МАРИ ДАНИЕЛЬ БУРРЭ ДЕ КОРБЕРОН
ИНТИМНЫЙ ДНЕВНИК
ШЕВАЛЬЕ ДЕ-КОРБЕРОНА,
французского дипломата при дворе Екатерины II.
UN DIPLOMATE FRANCAIS A LA COUR DE CATHERINE II. JOURNAL INTIME DU CHEVALIER DER CORBERON, CHARGE D'AFFAIRES DE FRANCE EN RUSSIE
Четверг, 24. – К брату.
Все утро, дорогой брат, я занимался своим дневником, который берет у меня довольно много времени, хотя и пишется исподволь. Я жалел бы об этом времени, если бы меня не утешала мысль, что в будущем дневник мой доставит нам обоим много удовольствия. Когда-нибудь я прочту его в семейном кружке, тебе и твоей жене. Вы узнаете всю мою жизнь, переживете со мною все мои мысли и чувства.
Говорил со Щербатовым о кн. Репнине, которого, мне кажется, никто не любит. Это человек возмутительно высокомерный, с невозможными претензиями и без всяких талантов, которыми бы эти претензии оправдывались. Обладая довольно живым, но поверхностным умом, он нравится женщинам, но зато и подчиняется им всецело; удовольствие есть единственный мотив всех его поступков. Работой его в Польше здесь все недовольны, так как он только запутал дела к невыгоде России. Он был влюблен в жену Адама Чарторыжского 128, самого страшного врага русских. Подчинившись этой женщине, он, говорят, заплатил ей за ночь покровительством Барской конфедерации, вопреки интересам своего двора. Эта крупная ошибка произвела здесь такое дурное впечатление, что возникал вопрос, не отозвать ли Репнина под тем предлогом, что он сошел с ума. Связи его в высшем обществе обусловили, однако же, иное решение этого вопроса. Репнин был произведен в генерал-аншефы и поэтому должен был вернуться в Петербург. Уверяют, что Императрица его не любит. А между тем, мой друг, после всех его неловкостей и ошибок, после невольной поездки за границу (в Париж, при Чарторыжской), он ухитрился во время войны с турками прибыть в армию и сделаться там необходимым при заключении мира 129, а потом был сделан посланником в Константинополе. Ты видишь, мой друг, что и здесь, как повсюду, великие таланты не пробивают себе дороги, а ловкость, нахальство, интрига всегда добьются, чего хотят. [133]
Пятница, 25. – К брату.
При дворе было торжество по поводу дня рождения великой княгини.
Дело Котца принимает неблагоприятный оборот. Против него вооружили великого князя, и можно думать, что он будет наказан. Паткуль показал, что был в халате, когда Котц пришел требовать от него удовлетворения, что он первый обнажил шпагу и что свидетельства Шанкса и Перре ничего не стоют, так как эти господа – друзья Котца и враги Паткуля.
Обедал у адмирала Спиридова. При дворе был бал, на котором я много танцовал. Ужинал у Головиных. Была там княжна Трубецкая с теткой своей Барятинской. Я говорил с ней, стоя сзади ее стула, что тетке должно быть не понравилось, так как она сказала, что не видит меня из-за перьев на голове своей племянницы, и пересела на кресло, стоявшее рядом с последнею. Затем я вел Трубецкую к ужину и хотел сесть слева от нее, но ее пересадили, под тем предлогом, что из двери дует. Особенно забавно то, что она дала мне подержать свой веер, a сама взяла другой – вероятно у соседки – и когда я после ужина сказал ей, что ее веер у меня в кармане, то она, смотря на тот, который был у нее в руке, сказала: «да, ведь, и этот очень мил». Эти маленькие сценки очень забавны, мой друг, и женское кокетство чрезвычайно приятно, когда мы не бываем им обмануты! Но где же такие мудрецы, которых нельзя бы было поймать на эту удочку? Я таких не знаю.
Суббота, 26. – К брату.
Видели мы, наконец, знаменитый фейерверк, заканчивающий брачные торжества. Он оказался далеко не так хорош, как я ожидал. Последняя декорация была, впрочем, недурна; она представляла храм Гименея, горящий синими огнями, и продолжалась 6-7 минут. Весь фейерверк тянулся минут 25 и стоил 6000 р., т.е. около 30000 фр. Я сидел рядом с Дерпером, секретарем Митавской ложи строгого наблюдения, и мы о многом переговорили.
Воскресенье, 27. – К брату.
Сегодня состоялся обыкновенный куртаг, на котором я не был. Теперь их, кажется, несколько недель не будет, так как Императрица едет в Царское Село, где, говорят, должен объявиться новый фаворит.
Пюнсегюр должен немедленно ехать. Он хотел сегодня же откланяться Императрице, но Остерман с кислой миной заявил, что это невозможно, так как Императрица не предупреждена. А настоящая-то причина состоит в том, что вице-канцлер желал бы, чтобы ходатайство об аудиенции дошло до него через маркиза. Это жалкая мелочность, друг мой, но в такой мелочной стране нельзя и ожидать ничего другого.
Был на Васильевском острове у Зиновьевой, а ужинал у Бемеров, где встретил Котца. Дела его действительно плохи – великий князь покровительствует Паткулю и подарил ему на днях золотую табакерку.
Понедельник, 24. – К брату.
Говорят, будто все науки, искусства и таланты соединились в Петербурге, но говорят это только те, которые видели Россию поверхностно, или судят о ней по словам Вальтера, да журналистов, состоящих на жалованьи у Екатерины II. Правда, что здесь много различных учреждений, еще больше громко высказываемых предположений на будущее, но ведь это только предположения. Петербург – оглавление ненаписанной книги; он содержит в себе заглавия несуществующих статей. Во Франции вам говорят о петербургской Академии Художеств; но приезжайте в Петербург и посмотрите, что такое называется этим именем. Я был и видел нечто в высшей степени жалкое. Понаделали академиков из людей, которые едва ли годились бы у нас в академию св. Луки. Но это еще не беда – надо же как-нибудь начать – а самое смешное это та накрахмаленная пышность, которою они обставляют свои пустяковые начинания. Секретарь академии из сил выбивался, чтобы произнести по-немецки речь, которая, [134] однакож, никакого впечатления не произвела; затем он прескверно прочел по-французски благодарственное письмо одной нашей провинциальной академии, которой здешняя подарила коллекцию местных камней. Бецкий – великий человек на малые дела – с величественным видом победителя, раздающего империи, роздал несколько медалей. А в заключение это ребяческое заседание закончилось еще ребяческим балетом и комедией, которыми нас угостили. И как бы ты думал, мой друг, кто играл в комедии и плясал в балете? Ученики, мой друг, ученики! Не обладая талантами в живописи, скульптуре и проч., они тратят время на изучение танцев и ролей. Что же из этого выходит? Да то, что из них не выходят ни художники, ни танцоры, ни актеры, а люди, ко всему одинаково мало пригодные.
Среда, 30. – К брату.
Здесь совершаются вещи, которых во Франции не увидишь или, по крайней мере, которые там всех бы возмутили. И что всего неприятнее так это то, что ответственность за них падает на нашу нацию. Она так плохо здесь представлена! Сюда едут только подонки нашего общества, а потому я и не удивляюсь результатам, к которым это приводит. Еще надо отдать справедливость мягкости Екатерины II: законы здесь строги, и только доброта императрицы спасает иностранцев.
Вчера, в полночь, высланы отсюда за границу, в кибитке (kibick), м-м Шампаньало, ее мать и брат. Вот их история:
Шампаньало приехала сюда несколько лет тому назад, с кучером гр. Петра Чернышова, возвращавшегося с посольства. Этот кучер случайно утонул, сходя с корабля, и вдова его, очень хорошенькая, вышла вторым браком за некоего Тульи. Вдовство ее было очень непродолжительно и не особенно тяжело. Говорят, она даже в ту минуту, когда муж тонул, воскликнула: «ах бедный! Если бы можно было спасти хоть его часы!». Но ни часов, ни мужа не спасли. Через несколько лет, м-м Тульи опять овдовела, но вкуса к замужней жизни не лишилась. В это время, некий Шампаньало, бывший ораторианец (oratorien?), а тогда – офицер, которого Комбс когда-то знавал за вздорного малого, но потерял из виду, явился в Россию и получил какое-то место у Захара Чернышова. Наскучив этим местом, он приезжает в Москву, женится на вдове Тульи, и начинает жить вольным промыслом – то ли прелестями своей жены, которые она вынесла на рынок, то ли милостями жены советника Банно, при которой он играл роль мужа. В прошлом году, перед нашим выездом из Москвы, этот господин, в качестве француза, представился маркизу и мне. Затем он приехал в Петербург, где снял не то трактир, не то гостиницу. Весной он явился к нам за паспортом и через несколько недель по смерти великой княгини уехал. А надо заметить, что еще раньше, встретив меня с Комбсом у дверей своей квартиры, он попросил нас зайти; пробыли мы у него с четверть часа, но и в это короткое время успели убедиться, что жена его – мошенница. По отъезде мужа, всякие слухи об этой чете замолкли. Но вот, в одно из воскресений, м-м Шампаньало является в посольство к обедне, и Сен-Поль приводит ее ко мне; она рассыпается в любезностях и упреках за то, что я у нее никогда не бываю. Я отвечаю обычными вежливостями, но дальше не иду. В августе вдруг начинают говорить о фальшивых банковых билетах, подделываемых в Голландии и ввозимых сюда. Кн. Голицын, предупрежденный в Гаге гравером, своевременно дает об этом знать. Сначала это известие наделало большого шума, который потом заглох. Но вот, несколько дней тому назад, капитан одного судна, пришедшего из Любека, заявляет, что у него есть семь тюков, адресованных в Петербург, на имя м-м Шампаньало. Тюки эти вскрывают и находят в них, вместо кружев, банковые билеты, в роде тех, которые подделывались в Сибири неким Пушкиным. Билеты из четырех тюков вынимают, кладут туда старую газетную бумагу, и просят капитана доставить их по адресу, что он [135] и делает. В квартире Шампаньало он застает некоего негоцианта, Патингона, или что-то в этом роде, который познакомившись с нею у французского консула, накануне обедал у нее вместе с последним, захворал и остался ночевать. Пользуясь этим обстоятельством, Шампаньало заявляет капитану, что тюки принадлежат Патингону, и что он уплатит за их провоз по получении остальных трех. A негоцианту она жалуется, что получила газетную бумагу вместо кружев. Но путать ей пришлось не долго: в тот же вечер она была арестована и приведена к генерал-прокурору Вяземскому, а через день ей приказано собрать пожитки и выехать из России, вместе с матерью и братом. Дам посадили в карету, кавалера – в кибитку, и отправили всех под конвоем в Митаву. Многие говорят, что им придется ехать подальше, но этому противоречит состав конвоя: их провожают не линейные солдаты, а сенатские. Императрица простерла свою милость так далеко, что дала каждому из них на дорогу по сто рублей.
