Любовные и другие приключения Джиакомо Казановы, кавалера де Сенгальта, венецианца, описанные им самим - Том 2
Джакомо Казанова
Любовные приключения Джиакомо Казановы, кавалера де Сенгальта, венецианца, описанные им самим
Том II
XXVIII ЕЩЁ О Г-НЕ ДЕ ВОЛЬТЕРЕ 1760 год
Я получил письмо из Женевы от моего несравненного синдика, коим извещал он меня, что представил по моему поручению г-ну де Вольтеру мой перевод “Шотландки” вместе с наипочтительнейшим посланием, в котором я испрашивал прощения за взятую на себя вольность переложить по-итальянски его прекрасную французскую прозу. Он же передавал мне безо всяких околичностей, что нашёл мой перевод прескверным. Сие известие, а также неучтивость, оказанная в том, что он не ответил на моё письмо, коему не мог поставить в вину изъяны, найденные в переводе, настолько возмутили моё самолюбие, что я сделался смертельным врагом этого великого человека. И по названной причине во всех своих печатных сочинениях хулил его, надеясь изыскиванием ошибок утолить чувство мести, настолько сия страсть ослепляла меня. Теперь я понимаю, что эти жалкие уколы, даже если мои писания и достигали самого Вольтера, причинили вред лишь одному мне. Потомство поставит меня в число зоилов сего великого гения, который помог гражданственности сделать гигантские шаги и которому друзья свободы и разума должны воздвигать алтари. Единственное, в чём можно упрекнуть великого человека, это лишь его поношение религии. Если бы он был мудрым философом, то никогда не писал бы о сём предмете, поскольку, даже если принять за истину все его мнения, нельзя упускать из вида, что религия необходима для благонравия народов и что счастие нации зависит от неё в полной мере.
XXIX ПРИКЛЮЧЕНИЯ ВО ФЛОРЕНЦИИ 1761 год
Во Флоренции я остановился в гостинице доктора Ваннини и нанял апартамент с окнами на набережную Арно, а также карету и лакея. Последнего, равно как и кучера, сразу же облачил в красно-голубую ливрею соответственно цветам синьора Брагадино, коими я решил воспользоваться не с целью обмана, а единственно ради пущего блеска. На следующий день, не желая быть узнанным и одевшись потому в редингот, отправился я осматривать Флоренцию, а вечером поехал в театр, дабы видеть знаменитого арлекина Роффи, но нашёл, что репутация намного превышала его талант. Зато немалое удовольствие доставил мне Петричи: преклонные лета не позволяли ему петь, но он отменно выступал в комедии, что случается редко — певцы, как мужчины, так и женщины, полагаются лишь на свой голос и пренебрегают искусством сцены. По этой причине малейшая простуда сразу же низводит их ниже посредственности. На следующий день я сделал визит банкиру Сассо-Сасси, на которого у меня был выписан изрядный вексель, и после великолепного обеда оделся в лучшее платье и поехал в оперу, где взял ложу около оркестра, более для того, чтобы рассматривать актрис, нежели ради музыки, к коей я никогда не испытывал особенной склонности. Может ли читатель вообразить моё удивление и радость, когда в примадонне я узнал Терезу, оставленную мной в Римини в начале 1744 года. Ту самую Терезу, на которой я несомненно женился бы, если бы г-н де Саж не посадил меня под арест Прошло семнадцать лет с тех пор, как я видел её в последний раз, но теперь на сцене она показалась мне столь же прекрасной и очаровательной, что и прежде. Я просто не верил своим глазам, полагая сие совершенно невероятным, и уже готов был счесть это за игру случая, создающего чудесные сходства, как вдруг в конце блестяще спетой арии она посмотрела в сторону моей ложи и уже не отводила более взгляда. Видя, что она узнала меня, я не мог уже сомневаться, В конце сцены, направляясь за кулисы, она сделала мне знак веером. Я встал с необъяснимым, но невероятно сильным замиранием сердца. У меня остались самые нежные воспоминания о ней. Я не мог ни в чём упрекнуть себя, разве лишь за то, что не ответил на её последнее письмо, отправленное из Неаполя лет тринадцать тому назад. Подойдя к небольшой двери, которая вела на сцену, я увидел наверху лестницы мою Терезу. Она велела человеку, стоявшему возле двери, впустить меня, и мы оказались прямо лицом к лицу. Я взял её руку и, прижав к своему сердцу, произнёс: — Чувствуешь, что с ним делается? — Я не могу здесь ответить тебе тем же, но когда увидела тебя, то чуть не лишилась чувств. К несчастью, сегодня я непременно должна ужинать в городе и теперь не смогу ночью заснуть ни на минуту. Жду тебя завтра в семь. А сейчас прощай, друг мой, мне пора выходить. Я направился в партер и лишь там вспомнил, что не спросил ни её имени, ни адреса. Пришлось обратиться к сидевшему рядом весьма элегантному молодому человеку с вопросом, как зовут появившуюся актрису. — Значит, вы приехали во Флоренцию только сегодня? — Вчера вечером. — Тогда можно понять вашу неосведомлённость. Видите ли, сударь, её зовут так же, как и меня, поскольку она моя жена. А моё имя Сирилло Палези, к вашим услугам. Я поклонился и от удивления не мог вымолвить ни слова. Мне было неловко спрашивать о месте его жительства, что могло бы показаться непристойным. Тереза — жена этого красивого мальчика! И угораздило же меня узнавать о ней не у кого другого, как у самого мужа! Я не мог более сдерживаться, чувствуя неодолимую потребность остаться наедине с самим собой, дабы без помех поразмыслить о сём необычайном происшествии и о предстоящем мне завтра в семь часов утра визите к замужней Терезе. Я испытывал живейшее любопытство, каким будет лицо у юного супруга, когда он узнает меня, что было совершенно неизбежно, так как во время нашего разговора он рассматривал меня с достаточной внимательностью. Прежние мои чувства к Терезе зажглись вновь, и я не знал, то ли печалиться, то ли быть довольным её замужеством. Я вышел из оперы и велел лакею подозвать карету. — Сударь, она будет только к девяти часам, так как по причине холода кучер поставил лошадей в конюшню. — Тогда пошли пешком. — Но вы простудитесь! — Как зовут примадонну? — Она приехала сюда под именем Ланти, но вот уже два месяца, как её называют синьора Палези. Она вышла замуж за красивого молодого человека, который ничего не умеет и не имеет. Зато она богата и отличается благонравным поведением. Должен предупредить вас, что вы у неё ничего не добьётесь. — А где она живёт? — Как раз в конце этой улицы. Вот её дом, сударь, она занимает первый этаж. Удовлетворённый полученными сведениями, я наспех поужинал и приказал Дюку разбудить меня в шесть часов. — Но, сударь, рассветает только в семь. — Мне это известно. И вот на самом рассвете я стою у дверей женщины, которая была первым предметом моей истинной страсти. На звонок открыла старуха и спросила, кто я. Получив ответ, она сказала, что синьора ожидает меня к восьми часам. — Но она назначила мне в семь. — Это неважно. Сделайте милость, подождите в той комнате. Сейчас я разбужу её. Через пять минут появился юный супруг в шлафроке и учтиво объявил мне, что жена его сейчас выйдет. Затем с видом человека, свалившегося с облака, он пристально посмотрел на меня и сказал: — Сударь, ведь это вы спрашивали вчера про мою жену? — Вы не ошиблись, действительно я. Прошло много лет, как мы виделись в последний раз, и я оказался настолько удачлив, что обратился к её супругу. И теперь дружба, соединявшая меня с нею, будет привязывать в равной мере и к вам. Когда я заканчивал сей изысканный комплимент, вошла Тереза, прекрасная как Венера, простирая ко мне руки. Я горячо прижал её к своей груди, и две минуты мы оставались недвижимыми, словно счастливые любовники, вновь обретшие друг друга. После поцелуев она велела своему мужу сесть, а сама, расположившись со мною на канапе, залилась слезами. Я также расчувствовался, но потом мы вытерли глаза и одновременно посмотрели на забытого супруга. Вообразите себе нелепое удивление на его лице, при виде которого невозможно было удержаться от смеха. Тереза, в совершенстве управлявшая сей сотворенной ею фигурой, произнесла с нежно-патетическим выражением: — Милый Палези, перед тобой мой отец и даже более, чем отец. Это благородный друг, которому я обязана буквально всем. Десять лет я ждала этого счастливого часа. При слове “отец” бедный муж пристально посмотрел на меня, но мне удалось удержать серьёзное выражение и не расхохотаться. Тереза хоть и сохранила всю свою красоту, но была всего лишь на два года моложе меня. — Да, сударь, ваша Тереза — это моя дочь, моя сестра, мой наидрагоценнейший друг. И, не давая ему времени прийти в себя, я обратился к Терезе: — Я не ответил на твоё последнее письмо, мой друг... — Мне всё известно. Ты был влюблён в монашенку, потом попал в Свинцовую Тюрьму, а о твоём сказочном побеге я узнала уже в Вене. Мне почему-то казалось, что мы должны встретиться в этом городе. Когда я расскажу о моей жизни за десять лет, ты узнаешь много нового. А это — мой дорогой Палези, он римлянин, я вышла за него два месяца назад. Надеюсь, ты будешь ему таким же другом, что и мне. При этих словах я встал и подошёл расцеловать мужа, на лице которого отражалось полное замешательство. Он встретил меня с распростёртыми объятиями, но всё-таки несколько смущённый. И действительно, что он мог подумать о человеке, который был отцом, братом и другом его жены, а возможно, даже любовником. Тереза увидела его смущение и, подойдя, нежно поцеловала. Синьор Палези, успокоенный её лаской, попросил меня сделать им честь и отведать шоколад, приготовлением которого он займётся собственноручно. Я ответствовал, что шоколад мой любимый завтрак, после чего он удалился. Для нас же это была минута истинного счастья. Едва мы остались наедине, как Тереза бросилась в мои объятия с изъявлениями любви, кои невозможно передать никакими словами. Переполнявшие нас восторги продолжались почти беспрестанно в течение предоставленного нам получаса. Её утреннее неглиже и мой редингот самым благоприятным образом способствовали сим обстоятельствам. Утолив до некоторой степени жар любовного порыва, мы немного успокоились и заняли прежние места. После недолгого молчания она обратилась ко мне с такими словами: — Ты должен знать, я всё ещё влюблена в моего мужа и решительно не хочу изменять ему. То, что произошло сейчас, — это лишь воспоминание о моей первой любви. Я только доказала, насколько ты дорог мне, но теперь не будем более возвращаться к этому, и в будущем нам следует избегать свиданий наедине, при которых я не могла бы сдержать себя. Муж ничего не знает о моих делах, кроме того, что я составила себе состояние в Неаполе, куда меня привезли ещё в десятилетнем возрасте. Эта невинная ложь никому не вредит, и я была вынуждена прибегнуть к ней, дабы не повредить себе. Я говорю, что мне двадцать четыре года. — Мои глаза верят этому, хоть я и знаю, что тебе тридцать два. — Ты хочешь сказать тридцать один, ведь когда я узнала тебя, мне было всего четырнадцать. — Я думал, не меньше пятнадцати. — Может быть, и так. Но, мой дорогой Казанова, я хочу доставить тебе одну из самых интересных минут в твоей жизни. Пока я ничего не скажу, дабы порадоваться потом твоему удивлению. А теперь поговорим о серьёзных предметах. Каковы твои средства? Если тебе нужны деньги, я в состоянии вернуть тебе всё, что ты подарил мне, и притом с любыми процентами. Мой муж ничем не распоряжается, всё состояние принадлежит только мне. В Неаполе у меня пятьдесят тысяч дукатов ренты и столько же в бриллиантах. Говори, сколько тебе нужно, сейчас принесут шоколад. В этом была вся Тереза. Глубоко взволнованный, я хотел броситься к ней, но тут действительно появился шоколад. Во время завтрака Палези развлекал нас, рассказывая о своём удивлении, когда, вынужденный встать с постели в такую раннюю пору, он увидел человека, который накануне спрашивал имя его жены. Мы с Терезой до слёз смеялись его рассказу, где остроумие соединялось с простодушием. Этот римлянин вызвал во мне меньшую неприязнь, чем можно было предположить. — Любезный друг, — обратилась ко мне Тереза, — в десять часов у меня будет здесь генеральная репетиция новой оперы. Если хочешь, оставайся. И ты сделаешь мне великое удовольствие, считая мой дом своим собственным. — Что касается сегодняшнего дня, то я уеду только после ужина, дабы оставить тебя наедине со счастливым мужем. При сих словах Палези подошёл и с чувством обнял меня, словно благодаря за то, что я не препятствую его законным супружеским правам. Этот молодой человек был не старше двадцати двух лет, имел светлые волосы, прекрасное телосложение и, можно сказать, даже излишнюю для мужчины красоту. Вполне простительно, что Тереза полюбила его, — мне было слишком хорошо известно очарование пригожего лица. Но она напрасно сделала его своим мужем, поскольку в любом случае муж имеет некоторые права хозяина, которые могут иногда оказаться стеснительными. Вошла красивая служанка и доложила, что моя карета подана. — Позвольте моему слуге войти на минуту, — обратился я к Терезе, а когда сей бездельник появился, спросил его: — Кто велел вам ехать сюда в карете? — Никто, сударь, но я знаю свои обязанности. — Почему вы решили, что я здесь? — Я догадался. — Позовите моего камердинера. Я приказал Дюку заплатить сему умнику за три дня, отобрать у него ливрею и попросить доктора Ваннини прислать другого слугу, который не обладает даром угадывать, а лишь пунктуально исполняет все приказания. В девять часов залу наполнили актёры и актрисы, и с ними целая толпа театралов. Тереза с достоинством принимала всех приехавших, и я мог убедиться, что она пользуется отменнейшим уважением. Репетиция продолжалась три часа и сильно меня утомила. Дабы умерить скуку, я принялся беседовать с Палези, и сей последний оказался весьма приятен в обращении, поскольку совершенно не озаботился спросить меня, где, когда и каким образом я узнал его жену. Он вполне понимал, каково должно быть поведение, приличествующее его положению. К обеду осталась одна молодая пармезанка по имени Редегонда, занятая в мужской роли и отличавшаяся изрядным голосом. Кроме неё Тереза пригласила юную пармезанку Кортичелли, и ещё не созревшие прелести сей очаровательной фигурантки поразили моё воображение. Однако же в ту минуту я ещё был полон Терезой и не обратил на неё особого внимания. Неожиданно вошёл какой-то тучный аббат, который двигался подобно истинному Тартюфу — с неторопливостью и искал глазами одну лишь Терезу. Заметив её, он сразу подошёл, преклонил на португальский манер колено и с нежной почтительностью поцеловал её руку. Тереза усадила его справа от себя. Место слева занимал я. Голос этого человека показался мне знакомым, и действительно вскоре я узнал в нём аббата Гаму, с которым расстался в Риме семнадцать лет назад. Однако же я ничем не выдал себя, что было не особенно затруднительно, так как он сильно постарел. Любезник тем временем не отводил глаз от Терезы и, увлечённый своими вкрадчивыми речами, не удостоил никого из присутствовавших даже взглядом. Я полагал, что он или не узнаёт меня, или делает вид, и поэтому продолжал болтать о всяческих пустяках с Кортичелли. Неожиданно Тереза обратилась ко мне и сказала, что г-н аббат интересуется, не узнаю ли я его. Пристально посмотрев, я изобразил человека, который собирается с мыслями, потом поднялся и спросил, уж не имею ли я счастье видеть г-на аббата Гаму. — Его самого, — ответствовал он, также поднимаясь и обнимая меня. Эта сцена вполне соответствовала нраву сего тонкого дипломата, и читатель, наверно, не забыл портрет, обрисованный мною в первом томе моих “Мемуаров”. После такого начала мы, как легко догадаться, заговорили о множестве предметов, и он поведал мне среди прочего о том, как перешёл из испанской службы в португальскую, на которой до сих пор и состоит. Я с удовольствием слушал его рассказы о множестве обстоятельств, кои столь живо затрагивали меня в первой молодости. Но вдруг неожиданное и совершенно невероятное появление поглотило всё моё существо. В залу с непринуждённостью вошёл юноша лет пятнадцати-шестнадцати и, учтиво поклонившись обществу, поцеловал Терезу. Один лишь я не знал, кто он, но не на одном только моём лице отразилось крайнее изумление. Тереза же с завидной смелостью представила мне его такими словами: “А это мой брат”. Я приветствовал сего юношу как мог любезнее, хотя и был несколько смущён, не имея времени собраться с мыслями. Этот мнимый брат Терезы являл собой мой живой портрет с несущественным различием в оттенке кожи, которая у него была немного светлее. Я сразу понял, что вижу собственного сына, в чём и заключался обещанный Терезой сюрприз. Она пожелала доставить себе удовольствие видеть меня поражённым и восхищённым одновременно, поскольку нимало не сомневалась, что сердце моё будет живейшим образом тронуто появлением сего неоценимого свидетельства нашей любви. До тех пор я оставался в полнейшем неведении о его существовании, и ни в одном из писем не сообщала она про свою беременность. По зрелом размышлении я заключил, что не следовало бы устраивать нашу встречу на глазах у посторонних, поскольку каждый мог с несомненностью видеть очевидное. Все присутствовавшие переводили взгляд с меня на лицо мнимого брата и снова на меня. Признавая его моим сыном, они с неизбежностью должны были бы заключить, что я был любовником терезиной матери, поскольку он считался ее братом. Кроме того, в те лета, кои ей можно было дать по внешности и кои она приписывала себе, казалось невозможным представить его её сыном. Равно невероятной была и мысль, что я отец Терезы, ибо вряд ли выглядел много старше её. Мой сын говорил на безупречном неаполитанском диалекте, который не лишён своей прелести, но итальянский язык тоже был прекрасно знаком ему, и, разговаривая на оном, он, к вящему моему удовольствию, выказал вкус, рассудительность и остроумие. Хотя и воспитанный в Неаполе, он получил некоторое образование и отличался изысканными манерами. Мать усадила его за столом между собой и мною. “Предмет его страсти, — сказала она мне, — это музыка. Когда вы услышите, как он играет на клавесине, то сможете оценить, сколь он искуснее меня, хотя между нами разница всего в восемь лет”. Такова была её способность выходить с естественностью и тонкостью из затруднительных положений, что вообще свойственно одним лишь женщинам. Я встал от стола настолько очарованный своим сыном, что не мог удержаться и с величайшей нежностью расцеловал его. Засим я пригласил всё общество обедать ко мне на следующий день. Аббат Гама просил меня быть у него к завтраку, поскольку он умирал от желания поговорить со мною наедине. “С величайшим удовольствием приму вас у себя, господин аббат”, — был мой ответ ему. Когда все гости разошлись, дон Чезарино, так звали мнимого брата моей Терезы, пригласил меня отправиться с ним на прогулку. Я ответил, поцеловав его, что моя карета в его распоряжении и он может ехать со своим шурином, ибо в этот день мне не хотелось бы разлучаться с его сестрой. Палези был вполне удовлетворён сим предложением, и они уехали. Как только мы остались одни, я страстно обнял Терезу и поздравил её с таким очаровательным братом. — Мой друг, это твой сын — вожделенный плод нашей любви. Однако умерь себя, иначе ты можешь подарить ему брата. — Но ведь ты сказала, что с завтрашнего дня мы будем лишь друзьями. Я вновь стал счастливым любовником, но сладостность нашего соединения нарушалась мыслью о том, что оно совершается в последний раз. Когда мы несколько перевели дыхание, Тереза стала рассказывать: — Наше дитя было воспитано на средства того самого герцога, который увёз меня в Римини и которому я сразу же доверилась, как только почувствовала себя беременной. Герцог окрестил ребёнка именем Чезаре Филиппо Ланти и отправил его к кормилице в Сорренто, где он оставался до девятилетнего возраста. Затем мальчик был помещён на пансион к одной честной женщине, которая учила его многим полезным предметам, в том числе и музыке. С самого раннего детства он знал меня как свою сестру, и ты не можешь представить, сколь я была счастлива, видя, что он всё более и более становится похожим на тебя. Я всегда считала его верным залогом нашего союза и не сомневалась в том, что, как только мы снова обретём друг друга, то соединимся вечными узами. Ибо разве мог бы ты отказать сему плоду нашей любви в праве носить имя твоего законного сына? Но судьба решила иначе. После смерти герцога я покинула Неаполь, оставив Чезарино в том же пансионе под покровительством князя Риччиа, который всегда относился к нему как к родному брату. Твой сын обладает капиталом в двадцать тысяч дукатов, из коих мне выплачивают проценты. Он не знает ничего этого, но, конечно же, я ни в чём ему не отказываю. Моё единственное несчастье, что я не могу называть его своим сыном. Мы провели время до возвращения Чезарино и её мужа в разнообразных разговорах. За ужином мальчик окончательно покорил меня своей чисто неаполитанской живостью. Он сел за клавесин и с блеском виртуоза сыграл несколько пьес, а потом стал петь неаполитанские арии. Моя Тереза смотрела только на него и на меня, но время от времени целовала своего мужа. Этот день останется одним из счастливейших в моей жизни, которых, по правде говоря, я насчитываю немало. Назавтра в девять часов утра доложили о приходе аббата Гамы, который в первых же словах сказал, что до слёз рад видеть меня в столь добром здравии после долгих лет разлуки. Как легко догадаться, хитрый аббат всячески превозносил меня. Ведь он хорошо знал, что ни ум, ни жизненный опыт, ни презрение к льстецам не препятствуют удовольствию слушать похвалы самому себе. Изрядная обходительность соединялась у него с проницательностью, он был чрезвычайно любопытен, впрочем, безо всякой зловредности. Желая узнать о моих приключениях, он не дожидался, пока я начну расспрашивать о его собственных, и пространно описал мне свою жизнь за те семнадцать лет, что мы не виделись. Перейдя, как мне было уже известно, из испанской службы в португальскую, он занимал должность секретаря в посольстве командора Альмады. Во время беседы мы оба выказали немалый дипломатический талант: он — удлиняя свой рассказ, а я — сокращая, не без некоторого тайного удовольствия наказать любопытного в сутане. — Что вы намереваетесь делать в Риме? — спросил он. — Я буду умолять святейшего отца испросить для меня прощение венецианских инквизиторов. Я обманул его, но подобный ответ ничем не хуже любого другого, если хочешь скрыть истину, да и скажи я ему, что еду лишь для развлечения, он всё равно не поверил бы мне. Затем аббат перевёл разговор на Терезу, но тут я накрепко закрылся, как денежный сундук самого отъявленного скряги. Наконец, после более чем часовой беседы он удалился, обещав быть к обеду. Первой из гостей приехала Кортичелли с братом и матерью, причём сия последняя заявила мне, что не позволяет своей дочке ездить одной на обеды к незнакомцам. “В таком случае, — отвечал я, — вы можете сейчас же увезти её или принять этот дукат, чтобы отобедать с сыном там, где вам заблагорассудится, ибо я не приглашал ни его, ни вас”. Ока взяла дукат, выразив уверенность, что оставляет дочь в хороших руках. “Можете не сомневаться в этом, а пока прощайте”. Дочка отнеслась с такой весёлой непринуждённостью к сему диалогу, что я почувствовал, как начинаю влюбляться в неё. Кортичелли было только тринадцать лет, но по причине малого роста она выглядела не старше десяти, хотя в остальном имела прекрасное телосложение и отличалась живостью, весельем и остроумием, а особенно белизной кожи, столь редкой в Италии. Однако же, несмотря на все эти достоинства, я до сих пор не могу объяснить себе, как можно было влюбиться в неё. Она сразу стала просить меня о покровительстве — содержатель оперы, иудей, обязался контрактом поставить её в па-де-де и обманул. Я пообещал урезонить его. Вслед за Кортичелли явилась пармезанка Редегонда, рослая и красивая особа, которая, как сказал мне Коста, была сестрой нанятого мною трактирного слуги и которую я сразу же нашёл достойной всяческого внимания. Потом приехал аббат Гама и, увидев меня сидящим между двумя прелестными девицами, не замедлил с комплиментом. Я заставил его сесть на моё место, и он тотчас с видом записного волокиты принялся развлекать их, нимало не смущаясь тем, что они лишь смеялись над ним. Он не сомневался в своём успехе, ибо самолюбие не давало ему понять всю нелепость положения. Разве мог я представить, что в его годы сам впаду в такое же заблуждение! Сколь жалок старик, не умеющий истинно оценивать себя! Моя прекрасная Тереза приехала последней вместе с мужем и моим сыном, коего я нежно расцеловал, исполнив сначала сию сладкую обязанность в отношении его матери. Я посадил их по обе стороны от себя, а аббат устроился между Редегондой и Кортичелли и в продолжение всей трапезы развлекал нас милыми разговорами. Я внутренне смеялся, видя, с какой почтительностью мой долговязый лакей менял тарелки у своей сестры, которая, по всей видимости, испытывала от этого немалое удовольствие. Я заранее озаботился положить себе в карман красивую золотую табакерку, украшенную моим эмалевым портретом самого безупречного сходства. Её изготовили для меня в Париже, и она предназначалась мадам д'Юрфэ, но живописец изобразил меня слишком молодым, и я не решился поднести ей такой подарок. Я наполнил сию табакерку отменным гаванским табаком, который получил от г-на де Шавиньи и который так любила Тереза. У аббата Гамы также был превосходнейший табак, и он воспользовался случаем угостить Терезу. Она же отдарила его своим из черепаховой табакерки, инкрустированной золотыми арабесками. Гама остался недоволен табаком Терезы, но я сделал вид, что нахожу его восхитительным, хотя и осмелился назвать наилучшим свой собственный. Я вынул свою табакерку и, открыв, подал её так, что она не могла видеть портрета. Когда Тереза признала превосходство моего табака, я предложил: — А не желаете ли, синьора, обменяться со мной? — Весьма охотно, дайте бумагу. — В этом нет нужды, можно обменяться табакерками. С этими словами я положил её табакерку к себе в карман и подал ей мою, но уже в закрытом виде. Заметив портрет, она не удержалась и вскрикнула, заинтриговав этим всё общество. — Смотри, — обратилась она к Чезарино, — это твой портрет. Мальчик с удивлением посмотрел на табакерку, и потом она стала переходить из рук в руки. Тереза была вне себя от радости и заявила, что никогда не расстанется с этим сувениром. В продолжение всей сцены я не спускал глаз с аббата и видел, как он изобретает в своём воображении комментарии к происходящему. С наступлением вечера милейший аббат уехал, предупредив, что ждёт меня на следующий день к завтраку. Я провёл остаток дня, волочась за Редегондой, и Тереза, видя моё неравнодушие к сей девице, посоветовала объясниться и со своей стороны обещала приглашать её всякий раз, когда мне того захочется. На следующий день Гама сказал мне, что уже предупредил маршала Ботту о моём визите и в четыре часа заедет за мной, чтобы представить сему вельможе. Затем милейший аббат в самом дружественном тоне упрекнул меня за то, что я ни словом не обмолвился о состоянии моих денежных дел. — Я полагал, это не стоит упоминания, господин аббат, но коли вас сие интересует, могу сказать, что состояние моё невелико. Однако же у меня есть друзья, кои готовы открыть мне свои кошельки. Сердце моё было занято Редегондой, с которой не могла соперничать слишком молодая Кортичелли. Выйдя от аббата Гамы, я решил сделать ей визит. Но сколь жалкий приём ожидал меня! Она обитала в одной комнате вместе с матерью, дядей и тремя-четырьмя мальчуганами-замарашками, которые оказались её братьями. — И у вас нет другой комнаты, чтобы принимать друзей? — спросил я. — А какая в этом нужда? Ведь принимать-то некого. — Заведите комнату, моя милая, и друзья сразу же найдутся. А сей апартамент превосходен для родственников, но отнюдь не для тех, кто, подобно мне, приходит воздать должное вашим прелестям и талантам. — Сударь, — обратилась ко мне мать, — таланты моей дочери весьма скромны, а что касается её прелестей, то она и здесь не питает чрезмерных претензий. — Лишь величайшая скромность заставляет вас говорить подобным образом, синьора, и я сумею оценить это, поскольку ваша дочь весьма мне нравится. — Вы оказываете ей слишком большую честь. Она всегда будет принимать вас, когда вы удостоите нас своим посещением, но только в этой комнате и ни в каком другом месте. — Боюсь, синьора, что здесь я буду мешать вам. — Благородный человек никогда не помеха. Мне стало стыдно, поскольку ничто так не смущает повесу, как язык целомудрия в устах бедности. Не зная, что отвечать, я поклонился и вышел. Вечером я отправился в театр и сразу вошёл в уборную Терезы, которую как раз одевала её очаровательная камеристка. “Советую тебе, — сказала Тереза, — пойти к Редегонде. Она должна переодеваться в мужской костюм и, может быть, позволит тебе присутствовать при своём туалете”. Я так и сделал, но мать её не хотела впускать меня, ссылаясь на то, что девица раздевается. Я обещал ей не смотреть, и под этим условием она усадила меня за стол, на котором было большое зеркало, так что я смог без затруднений рассматривать самые сокровенные прелести Редегонды, особливо когда она надевала панталоны и очень неловко, а может быть, напротив, очень ловко (в зависимости от её намерений) поднимала ноги. Всё увиденное привело меня в такой восторг, что ради обладания ею я согласился бы исполнить любые её желания. Меня бросало в жар от одной мысли, что Редегонда не могла не знать про это предательское зеркало. Наконец она оделась и вышла. Пойдя вослед, я обратился к ней с такими словами: — Моя милая, я хочу поговорить с вами без обиняков. Вы зажгли мои чувства, и я непременно умру, если вы не согласитесь осчастливить вашего покорного слугу. — Но ведь вы не хотите сказать, что умрёте, если сделаете меня несчастной? — Я не могу даже представить, чтобы так могло случиться. Не будем, однако, играть в прятки, очаровательная Редегонда, ведь вы прекрасно знаете, что зеркало позволило мне всё увидеть. — А что вы могли видеть? По-моему, совсем ничего. — Возможно, и так, но, ради Бога, ответьте, как мне быть, чтобы вы были моей? — Быть вашей? Не понимаю, сударь, ведь я честная девица. — Нисколько в этом не сомневаюсь. Но, осчастливив меня, вы ею и останетесь. Не доставляйте же мне лишних мучений, я должен знать свою судьбу немедленно. — Мне остаётся ответить только одно — можете приходить ко мне, когда захотите. — А когда вы бываете одна? — Одна? Этого никогда не случается. — Ну, хорошо, пусть при вашей матушке, мне безразлично. Конечно, если она будет вести себя благоразумно и сделает вид, что ничего не замечает. Тогда я буду давать вам каждый раз по сто дукатов. — Вы или сумасшедший, или совершенно не знаете меня. Произнеся эти слова, она вышла на сцену. Я же отправился рассказывать Терезе о нашем разговоре. — Предложи сто дукатов прямо матери, — посоветовала мне Тереза, — а если она откажется, забудь про них обеих и поищи удачи в другом месте. Я возвратился в уборную Редегонды, где оставалась её мать, и начал безо всяких околичностей: — Добрый вечер, синьора. Я влюбился в вашу дочь, но пробуду здесь всего неделю. Приглашаю вас вместе с нею ко мне ужинать, но с условием, что вы будете снисходительны. Я заплачу вам сто цехинов, и при желании вы сможете совершенно разорить меня. — Сударь, понимаете ли вы, с кем говорите? Ваша наглость просто поразительна. Советую навести справки о поведении моей дочери и в будущем избавить меня от подобных предложений. — Прощайте, синьора. — Прощайте, сударь. Выходя из комнаты, я встретился с Редегондой и передал ей весь разговор слово в слово. Она лишь рассмеялась. — Правильно ли я поступил? — Скорее всего, да. Но если я вам небезразлична, всё-таки приходите ко мне. — Вы можете ещё передумать? — А почему бы нет? Кто знает? — Но одна надежда лишь иссушает. По-моему, лучше сказать всё с откровенностью. Раздосадованный и твёрдо решившись не говорить более с этой странной особой, я отправился ужинать к Терезе и провёл у неё три восхитительных часа. На следующий день мне надо было многое написать, и я не выходил из дома. Только к вечеру явилась с визитом юная Кортичелли в сопровождении матери и брата. Она пришла просить, чтобы я сдержал слово и защитил её от её антрепренёра, не желавшего поставить её в па-де-де. — Приходите утром к завтраку, — ответил я, — и вместе поговорим с вашим евреем. Конечно, если он соизволит явиться. — Я очень люблю вас за это. А можно мне побыть ещё недолго? — Сколько захочется. Только я вынужден просить вас обойтись без моего общества, так как мне нужно закончить несколько писем. Я распорядился, чтобы Коста подал им ужин. Написав письма, я решил развлечься, усадил малютку рядом с собой и принялся шутить с нею, поостерёгшись, однако, вызвать неудовольствие матери. Неожиданно в наши забавы, к немалому моему удивлению, вмешался её братец. — Тебе нечего здесь делать, ты не девица. В ответ на мои слова маленький негодяй показал свой пол, но столь непристойным образом, что сестра его, сидевшая у меня на коленях, расхохоталась и убежала к матери, которая в благодарность за добрый ужин оставалась в глубине комнаты. Я поднялся и, отвесив сему наглому педерасту пощёчину, спросил у его матери, зачем она привела этого бесстыдника. — Но ведь правда он красивый мальчик? — отвечала сия низкая женщина. Дабы вознаградить мальчишку за пощёчину, я дал ему дукат и, чувствуя отвращение, велел всем уходить. Я лёг спать, посмеиваясь над случившимися приключениями и удивляясь развращённости матери, которая опускается до того, что толкает собственного сына к пучину самого отвратительного из пороков. На следующее утро я пригласил к себе еврея. Кортичелли приехала опять с матерью, а через несколько минут явился и сам директор. Изобразив ему обиды юной танцовщицы, я зачитал подписанный им контракт и вежливо предупредил, что смогу найти средства заставить его соблюдать взятое обязательство. Сей потомок Иуды отговаривался разными причинами, но в конце концов, убеждённый доводами Кортичелли, обещал в тот же день поговорить с распорядителем балетов и присовокупил, что надеется удовлетворить Его Превосходительство, как он назвал меня, хотя это, впрочем, редко может служить доказательством искренности, особенно у евреев. Обедать я отправился вместе с аббатом Гамой к маршалу Ботте. Там я познакомился с английским поверенным кавалером Маном, бывшим в то время идолом всей Флоренции. Сей необычайно богатый человек отличался умом, вкусом, любовью к изящным искусствам и, несмотря на своё английское происхождение, изысканностью манер. Кавалер пригласил меня обедать и с предупредительностью просил Терезу вместе с мужем и братом почтить его своим присутствием. Когда мы разъезжались, Тереза сказала, что всё время думала обо мне. — В каком смысле? — поинтересовался я. — Я обещала Редегонде заехать за ней, чтобы свезти к себе ужинать. А о том, чтобы проводить её домой, можешь позаботиться ты. Приезжай к ужину и оставь у ворот свою карету. Остальное получится само собой. Пробудешь с нею лишь несколько минут, но и это уже кое-что. Сделав первый шаг, можно довести всё до желанного конца. В девять часов я был у Терезы. Меня приняли как неожиданного гостя. Я сказал Редегонде о своём удовольствии встретиться с нею, а она ответствовала, что уже не надеялась на это. За ужином ни у кого не было аппетита, исключая Редегонду, которая много смеялась всем рассказанным мною историям. После ужина Тереза спросила у прекрасной пармезанки, не послать ли за портшезом, или же она поедет в моей карете. — Если кавалер согласен услужить мне, в портшезе нет надобности. Ответ её показался мне столь благоприятным, что я уже не сомневался в своём счастии. Все пожелали друг другу доброй ночи, она взяла меня под руку, слегка сжав её. Мы спустились вниз, и она села в карету. Я последовал за нею, но нашёл место уже занятым. — Кто здесь? — воскликнул я. Редегонда рассмеялась и ответила: — Это же моя матушка. Со мной сыграли шутку, но у меня не хватило духу отвечать тем же. От неожиданности человек теряет голову и на мгновение лишается всех способностей рассудка. Оскорблённое самолюбие уступает место лишь гневу. Когда мы подъехали к дому, в ответ на приглашение матери подняться я ответил отказом, ибо чувствовал, что при малейшем с её стороны противоречии надаю ей пощёчин. Рассерженный и возбуждённый как морально, так и физически, решил я отправиться к Кортичелли, не сомневаясь в её уступчивости. У них все уже спали. Я постучал и в ответ на вопрос назвал себя. Дверь отворилась, я вошёл в темноту. Синьора Лаура сказала, что зажжёт сейчас свечу и добавила, что, если бы я предупредил, она ждала бы меня, несмотря на холод. Мне показалось, будто я попал в ледник. Потом раздался смех малютки, и, осторожно приблизившись к постели, я, к своему удивлению, нащупал несомненные признаки мужеского пола. То был её братец. Тем временем мать зажгла свет, и я увидел, что девица закуталась в одеяло до самого подбородка, поскольку, так же как и брат, была совершенно голая. Несмотря на всю свою снисходительность, я почувствовал отвращение к сей мерзости и спросил у её матери: — Зачем вы позволяете это ужасное совмещение? — А что тут страшного? Ведь они брат и сестра. Педераст перебежал на постель матери, а маленькая капризница заявила мне, что между ними нет ничего плохого, и если я желаю, чтобы она спала одна, то должен купить ей кровать. Всё это, сказанное с вызывающей наивностью и на болонском жаргоне, заставило меня от души расхохотаться. Речь её сопровождалась жестами и, благодаря этому, обнажилась половина её прелестей, в которых я не нашёл ничего, достойного внимания. Однако же было предопределено, что меня околдует её кожа — единственное её достоинство. Будь она одна, я незамедлительно воспользовался бы ею, однако присутствие матери и охальника-братца удерживало меня; я опасался сцен, кои попусту лишь портили бы мне кровь. Отсчитав десять дукатов на покупку кровати, я пожелал ей доброй ночи и ушёл. На следующий день я всё утро провёл в галерее кавалера Мана, содержавшей жемчужины живописи, скульптуры, мозаики и резного камня, а оттуда поехал к моей Терезе, дабы рассказать ей о своём вчерашнем конфузе. Она много смеялась, и я тоже присоединился к ней, несмотря на некоторую досаду, от коей не могло освободиться моё самолюбие. — Ты должен утешиться, мой друг, — сказала она, — да и замену будет найти не столь уж трудно. — И зачем только ты вышла замуж! — Этого уже не поправишь. Послушай, тебе всё равно не обойтись без женщины. Возьми Кортичелли, в конце концов, она не хуже любой другой и не заставит упрашивать себя. Возвратившись домой, я застал аббата Гаму, которого я приглашал обедать, и он спросил, не пожелаю ли я взять на себя комиссию португальского двора во время предстоящего в Аугсбурге конгресса. К сему он присовокупил, что осторожное ведение предложенного дела обеспечит мне в Лиссабоне любые блага. “Я готов сделать всё, что в моих силах”, — был мой ответ. Вечером в опере я говорил с балетмейстером и танцовщиком, занятым в па-де-де, а также с директором-евреем. Сей последний повторил своё обещание удовлетворить мою протеже через три-четыре дня. Приехавшая Кортичелли рассказала, что ей уже привезли кровать и она ждёт меня к ужину. Я согласился и после театра отправился туда. Мать её, не сомневаясь в моём кредите, заказала у трактирщика превосходный ужин на четыре персоны и несколько бутылок лучшего Флоренского. Мои сотрапезники, не имевшие привычки к хорошему столу и винам, ели каждый за четверых и напились допьяна. Затем мать и сын без церемоний улеглись спать, а маленькая шалунья пригласила меня последовать их примеру. Я и сам стремился к этому, но в то же время и побаивался, ибо, несмотря на изрядный холод, комната была нетоплена. Кроме того, девица покрывалась лишь одним тонким одеялом, и меня пугала возможность сильной простуды. Я слишком заботился о своём здоровье, чтобы подвергать себя таковой опасности, а посему ограничился лишь тем, что посадил её на колени, и после небольшой увертюры она уступила моим чувствам, стараясь показать, будто мне досталось её целомудрие. Я не стал возражать, ибо мало заботился о сём предмете. Повторив дозу трижды или четырежды, я дал ей пятьдесят цехинов и велел купить пикейное одеяло на вате, а в следующий раз зажечь большую жаровню. Утром я получил из Гренобля крайне интересное для меня письмо. Г-н де Вальанглар сообщал, что очаровательная Роман отправилась вместе с тётушкой в Париж, дабы мог осуществиться мой гороскоп. И ведь только от меня зависело взять себе в жёны самую красивую женщину Франции! Тогда вряд ли она сделалась бы любовницей Людовика XV. Судьба её определилась лишь моим капризом написать в гороскопе о том, что судьба ждёт её в Париже. К вечеру я отправился в театр. Моя Кортичелли была уже там. Все остальные танцовщицы смотрели на меня с пренебрежением, ибо видели, что место уже занято. Но моя новая фаворитка, довольная своим успехом, поглядывала с ласковостью, безмерно её украшавшей. После театра нас ждал у неё дома ужин, большая жаровня и тёплое одеяло. Мать показала все покупки дочери и пожаловалась, что та не озаботилась одеть брата. Я осчастливил её, дав несколько луидоров. Улёгшись в постель, я не обнаружил у моей красавицы ни влюблённости, ни страсти, а лишь игривость и склонность к подшучиванию. Однако умением рассмешить и своей полной уступчивостью она сумела покорить меня. Уходя, я подарил ей часы и обещал прийти ужинать на следующий день, когда она должна была танцевать своё па-де-де. Ради этого я поехал в театр, но, к своему великому удивлению, опять увидел её только в кордебалете. За ужином она была безутешна и со слезами просила отомстить за полученное оскорбление. Дабы успокоить её, я обещал непременно проучить обманщика. Проведя с нею несколько часов, я возвратился к себе, твёрдо решив доставить еврею неприятные четверть часа. Поэтому, проснувшись утром, сразу же послал Косту пригласить его ко мне. Но невежа ответил ему, что знает о моих намерениях и не собирается приходить, а Кортичелли, хотя и не была занята в этом балете, будет танцевать в каком-нибудь другом. Я был возмущён, однако счёл необходимым притвориться и лишь рассмеялся. Но приговор ему был произнесён — итальянец никогда не забывает о мести, ибо для него это есть истинно божественное наслаждение. Я позвал Дюка и рассказал ему об этом, добавив, что сочту себя обесчещенным, если не смогу отомстить, и только он может доставить мне удовольствие и угостить палкой сего мерзавца. На следующий день Дюк сказал, что, ни у кого не спрашивая, узнал, где находится дом еврея, и выследил его самого. “Сегодня я буду неотступно ходить за ним и выведаю, в котором часу он возвращается, А завтра вы узнаете всё остальное”. Утром, когда Коста подавал мне халат, испанец вошёл с самым спокойным видом и, едва мы остались одни, сказал: “Дело сделано. Еврей, вместо того чтобы бежать после первого же удара, бросился на землю и стал кричать. Я слегка погладил его, но, слыша, что бегут люди, скрылся. Не знаю, остался ли он жив, но раза два я ему крепко стукнул по голове. Теперь-то он уже наверняка забудет про танцы”. Его шутливый тон не развеселил меня, ибо дело оборачивалось самым серьёзным образом. Еврей встал с постели только через несколько дней и то с большим пластырем на носу. Хотя всё это приписывали мне, но за отсутствием других доказательств, кроме туманных подозрений, дело вскоре было забыто. Однако Кортичелли, вне себя от радости и нимало не заботясь об осторожности, творила утвердительно, что это я отомстил за неё и требовала от меня публичного сему подтверждения. Я, конечно, никак не согласился, ибо таковое легкомыслие могло привести меня на виселицу. Развлекаясь подобным образом во Флоренции, я совсем не собирался уезжать в ближайшее время. Но однажды Ваннини принёс письмо, оставленное кем-то для меня. Я при нём же вскрыл его и обнаружил вексель в двести флорентийских экю на банк Сассо-Сасси. Ваннини посмотрел и сказал, что всё составлено правильно. Я стал читать письмо и с удивлением увидел подпись Карла Иванова. Он писал из почтовой гостиницы в Пистоне и сообщал, что, будучи в стеснённых обстоятельствах и совершенно без денег, открылся одному англичанину, ехавшему из Флоренции в Лукку, и тот великодушно подарил ему вексель на двести экю с оплатой предъявителю. “Я опасаюсь ехать за этими деньгами во Флоренцию, где меня могут арестовать по причине злополучной истории, случившейся в Генуе. Поэтому умоляю вас сжалиться надо мной, получить эти деньги и переслать их мне, чтобы я мог заплатить хозяину и выехать”. На первый взгляд, услуга, о которой просил сей несчастный, казалась очень простой, но тем не менее могла скомпрометировать меня, поскольку, если бы даже вексель и не оказался фальшивым, я заявил бы тем самым о своих отношениях с человеком, имя коего попало в газеты. В сих затруднительных обстоятельствах я принял решение самолично возвратить ему вексель. Отправившись на почту, я взял лошадей и приехал в Пистойю. Хозяин гостиницы проводил меня до комнаты мошенника и оставил нас наедине. Мне понадобилось не более трёх минут, чтобы сказать о моём знакомстве с банкиром Сасси, которое не позволяет мне иметь какие-либо отношения хоть сколько-нибудь сомнительного свойства. “Советую вам отдать эту бумагу хозяину, чтобы он получил деньги и принёс вам”. — “Я последую вашему совету”, — отвечал он, после чего мне оставалось только возвратиться во Флоренцию. Я уже забыл об этом деле, когда через день ко мне пришёл синьор Сассо-Сасси и тот самый хозяин гостиницы из Пистойи. Банкир показал вексель и сказал, что человек, приславший его мне, оказался обманщиком — во-первых, он написан рукой вовсе не англичанина, да и сам лорд не имеет в его банке никаких денег. “Но хозяин гостиницы, — добавил он, — принял вексель, и русский сразу же уехал. Зная, что вексель получен от вас, потерпевший желает получить свои двести экю”. В ответ я подробно описал Сасси всю эту историю и показал ему письмо мошенника, позвав доктора Ваннини, который подтвердил мои слова. Тогда банкир, обратившись к пистойскому трактирщику, сказал, что несправедливо требовать от меня возмещение. Но тот не отступался и даже осмелился намекнуть, будто я заодно с русским. Возмутившись, я схватился за трость, но, благодаря банкиру, который удержал меня, наглец скрылся, не получив заслуженного. — Право на вашей стороне, — сказал синьор Сасси, — и лучше не обращать внимания на сего беднягу. Он просто вне себя от горя”. Затем банкир подал мне руку и ушёл. На следующий день начальник полиции, который во Флоренции называется аудитором, прислал мне записку с просьбой явиться к нему. Будучи иностранцем, я должен был считать это формальным вызовом и повиновался. Он принял меня с безупречной вежливостью, но сразу же объявил, что следует возвратить трактирщику двести экю, поскольку сей последний никогда не взял бы вексель, если бы не видел оный в моих руках. Я возразил, что можно требовать уплаты, лишь почитая меня сообщником мошенничества. Вместо того чтобы ответить на моё справедливое замечание, он лишь повторил о необходимости возвратить деньги. “Синьор аудитор, я никогда не сделаю этого”. Он поклонился, взявшись за звонок, и я вышел. От него я отправился к банкиру и рассказал об этом разговоре. Синьор Сасси был крайне удивлён и по моей просьбе сам пошёл к полицейскому, дабы попытаться убедить его в моей невиновности. Рано утром следующего дня из полиции принесли письмо аудитора, в коем сей лицеприятный чиновник сообщал, что, поскольку обстоятельства дела не позволяют ему принудить меня к платежу, он почитает своим долгом воспретить мне дальнейшее пребывание во Флоренции, которую я обязан покинуть в течение трёх дней. Я взял листок бумаги и написал: “Ваше решение несправедливо, но оно будет в точности исполнено”. Затем сразу же велел складывать вещи и готовиться к отъезду. Оставшиеся три дня были проведены за развлечениями у Терезы. Я также сделал визит любезному кавалеру Ману и обещал Кортичелли приехать за ней великим постом и взять с собой в Болонью. В эти дни аббат Гама не покидал меня и выказал себя истинным моим другом. Да и весь мой отъезд обратился в настоящий триумф — накануне маркиз Ботта дал в мою честь великолепный обед на тридцать персон, где были все флорентийские знаменитости. Я целый день посвятил любезной моей Терезе, но не имел возможности остаться с нею наедине даже на минуту, дабы получить последнее утешение, в котором она несомненно не отказала бы мне и которое до сегодняшнего дня оставалось бы сладчайшим воспоминанием. Мы обещали часто писать друг другу и поцеловались так, что муж её, верно, совершенно потерял покой. На следующее утро я уехал и через тридцать шесть часов был в Риме.
