в денежных делах более, нежели щедрости, щедрости более, нежели корысти, корысти более, нежели бескорыстия, пристрастия более, нежели страсти, жестокости более, нежели гордости, злопамятства более, нежели памятливости к добру, притязаний на благочестие более, нежели благочестия, упрямства более, нежели твердости, и более всего поименованного — бездарности.

Герцог Орлеанский, за исключением мужества, был наделен всем, что должно быть присуще человеку благородному, но, будучи лишен без исключения всего, что отличает человека великого, он не имел возможности почерпнуть в себе самом качества, какими он мог бы выкупить или хотя бы поддержать свое малодушие. Поработив его душу орудием страха и его разум орудием нерешительности, малодушие запятнало все течение его жизни. Он вступал во все дела, не имея силы сопротивляться тем, кто вовлекал его в них ради собственной выгоды, и неизменно с позором отступался от своих соратников, не имея мужества их поддержать. Тень эта с юных лет приглушила самые живые и радужные краски, какими естественно было блистать уму светлому и просвещенному, веселому нраву, добрым побуждениям, совершенному бескорыстию и неописанному благодушию.

Принц де Конде был рожден полководцем, что можно сказать лишь о нем, о Цезаре и о Спиноле. Он стал вровень с первым и превзошел второго. Бесстрашие — еще не самая главная черта его характера. Природа наделила его великим умом, не уступающим его мужеству. Судьба, ниспослав его веку воинственному, предоставила мужеству развернуться во всем его блеске; рождение или, лучше сказать, воспитание в семье, преданной и покорной правительству, ограничило ум рамкою слишком тесною. Принцу не внушили с ранних лет те важные начала, какие образуют и развивают то, что зовется последовательностью. Самостоятельно он не успел их вывести, ибо уже в юности опережен был стремительным развитием великих событий и навыком к успеху. Недостаток этот был причиной того, что, обладая от природы душою незлобною, он совершал несправедливости, обладая отвагою Александра, подобно ему, был не чужд слабости, обладая замечательным умом, действовал неосмотрительно, [120] обладая всеми достоинствами Франсуа де Гиза, в известных обстоятельствах не послужил государству так, как был должен, и обладая всеми достоинствами Генриха, носившего то же имя, не придал возмущению того размаха, какой мог бы. Он не сумел возвыситься до своих дарований, и это уже недостаток, но все равно он велик, он прекрасен.

Герцог де Лонгвиль со славным именем принца Орлеанского соединял живость, любезность, широту, щедрость, справедливость, доблесть, величие и при всем том неизменно оставался человеком посредственным, потому что понятия его всегда были несравненно ниже его способностей. Тот, кто при знатном происхождении имеет обширные замыслы, никогда не будет почтен ничтожеством, но тот, кто этих замыслов не поддерживает, никогда не будет почтен великим, а это и порождает посредственность.

Герцогу де Бофору не дано было великих замыслов, он не шел дальше намерений. Он наслушался разговоров «Кичливых» и отчасти усвоил их речь. Речь эта, пересыпанная словечками, которые он в точности перенял у герцогини Вандомской, образовала слог, который способен был затемнить суждения даже ума, подобного Катону 124. У самого же герцога ум был скуден, тяжел и к тому же затуманен самодовольством. Он почитал себя ловким, и от этого казался плутом, так как с первого взгляда видно было, что ему недостает смысла, чтобы быть коварным. Он отличался личной храбростью, более чем это обыкновенно свойственно хвастунам — а он был им во всех отношениях — и ни чем не похвалялся так лживо, как своими любовными победами. Он говорил и мыслил, как простонародье 125, кумиром которого он некоторое время был — вы увидите далее, по какой причине.

Герцог д'Эльбёф был храбр лишь постольку, поскольку принц из Лотарингского дома не может быть совершенно лишен храбрости. А ум его был умом человека, который наделен куда более изворотливостью, нежели здравым смыслом. Речь его представляла собою самую цветистую околесицу. Он был первым из принцев, кого унизила бедность, и, кажется, не было на свете человека, менее его способного возбуждать сострадание бедственным своим положением. Достаток не помог ему подняться, и достигни он богатства, ему завидовали бы как откупщику, настолько он казался рожденным и созданным для нищеты.