Эта история наделала большого шума; говорят, что Шампаньало-муж тоже арестован в Гамбурге или Варшаве. К несчастию, в ее комнате, во время ареста, был найден Сен-Поль, который с ней спал. Подмечена также связь между ней и Пюнсегюром. Все это дает повод зло острить над французами.
Заезжал на несколько минут к молодому Голицыну; говорили об академии художеств, о пошлой комедии, которую там разыгрывают и о плохих успехах учеников. Нечему и удивляться, когда во главе ее стоит Бецкий, человек столь дюжинный! Великий князь тоже состоит там членом, неукоснительно присутствует на заседаниях, но скромно садится на стульчик, тогда как Бецкий восседает в кресле.
Ужинал у Нелединской, вместе с Матюшкиной. Я их застал лежащими на одной постели. Ужин прошел более чем весело, в самом дружеском тоне.
Четверг, 31. – К брату.
Сегодня был очень долгий и скучный обед у Нолькена; саксонский посланник сообщил мне, что О'Дюнн едет в Константинополь, и что Порта думает иметь посольство в Варшаве. После обеда был у Панина и Спиридовой, которая беременна и плохо себя чувствует. Она рассказывала об обеде у великого князя, на котором все перепились. Я не удивлюсь, если будут говорить, что великий князь берет пример с Петра III. Некоторые уверяют, что у него очень весело, и Барятинская страшно сердится, что ее не приглашают. Ты знаешь, мой друг, что великий князь был в нее сильно влюблен; поэтому-то ее и не приглашали при покойной великой княгине. Должно быть и теперь не приглашают по той же причине.
Пятница, 1 ноября. – К брату.
Панин все хворает; говорят, он скоро уедет в свои имения, в Украину или Смоленскую губернию, и будет заменен кн. Репниным. Г. Боскам (Boskam) уехал из Варшавы в Константинополь, а турки пришлют посланника, то есть признают короля польского. Правда ли, что О'Дюнн уехал из Мангейма в Константинополь?
Воскресенье, понедельник, вторник, 3, 4 и 5. – К брату.
Во вторник у маркиза был ужин с четырьмя дамами: Барятинской, Трубецкой, Строгоновой и Нелединской. Говорят, было очень скучно; не могу судить, потому что сам не был, по нездоровью.
Пюнсегюр нынче ночью уезжает. Я его снабдил 23-мя письмами.
Среда, 6. – К брату.
Сегодня, в 9 часов утра, меня разбудил Пюнсегюр, желавший со мною проститься. Вообще я неособенно люблю эти нежности, тем более, что оне всегда очень печальны. С Пюнсегюром мы никогда не были близки, но в данном случае тон его меня тронул. Россия ему неособенно нравилась, но покидать ее все-таки тяжело для [136] него, и это очень естественно! Ведь он ее, может быть, никогда больше не увидит. Так он, должно быть, и думал, а потому был печален. Но, в сущности, чего бы ему горевать? Он свободен, обладает талантами и 24000 ливров дохода. С этим, кажется можно бы быть счастливым!.. Немножко побольше философии в голове и в душе, я хочу сказать немножко побольше твердости, и ему ничего бы не оставалось больше желать. Но где же такой человек, который был бы доволен тем, что имеет? Таким человеком может быть только истинный философ, а много ли таких на свете?
Четверг, 7. – К брату.
У меня были гости. Принц де-Шимэ, который несколько раз уже приезжал ко мне, выигрывает при близком знакомстве. Ему больше сорока лет; он светский философ, живущий в свете по привычке, и удаляющийся из него от пресыщения. Философия его, впрочем, гнездится скорее в уме, чем в инстинкте. Думаю, что наше общество ему приятно. Он умеет поговорить, а это, по моему мнению, есть драгоценный и редкий теперь талант. Я не знаю с какой целью он путешествует. Во Франции есть у него очень милая жена 130, состоящая при королеве, а он ездит вот уже почти два года. Зиму он провел в Мюнхене и очень хвалит Фоляра, который был тогда посланником в Баварии, а теперь состоит в отставке, получая 10000 фр. пенсии и 2000 экю пожизненной аренды (premiere pension viagere), из коих, однако же, после его смерти, по тысяче ливров получат его две дочери, а остальное жена. Но Монморэном из Трира принц уже не так доволен, потому что этот Монморэн страшно высокомерен и его никто не любит; a кроме того он, как школьник, влюблен там в одну даму 131.
Де-Грэ и де-Бомбелль, равным образом, не заслужили особого уважения в Касселе и Регенсбурге. Первый своим тоном и поступками, окончательно не нравится кассельскому двору. Он, например, требовал себе преимуществ перед герцогом Виртембергским, отцом великой княгини, на торжествах в честь приезда последнего. В виду этого, барон Виртоф (Wirtof) получил приказание объявить г. де-Грэ, что ему не советуют являться ко двору, потому что его присутствие всех бы стеснило, и он, пожалуй, не получил бы обеда.
А де-Бомбелль отличается в Регенсбурге тем же самодовольством, которое я замечал у него в Версали и Париже. Ослепленный своими маленькими талантами и своим маленьким постом, он аффиширует роскошь, превосходящую его средства, так как он беден. Кроме того он уверен, что водит за нос старых немецких политиков, которые смеются над ним. Да еще влюбился в дочь прусского посланника Швартцуана (Schwartzuan), у которой ничего нет, и хочет на ней жениться. Вот каков, мой друг, этот знаменитый ученик де-Бретейля! Маленький, манерный, завистливый и раб этикета; одним словом человек, недостойный своего положения.
Де-Шимэ, при своих поездках по Германии, остался очень недоволен лицами, которых наше министерство употребляет в качестве шпионов: каким-то шевалье де-Нальяком, путешествующим по Европе на 10000 фр. жалованья, и посылающим министру кучи глупых, смутных и наскоро собранных слухов; каким-то де-Рюльером, который делает тоже самое за 2000 экю и проч.
Принц де-Шимэ, мне кажется, хороший наблюдатель, по крайней мере, он любит наблюдать, а такие люди приобретают привычку не верить первому впечатлению и исправлять его впоследствии. Теперь он немножко предубежден в пользу России, потому что его здесь хорошо приняли. Он воображает, что обязан этим приемом своей простоте в обращении. Сама императрица сказала ему, что видит в его лице второго француза, обладающего такой простотою. А я думаю, что тут дело [137] не в простоте: порядочность принца, красная лента Св. Гумберта, и комплименты, которые он наговорил императрице решили его участь. Двор дал тон, а по его примеру и весь город хорошо принимает принца. Только уж никак не за простоту в обращении, которой и нет в сущности, потому что де-Шимэ принадлежит к числу людей, претендующих на отсутствие претензий и щеголяющих простотою.
Заходил несколько раз Перро. Каролина говорит, что я его одобряю. Он мне рассказал историю покушения на жизнь португальского короля 132. Всего удивительнее в этой истории продолжительная безнаказанность заговорщиков, недостигших своей цели. Перро был в их числе, и говорит, что они были арестованы, при выходе с бала, только шесть недель или два месяца спустя после происшествия. Говорят, что кучер короля узнал их руководителя, герцога д'Авейро, при свете вспышки пороха на полке пистолета, который, однако ж, не выстрелил. Все неуспевшие бежать, потом были казнены, не исключая лакеев. Товарищ Перро, Поликарп (Polycarpe)?, тоже бежал и неизвестно где находится.
Четверг, 14. – К брату.
Я еще болен и не выхожу, мой друг, причем постоянно окружен избранным обществом, так как ты знаешь, что я принимаю лишь тех лиц, которых люблю. Принц Шимэ, мой теперешний сосед, заходит очень часто, и мне его общество нравится. Он оригинал, но порядочный человек, повидимому, довольно образованный и обладающий собственными идеями, что придает разговору великосветский тон. Он заметил предпочтение, оказываемое нашим маркизом Чернышовым вообще и жене Ивана, в которую он влюблен насколько может; в особенности поразил его также тон первенства над всеми посланниками, принятый маркизом, и очень всех стесняющий. По примеру гр. Лясси и кн. Лобковича, маркиз всюду старается быть первым, а за это его во многие дома и не пускают. Он не получает приглашений в Эрмитаж, например, и на другие интимные вечера императрицы, на которых она не допускает этикета. Это очень неловко, и де-Шимэ это заметил.
Сегодня, в монастыре был спектакль; принц туда не поехал в виду легкого нездоровья (насморк, боль в горле и проч.), поэтому мы все после обеда, до 7 часов, провели вместе. Пришел Перро, и мы разговаривали об очень интересных вещах. Перро рассказывал об Эйлере, знаменитом геометре, составляющем гороскопы. Составил он таковые, между прочим, для своих детей, и отдал им запечатанными, советуя не читать до поры до времени. Это доказывает, что и сам он и его дети верят в гороскопы, что составляет хотя и терпимую, но все же слабость. В Берлине он действительно славился своим талантом, которым однако же никогда не хотел наживать деньги, что легко мог бы. Мы с Перро решили обратиться к нему за гороскопами.
Пятница, 15. – К брату.
После обеда был у меня кн. Щербатов-отец. Три четверти часа толковали об американцах и о форме правления. Князь допускает только республиканскую форму, даже для больших государств. Ты скажешь что это довольно последовательно для русского, но он вполне искренен и принадлежит здесь к числу самых порядочных людей.
Суббота, 16. – К брату.