XXX Я СНОВА ПРИЕЗЖАЮ В РИМ 1761 год
Мой экипаж проезжал через Порто-дель-Пополо ровно в полночь, ибо вечный город открыт в любой час дня и ночи. Меня сразу проводили в таможню, которая также не запирается, и там осмотрели мои чемоданы. В Риме строгости распространяются лишь на книги, поскольку духовенство страшится просвещения. Со мной было томов тридцать, и все более или менее противные религии и папизму. Я приготовился безропотно принести сию жертву, так как сильно хотел спать. Однако же осмотрщик с величайшей любезностью пригласил меня пересчитать книги и обещал утром собственноручно принести их в гостиницу. Он не обманул меня и был доволен сверх меры, когда получил в награду за свои труды два цехина. Я остановился в самом лучшем трактире, каковым считался тогда “Город Париж” на площади Испании. Всё было погружено там в глубокий сон, и меня просили подождать на первом этаже, пока затопят в моей комнате. Все стулья были заняты платьями, юбками и рубашками. Вдруг я услышал тихий женский голос, который предложил мне сесть на постель. Приблизившись, я увидел смеющийся рот и два чёрных глаза, блестящих, как пара карбункулов. “Что за прелестные глаза! — воскликнул я. — Позвольте мне поцеловать их”. Вместо ответа она закрыла голову одеялом, но моя нескромная рука сразу же скользнула под покровы и, достигнув самого святилища, обнаружила его ничем неприкрытым. Я вынул руку и просил простить мою излишнюю смелость. Она же высунула голову, и мне показалось, в её взгляде были радость и благодарность. — Кто вы, прелестный ангел? — Я Тереза, дочь хозяина, а это моя сестра. Рядом с нею была ещё одна юная девица, которую я сначала не заметил, потому что голова её пряталась за подушкой. — А сколько вам лет? — Скоро уже семнадцать. — Я сгораю от нетерпения видеть вас завтра утром у себя в комнате. — С вами приехали дамы? — Нет. — Тем хуже. Мы никогда не входим к мужчинам. — Опустите немного одеяло, оно мешает нам говорить. — Но сейчас очень холодно. — Любезная Тереза, ваши прелестные глаза воспламенили меня. Она открыла голову, а я, осмелев, удостоверился, что сего ангела надобно было ещё распечатать. Позволив себе несколько довольно смелых прикосновений, я убрал руку и ещё раз просил прощения, хотя в глазах её приметил более радости, нежели гнева, что давало мне повод надеяться и на дальнейшее попустительство. Сгорая от желания, я возобновил свои нападения, но вошла отменно красивая служанка и объявила, что комната для меня уже готова. “До завтрашнего дня”, — сказал я Терезе, которая, ничего не ответив, повернулась лицом к стене. Я заказал обед и лёг спать. Мне снилась Тереза, пробудился я только в полдень, когда Коста пришёл сказать, что отыскал моего брата и оставил ему записку. Это был Джованни Казанова, который к тому времени достиг уже тридцати лет и учился у славного живописца Рафаэля Менгса. Сей последний потерял тогда свою пенсию, поелику польский король принуждён был жить в Варшаве из-за того, что пруссаки занимали весь саксонский электорат. Брата своего я не видел лет десять, и встреча с ним была для меня истинным праздником. Он явился, когда я сидел за столом, и мы с чувством расцеловались. Час ушёл у нас на разговоры, он поведал о своих небольших приключениях, а я — о великих своих подвигах. Потом он сказал мне, чтобы я не оставался в гостинице, где слишком дорого, а переехал бы к кавалеру Менгсу, у которого есть свободный апартамент, тем паче это не будет мне ничего стоить. — Друг мой, — ответствовал я ему, — советы твои превосходны, но у меня недостаёт духу последовать им. Дело в том, что я влюбился в хозяйскую дочку. — Тут я рассказал ему всю ночную историю вчерашнего дня. — Ну, это лишь увлечение, — возразил он со смехом. — Она никуда не денется, если ты будешь жить с нами. Я дал уговорить себя и обещал ему переехать на следующий день. Затем мы вышли, чтобы насладиться воздухом Рима. Брат представил меня синьоре Керубини. Я увидел поставленный на широкую ногу дом, где был принят в согласии с римскими обычаями. Хозяйка показалась мне привлекательной, а дочери её даже более того. К сожалению, всяческого рода обожателей было свыше всякой меры и повсюду раздражавшая меня мишурная роскошь. Девицы, одна из которых красотою не уступала Амуру, в обращении следовали образцам утрированной вежливости. Мне задали интересный вопрос, и я отвечал так, что за ним следовало ожидать второго, но никого сие не заботило. Впрочем, это нимало меня не обескуражило. Я приметил, что значимость того, кто представил меня, принижала моё достоинство, и когда услышал от какого-то аббата: “Это брат Казановы”, то повернулся и сказал: — Вы изволили неверно выразиться. На самом деле Казанова — мой брат. — Это одно и то же. — Никоим образом, господин аббат. Тон моего ответа обратил внимание другого аббата, который заметил: — Сударь совершенно прав. Это совсем другое дело. Принявший мою сторону был знаменитый Винкельман, с коим завязались у меня после сего дружественные отношения. К несчастию, через двенадцать лет его зарезали в Триесте. Пока я разговаривал с ним, приехал кардинал Александр Альбани. Он был почти совершенно слеп. Винкельман представил меня, и кардинал многое наговорил, не сказав по сути ровно ничего. Когда он узнал, что я тот самый Казанова, который бежал из Свинцовой Тюрьмы, то имел глупость довольно неучтиво выразить удивление моей смелости приехать в Рим, где по первому требованию венецианских инквизиторов меня вышлют из города. Раздражённый его неуместными словами, я отвечал с достоинством: — Ваше Преосвященство не должны судить о моей смелости по приезду в Рим, где мне нечего опасаться. Но всякого разумного человека должна поразить дерзость инквизиторов, если бы они забылись настолько, что потребовали бы для меня ordine santissimo,[1] ибо навряд ли могли бы они объяснить, за какие преступления лишили меня свободы. Эта отповедь заставила Его Преосвященство умолкнуть. Ему стало стыдно, что, приняв меня за глупца, сам оказался в моей роли. Через несколько минут я ушёл и уже никогда более даже не приближался к этому дому. Аббат Винкельман вышел вместе со мною и братом и, сопроводив до гостиницы, сделал мне честь остаться к ужину. Винкельман являл собой как бы второй том славного аббата Вуазенона. Утром следующего дня он зашёл за мной, и мы отправились на виллу Альбани к кавалеру Менгсу, который жил там в то время, занятый росписью плафонов. Хозяин гостиницы Ролан, знавший моего брата, явился ко мне с визитом, когда мы ужинали. Он был авиньонцем и любил роскошную жизнь. Я сказал ему, что должен переехать от него к своему брату, но весьма сожалею об этом, потому что влюбился в его дочь, хотя говорил с ней всего несколько минут, а видел одно только лицо. — Так вы, верно, видели её в постели? — Совершенно справедливо. И мне хотелось бы посмотреть, какого она роста. Не угодно ли вам на минуту позвать её сюда? — Охотно. Она поднялась к нам, довольная тем, что её призвал отец. Я увидел тонкую талию, те же прелестные глаза-карбункулы и красивое лицо, но всё-таки впечатление было совсем другим, нежели тогда, при едва мерцавшем свете. Зато она пришлась по вкусу бедному моему брату и обратила его в своего раба. Он женился на ней и через два года отвёз в Дрезден. Пять лет спустя мне довелось видеть её с прелестной куколкой на руках. Она умерла от чахотки после десяти лет замужества. Я застал Менгса на вилле Альбани. Это был человек, неутомимый в своём искусстве, и, кроме всего прочего, превеликий оригинал. Он учтиво принял меня и объявил, что счастлив дать мне приют в своём римском доме, куда надеется возвратиться через несколько дней со всем семейством. Вилла Альбани поразила меня. Кардинал Александр ради удовлетворения своей страсти к древностям построил сей дворец из одних только античных камней, не говоря уже о всех вазах и статуях, равно как и пьедесталах для них. Сам он был воистину хитрым греком и притом совершеннейшим знатоком древностей. Благодаря сему, кардинал сумел за сравнительно небольшие деньги возвести истинное чудо архитектуры. Весьма часто, подобно Дамасиппу, приобретал он в долг и потому нимало не разорял себя. Любому монарху подобная вилла стоила бы пятьдесят миллионов. Поелику не мог он добыть античных плафонов, приходилось расписывать оные. Менгс, несомненно, был величайшим живописцем и к тому же трудолюбивейшим человеком своего времени. Смерть его в самом расцвете жизни явилась невосполнимой утратой, ибо лишила искусство множества превосходных творений. Брат мой так и не сумел сделать что-нибудь достойное своего великого учителя. Менгс возвратился в Рим, и я обедал у него. С ним жила его сестра, очень некрасивая, но добрая и наделённая способностями девица. Она была безумно увлечена моим братом, и, судя по всему, пыл её оставался неутолённым. Когда она с ним разговаривала, а случалось это всегда, коль скоро она находила тому возможность, Джованни имел обыкновение не смотреть в её сторону. Она в совершенстве владела искусством писать миниатюры и схватывала сходство с поразительной верностью. Часто говорила она мне про моего брата, хотя и знала о его неприязни к ней, и однажды сказала, что если бы он не был самым неблагодарным из людей, то, конечно, не стал бы пренебрегать ею. Я не стал любопытствовать, какие права может она заявить на его признательность. Жена Менгса отличалась красотой, учтивостью и соблюдением всех обязанностей заботливой матери и послушной супруги, хотя навряд ли питала она к нему чувство любви, поскольку трудно было отыскать менее приятного человека. Упрямый и жестокосердный, он всякий раз, когда они обедали вместе, не вставал из-за стола трезвым. Зато вне дома являл собой образец благочиния и пил одну лишь воду. Жена его с покорностью служила ему моделью для всех нагих фигур. Когда я однажды говорил ей о тех беспокойствах, коим она подвергает себя, занимаясь сим тягостным делом, она объяснила это требованием её духовника, который утверждал, что если муж возьмёт для натуры другую женщину, то воспользуется ею ради услаждения плоти, и грех сей ляжет на жену.
XXXI ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПО ДОРОГЕ ИЗ НЕАПОЛЯ В РИМ 1761 год
Предшествуемый моим испанцем, ехавшим верхом на лошади, я спал глубоким сном рядом с доном Чичио Альфани в прекрасной карете, запряжённой четвёркой, как вдруг страшный толчок разбудил меня. Нас перевернуло прямо на дороге, в полночь, в четырёх милях от Санта-Агаты. Очутившийся подо мною Альфани громко вопил, так как ему показалось, что он сломал левую руку. К счастью, это был всего лишь вывих. Подъехал Дюк и сказал, что почтальоны сбежали, и, вполне вероятно, они отправились предупредить грабителей, как нередко случается во владениях Папы и неаполитанского короля. Я без труда выбрался из кареты, но бедный Альфани, старый, толстый и до смерти перепуганный, смог вылезти только с нашей помощью. Чтобы освободить его, нам понадобилось добрых четверть часа. Воплями и проклятиями, которыми он перемежал молитвы своему покровителю Св. Франциску, сей несчастный вызывал у меня лишь смех. Я же настолько привык ко всякого рода превратностям, что не причинил себе никакого вреда, поскольку многое зависит от умения держаться в карете. А дон Чичио повредил себе руку скорее всего потому, что вытянул её, когда мы падали. Я достал из кареты свою шпагу, карабин и седельные пистолеты и расположил всё это так, чтобы в случае нападения разбойников оказать им должное сопротивление. При этом, конечно, не были забыты и карманные пистолеты. Затем я велел Дюку садиться на лошадь и ехать за вооружёнными крестьянами, которые помогли бы нам выбраться из сего затруднительного положения. Пока дон Чичио стенал о наших злоключениях, я, решившись дорого продать свой кошелёк и жизнь, распряг лошадей и прочно привязал их к правым колёсам и заднему дышлу, а поскольку карета свалилась на самом краю канавы, у меня получился своего рода вал, за которым мы и засели со всем своим оружием. Приготовившись таким образом к любым случайностям, я совершенно успокоился, но мой несчастный спутник не переставал стонать, молиться и изрыгать проклятия. Не имея возможности облегчить его страдания, я и сочувствовал ему, и невольно смеялся, что окончательно выводило из себя бедного аббата. Но сколь ухудшилось его состояние, когда стоявшая к нему задом кобыла, побуждаемая естественной надобностью, принялась изливать на него содержимое своего переполненного пузыря! Здесь уже ничто не могло помочь, а сцена была настолько комической, что я никак не мог удержаться от хохота. Тем временем сильнейший северный ветер сделал наше положение крайне тягостным. При малейшем шорохе я кричал: “Кто идёт?” — и грозил стрелять, если бы кому-нибудь вздумалось приблизиться к нам. В сём трагикомическом состоянии прошло два долгих часа, пока не прискакал наконец Дюк, уже издали возвестивший, что к нам движется отряд вооружённых крестьян, каждый из которых несёт фонарь. Менее чем через час карета, лошади и Альфани были приведены в исправное состояние. Я оставил двоих крестьян в качестве почтальонов, а остальных отпустил вполне вознаграждёнными за то, что был потревожен их сон. Я приехал в Санта-Агату на рассвете и для начала устроил адский шум у дверей начальника почты, требовал нотариуса для составления протокола и угрожал отправить на виселицу почтальонов, намеренно перевернувших меня посреди превосходной дороги. Был призван каретник и по осмотре экипажа обнаружил сломанную ось, что вынуждало меня задержаться не менее чем на день. Дон Чичио, которому требовался хирург, отправился, не предупредив меня, к маркизу Галиани, и последний незамедлительно явился просить нас остановиться у него, пока я не смогу продолжить свой путь. С величайшим удовольствием я принял его приглашение, и оно немало способствовало тому, чтобы испарилось моё дурное расположение духа, происходившее, в сущности, лишь от потребности произвести шум на манер большого вельможи. Маркиз сразу же приказал, чтобы испорченный экипаж отвезли в его каретный сарай, взял меня под руку и проводил к своему дому. Сей аристократ отличался в равной степени как учёностью, так и любезным обращением и был истинным неаполитанцем, то есть совершенно не признавал никаких церемоний. Он не обладал таким блестящим умом, как его брат, которого я знавал секретарём посольства в Париже, но имел здравые рассуждения, образованные благодаря изучению классических авторов древности и нашего времени. Но прежде всего он был завзятым математиком и комментировал Витрувия, впоследствии им изданного. Маркиз представил меня своей супруге, которая была близкой приятельницей моей любезной Лукреции. Окружённая тремя или четырьмя детьми самого нежного возраста, она являла собой воплощение матери святого семейства. Прежде всего дон Чичио был уложен в постель, и послали за хирургом, который, осмотрев пострадавшего, утешил его заверениями, что это лишь простой вывих, и для излечения потребуется всего несколько дней. В полдень к воротам подъехала карета, и из неё вышла Лукреция. Расцеловавшись с маркизой, она самым непринуждённым образом повернулась ко мне и, протянув руку, произнесла: “Какой счастливый случай привёл вас сюда, любезный мой Джиакомо?” — и тут же объяснила своей приятельнице, что я был другом её покойного мужа. После обеда, оставшись наедине с этой очаровательной женщиной, созданной для любви, я стал просить её о ночи счастья, но она убедила меня в полнейшей к тому невозможности. Я снова предложил ей свою руку. “Приобрети, — отвечала она, — землю в пределах королевства, и я соглашусь провести с тобой всю жизнь, не заботясь об услугах священника”. Я не мог не согласиться, что рассуждение Лукреции было совершенно справедливо. Состояние моих дел вполне позволяло мне купить имение в Неаполе и жить там богато и счастливо. Но сама мысль бесповоротно обосноваться в каком-то месте была мне настолько не по душе, а необходимость следовать правилам добродетели в такой степени противна моей натуре, что у меня достало здравого смысла предпочесть свои сумасбродные скитания всем выгодам, представлявшимся от нашего союза. После ужина я распрощался с обществом и выехал на рассвете, предполагая к следующему дню быть уже в Риме. Оставалось проехать лишь пятнадцать почтовых станций по превосходной дороге. При въезде в Карильяно я увидел экипаж, который запрягали парой лошадей. Я вышел из кареты и услыхал, как меня окликнули. К моему великому удивлению, в экипаже оказались красивая молодая особа и синьора Диана, примадонна герцога Кассаро, задолжавшая мне триста унций. Она сказала, что направляется в Рим и была бы рада ехать вместе. — Мы проведём ночь в Пиперно, не правда ли, сударь? — Нет, сударыня, я не собираюсь делать до самого Рима ни одной остановки. — Но ведь мы всё равно приедем туда завтра. — Совершенно верно. Дело в том, что я намного лучше сплю в своём экипаже, чем в ужасных постелях на постоялых дворах. — Зато я боюсь путешествовать ночью. — Что ж, сударыня, встретимся тогда в Риме. — Это просто жестоко. Вы же видите, со мной только дурак-лакей и камеристка, которая нисколько не храбрее меня. Кроме того, сейчас так холодно, а у меня совершенно открытая карета. Лучше я поеду в вашей. — Но, к сожалению, я не могу пригласить вас. Место занято моим старым секретарём, который позавчера сломал себе руку. — Ну, тогда, может быть, вы согласитесь отобедать со мной Террачине. Мы поболтаем. — Охотно, сударыня. Нас превосходно накормили в этом крошечном городке, расположенном на самой границе папского государства. До Пиперно мы добрались только поздно ночью, и примадонна возобновила свои просьбы не выезжать до утра. Однако, несмотря на молодость и красоту, слишком светлая и чрезмерно полная, она не соблазняла меня. Зато камеристка — очаровательная брюнетка, стройная, с округлыми формами и живым взглядом, в сильнейшей степени возбуждала мои желания. Неясная надежда овладеть ею сделала меня более сговорчивым, и я обещал синьоре разделить с ней ужин. По приезде в Пиперно я улучил минуту и шепнул юной брюнетке, что, если она позволит побыть с нею, я останусь. Камеристка согласилась, и в доказательство мне было позволено насладиться таким залогом, который обычно означает полную капитуляцию. После ужина я проводил дам в отведённую дли них комнату и пожелал им доброй ночи, запомнив при этом, какая постель досталась моей красавице. Через четверть часа я вернулся и, найдя дверь незапертой, полагал дело уже сделанным. Однако же, приблизившись, я почувствовал вместо аппетитной субретки саму синьору. Вероятно, юная мошенница рассказала обо всём хозяйке, и та решила занять её место. Ошибиться было невозможно — хотя глаза и не могли мне помочь, но зато руки давали неопровержимое свидетельство, в минуту у меня возникли две противоположные мысли: лечь в постель и воспользоваться той и другой, или незамедлительно уехать. Я избрал последнее. Разбудив Дюка и сделав ему нужные распоряжения, я оделся и в скором времени уже катил в карете, посмеиваясь над недоумением моих обманщиц. В Риме я три или четыре раза издали видел синьору Диану. Мы раскланивались, но молча. Если бы можно было надеяться получить от неё обратно четыреста луидоров, я взял бы на себя труд сделать ей визит. Но я хорошо понимал, что королевы кулис самые безнадёжные должницы на всём свете.
XXXII КОВАРНАЯ ЕВРЕЙКА И ЗЛОКОЗНЕННЫЙ ВИКАРИЙ 1761 год
Явившись в Парму, я поселился в почтовой гостинице под именем кавалера де Сенгальта, которое ношу и по сей день. Если человек принимает имя, никому не принадлежащее, нет никаких резонов возражать против этого, но сам он обязан навсегда сохранять его. В Парме я уволил Косту, однако через восемь дней имел неосторожность снова взять его, как раз накануне отъезда. Отец его, бедный скрипач, каким был когда-то и я сам, нёс на себе тяготы многочисленного семейства и вызывал во мне жалость. Мой испанец, обрадовавшийся, когда я прогнал Косту, был очень рассержен его возвращением. — Конечно, он не распутник и не пьёт лишнего, но я думаю, это вор и к тому же опасный, тем более, что никогда не обманывает но мелочам. Помяните моё слово, сударь, он обведёт вас вокруг пальца, а пока ждёт подходящего случая и старается втереться в доверие. Не то что я, хоть иногда и жульничаю немного. Но уж вы-то меня знаете. Дюк оказался проницательнее, чем я, — через полгода итальянец украл у меня пятьдесят тысяч экю. А двадцать три года спустя, в 1784-м, он встретился мне в Венеции, камердинером графа Хортега, и у меня было сильнейшее желание отправить мерзавца на виселицу. Я доказал ему, что легко могу сделать это, но его слёзы и мольбы, а также участие в нем одного честного человека по имени Бертран, толкнули меня на героическое решение простить негодяя. По его словам, всё украденное он потерял, вложив в игру бириби, ограбленный своими же сообщниками, и с тех пор жил в нужде и несчастье. В тот же год он женился на дочери Момоло, которую бросил, как только она забеременела. В Турине я поселился в частном доме, где уже обосновался дожидавшийся меня аббат Гама. Несмотря на прочитанную им проповедь о бережливости, я снял весь первый этаж, где были самые лучшие комнаты. Касаясь наших дипломатических дел, аббат сказал, что в мае я получу верительные грамоты, и тогда он сообщит о дальнейших действиях. Сия комиссия весьма льстила мне, и я отвечал, что буду готов прибыть в Аугсбург к тому времени, когда там соберутся министры противостоящих держав. Договорившись с хозяйкой дома относительно моего стола, я вышел и заглянул в кофейню, чтобы посмотреть газеты. Первым человеком, которого я увидел там, был маркиз Дезармуаз, мой савойский знакомец. Он без промедления сообщил, что азартные игры здесь запрещены и что известные мне по Эксу дамы будут в восторге от моего появления. Сам он жил игрой в триктрак, хотя в этой игре талант куда важнее удачи, и при одинаковой фортуне выигрывает тот, кто лучше рассчитывает. Мы отправились прогуляться по прекрасной аллее, шедшей к крепости, и там я заметил множество особ изрядной красоты. Турин один из тех городов Италии, где прекрасный пол обладает всеми мыслимыми прелестями. Но зато и полиция отличается здесь жесточайшей строгостью. Город небольшой и густо населённый, на каждом шагу попадаются шпионы. Вследствие сего пользоваться хоть какой-то свободой можно лишь с крайними предосторожностями и только через посредство проворных своден, которым приходится хорошо платить, ибо им грозит варварское наказание. Здесь не допускают ни публичных женщин, ни содержанок, что весьма по вкусу замужним. Легко представить, сколь распространена педерастия в городе, где так велика сила и игра страстей. Среди привлекших моё внимание красавиц одна сразу же пленила меня. Я спросил о ней Дезармуаза, знавшего их всех. — Это знаменитая Лия, неприступная еврейка, которая отражает самых ловких туринских соблазнителей. Отец её известный барышник, и познакомиться с ней не составляет особого труда. Но, впрочем, это совершенно бесполезно. Однако чем более затруднительным почиталось предприятие, тем сильнее возникало во мне желание попытать счастье. — Отведите меня к ней, — потребовал я у Дезармуаза. — Как вам угодно. Я пригласил его к обеду, и мы отправились в гостиницу, встретив по дороге Зероли и ещё двоих или троих из компании, знакомой мне по Эксу. Мы обменялись взаимными учтивостями, но я не желал связывать себя и раскланялся с ними под предлогом срочного дела. После обеда Дезармуаз свёл меня к отцу-барышнику. Я спросил, нет ли у него хорошей верховой лошади. Он позвал мальчика, и пока давал ему распоряжения, появилась его очаровательная дочь. Она была просто ослепительна. Я дал бы ей не более двадцати двух лет. Гибкая талия, изумительные волосы глубокой черноты, кожа, сравнимая лишь с лилиями и розами, глаза непревзойдённой красоты, полные живости и огня, длинные ресницы и брови столь совершенного изгиба, что, казалось, они бросают вызов всем, кто осмелился бы только подумать о завоевании сего невиданного ещё средоточия прелестей. Погрузившись в созерцание этой необыкновенной особы, я даже не заметил стоявшего передо мной коня. Всё-таки мне пришлось осмотреть его, изобразив знатока, — я ощупал у него ноги и посмотрел зубы, а потом велел проехаться на нём, чтобы видеть, каков аллюр при шаге, рыси и галопе. Я сказал еврею, что зайду на следующее утро сам попробовать, как животное ходит под седлом. Это был красивый серый конь в яблоках, и стоил он сорок пьемонтских пистолей, то есть почти сто цехинов. — Это сама покорность, — обратилась ко мне Лия, — а на иноходи не уступит никакой другой лошади. — Значит, синьорина, вы уже ездили на нём? — И не один раз, сударь. Если бы мы были богаты, я никогда не согласилась бы продать его. — Я куплю его только с тем условием, чтобы вы проехались на нём при мне. Она покраснела. — Доставь господину удовольствие, — сказал ей отец. Получив согласие, я обещал прийти на следующий день в девять часов и, как нетрудно догадаться, не заставил себя ждать. Лия встретила меня уже в костюме для верховой езды. Что за тело! Какие формы Венеры Каллипиги! Я был окончательно покорён. Для нас были приготовлены две лошади. Она вспрыгнула на свою с лёгкостью и грацией опытного берейтора. Мы совершили довольно продолжительную прогулку. Конь шёл весьма хорошо, но разве это занимало меня! Мои глаза и мысли сосредоточивались на ней одной. Прощаясь, я сказал: — Очаровательная Лия, я покупаю этого коня с единственной целью сделать вам подарок, но если вы не примете его, то сегодня же покидаю Турин. У меня нет никаких других условий, кроме одного, — чтобы вы ездили на нём, когда я попрошу вас об этом. Видя по лицу её благоприятное впечатление от моих слов, я сказал, что останусь в Турине шесть недель, что влюбился в неё с первого взгляда ещё на променаде и что покупка лошади — лишь предлог, дабы иметь возможность изъяснить ей свои чувства. Она отвечала с большой скромностью, что моё дружеское к ней расположение крайне лестно для неё, и столь щедрый подарок совершенно излишен, ежели я забочусь о взаимности. “Ваше условие чрезвычайно приятно для меня, — продолжала она, — и не сомневаюсь, отец будет доволен, если я соглашусь. Единственная моя просьба — сделайте сей подарок при нём и повторите своё условие”. Я чувствовал себя на верной дороге, и даже с большей лёгкостью, чем можно было предположить. Отец её, звавшийся Моизом, нашёл таковую сделку вполне выгодной, похвалил дочь и, получив сорок пистолей, написал мне квитанцию, после чего просил сделать им честь приехать на следующий день завтракать. Именно это мне и было нужно. Утром Моиз принял меня с величайшей обходительностью, а Лия сама сказала, что если я хочу прокатиться, то она переоденется в одно мгновение. — Мы выедем в другой раз, милая Лия. Сегодня же я хочу иметь удовольствие наслаждаться вашим обществом в этом доме. Но отец, жадный, как все его соплеменники, предложил мне купить очень красивый фаэтон с двумя превосходными лошадьми. — Вы можете сегодня показать их господину, — предложила Лия, которая, возможно, заранее сговорилась с отцом. Моиз сразу вышел, чтобы распорядиться заложить экипаж. — Я согласен посмотреть, но не собираюсь покупать его за отсутствием надобности. — В нём вы сможете ездить на прогулки с дамой вашего сердца. — То есть с вами. Но, может быть, вы не согласитесь? — Почему же нет? Можно поехать за город, в окрестности Турина. — Хорошо, я посмотрю. Явился отец, и мы спустились вниз. Экипаж и лошади понравились мне, о чём я и сказал Лии. — Прекрасно! — воскликнул Моиз, — всё это стоит лишь четыреста цехинов, но после Пасхи я отдам не меньше чем за пятьсот. Затем Лия садится в седло, и мы целый час скачем по полям. Возвратившись, я сказал Моизу, что дам ответ завтра. Он исчез, а мы с Лией поднялись наверх. Когда мы вошли в комнату, я сказал ей: — Всё это, моя дорогая, несомненно стоит четырёхсот цехинов, и завтра я с превеликим удовольствием отсчитаю их, но при тех же условиях, что и вчера. И кроме того, ещё одно — я получу от вас всё, на что может рассчитывать нежная и неразделённая любовь. — Вы говорите прямо, и надобно отвечать вам точно так же. Я честная девица и не продаю себя. — Ошибаетесь, прекрасная Лия. Все женщины, честные они или нет, продаются. Когда у мужчины есть время, он расплачивается ежеминутным вниманием. Если он торопится, как, например, я, приходится обращаться к подаркам и даже к деньгам. — Такой мужчина очень неловок, для него будет лучше, если он выждет, пока чувство докажет свою глубину непрестанным вниманием. — Это было бы для меня верхом наслаждения, но, к несчастью, я очень спешу. При этих словах вошёл отец, и я сказал ему, что если не смогу быть на следующий день, то приеду послезавтра, тогда и поговорим о фаэтоне. По всей видимости, Лия сочла меня за мота, достойного дурацкого колпака, и пожелала получить кроме лошади ещё и фаэтон. Я же легко согласился рискнуть ста цехинами, но дальше сего моя бескорыстная щедрость не распространялась. Я решил приостановить свои визиты и посмотреть, как она договорится с отцом. Особенно рассчитывал я на алчность еврея, который должен был рассердиться, что дочь не смогла уговорить меня. Пришлось бы ей отдаться мне ради этого или нет, было для него, по всей видимости, совершенно безразлично. Я не сомневался, что они явятся ко мне первыми. В следующую субботу я встретил прекрасную еврейку на променаде. Мы оказались достаточно близко друг от друга, и я смог подойти к ней как бы ненароком, тем более что она выжидательно смотрела на меня. — Что-то господина больше не видно? Приезжайте ко мне завтракать, иначе я верну вам лошадь, — сказала она. Я обещал утром быть у неё. Естественно, я сдержал слово. Завтрак прошёл почти наедине, поскольку сидевшая с нами её тётка оставалась только ради приличия. Встав от стола, мы решили прогуляться верхом, и она переоделась при мне, хотя тётка не выходила из комнаты. Поскольку кожаные панталоны были надеты заранее, она лишь сбросила юбки, сняла корсет и надела куртку. При этом я смог увидеть чудную грудь, но сохранял, впрочем, безразличный вид. Однако плутовка хорошо знала цену моего равнодушия и попросила поправить ей жабо, так что рука моя, словно на раскалённых угольях, не смогла удержаться в границах скромности. Когда мы садились на лошадей, явился отец. — Если желаете купить фаэтон с лошадьми, — сказал он, — я могу сбавить двадцать цехинов. — После прогулки ваша дочь сможет приказать мне всё, что пожелает. Мы выехали шагам, и Лия рассказала, будто имела неосторожность похвастаться отцу, что может заставить меня купить фаэтон, и если я не хочу поссорить их, должен согласиться. — Вы можете подарить его мне только после того, как убедитесь в моей любви, — добавила она. — Любезная Лия, от вас одной зависит моё повиновение. И вы знаете, на каком условии. — Обещаю ездить с вами на прогулки, куда вы пожелаете, никуда, впрочем, не заходя. Но мне кажется, для вас это совсем неинтересно. Ваше желание недолговечно, это просто каприз. — Чтобы убедить вас в обратном, я куплю фаэтон и поставлю его в каретное заведение. Но если в течение восьми дней вы не осчастливите меня, я всё продам. — Приезжайте завтра. — Непременно буду. Но я хочу ещё сегодня получить залог вашей благосклонности. — Сегодня это совершенно невозможно. — Я поднимусь вместе с вами и, раздеваясь, вы сможете многим осчастливить меня. Мы вернулись, и к своему изумлению я услышал, как она сразу же объявила отцу, что фаэтон теперь принадлежит мне, и осталось только запрячь лошадей. Наверх мы поднялись втроём, и Лия уверенным голосом сказала мне: — Давайте деньги. — У меня нет при себе, но я напишу расписку. — Вот бумага. Не колеблясь, я написал банкиру Запатте, чтобы он выплатил предъявителю триста восемьдесят цехинов. Еврей сразу же отправился за ними, и мы остались наедине. — Друг мой, доверившись мне, вы заслужили моё сердце. — Раздевайтесь же скорее. — Нет, моя тётка дома, дверь не запирается, и она может войти, но я обещаю, что завтра вы будете довольны мною. Всё-таки я должна переодеться. Идите в другую комнату. Я быстро нашёл в двери небольшую щель между створками и, забравшись на табурет, прильнул к ней. Прямо перед собой я увидел, как Лия раздевается, сидя на канапе. Она сняла рубашку и полотенцем обтёрла сначала груди, а потом ноги, настала очередь панталон, и она осталась голой, как ладонь. В эту минуту одно из её колец вроде бы случайно упало и закатилось под канапе. Чтобы дотянуться, она вынуждена была стать на колени и наклониться. Потом продолжила обтирание, так что ни одна даже самая малая часть её прелестного тела не осталась тайной для моего алчного взора. Она, конечно, прекрасно знала, что я оказался свидетелем всего ритуала и какую бурю возбудило это в моём столь легко воспламеняющемся организме. Наконец, когда туалет был окончен, и она впустила меня, я обнял её и сказал: — Я всё видел. Она изобразила недоверие, но, не обращая на это внимания, я хотел тут же воспользоваться своими законными правами, но вошёл проклятый Моиз. Обладая даром зрения, он не мог не видеть, в какое состояние привела меня его дочь, однако же подошёл ко мне с изъявлениями благодарности и, протянув расписку в получении денег, сказал: — Мой дом в полном вашем распоряжении. Я простился с ним и ушёл рассерженный. У меня росло раздражение против Лии, и я решил не видеть её более. Сладострастные её позы произвели на меня слишком сильное действие, но гнев — смертельный противник любви. В святой четверг с самого раннего утра ко мне явились Моиз и Лия. Я не ожидал этого визита, но принял их самым любезным образом. Во время святой недели евреи не смеют показываться на туринских улицах, и я предложил им провести три дня в моём доме. Старый мошенник навязывал мне довольно красивое кольцо, и я, сообразив, что на сей раз уговорить их будет не очень трудно, сказал, что приму это кольцо не иначе, как из рук самой Лии. Услышав мой ответ, Моиз улыбнулся, рассчитывая, видимо, что она получит его в виде подарка. Однако я уже поклялся себе не исполнять их ожидания. Отдав должное отменному обеду и ужину, гости отправились в отведённую им прекрасную комнату с двумя кроватями. Я мог бы поместить их в разных местах, чтобы Лия ночевала рядом с моей спальней, и имел бы тогда возможность нанести ей ночной визит. Но я уже слишком много истратил на неё, и меня устраивал только один исход — чтобы она сама пришла ко мне. На следующее утро Моиз, сославшись на дела в городе, попросил у меня экипаж на весь день и сказал? что к вечеру вернётся забрать свою дочь. Я велел заложить лошадей и, когда он уже собирался уезжать, купил за шестьсот цехинов кольцо. Как только отец уехал, я завладел дочерью. В течение всего дня я пользовался её несравненным телом всеми законными и незаконными способами, и она проявляла не только послушание, но и готовность удовлетворить любые мои желания. Вечером отец нашёл её немного усталой, однако он был доволен мной. Лия надеялась получить кольцо, но я только сказал, что оставляю за собой удовольствие самому привезти подарок к ней домой. А в пасхальный понедельник мне принесли вызов в полицию. Это приглашение, не предвещавшее ничего хорошего, сильно удивило и огорчило меня. Не имея возможности уклониться, я велел подать экипаж и отправился в присутственное место викария, директора полиции. Он принял меня, сидя за громадным столом, окружённый стоящими людьми, числом не менее двадцати. Это был мужчина лет шестидесяти, непередаваемо безобразный: огромный нос, наполовину изъеденный язвой, который закрывала чёрная шёлковая повязка, толстые губы и удивительно маленькие кошачьи глазки с густыми, почти совсем седыми бровями. Сей омерзительный тип без промедления обратился ко мне: — Вы кавалер де Сенгальт? — Да, это моё имя, и я хотел бы знать, что вам угодно. — Я призвал вас, чтобы сообщить о приказе покинуть город не позднее чем через три дня. — Но у вас нет ни малейшего права отдавать подобный приказ, и я уеду, когда мне заблагорассудится. — Придётся силой выставить вас за ворота. — Как вам угодно. Я не могу сопротивляться силе, но, надеюсь, вы передумаете. Из цивилизованного города не выбрасывают человека, который ничем не нарушил законы и который имеет у банкира сто тысяч франков. — Всё это очень хорошо, но трёх дней вполне достаточно, чтобы уложить багаж и привести в порядок дела с банкиром. Советую повиноваться, это приказ короля. — Если я уеду, то сделаюсь сообщником вашего беззакония, а потому отказываюсь повиноваться. И раз вы упомянули имя короля, я незамедлительно отправляюсь к Его Величеству. Он или опровергнет ваши слова, или же отменит несправедливый приказ. — По-вашему, король не вправе заставить вас уехать? — Силой — да, но не правосудием. Точно так же может он лишить меня жизни. Но для этого понадобится палач, так как невозможно принудить меня покончить с собой. — Вы хорошо рассуждаете, но придётся исполнить приказ. — Рассуждению я учился не у вас, и можете не ждать от меня повиновения. С этими словами я повернулся и, не поклонившись, вышел. Меня душил гнев, и я был готов открыто сопротивляться полицейской шайке подлого викария. Однако, успокоившись в скором времени, я призвал на помощь всю свою осторожность и, вспомнив о кавалере Раиберти, с которым познакомился у содержавшейся им танцовщицы, отправился к нему за советом. Он был первым чиновником департамента иностранных дел. Я рассказал ему все обстоятельства и закончил просьбой устроить мне аудиенцию у короля. Этот честный человек рекомендовал обратиться сначала к кавалеру Осорио, занимавшему тогда пост министра иностранных дел и имевшему доступ к королю в любое время. Совет показался мне дельным. Я тотчас поехал к сему вельможе и был принят им с отменной любезностью. Изложив своё положение, я просил поставить обо всём в известность Его Величество и добавил, что считаю распоряжение викария ужасающе несправедливым и покорюсь одной лишь силе. Он обещал исполнить мою просьбу и велел приехать на другой день. Утром кавалер Осорио встретил меня выражениями самого искреннего расположения и сообщил, что сказал королю и графу Аглие о моём деле, и теперь я могу оставаться сколько пожелаю. Этот граф Аглие оказался никем иным, как тем самым отвратительным викарием. Кавалер сказал, что я должен явиться к нему, и он определит мне такой срок, какой я сочту необходимым, чтобы закончить в Турине все свои дела. — Вы полагаете, здесь нет других дел, кроме как тратить деньги в ожидании инструкций от португальского двора касательно предполагаемого в Аугсбурге конгресса, где я буду представлять Его Величество короля Португалии? — А вы думаете, сей конгресс состоится? — В этом никто не сомневается. — Некоторые считают, что дело кончится одними разговорами. Впрочем, я очень рад быть полезен вам, и мне будет интересно узнать о вашем свидании с викарием. Я чувствовал себя довольно неуверенно, но сразу же отправился к викарию, радуясь возможности торжествовать свою победу. Однако мне не пришлось насладиться его неудовольствием — люди такого сорта никогда не краснеют. Завидев меня, он произнёс: — Кавалер Осорио уведомил нас, что дела вынуждают вас провести в Турине ещё несколько дней. Вы можете остаться, но благоволите сообщить мне, сколько вам ещё понадобится времени. — Как раз этого я совершенно не в состоянии сделать. — Отчего же, разрешите полюбопытствовать? — Я ожидаю инструкций португальского двора касательно конгресса, имеющего быть в Аугсбурге, и чтобы определить время моего отъезда, понадобилось бы спрашивать о том Его Величество короля Португалии. Полагаю, что выеду в Париж в течение месяца. Если этот срок окажется недостаточным, я буду иметь честь уведомить вас. — Вы меня крайне обяжете. Сделав ему на сей раз реверанс и получив ответный, я вышел и возвратился к кавалеру Осорио, который с улыбкой заметил, что я поймал викария неопределённостью своего срока. Я покинул Турин в середине мая, получив от аббата Гамы письмо к лорду Стормону, который был назначен полномочным представителем английского короля в Аугсбурге. В своей миссии я должен был действовать согласно с сим благородным островитянином.