Герцог Буйонский был человеком испытанной храбрости и глубокого ума. Быв свидетелем его поведения, я убежден, что хула, взведенная на его честность, совершенно напрасна. Но, быть может, люди, полагавшие его способным на все те великие дела, каких он не совершил, несколько преувеличили его дарования.

Виконт де Тюренн смолоду обладал прекрасными задатками и весьма рано присовокупил к ним великие достоинства. Недоставало ему разве что тех, существование которых было ему неведомо. Почти всеми добродетелями был он наделен от природы, но ни в одной из них не достиг блеска. Его почитали способным стоять скорее во главе армии, нежели во [121] главе партии; я держусь того же мнения, потому что от природы он не был предприимчив. Впрочем, как знать? Во всем, что он делал, как и в том, что он говорил, всегда было много туманного, что прояснялось лишь силой обстоятельств, однако всегда к вящей его славе.

Маршал де Ла Мот наделен был большой отвагой, но оставался полководцем второго сорта. Он не отличался большим умом. В частной жизни был довольно кротким и покладистым. В партии он оказался человеком весьма полезным, ибо был весьма сговорчив.

Я едва не забыл о принце де Конти — добрый знак для предводителя партии. Полагаю, что не найду лучшего способа описать его, нежели сказав, что как вождь партии он был нуль и в умножении участвовал лишь постольку, поскольку был принцем крови. Это на поприще общественном. В жизни частной злоба играла в нем ту же роль, какую малодушие в герцоге Орлеанском. Она затопляла другие его свойства, все, впрочем, посредственные и со множеством изъянов.

В герцоге де Ларошфуко всегда и во всем было нечто не доступное определению. Он стремился участвовать в интригах с самого детства, в ту пору, когда не соблазнялся еще мелкими интересами, не бывшими, впрочем, никогда его слабостью, и еще не познал интересов важных, которые, с другой стороны, никогда не были его силою. Он не способен был ни на какое дело, и я не могу взять в толк, почему — ибо он обладал достоинствами, какие во всяком другом возместили бы те, коих он был лишен. Взгляду его недоставало широты, он не мог охватить разом даже то, что находилось вблизи, но здравый смысл (а в умозрительных рассуждениях даже весьма здравый), соединенный с мягкостью, вкрадчивостью и на редкость общежительным нравом, должен был искупить в нем в большей мере, чем это и впрямь случилось, недостаток проницания. Он неизменно отличался нерешительностью, но я, право, не знаю, чему ее приписать. Причиной ее не могло быть богатое воображение, ибо оно у него отнюдь не отличалось чрезмерной живостью. Ее нельзя объяснить также скудостью ума: не блистав им в деле, он всегда отличался основательностью суждений. Перед нами следствия этой нерешительности, причины же ее нам неизвестны. Он никогда не был воином, хотя был храбрым солдатом. Ему никогда не удавалось быть ловким придворным, хотя он всегда желал им стать. Он никогда не был полезным участником партии, хотя всю жизнь принадлежал к какой-нибудь из них. Застенчивость и робость, какие вы привыкли наблюдать у него в частной жизни, в делах оборачивались стремлением оправдаться. Он всегда полагал в этом нужду, и это его свойство вместе с его «Максимами», которые обнаруживают недостаток веры в добродетель, и с его поступками, которые всегда клонились к тому, чтобы выпутаться из затеянного дела с таким же нетерпением, с каким он в него ввязался, приводит меня к мысли, что было бы много лучше, если бы он, познав самого себя, постарался бы лишь прослыть самым учтивым придворным своего времени, — это ему удалось бы вполне. [122]

Герцогиня де Лонгвиль от природы наделена умом основательным, но еще в большей мере изощренным и изящным. Дарования ее, не поддержанные леностью, не показали себя в делах, в которые ее вовлекла ненависть к принцу де Конде и в которых удержали любовные интриги. В манерах ее была нега, пленявшая более, нежели блистанье даже прекраснейших, чем она, красавиц. Нега отличала даже ум ее, имевший в этом особую свою прелесть, потому что герцогине свойственны были внезапные и удивительные озарения. Недостатков у нее было бы немного, если бы кокетство не наделило ее ими во множестве. Поскольку страсти оставили политике лишь второе место в ее побуждениях, из героини могущественной партии она сделалась ее интриганкой. Благодать возвратила ей то, чего уже не могла предоставить жизнь в свете 126.