Все утро я пробыл или у себя, или у принца де-Шимэ. У него большое семейное горе, которое и заставило его путешествовать. Не знаю, чтобы это могло быть, но он мне рассказывал, что в молодости бежал из семинарии, где [138] был иподьяконом (sousdiacre de seminaire), а затем ездил в Рим просить разрешения, но что этому препятствовали его родители и кардинал де-Ротшуар, тогдашний французский посланник в Риме. Вообще мне кажется, что де-Шимэ – очень страстный человек.
Я ему рассказывал о своем пребывании в Касселе, где он пробыл бы подольше, если бы наш посланник, де-Грэ, был повежливее. Последний отказался представить его ко двору, находившемуся тогда в Веймаре, так что де-Шимэ пришлось самому просить Виртофа, который его и представил. Правда, де-Грэ был тогда в ссоре с двором, но он мог бы воспользоваться удобным случаем помириться. В общем это было неловко, что меня и не удивляет, так как де-Грэ плохо вел себя в Касселе. Он жил там, например, с одной танцовщицей, причем это совершалось с согласия мужа. Такое поведение, вместе с его глупыми претензиями, как можешь себе представить не могло заслужить ему уважения. Рассказав мне об этом, де-Шимэ прибавил: «желаю чтобы вы не изменились когда будете посланником; этот пост кружит голову молодым людям, которые на него попадают». Мы обещали друг другу встретиться тогда, и вспомнить об этом разговоре. Был у Нелединской, застал у нее Кошелева. Когда он уехал, мы перешли в маленький салон и долго разговаривали. Она просила меня никогда не смеяться над ней при посторонних: «наедине, говорите мне все, что хотите и что думаете». Вообще она отнеслась ко мне дружески-нежно. Кн. Репнин недоволен, что она с ним много говорит обо мне, а она отвечала, что находит удовольствие в разговоре со мною. Однако, вся эта болтовня, в которую я вкладываю много веселости, и на которую смотрю как следует, становится для меня опасною. Нелединская положительно очаровательна. Она просила меня остаться ужинать, и я охотно бы это сделал, если бы не дал обещания Шарлотте.
Императрица пожаловала 1000 р. немецкой комедии, где ее ждали.
С 25 по конец месяца. – К маркизе Бреан.
На зиму у нас составляются проекты новых удовольствий, хотя здесь эти проекты редко исполняются и еще реже удовлетворяют кого-либо когда исполнились. Более всего нас занимают проекты спектаклей и частных вечеров. Эти проекты, еще очень далекие от осуществления, уже успели возбудить много неприятностей, в которые и я замешался. Но прежде всего надо вам сообщить о впечатлении, произведенном здесь одной русской дамою, которую вы нам вернули из Парижа.
Княгиня Барятинская, тридцатилетняя женщина, красивая, изящная и любезная, привезла с собой все моды, манеры и смешные замашки, которые вы в Париже имеете дар сделать приятными, и подражание которым никогда не удается, особенно вне свойственной им обстановки. Здесь Барятинская не особенно понравилась, потому что много говорит о Париже, а мы не любим неприятных сравнений. Императрица нашла все ее моды смешными, а потому и двор, и весь город принялись критиковать их. Выплыли на свет Божий любовные похождения Барятинской; будучи замужем за дурным человеком – одним из сподвижников Петра III – она взяла себе в любовники гр. Андрея Разумовского и уехала в Париж беременной от него. В Париже она родила, прикрыв свое приключение припадком водяной болезни. Муж, однако же, подозревал ее и узнав всю правду от одной из горничных, поставил вопрос ребром. Слезы смыли однако же следы проступка и заставили позабыть его, но в Польше начались новые похождения, вновь поссорившие супругов. Дано было обещание прекратить всякие интриги; но перехваченное мужем письмо доказало, что обещание это не только не исполняется, а что над ним еще смеются. Это сделалось поводом к полному разрыву.
Есть здесь некая Зубова, женщина низкого происхождения, злая, нахальная интриганка, втиравшаяся в лучшие дома для того чтобы поддерживать в них [139] темные делишки и пользоваться денежными выгодами, продавая семейные тайны. Во всем, что касается ее ремесла, она очень не глупа. Разойдясь с мужем, за которого вышла будто бы по любви, и которому по слабости приставила рога на другой день после свадьбы, она сделалась присяжной покровительницей влюбленных девиц и женщин легкого поведения, доверие которых дало ей большую силу в многочисленных кружках лиц, интересующихся такими делами. Зубову презирают, но ею пользуются, а раз попользовались, то начинают и бояться. Барятинская скоро попала в лапы этой женщины, и теперь уж из них не вырвется. Именно Зубова поссорила ее со всем обществом, передавая в преувеличенном виде разные сплетни, ходившие на ее счет в городе. Между тем у Барятинской есть приятельница, некая Зиновьева, урожденная Меньшикова (Menzikof), очаровательная женщина, муж которой состоит посланником, в Испании. Эта Зиновьева благодаря разным несчастиям и превратностям жизни, должна была отдалиться от двора и от света, а потому вместе с Барятинской решилась основать свое маленькое общество друзей, среди которых и я должен был получить место. Этот проект осуществился, общество собралось впервые у Барятинской и в весьма претенциозной обстановке. Я тогда был болен, и на открытии этого общества, названного литературным, не присутствовал. Лектором и главным столпом его вызвался быть молодой кн. Голицин, желающий слыть умным человеком. В свете над обществом стали смеяться, прозвали его «клубом любви», «академией», и проч. Узнав об этих насмешках, я также смеялся, и это теперь поставлено мне на счет кн. Барятинской, которой Зубова представила меня как человека хитрого и опасного. Потребовали, чтоб я оправдался; я отвечал, что не вижу в том надобности; меня за это исключили из числа членов нового отеля Рамбулье. Но с княгиней мы продолжаем встречаться. В сущности, главная моя вина состоит в том, что я друг Нелединской, соперницы Барятинской, которую я нахожу более любезной и которою никогда не пожертвую в пользу княгини, уже хотя бы потому только, что она самая старая моя знакомая.
Спектакли также повели к ссорам. У жены фельдмаршала, кн. Голициной, играют le Roi et fermier, причем у меня отняли роль Люрьеля и дали роль Рюсто. Эта мелочность показала мне, что не следует быть любезным с людьми, необладающими деликатностью. Я это высказал открыто и хотя сыграл роль Рюсто, которая мне не по голосу, но дал себе слово вперед брать только те роли, которые мне подходят, или совсем не играть. Подозреваю, что душою этих мелочных интриг является молодой Голицин, который желает не допускать меня в кружок Барятинской, где сам хочет преобладать. Думаю, однако ж, что участие его в этом кружке повредить ему в глазах многих, а между прочим и в глазах двора, от которого он ждет назначения на должность камер-юнкера. Все это доказывает, что Голицин не обладает ни умом, ни деликатностью, ни тактом, а с одним здравым смыслом да честностью, которые я за ним признаю, он блестящей карьеры не сделает, и навсегда останется ниже своего положения в обществе.
Воскресенье, 1 декабря. – К брату.
С некоторого времени, мой друг, мания самоубийств вошла в моду. Со смерти несчастного Паскье, перерезавшего себе горло, один повар, француз, последовал его примеру; один англичанин, которого хотели арестовать за долги, размозжил себе череп выстрелом из пистолета; наконец, 20-го ноября, один берлинский негоциант, по имени Бахман, отравился. Этот последний, человек лет сорока от роду, учредил фабрику зеркал на деньги короля Прусского, но дела пошли плохо, король прислал некоего Гергарда обревизовать их, и Бахман, боясь попасть в Шпандау, написал пять писем разным лицам и отравился мышьяком.
Понедельник, 2. – К брату.
Новая трагическая история, мой друг, заставившая забыть Бахмана и [140] взбудоражившая весь город. Проездивши весь день, пообедав, между прочим, у голландского резидента, Зюарти, который сообщил мне, что гр. Нессельроде – шпион Прусского короля, что выяснилось из дела Бахмана, я отправился ужинать к Бемерам. Там находились гр. Вахмейстер и Хюттель (Huttel), секретарь прусского посольства, большой сплетник, как мне говорили. Если ты когда-нибудь встретишься с этими двумя господами, то остерегайся их. Нессельроде не глупый человек, очень едкий и остроумный рассказчик, но он очень искусно выспрашивает у людей то, что желает знать. Хоттель – холоден и медлителен; он делает вид, что ничего не слышит, а потом передает все подслушанное гр. Сольмсу, к числу сторонников которого, однако ж, не принадлежит 133.