XXXIII Я СТАНОВЛЮСЬ ПОКРОВИТЕЛЕМ БЕГЛЫХ ВЛЮБЛЁННЫХ 1761 год
Выписав аккредитив на Аугсбург, я покинул Турин и через три дня был уже в Шамбери. Как и в прежние времена, на весь город здесь была только одна гостиница, и поэтому не приходилось затруднять себя выбором. Впрочем, я разместился со всеми удобствами. В коридоре я встретил необыкновенной красоты особу, которая выходила из соседней комнаты. “Кто эта молодая дама?” — спросил я у служанки. “Жена того господина, который не встаёт с постели. Он оправляется после раны от удара шпагой”. Я не мог смотреть на эту женщину, не чувствуя приступа вожделения. Направляясь на почту, я заметил, что дверь у них приоткрыта, и решился в качестве соседа предложить свои услуги. Она учтиво поблагодарила меня и пригласила войти. В постели сидел красивый юноша, и я прежде осведомился о его состоянии. — Врач запретил ему говорить, — ответила молодая дама. — Он ранен шпагой в грудь, но мы надеемся на скорое улучшение, чтобы продолжить наше путешествие. — А куда вы едете, мадам? — В Женеву. Я уже собирался уходить, когда вошла служанка и спросила, желаю ли я ужинать у себя или же здесь, вместе с мадам. Посмеявшись её глупости, я велел подать ужин ко мне в комнату и добавил, что не имею чести знать мадам. При этих словах дама заявила, что ей будет очень приятно разделить со мной трапезу. Муж её тихим голосом повторил приглашение. Я с благодарностью согласился, и когда красавица вышла проводить меня до лестницы, взял на себя смелость поцеловать у неё руку, что во Франции равносильно почтительному объяснению в любви. На почте меня ждало письмо Вальанглара, в котором он сообщал, что мадам Морэн готова приехать в Шамбери, если я пришлю за ней карету. Я получил также послание Дезармуаза, отправленное из Лиона. Он писал, что по выезде из Шамбери встретил свою дочь в карете какого-то бездельника, похитившего её. Он вонзил в негодяя шпагу и убил бы его, если бы оказалось возможным остановить их карету. Дезармуаз был уверен, что они в городе, и просил меня попытаться убедить дочь возвратиться в Лион. В случае же её отказа я должен оказать ему услугу и просить содействия властей в возвращении несчастному отцу его любимой дочери. Он умолял без малейшего промедления ответить на это письмо. Вряд ли можно было сомневаться в том, что именно его дочь оказалась моей соседкой. Однако у меня не было ни малейшего желания содействовать намерениям отца. Наоборот, я испытывал дружеское расположение к мадемуазель Дезармуаз и её похитителю и даже не задумывался над тем, порочно ли это чувство в подобном случае или добродетельно, хотя инстинкт и говорил мне, что в нём присутствует и то и другое. С одной стороны, я был влюблён, с другой — искренне желал помочь юным беглецам, тем более что уже знал о преступной страсти отца. Вернувшись, я зашёл к ним и застал больного в руках врача. Рана, хоть и глубокая, опасности не представляла, и молодой человек нуждался лишь во времени для восстановления сил. Когда лекарь ушёл, я от себя посоветовал раненому диету и полное молчание. Затем, вручив мадемуазель Дезармуаз письмо, полученное от её отца, откланялся. Я не сомневался, что, прочтя это послание, она явится ко мне. И действительно, по прошествии четверти часа она тихо постучала в дверь и, войдя, скромно положит письмо, спросив при этом, каковы мои намерения. — У меня нет никаких намерений. Я буду счастлив, если наши отношения позволят быть полезным вам. — Мы спасены! — Неужели вы сомневались во мне? С первого взгляда я проникся живейшим к вам участием, и вы можете распоряжаться мной. Вы уже замужем? — Нет, но мы поженимся, как только приедем на место. — Присядьте и расскажите мне подробно о ваших делах. Я знаю, что ваш отец имел несчастие влюбиться в вас. — Он приехал в Лион год назад, и я сразу же укрылась у одной приятельницы моей матери, потому что было невозможно оставаться дома и часа, не подвергаясь самому чудовищному насилию. Этот юноша, которого вы теперь знаете, единственный сын богатого женевского негоцианта. Отец ввёл его в наш дом года два назад, и мы почти сразу полюбили друг друга. Когда отец уехал, мой возлюбленный обратился к матушке и просил отдать меня за него. Однако она не решилась распорядиться мной без согласия отца, который был в это время в Марселе. Она написала ему, и он ответил, что примет решение после возвращения. Мой возлюбленный поехал в Женеву и привёз согласие своего родителя. Когда отец вернулся из Марселя, я, как уже говорила, сбежала из дома, а он на предложение о замужестве сказал: “Я отвечу лишь после того, как вернётся моя дочь”. Я уже была готова повиноваться, если бы матушка взяла меня под защиту, но она, по её словам, слишком хорошо знала своего мужа, чтобы решиться поселить меня под одной с ним крышей. Так и не дав согласия, отец через несколько дней снова уехал. Мы узнали, что он был сначала в Эксе, а потом в Турине. Мой возлюбленный предложил мне уехать вместе с ним, чтобы пожениться сразу же по прибытии в Женеву. Матушка согласилась на это, и восемь дней назад мы выехали. Несчастливый рок направил нас по савойской дороге, и, подъезжая к этому городу, мы встретили моего отца. Узнав нас, он сразу остановил карету и хотел силой вытащить меня. Я стала кричать, а мой возлюбленный закрывал меня собой. Тогда отец обнажил шпагу и нанёс ему удар в грудь. Он, конечно, не остановился бы на этом, но, видя, что на мои крики сбегаются люди, и подумав, может быть, что жених мой уже мёртв, сел на лошадь и скрылся. — Я должен ответить ему, и мне хотелось бы получить для вас его согласие. — В этом нет необходимости, мы и так поженимся и будем счастливы. — Несомненно. Однако вам не следует пренебрегать своим приданым. — Боже мой! Какое там приданое! У него ведь ничего нет. — Но со смертью отца маркиз Дезармуаз... — Это басня. Мой отец ничего не имеет, кроме пожизненной пенсии, которую получает после тридцати лет службы курьером. Его батюшка умер уже двадцать лет назад, а мои мать и сестра живут своим собственным трудом. Меня поразила бесстыдная наглость сего человека, который столь долго обманывал меня, а теперь даже не смущался, зная наверное, что ложь его уже открылась. Я умолк. Во время ужина мы провели три часа за столом, непрестанно разговаривая об этом деле. Бедный юноша мог лишь слушать меня, зато его прелестная подруга, столь же остроумная, сколь и очаровательная, шутила по поводу безумной страсти своего родителя. Она рассказала, что он был влюблён в неё ещё с одиннадцати лет. — И вам всегда удавалось сопротивляться ему? — Да, во всех случаях, когда он хотел зайти слишком далеко. — И долго продолжались эти забавы? — Целых два года. Мне было тринадцать лет, когда, рассудив, что я уже созрела, он хотел сорвать ягодку. Но я закричала изо всех сил и, выскочив совсем голая из кровати, спаслась у матушки. После этого она уже не разрешала мне спать вместе с ним. — Вы спали с ним! Как же матушка ваша могла допустить это? — Она и представить себе не могла, что его любовь преступна. А я, конечно, не подозревала о злом умысле. Мне казалось всё, что он делал сам и заставлял делать меня, просто игрой. — Ну, а сокровище-то вам удалось спасти? — Я сохранила его для своего жениха. При сих словах сам несчастный влюблённый, который страдал больше от голода, чем от раны, засмеялся. Она подошла и осыпала его поцелуями. Всё это привело меня в состояние острейшего возбуждения. Я не мог оставаться равнодушным после столь бесхитростного рассказа и особенно глядя на неё самоё, так как она обладала всем, чего можно было желать в женщине. И я почти простил её отцу несчастную влюблённость, заставившую его забыть о том, что перед ним родная дочь. Когда она провожала меня, я дал почувствовать ей своё состояние, и это развеселило её. К сожалению, из-за прислуги я был вынужден расстаться с ней. На следующий день утром я написал Дезармуазу, что дочь его решилась ни при каких обстоятельствах не покидать своего возлюбленного, что сей последний ранен совсем легко, что в Шамбери они находятся в безопасности под защитой закона и что, наконец, узнав обо всём случившемся с ними, полагая их весьма подходящими друг другу, я могу только одобрить их союз. Окончив письмо, я пошёл к соседям прочесть своё послание. Очаровательная беглянка чувствовала себя смущённой, не зная, как выразить свою благодарность, и я спросил у больного разрешения поцеловать её. “Начните с меня”, — был его ответ. В эту минуту моя лицемерная любовь прикрывалась личиной отцовской нежности. Облобызав юношу, я с чувством расцеловал его возлюбленную, назвал их своими детьми и предложил без церемоний пользоваться моим тугим кошельком. Затем явился хирург, и я ушёл к себе. В одиннадцать часов прибыла мадам Морэн со своей дочерью, о чём известил меня Дюк, предшествовавший ей в качестве курьера. Я встретил её с распростёртыми объятиями и сердечно благодарил за то удовольствие, которое она соблаговолила доставить мне. Первая сообщённая ею новость заключалась в том, что мадемуазель Роман теперь любовница Людовика XV и занимает прекрасный дом в Пасси, а поскольку она уже на шестом месяце беременности, то в ближайшем будущем станет королевой Франции, как и предсказывал ей мой оракул. Я возвратился к себе в гостиницу и застал мадемуазель Дезармуаз сидящей на постели своего возлюбленного, который вследствие диеты и. жары сделался совсем слабым. Она сказала, что придёт ужинать в мою комнату, дабы дать больному покой, и добрый юноша пожал мне руку, как бы выражая свою признательность. Я изрядно пообедал у Маньяна и поэтому за ужином почти ни к чему не прикасался. Зато моя соседка пила и ела с завидным аппетитом. Я восторженно смотрел на неё и видел, что это было приятно ей. Когда прислуга удалилась, я предложил ей бокал пунша, который привёл её в то состояние весёлости, когда остаётся только одно желание — смеяться, в том числе и над исчезновением своего собственного здравого рассудка. Тем не менее я не мог упрекнуть себя в злоупотреблении её опьянением, ибо она с радостью заходила намного дальше в тех наслаждениях, к которым я побуждал её до двух часов ночи. Когда мы расстались, у нас уже совершенно не оставалось сил. Пробудился я в одиннадцать часов г сразу же пошёл к ней пожелать доброго утра. Она встретила меня радостная и свежая, как только что распустившаяся роза. На мой вопрос, хорошо ли прошёл остаток ночи, она отвечала: — Восхитительно, нисколько не хуже, чем начало. — А когда вы желаете обедать? — Я вообще не буду обедать. Мне хочется сохранить аппетит к ужину. Здесь в разговор вмешался её возлюбленный. Хотя и слабым, но спокойным и учтивым тоном он сказал: — Она ведь совершенно теряет голову. — В еде или в вине? — В еде, вине и ещё кое в чём, — отвечал он с улыбкой. Она рассмеялась и нежно поцеловала его. Этот короткий разговор убедил меня, что мадемуазель Дезармуаз обожает своего возлюбленного. Не говоря уже о его исключительной красоте, он обладал таким нравом, который совершеннейшим образом соответствовал её склонностям.
XXXIV МОЙ СКОРОПОСТИЖНЫЙ ОТЪЕЗД ИЗ ПАРИЖА НЕСЧАСТИЯ ПРЕСЛЕДУЮТ МЕНЯ 1761 год
В Париже у меня не было больше никаких дел, и, чтобы уехать, мне оставалось только дождаться, когда будут готовы костюмы и крест с рубинами и бриллиантами, которым наградил меня святейший отец. Я полагал, что всё это займёт пять или шесть дней, однако неожиданно приключившаяся неприятность заставила меня ехать без промедления. Вот сие событие, которое, вследствие моего неблагоразумия, могло стоить мне жизни и чести, не говоря уже о более чем ста тысячах франков. Около десяти часов утра, прогуливаясь в Тюильри, я имел несчастие встретить Данженанкур в обществе какой-то другой девицы. Эта Данженанкур была статисткой оперы, и во время моего предыдущего приезда в Париж я безуспешно пытался свести с ней знакомство. Радуясь счастливому случаю, устроившему столь удачную встречу, я подошёл и довольно легко уговорил её отобедать со мною в Шуази. У Пон-Рояля мы взяли фиакр и отправились. Пока нам приготовляли обед, мы вышли прогуляться в сад, и здесь я увидел, как из экипажа высадились два известных искателя приключений, с которыми были девицы, знакомые моим спутницам. Злополучная хозяйка, оказавшаяся у дверей, предложила сервировать стол для всех вместе, обещая в таком случае великолепный обед. Я промолчал или, вернее, присоединился к согласию моих красоток. Обед и в самом деле оказался хорош, а когда мы, уже расплатившись, собирались возвращаться в Париж, я вдруг обнаружил, что у меня пропал перстень, который я снял с пальца во время обеда, чтобы показать одному из мужчин, некоему Сантису, пожелавшему лучше рассмотреть сию прелестную вещицу с миниатюрой в бриллиантовой оправе, обошедшуюся мне в двадцать пять луидоров. Я учтиво попросил Сантиса вернуть мне перстень. Он с поразительным хладнокровием возразил, что уже отдал его. “Если бы это было так, — настаивал я, — перстень находился бы у меня”. Он же стоял на своём, девицы молчали, зато приятель Сантиса, португалец по имени Ксавье, осмелился утверждать, будто бы видел, как тот возвращал перстень. “Вы лжёте”, — сказал я ему и, схватив Сантиса за галстук, предупредил, что так просто ему не удастся уйти отсюда. Португалец поднялся на помощь своему приятелю, я отскочил назад и, выхватив шпагу, повторил своё требование. Выбежавшая хозяйка подняла громкий крик, и тогда Сантис сказал, что, если я согласен выслушать два слова наедине, он убедит меня. Полагая по своей простоте, что ему стыдно возвращать мне перстень в присутствии всего общества, я вложил шпагу в ножны и предложил отойти. Тем временем Ксавье и четыре девицы сели в фиакр и укатили в Париж. Сантис же последовал за мной и, взяв развязный тон, сказал, что хотел подшутить и положил перстень в карман своего приятеля, но в Париже непременно возвратит его. “Это всё сказки. Ваш друг утверждал, что видел, как вы отдавали перстень. К тому же вы позволили ему уехать. По-вашему, я разиня, которого можно поймать на такую приманку? Вы оба просто воры”. С этими словами я протянул руку, чтобы схватить его за цепочку часов, но он отступил и обнажил шпагу. Едва я успел выхватить свою, как он сделал выпад, который я парировал и, бросившись на него, пронзил насквозь. Он упал с криком о помощи. Я вложил шпагу в ножны и, не заботясь о нём, направился к своему фиакру и уехал в Париж. Сошёл я на площади Мобер и добрался пешком через дальнюю улицу к себе в гостиницу. Я был уверен, что меня не будут искать там, потому как даже хозяин не знал моего имени. Остаток дня заняло укладывание чемоданов, и Коста перенёс их в мой экипаж. Затем я отправился к мадам д'Юрфэ и, рассказав о случившемся со мной приключении, просил всё, предназначавшееся мне, отправить с Костой, который должен был догнать меня в Аугсбурге. В этот день мой добрый ангел отвернулся от меня. Но кто же знал, что Коста окажется вором! Возвратившись в гостиницу “Святого Духа”, я дал мошеннику необходимые распоряжения, а особливо рекомендовал ему поторопиться и держать язык за зубами, Экипаж мой был запряжён четвёркой лошадей, и, отправившись из Парижа, я остановился только в Страсбурге, где меня встретил Дезармуаз и мой испанец. Не имея никаких дел в сём городе, я предполагал незамедлительно переправиться через Рейн, но Дезармуаз уговорил меня сходить с ним к некоей красавице, намеренно отсрочившей свой отъезд в Аугсбург единственно в надежде ехать вместе со мной, “Эта молодая особа вам известна, — сказал самозванный маркиз, — но я дал слово не говорить, кто она. С нею едет только камеристка, и я уверен, вам будет приятно повидать её”. Любопытство заставило меня уступить. Я последовал за Дезармуазом и, войдя в комнату, увидел красивую женщину, которую в первую минуту не мог узнать, но потом вспомнил, что это та самая танцовщица, к коей я был весьма неравнодушен восемь лет назад в Дрездене. В то время она принадлежала графу Брюлю, обер-шталмейстеру короля польского, и я даже не пытался волочиться за нею. Теперь же, видя её богато экипированной и готовой ехать в Аугсбург, я сразу вообразил все приятности, которые мне могла доставить сия встреча. После обычных в подобном случае восклицаний мы назначили ехать вместе утром следующего дня. Красавица направлялась в Мюнхен, но поскольку в этой второстепенной столице у меня не было никаких дел, мы условились, что она поедет туда одна. На следующее утро мы выехали — она в собственном экипаже со своей камеристкой, а я вместе с Дезармуазом, предшествуемый Дюком в качестве курьера. Однако в Раштадте мы изменили сей порядок, поскольку Рено сочла, что даст меньше поводов праздным домыслам, если пересядет ко мне в карету. А Дезармуаз охотно занял освободившееся место. Мы сразу же взяли откровенный тон, и она посвятила меня в свои дела, а я доверил ей всё, что не имело смысла скрывать, в том числе и о моей комиссии от лиссабонского двора. Она также рассказала, что едет в Мюнхен и Аугсбург только для того, чтобы продать свои бриллианты. Моя очаровательная Рено не находила удовольствия путешествовать ночью, так как любила обильные ужины и ложилась, лишь когда у неё начинала кружиться голова. Винные пары превращали её в истую вакханку, которую трудно было удовлетворить, и когда силы мои иссякали, я просил оставить меня в покое, и ей приходилось покоряться. По прибытии в Аугсбург мы предполагали остановиться у “Трёх Мавров”, но хозяин объявил, что никак не может принять нас, поскольку всю гостиницу занял французский посол. Тогда я решил отправиться к г-ну Карли, банкиру, у которого имел собственный счёт, и он незамедлительно предоставил мне отменнейший дом с обстановкой и садом, который я снял на полгода и который пришёлся Рено весьма по вкусу. В Аугсбурге ещё никого не было, и Рено, собиравшаяся в Мюнхен, убедила меня, что мне будет скучно одному, и я решил сопровождать её. В течение четырёх роковых недель, проведённых мною в Мюнхене, я проиграл все свои деньги, заложил драгоценностей больше чем на сорок тысяч франков и, самое худшее, потерял своё здоровье. Моими убийцами явились те самые Рено и Дезармуаз, которые стольким были обязаны мне и отплатили за то самой чёрной неблагодарностью. На третий день после приезда в Мюнхен я по необходимости сделал частный визит вдовствующей супруге электора саксонского. К сему вынудил меня состоявший в свите этой принцессы мой шурин, который заявил, что я не смогу манкировать подобным знаком учтивости, так как принцесса знает меня и уже извещена о моём прибытии. Мне не пришлось раскаиваться в своём согласии, я был прекрасно принят, и она слушала меня с отменной внимательностью, поскольку отличалась любопытством, как и все праздные люди, не умеющие обходиться собственным своим обществом, не обладая для сего в достаточной степени ни умом, ни образованием. Я совершил немало глупостей за свою жизнь, признаюсь в том с не меньшей откровенностью, чем Руссо, этот великий, но несчастный человек. Однако лишь немногие из них были столь бессмысленны, как эта поездка в Мюнхен. С тех пор как я уехал из Турина, у меня началось переломное время. Мой злой гений заставлял меня делать одну глупость за другой. Моё ночное падение, вечер у Лимора, сообщество с Дезармуазом, уверенность, что Коста не обманет меня, связь с Рено, и превыше всего то непостижимое легкомыслие, с которым я позволил одурачить себя игрокам в фараон, славившимся на всю Европу своим умением подправлять фортуну! Каждый день садился я за карты и часто проигрывал на слово. Необходимость платить следующим утром причиняла мне крайние неприятности. Когда истощился мой кредит у банкиров, пришлось обратиться к евреям, которые, как известно, дают деньги только под заклад. Посредниками в этом были Дезармуаз и Рено. Она вскоре завладела всем, что только проходило через её руки. Впрочем, это было ещё не самым ужасным злом, которое она причинила мне. Я воспринял снедавший её недуг, каковой, подтачивая всё изнутри, оставлял внешность нетронутой, и самая жестокая опасность заключалась в том, что свежесть этой женщины казалась свидетельством совершеннейшего здоровья. Наконец, сия змея, явившаяся для моей погибели из самого ада, настолько покорила меня своими чарами, что я целый месяц совершенно не противодействовал болезни, так как она сумела внушить мне, что будет опозорена, если во время нашего пребывания в Мюнхене я обращусь к хирургу, поскольку при дворе всем известно о нашей совместной жизни. Я был совершенно вне себя и, самое невероятное, каждый день возобновлял яд, которым она отравляла мою кровь. Пребывание в Мюнхене было воистину проклятием. Рено обожала карты, и Дезармуаз играл вполовину с ней. Я никогда не присоединялся к ним, потому что самозванный маркиз передёргивал без всякой меры и чаще всего с большей наглостью, чем умением. Он приводил в мой дом каких-то подозрительных людей и угощал их за мой счёт, а потом во время игры каждый вечер происходили самые скандальные сцены. Оба последних раза, когда я имел честь беседовать со вдовствующей супругой электора саксонского, мне пришлось претерпеть чувствительнейшие унижения. Принцесса сказала: “Здесь известно, сударь, о ваших отношениях с Рено и о той жизни, которую она ведёт в вашем доме, возможно, без вашего ведома. Это наносит ущерб вашей репутации, и я советую как можно скорее положить всему конец”. Но она не знала, что к этому меня вынуждали буквально все обстоятельства. Прошёл уже месяц со дня моего отъезда из Парижа, а я ещё не получил никаких известий ни от мадам д'Юрфэ, ни от Косты. Я никак не мог понять причину сего, но уже начал подозревать моего итальянца и страшился, не умерла ли моя добрая покровительница, или, что для меня было бы нисколько не лучше, не прозрела ли она в своих заблуждениях. Итак, я оказался в совершенно отчаянном положении, но более всего меня удручало то, что пришлось признаться самому себе в начинающемся упадке сил — неизбежном следствии возраста. У меня уже не было той беззаботной уверенности, которую дают молодые силы и чувства, но в то же время не доставало жизненного опыта для исправления своего состояния. Тем не менее, благодаря выработавшимся привычкам, которые образуют твёрдый характер, я решился незамедлительно покинуть Рено и ждать её в Аугсбурге. Она же не сделала никаких усилий, чтобы удержать меня, однако обещала вернуться сразу же, как только ей удастся выгодно продать свои бриллианты. Я уехал, послав вперёд Дюка, весьма довольный, что Дезармуаз почёл за благо остаться с презренным созданием, столь несчастливое для меня знакомство с которым было делом его рук. Явившись в свой прелестный аугсбургский дом, я улёгся в постель с твёрдой решимостью покинуть её или мёртвым, или же избавленным от терзавшего меня яда. Мой банкир, г-н Карли, рекомендовал некоего Кефалидиса, ученика знаменитого Файе, несколько лет назад в Париже избавившего меня от такой же болезни. Этот Кефалидис почитался лучшим хирургом города. Исследовав моё состояние, он заверил, что излечит меня одними потогонными средствами, не прибегая к помощи смертоносного скальпеля. Он начал с того, что назначил мне жесточайшую диету, ванны и растирания ртутными мазями. На протяжении шести недель я подчинялся сему распорядку и не только не выздоровел, но оказался в ещё худшем состоянии. Я превратился в скелет, а в паху у меня образовались две опухоли ужасной величины. Пришлось решиться на вскрытие, но эта болезненная операция, едва не стоившая мне жизни, ни к чему не привела. По неловкости он задел у меня артерию, и лишь с большим трудом удалось остановить открывшееся кровотечение. Я непременно умер бы, если бы не заботы г-на Альгарди, врача из Болоньи, находившегося на службе аугсбургского князя-епископа. Доктор Альгарди даже и слышать не хотел про Кефалидиса и самолично в моём присутствии изготовил из персидской манны сто десять пилюль. Я принимал одну пилюлю утром, запивая большим стаканом снятого молока, и одну вечером вместе с ячменным супом. Этим и ограничивался весь мой стол. Сие героическое лекарство поставило меня на ноги за два месяца, но всё это время я провёл в величайших мучениях. Поправляться и набирать силы я стал лишь к концу года. Во время болезни я узнал об исчезновении Косты вместе с бриллиантами, часами, табакерками, бельём и кружевными костюмами, которые мадам д'Юрфэ отправила с ним в увесистом чемодане, не говоря уже о полученных им на дорогу ста луидорах. Эта добрая дама послала, кроме того, мне вексель на пятьдесят тысяч франков, который, к счастью, она не успела вручить мошеннику, и эти деньги явились весьма кстати, чтобы вырвать меня из почти нищенского состояния, в которое я был ввергнут своим беспутством. В то же самое время меня постигла ещё одна неприятность — я обнаружил, что Дюк нечист на руку. Несмотря на это, я оставил его при себе до возвращения в Париж в начале следующего года. К концу сентября, когда стало ясно, что конгресс не соберётся, Рено вместе с Дезармуазом проехали через Аугсбург, направляясь в Париж. Однако же они не осмеливались явиться ко мне из боязни, как бы я не потребовал возврата своих вещей, присвоенных сей женщиной. Года четыре спустя она вышла замуж в Париже за некоего Бомера, того самого, который передал кардиналу де Рогану знаменитое ожерелье, предназначавшееся несчастной Марии-Антуанетте. Рено была в Париже, когда я туда вернулся, но я не желал видеть её, стараясь всё забыть, поскольку прекрасно понимал, что за весь сей бедственный год самым жалким было собственное моё поведение. Тем не менее я не настолько проникся презрением к подлому Дезармуазу, чтобы лишить себя удовольствия отрезать ему уши, если бы к тому представилась возможность. Но старый плут, конечно же понимавший, что его ожидает, почёл за лучшее скрыться. Он умер в бедности по прошествии недолгого времени где-то в Нормандии. Как только восстановилось моё здоровье, я забыл обо всех прошлых несчастьях и вернулся к развлечениям. Моя преотменнейшая кухарка Анна Мидель, столь долго остававшаяся праздной, принялась за дело, дабы удовлетворить мой ненасытный аппетит, и в продолжение трёх недель я занимался только тем, что возвращал соответствующее моему темпераменту состояние. Очаровательная хозяйская дочь Гертруда и моя кухарка, обе молодые и привлекательные, сделались предметом моей любви одновременно, в чём я признался им, поскольку предполагал, что, приступая к каждой по отдельности, не добился бы успеха ни у одной их них. Около сего времени в Аугсбург приехала захудалая труппа моих соотечественников, и я помог им получить разрешение представлять спектакли в одном плохоньком театрике. Поскольку это событие послужило причиной весьма занимательной истории, я расскажу о нем в надежде позабавить читателя. Ко мне явилась некая женщина, некрасивая собой, но сообразительная и словоохотливая, как истинная итальянка. Она просила ходатайствовать перед городскими властями о разрешении для их труппы представлять комедию. Несмотря на свою непривлекательность, она была всё-таки моя соотечественница и пребывала в бедственном положении. Посему, даже не спросив её имя и не интересуясь достоинством их представлений, я обещал своё содействие и без труда получил просимое разрешение. Явившись к ним на премьеру, я с удивлением узнал в первом актёре одного венецианца, с которым двадцать лет назад учился в коллегии Св.Киприана. Его звали Басси, и он, так же, как и я, не пожелал заниматься ремеслом священника. По всей очевидности, он претерпевал жестокую нужду, в то время как я выглядел пресыщенным богачом. Любопытствуя узнать о его приключениях и привлечённый тем чувством доброжелательства, которое всегда сохраняется в нас к сотоварищам юности, а также желая насладиться его изумлением, я, как только опустился занавес, пошёл на сцену. Он сразу же признал меня и с восклицаниями радости заключил в свои объятия. Потом представил свою жену, ту самую женщину, которая приходила ко мне, и тринадцатилетнюю дочь, отличавшуюся красотой, — я с удовольствием смотрел, как она танцевала во время представления. Заметив моё расположение, он повернулся к своим актёрам, у коих исправлял должность директора, и без дальнейших церемоний отрекомендовал меня лучшим своим другом. Эти добрые люди по роскошным одеждам и кресту на ленте приняли меня за известного шарлатана, ожидавшегося тогда в Аугсбурге. Мне показалось странным, что Басси не пытался разуверить их. Когда актёры освободились от театральных лохмотьев и облачились в обыденные, дурнушка Басси повисла у меня на руке и заявила, что я должен идти с ними ужинать. Я не стал отказываться, и скоро мы пришли в жилище, которое полностью оправдало мои предположения. Это была громадная комната на первом этаже, служившая одновременно кухней, столовой и спальней. Посредине стоял длинный стол, наполовину покрытый подобием скатерти со следами ежедневных трапез. На другом конце в грязном котле была сложена кое-какая глиняная посуда, оставшаяся немытой от обеда в ожидании ужина. Единственная свечка, воткнутая в горлышко разбитой бутылки, освещала эту трущобу. За отсутствием щипцов синьора Басси ловко пользовалась двумя пальцами, которые тут же вытирала о скатерть, а обрывок фитиля бросала на пол. Актёр, носивший длинные усы, потому что ему приходилось играть убийц и грабителей, притащил огромное блюдо разогретого мяса, плававшего в подозрительной воде, торжественно называвшейся соусом. Расправившись при помощи зубов и пальцев с мясом, голодная компания принялась макать в этот соус остатки хлеба. От одного к другому переходил большой кувшин пива, и посреди этой нищеты на каждом лице отражалось неподдельное веселье, так что я невольно задался вопросом — в чём же заключено истинное счастье? Под конец появилась сковорода с жареными кусочками свинины, и это яство было также уничтожено с неослабевающим аппетитом. Басси избавил меня от участия в сей изысканной трапезе, и я остался немало доволен этим обстоятельством. Он в немногих словах рассказал мне о своих приключениях, впрочем, вполне ординарных, а его хорошенькая дочка, сидевшая у меня на коленях, всячески пыталась убедить меня, что ещё сохранила свою невинность. Когда отец её спросил, чем я занимаюсь, мне почему-то пришло в голову назваться лекарем. — А хороши ли у вас сборы, — поинтересовался я. — После первого представления нельзя было жаловаться — за вычетом всех расходов каждый получил по флорину. Однако завтра мне придётся плохо — труппа недовольна и отказывается играть, если я не выдам им задаток. — Но, согласитесь, их требования вполне умеренны. — Не возражаю, однако у меня нет ни гроша и ничего, что можно было бы заложить. — А сколько вас всех? — Четырнадцать, считая моё семейство. Не могли бы вы ссудить мне десять флоринов? Я верну завтра после представления. — Охотно, и я приглашаю всех к, ужину в ближайшем трактире. Вот десять флоринов. Бедняга рассыпался в благодарностях и сказал, что закажет ужин по флорину с персоны, как я ему велел. Мне хотелось развлечься, наблюдая, как четырнадцать голодных ртов с волчьим аппетитом поглощают еду. На следующий день комедию смотрело не более тридцати-сорока человек, и бедный Басси едва мог заплатить оркестру и за свет. Он был в совершенном отчаянии и не только не возвратил мне деньги, но умолял одолжить ему ещё десять флоринов, рассчитывая единственно на сбор следующего дня. Я утешил его, сказав, что мы поговорим об этом после ужина. Этот ужин, благодаря возлияниям, продолжался три часа. Меня с самого начала заинтересовала молодая страсбуржанка, субретка труппы, и настолько, что я загорелся желанием обладать ею. Сия девица, лицом весьма привлекательная и с голосом самого обворожительного тона, заставляла меня умирать от смеха, когда говорила по-итальянски со своим эльзасским выговором, сопровождая это жестами, одновременно и комическими, и приятными, что сообщало ей труднопередаваемое очарование. Решившись во что бы то ни стало завладеть этой актрисой не позднее следующего дня, я, перед тем как выйти из трактира, обратился к труппе: — Дамы и господа, я беру вас на своё содержание по пятьдесят флоринов ежедневно в течение недели. Но при условии, что все сборы пойдут в мою пользу, а расходы по театру оплатите вы сами. Стоимость места должна быть назначена по моему желанию, и, кроме того, каждый вечер пятеро из вашей труппы будут ужинать со мной. Если окажется, что сбор превышает пятьдесят флоринов, вы получите разницу. Предложение моё было встречено криками радости. Подали бумагу с чернилами, и мы записали нашу взаимную договорённость. “На завтра оставим билеты в прежней цене, — сказал я Басси, — а потом посмотрим. Приглашаю вас с семейством к ужину, а также ту молодую страсбуржанку, которую я не хочу разлучать с любезным ей арлекином”. Был объявлен самый лучший спектакль, дабы привлечь больше публики. Несмотря на это, в партере сидело всего лишь человек двадцать, да и то каких-то неотёсанных мужланов, а ложи оставались почти пустыми. Перед ужином крайне смущённый Басси подошёл ко мне и подал десять флоринов. Со словами: “Мужайтесь!” я взял их и разделил между всеми присутствовавшими. Мы превосходно поужинали, и я удержал их за столом до полуночи, подливая всем доброго вина, и проделывал тысячу безумств с маленькой Басси и прекрасной страсбуржанкой. Последнюю я усадил рядом с собой, мало заботясь о ревнивом арлекине, который имел весьма кислый вид по причине моих вольностей с его красавицей. Сама она весьма неохотно уступала моим ласкам, ибо надеялась, что арлекин женится на ней, и поэтому не желала доставлять ему неприятности. Окончив ужин, мы поднялись, и я со смехом заключил её в объятия. Мои жесты показались любовнику слишком откровенными, и он подошёл с намерением высвободить её. Я же счёл его нетерпимость неучтивой и, взяв за плечи, ударом ноги выставил вон, что было принято им с полнейшим смирением. Однако вся эта сцена оставила унылое впечатление, и прекрасная страсбуржанка залилась горькими слезами. Басси и его жена-дурнушка принялись смеяться над несчастной, а их дочка заявила ей, что любовник первым проявил невежливость. Та продолжала рыдать и, в конце концов, сказала, что больше не придёт ужинать со мной, если я не изыщу способа возвратить ей арлекина. “Обещаю вам устроить всё к общему удовольствию”, — отвечал я, и четыре цехина, вложенные в её руку, сразу же восстановили безоблачное веселье. Она даже хотела убедить меня, что совсем не бесчувственна, а будет и того благосклоннее, если я сумею умерить ревность её любовника. Я обещал всё исполнить, и она старалась доказать, что при первой же оказии мне не встретится никаких препятствий. Я велел Басси на следующий день объявить афишей, что билеты в партер будут по два флорина, а в ложи — по дукату, но зато парадиз отдаётся бесплатно первым, занявшим места. — Но тогда никто не придёт, — отвечал он с ужасом. — Может быть. Посмотрим. Испросите у полиции дюжину солдат для поддержания порядка, я заплачу им. — Это для черни, которая придёт осаждать даровые места, а остальные... На следующий день я пошёл к арлекину в его лачугу и, затратив два луидора, подкреплённые торжественным обещанием не обижать страсбуржанку, сделал его податливым, как перчатка. Над афишей Басси потешался весь город. Его называли сумасбродом, но когда узнали, что всё исходит от владельца, помешанным сочли уже меня. Впрочем, я ничуть этим не беспокоился. К вечеру парадиз был полон за час до спектакля, но в партере, равно как и в ложах, никого не было, за исключением графа Ламберга, генуэзца аббата Боло и одного молодого человека, который показался мне переодетой женщиной. Актёры превзошли самих себя, и рукоплескания парадиза сделали представление отменно весёлым. Когда мы были уже в трактире, Басси подал мне весь сбор — три дуката, но я, конечно, возвратил их ему, что положило начало общей непринуждённости. Я сел за стол между маленькой Басси и её матерью, оставив прекрасную страсбуржанку рядом с любовником. Директору я велел впредь играть самые лучшие пьесы, предоставив смеяться тем, у кого будет к тому охота. Ужин и вино развеселили меня, но поскольку я ничего не мог сделать со страсбуржанкой из-за её любовника, то вознаградил себя младшей Басси, которая с готовностью предугадывала все мои желания, мать её только смеялась, а глупый арлекин выходил из себя, что не может проделать то же самое над своей Дульцинеей. К концу ужина я представил его взору мою малютку в природном её виде, а себя подобно Адаму, перед тем как он сорвал роковое яблоко. Глупец сделал движение, намереваясь выйти, и уже взял страсбуржанку за руку. Но я повелительным тоном велел ему оставаться на месте, и он не нашёл ничего лучшего, как повернуться спиной. Зато красавица его, желая как бы защитить девчонку, которая уже совершенно уступила мне, встала столь удобно, что ещё более увеличила моё блаженство и сама старалась получить удовольствие, насколько это было возможно для моей блуждающей руки. Сия вакханалия воспламенила старушку Басси, и она стала побуждать своего мужа оказать ей знаки супружеского расположения, чему тот и уступил. Скромный же арлекин, подойдя к камину, охватил голову руками и оставался недвижим. Довольная сим счастливым положением, уже загоревшаяся страсбуржанка уступила природе и позволила мне делать с собой всё что угодно. Она заменила на краю стола младшую Басси, и я произвёл великое приношение во всём его совершенстве. Страстные её движения показывали, что испытываемое ею наслаждение никак не менее сильно, нежели моё. В заключение сей оргии я вывернул на стол содержимое своего кошелька и получил удовольствие от того, с какой жадностью набросились они на две дюжины цехинов. Через неделю я предоставил Басси самому вести свои дела, снабдив его кое-какими деньгами. Он продолжат представления, хотя и уменьшил цены до прежних и не стал пускать в парадиз без билетов. Положение его существенно поправилось. В середине декабря я покинул Аугсбург. У меня было очень тяжело на сердце из-за моей милой Гертруды, которая полагала себя беременной, но не могла решиться уехать со мной во Францию. Я охотно взял бы её, тем более что отец совсем не собирался искать ей мужа и согласился бы отдать мне дочь как любовницу. Я уехал, имея Дюка на месте кучера, но так и не смог простить его. Когда мы прибыли в Париж, я высадил беднягу вместе с его пожитками посреди улицы Сент-Антуан и там оставил, не дав ему, несмотря на слёзные мольбы, никакой рекомендации. С тех пор я совершенно потерял его из виду и до сих пор жалею о нем, потому что это был превосходный слуга, хотя и наделённый весьма существенными пороками. Мне можно было бы вспомнить о том, что он сделал для меня в Штутгарте, Золотурне, Неаполе, Флоренции и Турине, однако взяло верх возмущение перед его наглостью, которая скомпрометировала бы меня в глазах аугсбургских властей, если бы моя сообразительность не подсказала мне способ уличить его в краже, ибо иначе последняя непременно была бы отнесена на мой счёт. Я и так слишком часто спасал его от рук правосудия и отнюдь не скупился на вознаграждение услуг.