Герцогиня де Шеврёз, когда я узнал ее, не сохранила даже следов былой красоты. Мне никогда не случалось встречать никого, в ком, как в ней, живость ума заменяла бы глубину суждения. Эта живость нередко даровала ей просветления мысли, такие блистательные, что они казались вспышками молнии, и такие мудрые, что от них не отреклись бы величайшие люди всех времен. Однако способность эта проявлялась лишь от случая к случаю. Родись она в эпоху безбурную, ей и в голову не пришло бы подумать о деле. Полюбись ей настоятель картезианского монастыря, она от чистого сердца сделалась бы отшельницей. Герцог Лотарингский, сблизившись с ней, ввергнул ее в борьбу, герцог Бекингем и граф Голланд повели ее далее по этой стезе, г-н де Шатонёф на ней удержал. Она предалась борьбе как предавалась всему, что нравилось тому, кого она любила. Любила она без всякого разбору, лишь потому, что ей надобно было кого-нибудь любить. Не стоило труда даже навязать ей заранее намеченного любовника, но, раз его взяв, она уже преданно любила его одного. Она признавалась г-же де Род и мне, что по прихоти судьбы, как она выражалась, она всегда любила менее других того, кого более других уважала, не считая, однако, — добавляла она, — бедного Бекингема. Преданность страсти, которую можно назвать вечной, несмотря на то, что предметы ее менялись, не мешала ей иной раз ни с того ни с сего оказать ветреность, однако она раскаивалась в ней с пылкостью, которая совершенно с нею примиряла. Никогда еще никто не был столь равнодушен к опасности и никогда еще женщина не пренебрегала столь решительно соображениями щекотливости и долга: для нее они состояли лишь в том, чтобы нравиться своему любовнику.

Мадемуазель де Шеврёз, наделенная красотой в большей мере, нежели очарованием, от природы была глупа до смешного. Страсть придавала ей ума и даже серьезности и прелести, но лишь в присутствии того, кого она любила; однако вскоре она начинала обходиться с любовником, как обходилась обыкновенно со своими юбками: пока они нравились ей, она брала их к себе в постель, а через два дня с отвращением сжигала в печи.

Принцесса Пфальцская столь же ценила любовное кокетство, сколь дорожила глубиной чувства. По моему суждению, она ничуть не меньше [123] королевы Елизаветы Английской наделена была способностью управлять государством. Я наблюдал ее среди заговорщиков, наблюдал среди министров и всегда находил ее равно искренней.

Герцогиня де Монбазон была красоты замечательной. Однако наружности ее недоставало скромности. Высокомерие и бойкость речи в спокойные времена могли бы заменить ей недостаток ума. На нее нельзя было положиться вполне в делах любовных и совершенно нельзя в политических. Любила она одно лишь свое наслаждение и еще более свою выгоду. Я никогда не встречал никого, кто в пороках сохранил бы столь мало уважения к добродетели.

Если бы не было своего рода кощунством утверждать, что наш век знал человека более бесстрашного, нежели великий Густав и принц де Конде, я сказал бы, что это был Первый президент Моле. Уму его было далеко до его сердца. Однако действовали они в известном согласии, благодаря бывшему между ними сходству, которое, впрочем, оказывало себя лишь в дурном. Я уже говорил вам, что он не отличался умением говорить складно — это так, но ему свойственно было своеобразное красноречие, которое, пленяя слух, действовало на воображение. Блага государственного он желал более всего на свете, более даже, чем процветания семьи своей, которую любил, кажется, сильнее, нежели то пристало должностному лицу; но ум его был не довольно возвышенным, чтобы вовремя уяснить, в чем состоит благо, какое он в силах сотворить. Он преувеличивал значение своей власти и вообразил, будто сумеет сдерживать и двор и Парламент, но не преуспел ни в том, ни в другом. Зато сделался подозрительным для обеих сторон и таким образом с добрыми намерениями вершил зло. Этому во многом содействовали его предубеждения. Они были присущи ему в крайней степени: я даже замечал, что он всегда судил по людям об их поступках и никогда по поступкам о людях. Воспитанный в установлениях Дворца Правосудия, он во всем необычайном видел подозрительное. Нет более опасного умонастроения в тех, с кем приходится встречаться в деле, где обычные правила уже недействительны.