После ужина, мы заговорили о Биланде (Byland), голландце, состоявшем в русской морской службе, из которой он теперь вышел. Это – порядочный шалопай, не пользующийся уважением. Пока мы смеялись над различными его выходками. Хюттель толкнул меня и показал записочку, в которой ему сообщали, что несчастный Биланд дрался на дуэли за Екатерингофом и кажется убит. Это известие нас огорчило, но не удивило, так как Биланд пользовался репутацией бреттера. Между прочим, мы старались отгадать, кто бы мог быть его противником, причем, конечно, о русских и не думали, так как они не любят таких крайностей; почти единогласно остановились мы на одном итальянце, гр. Робазоми, кавалере ордена св. Георгия, недавно вышедшем в отставку. Гр. Биланд, задолжавший всему миру, по словам Хюттеля, был должен 800 р. и Робазоми. Вернувшись домой, я хотел пройти к маркизу, чтобы сообщить ему эту новость, но уже на лестнице встретил лакея, которого маркиз послал за мною. С первого же слова последний сообщил мне, что сегодня вечером Робазоми отыскал его у Ивана Чернышова и просил позволения скрыться во французском посольстве, потому что дрался с Биландом и подлежит ответственности. Маркиз отвечал, что не может поместить его у себя, и советует обратиться ко мне. – Он, вероятно, ждет уже вас, – прибавил маркиз, – что же вы думаете делать? – Оставить его ночевать у себя, – сказал я, – он военный человек, мы, стало быть, товарищи, и не могу же я выгнать от себя его ночью. – Как хотите; но завтра мы его попросим уйти. Придя в свою квартиру, я действительно нашел там Робазоми. Он очень печален, но покоен, и рассказал мне следующие подробности своего дела:
«Вчера я узнал, от одного из друзей, что гр. Биланд готовится потихоньку уехать, а так как он должен мне 800 р., то я должен был принять свои предосторожности. Сегодня утром я послал ему с лакеем записочку, которой Биланд не взял, приказав мне сказать, что он никого не принимает. Я послал лакея в другой раз; Биланда не оказалось дома, он пошел обедать в один трактир на Миллионной. Тогда я оделся и поехал в этот трактир сам. Как только Биланд меня увидел, так сказал своей компании: «Господа, гр. Робазоми пришел ко мне». Я отвечал, что действительно пришел поговорить с ним. Тогда все присутствовавшие ушли и оставили нас одних, я показал Биланду мою записку, прибавив: «Вы можете ее прочесть, в ней нет ничего оскорбительного». Биланд отвечал мне то же, что и лакею, то есть, что он записки не примет, да и вообще не желает иметь со мной никаких сношений, причем наговорил столько дерзостей, что мне пришлось его вызвать. Он принял вызов и заявил, что желает драться около дома Перро, потому что хорошо знает эту местность. Вышли мы вместе, расселись по своим экипажам, и оставив их около саксонского посольства, пошли пешком, под деревьями, влево, к дому Визена. «Здесь есть тропинка, сказал Биланд, поищем ее». Найдя [141] тропинку, Биланд стал утаптывать снег на расстоянии двух или трех туазов, причем сказал мне: – Если я вас убью, то легко спасусь по этой дорожке; а если вы меня убьете, то доставите мне большое удовольствие и окажете услугу, так как тогда мне не придется платить долги. – Не желал бы оказывать вам такой услуги, – отвечал я, – но раз вы сами этого хотите, то пусть будет по вашему, судьба решит за нас. Затем, мы стали драться, и так как я несколько раз отступал слишком далеко, то он спросил, не боюсь ли я. Наконец, он высоко поднял руку, чтобы нанести мне удар в лицо, и при этом открылся; отпарировав этот удар, я проткнул Биланду грудь. «Это ничего», сказал он, зажимая рану рукою, но в то же время стал харкать кровью и зашатался от слабости. Я бросился его поддерживать и стал звать его лакея с извозчиком, но они уехали. Тогда я сел в свой экипаж и поехал в город искать хирурга, но не нашел. Поэтому я написал к Сакену, что около его дома лежит раненый, нуждающийся в помощи. Племянник Сакена прочел записку, но отослал ее назад, говоря, что не может будить дядю для этого. Между тем дело происходило часов в шесть вечера, так как мы дрались между четырьмя и пятью. Второе письмо к Сакену также осталось без результата. Тогда я поехал к Румянцову, который меня успокоил, обещал свое покровительство и посоветовал обратиться к маркизу де-Жюинье, что я и сделал, а остальное вы знаете».
Рассказ этот очень меня заинтересовал, хотя неприятно было думать, что молодой, сильный и ловкий Робазоми решился драться на шпагах с Биландом, таким слабым и изношенным. Пистолеты, в данном случае, были бы более уместны. Выслушав Робазоми, я сказал ему: «Погода прекрасная, и если можете удовольствоваться креслом у камина да туфлями, то я с удовольствием окажу услугу порядочному человеку. Ваше дело очень простое, хотя и неприятное. Вам следует поскорее уехать, так как немедленной опасности, по словам Румянцова, вы ожидать не можете, а маркиз де-Жюинье не имеет права дозволить вам оставаться в посольстве надолго». Пожелав ему, затем, доброй ночи, я лег спать. Гарри потом сказал мне, что часов в 10 вечера, желая помочь несчастному Биланду, он взял мою карету и поехал, вместе с де-Кюсси, на место поединка. Биланда они нашли распростертым на снегу, уже похолодевшим, без шпаги, без шляпы, без парика, – совершенно обокраденным; только портфеля воры не посмели взять, потому что он лежал под телом, которое надо было для этого перевернуть. Гарри и де-Кюсси попробовали вдвоем перенести Биланда в карету, но он окостенел, и когда стали класть, то испустил вздох, вероятно, последний. Они испугались, поняли, что все кончено, и, оставив его на снегу, вернулись. Мужики, которые были с ними, так же как и какой-то офицер, тряслись от страха.
Вторник, 3. – К брату.
Утром мне сказали, что приходил полицейский и справлялся у Комбса, тут ли гр. Робазоми. Комбс отвечал что не знает и что вообще полиции незачем являться во Французское Посольство. Ему очень вежливо отвечали, что пришли только справиться. Когда полицейский уходил, Робазоми имел неосторожность с ним встретиться, причем тот сказал, что бояться ему нечего. Я тотчас же спрятал Робазоми и Комбса, а сам пошел к маркизу. Маркиз потребовал, чтобы Робазоми был немедленно удален из посольства, но я заметил, что это лучше сделать ночью, тем более что Робазоми ждет ответа от кн. Орлова, к которому послал нарочного. Через час маркиз опять прислал за мною, потому что к нему явился секретарь гр. Панина спросить, от имени Императрицы и этого министра, действительно ли Робазоми находится в посольстве. Маркиз, при мне, отвечал, что в его помещении Робазоми нет, «а вот спросите шевалье де-Корберона». Я отвечал, что не скрываю, что Робазоми ночевал у меня, так как я не решился выгнать, в полночь, на улицу, военного офицера, [142] но что в настоящую минуту у меня его нет, в чем даю слово. «Но, милостивый Государь, – сказал секретарь – мне нужен положительный ответ: находится ли гр. Робазоми в этом доме или нет? – «Ни маркиз, ни я не можем сказать чего не знаем; дом велик, и мы во все его уголки не заглядывали», – отвечал я. – «Обещаю сегодня же узнать доподлинно – сказал маркиз – вот и г. Корберон об этом позаботится. В одном могу вас уверить, что не намерен скрывать незнакомого мне человека против воли Ее Величества». Затем я отправился к себе, но секретарь догнал меня и сказал: «А вот полицейский видел здесь гр. Робазоми». Я вспылил и ответил довольно резко: «Разве вы не изволили слышать, что маркиз и я имели честь сказать вам?» – «Но ведь и маркиз говорит то же». – «Совсем нет; будьте добры не перетолковывать слова маркиза и понимать меня буквально. Я вам повторяю, что гр. Робазоми ночевал в моей квартире, но что его теперь там нет; я не знаю, находится ли он в этом доме, но обещаю узнать об этом. Не угодно ли вам будет войти ко мне?» Секретарь стал шолковым и сказал: «В мои обязанности не входит производить у вас обыск». – «Я это знаю так же как и вы, но не угодно ли вам погреться, а я пока прикажу навести справки о том, что вы хотите знать».
Мы с ним вошли в мой кабинет, причем я сказал: «Вы видите, что г. Робазоми здесь нет, и что если я что-нибудь говорю, то это правда». Затем я позвал Гарри и сказал ему, в присутствии этого господина, который оказался секретарем вице-канцлера Остермана Алопеусом 134: «Ступайте к Комбсу и попросите его справиться, здесь ли г. Робазоми». А надо заметить, что я еще раньше заходил к Комбсу, чтобы посоветовать Робазоми тотчас же уйти, потому что в политике, мой друг, ремесле часто очень трудном, следует всегда прибегать к ловкости, а отнюдь не ко лжи. Через четверть часа Гарри явился донести, что Комбс не думает, чтобы г. Робазоми находился в Посольстве. Поняв из этого ответа, что он еще не ушел, я сказал Алопеусу, собравшемуся уходить: «Подождите немножко, я сейчас постараюсь вам дать более положительный ответ», но Алопеус сказал, что этого достаточно и что он хотел бы поговорить со мной наедине – с нами был де Кюсси. Когда мы вышли в другую комнату, Алопеус сказал: «Надеюсь, вы поверите, что мне неприятно исполнять такое поручение, но это мой долг. Прошу вас, скажите мне положительно, тут ли г. Робазоми или нет?» – «Да ведь я же вам сказал, что дом велик и я не знаю, не спрятался ли Робазоми в каком-нибудь уголке» – «Но это ответ формальный, а я обязан сказать гр. Панину да или нет». – «Ну так скажите нет, если хотите; но только заметьте, что я не могу вам сказать ничего, кроме того, что вы от меня уже слышали, то есть что г. Робазоми ночевал у меня, что теперь его в моей квартире нет, что я не знаю, находится ли он в доме посольства, но что я вам обещаю, согласно намерениям м. де Жюинье, не укрывать его в этом доме, если он в нем еще находится. Кроме того, милостивый государь, я очень сожалею, что не сдержал своего раздражения при обсуждении этого вопроса, но так как я всегда откровенен и всегда говорю правду, то был очень удивлен, что вы усомнились в моих словах». После этого Алопеус, наговорив мне множество комплиментов и любезностей, уехал и мы стали ждать ночи, чтобы выпроводить Робазоми. Между тем через несколько минут по отъезде Алопеуса, мне доложили об италианце, по имени Амати, который явился справиться о судьбе Робазоми. Я ему сказал, что не знаю, где теперь Робазоми находится. «А я пришел его уведомить – сказал Амати, – что кн. Орлов здесь, а не в Царском Селе, и что надо ему адресовать письмо в Петербург. Я на это ничего не хотел сказать человеку, которого не знаю, так что он тотчас же ушел, а я велел сказать Робазоми, чтобы он немедленно писал другое письмо к князю. Затем, чтобы не выказать слишком большого интереса к этому делу [143] и послушать что об нем говорят в свете, я отправился с визитами.
Обедал у Нелединской, потом был на спектакле и кончил день у Бемеров. По возвращении, узнал от маркиза, что гр. Панин очень недоволен и что все обвиняют в этом деле меня, хотя не могут правильно построить своих обвинений. А я думаю, мой друг, что если бы маркиз выказал побольше твердости, то у других было бы ее поменьше. Они, и главным образом полицмейстер, сердятся на себя за то, что оказались очень неловкими в этом деле. Полицмейстер сделал Императрице фальшивый доклад, чтобы выгородить себя и свалить все на нас.