XXXV ИСТОРИЯ ГРАФИНИ ЛАСКАРИС 1762 год
Из Аугсбурга я направился в Базель через Констанц, где остановился в самой дорогой швейцарской гостинице. Хозяин, по имени Имхоф, был первейшим мошенником, однако я нашёл его дочерей привлекательными и, посвятив развлечениям три дня, продолжал свой путь. В Париж я приехал в последний день 1761 года и поселился на улице Бак, где мадам д'Юрфэ приготовила мне элегантную и богато обставленную квартиру. Я провёл в сих прелестных апартаментах целых три недели, никуда не выходя, дабы убедить эту добрую даму, что возвратился в Париж, единственно намереваясь сдержать своё слово и устроить её перерождение в мужчину. Всё это время мы проводили за приготовлениями, необходимыми для сего таинственного обряда и состоявшими в особом культе гениев всех семи планет, когда каждому из них посвящался свой день. Завершив эти приготовления, а должен был отправиться в некое место, указанное мне самими гениями, привезти оттуда девственницу и способом, известным лишь братьям Креста и Розы, оплодотворить её для рождения сына. Мадам д'Юрфэ предстояло принять этого ребенка при его рождении и держать безотлучно у себя на постели семь дней. По истечении сего срока она 23 была умереть, вдохнув свою душу в уста моего сына. После такого превращения мне надлежало воспитывать дитя до трёхлетнего возраста, когда мадам д'Юрфэ возродится в нём, после чего я должен был начать посвящение её в тайны великой науки. Сие действо было назначено на апрельское, майское или июньское полнолуние. Мадам д'Юрфэ составила завещание по всей форме в пользу ребенка, а меня определила его опекуном до тринадцати лет. Эта сумасшедшая твёрдо верила в истинность моих обещаний и сгорала от нетерпения увидеть девственницу, предназначавшуюся в качестве сосуда божественного превращения, а посему всё время торопила меня с отъездом. Я надеялся, что, отвечая через оракула, смогу внушить ей отвращение к сему предприятию, ибо всё-таки речь шла о смерти, и поэтому, как мне казалось, естественная привязанность к жизни поможет затянуть дело до бесконечности. Однако же, обнаружив прямо противоположное, я оказался перед необходимостью хотя бы для вида сдержать слово и ехать за таинственной девственницей. Итак, мне было нужно найти мошенницу, которая быстро поняла бы, как держать себя, и я вспомнил про Кортичелли. Она уже девять месяцев находилась в Праге, а ещё в Болонье я обещал приехать к ней до конца года. Однако по возвращении из Германии, откуда я привёз не очень приятные воспоминания, мне не хотелось снова пускаться в путь во время холодного сезона, да ещё по столь пустячному поводу. Я решил не затруднять себя и вытребовать её во Францию, послав нужные для этого деньги. Г-н Фукэ, приятель мадам д'Юрфэ, был интендантом в Меце, и рекомендательное письмо к нему, без сомнения, гарантировало благожелательный приём. Там же со своим полком находился и его племянник граф Ластик, которого я хорошо знал. Сообразив сии обстоятельства, я избрал Мец для встречи девственницы Кортичелли. Мадам д'Юрфэ снабдила меня всеми необходимыми письмами, и 25 января 1762 года я покинул Париж, нагруженный подарками и отягощенный крупным аккредитивом, который, впрочем, я совершенно не использовал, ибо мой кошелёк был и без того достаточно полон. Я не взял с собой никакой прислуги, так как после воровства Косты и мошенничества Дюка уже не мог никому довериться. Через два дня я был в Меце и остановился у “Короля Дагобера” — превосходной гостинице, где встретился со шведским графом Левенгауптом, с коим познакомился у жившей в Париже принцессы Ангальт-Цербстской, матери русской императрицы. Он пригласил меня отужинать в обществе герцога Дё Пона, направлявшегося инкогнито в Париж для встречи с Людовиком XV. На следующий день я отправился с письмами к г-ну интенданту, который просил меня обедать только у него. Графа Ластика в Меце не оказалось, и я был весьма огорчён этим, так как он намного увеличил бы для меня приятность жизни в сём прекрасном городе. В тот же день я послал Кортичелли пятьдесят луидоров и в письме просил, как только она освободится, найти себе спутника, который знал бы дорогу и мог бы сопровождать её самоё и её матушку. Кортичелли не могла покинуть Прагу раньше великого поста, и чтобы убедить её, я обещал полностью устроить все денежные дела. Через пять дней я совершенно освоился в городе, однако манкировал обществом ради театра, в коем меня привлекла одна актриса комической оперы. Её звали Ратон, и ей было лет пятнадцать-шестнадцать, как это принято среди актрис, которые всегда убавляют хотя бы два или три года — вполне простительная и свойственная всем женщинам слабость, ибо молодость составляет для них первейшее преимущество. Ратон была не так красива, сколь привлекательна, однако особенно соблазнительной делало её совсем другое обстоятельство: она назначила за свою невинность цену в двадцать пять луидоров. Можно было провести с ней ночь и за один луидор, а двадцать пять платить лишь в том случае, если удастся произвести желаемое действо. Стало известно, что многие офицеры и молодые чиновники пытались совершить сей подвиг, однако же безуспешно, и каждый терял только свой луидор. Необычайность такого положения была слишком пикантной, чтобы и у меня не возникло искушения. Посему я поспешил заявить о себе, но, не желая быть обманутым, принял меры предосторожности. Я сказал этой красавице, что она придёт ко мне ужинать и получит двадцать пять луидоров, если полностью удовлетворит меня, а в противном случае — шесть, конечно при условии, что у неё не обнаружится никакого изъяна. Ратон пришла вместе со своей тёткой, которая за десертом оставила нас и удалилась в соседнюю комнату, чтобы провести там ночь. Девица оказалась идеалом по совершенству форм, и я не мог спокойно думать о том, что буду иметь в полном своём распоряжении и скоро, подобно Одиссею, завладею руном, правда не золотым, а цвета чёрной смоли, кое не поддалось усилиям самых блестящих юношей Меца. Читатель может подумать, что, не располагая более крепостью молодого возраста, я чувствовал неуверенность после безуспешности предшественников. Но ничего подобного — я не сомневался в себе и только посмеивался. Ведь остальные были французами, которые искуснее в умении штурмом взять неприступную крепость, чем защищаться от проделок молодой мошенницы. Родившись итальянцем, я хорошо знал все их уловки и был уверен в своём успехе. Однако мои приготовления оказались излишними. Попав ко мне в объятия, Ратон сразу поняла бесполезность притворства и не прибегала ко всем своим фокусам, которые заставляли неопытных претендентов почитать её за то, чем она уже никак не была на самом деле. Девица вполне отдалась мне, а когда я пообещал ей сохранить тайну, ответила на мои чувства с неменьшим пылом. Конечно же, ей не пришлось испытать ничего для себя нового, и поэтому можно было не давать ей двадцать пять луидоров. Однако я остался доволен, да и вообще не придавал значения подобного рода обстоятельствам, а посему вознаградил её так, словно мне первому выпало вкусить сего плода. Я содержал Ратон по луидору в день до прибытия Кортичелли, и она оставалась верна мне, так как неотступно находилась возле меня. Общество сей милой девицы было столь приятным, что я немало раскаивался в необходимости ждать мою итальянку, о приезде которой мне сообщили в ту минуту, когда я выходил из ложи, собираясь идти домой. Наёмный лакей громким голосом объявил, что моя супруга с дочерью и ещё одним господином прибыли из Франкфурта и ожидают меня в гостинице. “Дурак, — ответил я ему, — у меня нет ни жены, ни дочери”. Впрочем, это не помешало всему Мецу узнать о приезде моего семейства. Кортичелли бросилась мне на шею, хохоча, по своему обыкновению, а старуха представила человека, сопровождавшего их от Праги. Это был наш соотечественник по имени Монти, давно обосновавшийся в Праге и зарабатывавший на хлеб обучением итальянскому языку. Я с удобством поместил синьора Монти и старуху, а молодую ветреницу отвёл к себе в комнату. Я нашёл её изменившейся в лучшую сторону — она выросла и приобрела более округлые формы, а грациозность манер окончательно делала из неё замечательно красивую особу. — Сумасшедшая, зачем ты позволила матери назваться моей женой? По-твоему, это очень лестно для меня? — Она страшно упряма и скорее даст себя высечь, чем назовётся моей гувернанткой, потому что для неё гувернантка и сводня одно и то же. — Какое невежество! Но мы заставим её согласиться, по доброй воле или силой. Я вижу, ты роскошно одета, значит, тебе повезло? — В Праге мне удалось обольстить графа Н., и он был щедр. Но, мой друг, я прежде всего хочу просить, чтобы вы отпустили синьора Монти. У сего честного человека в Праге осталось семейство, и он не может долго задерживаться. Франкфуртская карета отправлялась тем же вечером. Я велел позвать Монти и, поблагодарив его за услуги, щедро наградил, так что он уехал вполне удовлетворённый. Мне было незачем оставаться долее в Меце, и я простился со своими новыми знакомыми. На следующий день я заночевал в Нанси, откуда отправил письмо к мадам д'Юрфэ с сообщением, что везу девственницу — последний отпрыск фамилии Ласкарисов, некогда правивших в Константинополе. Я просил принять её из моих рук в загородном доме, где мы остановимся на несколько дней для кабалистических церемоний. Она отвечала, что ждёт меня в Пон-Карэ, старом замке за четыре лье от Парижа, и примет молодую принцессу со всеми знаками самого дружеского внимания. “Я тем более чувствую себя обязанной к этому, — писала моя помешанная, — что фамилия Ласкарис связана родственными узами с домом д'Юрфэ, не говоря уже о моём предназначении сделаться плодом сей счастливой девственницы”. Из её послания я понял необходимость если не охлаждения её пыла, то, во всяком случае, сдерживания внешних оного проявлений и отписал ей в этом смысле с разъяснениями, почему гостью следует титуловать лишь графиней. В конце письма я сообщал, что мы приедем в понедельник на святой неделе и нас будет сопровождать гувернантка юной Ласкарис. Я провёл около двух недель в Нанси, давая наставления девице и уговаривая её матушку удовлетвориться ролью покорнейшей слуги графини Ласкарис. В последнем я только с большим трудом добился успеха, и то лишь живописуя неисчислимые блага при условии беспрекословного повиновения, а в противном случае угрожая отослать её обратно в Германию без дочери. Мне пришлось скоро раскаяться в своей настойчивости. Упорство этой женщины следовало бы почитать за предупреждение моего доброго гения, который хотел отвести от меня самую тягостную из совершённых мною ошибок! В назначенный день мы прибыли в Пон-Карэ. Мадам д'Юрфэ велела опустить мост, а сама стояла у ворот в окружении слуг, как генерал, приготовившийся к сдаче крепости по всем правилам военного этикета. Сия милейшая дама, помешавшаяся лишь от чрезмерного ума, устроила для самозванной принцессы столь торжественный приём, что последняя не смогла бы сдержать удивления, если бы не мои предварительные наставления. Мадам д'Юрфэ трижды обняла её с величайшей нежностью и назвала своей любимой племянницей. Она тут же пересказала всю свою генеалогию, а потом и происхождение дома Ласкарисов, дабы показать своё право называться её теткой. Я немало подивился достойным манерам и совершенной серьезности моей итальянки во время сей смехотворной церемонии. Взойдя в комнаты, фея произвела священные воску рения и окропила новоприбывшую благовониями, что было принято последней со скромностью оперной богини. За столом графиня своей весёлостью и грацией покорила мадам д'Юрфэ. которая ничуть не удивлялась плохому французскому выговору гостьи. О даме Лауре не стоило и упоминать — она знала лишь свой итальянский. Ей отвели хорошую комнату, куда всё приносили, и она выходила оттуда только к мессе. Замок Пон-Карэ — это настоящая крепость, выдерживавшая осады во времена религиозных войн. Он имеет форму прямоугольника с зубчатыми башнями по углам и со всех сторон окружён глубоким рвом. Комнаты там просторны и роскошно обставлены, но по старинной моде. Везде роились тучи комаров, кои заживо поедали нас, оставляя на лицах болезненные волдыри. Однако я обещал провести здесь восемь дней, и мне было бы затруднительно найти предлог, чтобы сократить сие время. Мадам велела поставить около своей кровати ещё одну, для племянницы. Дабы она не вздумала удостовериться в её девственности, оракул запретил это под страхом лишить благословения то действо, которое было назначено на четырнадцатый день апрельской луны. В сей день мы отужинали без вина, после чего я пошел и лёг в постель. Через четверть часа мадам привела ко мне девственницу Ласкарис. Она раздела её, натёрла благовониями и уложила рядом со мной, но сама не удалилась, а пожелала видеть собственными глазами таинство, благодаря которому ей предстояло перевоплотиться ровно через девять месяцев. Акт был совершён по всем канонам, и мадам оставила нас вдвоем на целую ночь, проведённую нами сравнительно с остальными наилучшим образом, так как графиня ночевала потом у тётки до самого последнего дня луны, когда я должен был узнать у оракула, произошло ли зачатие. Это вполне могло случиться, ибо ничто не осталось упущенным для достижения сей цели. Однако же я счёл более разумным получить отрицательный ответ, и мадам д'Юрфэ была в отчаянии, хоть я и старался утешить её другим изречением оракула, согласно которому то, что не осуществилось в апреле в пределах Франции, может быть произведено в мае за границами королевства. Теперь самым важным было назначить место для повторного совершения таинства. Мы выбрали Экс-ля-Шапель, и за пять-шесть дней все приготовления к поездке полностью завершились. Опасаясь неприятностей, я постарался ускорить наш отъезд. Мы отправились с наступлением мая в берлине, куда, кроме мадам д'Юрфэ и меня, поместились также самозванная Ласкарис со своей любимой камеристкой. Вслед за нами следовал двухместный кабриолет, занятый синьорой Лаурой и ещё одной служанкой. На козлах берлина восседали два лакея в роскошных ливреях. Один день мы отдыхали в Брюсселе и другой в Льеже. В Эксе оказалось множество знатных иностранцев, и во время первого же бала мадам д'Юрфэ представила мою Ласкарис как свою племянницу двум мекленбургским принцессам. Фальшивая графиня принимала знаки их внимания с непринуждённой скромностью и особенно заинтриговала маркграфа Байрейтского и его дочь, герцогиню Вюртембергскую, которые не отпускали её до самого разъезда. Я был как на иголках, опасаясь, как бы моя героиня не выдала себя каким-либо номером из закулисного репертуара. Однако же она танцевала с отменной грацией, чем заслужила рукоплескания всех собравшихся. Отовсюду ко мне стекались комплименты. Я же чувствовал себя настоящим мучеником, ибо сии похвалы казались для меня полными скрытой насмешки, словно каждый угадал в ней оперную танцовщицу, переодетую графиней. Улучив минуту поговорить с этой безумной, я стал заклинать её, чтобы она танцевала как благородная девица, а не фигурантка балета. Однако же она чрезвычайно возгордилась своими успехами и осмелилась ответить, что и благородная девица может танцевать как актриса, и уж во всяком случае она никогда не согласится ради моего удовольствия танцевать дурно. Её слова были мне столь противны, что я тут же прогнал бы эту наглую авантюристку, если бы знал, как это сделать. Но я поклялся себе, что, хотя и с некоторой задержкой, она получит по заслугам. Не знаю, почитать ли это пороком или достоинством, но желание мести исчезает во мне лишь после его удовлетворения. На следующий после бала день мадам д'Юрфэ подарила ей шкатулку, где оказались украшенные бриллиантами часы, алмазные серьги и перстень с камнем в пять карат. Всё это стоило не менее шестидесяти тысяч франков. Я отобрал у неё сии драгоценности, дабы она не вздумала сбежать с ними. Тем временем, ожидая назначенного срока, я, чтобы рассеять скуку, занимался картами и сводил дурные знакомства. Самым недостойным из них был один французский офицер по имени д'Аше, имевший красивую жену и ещё более прелестную дочь. Сия последняя не замедлила занять в моём сердце то место, которое принадлежало Кортичелли лишь по названию. Однако, когда мадам д'Аше поняла, что я отдаю предпочтение дочери, она перестала принимать мои визиты. Поскольку я ссудил д'Аше десять луидоров, то почел себя вправе пожаловаться ему на неучтивость его супруги. Однако же он возразил с некоторой резкостью, что раз я ходил ради дочери, она поступила вполне резонно, ибо для девицы надобно подыскивать мужа, а при честных с моей стороны намерениях мне следовало бы прежде всего объясниться с матушкой. Во всём его рассуждении не было ничего обидного, кроме самого тона, и поэтому, зная его как отъявленного грубияна и пьяницу, готового драться по любому поводу и без повода, я решил смолчать и оставить в покое его дочь, не желая компрометировать себя с подобным человеком. Находясь в таковом положении, я уже почти излечился от своих фантазий в отношении его дочери, и как-то раз, дня через четыре после нашего объяснения, случайно зашёл в биллиардную, где увидел д'Аше, игравшего с одним швейцарцем, по имени Шмит, который состоял на шведской службе. Заметив меня, д'Аше предложил пари на те десять луидоров, что был должен мне. Я отвечал ему. “Согласен, но пусть будет двадцать или ничего”. К концу партии д'Аше, видя неизбежный проигрыш, сделал столь явственно нечестный удар, что даже слуга сказал ему об этом. Однако же сей шулер, коему такая уловка позволяла выиграть, не обращая внимания на это замечание, взял со стола деньги и положил в карман. Тогда партнёр его размахнулся и кием ударил нахала по лицу. Д'Аше смягчил удар, закрывшись рукой, и, схватив шпагу, бросился на безоружного Шмита. Молодой слуга, человек изрядной силы, успел задержать нападавшего и отвратил кровопролитие. Швейцарец же со словами “до свидания” направился к выходу. Один офицер, по имени де Пиэн, отвёл меня в сторону и сказал, что заплатит мне из собственных денег те двадцать луидоров, которые присвоил д'Аше, но Шмит должен дать последнему сатисфакцию со шпагой в руках. Я без колебаний отвечал, что швейцарец исполнит свой долг, и обещал доставить ему на следующий день утвердительный ответ. На сей счёт у меня не было ни малейших сомнений — благородный человек, носящий шпагу, должен всегда быть готов воспользоваться ею, дабы защититься от посягательств или же искупить нанесённую им самим обиду. Конечно, это предрассудок и, может быть, правы те, кто назовёт его варварским. Но он составляет неотъемлемую принадлежность общества, и человек чести, за коего я с несомненностью почитал Шмита, не может исключить себя из общепринятых правил. На другой день с рассветом я отправился к швейцарцу и застал его ещё в постели. Он встретил меня такими словами: — Вы, конечно, явились с вызовом от д'Аше. Я готов сделать ему удовольствие и обменяться несколькими выстрелами. Но прежде он должен вернуть мне украденные двадцать луидоров. — Завтра утром вы получите их. Я буду на вашей стороне, а секундантом д'Аше согласился быть г-н де Пиэн. Через два часа я встретился с де Пиэном, и мы назначили поединок на шесть часов утра в саду за полу-лье от города. С первыми лучами солнца швейцарец уже ждал меня у дверей своего дома, насвистывая пастушескую песенку. Мы отправились, и по дороге он сказал мне: — До сих пор я всегда дрался с честными людьми, и мне будет тяжело отправить на тот свет шулера. Это дело, достойное палача. — Понимаю, насколько неприятно рисковать жизнью из-за подобных людей. — Для меня здесь нет никакого риска, — возразил Шмит, улыбнувшись, — я ни минуты не сомневаюсь, что убью его. Д Аше и де Пиэн уже ждали нас, а оказавшиеся поблизости ещё пять или шесть персон были всего лишь любопытствующими бездельниками. Д'Аше вынул двадцать луидоров и подал их своему противнику со словами; — Мне было невозможно ошибиться, и вы дорого заплатите за эту наглость. — Затем, повернувшись в мою сторону, он присовокупил: — Я должен вам двадцать луидоров. Я ничего не ответил ему. Шмит с совершеннейшим спокойствием положил деньги в карман и, молча подойдя к двум деревьям, находившимся не более чем в четырёх шагах друг от друга, встал между ними. Затем достал из кармана пару пистолетов и сказал д'Аше: — Извольте отойти на десять шагов и стреляйте первым. Я буду прогуливаться между деревьями. Ваше право поступить точно так же, когда наступит моя очередь. — Но надо ещё решить, за кем право первого выстрела, — вмешался я. — Это совершенно излишне, — отвечал Шмит, — я никогда не стреляю первым. Де Пиэн поставил своего приятеля на указанное расстояние, и д'Аше выстрелил в швейцарца, который неторопливо прохаживался, поглядывая по сторонам, а потом остановился и сказал: — Я был уверен, что вы промахнётесь, сударь. Можете продолжать. Такое поведение показалось мне чистым безумием, и я приготовился было к переговорам. Однако они не понадобились. Д'Аше выстрелил второй раз и снова неудачно. Противник его всё с той же уверенностью сделал первый выстрел в воздух, потом, взяв второй пистолет, прицелился и поразил д'Аше прямо в середину лба. Тот замертво повалился на землю. Шмит спрятал пистолеты в карман и удалился один, словно продолжал свою прогулку. Через пару минут и я последовал за ним, удостоверившись в смерти несчастного д'Аше. Меня ошеломила сия дуэль, скорее похожая на сон или романтический вымысел. Я поехал завтракать к мадам д'Юрфэ, которая страшно сокрушалась, так как наступил уже день полнолуния, когда я должен был в четыре часа три минуты произвести мистическое действо, а божественная Ласкарис, предназначенная служить вместилищем избранника, билась у себя на постели, изображая конвульсии, кои непреодолимо препятствовали акту оплодотворения. Выслушав рассказ безутешной мадам д'Юрфэ, я постарался придать себе как можно более опечаленный вид. Однако же притворство моей танцовщицы было весьма кстати, ибо она уже не вызывала во мне никакого вожделения. Я изо всех сил старался утешить мадам д'Юрфэ и, посоветовавшись с оракулом, выяснил, что юная Ласкарис испорчена черным гением, и мне необходимо заняться поисками избранницы, чистота коей находилась бы под покровительством высших гениев. Видя, что сия помешанная вполне счастлива обещаниями оракула, я оставил её и пошёл к Кортичелли, которую нашёл в постели. Рядом с ней восседала донна Лаура. — Так, значит, у тебя колики, моя милая? — спросил я. — Нет, а совершенно здорова, но не встану с постели, пока ты не отдашь мою шкатулку. — Ты стала плохо вести себя, бедняжечка, и всё потому, что слушаешь свою мать. А шкатулку ты вряд ли получишь, если не захочешь исправиться. — Тогда я расскажу всю правду. — Тебе никто не поверит, и ты отправишься обратно в Болонью без единого подарка от мадам. — Сейчас же отдавай шкатулку, иначе я скажусь беременной; как оно и есть на самом деле. Я всё открою этой сумасшедшей старухе. Немало подивившись, я смотрел на нее, не говори ни слова, но про себя перебирал все способы избавления от сей мошенницы. Синьора Лаура с невозмутимостью подтвердила, что дочь её и в самом деле беременна, однако же не по моей вине. — А по чьей же? — Это плод графа де Н., который был её любовником в Праге. Я счёл сие совершенно невероятным, ибо она не выказывала никаких к тому признаков. Но, впрочем, мало ли что случается. Вынужденный принять какое-то решение, дабы защититься от этих разбойниц, я удалился, ничего не сказав, и заперся с мадам д'Юрфэ, чтобы испросить у оракула совета касательно будущего. После множества вопросов, более невразумительных, чем те, кои вопрошала пифия на дельфийском треножнике и толкование которых я всецело оставлял моей бедной помешанной, она сама заключила, а я остерёгся противоречить ей, что юная Ласкарис повредилась в рассудке. Мне удалось убедить её на кабалистической пирамиде, что принцесса испорчена чёрным гением, врагом ордена Розы и Креста, и к тому же должна быть беременна от гнома. Затем она составила другую пирамиду, чтобы узнать для наивернейшего достижения нашей цели лучшие способы и, благодаря моим попечениям, ей был дан совет написать письмо Луне. Сия нелепость, которая должна была бы образумить её, напротив, привела в совершенный восторг, так что, если бы я захотел объяснить ей всю тщетность питаемых ею надежд, она лишь сочла бы меня совращённым злым гением и посему недостойным Креста и Розы. Впрочем, я и не собирался делать столь неблагоприятное мне разоблачение, которое и ей не принесло бы никакой пользы, а лишь сделало бы несчастной, низвергнув из состояния блаженного ослепления. Она не могла исполнить повеление написать Луне без помощи адепта и, как легко догадаться, обратилась за этим ко мне. Желая выиграть время, я ответил, что нужно ждать первую фазу ближайшей Луны. Я потерял в картах большую сумму и не мог уехать из Экс-ля-Шапель, не получив деньги по векселю, выписанному на г-на О. в Амстердаме. А пока мы договорились, что, поскольку юная Ласкарис помешалась в уме, не будем обращать внимания ни на какие её слова, вдохновляемые завладевшим ею злым гением. Расположив таким образом мадам д'Юрфэ не верить ничему, что могла бы наговорить Кортичелли, я с усердием занялся изысканием способов для возмещения убытков от карточной игры. Для этого я отдал в залог шкатулку Кортичелли и получил тысячу луидоров, с которыми отправился в Английский клуб, где можно было выиграть много больше, чем у французов или немцев. Через три-четыре дня после смерти д'Аше вдова его прислала мне записку с просьбой посетить её. Придя, я застал там де Пиэна. Она сразу же принялась жаловаться, что муж оставил большие долги, и всем имуществом завладели кредиторы. Посему у неё нет никаких средств, дабы возвратиться с дочерью в Кольмар, в дом своих родителей. — Вы послужили, — заключила она, — причиной смерти моего супруга и должны выплатить мне тысячу экю. Если вы не согласитесь, я обращусь к помощи правосудия, так как швейцарец скрылся, и мне не остается ничего другого. — Ваши слова удивляют меня, мадам, — отвечал я с холодностью, — и, если бы не сочувствие к постигшему вас несчастью, я сумел бы ответить с должной прямотой. Во-первых, у меня нет свободной тысячи экю, чтобы бросать их на ветер, но даже и в противном случае ваши угрозы вряд ли склонили бы меня к сей жертве. А в остальном, мне было бы интересно узнать, каким образом вы предполагаете преследовать меня с помощью правосудия. Что касается господина Шмита, то он дрался как отважный и благородный человек, и, полагаю, останься он здесь, вы не многого достигли бы своими преследованиями. Прощайте, мадам. Я не отошёл и пятидесяти шагов от дома, как меня догнал де Пиэн и заявил, что, прежде чем мадам д'Аше будет жаловаться, мы должны в укромном месте постараться перерезать друг другу горло. В ту минуту ни у него, ни у меня не было при себе шпаги. — Ваше намерение не очень лестно для меня, — ответил я спокойно, — и я не желаю компрометировать себя с совершенно неизвестным мне человеком. — Вы просто трус. — Я был бы им, если бы следовал вашему примеру. А что вы обо мне думаете, мне совершенно безразлично. — Вам придётся пожалеть об этом. — Может быть и так, но пока я имею честь предупредить вас, что никогда не выхожу без пары заряженных пистолетов и умею ими пользоваться. Вот они. — С этими словами я вынул их из кармана и взвёл курок на том, который был у меня в правой руке. Завидев это, сей головорез выругался и поспешил скрыться. Пройдя небольшое расстояние от места сей сцены, я встретил одного неаполитанца, по имени Малитерни, который имел чин подполковника и состоял адъютантом в свите принца Кондэ, командовавшего тогда французской армией. Этот Малитерни был жуиром, всегда готовым оказать услугу, и непрестанно испытывал нужду в деньгах. Мы считались приятелями, и я рассказал ему о случившемся со мной приключении. — Мне не хочется компрометировать себя с де Пиэном, и, если бы вы помогли избавиться от него, я подарил бы вам сто экю. — Что ж, это не так уж невозможно. Полагаю, к завтрашнему дню всё образуется. И в самом деле, на следующее утро он явился ко мне и объявил, что мой бандит особым распоряжением выслан из Экса. Не скрою, такая новость была для меня приятна. Я никогда не боялся скрестить шпагу с первым встречным, хотя, впрочем, и не испытывал при этом варварского удовольствия от пролития крови. Но на сей раз я чувствовал крайнее отвращение иметь дело с человеком, который в моих глазах был ничем не лучше, чем его приятель д'Аше. Поэтому я с живостью поблагодарил Малитерни и отсчитал ему обещанные сто экю, кои, по моему разумению, были употреблены с немалой пользой. Этот Малитерни, великий насмешник и креатура маршала д'Эстре, был наделён достаточным умом и познаниями, но ему не хватало умения ограничить себя и, может быть, в некоторой степени деликатности. В остальном обхождение его отличалось приятностью, поскольку он обладал ничем не омраченной весёлостью и галантными манерами. Достигнув в 1768 году чина генерал-майора, он женился в Неаполе на одной богатой наследнице, которую уже через год оставил вдовой. На другой день после отъезда де Пиэна я получил записку мадемуазель д'Аше, в коей она от имени своей больной матери просила меня прийти к ним. Я ответил, что она может увидеть меня в указанное время в таком-то месте. Девица явилась на свидание в сопровождении матери, несмотря на мнимую болезнь сей последней. Стенания, слёзы и упрёки — всё было пущено в ход. Она жаловалась, что изгнание де Пиэна, единственного их друга, ставит её в отчаянное положение, что все вещи заложены, и не осталось более никаких средств, поэтому я, как человек богатый, должен поддержать её, если у меня сохранились хоть какие-нибудь понятия о чести. — Я далёк от того, чтобы оставаться бесчувственным к вашей судьбе, мадам, но не могу не заметить, что именно вы не выказали никаких понятий о чести, когда побуждали де Пиэна убить меня. Богат я или нет, вам я ничего не должен. Возможно, мне захочется оплатить ваш переезд или даже самому сопровождать вас в Кольмар, но для этого необходимо, чтобы ещё здесь я получил согласие открыть вашей очаровательной дочери мои чувства. — И вы осмеливаетесь делать мне столь позорное предложение? — Позорное или нет, но оно сделано. — Никогда. — Прощайте, мадам. Я позвал хозяина, желая расплатиться за прохладительные напитки, и одновременно вложил в руку юной девицы шесть двойных луидоров. Однако спесивая мать заметила это и не велела ей брать деньги. Несмотря на их бедствия, это не удивило меня, поскольку сама она была очаровательна и намного лучше своей дочери. Мне следовало бы предпочесть её и разрешить этим все разногласия. Но что поделаешь с прихотью! Ведь в любви не рассуждают. Я чувствовал, что она должна ненавидеть меня за унижение оказаться отвергнутой соперницей собственной дочери. Расставшись с ними и всё ещё держа в руке шесть двойных луидоров, я решил принести их в жертву фортуне за столом фараона, но сия капризная богиня, так же, как и надменная вдова, не приняла моего подношения. Я пять раз ставил на одну и ту же карту и наконец сорвал банк. Один англичанин по имени Мартин предложил войти в половину со мной, и я согласился, зная его как хорошего игрока. За восемь-девять дней мы настолько поправили свои дела, что я выкупил шкатулку и покрыл все другие убытки, к тому же ещё обеспечил себя немалыми деньгами. Тем временем разъярённая Кортичелли рассказала обо всём мадам д'Юрфэ: историю своей жизни, нашего знакомства и своей беременности. Но чем правдоподобнее казалось её повествование, тем более добрая дама укреплялась в уверенности, что девица повредилась рассудком. Я же, со своей стороны, не мог быть безразличен к поведению сей особы и решил посылать для неё кушанья в комнату матери и обедать с мадам д'Юрфэ вдвоём. Я уверил сию последнюю, что безумие Ласкарис делает невозможным её участие в наших таинствах, но что мы без труда отыщем для сего новую избранницу. В скором времени вдова д'Аше под тягостью бедственного положения была принуждена уступить мне свою Мими, однако первоначально я соблюдал приличия настолько, что мать могла при желании ничего не замечать. Я выкупил всё, заложенное ею, и, удовлетворённый переменой в её поведении, хотя Мими и не отдалась ещё полностью моим чувствам, уже подумывал, чтобы отвезти их в Кольмар в свите мадам д'Юрфэ. Дабы побудить сию даму на это доброе дело и в то же время оставить её в неведении истинных обстоятельств, я подумал, что лучше всего использовать для этого письмо, ожидавшееся ею от Луны. И вот как я устроил корреспонденцию между Селенисом и мадам д'Юрфэ. В назначенный день мы вместе ужинали в одном из загородных садов, и там в особой комнате я приготовил все необходимое для таинства и держал уже в кармане написанное письмо, кое должно было снизойти с Луны в ответ на послание маркизы. В нескольких шагах от комнаты приготовлена была большая ванна с тёплой водой и благовониями, в которую нам предстояло вместе погрузиться в час Луны, наступавший тогда после полуночи. Произведя воскурение и разбрызгивание благовоний и прочитав мистические гимны, мы совершенно обнажились, и я, спрятав письмо в левой руке, правой торжественно пригласил мадам д'Юрфэ к ванне, рядом с коей стоял кубок, наполненный можжевеловым спиртом. Я зажёг его., произнеся кабалистические заклинания, непонятные мне самому, она же повторяла их и подала письмо, адресованное Селенису. Я сжёг письмо в кубке, который был как раз освещен полной луной. Легковерная маркиза уверяла, что сама видела поднимающиеся по лучам буквы. За сим мы погрузились в ванну, и через десять минут на поверхность воды выплыло спрятанное мною письмо. Оно было написано по кругу серебряными буквами на зелёной бумаге. Мадам д'Юрфэ взяла его, и мы вышли из воды. Когда мы снова приняли благопристойный вид, я сказал, что теперь можно прочесть письмо, уже лежавшее на особой подушечке. Она повиновалась, но лицо её омрачилось печалью, когда она прочла об отсрочивании предполагавшегося перерождения до приезда весной следующего года в Марсель Кверилинты. Кроме того, гений сообщал, что Ласкарис будет лишь помехой и маркиза должна распорядиться в отношении неё согласно моему совету. Письмо заканчивалось повелением не оставлять в Эксе женщину, потерявшую мужа, дочери которой предопределено оказать большие услуги нашему Ордену. Обеих долженствовало препроводить в Эльзас, дабы оградить от всех возможных напастей. Мадам д'Юрфэ, которая, помимо своего безумия, отличалась ещё и великой благотворительностью, с фантастической горячностью рекомендовала мне сию вдову и выказывала сильнейшее нетерпение узнать всю её историю. Я обещал представить ей обеих женщин в ближайшее время. Мы возвратились в Экс и провели остаток ночи за беседой, обсудив всё, что занимало её воображение. После того, как дела устроились наилучшим образом, согласно моим видам, я уже не занимался ничем, кроме приготовлений к путешествию в Эльзас и стараний добиться полного обладания Мими, теперь уже окончательно мною заслуженного. На другой день я удачливо провёл время за картами, а к вечеру имел удовольствие видеть радость мадам д'Аше, когда объявил, что решил сам отвезти её вместе с Мими в Кольмар. Я сказал о необходимости прежде всего представить их той даме, которую имею честь сопровождать и которая желает познакомиться с ними. Мои слова были приняты с недоверием, ибо мать и дочь полагали маркизу влюблённой в меня, что, конечно, не совмещалось со стремлением видеть рядом двух опасных соперниц. Утром я заехал за ними в условленный час, и мадам д'Юрфэ приняла их с обходительностью, коей они были немало удивлены, не подозревая о той роли, которую сыграла в этом деле Луна. Мы обедали вчетвером, и обе дамы вели беседу по всем правилам светского обхождения. Мими была очаровательна. Я отнёсся к ней с особым вниманием, что маркиза приписала влиянию Креста и Розы, а её мать — хорошо известному ей обстоятельству. Потом мы все поехали на бал, где Кортичелли, старавшаяся теперь по любому поводу доставлять мне неприятности, танцевала, как не принято у благородных особ. Она выделывала всяческие пируэты, антраша и прыжки, приправленные гримасами балетной акробатки. Я чувствовал себя висящим на дыбе. Один офицер, который, может быть, и не знал, что я считаюсь её дядей, а возможно, лишь делал вид, спросил, уж не оперная ли это танцовщица. Другой громко сказал, позади меня, что, кажется, видел её в Праге на подмостках во время прошлогоднего карнавала. Надобно было торопиться с отъездом, иначе сия несчастная могла привести меня на виселицу. Как я уже говорил, мадам д'Аше своим любезным обхождением завоевала расположение маркизы и, полагая себя обязанной мне некоторой признательностью, сочла уместным сказаться не совсем здоровой и первая уехала с бала, и, провожая домой её дочь, я очутился наедине с нею. Воспользовавшись сим нарочно устроенным обстоятельством, я пробыл с Мими два часа, и она оказалась нежной, страстной и послушливой, не оставив уже для меня желать ничего более. На третий день мы погрузились в удобную и элегантную карету и с радостью покинули Экс. За полчаса до отъезда у меня произошла роковая по своим последствиям встреча. Ко мне подошел незнакомый офицер-фламандец и, изобразив своё печальное положение, убедил меня дать ему двенадцать луидоров. Через десять минут он принёс мне записку, в коей был указан его долг и срок, когда он заплатит. Из этой записки я узнал, что новый знакомец зовётся Малиньяном. Все дальнейшие события произошли через десять месяцев. Перед самым отъездом я указал Кортичелли четырёхместный экипаж, в котором ей предстояло ехать со своей матерью и двумя камеристками. Узнав это, она переменилась в лице, с голь уязвлена была её гордость. Слёзы, оскорбления, проклятия — ничто не было упущено. Я, однако, оставался непреклонен, а мадам д'Юрфэ лишь смеялась неблагоразумству своей мнимой племянницы. Зато Мими всеми способами показывала, насколько ей приятно быть со мной. На следующий день к заходу солнца мы приехали в Льеж, и я убедил мадам д'Юрфэ задержаться там, дабы получить свежих лошадей, на которых предстояло ехать в Люксембург, через Арденнские горы. Я нарочно прибегнул к этой хитрости, чтобы продлить обладание моей очаровательной Мими. Поднявшись рано утром, я отправился осматривать город. Около моста ко мне подошла женщина, закутанная в чёрную мантилью, так что был виден лишь кончик носа. Она просила меня пойти за ней в соседний дом и указала на открытую дверь. — Я не имею удовольствия знать вас, и осторожность не позволяет мне принять это приглашение. — Но ведь вы знаете меня, — отвечала она и, заведя меня за угол, открыла мантилью. Читатель, вообрази моё удивление — это была знакомая мне по Авиньону красавица Стюарт! Исполненный любопытства, я последовал за нею в комнату на бельэтаже, где она приняла меня с величайшей нежностью. Напрасные старания! Несмотря на её красоту, я ещё не освободился от злопамятства и пренебрёг показанными мне авансами, конечно, из-за Мими, которая сделала меня совершенно счастливым и для которой я хотел сохранить всего себя. Однако же я достал из кошелька три луидора и спросил, что произошло с нею после Авиньона. — Стюарт, — отвечала она, — был лишь моим провожатым. Моё настоящее имя Рансон, и меня содержит один богатый домовладелец. Я возвратилась в Льеж, перенеся множество страданий. — Мне очень приятно, что ваши дела теперь устроились, но, признаться, поведение ваше в Авиньоне для меня столь же загадочно, сколь и нелепо. Впрочем, не будем говорить об этом. Прощайте, мадам. Возвратившись в гостиницу, я написал о приключившейся встрече маркизу Гримальди. Назавтра мы отправились в путь и ехали через Арденнские горы два дня. Это одно из самых необычных мест во всей Европе, про которое повествуют предания о древних рыцарях и которое вдохновило Ариосто на прекрасные страницы с описанием подвигов Баярда. В сём огромном лесу нет не только ни одною города, но и почти ничего из необходимого для удобств жизни. Напрасно было бы искать там пороки или добродетели, или то, что мы называем нравами. Жители совершенно лишены честолюбия и, не имея возможности образовывать правильные понятия, отличаются самыми чудовищными взглядами на природу, науки и тех людей, которые по их представлениям заслуживают звания учёных. Достаточно быть лекарем, чтобы иметь репутацию мага и астролога. Арденнские горы довольно населены. Мне рассказывали, что там почти тысяча двести колоколен. Жители добры и даже любезны, особливо девицы, но, вообще говоря, слабый пол у них не отличается красотой. Мы задержались на день в Меце, где никуда не выходили, а через три дня прибыли в Кольмар. Там мы оставили мадам д'Аше, благосклонности которой я все-таки успел добиться. Её семейство, отнюдь не стеснённое в средствах, приняло и мать и дочь с выражениями самой крайней нежности. При расставании Мими проливала обильные слёзы, но я утешил её, обещав возвратиться в скором времени, а сам успокоился ещё быстрее, чем она. Назавтра мы приехали в Зульцбах, где барон Шаумбург, которого знала мадам д'Юрфэ, устроил нам прекрасный прием. Если бы не игра, я сильно скучал бы в этом унылом месте. Мадам, нуждавшаяся в обществе, поощряла Кортичелли добиваться возврата моей благосклонности. Сия несчастная, сделавшая всё, чтобы очернить меня, видя, с какой лёгкостью я разрушил её замыслы, переменила роль. Она сделалась обходительной и кроткой и надеялась хотя бы отчасти восстановить потерянный кредит, особенно после того, как мадам д'Аше и Мими остались в Кольмаре. Но более всего она стремилась не к возвращению дружбы моей или маркизы, а лишь к тому, чтобы заполучить обратно шкатулку. Своими милыми выходками за столом ей удалось вызвать во мне некоторое любовное влечение, однако я ни в чем не смягчил свою строгость — она так и продолжала спать вместе с матерью. Проведя неделю в Зульцбахе, я поручил мадам д'Юрфэ заботам барона Шаумбурга и отправился в Кольмар, где рассчитывал встретить благосклонный приём. Я обманулся, ибо и мать и дочь уже приготавливались к замужеству. Один богатый коммерсант, влюбившийся в мадам д'Аше ещё восемнадцать лет назад, видя её вдовой и не потерявшей своих прелестей, предложил руку и сердце. Одновременно к Мими посватался молодой адвокат. Обе женщины опасались последствий моей нежности и поспешили согласиться, тем более что и партии были вполне приемлемы. Меня встретили всем семейством, как почётного гостя, но, видя, что буду лишь мешать дамам и скучать в ожидании благоприятного случая, я распрощался с ними и на следующий день возвратился в Зульцбах, где нашёл одну очаровательную женщину из Страсбурга, мадам Зальцман, и трёх-четырёх игроков, делавших вид, что приехали пользоваться водами. Рядом с ними показывали себя и несколько дам, о которых читатель узнает в следующей главе. Одна из них, мадам Сакс, была словно создана для поклонения влюблённых мужчин. К сожалению, помехой сему являлся некий ревнивый офицер, ни на минуту не спускавший с неё глаз и всем своим видом угрожавший каждому, кто приближался к ней. Этот офицер много играл в пикет, но требовал непременного присутствия мадам рядом с собой. Сама же она, по всей видимости, с удовольствием исполняла отведённую ей роль. После обеда я обычно составлял ему партию, и так продолжалось в течение пяти или шести дней, пока, наконец, у меня окончательно не исчезло желание играть, поскольку каждый раз повторялось одно и то же — выиграв дюжину луидоров, он поднимался и оставлял меня с носом. Звали этого офицера д'Энтраг. Несмотря на некоторую худобу, он отличался красотой и не был лишён ума и обходительности. Мы не играли уже два дня, когда однажды он подошёл ко мне и спросил, не желаю ли я получить реванш. — Меня это нисколько не заботит, тем более что у нас совершенно разные взгляды на игру. Я играю ради собственного удовольствия, поскольку карты забавляют меня сами по себе, вы же стремитесь только к выигрышу. — То есть как? Вы оскорбляете меня. — Я не хотел вас обидеть, но всякий раз, когда мы составляем партию, вы покидаете меня по прошествии часа. — Это должно радовать вас. Иначе при ваших способностях вы проигрались бы куда больше. — Вполне возможно, но у меня на этот счёт другое мнение. — Я могу доказать, что вы ошибаетесь. — Согласен. Но первый, кто прекратит игру, платит пятьдесят луидоров. — Принимаю с одним условием: деньги на стол. — Иначе я не играю. Я велел подать карты и принёс четыре или пять свёртков по сто луидоров. Мы сели в три часа и начали, ставя пять луидоров за сотню. В девять часов д'Энтраг заметил, что можно было бы поужинать. “Я не голоден, но вы можете встать из-за стола, если хотите, чтобы выигрыш достался мне”. Он рассмеялся, и игра продолжалась. Его красавица решила обидеться на меня, но я не обратил на это внимания. Зрители пошли ужинать и, возвратившись, составили нам компанию до полуночи, когда мы остались наедине. Д'Энтраг, почувствовавший, в какое дело он ввязался, не произносил ни слова. Игра шла молча. В шесть часов начали появляться лечащиеся водой, и все восхищались нашею настойчивостью. На столе кучей были навалены луидоры: я проиграл сотню, тем не менее игра шла в мою пользу. В девять пришла прекрасная Сакс и почти сразу же после неё — мадам д'Юрфэ с г-ном Шаумбургом. Дамы в один голос советовали нам выпить по чашке шоколада. Д'Энтраг согласился первым и, думая, что я уже при последнем издыхании, сказал: — Договоримся, первый, кто попросит еду, заснёт или будет отсутствовать больше четверти часа, считается проигравшим. — Ловлю вас на слове и согласен с любым другим утяжелением условий. Подали шоколад, и после него игра продолжалась. В полдень нас позвали к обеду, но мы в один голос отвечали, что не чувствуем аппетита. Ещё через четыре часа мы дали уговорить себя съесть по чашке бульона. Когда наступило время ужина, все начали склоняться к мнению, что дело принимает серьёзный оборот, и мадам Сакс предложила нам поделить пари. Д'Энтраг, выигравший сто луидоров, не возражал, однако я воспротивился такому решению, и барон Шаумбург поддержал меня. Мой противник мог уступить пари и всё равно остался бы в выигрыше, однако жадность удерживала его более, чем самолюбие. Я же, напротив, не был безразличен к потере, но сравнительно мало заботился о пари. У меня сохранился свежий вид, в то время как он был похож, из-за усилившейся худобы, на выкопанный труп. Так как мадам Сакс настаивала, я ответил, что сам в полном отчаянии от невозможности удовлетворить просьбу очаровательной женщины, которая во всех отношениях заслуживает намного больших жертв. Однако я решился победить и уступлю только в том случае, если свалюсь замертво. Говоря так, я имел две цели: напугать и рассердить д'Энтрага своей решительностью, возбудив ревность. Это давало мне надежду на ухудшение его игры. Мне хотелось не только выиграть пари, но и доказать, что в игре я сильнее. Прекрасная мадам Сакс посмотрела на меня с презрением и ушла. Однако мадам д'Юрфэ, не сомневавшаяся во мне, отомстила ей, сказав д'Энтрагу: “Боже мой, сударь, как мне вас жаль!” После ужина общество уже не возвратилось, и нас оставили разрешать спор наедине. Мы играли всю ночь, и я следил за лицом своего противника с не меньшим вниманием, чем за его картами. Он уже не мог сопротивляться усталости и делал одну ошибку за другой, путал карты и сбивался в счёте. Я утомился не меньше и, несмотря на свой здоровый организм, чувствовал, как слабею, но тем не менее надеялся, что он с минуты на минуту упадёт. К рассвету я вернул свои деньги, и когда д'Энтраг вышел, счёл выгодным для себя придраться к тому, будто он отсутствовал более четверти часа. Этот пустой спор имел последствием то, что я очнулся от полусна. В девять часов явилась мадам Сакс. Её любовник проигрывал, и она обратилась ко мне: — Теперь, сударь, вы должны уступить. — Мадам, если бы я мог надеяться доставить вам удовольствие, то сразу же взял бы назад пари и отказался от всего остального. Эти слова, произнесённые с претензией на галантность, вывели д'Энтрага из себя, и он с сердцем сказал, что он не встанет с места, пока один из нас не лишится жизни. — Вот видите, милая дама, — продолжал я, нежно посмотрев на неё, что в моём состоянии было, вероятно, не очень выразительно, — здесь самый несговорчивый отнюдь не я. Нам подали бульон, но д'Энтрагу, находившемуся в последнем градусе слабости, сделалось так плохо после первого же глотка, что он покрылся потом, несколько раз дёрнулся и потерял сознание. Его поспешили унести. Я же дал маркёру, который не спал сорок два часа, шесть луидоров и, положив в карман золото, вместо того чтобы отправиться спать, пошёл к аптекарю и принял небольшую дозу рвотного. Затем улёгся в постель и проспал несколько часов, а в три часа пополудни обедал с отменным аппетитом. Через восемь или десять дней я, дабы сделать приятное мадам д'Юрфэ, повез её вместе с самозванной Ласкарис в Базель. Мы остановились у знаменитого Имхофа, который старался изо всех сил разорить нас. Мы задержались бы там на некоторое время, если бы не один случай, рассердивший меня и заставивший ускорить наш отъезд. Дабы не обрекать себя на воздержание, я вынужден был снисходительнее отнестись к Кортичелли, и когда после ужина с этой ветреницей и мадам д'Юрфэ мы возвращались домой, я проводил у неё ночь. Но если случалось приходить поздно, а бывало это довольно часто, я спал один в своей комнате, а мошенница — в своей, рядом со спальней матери, через которую надо было непременно пройти, чтобы попасть к дочке. Однажды, вернувшись в час пополуночи и не чувствуя желания засыпать, я надел халат, взял свечу и отправился к моей красавице. Против обыкновения, дверь в комнату синьоры Лауры оказалась приоткрытой, и когда я уже собирался войти, старуха выставила руки, схватила меня за полы и стала умолять не идти дальше. — Почему же? — Она весь вечер очень плохо себя чувствовала, и ей нужен сон. — Прекрасно, я тоже сосну. С этими словами я оттолкнул старуху и вошёл. Красавицу я нашел лежащей рядом с какой-то укутанной в одеяло фигурой. Посмотрев с минуту на сию картину, я принялся хохотать и, усевшись на постель, спросил у Кортичелли, кто этот счастливый смертный, которого мне предстоит выкинуть в окно. Тут же на стуле лежал камзол, панталоны, шляпа и трость. В карманах у меня были надёжные пистолеты, и я мог ничего не бояться. Девица вся дрожала и со слезами умоляла меня простить её. — Это один молодой господин, я даже не знаю, как его зовут. — Не знаешь, как его зовут, мошенница? Так он сам скажет мне. Тут я вынул пистолет и рывком обнажил дятла, забравшегося ко мне в гнездо. Передо мной был маленький Адам, совершенно голый, так же как и сама хозяйка постели. Он повернулся ко мне спиной и хотел достать свою рубашку, но дуло моего пистолета убедило его оставаться недвижимым. — Позвольте спросить, прекрасный незнакомец, кто вы? — Я граф Б., базельский каноник. — А тут вы тоже занимаетесь духовными делами? — О, сударь, совсем нет. Прошу вас, простите меня и мадам тоже. Виноват один я, графиня совершенно безгрешна. У меня было превосходное настроение, и я не только не рассердился, но с трудом сдерживал смех. Сие зрелище, благодаря своей комичности и сладострастию, показалось мне даже привлекательным. Сочетание этих двух голых тел рождало вожделение, и я с четверть часа молча созерцал их, лишь с трудом отказавшись от мысли присоединиться к ним. Меня удерживало только опасение, что каноник не сумеет достойно сыграть подобную роль. Ну, а Кортичелли обладала счастливым даром без промедления переходить от слёз к смеху и всегда была готова разыграть любую пьесу. Не сомневаясь, что ни один из них не догадался о моих мыслях, я встал и велел канонику одеться. — Это дело должно умереть между нами. Сейчас мы пойдём шагов за двести отсюда и будем стреляться в упор из этих пистолетов. — О, сударь, вы отведёте меня, куда вам угодно, и убьёте, если пожелаете, ибо я не создан для того, чтобы драться. — Значит, вы трус, согласный получать палочные удары? — Как вам будет угодно, сударь, но любовь ослепила меня. Я вошёл в эту комнату лишь четверть часа назад. Мадам и её компаньонка спали. Вы появились, когда я только снимал рубашку. А до сей минуты мне ни разу не довелось быть перед лицом этого ангела. — А уж это, — с живостью поддержала его сама потаскушка, — истинно, как Святое Евангелие. Тем временем несчастный каноник кое-как натянул свои одежды. — Следуйте за мной, сударь, — ледяным тоном приказал я и повёл его к себе в комнату. — Как вы поступите, если я прощу вас и позволю убраться подобру-поздорову? — Ах, сударь! Не позже чем через час я уеду отсюда, и вы никогда меня не увидите. Если же нам и случится встретиться, можете не сомневаться, что найдёте во мне человека, готового на любые услуги. — Превосходно. Идите, но впредь старайтесь не забывать об осторожности в своих любовных делах. Засим я отправился спать, весьма довольный всем происшедшим, ибо мог теперь считать себя полностью свободным от моей мошенницы. На следующий день прежде всего пошёл я к Кортичелли и со спокойствием, но вполне твёрдо велел ей немедленно укладываться и ни под каким видом не выходить из своей комнаты до самого отъезда. — Я скажусь больной. — Как тебе хочется, но вряд ли это интересно кому-нибудь. Не дожидаясь её возражений, я отправился рассказать мадам д'Юрфэ о ночном происшествии, коему она от души посмеялась. А мне надо было расположить её обратиться к оракулу за советом, как поступить дальше после совращения юной Ласкарис чёрным гением в образе священника. Оракул ответствовал, что мы должны завтра же ехать в Безансон, а оттуда маркиза отправится в Лион, где будет дожидаться меня, пока я не препровожу графиню и её гувернантку до Женевы и распоряжусь там их отправкой на родину. Добросердечная безумица была в восторге и даже тут усмотрела знак благоволения Селениса. Мы условились, что я приеду к ней весной следующего года для задуманного превращения её в мужчину. Всё было готово, и на другой день мы выехали, я с мадам д'Юрфэ в карете, а Кортичелли, её мать и две камеристки — во втором экипаже. По прибытии в Безансон я расстался с маркизой и направился вместе с матерью и дочкой по женевской дороге. В Женеве я, по своему обыкновению, остановился у “Весов”. За всю дорогу я не только не сказал ни слова своим спутницам, но не удостоил их даже взглядом. Обедали они вместе со слугой, нанятым мною по рекомендации г-на Шаумбурга. Я просил знакомого банкира найти для меня возницу, который взялся бы доставить в Турин этих двух женщин. Одновременно я положил у него пятьдесят луидоров и взял вексель на туринский банк. Возвратившись в гостиницу, я написал кавалеру Раиберти и отправил ему полученный вексель. В своём письме я сообщал, что к нему явится одна болонская танцовщица вместе с матерью и моими рекомендациями, и просил поместить их за мой счет на пансион в добропорядочном доме. Также я просил его доставить ей ангажемент, хотя бы и бесплатный, но одновременно предупредить от моего имени, что если мне станет известно о ее дурном поведении, то она лишится моего покровительства. На следующий день явился возница и объявил о своей готовности ехать сразу после обеда. Я позвал обеих Кортичелли и в их присутствии обратился к нему: “Вот те две особы, которые поручаются вашему попечению. Вы получите от них деньги по прибытии с багажом в Турин через четыре дня, как это оговорено в контракте, один список коего находится у вас, а другой — у них”. Через час начали запрягать лошадей. Кортичелли заливалась слезами. У меня не достало жестокости отправить её без некоторого утешения. Впрочем, она и так была достаточно наказана. Я посадил её с собой обедать и вручил рекомендательные письма для синьора Раиберти, а также двадцать пять луидоров, из коих восемь предназначались вознице. Она просила у меня сундук с тремя платьями и отменно красивой пелеринкой, которые подарила ей мадам д'Юрфэ, однако я отвечал, что поговорим об этом в Турине. О шкатулке уже не было и речи, а её слезы нисколько меня не разжалобили. Я отправлял её с куда большим имуществом, чем она привезла из Праги, — у неё появились роскошные наряды, красивое бельё, украшения и подаренные мною дорогие часы. Всё это стоило много дороже, чем она заслуживала. При расставании я отвёл её к экипажу, и отнюдь не ради этикета, а дабы ещё раз поручить заботам возницы. Когда они уехали, я почувствовал, что избавился от тяжкого груза. Я получил два письма от синьора Раиберти, в которых сообщалось, что он исполнил мои инструкции касательно Кортичелли и что она должна получить ангажемент на карнавал в качестве первой фигурантки. Теперь уже не оставалось никаких дел в Женеве, а мадам д'Юрфэ, согласно нашему уговору, ждала меня в Лионе. Отправился я рано утром и на следующий день уже достиг сего города. Однако мадам д'Юрфэ там не оказалось — она поехала в Бресс, где у неё было имение. В оставленном письме она выражала желание видеть меня, и я без промедления поспешил вслед за нею. Встреченный обыкновенной её любезностью, я, не отлагая, заявил, что должен ехать в Турин, где буду дожидаться Фредерико Гвальдо, главу Ордена Креста и Розы, и при посредстве оракула передал ей, что он прибудет вместе со мной в Марсель, и тогда исполнятся все её желания. Оракул также не советовал помышлять о Париже ранее этой встречи, а дожидаться известий от меня здесь, в Лионе. По возвращении в сей город мадам д'Юрфэ понадобилось пятнадцать дней, чтобы изыскать пятьдесят тысяч франков, необходимые для моего путешествия. Она также отдала мне три платья, обещанные Ласкарис, которые, впрочем, Кортичелли так и не увидела. Одно из них, отделанное соболиным мехом, было совершенно исключительной красоты. Я выехал из Лиона с княжеской роскошью и направился в Турин, где меня должен был ждать тот самый Гвальдо, бывший на самом деле никем иным, как обманщиком Асканио Погомассом, коего я выписал из Берна, полагая, что легко смогу заставить сего фигляра играть нужную мне роль. Как увидит читатель, я жестоко заблуждался. Когда я подъезжал к Турину, в Риволи меня встретила Кортичелли, которую кавалер Раиберти упредил о моём приезде. Она вручила мне письмо этого обязательного человека, где был указан нанятый им для меня дом, ибо я не желал останавливаться в гостинице. Сделавшаяся послушной как овечка, Кортичелли покинула меня при въезде в город. Я обещал навестить её и поспешил на свою квартиру, оказавшуюся удобной во всех отношениях. Любезный кавалер Раиберти не замедлил нанести мне визит и, сделав отчёт в деньгах, потраченных на Кортичелли, возвратил оставшееся. Я сказал ему: — Я совершенно не стеснён в средствах и намереваюсь возможно чаще приглашать к себе и угощать моих друзей. Не найдётся ли у вас хорошего повара? — У меня есть истинный артист кулинарного художества, вы можете взять его хоть сегодня. — Вы не человек, а золото, синьор кавалер! Договоритесь с этим маэстро, но предупредите, что на меня трудно угодить. — Вам уместно сделать визит графу Аглие, — посоветовал мне Раиберти, — он уже знает, что вы содержите Кортичелли, и я должен сообщить вам, что дама Пиаченца, у коей она остановилась, имеет формальное распоряжение не оставлять вас наедине с нею. Сей приказ показался мне весьма забавным, но поскольку я уже был равнодушен к Кортичелли, то нимало не огорчился, тогда как достойный кавалер, полагавший меня влюблённым, выражал своим видом искреннее соболезнование. — Её поведение здесь, — сообщил он, — вполне безупречно. — Я рад слышать это. — Вы могли бы устроить так, чтобы она взяла несколько уроков у балетмейстера Дюпре, который тогда непременно поставит её в карнавальное па-де-де. Я обещал сему милейшему человеку во всём следовать его советам и сразу же отправился к викарию. Этот последний принял меня весьма любезно и даже поздравил с возвращением в Турин, после чего улыбаясь сказал: — Должен предупредить вас, что мне известно о вашей танцовщице. Однако же честная женщина, у которой она живёт на пансионе, имеет строжайшее предписание не допускать никаких визитов без своего присутствия. — Это доставляет мне величайшее удовольствие, тем паче, что матушка девицы, по-моему, не слишком строга. Синьор кавалер Раиберти, коему я поручил сию юную особу, в точности исполнил все мои желания. Надеюсь, эта девица окажется достойной вашего покровительства. — Предполагаете ли вы оставаться здесь на карнавал? — С позволения Вашего Превосходительства. — Сие зависит лишь от вашей благонравности. — Если не считать кое-каких мелких слабостей, моё поведение всегда безупречно. — Но есть слабости, которые у нас не дозволяются. Вы уже видели кавалера Осорио? — Я рассчитываю засвидетельствовать ему своё почтение сегодня или завтра. — Сделайте любезность, передайте от меня поклон. — С этими словами он позвонил, и я удалился. Кавалер Осорио принял меня в департаменте иностранных дел со знаками величайшего благоволения. Когда я рассказал ему о своём визите к викарию, он с улыбкой спросил, расположен ли я подчиниться запрету видеться без помех с моей любовницей. — Да, — отвечал я, — поскольку сам предмет уже не интересует меня. На что он возразил: — Ваше безразличие может рассердить поставленного при ней неподкупного стража. Я понял его, однако же запрещение бывать наедине с Кортичелли и в самом деле устраивало меня. Имея некоторую склонность к скандальным происшествиям, я не сомневался, что возникнут всяческие толки, и мне было любопытно, что из всего этого получится.