Некоторое участие, принятое мной в событиях, здесь описываемых, могло бы, пожалуй, придать мне смелости добавить сюда и мой портрет; но, не говоря уже о том, что мы никогда не знаем самих себя довольно для того, чтобы беспристрастно нарисовать собственное изображение, признаюсь вам: я испытываю столь живое удовольствие, предоставляя вам одной неограниченное право судить обо всем, касающемся до меня самого, что не отваживаюсь даже в тайниках моего ума составить хоть какое-нибудь о себе мнение 127. Итак, возвращаюсь к своему рассказу.

После того как вопрос о военачалии решен был описанным мной способом, приступили к собиранию средств, потребных для вербовки и содержания войск. Все корпорации и сословия внесли свою лепту, и Париж за одну неделю без родовых мук произвел на свет армию в полном ее составе. Бастилия сдалась, выдержав лишь для виду пять или шесть [124] пушечных залпов. Во время этой осады забавно было видеть, как в сад Арсенала, где располагалась батарея, женщины приносили стулья, словно явились слушать проповедь.

Герцог де Бофор, который, совершив побег из Венсеннского замка, скрывался у разных лиц в Вандомуа, в этот день прибыл в Париж и остановился у Прюдомов. Монтрезор, за которым он послал еще от городских ворот, тотчас явился ко мне, чтобы приветствовать меня от его имени и сообщить, что через четверть часа герцог явится ко мне в архиепископский дворец. Я упредил его, отправившись к Прюдомам, и убедился, что тюремное заключение не придало ему ума. Оно, однако, придало ему славы. Г-н де Бофор переносил его твердо и отважно от него избавился — за это он заслуживает такой же похвалы, как и за то, что не оставил берегов Луары в пору, когда для того, чтобы там укрываться, и впрямь нужно было обладать сноровкой и решимостью.

В начале гражданской войны не составляет труда возвеличить заслуги тех, кто навлек на себя немилость двора. Не пользоваться его милостью — само по себе почитается большой заслугой. Поскольку еще несколько ранее герцог уверил меня через Монтрезора, что весьма желает завести со мной связь, а я предвидел уже, что могу его использовать, я от времени до времени как бы ненароком распускал в народе благоприятные для него слухи. Не жалея красок, расписал я покушение на него Дю Амеля, подученного Кардиналом. Монтрезор, который исправно сообщал ему обо всем, чем он мне обязан, взял необходимые меры, чтобы установить между нами полное согласие. Надо ли вам говорить, что оно было отнюдь небезвыгодно для г-на де Бофора, принимая во внимание положение мое в партии, а я в известном смысле просто не сумел бы без него обойтись — сан мой во многих случаях мог поставить меня в затруднение, и я нуждался в человеке, за спину которого мог бы спрятаться. Маршал де Ла Мот столь зависел от герцога де Лонгвиля, что за него нельзя было поручиться. Герцог Буйонский был не из тех, кем можно управлять. Мне нужна была ширма, всего только ширма, но, к счастью для меня, вышло так, что ширмой этой оказался внук Генриха Великого, что говорил он языком парижского рынка, — свойство среди потомков Генриха Великого редкое, — и что у него были длинные белокурые волосы. Вы и представить себе не можете, какую роль сыграло это последнее обстоятельство, вы не поверите, какое впечатление производило оно в народе.

Мы вместе вышли от Прюдомов, чтобы направиться к принцу де Конти. Мы сели рядом в одну карету. Мы сделали остановки на улицах Сен-Дени и Сен-Мартен. Я называл имя герцога де Бофора, показывал его народу и восхвалял его. Пламя занялось в мгновение ока. Все мужчины кричали: «Да здравствует Бофор!», все женщины его целовали; из-за собравшейся толпы нам, без преувеличения, едва удалось добраться до Ратуши. На другой день герцог подал в Парламент прошение: он желал предстать перед верховной палатой, дабы очиститься от обвинения в том, [125] что он якобы умышлял против особы Кардинала; его ходатайство удовлетворили на другой же день.

В эту пору в Париж, чтобы присоединиться к партии, прибыли герцог де Люин и маркиз де Витри, а Парламент издал знаменитое постановление, которым все налоги, поступившие в государственную и частную казну во всем королевстве, объявлялись конфискованными, дабы быть употребленными на оборону.