P.S. Забыл тебе сказать, что маркиз, вернувшись в половине шестого от Панина, велел удалить Робазоми, если он еще тут, и запереть все двери. Двери были заперты раньше удаления Робазоми, но Гарри нашел средство вывести его из дома. Он действовал прямо, твердо и гуманно – три качества, которые я считаю главными в человеке. Сначала он вышел на набережную, и убедившись, что она пуста, вывел туда Робазоми. Затем он отнес письмо последнего к Рабасу, который, будучи, соотечественником и другом Робазоми, отправился хлопотать за него перед кн. Орловым. Орлов дал записку к Робазоми, но так как этот последний от нас ушел, то я не знаю что было в этой записке и куда она девалась. В общем, все идет хорошо; все вели себя как следует и я вполне покоен.
Среда, 4. – К брату.
Сегодня у Вице-Канцлера был обед, по поводу имянин Императрицы. Меня тоже пригласили и гр. Остерман был даже очень любезен со мною, но из этого ничего не следует, так как здесь все фальшиво. Я заслышал, что родственник Остермана, кн. Щербатов, отнесся ко мне очень холодно. После обеда был у гр. Петра и у кн. Лобковича, так как желал знать его мнение о деле Робазоми, но у него были гости и потолковать нам не удалось. Разговор шел насчет обеда у Вице-Канцлера, все нашли его очень хорошим и роскошным. Не знаю сколько он получает от двора на званые обеды, но, будучи посланником в Швеции, он, говорят, получал на это по 500 р. в месяц.
Дело Робазоми наделало шума в городе. Об нем рассказывают на сто разных манер и очень обвиняют Робазоми. Признаюсь что этот человек, которого я прежде не знал, сделался теперь для меня очень интересным, потому что несчастие и преследования располагают к себе нашу душу!.. Робазоми обвиняют в том, что он, будто бы, убил Биланда без дуэли; маркиза и меня упрекают за то, что мы его укрыли да еще и признались в этом. Хюттель, секретарь прусского посольства, тоже порицает меня, и говорит, что если бы дело шло о Беноне, историю которого ты знаешь, так с ним поступили бы не так легко. Все эти толки нисколько меня не беспокоят.
Четверг, 5. – К брату.
Робазоми, говорят, по совету кн. Орлова, явился к Панину. Министр его не принял, а выслал секретаря сказать, чтобы он отправился к полициймейстеру, что Робазоми и сделал. Полициймейстер велел его арестовать при полиции, где с ним хорошо обращаются. Не думаю, чтобы его наказали. Правда, местные законы не признают дуэлей, за это назначается тюрьма или Сибирь. А между тем, в Москве, дрался на дуэли один Голицин и его даже не привлекли к ответственности.
Пятница, 6. – К брату.
Буря, собравшаяся над моей головою, отчасти разразилась. Я являюсь, в некотором роде, маленьким Меньшиковым, то есть не достигнув такой высоты как он, я и упал не так низко. Тем не менее однакож гр. Панин сказал маркизу, что Императрица не желает меня видеть при дворе. Маркиз отвечал, что это его удивляет и огорчает; что Императрица получила, вероятно ложные донесения на мой счет; что я ничего не сделал такого, [144] чего бы и он сам, маркиз, не мог сделать; что он настоятельно просит Панина убедить Ее Величество в ложности полученных ею донесений. Панин обещал, но все же настаивал на том, чтобы я, пока, не показывался при дворе. Не знаю что из этого выйдет, но если двор выкажет упрямство, то дело может стать серьезным, политическим.
Надеюсь, что нас не принудят к этому. Маркиз очень огорчен, и я это глубоко чувствую, так как его огорчение доказывает прочную и сердечную привязанность его ко мне. Что касается сущности дела, то она меня не беспокоит. Я ничего дурного не сделал, на меня рассердились потому, что сами были в плохом расположении духа, а такой мотив слишком легковесен, чтобы вызвать серьезные последствия.
Суббота, 7. – К брату.
Известие, сообщенное мне вчера маркизом относительно неудовольствия Императрицы, рассердило меня, но не встревожило; спал я покойно. Сегодня день Св. Георгия Победоносца и при дворе праздневство. За невозможностью присутствовать на нем, я решил, что с моей стороны будет лучше и совсем в свете не показываться; поэтому я не пойду и на бал к Теплову, на который получил приглашение. Думаю провести вечер у Бемеров и написал по этому поводу записку к Шарлотте, уведомляя ее, что ни ко двору, ни на бал не пойду.
Обедал дома, и в пять часов говорил с маркизом, перед его вторичным отправлением во дворец. Он говорит, что утром Императрица видимо была в дурном расположении духа и не разговаривала ни с ним, ни с другими послами.
У маркиза обедал Гримм. Ты знаешь, мой друг, в какой он милости у Ее Величества. Она с ним часто разговаривает и принимает в своем интимном кружке. Видя, что он ничего не знает о моем деле, маркиз решил его предупредить и сказал между прочим: «Я не прошу вас разговаривать об этом, но если разговор сам собою возникнет, то вы можете сказать Императрице, что ей неправильно доложили о поведении де-Корберона. Не скройте от нее также, что и меня это очень огорчает». Я поблагодарил маркиза, да и в самом деле очень тронут его ко мне участием.
Маркиз просил меня зайти к нему по возвращении от Бемеров. Нового при дворе, однакож, ничего не оказалось. Панин сказал только, что не забудет поговорить обо мне с Императрицей.
Воскресенье, 8. – К брату.
Дело мое все еще не кончилось и причина тому – нездоровье Панина. Он не выходит, и поручил вице-Канцлеру Остерману поговорить обо мне с Императрицей, а Остерман не торопится или плохо старается, что и не удивительно, так как он терпеть не может французов! Сегодня вечером Панин сказал маркизу, что не знает еще намерений Императрицы на мой счет. Маркиз представил ему, что мое положение становится затруднительным, особенно в виду необходимости участвовать в спектакле у жены фельдмаршала, где будет Великий Князь, но что я не желал бы, чтоб мои оправдания были выслушаны только по этой причине, так как они и сами по себе достойны внимания. Панин отвечал, что мне бы следовало, из уважения к Императрице, отказаться от участия в спектакле, что я и сделаю, сославшись на боль в горле. Маркиз видел кн. Голицину, которая справлялась обо мне. Он ответил, что я не совсем здоров. «Действительно, я вчера не видала его при дворе», заметила Голицина. Кажется она в самом деле не знает, почему я там не был, если бы знала, то спросила бы, могу ли я играть в субботу. А она, напротив того, просила напомнить мне о том, что во вторник будет репетиция.
Шарлотта и Альбертина ездили сегодня к Визену, чтобы узнать новости. Визен сказал им, что слышал разговор обо мне между маркизом и Паниным, но он, повидимому, не знает о мерах, принятых против меня Императрицею. Это всеобщее незнание я [145] объясняю в свою пользу. Говорят, у Императрицы новый любовник – генерал Румянцов 135, очень глупый, но хорошо откормленный человек. Говорят также о первом актере немецкой труппы. Это было бы неудивительно, но я пока не верю.
P.S. Узнал, что кн. Барятинский, русский посол во Франции, получает всего 8000 p. В Стокгольме Остерман получал не больше, но ему давали еще 6000 р. на стол и экстраординарные расходы. Он и здесь получает ту же сумму для той же цели и дает три-четыре обеда в год.
Гувернантка (?) фрейлин получает 1000 р. в год. Теперь эту должность исполняет баронесса Мальтиц (Maltitz), очень достойная женщина, сын которой, красивый малый, тоже, говорят, будто бы был намечен в фавориты Императрицы, но не понравился, потому что блондин. Мне это рассказывал гувернер пажей, Ростэн (Rostaing), которому она сама говорила (?).
Понедельник, 9. – К брату.
После нашего вчерашнего разговора с маркизом я написал графине Матюшкиной, чтобы предупредить ee о моем нездоровьи и невозможности играть в субботу. В это письмо надо было вложить веселость человека, не придающего значения опале, твердость мужчины, ничего дурного не сделавшего и не намеревающегося делать.
Маркиз видел сегодня Остермана, который сказал, что Императрица ничего не имеет против него, но сердита на меня. Неужели ее неудовольствие может мне повредить? Альбертина уверяет, что меня боятся и говорит, что я вмешиваюсь в дела. Надеюсь, что скоро все распутается. Вице-канцлер обещал повидаться с Паниным и сговориться с ним насчет меня.
Вторник, 10. – К брату.
Опять ничего нового, мой друг! Принц де-Шимэ был вчера на балу у великого князя, который сказал, что очень рад, что принц, не замешан в дело Рабазоми. «Говорят, во всем виноват г. де-Корберон; а что такое г. де-Корберон? Вы его знаете?» На такой вопрос сам великий князь мог бы отвечать лучше, чем де-Шимэ, так как знал меня через графа Андрея. Поэтому принц не дал ему определенного ответа, а великий князь прибавил: «Де-Корберон напрасно вмешался в это дело; он слишком молод. А впрочем, ему уже 26-27 лет, хотя этого и не кажется».
Австрийский и прусский посланники пошло поступили по отношению ко мне. На этих днях они давали обеды и меня не пригласили. Удивляться нечему: политический вихрь всегда приводит к низости и подлому страху, потому что производится малейшими дуновениями со стороны двора, а не собственной своей силою; дипломатами правит страх или надежда на милости. Саксонский посланник Сакен также говорил колкости насчет моего поведения. Так и должно было быть; я этому очень рад, по крайней мере, выучусь познавать людей.
Среда, 11. – К брату.
Сегодня большой праздник при дворе. Опала с меня еще не снята, и я сижу дома.
Заезжали ко мне князья Иван Щербатов и Голицын. Последний уверяет, что в обществе мне отдают справедливость и что мое дело, когда выяснится, послужит только к моему возвышению в глазах света и самой Императрицы, которая даст мне это почувствовать. Я ничему не верю, мой друг, так как подозреваю, что Императрица сердится на меня еще за мою близость к Андрею Разумовскому. Остерман показывал Маркизу рапорт, поданный Императрице по делу Робазоми. Обо мне там нет ни слова. Маркиз спросил, говорил ли Остерман с Императрицей, а тот ответил, что просит избавить его от такого поручения, так как он не знает, какими мотивами руководствовалась Императрица, да и вообще лучше поручить это дело Панину, через которого было передано касающееся меня распоряжение. Маркиз просил у Панина [146] аудиенции на завтра. До меня дошли слухи, что в обществе теперь обвиняют больше Маркиза, чем меня. Его обвиняют в слабости, податливости; но я очень доволен образом его действий по отношению ко мне. Немножко больше или немножко меньше твердости ничего не меняют в положении дела, особенно когда против меня существует предубеждение. Я только жалею, что сам не могу повидаться с Паниным и поговорить с ним о моем деле, но Маркиз этого не желает. Если предубеждение Императрицы против меня очень сильно, то почему же она меня не вышлет? Почему она публично не воспретила мне появляться ко двору? В свете никто, ведь, этого не знает, так как Панин сказал только прусскому посланнику Сольму, который сам в опале по поводу самоубийства бедного Бахмана.