XXXVI МОИ ПРИКЛЮЧЕНИЯ В ЛОНДОНЕ 1763 год
Англия имеет своё особенное лицо, совершенно отличное от государств континента. Это страна дождей и туманов, где солнечный свет кажется проникающим как бы сквозь промасленную бумагу. Нужно долгое время прожить на Британских островах, чтобы привыкнуть к здешнему климату, и в особенности к характеру самих англичан. Когда вступаешь на землю Британии, к горлу подступает тошнота из-за отвратительного запаха, исходящего от моря, избежать которого нельзя никакими средствами. Он пронизывает всё: хлеб, мясо и даже напитки, за исключением самых лучших вин; исходит от белья и посуды. В Англии везде чувствуется близость и влияние моря. Весь народ буквально пропитан им — это истинная нация моряков. Вследствие общего для всех народов предрассудка англичане льстят себя мыслью, что по сравнению с остальными обитателями земного шара они принадлежат к высшей расе. По дороге от Дувра к столице я имел случай наблюдать красоту ландшафтов, исправность домов и царящие повсюду порядок и величайшую чистоту. Не прошло и шестнадцати часов после отъезда из Дувра, как мы уже были в Лондоне. Я взял трость и шляпу и, выйдя на улицу, пошел куда глаза глядят. По своему неведению я попал в кофейню “Оранж” — нечто среднее между таверной и погребком, где собирались все проходимцы из Италии, равно как и со всего света. В Лионе мне говорили об этом заведении и советовали избегать его. Однако же каприз судьбы словно за руку привёл меня именно туда. И вот я сижу в углу перед графином лимонада, а какой-то незнакомец подошёл читать около моей свечи. Сия личность держала в руках карандаш, зачёркивала некоторые слова, добавляя другие. Я приметил, что газета у него итальянская, а вся правка — сплошные ошибки. Моё чувство пуриста не могло этого вынести: — Как, сударь, уже четыреста лет anchora пишется без h, а вы позволяете себе вставлять его! Он посмотрел на меня с улыбкой и отвечал: — Согласен и готов присоединиться к вашему мнению, хотя здесь на моей стороне авторитет Боккаччо. — Поскольку вам известен сей автор, я вынужден просить прощения. Сударь, конечно, учёный? — В некотором роде. Моё имя Мартинелли. — Уж не родственник ли Кальсабиги? — Его самого. — Я с наслаждением читал ваши сатиры. — С кем имею честь? — Кавалер де Сенгальт. Скажите, скоро ли будет завершено ваше новое издание “Декамерона”? — В самое ближайшее время. Однако мне не достает того же, что и большинству полезных книг — подписчиков. — Не угодно ли подписать меня? — С превеликим удовольствием. Вот абонемент на одну гинею. — Дайте мне два. Кстати, не можете ли сказать, как называется эта кофейня? — Так вы только вчера приехали? — Сегодня. — Судьба привела вас в самое дурное место столицы. Однако вы только что прибыли, и вам будет трудно найти свой дом. Позвольте проводить вас. По дороге я заметил ему: — Сие заведение, по вашим словам, отменно скверное, однако же встретившись там с вами, позволю себе усомниться в этом. — Я бываю там потому, что, как говорит Ювенал, путешественник без гроша может не страшиться воров. Здешние завсегдатаи никогда не разговаривают со мной, да это бы и бесполезно — я не та дичь, за которой стоит охотиться. Проведя в Лондоне четыре года, я ни у кого не бывал, исключая лорда Спенсера. Моё любимое занятие — литература. С него мало доходов, но я удовлетворяюсь самым необходимым. Слуга, хорошая комната и обед в таверне — вот все мои нужды. Подобно Симониду после кораблекрушения, я всё ношу на себе. Этот костюм и полдюжины рубашек составляют единственное моё имущество. Как сказал Гораций: “Удовлетворяюсь малым и не прошу у богов большего”. Сей человек понравился мне, к тому же он прекрасно говорил по-тоскански. Я спросил у него совета касательно принятого в Лондоне образа жизни, сообщив ему при этом о моих средствах и о том, сколько собираюсь пробыть здесь. “Прежде всего, — сказал он, — надобно нанять полностью обставленный дом. Там вы будете вполне свободно распоряжаться самим собой, как англичанин, ибо единственное ограничение составляет в этой стране закон”. Он тут же свёл меня на Пэлл-Мэлл, где я за двадцать гиней в неделю нанял целый дом с полной обстановкой. Там можно было вполне поместить всех моих знакомых, ибо в нём имелось шестнадцать комнат и восемь спален о двух кроватях каждая. Я получил в пользование множество всякого имущества, в том числе и посуду отменной работы. Почтенную даму, показавшую нам апартаменты, я оставил у себя на должности экономки. Я отправился к венецианскому резиденту синьору Кулатто и подал ему рекомендательное письмо синьора Моросини. Он долго читал его, а потом сказал ледяным тоном: — Всё это превосходно, и я весьма рад видеть вас. Чем могу быть полезен? — Соблаговолите представить меня ко двору. — С аудиенцией у короля, не так ли? — отвечал он, громко расхохотавшись. Я не стал ждать, пока он успокоится, и предоставил его собственному веселью. С тех пор я и близко не подходил к этому дому. У меня было также письмо г-на Шовелена к французскому посланнику г-ну де Гверчи. Его Превосходительство оказал мне любезнейший приём и оставил обедать. У него я впервые увидел кавалера д'Эона, состоявшего тогда секретарём посольства. Этот кавалер при всех своих мужеских формах имел нечто неуловимое, показавшееся мне подозрительным. У него было узкое туловище и широкий круп. Мне рассказывали, что он служил капитаном драгун, прежде чем вступить на дипломатическое поприще. Я лишь впоследствии узнал о нём то, что было известно всему свету, — он пользовался большими милостями у г-на де Гверчи. В ближайшее воскресенье г-н де Гверчи представил меня королю. Георг III оказался человеком среднего роста и довольно дородным. В своём ярко-красном костюме, сам багровый, как его камзол, в треуголке с плюмажем, он походил на большого петуха. Я отвесил ему низкий поклон, и он соизволил заговорить со мной. Не понимая ни единого слова, я лишь возобновил свои реверансы. Он продолжал говорить, я опять кланялся. Мы не кончили бы так ещё долгое время, если бы королева не помогла мне выбраться из сего затруднительного положения, спросив, откуда я родом. После моего ответа она с удивлением посмотрела на венецианского резидента, который также присутствовал на аудиенции. Ради сохранения своей репутации он заверил Её Величество, что не имеет никаких возражений. Затем королева спросила у меня, знакомы ли мне венецианские посланники, покинувшие Лондон прошлым месяцем. Я был весьма польщён, имея возможность ответить, что в продолжение трёх дней наслаждался их обществом в Лионе. Венецианский резидент, которого оказанный мне приём сделал более учтивым, подошёл и сказал: — Почему же вы молчали, когда король спрашивал вас? — Я не понимал ни единого слова из того обращения, коим удостоил меня Его Величество. — По поводу вашего имени де Сенгальт король спросил, не из Ганновера ли вы, а ваш реверанс был принят как утвердительный ответ, что тем более неуместно, ибо некий Сент-Галль, а не Сенгальт, был повешен там несколько лет назад как флибустьер, а ваш второй реверанс, вероятно, убедил короля, что вы его родственник. Таково было происшедшее скверное недоразумение, однако и он и я кусали себе губы, чтобы не рассмеяться. У меня было рекомендательное письмо к леди Хэррингтон, которая принимала по воскресеньям. В этот день только у неё можно было заняться игрой, так как она жила в Сент-Джемском парке, имевшем королевские привилегии. Везде же по воскресеньям запрещены не только карты, но и музыка. По Лондонским улицам непрестанно шныряют полицейские шпионы и подслушивают у дверей домов. Если они заподозрят, что там предаются каким-либо недозволенным развлечениям, то сразу же врываются к дурным христианам, оскверняющим день, посвященный Спасителю. Однако же таверны и прочие злачные места остаются открытыми, как и во все остальные дни недели, так что англичане могут беспрепятственно веселиться, лишь бы это не происходило возле домашнего очага. Леди Хэррингтон было не менее сорока лет, однако сама она признавала из них лишь тридцать четыре. Сия дама славилась галантными похождениями, хотя от прежней красоты сохранилось не очень много. Она представила мне своего супруга и четырёх дочерей, которые все были уже на выданье и достаточно привлекательны. — Вы напрасно избрали столь неудачный сезон для приезда в Лондон, — сказала она. — Но ведь сейчас самая середина лета, миледи! — Вот именно, летом всё хорошее общество переселяется в деревню. — Я пробуду здесь целый год. — В добрый час. Надеюсь видеть вас у себя. Кстати, в будущий четверг всё дворянство собирается на Сохо-Сквер. Вот входной билет за две гинеи. — Я подал ей деньги, и она надписала: “Уплачено. Хэррингтон”. — У вас есть рекомендательные письма к какой-нибудь другой даме? — Ещё одно, миледи, но оно совершенно особого свойства. Это портрет. — Могу я взглянуть на него? — Конечно же. — О, так это герцогиня Нортумберленд, моя добрая приятельница. Видите за тем столом красивую даму в розовом, которая играет в вист? Я был представлен, и герцогиня весьма обходительно беседовала со мной, усадив подле себя. Мы играли на небольшие ставки, тем не менее мне пришлось проститься с пятнадцатью гинеями. Я платил золотом, и леди Хэррингтон, отведя меня в сторону, спросила: — Кажется, у вас нет банковских билетов? — В моём портфеле лежит пятьдесят банкнот по сто гиней каждая. — Почему бы вам не разменять один из них? Платить карточный долг звонкой монетой — это неловкость, непростительная даже иностранцу. Вы могли бы заметить улыбку вашей соседки слева. — А кто эта дама? Она поразительно красива. — Леди Ковентри, дочь герцогини Гамильтон. — Должен ли я извиниться перед ней? — Это совершенно излишне. В конце концов она может быть довольна, получив на сей оказии лишних пятнадцать шиллингов, поскольку ажио равняется шиллингу на один золотой. Среди прочих знакомств, которые я сделал у леди Хэррингтон, следует упомянуть лорда Гарвея, знаменитого моряка, покорителя Гаваны. Он был женат на мисс Чадлей, но разошёлся с нею. Впоследствии эта Чад-лей приобрела известность под именем герцогини Кингстон. У меня будет случай рассказать о ней несколько позже. Вполне довольный проведённым вечером, я вернулся в свой особняк. Какое безрадостное уединение! Без моего повара и его великолепных французских приправ я, наверно, умер бы в Лондоне от голода и тоски. Здесь не принято угощать знатных особ у себя дома, ибо предпочтение отдаётся тавернам. Надо мной смеялись, когда я каждый день обедал, завтракал и ужинал у себя, так как не мог обходиться без супа, коего в тавернах никогда не подают. Меня вполне серьёзно спрашивали, не болен ли я. Таковы англичане. Они не едят ни хлеба, ни супа, а десерт им вообще не известен. Их пиво показалось мне отвратительным, а из вин они пьют большей частью то, которое привозят из Португалии. Это подслащённая бурда, и от неё у меня всегда случалось раздражение желудка. По этой причине я был вынужден покупать французские вина, и один Господь Бог знает, во что мне это обходилось. Следующий день я провёл с Мартинелли. Он свёл меня в Британский Музей, где я увидел превосходные полотна Рубенса и Ван Дейка. Вечером мы отправились в театр Дрюри-Лейн. Из-за йеремены спектакля в зале случился бурный скандал. Даже присутствие королевской фамилии не могло остановить топанье ногами и крики толпы. Гаррик напрасно трижды выходил, чтобы обратиться к публике. На него отчаянно шикали, свистели и бросали огрызками яблок и всякой грязью. Когда занавес опустился, разъярённая чернь ворвалась на подмостки и всё там переломала, оставив голые стены. Мартинелли от души смеялся сему зрелищу, но я, вспомнив сочинения Монтескье и Вольтера, великих апологетов мудрости английской нации, не знал, что и подумать о правдивости сих просвещённых философов, имея перед глазами живое опровержение их суждений. Через несколько дней после этого, когда я прогуливался в Гайд-Парке с лордом Гарвеем, к адмиралу подошёл какой-то человек и вступил с ним в беседу. После его ухода я спросил лорда, кто сей джентльмен. — Брат лорда Брокхилла, умершего на эшафоте. — И вы разговаривали с ним в общественном месте! — Но разве этот человек виноват, что родственник его совершил убийство? Желая развлечься, я пошёл в “Стар-Таверн”. Лорд Пемброк говаривал мне, что там можно найти самых красивых женщин и самую уступчивую добродетель во всей британской столице. — Отдельную комнату, — обратился я к хозяину. — Сударь желает ужинать? — Совершенно верно. — Какие вина прикажете? — Самые лучшие. Позаботьтесь о двух кувертах. — Я не знал, что сударь ждёт ещё кого-то. — Пока я ни на кого не рассчитываю, но очень хотел бы провести остаток вечера в обществе хорошенькой женщины. Хозяин рассмеялся и, позвав слугу, приказал: “Пришли ко мне Сару”. Почти сразу же явилась долговязая и тощая девица со светлыми волосами и тошнотворной улыбкой. Она нисколько не понравилась мне, и, заметив это, хозяин сказал ей: “Можешь идти, Сара”. Девица повернулась и исчезла. — Мне не нравится, что вы обидели эту особу. — Ба! У нас не очень-то церемонятся. К тому же я дам ей от вас шиллинг. В подобном случае это вполне достаточно. — Значит, по шиллингу с головы я могу произвести смотр всем красавицам, посещающим ваше заведение? — Без всякого сомнения, сэр. Слуге велели позвать новую красотку, которая показалась мне столь же мало привлекательной, что и первая. Заплатив, я отпустил её. Ещё одно лицо, и ещё шиллинг. Подобным образом мне пришлось выложить с полдюжины монет. В конце концов это меня утомило, и я потребовал ужин для себя одного. Имея любовные намерения, я поехал на праздник в Ранлей. Там оказалось множество очаровательных женщин, однако незнание английского языка оставляло для меня в качестве единственного средства лишь пантомиму, в ответ на которую мне только смеялись в лицо, и все мои старания так ни к чему и не привели. Я собрался ехать обратно и безуспешно искал фиакр, когда какая-то молодая дама сжалилась надо мной и обратилась по-французски: “Мне кажется, сударь, вы живёте неподалеку от Вайт-Холла. Если желаете, садитесь ко мне в карету, я отвезу вас”. Легко вообразить моё воодушевление. Я начал с излияний самой пламенной благодарности, потом осмелился взять руку, которая не была отнята, и пошёл ещё дальше, не встречая препятствий. Наконец, я предпринял окончательный штурм, но здесь встретил решительное сопротивление. — Это вы так благодарите за оказанное гостеприимство, сударь? — При том состоянии, в которое вы меня повергли, миледи, просто бесчеловечно быть столь жестокой. — И вы ещё недовольны! — Ах, миледи, какая холодность! — Ах, сударь, какая требовательность! — Но, по крайней мере, мы встретимся? — Несомненно, только я оставляю за собой первый визит. Я простился, не зная ни её имени, ни адреса, однако недели через две увидел мою незнакомку у леди Жермен, занятую чтением газеты. Я подошёл к сей красавице и обратился с просьбой представить меня в отсутствии хозяйки дома остальному обществу. Она же с язвительной улыбкой ответствовала мне: — Представить вас, сударь! Но кто вы? Я не имею чести быть знакомой с вами. — Так, может быть, стоит освежить ваши воспоминания? — шепнул я ей на ухо. — Ни в коем случае. Если вы галантный кавалер, то должны знать, что подобные встречи ни к чему не обязывают. С этими словами она повернулась ко мне спиной и продолжала чтение. Следует сказать, что эта дама пользовалась в Лондоне безупречной репутацией. Впрочем, Англия отнюдь не единственная страна, где строгость манер и чопорность поведения служат для сокрытия всех тех вольностей, которые позволяют себе женщины, ибо большинство, следуя Тартюфу, полагает, что, согрешив втайне, они не берут на душу никакого греха. Было бы несправедливо с моей стороны осуждать их, да и в глазах здравой морали они не могут быть обвинены. Если только подумать, что по своей природе женщина всегда готова давать наслаждение и, следовательно, испытывать его сама, кажется удивительным, что под действием могущественного магнетизма, свойственного присутствию всякого истинного мужчины, она не уступает влечению своих чувств с ещё большей пылкостью. Однажды утром я зашёл к Мартинелли и увидел, что в окне противоположного дома какая-то женщина привлекательной наружности посылает мне воздушные поцелуи. Я спросил у Мартинелли, кто она. “Это Бинетти”, — отвечал он. Читатель может быть, помнит, как сия ветреница оказала мне в Штутгарте немаловажную услугу. Я ничего не знал о её переезде в Лондон. Мартинелли рассказал, что она разъехалась с мужем и видит его лишь в театре Хэй-Маркет, где они танцуют вместе каждый вечер. Я поднялся к ней в ту же минуту и после нежной увертюры осведомился: — Почему, моя дорогая, муж всё-таки оставил вас? — Это я его бросила. Он меня разорял своей страстью к игре. — Значит, он всегда проигрывал? Но кто несчастлив в картах, удачлив в любви. — Я с наслаждением следовала бы пословице, но только подумайте, сколь это противно натуре — замужняя балерина! Богатые поклонники даже не смотрят на тебя. Зато теперь я могу беспрепятственно принимать своих друзей. — Неужели синьор Бинетти отличался глупой нетерпимостью? Никогда бы не подумал этого. — Вы просто не знаете здешних обычаев, мой друг. По английским законам муж имеет право упрятать любовника в тюрьму, если застанет его наедине с женой. Это называется criminal conversation.[2] Достаточно двух свидетелей, подтверждающих, что подозреваемый наклонился к постели в двусмысленной позе, и несчастный пропал — у него отбирают половину состояния и сажают за решётку. Так попались многие богатые лорды, и поэтому здесь опасаются адресоваться к замужним, особливо итальянкам. — Но теперь ты свободна и можешь наслаждаться достатком. — К сожалению, не вполне. Я не могу запретить мужу входить в дом, и как только получаю подарок, он сразу же является за своей долей. А в остальном мне предоставлена полная независимость. Я оставил Бинетти свой адрес на случай, если ей придёт фантазия как-нибудь поужинать со мной. На следующий день ко мне пожаловал лорд Пемброк. — Будь я проклят, сам король не лучше живёт в Сент-Джемсе! Ваши апартаменты уж слишком обширны. Почему бы не поселить на верхних этажах девиц? — Милорд, именно к этому я и стремлюсь. Не можете ли рекомендовать какую-нибудь незанятую женщину? — Готов поставлять их дюжинами. Но вряд ли вам понравятся остатки с моего стола. — Так, значит, вы довольно непостоянны? — Я никогда не мог лечь в постель с одной и той же женщиной два раза. Поэтому приходится тратить безумные деньги. Одни ужины могут разорить кого угодно. А вы? Почему вы всегда обедаете дома? — Я обожаю суп и хорошие вина. Для меня совершенно необходима французская кухня. Неужели вы думаете, что я способен посещать ваши таверны? — Зато там можно найти аппетитных красоток. — Лучше не говорите мне об этом, я не увидел ничего, кроме нескольких страшилищ. — Здесь я рассказал ему о случившейся со мной истории. Расхохотавшись, милорд продолжал своё: — Надобно было спросить у меня имена самых хорошеньких. Хозяин — хитрец, он выудил бы все ваши шиллинги и даже после этого в Лондоне осталось бы ещё довольно дурнушек. Платите как я — не мелочась, тогда получите самые сливки и сможете всех перепробовать. Беда в том, что вы не говорите по-английски, а приезжающие сюда француженки не очень-то соблазнительны. Я со своей стороны мог бы сказать то же самое о живущих в Париже англичанках. Когда спрос на них падает, они отправляются обратно на другой берег Ла-Манша. Послушавшись советов Пемброка, я послал своего негра к одной из названных лордом дам. При самом горячем желании найти её привлекательной это было совершенно невозможно. Правда, она раздразнила меня, и я немного позабавился с нею, после чего отослал с четырьмя гинеями. На следующий день новая записка, и новый визит. Эта женщина оказалась не моложе предыдущей, и к тому же слишком послушная и говорливая. Она принялась раздеваться, едва переступив порог. Я не препятствовал ей, но она была вынуждена тут же снова одеться и ушла нетронутой с двумя гинеями. Я вышел почти вслед за ней и у самого Ковент-Гардена высмотрел прелестную девицу. На несколько вымученных английских слов она ответила мне по-французски. Я с восторгом пригласил её поужинать. — А вы подарите мне что-нибудь? Я показал ей три гинеи, и сделка была совершена. Но все эти развлечения наводили лишь тоску. После пяти недель жизни в Лондоне у меня не было ещё возлюбленной, настоящей подруги. Я оставался один в своих необъятных апартаментах, и дни казались мне столь же бесцветными, что и ночи. Как найти в целом городе молодую особу, которая, по крайней мере, напоминала бы мне тех, кого я любил когда-то? Я безуспешно ломал себе голову, но, в конце концов, придумал вот что. Призвав хозяйку дома, я сказал ей: — У меня есть намерение сдать второй и третий этажи. Поэтому извольте повесить на двери такое объявление: “Сдаётся внаём второй и третий этаж с обстановкой для молодой девицы, совершенно независимой, которая согласна не принимать никаких визитов ни днем, ни ночью”. Прочитав его, старуха громко засмеялась. — Отчего такое веселье? Вы думаете никто не придёт? — Напротив, у нас будет целая процессия девиц, как на католический праздник, помяните моё слово. — Так что же вы смеётесь? — Просто это смешно. Сколько просить с них? — Присылайте всех ко мне. О цене я договорюсь сам. — Не забудьте, что за ваш счёт будут развлекаться все кому не лень. Объявление было повешено, каждый прохожий останавливался и высказывал своё мнение. Однако прошло два дня, и никто не являлся. На третий день я прочёл в газете “Сент-Джемс-Кроникл”: “Очевидно, тот, кто хочет сдать верх этого дома, сам живёт в первом этаже и, желая пользоваться приятным обществом, намеревается лично следить за неукоснительным исполнением объявленных условий. Мы, однако, хотим предупредить неизвестного, что он подвергается большому риску быть обманутым в своих ожиданиях. Во-первых, девица, снявшая весь этаж на весьма выгодных для себя условиях, может только ночевать или даже являться всего раз в неделю, или даже отказаться принимать визиты, которые, возможно, захотел бы сделать ей сам автор объявления”. Я был доволен прочитанным — газетчик давал мне советы, которые могли оказаться полезными. Лондонские газеты тем и интересны, что пишут буквально обо всём. Я никогда не кончил бы эту главу, ежели захотел бы упомянуть о всех девицах, которые, начиная с третьего дня, осаждали мой дом: у меня уже начали истощаться предлоги для отказа. Мою гостиную заполняли старые девы за тридцать лет, вдовушки, увядшие красавицы и разведённые дамы. Потом стали являться едва достигшие зрелости девочки. Легко представить, сколько всяких лиц повидал я за две недели. Они поглощали всё моё время, и голова у меня совершенно разламывалась. Попадались даже шутники, переодевавшиеся женщинами. Один, или одна, на моё замечание по поводу растительности на подбородке отвечал, что у них в семействе все женщины носили бороду. Наконец в один прекрасный день явилась молодая особа не более двадцати лет, просто, но со вкусом одетая. Я увидел нежное и милое лицо с выражением скромного достоинства. Она не позволила мне встать, сама взяла стул и произнесла на чистейшем итальянском языке: — Я хотела бы снять комнату на третьем этаже. Надеюсь, сударь, вы не откажете мне, поскольку я согласна исполнить все объявленные условия. — Синьорина, вы будете занимать не одну комнату. Я предоставляю вам весь этаж. — Благодарю вас, но это слишком дорого. Я могу тратить на квартиру не больше двух шиллингов в неделю. — Моя цена как раз совпадает с этой цифрой. Кроме того, в вашем распоряжении будет также и кухарка. — Я скажу ей, сколько она может тратить на мой стол, но это так мало, что мне просто стыдно. — Даже если ваши возможности не превышают двух пенни, она будет доставлять вам всё необходимое. Синьорина, не краснейте за свою похвальную осмотрительность, заставляющую вас соразмерять расходы с возможностями. Мы обо всём договорились, и я велел снять объявление. Незнакомка сообщила мне, что выходит только по воскресеньям слушать мессу в часовне баварского посольства, а также каждое первое число за причитавшимися ей тремя гинеями пенсии. Она сама просила меня никого не впускать, кто бы и под каким бы предлогом ни явился к ней. Когда она ушла, я приказал всем слугам относиться к этой даме с величайшим почтением. Они сообщили мне, что она приехала и уехала в карете. — Тут дело пахнет обманом, — заявила старая экономка. — Обманом? Почему же? Как меня могут обмануть? Да и девица показалась мне отменно добродетельной. Как её имя? — Мисс Полина. Одержимый непреодолимым желанием любить, я хотел видеть в избранном мною предмете средоточие всех прекрасных качеств. Я предполагал всевозможные препятствия, но зарождавшаяся во мне любовь лишь возрастала от этого. Слишком самоуверенный, я уже льстил себя надеждой на успех, ибо какая женщина может сопротивляться настояниям истинно влюблённого благородного человека? Я вспомнил, что она вошла очень бледная, а когда уходила, на её лицо возвратился яркий и свежий румянец. Сие несущественное обстоятельство показалось мне благоприятным предзнаменованием для исполнения моих надежд. Первое августа оказалось для меня зловещим днем. Я получил из Парижа письмо мадам де Рюмэн, в котором она сообщала о кончине маркизы д'Юрфэ, невольно отравившейся своей “универсальной панацеей”. Она оставила сумасбродное завещание, сделав своим наследником родящегося от неё после её же смерти сына. Особая приписка облекала меня полномочиями опекуна для сего новорождённого, пока ещё не явившегося на свет. А до свершения посмертных родов во владение всем состоянием усопшей, оценивавшемся в два миллиона, была введена маркиза дю Шатле. Я впал в совершенное отчаяние из-за той статьи, которая касалась непосредственно меня, ибо уже знал с полной уверенностью, что буду жестоко осмеян всем Парижем. Лондон — это самое неподходящее в целом свете место для человека с тяжёлым сердцем. Всё здесь печально и угрюмо. После отъезда Полины я понапрасну старался избавиться от глубокой тоски и, чтобы хоть чем-нибудь занять себя, бесцельно бродил по городу. Когда ноги и сердце отказывались служить мне, я обычно заходил в кофейню и разглядывал посетителей, что несколько отвлекало меня от мрачных мыслей. Все эти попугайские лица, эти сжатые рты, открывавшиеся как бы от действия пружины, чтобы издать пронзительно-скрипучие звуки или же с размеренностью механизма поглощать длиннейшие тартинки и опустошать огромные сосуды с чаем, являли собой престранную картину. Можно подумать, что лица англичан созданы наподобие машины. Ни один народ не обладает такой привязанностью к своим обычаям, которые, впрочем, несмотря на их оригинальность, имеют в себе нечто однообразное, отражающееся и физиономиями людей. Для иностранца, который, вроде меня, не понимает их языка, это однообразие должно представляться особенно разительным. Проходя утром по Пикадилли, я заметил там толпу народа и осведомился у повстречавшегося мне Мартинелли о причине сего сборища. — Все эти люди, — отвечал он, — сгрудились вокруг человека, который умирает, получив удар кулаком при боксировании. — И его невозможно спасти? — Уже явился хирург, чтобы пустить кровь, но вот что самое любопытное: некие два джентльмена поставили сто гиней на жизнь и смерть этого человека, и они не разрешают оказывать ему помощь. — Значит, это варварское пари будет стоить жизни несчастному? — Мания держать пари настолько распространилась в сей стране, что повсюду учреждены клубы спорщиков, и когда член такого клуба не согласен с каким-либо мнением, он обязан подкрепить это посредством пари. В противном случае его штрафуют. — Было бы любопытно посмотреть на такой клуб. Но вернёмся к кулачному бойцу. Если он испустит дух, что станет с его убийцей? — Он будет повешен, коль скоро его кулак признают опасным. В лучшем случае на правой ладони ему выжгут клеймо, означающее, что этот человек лишил другого жизни и уже готов для виселицы. — Но как можно допускать эти кулачные бои? — Они происходят лишь под видом пари. Если перед схваткой дерущиеся не бросили на землю свои ставки, того, кто остается в живых, вешают. Однажды вечером, прогуливаясь около Воксхолла, я услышал громко произнесённое имя мисс Шарпийон. Я тут же вспомнил про адрес, полученный в Лионе от синьора Моросини, и, явившись на следующий день к сей девице, узнал в ней очаровательного ребёнка, которого встречал ещё восемь лет назад в Париже. — Как, кавалер, вы уже три месяца в Лондоне и не удосужились быть у меня! Я оправдывался, как мог. Не переставая жеманничать у зеркала, она продолжала: — Приходите завтра к обеду. — Невозможно, я жду у себя лорда Пемброка. — И, конечно, с многочисленным обществом? — Нет, нас будет только двое. — Тогда мы приедем с тётушкой разделить ваше одиночество. — Мне будет весьма приятно. Я написал ей адрес. Прочитав его, она рассмеялась. — Ах, так вы тот самый итальянец, вывесивший эту смешную афишу? — Он самый. Она рассмеялась ещё громче. — А подобное приглашение должно стоить недёшево. — Но зато я обязан ему прелестными минутами... — Уверена, вы чуть не умерли от печали после исчезновения этой иностранки. Вам, конечно, безразлично, что я не претендовала на ваши апартаменты вместо сей очаровательной дамы. — Вы шутите, мои комнаты слишком просты для вас. — Но я уж постаралась бы проучить вас за излишнюю самоуверенность. — Любопытно узнать, какое наказание ожидало бы меня. — У женщины всегда есть удобный способ отомстить. Своим кокетством я сумела бы изобрести для вас самые изощрённые пытки. — Только дьявол способен на подобное, а вы кажетесь мне ангелом. Благодарю за откровенность, я буду остерегаться. — Значит, вы решились никогда больше не видеть меня? Весёлый вид, с которым она произнесла всё это, не давал оснований принимать её слова всерьёз. Но есть особая разновидность женского коварства, когда самая неприятная правда преподносится в виде кокетливой мистификации. Как увидит читатель, мисс Шарпийон обладала таким искусством в совершенстве. Это время, сентябрь 1763 года, совпало с одним из переломов в моей жизни. Именно тогда я почувствовал, что начинаю стареть. Мне было всего тридцать восемь лет, и если считать, как это наблюдается везде в природе, что восходящая линия соизмерима с нисходящей, теперь, в 1797 году, мне осталось самое большое четыре года, да и они в силу всеобщего закона идут слишком быстро. В то время Шарпийон была известна всему Лондону и являла собой редкий тип совершенной красавицы: каштановые волосы, лазурно-голубые глаза, ослепительной белизны кожа, изящная талия, грудь прелестной полноты, тонкие пальцы, миниатюрная ножка и в придачу ко всему — едва исполнившиеся восемнадцать лет. Может быть, она жива и сейчас. Никогда не встречал я более обманчивой внешности. В этом лице, выражавшем невинное простодушие, была сокрыта невиданная доселе природная ложь. Почему не было мне дано почувствовать, что ещё до знакомства со мной она замышляла мою погибель? Даже сегодня я не в силах вспоминать без волнения ту минуту, когда уходил от неё после первого визита. У меня совершенно не было ощущения сладострастия, рождающегося при виде красивой женщины. Я чувствовал печаль и даже какаю-то безнадёжность. Как ни странно, но образ Полины, всё ещё не покидавший меня, не мог рассеять тех колдовских чар, коими с самого начала обволокла меня Шарпийон. Я старался ободрить себя, приписывая возникшее чувство очарованию нового, и рассуждал, что охлаждение не замедлит явиться, ибо первая же проведённая с этой девицей ночь погасит занявшийся пламень. По правде говоря, я не считал себя слишком далёким от желанной цели. Да и какие можно было вообразить препятствия? Не напросилась ли она сама обедать ко мне? И разве не была любовницей синьора Моросини, которого отнюдь не заставила вздыхать, несмотря на его старость и отталкивающий вид? У него были деньги, но они есть и у меня. Если понадобится, я не поскуплюсь, и Шарпийон будет принадлежать мне. Когда на следующий день лорд Пемброк узнал о приглашённых к обеду и о тех обстоятельствах, при которых это приглашение было сделано, он не мог скрыть крайнего удивления. — Я знаю эту девицу и отнюдь не без ущерба для себя. Недавно я встретил её на Воксхолле вместе с тётушкой и предложил двадцать гиней за четверть часа в парковой беседке. Она согласилась, но не успели мы отойти и на пятьдесят шагов, как потаскушка бросила меня и сбежала. — Вам следовало при всех отхлестать её по щекам. — Чтобы публика смеялась за мой же счёт? Я презираю её, и в этом моя месть. Но уж не влюбились ли вы, Казанова? — Чистый каприз, не более. — Берегитесь, эта сирена хочет одурачить весь свет. В эту минуту явилась сама Шарпийон. Она едва удостоила меня взглядом и, казалось, была занята одним только лордом. Напомнив ему о приключении на Воксхолле, она долго смеялась над его доверчивостью, но, в конце концов, переменила тон и сказала: — Утешьтесь, в следующий раз я не буду такой жестокой. — Возможно, потому что теперь я не собираюсь платить вперёд. — Фи, милорд! Вы унижаете не только меня, но и себя самого. Обед прошёл весело, благодаря Шарпийон и Пемброку. Она покинула нас за десертом, пригласив через день обедать у неё. Я с неукоснительной точностью явился, и сей визит воскресил в моей памяти одно любопытное воспоминание. Шарпийон представила меня своей матери, и на её исхудалом и болезненном лице я распознал знакомые мне черты. Дело в том, что в 1759 году один женевский интриган, некий Боломэ, предложил продать мои драгоценности неизвестной даме за шесть тысяч дукатов. Сделка совершилась, и он заплатил мне двумя векселями, подписанными этой дамой и её сестрами, девицами Огспурхор. Когда наступил срок платежа, оказалось, что эти женщины исчезли, а сам женевец обанкротился. Легко представить моё удивление при виде сих мошенниц теперь в Лондоне, да ещё в роли тёток и матери Шарпийон. — Мадам, — холодно обратился я к ней, — мне крайне приятно снова видеть вас. — Я счастлива, сударь, возобновить наше знакомство. Этот проходимец Боломэ... — Не будем говорить о нём, мадам. Надеюсь, теперь у нас будет повод встречаться. В течение четверти часа передо мной продефилировала целая процессия родственников Шарпийон: её бабка, обе почтенные тётушки, некий кавалер Гудар, которого я знал ещё в Париже, и две личности — Ростен и Гумон, все трое не то кузены, не то друзья дома, но, во всяком случае, несомненно записные жулики. Я чувствовал, что попал в компанию совсем дурного толка, но не хотел отступать и потому ограничился лишь обещанием самому себе держаться настороже. Моей единственной заботой было завязать интрижку с девицей, а всё остальное меня совершенно не интересовало. За столом я овладел местом рядом с красоткой и развлекал её, как мог. Она с живостью отвечала мне, и я считал, что мои дела порядочно продвинулись. В конце концов я решил дать ужин для всего общества. — День выбирайте сами, — сказала она. — Мой выбор совпадает с вашим. — В таком случае завтра. — Прошу прощения, я совершенно забыл, что завтра у меня свидание. — Конечно, с какой-нибудь красивой иностранкой. Этой красивой иностранкой был старый венецианский маркиз, в котором я имел некоторую необходимость. Мне показалось, что я заметил на лице Шарпийон едва уловимую гримасу ревности и потому продолжал настаивать на выборе другого дня. Тогда она, будто бы рассердившись, отвернулась от меня и вступила в разговор со вторым соседом, одним из двоих кавалеров удачи. В конце концов ей всё-таки удалось напроситься ко мне со всей компанией на следующий день. Я возвратился домой очень поздно, крайне недовольный собственной персоной и влюблённый, как последний глупец. Я ждал их лишь к вечеру, но был внезапно разбужен в восемь часов утра: ко мне явилась Шарпийон со своей тёткой. — Я беспокою вас так рано потому, что имею к вам одно важное дело. — Позвольте мне одеться. — Я могу говорить и здесь, не нарушая приличий, — меня сопровождает тётушка. — Однако неожиданно она передумала и сказала: — Впрочем, то, что я имею сообщить, не терпит свидетелей. — Тогда мадам может пройти в соседний зал и оставить дверь приоткрытой. После совершения всех этих передвижений красавица принялась в патетических тонах изображать бедственное положение своего семейства. — Вы будете нашим ангелом-спасителем, если сможете дать моей тётушке сто гиней. Тогда наше будущее можно полагать обеспеченным. — Как прикажете понимать это? — Она обладает рецептом эликсира, который производит поразительное действие. За шесть месяцев деньги будут возвращены вам, и к тому же вы получите половину всех доходов. — У вас бесценная тётушка, моя прелесть. Я подумаю над вашим предложением, а теперь поговорим лучше о других предметах. С этими словами я притянул её к себе. Она коснулась пальчиком своих губ и кивнула на дверь, как бы говоря: “Будьте благоразумны, мы не одни”. Но поскольку я, не обращая внимания на её просьбу, предпринял несколько благоприятных для меня движений, она решительно оттолкнула меня и скрылась в соседней комнате, хлопнув дверью. Я быстро оделся, испытывая сильное неудовольствие, но, несмотря на это, имел твёрдое намерение возобновить свои атаки. Однако оказалось, что они уже ушли, пообещав приехать вечером. “Чёрт возьми! — сказал я себе. — Осторожно! Здесь пахнет мошенничеством. Им нужны сто гиней. Исходя из сего и будем действовать, а не надеяться на случай”. Гости явились с заходом солнца, и в ожидании ужина Шарпийон предложила партию виста. — Разве вам не любопытно, — обратился я к ней, — узнать ответ на ваше утреннее предложение? Идёмте со мной, и вы всё поймёте. Мы прошли через две комнаты в третью, где я усадил её на канапе. — Вот в этом кошельке сто гиней. — И вы отдадите их тётушке? — С превеликой радостью, но только... — и я бросил ей пламенный взгляд, который она прекрасно поняла. — Сегодня невозможно. Здесь всё общество, и они могут подумать, что я торгую своей честью. — Но я сам отдам деньги вашей тётушке. Я повторил утренние эволюции, однако она сделала возмущённое лицо и воскликнула, что никакая сила в мире не заставит её согласиться, и я могу надеяться только на время и на её чувства. Я был вне себя от ярости и оставил свои притязания. Я уже начал совсем забывать Шарпийон, но однажды утром ко мне явилась тётка мошенницы. Она принялась говорить об изумлении, в которое всё семейство было повергнуто моим исчезновением. После нескольких напыщенных фраз она обратилась к истинной цели визита — ста гинеям. — Мадам, если я забыл о данном обещании, спросите про него у своей племянницы — она не сдержала слова и от казала мне даже в столь незначительных знаках внимания, которые не затруднили бы и весталку. А вы прекрасно знаете, ваша племянница далеко не весталка. — Это же ещё сущий ребёнок, но зато у неё добрейшее сердце. И вы ошибаетесь, сударь, она любит вас и призналась мне в этом. Просто, зная ваш характер, девочка боится, как бы всё не оказалось обычным капризом. — Может быть, вы хотели бы убедить меня в её искренности? — Охотно. Хотя моя племянница сейчас и нездорова, я могу отвести вас к ней и ручаюсь, что вы будете удовлетворены. Эти слова снова воспламенили меня. — Идите сейчас же, — продолжала сводня, — вы застанете ее в постели. Я опережу вас всего на несколько шагов. Объяснение было столь недвусмысленным, что я уже видел себя у цели своих вожделений и, быстро одевшись, одним духом был у её дверей. Отворила мне всё та же тётка. — Девочка, — с таинственным видом объявила она, — принимает ванну. Придётся вам подождать с полчасика. — Чёрт вас возьми! Опять задержка! Да вы просто лгунья! — Я сведу вас в её комнату, и она сама всё скажет. — В ту комнату, где она принимает ванну? — с волнением спросил я. — А вы не обманываете меня? — Как можно! Идите за мной. Мы поднялись по лестнице и, подойдя к маленькой дверце, она резко открыла её и втолкнула меня внутрь. Шарпийон стояла в ванне спиной к двери, совершенно обнажённая. По звуку она подумала, что это тётка, и спросила полотенце. Я подошёл поближе. Увидев меня, она тихо вскрикнула и закрыла лицо руками. — Не кричите, мадемуазель, это совершенно бесполезно. — Умоляю вас, уходите. — К чему столько волнений? Неужели вы думаете, я прибегну к силе? — Тётушка дорого заплатит за свои проделки. — Ваша тётушка — достойная женщина, которой я желаю всего самого хорошего. — Не думала, что вы способны на такое. — О чём вы говорите? Посмотрите только, на каком я почтительном расстоянии. Клянусь, я не пошевелю и пальцем без вашего желания. Прошу только, встаньте так же, как три минуты назад. На глазах у неё выступили слёзы, возможно притворные, но всё-таки она решилась исполнить мою просьбу, и даже, следует отдать ей справедливость, показала себя в позе, бесконечно более соблазнительной, чем первоначальная. Я не мог сдержать себя и устремился к ней, но она с холодностью оттолкнула меня. В эту минуту вошла тётка, и я удалился вне себя от злости. Мегера же последовала за мной на лестницу и с лукавым видом спросила: — Ну, вы довольны? — Весьма, теперь я узнал и вас, и вашу племянницу. — С этими словами я бросил ей в лицо банкноту на сто гиней, полагая, что она всё-таки заработала эти деньги. Как догадывается читатель, я поклялся, что ноги моей не будет в доме этих проклятых обманщиц, и решил искать забвения в спектаклях и тавернах. Однако уже на другой день я столкнулся лицом к лицу с Шарпийон, которая входила в Воксхолл. Я хотел быстро отойти, однако она схватила меня за руку и принялась упрекать за вчерашнее. Я был возмущён подобной наглостью, но эта девица с безмятежным спокойствием пригласила меня выпить чашку чая в соседнем павильоне. На мой ответ, что я собираюсь ужинать, она тут же напросилась ко мне в гости. Когда накрыли на стол, мы уже опять были лучшими друзьями. Я имел возможность увидеть её тайные прелести и. разгорячившись, предложил прогуляться, если только она не будет обращаться со мной так же, как с лордом Пемброком. — Я решилась, любезный друг, безраздельно принадлежать вам, однако при одном условии. — Какое же это условие? — с нетерпением спросил я. — Вы каждый день должны приходить ко мне и повсюду сопровождать меня. — Охотно, но перейдём лучше в беседку. — Нет, этого сейчас не нужно. Мне окончательно опротивело её постоянное увиливание, и я совершенно порвал бы с нею, если бы не визит кавалера Гудара, явившегося ко мне вскоре после описанного разговора. У нас сразу же зашла речь о Шарпийон, и я не скрыл от него своего намерения не видеть её более. — Весьма благоразумно с вашей стороны. Эта малютка очень проворна, у вас же есть склонность к нежности чувств, и она влюбила вас в себя, как последнего простака. Через короткое время вы всё равно оказались бы на мели. — Неужели вы думаете, что я так глуп? — Полагаю, вы такой же мужчина, как и все, — чем больше препятствий, тем сильнее ваши желания. Будем говорить откровенно. Бежать от предмета любви — это не способ забыть его. Кто вам сказал, что случай ещё сегодня не столкнёт вас с Шарпийон? — К чему вы клоните? — Я хочу привести эту женщину в ваши объятия. Конечно, вряд ли можно рассчитывать на её любовь, но она бедна, а у вас есть деньги. Не вижу, что может помешать вам купить её. К тому же это верный способ охладить свои чувства. — И в самом деле способ превосходный, и я бы воспользовался им, коли не разгадал бы её намерений. — Какими бы они ни были, разве нельзя расстроить их посредством соглашения? Главное — остерегайтесь платить вперёд. Как видите, мне всё известно. — Не понимаю, что здесь может быть известно? — Она уже стоила вам сто гиней, а вы не добились