Принц де Конде со своей стороны приказал своим войскам занять позиции. Маршала Дю Плесси он оставил в Сен-Дени, маршала де Грамона — в Сен-Клу, а Паллюо, будущего маршала Клерамбо, — в Севре. Принц, от природы деятельный, был вдобавок распален гневом, который вызвало в нем выступление принца де Конти и герцога де Лонгвиля, пробудившее в придворной партии сильное недоверие к нему самому, — Кардинал, уверенный вначале, что Принц действует с ними заодно, едва не покинул двор и успокоился лишь тогда, когда отъезжавший в расположение своих войск, чтобы отдать им приказания, Принц возвратился в Сен-Жермен. Прибыв ко двору, Принц обрушил особенную ярость на герцогиню де Лонгвиль, которой Принцесса-мать, также находившаяся в Сен-Жермене, на другой день сообщила об этом в подробностях. В этом же ее письме я прочитал следующие слова: «Здесь все так клянут коадъютора, что и мне приходится отзываться о нем в том же тоне. Не могу, однако, удержаться, чтобы не поблагодарить его за то, что он сделал для бедной королевы английской».


Комментарии

109 ... жена его ... — Элеонора де Берг, уроженка Испанских Нидерландов, славившаяся своей красотой, принудила своего мужа, герцога Буйонского, в 1637 г. перейти в католичество.

110 Бенефиций был занят, хотя отправлять требы было некому. — Метафора любви-богослужения довольно часто встречается в галантной и эротической литературе XVII — XVIII вв., но вряд ли священнику пристало столь буквально трактовать завет «Бог есть любовь».

111 ... он находился в Пуату. — До 1650 г. Франсуа VI де Ларошфуко носил титул принца де Марсийака. По повелению королевы он выехал в 1648 г. в свое губернаторство Пуату, чтобы пресечь начинавшиеся в провинции беспорядки. В декабре 1648 г. его вызвала в Париж герцогиня де Лонгвиль, известив, что влиятельные лица составляют план гражданской войны.

112 ... впечатление, произведенное этой перифразою... — Памфлет «Перифраза Мариньи о галунах».

113 ... самый коварный и смертоносный состав. — Метафора болезни-политики развивается, но вместо лекарства Рец предлагает употреблять яд.

114 ... ославил его самым заядлым ростовщиком во всей Европе. — Церковь осуждала ростовщичество, и для кардинала было позором пытаться узаконить его.

115 ... Король покинул Париж ... — В ночь с 5 на 6 января 1649 г.

116 ... вызвал в отделение судебных приставов ... — Оно располагалось в комнате перед входом в Большую палату Парламента.

117 ... шести купеческих гильдий. — Суконщики, бакалейщики, чулочники, ювелиры, галантерейщики и скорняки составляли своего рода торговую аристократию.

118 Президент Ле Коньё... оба находились с герцогом Орлеанским в Брюсселе... — Они были вынуждены покинуть Францию после провала заговора против Ришельё в 1631 г.

119 ... и он уступит его только ценою собственной жизни. — Оливье Лефевр д'Ормессон пишет в дневнике, что герцог д'Эльбёф сразу признал главенство принца де Конти и отказывался только делить с кем-либо звание его заместителя.

120 ... Маринъи... сочинил знаменитый куплет... от которого пошли все триолеты... — Рец перечисляет все действенные способы обработки общественного мнения: памфлеты, сатирические куплеты, ложные слухи, подкуп под видом милостыни, посылка людей, выкрикивавших нужные лозунги. В триолете, стихотворении из восьми строк, две последние строки повторяют две первые, четвертая повторяет первую. Форма эта появилась в средние века.

121 ... в сопровождении бесчисленного множества вооруженных и безоружных людей. — Как отмечает М.-Т. Хипп, Рец не только описывает происходящие события как театр, он сам ставит сцены политического спектакля: сначала явление принцев в Парламент, затем приезд герцогинь в Ратушу в образе пасторальных богинь. Но о втором эпизоде современники не упоминают.

122 ... потребовал сдачи Бастилии... — Комендант Бастилии Дю Трамбле через два дня вынужден был капитулировать, поскольку у него в подчинении было всего 22 человека. Новым комендантом был назначен Бруссель, но реально исполнял эти обязанности его сын Жером.

123 Нуармутье... поклонник «Астреи», сказал мне: «Мне чудится... не столь благороден, как Линдамор». — Эпизод, показывающий не только популярность знаменитого романа Оноре д'Юрфе «Астрея» (1607 — 1627), настольной книги аристократии, но и игровое восприятие жизни фрондерами, которые чувствовали себя героями романа. И вскоре они стали ими: принц де Конде и г-жа де Лонгвиль послужили прототипами романа Мадлены де Скюдери «Артамен, или Великий Кир» (1649 — 1653). Упоминаются герои книги: королева Галатея и влюбленный в нее Линдамор. Марсилья — столица королевства.