Сегодня вечером видел Хюттеля, который ничего мне не сказал. Между тем я знаю, что он сообщил Бемерам о том, что мне запрещено бывать при дворе, и советовал им поосторожнее выбирать знакомства, давая понять, что моя опала может отразиться и на них. Они так плохо приняли эту инсинуацию, все три барышни так напустились на Хюттеля, что он вскочил и ушел, даже забыв свою табакерку.
Четверг, 12. – К брату.
Вернувшись, видел де-Шимэ, который, желая оказать мне услугу, виделся с Паниным и говорил с ним о деле. Панин не оправдывает Маркиза, а меня обвиняет только в опрометчивости, свойственной туристу. Но это потому, что он судит по первому впечатлению, которое не верно. Де-Шимэ, так же как и все мои друзья, негодует, что мне самому не удается поговорить с министром. Панин сказал де-Шимэ, что он не желает, чтобы я показывался на глаза Императрице.
Это очень странно, и заставляет меня подозревать, что он сам выдумал запрет появляться ко двору, а Императрица об нем ничего не знает. Тайна, которую делают из этого запрета, подтверждает мои подозрения, так же как и совет Остермана обратиться за разъяснением дела к Панину. Надо это распутать, мой друг.
Маркиз был у Панина. Последний сказал ему, что не забывает о моем деле, но что нужно дать Императрице время успокоиться, так как она женщина и очень вспыльчивая. К этому он прибавил: «Я уже поручил кое-кому сделать некоторые намеки, да и Остерман, несмотря на свой отказ, должен будет поговорить». Все это только подтверждает мои подозрения, а Маркиз вполне всему верит. Он думает что Панин поручил действовать кн. Репнину, и спрашивал меня, нахожу ли я выгодным и приличным обратиться к последнему с просьбой о содействии, я отвечал что лучше подождать. Мне очень хотелось бы выяснить вопрос о том, кто собственно наложил на меня запрет. Комбс навел меня на одну мысль по поводу Репнина. Ты знаешь, мой друг, мои отношения к Нелединской; она мне говорила что эти отношения не беспокоят Репнина, ее нового любовника, а между тем теперь она не присылает узнать о моем здоровье. Надо подождать, да посмотреть что будет дальше. Можно воспользоваться услугами де-Шимэ; он окажет их мне отчасти по сочувствию, а отчасти из самолюбия, так как недоволен небрежностью Маркиза, не сообщившего ему подробностей моего дела, тогда как он то именно и мог бы помочь.
Понедельник, вторник и Среда, 16, 17 и 18. – К брату.
Мое дело все в том же положении; можно сказать даже что оно усложняется, так как императрица имеет очень дурное обо мне мнение. Но публика, мало-помалу узнающая в чем дело, отдает мне полную справедливость. Говорят, что это дело послужило лишь предлогом чтобы высказать мне неудовольствие. Предубеждение Императрицы против меня вызвано, по видимости, моим легкомыслием, чисто французскими манерами, светской жизнью, и проч. К этому прибавляют, что она считает меня опасным, потому что я вхожу в [147] сношения со всеми недовольными ее правительством, и делаю что я хочу из Маркиза. Но действительной причиной этого предубеждения является моя близость с гр. Андреем Разумовским, а также сношения с Пиктэ и Леруа, которые помогли мне во многом здесь разобраться. Императрица делает мне много чести, считая опасным человеком.
Панин интересуется моим делом; он отдает мне справедливость и порицает Маркиза, который кончил тем, что пожертвовал мною, хоть я на него за это и не в претензии. Панин порицает также Императрицу: «Она не раз уже попала бы в просак – сказал он – если бы я не устраивал дело». Он вполне стоит за меня, но встречает противодействие, а так как он болен и не выходит, то дело и двигается очень медленно. Отчаяваться, впрочем, нельзя. Маркиз говорит, что Барятинскому передавали мое дело в очень мрачном свете, а Визен говорил Альбертине, что в последних трех депешах не было ни слова обо мне. Надо подождать; может быть я попробую повидаться с кн. Орловым. Потом дам тебе отчет, мой друг, о результате моих хлопот. Это дело может ускорить мое повышение и наше с тобой свиданье; но как бы последнее ни было мне приятно, a покинуть Шарлотту будет очень тяжело.
Четверг, 19. – К брату.
Дело мое принимает плохой оборот. Маркиз, вместо того чтобы признать его своим, воспользовался случаем отретироваться и свалить все на меня, говоря что он не знал что я делаю, тогда как я исполнил только его распоряжения. Но я его не обвиняю; он так поступает не с дурными намерениями, а просто по слабости. Желаю чтобы он вышел сух из воды, но не надеюсь на это. Он во всяком случае испытает то неприятное чувство, которым сопровождается недостаток твердости и которое он должен испытывать уже не в первый раз, так как всегда был слаб и лишен уверенности в себе; здесь это знают все и французы и русские, которые называют его простаком. Что касается меня, которого они упрекают в недостатках совершенно противуположных, то мне это все равно, я уже решился. Я уеду отсюда уже несколько познакомившись со страною. Смею думать что это знакомство может быть полезным для обоих Дворов. Эти люди думают противное; но я их жалею, а мнения их презираю. Как бы ни хотелось быть об них лучшего мнения, а поневоле приходится возвратиться к печальной истине: это настоящие дикари, не обладающие даже качествами, свойственными народам еще не цивилизованным; они только грубы. В них совмещается рабское одичание с испорченностью, которую несет с собою слишком скороспелая цивилизация. Наклонные ко всем порокам, обусловливаемым роскошью, испорченные не успевши созреть, они напоминают собою те плоды, которые сняты в незрелом виде, не обладают ни запахом ни вкусом, и никогда не будут обладать ими. И не почва в этом виновата – Российская Империя богата всякими сокровищами; не виноват и садовник – Екатерина II, хотя и не представляет собою того, чем хочет казаться, а все же не плохая правительница. Она только женщина в полном смысле этого слова, женщина, не имеющая никакого понятия о философии; действующая исключительно над влиянием самолюбия; желающая скорее пользоваться эфемерной репутацией в Европе, чем благими делами завоевать себе прочную в своей стране.
Вообще, есть, пожалуй, одно только идеальное средство помочь этой стране достигнуть величия, зародыш которого она в себе хранит, это – совершенно отделить будущие поколения от существующего, для того чтобы избавить их от гангрены, которая разъедает последнее. Когда эта оздоровительная операция будет произведена, и нация вернется к своей первобытной простоте, к своим естественным началам, тогда два-три последовательно [148] царствующих монарха-философа могут постепенно, без кризисов и потрясений, довести ее до возможного совершенства. Нужно, однакож, чтоб эти монархи были русские по происхождению, и имели неоспоримое право на престол, ими занимаемый, а не приобрели его убийством или другими злодеяниями; нужно, чтобы их власть, основывающаяся на справедливости, была любима и уважаема народами, которыми они управляют 136.
Пятница и суббота, 20 и 21. – К брату.
Дела мои не двигаются. Маркиз полагает что он отделался, а я этого не думаю. Все упрекают его в том, что он мною пожертвовал. Он уверяет, что Барятинскому писали из Парижа, требуя отмены запрета, а я уверен что не писали, потому что Визен, видевший последния депеши, не нашел в них упоминания о моем деле. Маркиз старается, повидимому, уверить себя, что кончено, так как теперь его меньше теребят; но сами коллеги его находят позорным, что он оставил меня сидеть в яме. А в глазах публики, отдающей мне справедливость, я стал даже интересной жертвой. Сегодня я не выходил, так как мигрень, заставляющая меня сильно страдать, все еще продолжается.
Днем я узнал, что наш дом подвергнут полицейскому надзору и продается. Говорят даже что аббат состоит шпионом Чичерина. Я давно уже подозреваю его и Антона; говорил об этом Маркизу.
Воскресенье, 22. – К брату.
В полдень был у Зиновьевой. Она приняла меня дружески и много говорила о моем деле, и о том, что она сказала вчера де-Шимэ, убеждая его похлопотать за меня у кн. Орлова. Он отвечал, что Маркиз ничего ему об этом не говорил, что он из всего делает тайны и пр. Ты видишь, мой друг, что и он не особенно одобряет моего патрона, которого я больше жалею чем порицаю.
Обедал у Щербатовых; княгиня мать тоже удивлялась, что Маркиз не старается меня вызволить. Она мне посоветовала отправиться к Остерману, что я тотчас же и сделал. Этот министр принял меня превосходно и сказал: «Мне очень досадно, что все это отозвалось на вас, тогда как мы бы должны иметь дело с французским посланником, а не с вами; он свалил все на ваши плечи, вы и отделываетесь». Я отвечал: «Раз Маркиз де-Жюинье донес куда следует, так уж мне теперь делать нечего; я подчинюсь воле Императрицы, но желал бы иметь право рассчитывать на ваше заступничество, и надеюсь, что вы отдадите мне справедливость и поверите, что я вел себя согласно своему долгу». Он наговорил мне множество любезностей, и дал понять, что недоволен поведением Маркиза не только в деле Робазоми, но и в других прочих. Затем разговор наш стал более интимным; Остерман рассказал мне об одном своем столкновении с Маркизом и спросил, что я об этом думаю. Я отвечал, что не мне быть судьею между ними, тем более, что я не знаю подробностей дела, но что все, им сказанное, кажется мне весьма простым и справедливым.
Понедельник, 23. – К брату.