даже одного поцелуя. Сама Шарпийон похваляется, как ей удалось обвести вас. — Это ложь, я отдал деньги тётке... — За эликсир. Вас, очевидно, соблазнили тёткины прелести? — Ладно, оставим это. Что привело вас ко мне? — Единственно лишь дружеское расположение. — Это ловушка. Вы заодно с ней. — Если вы пожелаете выслушать меня, ваше мнение изменится. Около года тому назад я встретил в Воксхолле господина Моросини, весьма интересовавшегося известными вам молодыми дамами, которые там обычно прогуливаются. Я счёл возможным обратиться к нему: “Господин посланник, все эти девицы в вашем распоряжении. Я был бы счастлив составить вам знакомство с той, на которую вы изволите указать платком”. — “Вот эту”, — ответствовал он и указал одну из дам, совершенно мне не знакомую. Однако же я не смутился и, подойдя к красотке и сопровождавшей её пожилой даме, сделал предложение от имени посланника. Оно было незамедлительно принято, и мне оставалось только поспешить к Его Превосходительству с именем и адресом его избранницы. Тут же по соседству оказался тогда ещё один ценитель прекрасного пола, и я спросил у него, знакома ли ему некая девица Шарпийон. — Так это была она? — Именно. Посланник соблаговолил раскрыть мне свои намерения в отношении этой особы. Его Превосходительство собирались поселить её в меблированные апартаменты с тем условием, чтобы она никого не принимала, а также давать пятьдесят гиней ежемесячно и ужин в те дни, когда ему будет угодно провести у неё ночь. Обо всём обеими сторонами было договорено в соответствии с принятыми дипломатическими формами, а я выторговал у матери как вознаграждение за посредничество, что получу от её дочери ночь любви после исчезновения господина Моросини. — Здесь кавалер вынул из кармана оригинал соглашения, где всё было именно так и оговорено. Потом он продолжал: — Через несколько месяцев посланник покинул Лондон. Девица, сделавшаяся свободной, нашла новых почитателей. Перечислю только троих: лорд Балтимор, лорд Гровенор и португальский посол. Сами понимаете, я потребовал исполнения касавшегося меня пункта, но мать, тётка и сама мошенница лишь рассмеялись мне в лицо. Таково теперешнее положение. Но будем терпеливы, скоро наступит и моя очередь смеяться. Я не могу упрятать в тюрьму дочку, она ещё несовершеннолетняя, однако матери придётся заплатить за неё. Вот почему вы встретили меня в этом доме. — Благодарю за откровенность. В доказательство моего к вам доверия прошу вас передать мадам Огспурхор, что у меня приготовлено для неё сто фунтов, если она согласится отдать мне на одну ночь своё сокровище. Однако, следуя вашему совету, я ничего не заплачу вперёд. — Хорошо, я берусь за это дело. Засим я оставил моего жулика к обеду. Голова Гудара была истинной энциклопедией галантных приключений. Будучи невероятно деятельным, он переписывался со всеми знаменитыми иностранцами, и его можно было встретить на всех празднествах, что не мешало ему заниматься ещё и литературными трудами. Как раз в то время он заканчивал своего “Китайского шпиона”. На следующий день с самого утра ко мне явилась Шарпийон в сопровождении некой мисс Лоране, которую она представила мне как свою близкую приятельницу. — Я пришла, сударь, потребовать у вас объяснений: верно ли, что вы предложили моей матушке через посредство господина Гудара сто гиней за... ? — Это чистейшая истина, мадемуазель. Может быть, вам показалось, что мало денег? — Прошу вас, оставьте неуместные шутки. Почему, сударь, вы считаете себя вправе оскорблять меня? — Я готов признаться во всех грехах, если вам этого хочется. Но к кому, чёрт побери, я должен был, по-вашему, обратиться? Вы же знаете, что с вами договориться невозможно. — Сударь, я уже говорила, что вы ничего от меня не добьётесь ни силой, ни звоном золота. Единственное средство — уважение, внимательность и искренняя нежность. Вы упрекаете меня в невыполнении обещаний, но кто на самом деле нарушил своё слово? Разве вы не пытались овладеть мною, пользуясь неожиданностью, и не погнушались услугами мошенника для удовлетворения вашей животной страсти? — Да ведь этот жулик Гудар — ваш лучший друг! Неужели вы забыли, что он познакомил вас с синьором Моросини и, к тому же, сам влюблён в вас? Есть даже доказательство — один прелюбопытный документ... И ведь вы его должница. Сначала заплатите долг, а потом называйте человека мошенником, если уж вам так хочется. Вы напрасно плачете, мадемуазель. — Эти слёзы чисты, свидетель тому само небо. Жестокий человек, вы же знаете, я люблю вас. Какая другая женщина могла бы вынести подобное обращение! — Если вы любите меня, почему бы не доказать свою любовь? — И это говорите вы, третировавший меня как публичную женщину и торговавшийся с подлым сводником! — Для вас было бы приятнее, если бы я взял на себя труд писать вам? — Я хотела бы только одного — вашей любви или хотя бы надежды на неё. Что мне ваши деньги? Разве я когда-нибудь говорила о них? Я просила немного — чтобы вы приходили ко мне и сопровождали меня на прогулки и в театр. Для меня было бы счастьем отдать всё ради вашей любви! Неужели человек ваших достоинств может стремиться к тому, чтобы женщина отдалась ему ради денег? О, если бы я только могла, я презирала бы вас! В какие унижения и крайности повергает меня безумная любовь! Я плачу, сударь, но это первые и последние слёзы, исторгнутые у меня мужчиной. Я был в оцепенении. — Простите, тысячу раз простите! Я виновен, но ничто не помешает мне стереть следы ваших слёз! — Не знаю, как уж мне удалось с чувством произнести сию банальную фразу, но Шарпийон казалась взволнованной и отвечала: — Навещайте меня каждый день в любое время, но не требуйте награды, которой я желаю сама одарить вас. И снова я оказался в её сетях. Я был согласен на всё и как никогда хорошо понял мудрость древней истины: любить и оставаться благоразумным невозможно даже для Бога. Эта сцена дала мне также случай заметить, насколько женщины выигрывают при словесных объяснениях. Письмо, даже самое нежное, оставило бы меня бесчувственным, а все эти слова, приправленные слезами и гримасами, поразили в самое сердце. С первого же визита, во время которого я ничем не нарушил почтительного обращения, мне начало казаться, что я сделал новый шаг к победе, хотя на самом деле надо мной лишь смеялись. В моём новом положении одно обстоятельство оставалось несомненным — за пятнадцать дней я истратил на театр, подарки и прогулки более четырёхсот гиней, не говоря уже о потерянном времени и силах, израсходованных на сентиментально-выспреннюю словесность. И вот на шестнадцатый день я решил спросить у Шарпийон в присутствии её матери, где она намеревается провести ночь — дома или же у меня. — Мы решим это после ужина, — ответствовала старуха. “Тем лучше, — подумал я, — по крайней мере, ужин обойдётся мне дешевле”. В конце ужина мать отвела меня в сторону и прошептала с таинственным видом: “Выйдите вместе с гостями и возвращайтесь через четверть часа, чтобы не возбуждать подозрений”. Меня тронуло столь деликатное обхождение, и оставалось лишь повиноваться. Когда я возвратился, то увидел, что в комнате Шарпийон поставлена новая кровать. “Наконец-то приближается развязка”, — подумал я, хотя последовавшее тут же требование матери и должно было открыть мне глаза. — Не желаете ли, — заявила старая ведьма, — заплатить сто гиней? — Фи! — воскликнула Шарпийон. Когда мы остались одни за запертой дверью, я подошёл к красотке, чувствуя неподдельное опьянение, но она мягко отстранила меня и предложила ложиться первому. В мгновение ока я оказался под одеялом, сгорая от пожирающего меня нетерпения. Видя, как она приготавливается, я считал секунды, казавшиеся мне часами, и уже ощущал раздражение от медлительности её движений. Наконец на ней только рубашка... Свет гаснет... И никого нет. Посреди мрака я призываю её самыми нежными именами. В ответ ни звука. Только моя жалоба на непроницаемую темноту произвела действие: — Сударь, я привыкла спать без света. “Сударь! Вот подходящее слово, — подумал я, — оно напоминает, с кем имеешь дело”. Наконец она приближается и ложится на постель. Я сжимаю её в объятиях и уже приготовляюсь к приступу, когда обнаруживается, что это невозможно: Шарпийон затянута с головы до ног в пеньюар, который мне никак не удаётся развязать. Я умоляю и заклинаю её ответить на мою любовь. Молчание. В подобном положении любовная страсть быстро обращается в ярость. С проклятиями я бросился на это презренное существо и с силой сотрясал её, словно передо мною был какой-то мешок. Пеньюар превратился в кучу лоскутьев, но всё оставалось напрасным. Она сжала ноги, собрав все силы, чтобы не уступать мне. Через час, утомлённый и обескураженный, я отказался от своего намерения и, подобно Отелло, но совершенно по другой причине испытывал сильнейшее желание задушить несчастную. Какая ужасная ночь! Нежность, мольбы, гнев, убеждение, оскорбления и угрозы — ничто не могло поколебать её. Наконец, я торопливо оделся, голова у меня горела, и я не ощущал, что делается вокруг. По дороге я переворачивал падающую мебель и собирался уже высадить дверь на улицу, если бы разбуженная служанка не отперла засов. Без шляпы и галстука я бросился вон из дома и тут же врезался в ночного сторожа, который уцепился за мой воротник, так что я был вынужден подсечкой уложить его на мостовую. Я добрался до своей постели уже в четыре часа, в горячке, которая свалила меня на пять дней. По причине этой неудачной любовной кампании у меня оказалось время для основательных размышлений, и я почувствовал или скорее вообразил себя совершенно излечившимся от своей недостойной страсти. На время сего вынужденного уединения я велел моему негру откладывать все письма — до выздоровления я не желал знать никаких новостей. На пятый день по моему требованию Ярб подал мне пакет с почтой. Как и следовало ожидать, в нём были и записочки Шарпийон. Кроме того, имелось письмо от её матери, в котором она сообщала про здоровье дочки и, в особенности, о кровавых следах моей ярости, оставшихся, по её выражению, на теле несчастной жертвы. Выспренние рассуждения старухи оканчивались заявлением, что она намеревается действовать против меня при помощи закона. Сама же Шарпийон признавала свою неправоту и с удивившей меня умеренностью упоминала и о моей вине. Записка оканчивалась просьбой разрешить ей приехать тайно, чтобы сообщить мне нечто важное. В эту минуту Ярб подал листок от кавалера Гудара, ждавшего внизу ответа. Я велел просить его. Он в подробностях описал моё ночное приключение, не упустив ни одно из обстоятельств, даже разорванную рубашку и некоторые комические мои усилия. — Но от кого вы так хорошо обо всём осведомлены? — Это её матушка. — Она, конечно, показывала вам на теле дочки следы моего гнева? — Я всё видел и даже ощупывал. — Вы удачливее меня. Интересно, почему мадам Огспурхор раздражена более, чем сама Шарпийон? — Вы шутите! Ведь она не получила обещанных ста гиней. — Неужели вы думаете, что я не поспешил бы расстаться с ними, если бы девица оказалась сговорчивее? — Сомнения-то ведь не у меня, а у неё. Кроме того, она опасается, как бы вы не бросили дочку, попользовавшись ею. — Вполне вероятно, однако я не тот человек, чтобы покинуть её без достаточного вознаграждения. Но, согласитесь, если мы расстанемся сейчас, они не могут ни на что претендовать. — И это ваше последнее слово? — Совершенно верно. — Превосходно. Позвольте мне зайти через час. Я хочу сделать вам подарок, который был бы приятен для вас. “Может быть, он приведёт мне саму Шарпийон, покорную и раскаивающуюся?” — подумал я после того, как кавалер удалился. Он был пунктуален и возвратился в сопровождении человека, нёсшего завёрнутое кресло. — И это подарок, о котором вы говорили? — Взамен я хотел бы получить крайне необходимые для меня сто фунтов. — Вы смеётесь надо мной. — Когда вы осмотрите эту вещь, а тем более испытаете её, моя просьба покажется вам весьма скромной. Это кресло имеет пять пружин, которые выскакивают все одновременно, как только садишься на него. Две пружины удерживают руки, две раздвигают ноги, а пятая поднимает сидение на удобную высоту. — С этими словами Гудар уселся на кресло, и всё произошло так, как он говорил. — Я хотел бы взять это приспособление на один день, но не собираюсь покупать его. Хоть я и не ханжа, но вид сего механизма вызвал во мне отвращение. Показав Гудару письмо, в котором Шарпийон обещала посетить меня, я сказал, что хочу использовать кресло, имея в виду убедить девицу в полной своей над нею власти. — Вы можете иметь эту девку, когда только пожелаете. Как по-вашему, чем живут подобные женщины, если не проституцией? Бабка мошенница, родом из Берна, но утверждает, что благородная. На самом же деле громкое имя досталось ей от любовника, который сделал ей пять детей и бросил. Шарпийон родилась у самой молодой её дочки, которая явилась источником несчастий всего этого семейства. За интриги её изгнали из Берна, и она уехала в Верхнюю Бургундию, где жила на средства от своего так называемого эликсира. — Разве Шарпийон не из Безансона? — Она действительно родилась в этом городе, но мать никогда не могла толком объяснить ей, кто был её отцом. Она называет то барона Версака, то графа Буленвилье. — А почему эти женщины уехали из Парижа? — Дело в том, что мать разорил последний её любовник, некий джентльмен удачи по имени Ростэн, вы его видели. Этот человек отнял у неё буквально всё... — И ничего не оставил взамен? — Он наоставлял столько, что мать недавно едва не умерла от чрезмерной дозы ртути. — Как же она может теперь видеть этого Ростэна? — Он ей очень полезен, так же как и другой жулик — Гумон. Оба заманивают добычу в сети. Вот какими конфиденциями потчевал меня г-н Гудар. Однажды, когда мы сидели с ним за бутылкой портера — истинного нектара, в тысячу раз приятнее здешнего вина — в кофейню вошла очаровательная молодая особа, свежая и изумительно красивая, настоящая мадонна шестнадцати лет. — Это одна ирландка, моя любовница, — объяснил Гудар. — Надеюсь, вы не тронете её. Я ответствовал старому жулику, что собственность друга для меня священна, но про себя поклялся употребить все средства, дабы и самому отведать от сего лакомого кусочка. Как раз вскоре и представился подходящий случай. По каким-то тёмным делам Гудар должен был уехать из Лондона. Я знал адрес Сары (так звали ирландку) и однажды вечером явился к ней. Она сидела одна и с довольно грустным видом занималась вязанием. — Мадемуазель, я хочу предложить вам посетить Вокс-холл. — Господин Гудар запретил мне выходить из дому. — Выходить одной, конечно. Но ведь вы не откажете его лучшему другу? — Сударь, я дала слово и сдержу его. — А он запретил принимать меня? — Я не решила окончательно, так ли мне нужно поступить, но ведь вы же видите, что я не гоню вас. — Сара, ваша красота произвела на меня неотразимое впечатление. С того дня, как я увидел вас, моя жизнь перестала быть спокойной... — Я не должна слушать этого. Уходите, сударь. — Уйти, Сара! Вы хотите, чтобы я так просто покинул вас, и даже не думаете о том, в какую крайность может повергнуть меня столь сильная страсть? Я встал на колени и обнял её ноги. Конечно, это была комедия, но я сыграл её вполне натурально, так как дурацкие запреты Шарпийон сильно обострили мои чувства. От меня не ускользнуло, что Сара испугалась, и я успокоил её, сказав, что ей нечего бояться, и если прольётся кровь, то уж конечно не моя. При этих словах она с интересом посмотрела на меня. Я снял со своего пальца бриллиант и надел ей, одновременно прижав её руку к губам. Мне показалось, что она внимательно разглядывает небольшую золотую цепочку, которую я носил на шее. Расстегнув застёжку, я отдал и её. Наша поза была такова, что я не удержался и поцеловал её в губы со всем пылом, накопившимся за десять дней воздержания. Сара казалась взволнованой, грудь её' поднималась, щёки порозовели. Я привлёк её к себе на колени. — Сара, неужели вы и в самом деле любите этого Гудара, старого развратника и последнего жулика? — Любить его! Разве я говорила это? Нет, совсем не люблю, просто боюсь. Кроме того, он обещал жениться на мне. — Сара, разве нельзя быть женой одного человека и любить другого? Говоря это, я уже нёс её на постель. Мы лежали, когда нас прервал совершенно неуместный звонок. Сара побледнела, догадавшись, что это Гудар, и собиралась уже броситься в слёзы. Я заглушал её поцелуем. Мы прислушались и разобрали его голос: “Я же не велел этой дурочке выходить... Сара, ты здесь? Открой же, это я, Гудар, открой, моя кошечка. Проклятие! Она и в самом деле ушла...” Звонок всё не затихал. Сара дрожала, но уже не плакала. Я преобразился во льва, и каждый новый звонок словно фанфарами возвещал о моей новой победе. Чем сильнее бедняга Гудар дергал шнурок, тем более усиливался мой пыл. Наконец ему надоело звонить, звуки стали реже и потом совсем смолкли. Но и я приближался к завершению, и как раз в ту минуту, когда мы вкушали последнее объятие, послышались удалявшиеся шаги нашего ревнивца. Первыми словами, которые произнесла Сара, было: — Я пропала, бегите. — Ни в коем разе, душенька. Гудар очень ревнив и, держу пари, прежде чем отправиться к вашей тётке, обследует все лестницы и дворы. Стоит мне сейчас выйти, и всё откроется. — Вы правы, но через час уже совсем стемнеет. — Тем легче будет скрыться. — Но что я скажу ему? — Вы и вправду желаете стать его женой? Тогда просто скажите, что вам захотелось посмотреть клоунов в Сент-Джемском парке, это самое безобидное. Если же вас не прельщает роль мадам Гудар, тогда прямо ответьте, что я наставил ему рога и беру вас под своё покровительство. Клянусь, он отнесётся к этому с полным уважением. Прощайте и не забудьте обо мне при следующей отлучке Гудара. Эту Сару, столь наивную в то время, читатель встретит через пять лет блистающей в Неаполе, Флоренции и Венеции, и замужем за Гударом. Мы увидим её также в Париже, когда он привезёт её ко двору Людовика XV, намереваясь завязать интригу, чтобы посадить свою супругу на трон Дюбарри. К несчастью для него сей замысел был разрушен ордером на арест, и в темницах Бастилии неудачливый Гудар имел время поразмыслить, как иногда трудно получить рога от самого монарха. Но возвратимся к Шарпийон, которая появилась у меня одним прекрасным утром, когда я ещё пил шоколад. Не говоря ни слова, она наполнила себе чашечку, обтёрла губы моей салфеткой и хотела поцеловать меня. Я холодно отвернулся, но это не произвело на неё ни малейшего впечатления, и она сказала: — Я понимаю, сударь, что теперь могу вызывать лишь отвращение. Из-за вас я лишилась своей красоты. — Вы лжёте, мадемуазель, я совершенно не повинен в этом. — Так, значит, следы этих тигриных когтей, обезобразившие моё тело, не имеют к вам никакого отношения? Может быть, у вас хватит смелости утверждать сие, глядя на них?! И она целиком открыла свои ляжки, живот и всё остальное. Я был смущён подобным бесстыдством. О, слабое создание! Почему у меня недостало решимости выставить ее за дверь? Мне не пришлось бы тогда живописать здесь последнюю картину моих любовных унижений. Шарпийон принимала самые соблазнительные позы, но поначалу у меня ещё хватало самообладания сдерживать себя и показывать ей своё презрение. Однако её мольбы, слёзы и поцелуи, её нежные упрёки очень быстро тронули меня, и когда она сказала, что готова совершенно отдаться мне, я согласился, но при одном условии: сделка должна быть совершена в присутствии её матери. Это была последняя глупость, посланная мне судьбой, чтобы я потешил своё самолюбие. Шарпийон казалась удивлённой, что я откладываю обладание ею, но отнюдь не настаивала на немедленном исполнении обряда. И вот я снова по собственной воле оказался в её сетях и уже подыскивал для моей принцессы соответственно обставленные апартаменты. Явилась мать, подписалась под всеми моими условиями и выманила у меня сто гиней в качестве залога. Кроме того, я выложил ещё десять гиней — плату за квартиру на месяц вперёд. Вечером я пришёл к Шарпийон, велел ей сложить вещи и следовать за мной. Она подчинилась, и вот мы оказались под супружеской крышей. Наш первый вечер прошёл вполне мирно. Шарпийон безумно веселилась. Мы обильно поужинали, после чего водворились в постель. Я срываю поцелуи с её губ, ласкаю отданную моему сладострастию грудь, и мне даже позволено касаться самых сокровенных её прелестей. Но в минуту, когда я принимаю положение для самого существенного дела, снова начинается борьба. На мою гримасу она выставляет оправдательную причину, однако же я, не внемля, стараюсь силой проникнуть в святилище. Тут она так сильно сжимает ляжки, что мне приходится встать в позу мясника, разделывающего тушу. Усилия утомили её, и я уже чувствовал конец сему невообразимому единоборству, как вдруг, переменив оборону, подлое создание нежно привлекает меня к своей груди. Подумав, она решилась уступить по доброму согласию, я отказываюсь от силы и покрываю её поцелуями. Она обнимает мою шею обеими руками, однако столь сильно прижимает меня к себе, что я вынужден просить пощады — ещё несколько секунд, и она задушила бы меня. — Подлая тварь! — Вы, верно, сошли с ума! — Да ведь вы чуть не задушили меня — я уже посинел. — Если мои ласки неприятны вам, никто вас не держит. — Будьте уверены, я не дам больше водить себя за нос. — Что за странный человек! То жалуется на мою холодность, то недоволен чрезмерной страстью. — Благодарю за такую страсть, вы едва не удавили меня. Так я буду обладать вами или нет? — Я ваша. — Но не вздумайте прикасаться к моей шее. — Странная любовь. Ладно, идите сюда, только не будьте зверем; Я возобновляю свои ласки, и она самозабвенно отвечает мне. Её руки вынуждают меня два или три раза принести возлияние Эросу, которое я предпочёл бы совершить иным образом. Наконец мне кажется, что я у цели, но проклятая рука схватывает меня за самое чувствительное место, и с криком боли, почитая себя искалеченным, я выскакиваю из постели. — Вас надо бить кнутом! — А вы просто невежа! Обманываете меня самым отвратительным образом. Все ваши претензии сплошное надувательство. Убирайтесь отсюда, жалкий петух! И вправду, презрение её было вполне заслуженным, ибо я должен был тут же изничтожить эту тварь. Конечно, любезный читатель, я выгляжу смешным. Но позволю лишь один вопрос: были ли вы влюблены? Неужели вас никогда не снедало непреодолимое желание обладать какой-нибудь женщиной? Ведь в моём положении вы поступили бы точно так же, то есть снова улеглись бы рядом с нею и стали просить прощения. Итак, она преуспела настолько, что я, опустошённый, заснул на её груди, она же так и осталась нетронутой. Наутро, когда я пробудился, она ещё спала. Мне пришло в голову удостовериться, не были ли её возражения обманом: я осторожно приподнял одеяло и собственными глазами убедился, что она солгала мне. Тогда я решил воспользоваться её сном, дабы покончить с этой комедией. Однако она, внезапно проснувшись, с остервенением вскочила на кровати, осыпая меня упрёками в “злоупотреблении её доверчивостью”. Я хотел успокоить её, но она продолжала извергать оскорбления. Я говорил, что готов ждать её доброго согласия, она же только распалялась всё больше и больше. Я отвечал на это самым нежным тоном и хотел было поцеловать её, но получил в ответ пощёчину, силе которой позавидовал бы любой грузчик. Это было уже слишком, я поднялся и ударил её ногой в живот. С воплями она соскочила на пол, и я швырнул ей в лицо платье, тут же получив по носу своими собственными панталонами. Тогда, схватив со столика игольную подушечку, я использовал её в качестве оборонительного снаряда: подушечка настигла Шарпийон, и она завопила, что я проломил ей нос. И вправду, кровь текла ручьями. Я протягиваю стакан с водой, она яростно отталкивает его, и всё содержимое выливается мне на рубашку. В эту минуту появляется владелец дома и, изъясняясь по-английски, набрасывается на меня. Не разбирая ни слова, я отвечаю ему на итальянском, конечно совершенно для него невразумительном. Поскольку этот тип пригрозил мне кулаком, я встал в оборонительную позу, но, к счастью, появились другие люди, и мужчины, и женщины. Мы с Шарпийон были ещё в одних рубашках, так как в приключившемся беспорядке было нелегко найти одежду. Несколько поостыв, мы занялись туалетом, и вскоре она торопливо убежала, оставив меня посреди всей этой толпы, заполнившей комнаты и даже лестницу. Происшествие жестоко потрясло меня. Я ненавидел себя самого, и, если бы под рукой оказалось оружие, я кончил бы счёты с жизнью. Я заперся и двадцать четыре часа не желал никого видеть. Первым ко мне проник Гудар. — Я хочу дать вам дружеский совет. — Убирайтесь к чёрту! — У Шарпийон сильно раздуло нос... — Тем лучше, надо было раскроить ей и голову. — Дайте же мне сказать. Тут не до шуток. Вам следует возвратить её вещи и постараться замять всё дело. Эти женщины удовлетворятся какой-нибудь сотней гиней. — Хотел бы я знать, почтеннейший Гудар, с каким лицом они будут теперь брать у меня деньги! — А что вас смущает? — Значит, вам неизвестно, что произошло? — Я знаю всё: она вас надула, и вы поколотили её. Но здесь страна, где штраф платят отнюдь не потерпевшие. Кроме того, вы обязались отсчитать матери сто гиней после первой же ночи, проведённой с её дочерью. — Значит, и вы смеётесь надо мной, называя это ночью любви? Впрочем, отправляйтесь к мадам Огспурхор и передайте, что, если она согласна принять эти деньги, я готов сам принести ей. — Мне поручено уведомить вас, что вы можете явиться к этим дамам и будете приняты наилучшим образом. — Превосходно, я иду с вами. Терпение моё было на исходе, и по дороге я мысленно репетировал, что я скажу о случившейся ночной сцене. Однако же при виде Шарпийон решимость оставила меня. Лицо у неё страшно распухло и, по словам матери, жар не спадает уже сутки, но кротость её ангела такова, что она не испытывает ко мне неприязни и даже раскаивается в причинённых огорчениях. Было бы глупо обращаться к этой несчастной с новыми оскорблениями, но рассудок должен был заставить меня покинуть сей дом. Тем не менее я остался. Почему? Не постигаю даже сегодня. Впрочем, ведь теперь мне семьдесят лет. Через три недели к Шарпийон возвратилась прежняя красота, и я был у её ног, воркуя, как старый голубь. Конечно, она принимала меня лучше, чем прежде. Мне казалось даже, будто она счастлива только рядом со мной, и я полагал, что на сей раз уже окончательно завоевал её. Вспоминаю, как после долгих настояний увенчать мою любовь, она ответила запиской, что решила отдаться мне. Вне себя от радости, я не мог придумать, какими бы подарками встретить её, и решил, наконец, возвратить векселя на шесть тысяч дукатов, которые Доламэ выманил у меня с помощью мадам Огспурхор. После первых приветствий я достал из портфеля эти бумаги и сказал, что намереваюсь сделать на них отметку “уплачено” и отдать прямо в её прекрасные ручки. Она восхитилась щедростью дара, а старая Огспурхор сделала вид, будто плачет от умиления. Весь вечер мы оставались лучшими друзьями. Наконец подошёл решительный час, и вот я опять словно молитву повторяю свои мольбы. Я вижу, что Шарпийон делается рассеянной, словно её мысли заняты чем-то другим. Она опускает глаза, отворачивается и, в конце концов, говорит, что нет никакой возможности ублаготворить меня сегодня ночью. В минуту сей классической тирады я стоял перед ней на коленях. Поднявшись, я взял плащ и шпагу и с холодным видом направился к двери, не издав ни единого звука. Подобно Беренике, и не менее жалобным тоном она произнесла: — Неужели! Несмотря на нашу любовь, вы уходите? — Как видите. Тогда, оставив сентиментальный тон, она с легкомысленным видом сказала: — Значит, вы не хотите остаться ночевать у меня? — Нет. — А завтра мы увидимся? — Возможно. Прощайте. На следующее утро, ещё до восьми часов, докладывают о приезде Шарпийон. Я говорю своему негру: — Запрещаю тебе впускать сюда эту даму. — И вправду? — раздаётся мелодичный голос. Я приоткрыл полог — это была она. — Раз вы пренебрегаете мною, сударь, я не буду утомлять вас своей любовью. Тем более, приехала я по делу. — Что касается дел, то соблаговолите, мадемуазель, начать с возврата векселей. — У меня нет их с собой, сударь. Именно о них я и собиралась говорить. Почему всё-таки вы требуете возвращения? — Почему! Почему! Это действительно смешно, мадемуазель. Её “почему” повергло меня в неописуемый гнев, оно прорвало плотину, которая удерживала душившую меня желчь. Последовал ужасный взрыв, столь необходимый моему организму. Она выдержала его, даже не моргнув, и когда, утомлённый вспышкой, я не смог удержать слёз, заговорила: — Увы! Несправедливый человек, разве вы не понимаете, что моё поведение объясняется клятвой? — Клятвой? Чьей клятвой? — Моей. Я поклялась матушке на Евангелии, что никогда ни один мужчина не будет обладать мною в её доме. Если я сегодня пришла к вам, то лишь для того, чтобы дать вам последнее доказательство моей любви и остаться здесь так долго, как вы пожелаете. Не подумайте, любезный читатель, что это предложение рассеяло мой гнев. Переход от любви к презрению куда более скор, нежели от презрения к любви. Шарпийон прекрасно знала, что самолюбие не позволит мне в эту минуту овладеть ею. Лишь значительно позднее я постиг всю изощрённость её игры. Нет ничего более тонкого, чем инстинкт кокетки: она действует решительно и умело в таких обстоятельствах, где самый проницательный мужчина колеблется, и поэтому она достигает своей цели, пока другая на её месте всё ещё раздумывала бы о том, к каким средствам лучше всего прибегнуть. Наконец, после визита, продолжавшегося восемь часов, маленькое чудовище избавило меня от своего присутствия. Не обращая внимания на моё состояние, она с аппетитом ела за моим столом, и я был вынужден распорядиться, чтобы поставили отдельный куверт, так как мне было противно видеть перед собой это ненавистное лицо. Её ничто не смущало — ни презрение, ни унижения. Она ушла, окончательно развеселившись, и сказала, что непременно ещё придёт ко мне. Я ничего не слышал о ней в течение нескольких дней, и мне уже показалось, что эта девка сделалась для меня совершенно безразлична. Вот так в Лондоне, в середине моего жизненного пути, как говорил старик Данте, любовь самым беззастенчивым образом подшутила надо мной. Мне было тридцать восемь лет, и я приближался к концу первого акта трагикомедии, которую мы разыгрываем в этом мире. Отъезд из Венеции в 1783 году явился завершением второго. Что касается третьего, наименее приятного, он окончится, без сомнения, здесь, в Дуксе, где я занят сейчас писанием этих мемуаров. Занавес упадёт, и меня мало беспокоит, что пьеса может провалиться. Да и кто возьмёт на себя труд освистать её? Разве лишь те, кто стоит меньше своей репутации. Я же хочу рассказать моим слушателям последнюю сцену первого акта — она отнюдь не самая скучная. Однажды, выходя из Грин-Парка, я узнал от Гудара, как поживают мои мошенницы. Шарпийон чувствовала себя преотлично и веселилась без удержу. — Уж не я ли послужил причиной её веселья? — Совсем нет. Про вас стараются не вспоминать. Я раз двадцать хотел завести разговор по вашему поводу, но они молчат как рыбы. Мы вошли не помню уж в какое общественное место, и я сразу же обратил внимание на одну блиставшую бриллиантами особу, выделявшуюся ещё и поразительной красотой. — Это знаменитая актриса мисс Фишер, — объяснил Гудар, — она ждёт своего любовника герцога, который повезёт её на бал. Сейчас на ней бриллиантов не меньше, чем на сто тысяч экю, но если вы пожелаете, то сможете обладать ею за каких-нибудь пять гиней. Я тут же подошёл к красавице и обратился к ней с комплиментом: неизменным “I love you”[3] — единственными пристойными английскими словами, которые могла удержать моя память. Она рассмеялась мне прямо в лицо и принялась трещать как настоящая сорока. Вылетавшие из её рта свистящие звуки могли кого угодно довести до обморока. В моём организме слух столь же чувствителен, что и осязание, и мисс Фишер произвела на моё пятое чувство решительно неблагоприятное впечатление. Хозяин рассказал мне, что эта знаменитая мисс съела бутерброд с маслом и стофунтовой банкнотой и что кавалер Стайхенс, шурин г-на Питта, зажигал для неё бокал пунша таким же билетом. На мой взгляд, нет ничего глупее подобного бахвальства. В том же доме я встретил мисс Кеннеди, бывшую любовницу секретаря венецианского посольства Берланди. Эта дама напилась в мою честь, и одному только Богу известно, каких безумств мне пришлось насмотреться. К несчастью, ни на минуту не покидавший меня образ Шарпийон делал меня бесчувственным ко всем выставлявшимся напоказ прелестям. Читатель, может быть, помнит, что я познакомился с моими бестиями у Мэлингэма. И вот однажды этот Мэлингэм пригласил меня к себе на званый обед. Я спросил, кто будет, и были перечислены лишь незнакомые мне имена. Я обещал быть и, придя в назначенный час, застал двух молодых фламандок, отменно красивых. Правда, муж одной был здесь же. Другая позволяла ухаживать за собой некоему юноше, которого она называла кузеном. Были и другие дамы, выказывавшие остроумие и лучшие манеры, однако уступавшие тем двум по части внешних достоинств. В ту минуту, когда мы усаживались за стол, объявили ещё об одной гостье. Ею оказалась Шарпийон. Конечно, произойди всё одним мгновением раньше, я сумел бы ускользнуть. Но я уже вёл под руку одну из фламандок, и не было иного выхода, как остаться. За столом, обращаясь ко мне, фламандка сказала, что, к сожалению, покидает Англию, так и не осмотрев Ричмондский парк. Вежливость требовала, чтобы я предложил свезти её туда вместе с мужем. Остальное общество изъявило желание присоединиться к нам. — Вас восемь, — вставила Шарпийон, — значит, я буду девятой. — Было бы невежливо отказать вам, мадемуазель, но в мой экипаж не поместится более восьми персон, я поэтому мне придётся ехать верхом. — Это совершенно необязательно, — возразила бесстыдница, — я возьму малютку Эмили (дочку Мэлингэма) к себе на колени. В Ричмонде Шарпийон отозвала меня в сторону и сказала, что отомстит за полученное оскорбление. — О каком оскорблении вы говорите? — О вчерашнем, за обедом. Почему вы исключили меня из числа приглашённых? — Потому что вы обманщица, интриганка и последняя потаскуха. Вместо того чтобы рассердиться, она расхохоталась. — Вы смеётесь? Могу напомнить имена тех, кто пользовался вами: лорд Гровенор, лорд Хилл, все, без единого исключения, атташе португальского посольства, Моросини и его венецианцы. — Достаточно, я не желаю вас слушать. — А я буду продолжать! — На вас обращают внимание. — Именно поэтому я и говорю. Вы не только уличная девка, но ещё и мошенница. Где мои векселя? — Не беспокойтесь, я возвращу их. Её уверения нимало меня не утихомирили, и когда за столом она села рядом со мной, я снова возобновил ту же материю. Шарпийон же с нежностью обратилась ко мне, нарочито выставляя это напоказ, чтобы никто из присутствовавших не мог усомниться в моём положении названного любовника, а вернее поставщика денег. И я снова оказался в роли бедного простака, которого обирают и тут же мочатся ему на голову. После обеда она последовала за мной в сад, и столь успешно, что мы забрели в парк, который, по её словам, она прекрасно знала. Тем не менее мы оказались в лабиринте, откуда я никак не мог выбраться, хотя уже наступали сумерки. — Я не в силах сделать ни шагу более. Прошу вас, сударь, посидим здесь хоть немного. — Не надейтесь снова поймать меня. — Да кто об этом думает? Я хочу только отдохнуть, если вы позволите. — Сделайте милость. Но сам я пойду искать выход. С этими словами я пошёл прочь. Однако, проблуждав в разных направлениях, я неизменно оказывался в одном и том же месте — как раз там, где сидела она. Уставший от бегания по лабиринту, я бросился наземь, но именно этого-то она и ожидала и тоже улеглась в самой соблазнительной позе. Несмотря на то что я находился на некотором расстоянии от неё, тем не менее мог видеть все её скрытые прелести. В конце концов, проклиная самого себя, я поднялся и приблизился к ней. — Послушайте, забудем обиды и поговорим откровенно. Ведь я люблю вас. — Прекрасно — откровенность лучше всего. Пора уже кончать эту комедию. — Я не обманываю вас и готов доказать. Здесь она протянула свою изящную ручку для похотливых прикосновений. — Если вы захотите, вашими будут не только векселя, но и всё, чем я обладаю. — Как, здесь, на открытом месте, где нас в любую минуту могут увидеть? — Уже почти ночь. Уступите мне, умоляю вас! Мною овладело лихорадочное возбуждение. Я с яростью бросился на неё, но она проворно увернулась и обратилась в бегство. Однако же, подобно сатиру, преследующему нимфу, я в мгновение ока схватил её обеими руками и повалил на траву. — Это подло, я буду сопротивляться, и живой вы меня не получите. Её слова окончательно лишили меня рассудка, и, вытащив кинжал, я приставил его к её груди и сказал: — Если вы не уступите моим желаниям, можете считать себя мёртвой. — В таком случае, сударь, делайте что угодно. Но имейте в виду: как только вы удовлетворите свои животные поползновения, я не сдвинусь с этого места, меня будут искать, и я не стану молчать о вашем зверском обращении. Ещё до того как она кончила, рассудок возвратился ко мне. Не говоря ни слова, я вложил оружие в ножны и поспешно удалился. Поверят ли мне? Шарпийон шла следом, помогая отыскать дорогу, а потом, как ни в чём не бывало, взяла меня под руку. Когда мы присоединились к обществу, меня тут же спросили, не болен ли я. Зато на лице Шарпийон не отражалось ни малейшего смятения. По возвращении в Лондон я написал её матери такую записку: “Мадам, незамедлительно возвратите мои векселя, иначе я предприму весьма неприятные для вас действия”. Она ответила: “Я удивлена, сударь, что вы обращаетесь ко мне по поводу векселей, которые сами же передали моей дочери. Она поручила мне сообщить, что возвратит их сразу, как только к вам вернётся благоразумие, и с одним непременным условием — никогда не забывать о том уважении, с которым вы обязаны относиться к ней”. Читая это письмо, я чувствовал, как к лицу моему приливает кровь. “Чёрт возьми, — подумал я, — их нужно научить, как полагается разговаривать с благородным человеком”. Вооружившись карманными пистолетами и приготовив свою трость, коей намеревался погладить обеих дам, а заодно и проломить головы тем мошенникам, которые, находясь подле них, вздумали бы помешать мне, я приблизился к этому вертепу и уже собирался войти, когда приметил парикмахера, который каждый вечер являлся причёсывать мадемуазель. Желая произвести сию экзекуцию без посторонних свидетелей, решил я подождать ухода сего куафёра. Прошло не менее получаса, он всё не выходил. Зато, к великому моему удовольствию, удалились Ростэн и Гумон, оставив за собой незапертую дверь. Я проскользнул внутрь, поднялся к комнате Шарпийон и, войдя, увидел на канапе зверя с двумя спинами, как сказал Шекспир. Нижней частью оного зверя была Шарпийон, а верхней — тот самый парикмахер. При моём появлении зверь разделился надвое, и верхняя половина исчезла, словно тень волшебного фонаря, получив, однако, добрый удар палкой поперёк спины. Другая же, сидя на корточках, издавала жалобные крики. В ту же минуту появились тётки, мать, слуги, и все они окружили девицу, которая сразу умолкла. На меня посыпались оскорбления и угрозы. Гнев всё больше и больше овладевал мною, и я ответил, что, конечно, уйду, но только прежде воздам должное всем обманывавшим меня мошенникам. С этими словами я вынул пистолеты. Женщины сразу бросились на колени, и этот акт покорности придал моей ярости другое направление: вместо того чтобы ломать руки и ноги подлым бабам, я набросился на их обстановку. Зеркала, фарфор, мебель — всё со звоном и грохотом разлеталось под моими ударами. Я высадил окно и сломал свою трость, после чего принялся кидать на улицу стулья. Когда в комнате осталось одно лишь злосчастное канапе, я, обессиленный, опустился на него рядом с Шарпийон, которая была без чувств. Впрочем, она могла и притворяться. Тут явился стражник, чтобы узнать о причине шума, я сунул ему три экю, и это послужило достаточным объяснением. Когда он ушёл, я возвратился на канапе и потребовал у старухи векселя. — Разговаривайте о них с моей дочерью. Но рядом со мной уже никого не было. Заплаканная служанка объяснила, что при виде стражника мадемуазель испугалась и убежала. — О, будьте вы прокляты! — завопила старуха. — Моя дочь, моя бедная девочка, бродит теперь по городу посреди ночи! Исчезновение Шарпийон обеспокоило меня, и я сказал женщинам: — Идите, справьтесь у соседей. Кто найдёт мадемуазель, получит гинею. Служанки тут же убежали, а за ними последовали и тётки, несмотря на причитания самой дамы Огспурхор, страшившейся остаться наедине со мною. Через час все возвратились, так ничего и не узнав. Стенания возобновились. Желая успокоить их, я обещал возместить все убытки, но тем не менее рыдания усиливались. Тогда, имея намерения покончить дело, я отказался от векселей. Это было постыдно, но таковы плоды гнева! Назавтра с раннего утра пришли известить меня, что беглянка возвратилась. Известие об этом принесла её горничная. Искренность сей девушки произвела на меня впечатление вполне благоприятное, особливо когда она говорила, что прониклась ко мне привязанностью из-за чувств к её хозяйке. К тому же из всей прислуги она единственная сносно изъяснялась по-французски. Если читатель посмеётся над моей глупой доверчивостью к этой девушке, я ничего не имею возразить, за исключением всё того же вопроса: были ли вы сами влюблены? Она клялась мне в любви её хозяйки ко мне. Будто бы та скрывает свои чувства единственно из-за матери, которая ненавидит меня. — У старухи есть причины для этого, но скажите лучше, где прячется мадемуазель Шарпийон, уж не у своего ли парикмахера? — Мы отыскали её у одной знакомой торговки на Сохо-Сквер и привезли обратно в горячке. А мадемуазель как раз в неудобном для женщин положении. — Не рассказывайте сказки! Я же сам видел вчера парикмахера... — Который заправлял ей папильотки... — Чёрт возьми! Он заправлял ей кое-что потвёрже! Отправляйтесь к вашей госпоже и скажите, что она должна принять меня сегодня же. Таково моё желание. — Но она в постели. — Тем лучше. Девушка исчезла и больше не показывалась. После полудня я отправился к их дому и уже у самого входа был встречен одной из тёток. — Помилосердствуйте, сударь, не ходите далее. Пощадите жизнь моей племянницы и свою собственную. Здесь наши друзья и при них оружие. — Я-то знаю, как они им пользуются! — Боже мой, вы хотите всех нас погубить! Моя бедная племянница в бреду, ей всё ещё кажется, что вы стоите над ней с пистолетом. Ведь вы поклялись убить её. Я пожал плечами и вернулся к себе. На следующий день новая попытка проникнуть к больной, и снова отказ. Тётка сказала мне, что лекари не оставили ей никакой надежды. — Это ещё не причина, чтобы умереть. — Вы же знаете, что она сейчас в критическом положении... — Опять своё! А парикмахер? — Грех молодости! Я тоже не избежала этого. — Это выше всяких похвал. — Вам не достаёт воспитания, сударь. В подобном положении галантный мужчина не должен ничего замечать. — У вас отменные принципы. При выходе я столкнулся с Гударом. — Так вот, она при смерти. — Вы её видели? — Нет, но мне сказали. По словам служанки, она как безумная. Кусает всех, кто хочет приблизиться, и катается по кровати совершенно голая. Всю ночь я ходил взад и вперёд по комнате. Гудар молчал, говорил только я. Когда занялся день, я пошёл ещё раз узнать новости. Меня впустили в комнату, где расхаживала чахлая фигура, распевавшая