124 ... даже ума, подобного Катону. — Вероятно, Рец имеет в виду «Дистихи о нравах» Катона Дионисия (3 — 4 вв. н. э.), которые приписывались Катону Старшему.

125 Он говорил и мыслил, как простонародье... — Не случайно Бофор был прозван «королем рынков». Однако простонародные слова герцог зачастую употреблял неверно.

126 Благодать возвратила ей то, чего уже не могла предоставить жизнь в свете. — В 1658 г., под влиянием матери Анжелики Арно, настоятельницы Пор-Рояля, г-жа де Лонгвиль стала истовой янсенисткой, соблюдала посты, носила власяницу, удалялась в монастырь.

127 ...составить хоть какое-нибудь о себе мнение. — Жанр литературного автопортрета был в ту пору распространен так же, как жанр портрета. Свой автопортрет в 1659 г. опубликовал Ларошфуко в «Сборнике портретов...» (см. ч. II, примеч. 42). В 1675 г., когда Рец писал «Мемуары», в обществе начал распространяться в списках его «портрет», созданный Ларошфуко. Его первый, более мягкий вариант, весьма понравился г-же де Севинье, и сам кардинал, по ее словам, был доволен его прямотой и откровенностью. Второй вариант «портрета» более суров: «Поль де Гонди, кардинал де Рец, человек возвышенный, ума обширного, но более кичлив, нежели истинно смел и велик. Память необыкновенная, в речах больше силы, чем вежества, нрав легкий и покладистый, покорно сносит он жалобы и попреки друзей; веры в нем нет, набожность только наружная. Он кажется честолюбцем, хоть это не так; тщеславие и те, кто руководили им, понудили его вершить великие дела, по большей части противуречащие сану его; он вызвал великие потрясения в государстве, не имея намерения извлечь из того выгоду; объявил себя врагом кардинала Мазарини не для того, чтоб занять его место, а желая единственно казаться грозным, попусту тешить свое честолюбие тем, что противустоял ему. Однако он с ловкостью воспользовался бедами народными, чтобы сделаться кардиналом; стойко перенес он тюремное заключение и обрел свободу лишь благодаря своей отваге. Беспечность помогла ему с честью превозмочь долгие годы безвестности, жизни потаенной и скитальческой. Он уберег архиепископство Парижское от могущественного кардинала Мазарини, но по смерти министра оставил его, сам не зная зачем, не воспользовавшись сим обстоятельством, дабы позаботиться об интересах друзей, да и своих собственных. Он заседал во многих конклавах и поведением своим снискал немалую славу. По натуре он склонен к праздности, но, однако, прилежно трудится над делами безотлагательными и отдыхает беспечно, покончив с ними. Он умеет сохранять присутствие духа и так споро оборачивает к выгоде своей случаи, судьбой предоставляемые, что кажется, будто он предвидел и приуготовил их. Он любит рассказывать истории, желая непременно покорить слушателей своими необычайными приключениями, и зачастую сочиняет их, а не вспоминает. Достоинства его по большей части вымышленные; пуще всего способствовало репутации его умение представить в выгодном свете свои недостатки. Он не способен ни к ненависти, ни к дружбе, как ни пытался он выказать обратное; зависть и скупость ему не свойственны, отчасти по добродетели, отчасти по равнодушию. Он занял у своих друзей больше, чем частное лицо может вернуть; ему было лестно пользоваться большим кредитом и уплачивать долги. Нет в нем ни вкуса, ни утонченности, все забавляет его, и ничто не нравится; с великой ловкостью он не дает распознать, что обо всем имеет самое общее представление. Его недавний уход — самый яркий и ложный поступок его жизни, жертва, приносимая гордыне под маской набожности: он покидает двор, где ему нет места, и удаляется от мира, который удалился от него». (Перевод сделан по изданию: La Rochefoucauld F. de. Oeuvres completes. P., Gallimard, 1964. P. 8 — 9.) Язвительно описывая Ларошфуко, Рец расплачивался со своим давним врагом и обидчиком.

Текст воспроизведен по изданию: Кардинал де Рец. Мемуары. М. Наука. 1997

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2025  All Rights Reserved.