У Маркиза были гости, а между прочим прусский полковник Коцей (Cocey), приехавший поздравить их Высочества с законным браком. Голландский резидент много болтал о моем деле, говорил, что оно скоро кончится, что Императрица вчера улыбалась Маркизу, и что на нее подействовали разговоры о запрещении мне приезда ко двору. Не знаю желал ли он что-нибудь из меня вытянуть, но во всяком случае не достиг цели – я ему ничего не сказал. Он был сегодня у меня, вместе с Комбсом.
Что касается дела, то я думаю, что если оно благополучно не кончится, то Маркизу не сдобровать. Сегодня уже, при дворе, говорили об его отъезде и назначили ему преемника. Положительно [149] не знаю, чем это кончится. Ужинал у фельдмаршала Голицина, где меня прекрасно приняли. Нужно терпение, мой друг.
Вторник, 24. – К брату.
При дворе был спектакль, я, конечно, не показывался. Ничего нового, мой друг. Сделал много визитов, ужинал у Бемеров, где были гости, и между прочим Марков, очаровательный член из Константинопольского посольства. Ему предлагают сопровождать Остервальда на Мальту, но он говорил, что мой пример открыл ему глаза, доказав что не следует быть вторым лицом при человеке малого ума и необладающим твердостью. Таков Остервальд да и многие на него похожи!
Среда, 25. – К брату.
Не знаю, мой друг, каким образом может кончиться моя ссора с двором. Уверяют, что Панин далеко не на моей стороне, но говорят также, что он не в ладах с Императрицей, которая недавно намекнула ему письмом об отставке. Она, действительно, не любит его. Из трех отставных фаворитов, Орлова, Потемкина и Завадовского, Потемкин теперь в большем фаворе чем когда-либо, и недели через три должны произойти события, доказывающие насколько этот фавор велик. Маркиз беспокоится о моем деле, последствия которого отзовутся скорее на нем чем на мне.
Четверг, 26. – К брату.
Мы с Комбсом обедали у Бильо. Она, по обыкновению, много говорила о Маркизе, о том, что в публике смотрят на мою ссору с двором благоприятно для меня, и что мне не следует выказывать особенного желания поскорее примириться. Я и без советов Бильо, которой нельзя верить, держусь того же мнения, и думаю, что мне, ни в чем не провинившемуся, следует держаться твердо и индифферентно по отношению к русскому двору, до которого мне нет дела. Кроме того с удовольствием узнал, что Фонсколомб (Fonscolombe), наш посланник в Генуе, выходит в отставку. Ах если б мне дали это место! Вот было бы хорошо! Как приятно было бы жить при этом маленьком дворе и какое наслаждение покинуть Россию при таких условиях.
Воскресенье, 29. – К брату.
Поверишь ли ты, чтобы в 45 лет, не обладая ни красотой, ни умом, ни богатством, ни именем, ни талантами доставляющими иногда счастье, можно было сводить с ума всех молоденьких женщин города? Поверишь ли ты, чтобы смерть такого человека, отличавшегося только простотою и добродушием, могла произвести целую революцию в кружке молодых женщин? Этого многие не смогут себе представить, а я это видел в Петербурге!
Трагический случай, происшедший здесь несколько дней тому назад, поверг в отчаяние большую часть наших здешних красавиц. В ночь с четверга на пятницу умер Небуш (Nebouch), бедный Небуш, о котором я тебе так часто говорил. Он был очень полнокровен, и потому страдал удушьем и вообще плохо себя чувствовал. Какой-то шарлатан уверил его, что это зависит от полипа, и дал рвотного. Хирург, с которым он потом советовался, предложил тотчас же пустить ему кровь, угрожая в противном случае дурными последствиями. Небуш отложил кровопускание на завтра, а ночью задохся от кровавой рвоты. Все наши хорошенькие женщины захворали по этому поводу. Этот Небуш, немец по происхождению, но родившийся в России, был беден, занимал в обществе довольно низкое положение и не блистал ни умом, ни талантами. Но он был честен, прост и добр. Мужчины обвиняли его в безхарактерности, но я находил его слишком хорошим для этой страны, так как он отличался прямотою, говорил правду и фаворитам и самой Императрице. Эта прямота казалась мне драгоценной и достойной почтения чертою характера. Я с удовольствием ухаживал за г-жей Зиновьевой, [150] которая действительно заболела от горя по поводу смерти Небуша. Эта Зиновьева как я уже тебе говорил, одна из самых милых и естественных женщин в Петербурге. Она выказала мне горячее участие в деле Робазоми.
Понедельник, 30. – К брату.
Не хочешь ли немножко политики, мой друг, давно уж я с тобой об ней не говорил. Ты должен знать прежде всего, что уже с месяц как на всех трех фаворитов дуются: на Орлова – за то, что он влюблен в Зиновьеву и хочет на ней жениться; на Завадовского – за участие, которое он принимал в отставке Пикте, так как в ней уже раскаяваются с тех пор как последний получил место во Франции. Говорят даже, что и Воронцов не получил ленты за то же самое. На Потемкина тоже дулись за что-то, но теперь он вынырнул, в большой чести, и ждет каких-то необыкновенных милостей в скором времени; этот человек обладает большим умом – тем тонким умом, который дает успех при дворе. Ты знаешь, что он родился в бедности и сам предсказал свою судьбу прямо, объявив Императрице, что если захочет быть любимым ею то достигнет своей цели; он не ошибся, как видим. Эти слова мне передавала Зиновьева, слышавшая их от самого Потемкина, еще ранее его фавора, в кружке Строгонова, Барятинских, Загряжских и проч., к которому он тогда принадлежал и из которого был даже исключен за злость и сварливость.
Дела Брюля повидимому налаживаются. Великий князь, от имени Императрицы, предложил ему жениться на Левшиной (Lofchin), или Алымовой (Alimof), с правом отказаться, что он и сделал по отношению к первой, в чем я его вполне оправдываю. Левшина не умна, безхарактерна и, должно быть, надоела Императрице, которая желает от нее отделаться, что, в сущности, делает отказ от нее затруднительным. Алымова – нечто совсем иное; да она и нравится Брюлю. Великий князь и великая княгиня, при которой она состоит, с большим интересом относятся к ее замужеству. Переходя на русскую службу, Брюль сохраняет чин генерал-лейтенанта, а потому может сделаться гофмаршалом великокняжского двора, что ему уже обещано когда уйдет Салтыков, получающий место генерал-губернатора. Все это говорил мне сам Брюль, и я ему этого желаю.
Прекрасно провел вечер у Зиновьевой, где были Бемеры и фрейлина, графиня Ефимовская, много говорившая со мною о непостоянстве французов и о моих личных привязанностях.
Вторник, 31. – К брату.
Вот уже год как я в Петербурге, мой друг, и мы с тобой больше года уже не видались. Не думал я, что мое отсутствие так долго протянется и не знаю, когда наступит ему конец. Пожалуй что и скоро, в виду моего здесь положения, но я этого боюсь, так как ты знаешь, что меня связывает с Петербургом.
Ездил к Остерману поговорить о моем деле; принял он меня хорошо, но из-за множества гостей говорить мне не удалось. Затем я написал кн. Орлову и вернулся ужинать в посольство. Тут тоже оказалось много гостей. Гр. Брюль говорил мне о своих делах; они идут не совсем так, как ему хочется: Великий Князь желает кончить их поскорее, а Алымова не приняла предложения. Эта девица видит в замужестве только желание отдалить ее от Их Высочества. Она плачет при всяком упоминании о свободе; Великий Князь весьма милостиво сообщил об этом Брюлю, хотя сам очень серится. Брюль просил содействия г-ж Ляфон – оне обещали постараться.
Год 1777.
Пятница, 3 янв. – К брату.
Вчера у нас было торжественное собрание массонов, в память несчастного Бахмана, который принадлежал к числу членов. Ложа была затянута черным сукном, как полагается по смерти маестра. Под звуки печальной музыки, гроб с куклой, изображающей [151] покойного, был перенесен в другую комнату и поставлен в разукрашенную могилу. Церемония довольно красивая, но зачем она? Я бы предпочел что-нибудь иное, но со сбором денег в пользу сирот покойного, которые находятся в крайней бедности. Но здесь форма всегда преобладает над сущностью, здесь любят казаться, а не думают о существенном.
Суббота, 4. – К брату.
Сегодня канун Рождества по старому стилю: в русских семьях этот день празднуется играми. Я явился к Спиридовым с коротеньким визитом, но они задержали меня ради этих игр, так что я у них и ужинал. Несмотря на опалу, адмирал и его жена, добрые люди старинного покроя, приняли меня очень хорошо, что мне доставило большое удовольствие.
Воскресенье, 5. – К брату.
Празднество, о котором я тебе говорил, мой друг, совершается собственно сегодня. По-русски оно называется праздником цветов 137. Проездив целый день с визитами (здесь это обязательно, так же как в Новый Год и на Пасхе), я ужинал у Щербатовых, где собрались и Спиридовы с семьею. Играли в разные русские игры. Сначала собралась вся женская прислуга дома, и самая старая из женщин обошла всех присутствующих с блюдом, на которое мы клали какой-нибудь предмет, в виде фанта; затем все женщины выстроились у стены в ряд и запели по-русски длинную песню, а во время этого пения самое почетное лицо из присутствующих брало фанты с блюда, покрытого салфеткой. При каждом фанте, старшая певица переставала петь и предсказывала судьбу владельца этого фанта, согласно смыслу того куплета песни, который только что был пропет. Предсказано было много свадеб, а мне – большое счастье в этом году. Женщины здесь вообще очень любят гадать, и на Рождестве многие крестьянки ходят по домам и гадают на картах за деньги.
Поиграв в разные игры, в поездку в Киев, в quete a la romaine (?) и проч. мы сели ужинать, причем стали загадывать загадки. Щербатов спросил меня: что такое, будучи прибавлено к тяжелому грузу, делает его легче?.. Оказалось – колеса кареты, которые облегчают ее движение. Мне так понравилась эта загадка, что я обещал изложить ее в стихах. Разошлись мы в полночь, и я был очень доволен днем.
Понедельник, 6. – К брату.