псалмы. — Она умрёт? — Да свершится воля Бога! Она ещё дышит, но через час всё кончится. При этих словах меня охватило непреодолимое желание застрелиться. Возвратившись к себе, я написал завещание в пользу синьора Брагадино, взял пистолеты и направился к Темзе, намереваясь дойти до набережной и там исполнить своё намерение. Когда я подошёл к Вестминстерскому мосту, кто-то схватил меня за руку: это оказался один молодой джентльмен по имени Эгар, с которым я познакомился у лорда Пемброка. — Вы похожи на актёра из трагедии, кавалер! Куда это вы направляетесь с таким потерянным видом? — Не имею представления. — А что с вами? — Сам не знаю. — Готов биться об заклад, что вы собираетесь сделать какую-нибудь глупость, это написано у вас на лице. — Ещё раз говорю, со мной ничего не случилось. До свидания. Но Эгар заметил, что из моего кармана торчит дуло пистолета. — Так, значит, дело чести! Как друг, я не могу вас отпустить одного к барьеру. — Клянусь вам, я не намерен драться. Это всего лишь прогулка. — В таком случае и я с вами. — Сделайте одолжение. Мы пошли вместе, он болтал о том и о сём, я же молчал. При ходьбе появляется аппетит, и он предложил мне отобедать. Мы как раз проходили мимо “Пушки”, знаменитой лондонской ресторации, где после чая и ликёров обыкновенно появляются девицы. За десертом к Эгару подсела какая-то принцесса. — Тут со мной одна моя подруга, француженка, — объявила сия нимфа. — Превосходно! — воскликнул Эгар. — У нас составится квартет. Учтивость не позволяла мне отказаться. Я отложил своё смертоносное оружие и, выбросив пули в окно, расцеловал Эгара, вполне заслужившего это, — ведь он спас мне жизнь. Обе девицы были и в самом деле созданы для наслаждений, однако переживания прошедшего дня истощили меня. Известное самолюбие, от коего мужчина никогда не свободен в подобных делах, побуждало меня сыграть достойную роль. Увы! Это оказалось невозможным — ласки красавиц были обращены на мраморное изваяние. Англичанка пришлась мне по вкусу несравненно более, чем француженка, и я просил Эгара передать ей мои извинения за непредумышленную холодность. Она изобразила недоверие и пожелала удостовериться в этом de visu,[4] a затем пригласила к обильным возлияниям, уверяя, что вакхический сок зажжёт оцепеневшую в моих венах кровь. Однако Вакх лишь вынудил меня изречь несколько глупостей, но в остальном не произвёл ни малейшего действия. Тогда Эгар вышел и привёл трёх слепых музыкантов. Он заставил всех нас раздеться, и мы начали танец сатиров. Ноги мои подгибались, я едва держал равновесие и принуждён был удовлетворяться лишь зрелищем, в коем сам не мог принять участия. Эгар обладал головой Антиноя в сочетании с торсом Геркулеса. Женщины не уступали самим грациям — их полные, но гармонически сложённые тела являли собой воплощение любовной страсти. Четыре раза подряд, как молодой лев, Эгар падал в их пламенные объятия. Они оставили его бездыханным и оделись, выражая сожаление. Дамы получили по четыре гинеи каждая, и я был вынужден просить Эгара отдать и мою долю, ибо, собираясь отправиться к Харону, не взял с собой ни шиллинга. Неясная мысль о самоубийстве всё ещё преследовала меня, но я сказал себе, что прежде, чем расстаться с жизнью, надобно заплатить долг. Эгар удержал меня и отвёз в Ранлей. Отдав час сну, он был расположен возобновить оргию. Здесь меня ожидала странная встреча. В ротонде танцевали, и моё внимание привлекла своими завлекающими движениями одна женщина, которую я видел только со спины. Внезапно она обернулась, и я узнал Шарпийон. Волосы у меня зашевелились, а ноги пронзила резкая боль. Впоследствии Эгар рассказывал, что при виде моей бледности ему показалось, будто я сейчас же свалюсь в припадке падучей. Раздвинуть толпу, подойти к Шарпийон и заговорить с ней было делом одного мгновения. Я не помню, что сказал ей, но она в ужасе убежала. Когда я во всём признался Эгару, он пришёл в страшное возбуждение от вероломства этой кокетки. — Девка была здесь с графом Гровенором, она уехала в его карете. Вы должны отомстить, ведь у вас есть письмо, в котором старуха признаёт, что вы доверили её дочери два векселя. Потребуйте возвращения и упрячьте этих женщин в тюрьму. Мне понравился его совет, и я поспешил к прокурору. Тот счёл мои доказательства неопровержимыми, я же засвидетельствовал всё клятвой согласно законам и обычаям и добился постановления об аресте. Одновременно я вызвался сопровождать полицейских к моим мошенницам. В ту минуту, когда я указывал им дом, появилась Шарпийон. Вид её взволновал меня, и я поспешил ретироваться. Моему слабому сердцу уже хотелось задержать исполнение приговора. На следующий день явился Гудар — он весь сиял. — Великолепно! Теперь я узнаю вас, вот настоящая решительность. Бабы под замком, мне уже всё рассказали. Когда пришли люди в чёрном, они хотели разыграть удивление, ведь путешествие в Кингс-Бэнч им явно не по вкусу. Но их никто не стал слушать, а в лучшем виде посадили на полицейскую фуру. Зато наши сводники, Ростэн и Гумон, хотели показать зубы, но полицейские затолкали этих негодяев туда же, да ещё примяли ногами, словно гнилые яблоки. — Ну, а Шарпийон? — Поражена, будто громом, можно помереть со смеху. Закупорилась со старухами, каково удовольствие! Ей приходится готовить еду и подметать пол, ведь теперь у них нет ни шиллинга. — Она озлоблена против меня? — Не желает даже слышать ваше имя, для неё вы самое отвратительное чудовище. Мне кажется, представление близится к развязке. А жаль, становится всё интереснее и интереснее. Как узнает читатель, для меня эта развязка оказалась из неприятнейших. Я несколько дней не виделся с Эгаром, но однажды утром он пулей влетел ко мне и бросил прямо на постель десять тысяч гиней. — Что это за деньги, и где вы пропадали? — Мой друг, я влюблён. — Старая песня! — Эта женщина и в самом деле прелестна! — Готов поверить на слово, но о ком изволите говорить? — Чёрт возьми, она вам хорошо известна — это Шарпийон. — Так, значит, вы возвращаете её долг? Благодарю, но вам предстоит ещё многое. Я объявил векселя погашенными и почёл всё дело оконченным, но ошибся. Однажды, возвращаясь в полночь с бала, я встретил какого-то прохожего, который крикнул мне: “Доброй ночи, Сенгальт!” Я высунул голову в окно кареты и ответил на приветствие. Внезапно два человека остановили моих лошадей и направили на меня дула пистолетов: — Именем короля! Вы арестованы! Сохраняя хладнокровие, я спросил о причине ареста. — Узнаете в тюрьме. — Куда мы едем? — До утра вас будут держать в полиции, днём предстанете перед судом, а послезавтра прямо в Ньюгэйт. Сначала я спокойно принял это неприятное происшествие, ибо совесть ни в чём не упрекала меня. Но я дал себе твёрдое обещание не забывать в будущем старое правило, предписывающее никогда не откликаться ночью на незнакомый голос. На рассвете меня собрались доставить к судье, который должен был решить дело. Я нанял портшез, так как маскарадный костюм вызвал бы на улицах лишь оскорбления и меня забросали бы грязью. Моё появление произвело фурор среди оборванцев, наполнявших залу суда. В глубине я заметил сидевшего в кресле старика с повязкой на глазах, который выслушивал объяснения нескольких обвиняемых. Это и был судья. Мне сказали, что он слеп и зовут его Фильдинг. Я оказался перед творцом знаменитого “Тома Джонса”. — Синьор Казанова из Венеции, — обратился он ко мне по-итальянски, — вы приговорены к пожизненному заключению. — Не слишком ли суровое наказание, сэр, к тому же за проступок, совершенно мне неизвестный? Соблаговолите объяснить, что я совершил предосудительного? — Ваше желание вполне естественно, да у нас человека и не вешают без объявления причин. Вы обвиняетесь, согласно свидетельству двух лиц, в попытке изуродовать некую девицу. — Господин судья, это ложь. У меня даже в мыслях не было совершать подобное. — Однако же есть свидетели. — Они подкуплены. Имя девицы — Шарпийон, не так ли? И она обвиняет меня, хотя я неизменно выказывал ей лишь чувства самой искренней привязанности. — Значит, вы утверждаете, что никогда не имели намерения ударить её? — Самым решительным образом, Ваша Честь. — Прекрасно, в таком случае вы свободны, как только внесете залог. Допрос закончился, и я послал своих слуг к лондонским негоциантам, которых хорошо знал. Но здесь возникла новая неприятность — явился начальник стрелков, чтобы увезти меня в Ньюгэйт. — Подождите до вечера, мне пришлют залог. — Правосудие не может ждать. — Этому человеку, — шёпотом подсказал мне один из служителей, — заплатили ваши противники. Он не изменит своего решения, если вы не дадите ему денег. — Сколько? — Десять гиней. — Он ничего не получит. К тому же я хочу посетить Ньюгэйт и поэтому воспользуюсь представляющейся возможностью. Нет, я никогда не забуду ужасного впечатления от представившегося моим глазам ада. Я оказался в одном из самых ужасных дантовых кругов. Дикие лица, змеиные взгляды, зловещие улыбки, полное собрание всех видов зависти, бешенства и отчаяния. То было страшное зрелище. Несчастные узники встретили меня свистом — такой приём объяснялся моим бальным костюмом. Многие подходили с вопросами, пытаясь завязать разговор. Моё молчание сердило их, и они осыпали меня бранью, несмотря на увещевания тюремщика, что я иностранец и не разумею английского языка. Я с беспокойством ожидал наступления ночи, опасаясь за свою жизнь. Но, к счастью, вскоре явился смотритель и объявил, что залог внесён и я могу быть свободен. У ворот тюрьмы меня ожидал экипаж, и через недолгое время я снова предстал перед судьёй Фильдингом. Здесь же были: Пегю, мой портной, и поставщик вин некий Мэзоннёв. Они-то и выручили меня. Тут же я заметил Ростэна, на руку которого опиралась дама под вуалью. Это была Шарпийон. За их спинами стояла ещё одна личность, служившая вторым свидетелем и о которой я расскажу потом несколько подробнее. Мои поручители внесли назначенный залог в двадцать гиней, а Шарпийон имела удовольствие выслушать постановление о взыскании с неё судебных издержек. На следующий день после сих злополучных приключений Гудар принёс мне номер “Сент-Джемс-Кроникл”, где описывалась вся эта история. Шарпийон и я были означены только инициалами, но Ростэн со вторым свидетелем, по имени Ботарелли, упоминались полностью с присовокуплением самых лестных эпитетов. Гудар рассказал, что этот Ботарелли слыл литератором, и поэтому я счёл не подлежащим сомнению, кто был автором клеветнической статейки, и отправился разузнать его адрес. По дороге я встретил Мартинелли, он вызвался указать нужный дом и проводить меня. В самом грязном квартале Лондона, на четвёртом этаже жалкой трущобы, я увидел человека, окружённого детьми и занятого исписыванием бумаги. — Перед вами, — представился я, — кавалер де Сенгальт, тот самый, которого из-за вашего свидетельства на целый час заперли в Ньюгэйте. — Я просто в отчаянии. — Вы полагаете, для меня достаточно вашего отчаяния? — Сударь, мне обещали две гинеи, а ведь я отец семейства. — По моему мнению, вы играете роль, которая может дорого обойтись вам. Неужто вы совсем не боитесь виселицы? — Лжесвидетелей не вешают, их только ссылают. Да и как доказать, что свидетельство ложно? — А я это докажу, слышите! Где это вы видели меня, скажите пожалуйста? Может быть, осмелитесь утверждать, что были третьим, кроме меня и Шарпийон? — Осмелюсь, сударь, хотя это и ложь. — Вы самый последний из подлецов. — Совершенно справедливо, но вот моё извинение, если не оправдание. И он указал на своё семейство. — Не вы ли сочинитель статьи, помещённой сегодня утром в “Сент-Джемс-Кроникл”? — Нет, сударь. Я был бы доволен такой честью, но, увы, автор не я. — По всей видимости, вы пытаетесь марать бумагу? — Разве я не должен зарабатывать хлеб для этих несчастных? Приходится писать в газеты, несмотря на моё отвращение к подобному роду занятий. Моё истинное призвание — поэзия. — Ах, так вы поэт! — Я сократил “Дидону” и дополнил “Деметрия”. Моя месть закончилась тем, что я дал гинею его жене. В знак признательности она поднесла мне сочинение своего мужа, озаглавленное “Разоблачённая тайна франк-масонов”. Этот Ботарелли раньше был монахом, а его жена — монашенкой. Оба жили в одном городе, Пизе. Полюбив друг друга, они тайно виделись, и воспоследовавшая её беременность заставила их бежать в Англию. Возвращаясь к себе, я услышал, что кто-то внятно произнёс моё имя. Я обернулся и никого не увидел. Пошёл дальше — оклик повторился, и опять никого. В это время я проходил мимо лавки продавца птиц и понял, что моим собеседником был попугай. — Откуда у вас эта птица? — спросил я торговца. — Мне уступила его одна дама. — Он ведь хорошо говорит? — Нет, всего лишь одну фразу. — Какую же? — “Казанова — мошенник”. — Я покупаю его, вот две гинеи. Я взял птицу к себе и целыми днями повторял ей: “Шарпийон шлюха хуже своей матери!”. Через неделю попугай так хорошо усвоил новый урок, что твердил его с утра до вечера, прибавляя каждый раз от себя бурный взрыв смеха. Гудар, бывший свидетелем его красноречия, сказал мне: “Почему бы вам не выставить этого попугая на Биржевой площади? Вы заработаете этим не меньше пятидесяти гиней”. Его мысль пришлась мне по вкусу, и я велел Ярбу снести птицу на площадь. Меня побуждала не алчность, а было лишь приятно, чтобы Шарпийон назвали в публичном месте тем именем, коего она столь заслуживала. Первое время мой попугай не имел большого успеха, поскольку изъяснялся на французском языке, но скоро начала собираться толпа любопытных, среди которых, как мне сообщил Гудар, были замечены мать и тётка Шарпийон. — А сама она? — Сказала, что ваша мысль весьма остроумна, и она сама потешается всем этим. Через несколько дней я прочёл в газете: “Дамы, которых оскорблял попугай у биржи, не имеют ни средств к существованию, ни покровителей. Если кто-нибудь приобретёт птицу, её брань не получит такой скандальной известности”. — Почему вы, обожатель Шарпийон, — спросил я однажды Эгара, — не купите моего болтливого попугая? — По очень простой причине — он повторяет как раз то, что думают о нашей принцессе все, кто её знает. Тем не менее, у попугая нашёлся покупатель в лице некоего лорда, с которым Шарпийон разыграла в точности ту же комедию, что и со мной. Я ещё часто встречал это создание, но без всякой опасности для моего сердца или кошелька. Она стала мне так же безразлична, как если бы я никогда не знал её. Как-то я был в Ковент-Гардене вместе с Гударом, который пригласил меня на концерт синьоры Сартори. — Там будет, — сказал он, — англичанка пятнадцати лет, которой сама примадонна даёт уроки пения. — Значит, сия юная особа ищет покровителя? — Без сомнения, и если вы желаете занять эту вакансию, то следует поторопиться. Сегодня слушать Сартори приедет целая толпа богатых лордов, и вы останетесь ни с чем. При моих тогдашних деньгах новые знакомства не улыбались мне, однако я решил всё-таки посмотреть на девицу, поскольку это ни к чему не обязывало. Юная мисс показалась мне отменно красивой, но её прелести не смогли воспламенить моих чувств. Читатель, может быть, вам показалось, что я всё ещё думал о Шарпийон? Если так, вы ошибаетесь, мной овладела платоническая любовь, и я был снова полон воспоминаний о Полине. В театре Гудар указал мне на молодого ливонского дворянина, барона Штенау, который повсюду преследовал очаровательную ученицу Сартори, но я ответил, что не намерен мешать ему. После ужина нам предложили билеты на следующий концерт, я взял два, а ливонец целых пятнадцать и выложил за них столько же гиней. “Он возьмёт крепость приступом”, — заметил я Гудару. Мне показалось, что Штенау вполне располагает средствами, а поскольку он обратился ко мне с самыми лестными выражениями, я отвечал тем же, и мы познакомились. Читатель вскоре увидит, к каким последствиям привела эта случайно возникшая близость. Упомянув о Букингэм-Хаузе, я совершенно забыл рассказать один забавный случай, который превосходно показывает английский “юмор”. В садах этого дворца аллеи отделены друг от друга редко посаженными грабами. Однажды мы прогуливались там с Пемброком, и я приметил вблизи нескольких личностей, сидевших (по вполне понятной причине) на корточках, оборотившись спиной в нашу сторону. — Вот невоспитанные люди, милорд. По крайней мере, садились бы лицом к аллее. — И поступили бы опрометчиво. Ведь тогда их могли бы узнать. А я не сомневаюсь, что среди этих людей случаются лорды и даже министры. — Министры? В подобной позе? — Почему бы и нет, разве они не могут быть застигнуты врасплох внезапной нуждой? Когда мы выходили от Сартори, я оставался столь же спокоен, как и в начале вечера. Гудар сказал мне: — Я не узнаю вас, вы совершенно безучастны к прелестям англичанки, а ведь, согласитесь, это королевский кусочек. — Пусть ливонец разоряется, если у него есть желание, что касается меня, я отступаю. Я с головокружительной быстротой приближался к своей гибели. Силы мои были подорваны, средства почти совершенно истощились. Я продал все драгоценности, оставив только табакерки, футляры, несколько часов и кое-какие безделушки. Своим поставщикам я не платил уже целый месяц. Удалившись от света, целую неделю посвятил я приведению в порядок своих дел. За месяц я ухитрился истратить все деньги, вырученные от продажи бриллиантов, не говоря уже о четырёхстах гинеях долга. Решившись покинуть Англию, я продал оставшиеся у меня ценные предметы: крест, пять золотых табакерок, все часы, за исключением одних, и два роскошных чемодана. Когда мои долги были полностью уплачены, у меня оставалось ещё около шестидесяти гиней. Естественно, мне пришлось проститься со своим особняком. Я занял три скромные комнаты в окрестностях Сохо-Сквер, оставив из всех слуг лишь моего верного Ярба. Через дней десять я впервые отправился на прогулку, и мой злой гений опять привёл меня к злополучной таверне “Пушка”. Я завершал свой довольной жалкий (что стало уже обыкновенным для меня) обед, когда появился барон Штенау и любезно предложил присоединиться к нему и приехавшей вместе с ним даме. Я согласился. Дама оказалась той самой ученицей Сартори, к которой Штенау был столь щедр. Она прекрасно говорила по-итальянски и блистала ослепительной красотой. Беседа её сопровождалась тысячью кокетливых уловок: можете представить себе, в моих ли силах было оставаться безучастным после двенадцатидневного воздержания! И всё-таки я соблюдал в отношении дамы самую строгую почтительность и позволил себе только заметить, что почитаю барона счастливейшим из людей. После обеда, прошедшего с отменной весёлостью, красавица предложила сыграть по гинее на шампанское. Сказано — сделано. Барон проиграл. А теперь, — предложила дама, — разыграем, кому платить за обед”. Жребий пал на прекрасную мисс. Не желая оставаться единственным, коего пощадил случай, я предложил барот ставку по две гинеи, но он опять проиграл. Мы повторили партию — и с тем же успехом. Он ни за что не соглашался перестать и через полчаса остался уже без ста гиней. Я не стал продолжать игру, и он, выведенный из себя превратностью фортуны, взял шляпу и вышел на улицу. Как только Штенау удалился, дама сказала мне: — Не беспокойтесь за ваши деньги, Штенау богат и возвратит нам долг. Уразумев, что она вошла в половину моего выигрыша, я решил получить свою долю обладанием её особой и без дальнейших церемоний поцеловал красавицу. — Вы легко загораетесь. — А вам это не нравится? — Напротив. Кстати, ничего не говорите барону о том, что я получила от вас пятьдесят гиней. — Конечно. Надеюсь, он не узнает и про то вознаграждение, на которое я могу рассчитывать? — Будьте покойны. При сих словах прекрасная мисс многозначительно улыбнулась. Через час возвратился барон, вооружённый векселем лиссабонского банка на одну из лучших фирм Кадикса достоинством в пятьсот двадцать гиней. Он сказал мне: — Я побывал у нескольких банкиров, но никто не хочет заниматься этим делом. — Странно, ведь поручитель давно известен. Если вам угодно доверить это мне, я охотно возьму на себя необходимые переговоры. — Вы окажете мне услугу. Я сейчас же сделаю нужную запись. На следующий день банкир Лей оплатил предъявленный мною вексель. Я встретился со Штенау и передал ему банкноты, из которых он заплатил проигранные вчера сто гиней, после чего мы заговорили о прекрасной англичанке. — Вы боготворите её! — Я? Совсем нет. Сия девица принадлежит мне не больше, чем любому другому. Если она нравится вам, объяснитесь. — Это уже сделано. — Прекрасно. И у вас договорено о свидании? — Как раз сегодня вечером. — Приятных удовольствий! Это будет стоить вам десять гиней и ещё небольшой пустячок. Только потом я понял, что подразумевалось под этим пустячком. На следующее утро я проснулся в объятиях красавицы и отсчитал ей пятьдесят гиней. — Когда я снова увижу вас? — спросила она. — К сожалению, я не богат. — Неважно! Ведь всегда можно найти пять гиней для дам, которые вас любят, не правда ли? — Без сомнения. — Ну, и прекрасно. Приходите разделить со мной ужин, когда вам захочется. Получив сие приглашение, я пользовался им всю неделю, ко на восьмой день утром, когда завершал последние приготовления перед выходом, меня внезапно поразила известная боль, от которой, к сожалению, до сих пор не найдено верного лекарства. Никогда ещё злосчастная болезнь не посещала меня столь некстати — я собирался плыть по морю, чтобы искать удачу на континенте. Пришлось остаться в Лондоне до полного выздоровления, то есть ещё целых шесть недель. Я вышел, но конечно же не за тем, чтобы обратиться с упрёками к моей англичанке, а единственно с намерением обосновать свою штаб-квартиру у эскулапа. Уложив все чемоданы, я оставил только тонкое бельё, которое было отправлено Ярбом прачке, обитавшей в шести милях от Лондона по дуврской дороге. Когда я водворился у врача, мне сразу же подали письмо банкира Лея. Вот что в нём было написано: “Принятый мной от вас вексель подложен. Незамедлительно возвратите все мои деньги и добейтесь ареста того, кто вам его выдал, или же полного возмещения. Не ставьте меня перед жестокой необходимостью требовать вашего задержания. Помните, что это дело жизни и смерти”. Прочтя роковое послание, я едва собрал сил, чтобы сделать несколько шагов, и рухнул на постель. Я весь дрожал, голова сильно кружилась, словно передо мной была виселица, на которой мне суждено окончить свою полную приключений жизнь. Как выйти из этого отчаянного положения? Где взять пятьсот фунтов стерлингов? Оставался только один выход. Я вооружился пистолетами и немедля отправился к Штенау, решившись прострелить ему голову, если он не возместит мне стоимость векселя. К сожалению, негодяй уже сумел исчезнуть. Хозяйка сообщила мне, что он уехал в Лиссабон ещё пять дней назад. Как мне стало потом известно, там его ждал печальный конец. Я понял, что надо действовать решительно и, несмотря на болезнь, садиться на корабль. Если не считать каких-нибудь пятнадцати гиней, у меня не было ровно ничего. И вот к какому средству пришлось мне прибегнуть. Я разыскал одного венецианского еврея, знавшего графа Альгаротти, и предложил ему вексель в сто цехинов на имя графа. Почтенный израильтянин выдал мне его стоимость звонкой монетой. Получив деньги, я схватил ноги в руки и ударился в бегство, словно за мной гналось пятьсот тысяч дьяволов. Лей обещал мне двадцать четыре часа отсрочки, и я был уверен, что столь честный англичанин не способен нарушить своё слово. Всё же беспокойство одолевало меня. Я призвал Ярба и сказал ему: — Выбирай: или двадцать гиней, и мы расстаёмся, или ты последуешь за мной в неизвестном для тебя направлении. — Мой добрый господин, мне не нужно ни шиллинга. Я готов ехать с вами куда угодно. — Я отправляюсь через час. Не вздумай проболтаться кому-нибудь, это может стоить мне жизни. Ты останешься здесь ещё на несколько дней и получишь моё бельё, а потом догонишь меня. Вот деньги на дорогу. — Не нужно, вы заплатите мне потом всё, что я истрачу. У меня была на счету каждая минута. Я побежал к своему портному, где лежало моих тканей на три камзола, и предложил уступить ему всё по сходной цене. Он согласился и отсчитал мне тридцать гиней. После этого я расплатился с хозяйкой и сел в карету, отправлявшуюся в Рочестер. Приехав туда, я взял лошадей до Дувра, где и был уже на следующий день ещё до рассвета. Пакетбот как раз снимался с якоря, и через полчаса мы уже вышли в море. Плавание оказалось не из приятных — четыре часа мы стояли в виду Калэ. Пакетбот был английский, и я всё ещё находился под властью английской короны. Наконец мы прошли мол, и я ступил на землю Франции. Жизнь моя была спасена! При высадке на берег охватившее меня чувство проявилось столь сильно, что привлекло рысьи глаза таможенных чинов. Моя гнусная болезнь придавала мне полноты около талии, которая показалась им подозрительной, и они заставили меня раздеться. Я был рассержен до крайности, однако пришлось подчиниться. Закончив осмотр, они отпустили меня. Из Дувра я написал Ярбу, чтобы он ехал в Калэ. Увы! Бедный малый так и не появился. Я встретился с ним лишь через два года, при обстоятельствах, о которых читатель узнает из дальнейшего.
XXXVII В БЕРЛИНЕ У ВЕЛИКОГО ФРИДРИХА 1764 год
Проезжая через Брюссель, я нашёл там письмо синьора Брагадино и вексель в двести голландских дукатов, выписанный на некую мадам Неттину. Без промедления я продолжал путь на Брауншаейг. Сей город приготавливался к празднествам в честь прусского кронпринца, жениха дочери царствующего герцога. Мне довелось видеть Его Высочество на балу в Сохо-Сквер, и потому я счёл долгом засвидетельствовать ему свои чувства. Для поездки в Берлин, куда я намеревался ехать, был нужен дорожный сюртук, и я купил ткань у одного еврейского торговца, который предложил взять мои векселя. Мадам Сент-Омер прислала мне из Парижа пятьдесят луидоров в бумагах на амстердамский банк. Я отдал их еврею и получил от него всю сумму голландскими дукатами. Этот вексель был написан на имя г-на де Сенгальта. Я подписал свидетельство о передаче векселя тем же именем. Однако на следующий день рано утром явился мой купец, страшно рассерженный. — Вот ваш вексель и отдайте назад деньги. — Вы смеётесь надо мной, дело уже сделано. — Тогда предоставьте мне поручительство до возвращения нарочного, который узнает, годен ли ваш вексель. Иначе я позабочусь, чтобы вас арестовали, ведь здесь знают, кто вы такой. При этих словах кровь ударила мне в голову, я схватил трость и обломал её о спину сего наглеца, после чего вытолкал его за дверь. В тот же день, прогуливаясь по городу, я повстречался с кронпринцем и поклонился ему. Он остановил лошадь и подозвал меня. — Господин Казанова, мне говорили, вы собираетесь уезжать? — Совершенно верно, монсеньор. — Я узнал об этом от одного еврея. — Он, верно, рассказал Вашему Высочеству, что я поколотил его. Это тоже правда. — Но он только хотел возвратить вам передоверенный вексель. — Долг чести не позволяет взять его обратно, и лишь произвол может помешать мне уехать. Закон к право на моей стороне. — Однако торговец боится за свои дукаты и никогда не отдал бы их, если бы вы не назвали моё имя. — Монсеньор, этот еврей лжёт. Клянусь, ваше имя не было произнесено. — Он утверждает ещё, что вы подписались чужим именем. — Новая ложь. — Не сомневаюсь в вашей правоте, но у бедняги семья. Я пожалел его и выкуплю ваш вексель. Так что и вы сможете ехать без помех. Счастливого пути, сударь. С этими словами принц тронул лошадь, не дожидаясь моего ответа, и это “счастливого пути” прозвучало как приказ. Я не мог не повиноваться, но, с другой стороны, самолюбие противилось отъезду. Поразмыслив, я остановился на половинном решении и, заплатив хозяину, отправился в Вольфенбюттель, ни с кем не простившись и не намереваясь пробыть там более недели. Вольфенбюттельская библиотека одна из самых богатых в Европе, и я надеялся с пользой провести там время. У меня остались лучшие воспоминания о тех восьми днях, прошедших среди книг и манускриптов. Именно там мне удалось найти сведения, касающиеся “Илиады” и “Одиссеи”, неизвестные эрудитам и даже великому Пепе. Большинство относящихся к этому времени заметок можно найти в моём переводе “Илиады”. Я сохраню и остальные, но они почти потеряны для науки, если только не будут извлечены из моих бумаг после моей смерти. Я же не сожгу ничего, даже эти мемуары, хотя сия мысль часто приходила мне в голову. Через неделю я возвратился в Брауншвейг и остановился в той же гостинице. Мой еврей поспешил принести свои извинения и выразил раскаяние, что дал мне труд отлупить его палкой. Дождавшись таким образом окончания сего дела, я пошёл откланяться кронпринцу и выехал в Берлин. По дороге я посетил Магдебург и его крепость. Генерал Бек снабдил меня рекомендательными письмами к губернатору, достигшему уже шестидесятилетнего возраста, но, несмотря на это, сохранявшего вкус к беспечной жизни. Благодаря его стараниям, крепость превратилась в игорный дом и бордель одновременно. Повсюду были расставлены карточные столы, кровати и буфеты. Одна из тамошних дам делала мне авансы, но урок, полученный в Лондоне, превратил меня в целомудренного Иосифа. Я ухитрился сохранить здоровье и наполнить кошелёк, так что приехал в столицу Пруссии в отменнейшем самочувствии и экипированный как нельзя лучше. Остановился я в гостинице “Город Париж”. Сие заведение, пользовавшееся тогда большой известностью, содержала француженка мадам Рюфэн. Кроме табльдота она каждый вечер устраивала ужины, на которые приглашались лишь знатные особы. Мадам Рюфэн оказала мне честь, включив и меня в их число. Среди этого общества я увидел барона Триделя, родственника курляндского герцога; маркиза де Бирона, отличавшегося галантностью обхождения, и некого Ноэля, весьма меня заинтересовавшего. Он был фаворитом прусского короля и его поваром. Удерживаемый во дворце этими обязанностями, он редко обедал у мадам Рюфэн, своей близкой приятельницы — Великий Фридрих не притрагивался ни к каким другим блюдам, кроме приготовленных Ноэлем. Прежде всех остальных я посетил Кальсабиги. Это был младший брат того самого, с коим в 1757 году я учредил лотерею Военной Школы. Кальсабиги покинул столицу Франции и сначала приехал в Брюссель, дабы устроить там такую же лотерею. Несмотря на покровительство графа Кобениля, он разорился, и было объявлено о его банкротстве. Вынужденный бежать, он появился в Берлине вместе со своей женой, которую называли генеральшей Ламот, и представился Фридриху. Король одобрил его проекты, учредил в своём государстве лотерею и назначил Кальсабиги государственным советником. Королю был обещан годовой доход в двести тысяч талеров, а сам распорядитель получал десять процентов со сбора, причём вся администрация содержалась за счёт правительства. В течение двух лет всё шло хорошо, и Кальсабиги был удачлив в своих тиражах. Но король, знавший о возможности катастрофы, неожиданно объявил распорядителю, что оставляет лотерею на его счёт. Это произошло как раз в день моего приезда. — Я в величайшем затруднении, — обратился ко мне Кальсабиги, — Его Величество приказал уведомить публику об этом решении через правительственные объявления, но для меня это равносильно тому, чтобы оповестить о своём банкротстве. — А вы не сможете продолжать лотерею без королевской дотации? — Для сего надобно изыскать два миллиона талеров. — Но может быть, король изменит решение? — Мне известна ваша ловкость, господин Казанова, не возьмётесь ли вы за это щекотливое дело: — Я не могу льстить себя надеждой на успех. — Но я вспоминаю ваши подвиги семь лет назад. Ведь сумели же вы убедить весь совет Военной Школы. — Я предпочту иметь дело с двадцатью другими персонами, чем с одной, подобной Его Величеству. — Если вы преуспеете, обещаю вам двенадцать тысяч талеров в год. Предложение показалось мне соблазнительным, и я обещал Кальсабиги заняться его делами. Последний королевский тираж был назначен на следующий день, и я рассчитывал использовать его в качестве доказательства перед королём своей теории. К несчастью, лотерея принесла убыток в двадцать тысяч талеров. Мне рассказали, что Фридрих, узнав об этом, выразил удовлетворение незначительностью потери. Кальсабиги чувствовал себя окончательно уничтоженным и, дабы подбодрить его, я сообщил ему, что лорд Кейт, фаворит короля, даёт мне аудиенцию этим же вечером. Милорд встретил меня с распростёртыми объятиями и сразу же спросил, не собираюсь ли я обосноваться в Берлине. — Я был бы несказанно счастлив служить столь великому государю и надеюсь на покровительство Вашего Сиятельства. — Моё посредничество может оказаться для вас скорее помехой. Его Величество не полагается ни на чьи советы — он всегда хочет составить собственное мнение, и ему часто случалось обнаруживать достойные качества у людей, осуждённых обществом. Вам лучше просто написать королю и попросить аудиенции. А там уж, ежели захотите, можете сослаться на меня. Его Величество не преминет потом осведомиться о вас, и тут вы можете рассчитывать на мою дружбу. — Но как же мне писать Его Величеству! Ведь я совершенно не известен ему, и он не удостоит меня ответом. — Король отвечает последнему из своих подданных. Делайте, как я вам говорю. Я последовал совету милорда, сочинил прошение об аудиенции и подписался своим именем, присовокупив “венецианец”. На следующий день я получил записку с подписью “Фридрих”, в которой сообщалось, что около четырёх часов король гуляет в садах Сан-Су си, и мне позволено предстать перед ним. Едва я успел явиться в назначенное место, как увидел в конце аллеи две фигуры: одну в партикулярном платье, другую — в униформе и высоких сапогах, но без эполет и знаков отличия. Это и был король. Впоследствии я узнал, что с ним находится его чтец. Монарх играл с левреткой, но как только заметил меня, быстро пошёл навстречу, выкрикивая: — Вы господин Казанова? Что вам угодно? Поражённый подобным приёмом, я не нашёлся, как ответить. — Ну, говорите же, ведь вы тот самый венецианец, который писал ко мне? — Сударь, простите моё замешательство. Я не предполагал, что Ваше Величество... Милорд маршал говорил мне... — Ах, так он вас знает? Хорошо. Пойдёмте на прогулку. Я силился принять более уверенный вид и уже собирался заговорить о своём деле, как вдруг, резко сняв шляпу, он спросил, энергически жестикулируя: — Нравится ли вам сад? — Он великолепен. — Я вижу, вы льстец. Версальские сады лучше. — Несомненно, но лишь благодаря фонтанам. — Вы правы. Я попусту истратил триста тысяч талеров, чтобы устроить здесь такие же. — И ни одной струи? Это невероятно! — Так значит вы, господин Казанова, ещё и гидравлический инженер? Смущённый сим внушением, я опустил голову, не отвечая ни да, ни нет. — Может быть, вы были и в морской службе? Сколько у вашей Республики военных кораблей? — Двадцать. — А войск первой линии? — Около семидесяти тысяч. — Это неправильно. Вы, верно, хотите рассмешить меня. Кстати, вы понимаете в финансах? Быстрота следовавших друг за другом вопросов, реплики короля, кои прерывали мои ответы, и все его выходки лишь увеличивали моё смущение. Я почувствовал нелепость своего положения и, вспомнив, что более всех бывает освистан тот актёр, который не способен произнести ни слова, принял важную мину глубокомысленного финансиста и предложил объяснить для Его Величества теорию налогообложения. — Охотно послушаю, — отвечал король со смехом. — Кат, господин Казанова, венецианец, представит нам свои финансовые проекты. Начинайте, сударь. — Государь, я разделяю налоги на три вида: первый — абсолютно вредоносный, второй — неизбежный, недостойный сожаления, и третий — наилучший во всех отношениях. — Неплохое начало, продолжайте. — Вредоносный налог — это тот, который взимается непосредственно королём. Необходимый идет на содержание войска, и достойнейший поступает в пользу народа. — Вот это новость! — Угодно ли Вашему Величеству позволить мне объясниться? Королевский налог идёт в его личную казну. — И этот налог вреден? — прервал меня Фридрих. — Вне всякого сомнения, государь, ибо он уменьшает обращение звонкой монеты — душу всякой коммерции и движущую пружину государства. — А то, что идёт на войско, вы почитаете не более, чем необходимостью? — И к тому же прискорбной, поскольку война есть истинный бич человечества. — Возможно. Ну, а налог в пользу народа? — В нём и заключено благо. Одна рука короля берёт у народа то, что раздаёт другая. — Может быть, вы знаете Кальсабиги? — Да, государь. — Что вы скажете о налоге? Ведь лотерея это тот же налог, не так ли? — Но налог почётный, ведь доходы от него идут на полезные учреждения. — А если она не приносит ничего, кроме убытка? — Один шанс из десяти нельзя даже назвать возможностью. — Ну, ну! Вы ошибаетесь. — Значит, ошибается арифметика. — А вам известно, что три дня назад я потерял двадцать тысяч талеров? — Ваше Величество проиграло за десять лет всего два раза. Я не знаю сумму доходов, но размер проигрыша говорит, что она была весьма значительна. — Благонравным особам этот налог не нравится. — Но мы рассуждаем не о добродетели, а о политике. Если Ваше Величество готово признать, что Господь Бог не вмешивается в это дело, согласитесь, у казны девять шансов из десяти оказаться в выигрыше. — Может быть, я и соглашусь с вами, но всё-таки эти ваши итальянские лотереи похожи на жонглёрство. У короля стало портиться настроение, поскольку он чувствовал справедливость моих слов, и поэтому я не решился продолжать далее. Сделав несколько шагов, Фридрих остановился и, смерив меня взглядом, проговорил: — А ведь вы красивый мужчина, господин Казанова. — В этом я похож на ваших гренадеров, государь. В знак прощания он снял шляпу и повернулся ко мне спиной. Я ушёл в твёрдой уверенности, что не понравился ему. Однако же через два дня милорд маршал сказал: — Его Величество говорил мне о вас. Он намеревается предложить вам должность. — Я жду приказаний Его Величества. Тем временем Кальсабиги получил разрешение возобновить свою лотерею. Он снова открыл контору и ещё до конца месяца получил сто тысяч талеров прибыли. Была выпущена тысяча акций по тысяче талеров. Вначале никто не хотел брать их, но когда распространились слухи о его новой удаче, финансисты хлынули к нему толпой. Лотерея в течение нескольких лет действовала безотказно, но, в конце концов, она всё-таки лопнула из-за неосторожности директора, который тратил вдвое против своего ненадёжного дохода. Впоследствии я узнал, что этот Кальсабиги сбежал в Италию, где и умер. За время пребывания в Берлине мне случилось видеть Великого Фридриха одетым в придворный костюм лишь один раз. По случаю бракосочетания своего сына с брауншвейгской принцессой он облачился в короткие панталоны и чёрные шёлковые чулки. Когда в залу вошёл одетый таким образом король, это вызвало всеобщее изумление. Стоявший по соседству со мной старец уверял, будто не может припомнить случая, чтобы на государе не было военной формы и ботфортов. Посетил я и Потсдам. Это произошло как раз в тот час, когда Его Величество делал смотр роте своих лейб-гвардейцев. Выправка этих солдат была воистину великолепна, и каждый из них имел не менее шести футов роста. Сие множество голов, рук и ног казалось принадлежало единому телу. Весь отряд двигался как один человек, и никакой механизм не мог бы действовать с большей слаженностью. Я осмотрел также дворцовые апартаменты, отличавшиеся необычайной роскошью. В самой маленькой комнате за ширмой стояла железная кровать — это и было ложе короля. Ни шлафрока, ни домашних туфель. Сопровождавший меня лакей вынул из шкафа и показал ночной колпак, который надевал Великий Фридрих, если ему случалось простудиться. Обычно же Его Величество, согласно военному обычаю, даже на ночь не снимал шляпу. Рядом с постелью находился стол, заваленный книгами и бумагами. Я ничего не говорю о галантных приключениях сего монарха, ибо он даже не пытался скрыть своё отвращение к прекрасному полу. Хозяйка гостиницы рассказывала мне по этому поводу прелюбопытный анекдот. Как-то раз я спросил у неё, почему в доме напротив все окна первого этажа наглухо заколочены. “Это сделано по приказанию самого короля, — отвечала она. — Несколько лет назад Его Величество, проходя по улице, заметил в одном из окон танцовщицу Регину, изрядно красивую собой особу, которая как раз занималась тем, что показывала весьма пикантное неглиже (на ней не было ничего, кроме рубашки). Фридрих приказал немедленно заколотить весь этаж. Теперь хозяин дома дожидается кончины короля, чтобы снова открыть окна”. Возвращаюсь к истории моего поступления на службу. Речь шла о должности воспитателя в недавно образованном корпусе померанских кадетов. Всего их было пятнадцать, и король назначил пять воспитателей — по одному на троих учеников. Жалованье составляло пятьсот талеров, стол и квартиру, то есть самое необходимое. Правда, обязанности воспитателя ограничивались одним надзором. Прежде чем решиться занять сию должность, единственным преимуществом которой был свободный доступ ко двору, а следственно, и к особе государя, я испросил у милорда маршала позволение посетить саму школу. Вообразите моё удивление, когда я обнаружил её позади конюшен! В доме было четыре или пять больших зал, совершенно не обставленных, и ещё двадцать каморок, в каждой из которых стояла ременная кровать, стол грубой работы и табурет. Здесь же находились и сами кадеты — мальчики двенадцати-шестнадцати лет, одетые в ветхие мундиры. Они исполняли ружейные приёмы перед какими-то личностями, которых я принял за лакеев. Оказалось, что это их учителя. Я же был одет с головы до ног в тафту, с кольцами на всех пальцах, двумя золотыми часами и крестом. Его Величество удостоил меня улыбкой и, взяв за ворот, спросил: — Что означает ваша звезда? — Это орден Золотой Шпоры. — Какой же монарх наградил вас? — Наш Святейший Отец, Римский Папа. Беседуя со мной, Фридрих всё время посматривал по сторонам. Вдруг глаза его загорелись, он закусил губу и, подняв трость, ударил по ближайшей постели, на которой лежала ночная рубашка. “Где воспитатель?” — закричал король. Сей счастливейший из смертных выступил вперёд, и государь осыпал его эпитетами, кои не позволяет мне приводить здесь уважение к королевскому сану. Разумеется, после всего увиденного я не согласился на предложенное место. Когда я был у милорда маршала, он посоветовал мне, по крайней мере, перед отъездом поблагодарить короля. Я собирался ехать в Россию, и барон Тридель выписал для меня векселя на своего петербургского банкира. Следуя совету маршала, я отправился засвидетельствовать свои чувства королю и застал его на дворцовом плацу среди толпы офицеров, у которых были шляпы, изобильно украшенные перьями и золотыми галунами, бело-розовые мундиры и нафабренные до блеска усы. Как и в первый раз, когда я видел его, Фридрих выделялся ботфортами и простым мундиром, на коем отсутствовали даже эполеты. Только на груди висела большая пластина, усыпанная, как мне показалось, бриллиантами. Войска его совершали всевозможные перестроения. Я прошёл вдоль фронта одного взвода, солдаты которого, опустившись на колено и прижимая приклады к щеке, делали нечеловеческие усилия, дабы достичь высочайшей степени окаменелости. Его Величество оказал мне честь и, ещё издали заметив меня, по своему обыкновению очень быстро подошёл и прокричал: — Ну, когда вы едете в Петербург? — Через четыре дня, с позволения Вашего Величества. — Счастливого путешествия! Но зачем вы едете в Россию? — Посмотреть на императрицу. — У вас есть к ней рекомендации? — Нет, государь, ничего, кроме банковских аккредитивов. — Это ещё лучше. Если будете проезжать через Берлин на обратном пути, расскажете об этой стране. Прощайте.