Обедал у Голициных, а после обеда был у Бильо. Она много говорила о моем деле. Талызин (Talesin) рассказывал ей, что по уходе моем от гр. Панина, последний сказал: «Маркиз Жюинье ведет себя как дурак; он не знает ни своих прав, ни своих обязанностей. Если он на военной службе не вел себя лучше чем теперь, в качестве дипломата, то значит совсем уж никуда не годится». Очень печально, мой друг, что в публике уважение к моему патрону видимо падает. Говорят, что он уходит, переводится в Швецию, но он сам меня уверил, что это не правда. Задержка с наймом другого дома для посольства подкрепляет эти подозрения и слухи.
Есть слухи и еще более неприятные – говорят о его связи с женой Ивана Чернышова. Ты знаешь, что он у них чуть не живет; я бы тоже считал его влюбленным, если бы не знал, что он неспособен к горячей привязанности. Несколько месяцев тому назад, некий грек Ласкарис, состоявший при Чернышове, и привезший знаменитый камень для пьедестала статуи Фальконэ, уехал во Францию. Корабль, на котором он ехал, потерпел крушение. Местная хроника говорит, что жена Ивана Чернышова, наделавшая долгов при своем отъезде из Парижа, поручила Ласкарису расплатиться с ними. А Ласкарис, будто бы, ссылается на то, [152] что все счета, инструкции и деньги потонули при крушении. Между тем всех долгов было на 16000 р.; теперь говорят, что их уплатил Маркиз. Ты понимаешь, мой друг, какой эффект произведет это известие, если распространится. При всем известной скупости Маркиза, он мог уплатить эти деньги только из сумм министерства, ссылаясь на то, что сношения с графиней Чернышовой полезны для службы. Но ведь я писал уже тебе, что эта женщина совсем глупа и вполне подчиняется своему мужу, безсовестному плуту, который мог пользоваться ослеплением Маркиза не только для того чтобы вытягивать из него деньги, но и для того чтобы снабжать его, через свою жену, фальшивыми известиями. А Маркиз, недостаточно тонкий чтобы провести мужа, и недостаточно любезный чтобы подчинить жену, мог сделаться игрушкой их обоих. Дай Бог, чтобы мои предположения не оправдались!
Вторник, 7. – К брату.
Маркиз поручил мне сегодня депешу в Копенгаген, и дозволил прибавить несколько слов от меня лично к маркизу де-Вераху, чем я и воспользовался, написав их в самом дружеском тоне. Я описал ему мою здешнюю жизнь, удовольствия, которыми пользуюсь, семьи, с которыми знаком, празднества, и проч. и проч. Между прочим, я воспользовался случаем похвалить Императрицу и ее любезность в частной жизни, рассказав, как эта Государыня проводит время в тесном кружке, играя в те же игры, в которые играют и все ее подданные. В этом году, впрочем, при дворе игр не было, а вместо того танцовали. Причина, по которой я писал все это де-Вераку, состоит в том, что здесь ведь все письма распечатываются и экстракт из них – особенно все то, что говорится об Императрице – ежедневно посылается Ее Величеству. Мне советовали даже нарочно описать мою историю, в письме в Париж. Я это и сделал, но только не послал письма, думая что в то время никого нельзя было этим обмануть. А вот теперь я воспользовался подходящим случаем. Посмотрим что выйдет. Я, признаться, не люблю таких кривых путей: если руль когда-нибудь окажется в моих руках, то я, столько же по гордости сколько и по свойственной мне прямоте, никогда не буду пользоваться такими мизерными средствами, которые доказывают только слабость и недостаток изобретательности. Не правда ли – и ты так же думаешь?
Продолжают говорить о будущем возвышении Потемкина, которое скоро должно объявиться. Орловы падают. Гр. Алексей уехал в Москву, и уехал недовольный. Некоторые говорят, что свадьба кн. Григория с его двоюродной сестрой, Зиновьевой, скоро состоится и что молодые тотчас же потихоньку уедут. Подозревают, что Императрица смотрит на эту свадьбу сквозь пальцы, для того, чтобы сделать Орлова ненавистным народу, так как женитьба на двоюродных здесь не в обычае и считается преступлением. Она давно уже ищет случая отмстить Григорию Орлову за дурное с ней обращение. Он часто бивал ее, и Пиктэ, бывший свидетелем их интимной жизни, говорит, что Екатерина жаловалась ему на Орлова и плакала. Мне говорили, что имущество семьи Орловых принадлежит собственно говоря, короне, и что монарх может отнять у них это имущество.
Новый год должен принести много новых назначений, между прочим, посланников в Неаполь, Турин, Португалию и проч. Департамент иностранных дел стоит здесь от семисот до семисот пятидесяти тысяч рублей, помимо секретных расходов.
Брелан-де-ля Бреландьер, этот кропатель плохих стихов, сослан в Сибирь, так как участвовал в подделке банковых билетов.
Среда, 8. – К брату.
Видел Фальконэ-сына, только что приехавшего из Франции. Это закоренелый англоман, что меня предрасположило в его пользу, а для него это нелишнее, так как, по внешности, его можно принять за слабоумного. Многие так к нему и относятся, но я не [153] верю. Он привез из Парижа новую пьесу, наделавшую там шума: Le Bureau d'esprit. Это комедия в пяти актах и в прозе, представляющая собой сатиру на m-me Жоффрэн и энциклопедистов. Приписывают ее многим, но настоящий автор кажется неизвестен. Единственный ее экземпляр находится у великого князя. Прочту когда достану.
Четверг, 9. – К брату.
О моем деле – никаких слухов, милый друг! Маркиз в него уже больше не вмешивается, что и не удивительно, так как у него своих хлопот много.
Провел вечер и ужинал у Спиридовых, где было много гостей, играли во всевозможные игры и танцовали, но я от танцев отказался, из приличия.
Молодая Спиридова, которой я сказал, что по той же причине не буду завтра в маскараде, заметила, по поводу моей истории: «И по делом вам! Но я вас хоть и браню, а все-таки жалею». Мне ужасно нравится наивность этой молодой особы. Ей пятнадцать лет; глаза у нее черные и нежные, вид простодушный и свежесть здоровой юности. Была там и моя Шарлотта за ужином, я хотел сесть рядом с нею, но Спиридова нас разлучила, посадив около себя. По глазам было видно, что Шарлотте это не понравилось. Ужин прошел довольно весело, но меня опечалило известие, что молодая княжна Щербатова, кузина Спиридовой, страдает падучей болезнью. Ужасно будет, если она не вылечится, ей всего восемнадцать лет, и притом она считается одною из красивейших девушек в Петербурге.
Пятница, 10. – К брату.
Я не говорил тебе о вчерашнем заседании Академии Наук, по поводу полувекового юбилея ее существования. Король Прусский состоит в числе ее членов и от него было получено приветствие, в котором сказано, что выбор его оправдывается глубоким его почтением к Академии. Празднование юбилея было отложено в виду отсутствия директора, Домашнева, который был послан в Берлин для сообщения о женитьбе великого князя. Он вернулся лишь недавно и, говорят, сам хлопотал о том, чтобы празднование было отложено, для того, чтобы самому на нем председательствовать. Это по-русски, мой друг. Выбрали несколько французских ученых, как например: Бюффона, Добантона, Вольмонт-де-Бамара, Сто-де-Ляфона и проч.
Ты помнишь, мой друг, барона д'Юбена, шведа, приехавшего сюда с поздравлением по поводу свадьбы. Говорят, он – внук лакея, но теперь – кавалер Польского ордена Станислава и обладает претензиями, свойственными не особенно умному человеку. Впрочем, добрый малый, танцор, певец и волокита. Смешные стороны его характера очень потешают здешних насмешников, не упускающих случая покуражиться над иностранцами, которых ненавидят и которым завидуют. Недавно, праздность, завела нашего ухаживателя к одной русской актрисе, притом – без приглашения: она ему понравилась, он и решился действовать наскоком. Но это не удалось, нимфа наделала шума, сосед прибежал к ней на помощь. Тогда барон попробовал ее умилостивить предложив свои часы, красавица бросила ему их в лицо, и бедный рыцарь принужден был ретироваться с расцарапанной физиономией. История быстро разошлась по городу, над бароном смеются, а он считает долгом, из политики, рассказывать ее всем женщинам, отрицая, однако, свое в ней участие. От этого он, конечно, становится еще смешнее, но не унывает – поет и танцует всюду, где бы ни появился. Говорят, он скоро едет.
Говорят о новых назначениях в посольства. Как хотелось бы мне, чтобы Разумовский попал куда-нибудь!
Суббота, 14. – К брату.
Сегодня – последний день русского года, мой друг; вечером родственники делают друг другу подарки. Я ездил по лавкам и делал закупки, потому [154] что, как ты можешь себе представить, желаю чтобы у Бемеров на меня смотрели как на родного. Я у них ужинал, в полночь мы все перецеловались и я роздал свои приношения.
Вообще я больше влюблен и больше счастлив чем когда-либо и страшно боюсь как бы обстоятельства не изменили моего положения. Маркиз ведет себя так мягко со всеми и так дурно по отношению ко мне, что я могу сделаться несчастной жертвой, хотя и оплакиваемой даже русскими, сочувствие которых не мало меня утешает. Вот что значит, мой друг, иметь дело с дюжинным и нерешительным человеком.
Комментарии
128. Изабеллу, урожденную Флемминг, которая потом была любовницей герцога Лозена.
129. Кучук-Кайнарджийского, договор которого подписан Репниным.
130. Лаура-Августа Фиц-Джемс, придворная дама королевы Марии-Антуанеты.
131. В г-жу Меттерних.
132. Иосифа I; заговорщики, недовольные им и его министром Помбалем, 3 сент. 1758 г., покушались на его жизнь. Король был ранен двумя пулями, но остался жив. Следствием этого покушения было изгнание иезуитов из Португалии.
133. Позднее Корберон, в письме к Герцу, прусскому послу в Петербурге, очень хвалит Хюттеля, как честного, талантливого и образованного человека, с которым был в приятельских отношениях и которому многим обязан. Корберон говорит, что сначала они друг друга не поняли, но потом сошлись.
134. Максимильян Алопеус впоследствии был русским посланником в Дрездене и Берлине.
135. Сын фельдмаршала с красной лентой.
136. Курсив наш (Прим. пер.).
137. Надо думать, что автор перемешал слова: «Святки» и «цветки» (Прим. пер.).