XXXVIII ПУТЕШЕСТВИЕ В РОССИЮ 1765 год
По выезде из Берлина у меня было двести дукатов, деньги для путешествия вполне достаточные. Однако в Данциге я имел неосторожность проиграть часть означенной суммы и вследствие сего оказался вынужденным нигде не останавливаться. Благодаря рекомендательному письму, я мог засвидетельствовать своё почтение губернатору Кенигсберга фельдмаршалу Левальду, который в свою очередь снабдил меня письмом к г-ну Воейкову в Риге. До того я ехал в почтовых каретах, но теперь, подъезжая к Российской Империи, почувствовал, что лучше придать себе вид вельможи, и нанял четырёхместную карету с шестёркой лошадей. На границе какой-то неизвестный остановил меня и потребовал плату за право ввоза товаров. Я ответствовал ему, как греческий философ (увы, это была истинная правда!): “Всё моё ношу с собой”. Тем не менее он настоятельно требовал осмотреть мои чемоданы. Я велел кучеру гнать лошадей, но неизвестный сумел удержать их. Возница, вообразивший, что перед ним таможенник, не посмел препятствовать ему. Я тотчас выпрыгнул из кареты с пистолетом в одной руке и с тростью в другой. Незнакомец угадал мои намерения и пустился прочь со всех ног. Меня сопровождал слуга-лотарингец, который во время всего спора даже не шевельнулся, несмотря на мои настоятельнейшие призывы. Увидев, что дело окончено, он сказал мне: “Я хотел оставить для вас всю честь одержанной победы”. При въезде в Митаву я произвёл некоторый эффект — меня почтительно приветствовали хозяева постоялых дворов, приглашая остановиться у них. Кучер, однако, сразу повёз меня к прекрасной гостинице, расположенной прямо перед замком. Расплатившись с ним, я остался обладателем трех дукатов! На следующий день рано утром отправился я к г-ну Кайзерлингу с письмом барона Триделя. Мадам Кайзерлинг оставила меня завтракать. Подававшая нам шоколад молодая полячка была изумительно красива, и я неотрывно наслаждался ликом сей мадонны, которая с опущенными глазами стояла возле моего стула. Внезапно меня пронзила мысль, по меньшей мере странная для моего положения. Я достал из жилета свои последние три дуката и, когда отдавал красавице чашку, незаметно положил их на блюдце. После завтрака канцлер оставил нас на некоторое время и, вернувшись, сказал мне, что был у герцогини Курляндской, которая приглашает меня на бал, имеющий быть в тот же вечер. Приглашение сие заставило меня содрогнуться, и я вежливо отклонил его, сославшись на отсутствие зимних нарядов. Когда я вернулся к себе в гостиницу, хозяйка сказала, что моего возвращения дожидается камергер Её Светлости. Это лицо имело поручение сообщить мне, что бал Её Высочества будет балом масок, и я легко найду всё необходимое у торговцев города. Он добавил, что сначала бал предполагался костюмированным, но сейчас приглашения исправляются, поскольку накануне прибыл знатный иностранец, ещё не получивший своего багажа. Камергер удалился, рассыпавшись в любезностях. Положение было невесёлым: как я мог не явиться на бал, приготовления к коему были изменены ради одного меня! Я изводился, стараясь найти какой-нибудь выход, когда пришёл антиквар-израильтянин с предложением обменять мои золотые фредерики на дукаты. — У меня нет ни одного Фредерика. — Но, по крайней мере, у вас найдётся несколько флоринов? — Их у меня ровно столько же. — Как мне сказали, вы едете из Англии. Может быть, у вас есть гинеи? — Нет, только дукаты. — А их-то, конечно, у вас круглая сумма? Эти слова были произнесены с улыбкой, и сначала я подумал, что ему известно истинное состояние моего кошелька, но он тут же продолжал: — Я знаю, вы с лёгкостью сорите ими, и по вашему образу жизни вам всё равно не хватит здесь нескольких сотен. Мне же необходимы четыреста рублей. Если вы согласитесь написать вексель на Петербург, то получите от меня двести дукатов. Предложение его было тут же принято, и я подписал вексель на банкира-грека Деметрио Попандопуло. Доверчивость сего еврея проистекала единственно из трёх монет, подаренных мною молодой камеристке. Добывание денег — это и самое лёгкое, и самое трудное на свете дело. Всё зависит от вашей ловкости и каприза фортуны. Если бы не моя гасконада, я остался бы без гроша. Вечером г-н Кайзерлинг представил меня герцогине, супруге знаменитого Бирона, бывшего фаворитом императрицы Анны. Сам он был плешивый и уже сильно сгорбившийся старик. Но при более внимательном взгляде сразу бросалось в глаза, что прежде он был весьма хорош собой. Танцы продолжались до самого утра. Присутствовало множество красивых женщин, и я надеялся, что во время ужина смогу выразить одной из них своё восхищение. Однако же намерения мои не осуществились. Герцогиня предложила мне руку, и я оказался единственным мужчиной за столом на двенадцать персон. Все остальные были заняты вдовствующими матронами. Через несколько дней я покинул Митаву, вооружённый рекомендательными письмами к Карлу Бирону, находившемуся тогда в Риге. Курляндский герцог любезно предоставил мне одну из своих карет, чтобы я мог доехать до этого города. Перед отъездом он спросил меня, что мне будет приятнее получить в подарок: украшение с драгоценностями или его стоимость наличными. Я выбрал последнее, и это составило четыреста талеров. В Риге герцог Карл принял меня с величайшей предупредительностью и открыл свой стол и кошелёк. О квартире речи не было, ибо он сам довольствовался весьма тесными апартаментами, но зато устроил меня в отменно удобном месте. В первый же раз, обедая у герцога, я встретил Кампиони, балетмейстера, о котором читатель несомненно помнит. В отношении ума и манер этот человек был много выше своего положения. Остальное общество составляли: некий барон Сент-Элен, уроженец Савойи, игрок и развратник; его жена, перезрелая красавица; адъютант и юная нимфа двадцати лет, сидевшая всегда по левую руку от герцога. Эту даму не покидало грустное и меланхолическое настроение, она ничего не ела и пила только воду. По сделанному мне Кампиони знаку, я понял, что это любовница герцога. После обеда Кампиони привёл меня к себе домой и представил своему семейству: со времени нашей последней встречи он снова женился. Его супруга-англичанка оказалась весьма недурна собой, но совершенно затмевалась его дочерью, свежим бутончиком тринадцати лет, коей можно было дать и все восемнадцать. Мы отправились вместе с дамами на променад, и Кампиони рассказал мне: — Я живу с этой женщиной уже десять лет, а Бетти, которая вам так понравилась, совсем не моя дочь. — Что же сделалось с детьми вашей первой супруги? — Они занимаются тем же, чем и я — танцуют. Правда, в моём возрасте это становится уже смешным. — Мне казалось, здесь нет театра. — Я открыл школу танцев. — И этого хватает на жизнь? — Я играю у герцога, и чаще всего мне везёт. Но положение у меня ужасное — в Петербурге вместо платы за квартиру я был вынужден написать вексель, который не в состоянии оплатить. Кредитор мой не знает покоя, и не сегодня-завтра я могу оказаться за решёткой. Речь идёт о шестистах рублях, а это совсем не пустяк. — Как же вы расплатитесь? — Что поделаешь! Наступают холода, и я сбегу в Польшу. Барон Сент-Элен, которого вы видели у герцога, также собирается дать тягу. Вот уже три года, как он проповедует своим кредиторам терпение, и они по горло сыты этим. Нам очень помогает герцог, его дом — единственное место в городе, где можно играть, не опасаясь скандала. Однако, несмотря на любезный приём, денег от него ждать не приходится, он сам весь в долгах. Любовница стоит ему уйму денег и приносит одни огорчения. Она уже два года недовольна, потому что он не женится на ней. Герцог и сам хочет разрешить это дело и предлагает ей в мужья лейтенанта, но дама не согласна меньше, чем на капитана, а всем здешним капитанам достаёт и одной жены. Я посочувствовал несчастному Кампиони, но это было всё, что я мог сделать для него. Английский банкир Коллинз, с которым я вёл кое-какие дела, рассказал, что барон Штенау по прибытии в Лондон был схвачен и повешен за изготовление фальшивых векселей. Через месяц после нашего разговора Кампиони скрылся, не простившись со своими заимодавцами. На другой день за ним последовал и барон Сент-Элен. Добряк Коллинз, которому он был должен тысячу рублей и которого называл своим другом, показывал мне прощальное письмо этой личности, в коем говорилось, что как честный человек он ничего не берёт с собой, даже долги. Я выехал из Риги 15 декабря и направился в Санкт-Петербург, куда прибыл через шестьдесят часов. Расстояние между этими двумя городами почти такое же, как между Парижем и Лионом. Я позволил ехать на запятках своей кареты одному бедному французскому слуге, который безвозмездно служил мне всё время путешествия. Три месяца спустя я был немало удивлён, видя его сидящим рядом со мной за столом у графа Чернышёва: он сказал, что состоит теперь гувернёром графского наследника. Но не будем забегать вперёд. В отношении Петербурга я могу рассказать многое, значительно более интересное, чем виденные там мною лакеи в должностях не только княжеских гувернёров, но и повыше. Санкт-Петербург поразил меня своим необычным видом: казалось, будто в европейский город переселены колонии дикарей. Улицы здесь длинные и широкие, площади поражают величиной, дома просторны. Всё это ново и грязно. Как известно, сия столица была импровизацией царя Петра Великого, и её архитекторы с успехом создали подражание европейскому городу. Тем не менее, там всегда чувствуется близость пустынных льдов севера. Нева, сонные воды которой омывают стены множества строящихся дворцов и незавершённых храмов, похожа скорее на озеро, чем на реку. Я нанял в гостинице две комнаты с окнами на главную набережную. Хозяин оказался недавно приехавшим из Штутгарта немцем. Лёгкость, с которой ему удавалось объясняться среди всех этих русских, могла бы показаться удивительной, если бы я заранее, не знал, сколь распространён здесь немецкий язык. Местным же диалектом пользуется только простой народ. Хозяин, видя, что я не знаю, как провести вечер, рассказал, что при дворе назначен большой бал на шесть тысяч персон, имеющий продолжиться шестьдесят часов. Я приобрёл предложенный мне билет и, нарядившись в домино, направился к императорскому дворцу. Уже собралось всё общество, и везде танцевали. Повсюду стояли внушительные буфеты, ломившиеся от такого количества снеди, которое могло бы удовлетворить самые необузданные аппетиты. Зрелище было великолепное и поражало невиданной роскошью обстановки и костюмов. Вдруг до меня донеслись слова: “Посмотрите же на императрицу — она думает, будто никто не узнаёт её. Но Орлов следует за нею, как тень, и скоро все поймут, где она”. Я последовал за указанным домино и убедился, что это и в самом деле Екатерина. То же говорили и все маски, делая, однако, вид, будто не узнают её. Она ходила взад и вперёд посреди огромной толпы, то и дело подталкиваемая со всех сторон, что, по всей видимости, не вызывало у неё неудовольствия. Иногда она усаживалась позади какой-нибудь непринуждённо беседовавшей группы, рискуя при этом услышать слишком откровенные мнения о самой себе. Но, с другой стороны, было небезынтересно узнать правду, то есть именно то, чего обычно лишены государи. На некотором расстоянии от императрицы я приметил маску колоссального роста и с плечами Геркулеса. Проходя мимо, каждый называл его: Орлов! В одном из салонов, где исполняли контрдансы, моё внимание привлекла юная особа, окружённая многочисленными поклонниками. Все в этой группе изъяснялись по-французски, и, прислушавшись, я вскоре ещё больше проникся любопытством по причине слов и голоса прелестной незнакомки. Она употребляла в точности те же фразы, кои были изобретены мною и распространялись в некоторых парижских кружках. Должен сознаться в своей глупой наивности: видя эту молодую женщину, окружённую важными особами на императорском балу, я сразу же вообразил, будто маска скрывает лицо прелестной герцогини из окружения Людовика XV, у которой возник каприз потанцевать на берегах Невы. С нетерпением ожидал я минуты, когда она соизволит показать себя. Наконец, по прошествии часа она сняла маску, чтобы отдышаться, и я узнал, но кого бы вы думали? Маленькую Барэ, чулочницу с улицы Св.Гонория: семь лет назад я был приглашён на её свадьбу в Отель-Эльбёф. Каким образом оказалась она в Санкт-Петербурге? Я благословлял сей счастливый случай, тем более, что прошедшее после того время нисколько не убавило её очарования. Всё та же ослепительная кожа, прелестные зубки, розовый рот и томные глаза. Это наводило меня на мысль о столь же соблазнительном состоянии сокровенных её прелестей. Я стремительно подошёл к ней, но она сразу же надела маску. — Слишком поздно, прелестная Барэ, я узнал вас. Она повернулась ко мне спиной и хотела уйти, но я схватил её за руку и спросил: — Почему вы так боитесь? Неужели вы забыли своего друга из Отель-Эльбёф? Она обернулась и смерила меня взглядом с головы до ног. Чтобы помочь её смешавшейся памяти, я подсказал: — А как ваша коммерция? Всё ещё процветает? Довольны ли вы господином Барэ? Не решился ли он всё-таки завести детей? При этом последнем вопросе она приложила пальчик к губам и, взяв меня под руку, увлекла в соседнюю залу, где никого не было. — Я вижу, сударь, вы знавали меня в Париже. Теперь мне приходится скрывать моё тогдашнее положение. Но вам я могу открыться — сейчас меня зовут мадам Ланглад. — В Париже я частенько встречал одного судебного советника с такой фамилией. Все считали его человеком отменных нравов... — Именно он и обесчестил меня. За какие-нибудь полгода я сделалась несчастнейшей из женщин... — А бедный Барэ, не умер ли он с горя? И каким образом этот господин Ланглад бросил свой суд и оказался в России? — Ланглад остался в том же самом кресле, а мой муж в той же лавочке на улице Прувэр. Сюда я приехала с директором комической оперы. — Который утешал вас во всех несчастьях... — Это чудовище, подлец, державший меня впроголодь. Но небо послало мне покровителя... — Конечно же, богатого и влиятельного? — Это был польский посланник граф Ражевский. Теперь вы узнали мою историю и должны назвать себя. — Я хочу доставить вам удовольствие догадаться самой. Не припоминаете ли вы иностранца, которому доверили в Париже один важный секрет? — Какой же? — То, что господин Барэ, ваш супруг, оставлял вас проводить ночи в одиночестве и совершенно не пользовался своими правами. — Что-то не припоминаю, сударь. “Чёрт возьми, — подумал я, — значит мадам Барэ делала подобные признания не мне одному!” — В таком случае, мадам, вы уж, верно, не забыли того, кто с вашей помощью примерял облегающие панталоны в задней комнате вашего магазина. — Как! Господин Анатас. — Нет, мадам, я не Анатас, но тот, кому доводилось обедать с вами наедине в “Пти-Полонь”. — Так это вы, мой дорогой Рожэ! — она дотронулась до моей маски и сбросила её. — Казанова! Вас привёл сюда мой добрый ангел! — Не спешите, милая Барэ. Что скажет граф Ражевский? — Граф уехал из России и не захотел взять меня в Варшаву. — Тогда почему бы вам не возвратиться к бедному господину Барэ, такому доброму мужу? Ведь он просто сама доверчивость и кротость! — Я уже думала об этом, но кто заплатит за дорогу? — А здесь вы не можете чем-нибудь заняться? — Я ничего не умею делать. На что годится бедная женщина? Играть в комедии, петь или танцевать на подмостках, или, наконец, приняться за недостойное ремесло. Произнеся сии слова, она тут же назвала мне свой адрес, и я обещал явиться к ней в ближайшие дни, дабы возобновить наше знакомство. Вернулся я в гостиницу ещё до наступления дня и улёгся спать с полной решимостью не подниматься до самого часа богослужения, которое совершается с большой торжественностью в храме босоногих кармелитов. Пробудившись прекрасно выспавшимся, я с удивлением обнаружил, что ещё совсем темно, и тут же возвратился в царство Морфея. Глаза я открыл уже при ярком солнечном свете и, велев позвать парикмахера, в превеликой спешке надел парадное платье. Слуга спросил, не желаю ли я завтракать, но, умирая от голода, я всё-таки ответил: — После мессы. — Сегодня нет мессы, — возразил он. — В воскресенье нет мессы, вы просто шутите! — Сударь, сегодня понедельник, вы проспали тридцать часов. И в самом деле, я проспал день Воскресения Господня. Это был единственный день в моей жизни, который можно с полным основанием назвать потерянным. Вместо того, чтобы слушать мессу, я отправился в дом генерала Мелиссино. У меня было к нему рекомендательное письмо от его бывшей любовницы мадам Лолио, и, благодаря сему обстоятельству, мне был оказан любезный приём. Генерал пригласил меня на всё будущее время к своим ужинам. Дом его содержался на французский манер: деликатесный стол, сухие вина, оживлённая беседа и ещё более оживлённая игра. Я сошёлся с его старшим сыном, женатым на княжне Долгорукой. В первый же вечер я занял место за столом фараона. Общество состояло из персон высшего света — проигрывали легко, а к удаче относились с безразличием. Скромность гостей, равно как и их высокое положение, делали немыслимым какой-либо скандал. Банкомётом был некий барон Лефорт, сын племянника знаменитого адмирала. Сей молодой человек оказался замешан в одном дурном деле и тем заслужил немилость императрицы. Во время коронации он получил привилегию основать лотерею на казённый счёт, но из-за неправильного ведения дел лотерея лопнула, и бедный барон попал в опалу. Я играл с умеренностью, и моя прибыль ограничилась несколькими рублями. Князь на моих глазах разом проиграл десять тысяч, однако казался нимало сим не затронутым. Я громко выразил Лефорту своё восхищение подобным хладнокровием, столь редкостным среди игроков. — Хороша заслуга! — отвечал барон. — Князь играет на слово и, конечно, как всегда, не заплатит. — А его честь? — Она не компрометируется от незаплаченных карточных долгов, по крайней мере, в нашей стране. У игроков есть неписанное правило — тот, кто играет на слово, может не платить. Выигравший подвергся бы осмеянию, если бы стал требовать свои деньги. — Ко ваш обычай должен хотя бы давать возможность банкомёту отказывать в ставках некоторым особам. — Ни один банкомёт не позволит себе подобный афронт. Проигравший, если у него пустой кошелёк, почти всегда уходит, не заплатив. Самые порядочные оставляют залог, но это редкость. Здесь есть молодые люди из высшего света, кои ведут так называемую фальшивую игру и смеются в лицо своим партнёрам. В доме Мелиссино я свёл знакомство с одним молодым гвардейцем по имени Зиновьев, близким родственником Орлова. Он представил меня английскому послу — лорду Макартнею. Последний, отличаясь молодостью, красотой и обходительностью, вообразил себя влюблённым во фрейлину императрицы девицу Черову и имел неосторожность сделать ей ребёнка. Екатерина сочла сию вольность чрезмерной. Простив виновницу, она потребовала отозвать посла. От мадам Лолио у меня было письмо для княгини Дашковой, удалённой из Петербурга после того, как она помогла своей государыне взойти на трон. Я отправился засвидетельствовать ей своё почтение в деревню за три тысячи вёрст от столицы. В то время она носила траур после смерти супруга. Мне были предложены рекомендации графу Панину, и она даже сказала, что я могу смело идти к сему вельможе, для чего достаточно лишь сослаться на её имя. Панин, как я узнал, часто посещал мадам Дашкову, и мне показалось, по меньшей мере, странным, что императрица терпит сношения своего министра с опальной княгиней. Впоследствии загадка разъяснилась: Панин оказался её отцом, но, не зная этого, я почитал его никем иным, как любовником. Теперь княгиня Дашкова в весьма преклонном возрасте и состоит президентом Петербургской Академии. Похоже, что Россия — это страна, где всё смешалось в отношении полов: женщины управляют, женщины председательствуют в учёных собраниях, женщины занимаются дипломатией. Сим красавицам степей не достаёт лишь одной привилегии — быть во главе войска. В праздник Крещения я был свидетелем экзотической церемонии на берегах Невы — освящения вод, покрытых в это время льдом четырёх футов толщиною. Сие торжество привлекает толпы народа, так как после водосвятия происходит крещение новорожденных, коих вместо того, чтобы опрыскивать водой, окунают совершенно раздетыми прямо в отверстие, прорубленное во льду. В этот день случилось так, что совершавший таинство священник, седобородый старик с дрожащими руками, не удержал одного из несчастных, и невинное дитя утопло. Потрясённые зрители приступили к нему с вопросом: “Что означает сие знамение?” Поп же отвечал весьма многозначительно: “Свыше указуют вам — принесите мне ещё одного”. Более всего меня поразила радость отца и матери несчастной жертвы. Они говорили с одушевлением: “Кто покидает жизнь, принимая святое крещение, идёт прямо в рай”. Я думаю, ни один правоверный христианин не может опровергнуть сие рассуждение. В Мемеле флорентинец Брогончи дал мне письмо к некой венецианке Роколини, поехавшей в Санкт-Петербург с намерением дебютировать на амплуа певицы в Большом Театре. Сия девица, не постигшая даже азов этого искусства, не была принята на сцену. И что же? Она познакомилась с некой француженкой, женой торговца по имени Прот, которая квартировала во дворце обер-егермейстера и была не только его любовницей, но и конфиденткой самой егермейстерши Марии Павловны, ибо сия последняя терпеть не могла своего мужа и нимало не огорчалась, что француженка замещает её в супружеской постели. Роколини, назвавшаяся синьорой Виченца, благодаря мадам Прот, вошла в большую моду, тем паче, что сохранила пригожую внешность, хоть и была уже близка к сорока годам. Я сразу же признал в ней ту миловидную брюнетку, с которой имел связь лет двадцать назад, но не почёл за нужное напоминать ей об этом. По всей видимости, она тоже без труда узнала меня, принимая одновременно и как новое лицо, и как старого знакомца. “Ежели вы любите чудеса, — сказала она, — я покажу вам кое-что”. За ужином была и мадам Прот. Никогда в жизни не встречал я более поразительной красоты. Читатель знает мою слабость — для меня видеть красивую женщину и не желать обладания ею просто невозможно. Но, не имея ни кредита, ни денег, я оказался перед опасным соперничеством. Поелику не было у меня вещественных способов, пришлось обратиться к ресурсам ума, благодаря коим удалось мне привлечь её внимание. Я тем более чувствовал себя влюблённым в мадам Прот, что сердце моё было никем не занято. Мадам Ланглад я сплавил некому Брауну, который увёз её в Варшаву. Главное заключалось в том, могла ли мадам Прот, будучи любовницей обер-егермейстера, располагать достаточной свободой. Когда же узнал я, что любовник не затруднял прелестницу сверх меры своей ревностью, то пригласил её отобедать в Катериненгофе у знаменитого болонского трактирщика Локателли, которого и до сих пор ещё помнят все гурманы. Другими гостями были Зиновьев и Колонна, а также синьора Виченца со своим маленьким музыкантиком. Обед прошёл отменно весело. Сии господа позволяли себе такие вольности, на которые красавица моя упрямо не соглашалась. Чтобы немного отвлечься от таковой неудачливости, я пошёл пройтись с Зиновьевым. Нам встретилась девица редкой красоты, но и необычайной робости, ибо, завидев нас, сразу убежала. Мы последовали за ней и вошли в ту хижину, где она скрылась. Там были её отец и всё семейство. Красавица забилась в угол и со страхом смотрела на нас, словно белая горлица перед волками. Зиновьев стал говорить с отцом. Я понял, что речь шла о сей девице, ибо по знаку отца бедняжка послушно подошла к нам. Через четверть часа мы ушли, оставив несколько рублей детям. Зиновьев сказал мне, что предложил отцу продать дочь в услужение, и тот согласился. — Сколько же он хочет за сие сокровище? — Цена непомерная — сто рублей, но она девственница. Как видите, ничего не выходит. — Как не выходит? Да ведь это же просто бесценок. — И вы согласны отдать сто рублей за эту малютку? — Несомненно. Но согласится ли она следовать за мною и исполнять всё, что я пожелаю? — Ну, когда она окажется в вашей власти, вы сможете употребить и палку, если не помогут уговоры. — И я могу заставить её жить у меня столько времени, сколько захочу? — Без всякого сомнения, если, конечно, она не возвратит сто рублей. — А сколько я должен ей платить? — Ровным счётом ничего. Только еда и отпускайте её каждую субботу в баню, а по воскресеньям в церковь. — Смогу ли я увезти её с собой из Санкт-Петербурга? — Для этого надобно разрешение и денежный залог. Сия юная особа прежде всего раба императрицы, а потом уже ваша. — Это всё, что мне нужно знать. Не сделаете ли вы мне любезность договориться с отцом? — Хоть сию минуту. — Лучше завтра. Я не хотел бы, чтобы об этом знало наше общество. Мы все вместе возвратились в Санкт-Петербург. На следующий день я пошёл к Зиновьеву, который весьма обязательно согласился оказать мне сию услугу. По дороге он сказал: — Ежели вы хотите завести гарем, достаточно одного лишь слова. Здесь нет недостатка в красивых девицах. Я подал ему сто рублей, и мы вошли в дом того крестьянина. Когда Зиновьев сказал о моём предложении, он онемел от радости и изумления. Пав на колени, он сотворил молитву Св.Николаю, потом благословил свою дочь и что-то шепнул ей на ухо. Малютка посмотрела на меня с улыбкой и ответила: “Охотно”. Мы уже собрались уходить со своей добычей, когда Зиновьев сказал мне: — Что же вы не проверите покупку. В контракте обусловлено, что вы покупаете девственницу. Удостоверьтесь, не обманули ли вас. — Мне неловко делать это здесь. — И в самом деле, я не хотел подвергать Заиру (так звали девицу) столь оскорбительному досмотру. — Ба! — отвечал Зиновьев. — Она будет только рада. Вы удостоверите перед родителями её благонравие. Я сел на стул и, привлекши к себе несопротивляющуюся Заиру, убедился, что отец не солгал. Но, конечно, и в противном случае я ничего не сказал бы. Зиновьев положил сто рублей на стол. Отец взял их и подал дочери, а та сразу же вернула своей матушке. Купчая была подписана всеми присутствовавшими. Мой слуга и кучер поставили на ней кресты, после чего я усадил в карету моё новое приобретение, которое было одето в грубое сукно, без чулок и рубашки. По возвращении в Петербург я заперся с Заирой и четыре дня не покидал её. Сколько мог, я привёл девицу в благопристойное состояние и одел на французский манер, после чего отвёл в общественную баню. Там было пятьдесят или шестьдесят персон, как мужчин, так и женщин, совершенно раздетых и не смотревших друг на друга. По всей вероятности, они полагали, что и на них никто не смотрит. Свидетельствовало ли сие о бесстыдстве или первобытной невинности? Оставляю это на суд самого читателя. Мне же показалось странным, что никто из мужчин не взглянул на Заиру, являвшую собой во всей пленительной мягкости совершенный образ Психеи, виденный мною среди статуй виллы Боргезе. Грудь её имела не завершённые ещё очертания, ибо девица достигла не более, чем тринадцатилетнего возраста. Белизна и свежесть кожи, подобная снегам севера, оттенялась чёрными как смоль неаполитанскими волосами. Я и в самом деле влюбился в эту малютку, и если бы не её приступы ревности, о коих скажу далее, возможно, никогда с нею не расстался бы. Сначала мы объяснялись одними жестами, а это в конце концов утомительно, исключая разве наиболее страстные минуты. Я напрасно ломал себе голову над русской грамматикой, губы мои отказывались произнесть хоть одно слово сего бычьего языка. К счастью, менее чем за два месяца Заира настолько обучилась итальянскому, что уже могла объясняться со мною. Именно посте сего страсть её ко мне обратилась в подлинное исступление. Около сего времени явился ко мне с визитом один молодой француз по имени Кревкёр. Он приехал из Франции в обществе молодой и пригожей парижанки мадемуазель Ларивьер. Кревкёр вручил мне письмо курляндского герцога Карла, который горячо рекомендовал его. — Соблаговолите, государь мой, изъяснить, чем я могу служить зам. — Представьте меня вашим друзьям. — Я и сам, будучи здесь чужестранцем, почти не имею их. Приходите ко мне, а что касается связей, то правила хорошего тона не позволяют содействовать вам в этом. И в качестве кого я представлю мадам? Как вашу супругу? Кроме того, меня непременно спросят, какие дела привели вас в Петербург. Что отвечать на это? — Что я дворянин, путешествующий для собственного удовольствия, а мадемуазель Ларивьер моя возлюбленная. — Должен признаться, подобные рекомендации представляются мне недостаточными. Если вы желаете узнать страну, и ваша единственная цель — рассеяться, вам незачем выезжать в свет. Для этого у вас есть театры, променады и даже придворные праздники, были бы только деньги. — Именно их у меня и недостаёт. — Как же, не располагая средствами, вы не побоялись обосноваться в чужеземной столице? — Мадемуазель Ларивьер убедила меня предпринять это путешествие и уверяла, что мы прекрасно можем прожить со дня на день. Мы отправились из Парижа без единого су и до сегодняшнего дня прекрасно устраивались. — И, конечно, кошельком ведает сама мадемуазель? — Наш кошелёк, — вмешалась в разговор эта дама, очаровательно улыбаясь, — находится в карманах наших друзей. — Не сомневаюсь, мадемуазель, что вы найдёте их в любом уголке света. Поверьте, я с величайшей радостью согласился бы называться вашим другом, но, к сожалению, средства мои тоже ограничены. Наша беседа была прервана появлением некого Бомбака, уроженца Гамбурга, бежавшего из Англии от долгов. Здесь, в Санкт-Петербурге, он занимал довольно высокий военный пост, имел большой дом, много играл и волочился за женщинами. Посему я счёл знакомство с ним истинной находкой для новоприбывших путешественников, кои держали кошельки в карманах своих друзей. Бомбак при виде дамы сразу же загорелся и был вполне благосклонно принят. Они получили приглашение назавтра к обеду, равно как и я вместе с Заирой, которую, впрочем, предпочёл бы оставить дома, если бы не ожидавшие меня в этом случае слёзы и стенания. У Бомбака собралось весёлое общество. Сам он занимался лишь прекрасной авантюристкой, Кревкёр был пьян, а я почти не притрагивался к вину. Что касается Заиры, то она всё время сидела у меня на коленях. Утром принесли новое приглашение, однако я не взял с собой Заиру, так как знал, что будут русские офицеры и могут возникнуть поводы для ревности — ведь они имели возможность переговариваться с нею на своём родном языке! Когда я пришёл к Бомбаку, Кревкёр и Ларивьер уже сидели за столом вместе с двумя офицерами, братьями Луниными, которые сумели с тех пор достичь уже генеральских чинов. Тогда это были лишь молодые кадеты. Младший, тоненький и пригожий, словно девица, блондин, считался интимным другом г-на Теплова, секретаря кабинета. Поговаривали, будто он завоевал сию плодотворную дружбу посредством известной снисходительности. Я сел рядом с ним и получил столько знаков нежного внимания, что принял его за переодетую женщину. На высказанные мною подозрения он пожелал дать мне немедленные доказательства обратного. Невзирая на моё отвращение и видимое недовольство, Ларивьер, сей юный шалопай, показал свои подвергнутые сомнению достоинства. Позднее явились другие приглашённые, и был разложен фараон. В одиннадцать часов ещё шла игра, оставившая Бомбака без гроша. За сим последовала оргия, которую я не буду описывать, щадя чувства моих читателей. Ларивьер, ни в чём не отставая от мужчин, пила и выделывала всяческие безумства, и только мы с Кревкёром сохранили целомудрие, подобно двум добродетельным старцам, кои с философическим пренебрежением взирают на неистовства пылкой молодости. Возвратившись домой столь же целомудренным, каковым из него вышел, я едва успел увернуться от брошенной Заирой бутылки, после чего девица начала кататься по полу, словно в припадке падучей, покушаясь разбить себе голову. Я подбежал к ней и стал звать на помощь, не сомневаясь, что она сделалась безумной. Но тут же картина переменилась — она принялась осыпать меня упрёками и бросила в лицо колоду карт, по которым будто бы узнала о моей измене. Вместо ответа я собрал карты и, швырнув их в огонь, объявил малютке, что не могу более оставаться с нею, коль скоро она покушается убить меня. Я признался, что провёл ночь у Бомбака в обществе Ларивьер, но отверг все ее обвинения, нимало не погрешив при этом против истины. После сего я улёгся в постель и почти сразу заснул. При моём пробуждении она сидела у моего изголовья и со слезами умоляла о прощении. Гнев мой рассеялся, и я оказал ей те знаки приверженности, кои столь приятны женщинам. Через два дня после сей сцены мы вместе с малюткой отправились в Москву. Это путешествие доставило ей величайшее счастье. Я возбудил у сей юной девицы истинную страсть и вот почему: во-первых, она садилась за мой стол, что было для неё изрядным знаком внимания; во-вторых, время от времени я навещал вместе с нею её родителей; и, наконец, нельзя не сказать, что, следуя русскому обычаю, я употреблял иногда палку. Последнее там совершенно необходимо. От русских ничего не добьёшься убеждением, каковое они не в состоянии уразуметь. Слова бесполезны, всё делает битьё. Проученный раб всегда скажет: “Хозяин мог выгнать меня, но не сделал этого. Значит, он любит меня, и я должен угождать ему”. Я.взял себе в услужение казака, говорившего по-французски. Иногда он выпивал слишком много водки, и тогда я обращался к нему с укорами. Один приятель сказал мне: “Остерегитесь, вы не бьёте своего слугу, и он побьёт вас”. Почти так оно и случилось. Однажды, когда он был совершенно пьян, я изругал его последними словами и пригрозил рукой. Схвативши палку, он кинулся на меня и ударил бы, если бы я не свалил его с ног. Русский раб, столь послушный и мягкий, в опьянении страшен. Стакан водки делает его диким зверем. Вот главный порок этого народа — они слишком много пьют. Но грех сей простителен, ибо проистекает от суровости климата. Кучер, дожидающийся на улице своих хозяев, прибегает к водке, дабы облегчить для себя холод. Первый стакан влечёт за собою второй, и, в конце концов, лекарство делается хуже недуга. Если кучер поддаётся сну, то уже не проснётся. Иностранцы лишались здесь носа или уха, а то и доброй половины щеки. Однажды утром, когда я ехал в Петергоф, мне попался навстречу один русский, который вдруг, набрав снега, кинулся ко мне и, сильно схватив меня, стал тереть моё левое ухо. В первую минуту я хотел защищаться, но, к счастью, всё-таки понял, что его подвигнуло на сие чувство жалости. В самом деле, ухо моё стало замораживаться, и добряк понял это по выступившим белым пятнам. Незадолго до отъезда моего в Москву императрица поручила своему архитектору Ринальди соорудить на Дворцовой площади большой деревянный амфитеатр, план коего мне довелось видеть. Её Величество намеревалась устроить там конный турнир, где блистал бы весь цвет воинства. Однако же празднество сие не состоялось по причине дурной погоды. На афише значилось, что турнир состоится в первый погожий день, но этот день так и не наступил. В Санкт-Петербурге редко случается утро без дождя, ветра или снега. Итальянцы не сомневаются в хорошей погоде, русским же всегда следует ожидать плохой. Мне всякий раз хочется смеяться, когда путешественники из России с гордостью говорят о чистом небе своего отечества. Сам же я ничего, кроме серого тумана, изрыгавшего густые хлопья снега, так и не увидел. Возвратимся, однако, к моему путешествию в Москву. Мы выехали из Петербурга вечером, о чём возвестил пушечный выстрел, без коего было бы невозможно понять это, поелику в конце мая ночей там не бывает. В полночь без свечи можно прочесть письмо. Великолепно, не правда ли? Согласен, но всё-таки со временем это приедается, подобно тому, как пространная острота теряет свою прелесть. На что надобен день, беспрерывно длящийся в течение семи недель? Но я всё забываю о поездке в Москву. За двадцать четыре рубля я нанял кучера и шесть лошадей. Недорого, если взять в соображение, что длина пути составляет семьсот вёрст, или почти пятьсот итальянских лье. Мы ступили на землю только в Новгороде, и там мне показалось, что возница наш очень грустен. Я спросил о причине сего, и он ответствовал, что одна из лошадей отказывается от пищи и, по всей вероятности, придётся пожертвовать моим путешествием. Я пошёл с ним в конюшню, где и в самом деле бедное животное стояло недвижимо с опущенной головой, не подавая признаков жизни. Возница обратился к нему с проповедью и в самых ласковых выражениях просил поесть хоть немного. Он ласкал его и целовал ноздри, но совершенно бесполезно. Тогда добряк ударился в слёзы, я же умирал от смеха, видя его старания растрогать животное изъявлениями своей любви. Прошло с четверть часа, но мы совершенно ничего не добились, а у возницы уже иссякли слёзы. Тогда решил он переменить способ убеждения и впал в ярость. Обозвав несчастного ленивцем и упрямцем, он вытащил его из конюшни и принялся лупить палкой. После сего, отведя обратно в стойло, снова предложил корм. Животное стало есть, мир восстановился, и путешествие моё было спасено. Только в России палка может творить подобные чудеса. Но, говорят, теперь она уже не так действенна. У русских, на их беду, вера в неё ослабла. Они развратились и перенимают французские обычаи. Лучше поопаслись бы сего! Как далеки теперь времена Петра Великого, когда палка употреблялась с регулярностью и соблюдением чинов. Полковник получал кнут от генерала и назначал его капитану. Сей последний — лейтенанту, а тот, в свою очередь, угощал им капрала. Только солдат не мог ни на ком отыграться и получал удары со всех сторон. В Москве мы остановились у хорошего трактирщика. Подкрепившись обедом, который всегда необходим мне после длительного путешествия, я взял наёмный экипаж и поехал с рекомендательными письмами. В промежутках между этими визитами я мог показать Москву моей маленькой Заире. Всё было ей любопытно, и каждое сооружение повергало в изумление. Мне запомнилось лишь одно происшествие во время сей прогулки — от страшного грохота колоколов у меня заложило уши. На следующий день я принимал ответные визиты. Каждый приглашал меня к обеду вместе с моей воспитанницей. Г-н де Демидов выказал в отношении её и меня особливую любезность. Должен заметить, что малютка ничего не упустила, дабы оправдать таковое внимание. Во всех домах, куда я её привозил, все единогласно восхваляли непринуждённость её манер и красоту. Мне же было приятно то, что никого не заботило, вправду ли она моя воспитанница или же просто любовница и служанка. В этом отношении русские из всех прочих народов доставляют менее всего стеснения. Их жизненная философия достойна самых цивилизованных наций. Тот, кто не бывал в Москве, не видел России, а кто знает только жителей Санкт-Петербурга, не имеет представления о русских настоящей России. Обитателей новой столицы почитают здесь за чужеземцев. И ещё долго истинной русской столицей останется Москва. У многих московитов Санкт-Петербург вызывает ужас, и при случае они не преминут повторить призыв Катона. Оба сии града суть не только соперники по своей судьбе и расположению. Причины политические и религиозные делают их воистину врагами. Москва держится за прошлое. Это город традиций и воспоминаний, город царей, дщерь Азии, с удивлением видящая себя в Европе. Здесь повсюду обнаруживается именно таковой характер, дающий сему граду истинно неповторимое обличие. За восемь дней я увидел всё — храмы, строения, мануфактуры, библиотеки. Впрочем, последние весьма дурно составлены, ибо народ, не желающий перемен, не может любить книги. Что касается общества, оно показалось мне более пристойным и цивилизованным, нежели петербургское. Особливо московские дамы весьма приятны. У них в моде один обычай, который следовало перенять другим странам — когда чужеземец целует у них руку, они тут же подставляют губы. Невозможно вычислить, сколько прелестных ручек спешил я расцеловать в первую неделю моего там пребывания. За столом блюда подают неловко и в беспорядке, но они многочисленны и изобильны. Это единственный город в свете, где богатые люди держат по-настоящему открытый стол. Нет нужды иметь приглашение, чтобы разделить с хозяином трапезу, достаточно быть лишь знакомым ему. Часто случается, что друг дома приводит с собой нескольких своих приятелей, которых принимают так же, как и всех прочих. Если вы опаздываете, кушанья без промедления подают заново. Не бывало случая, чтобы русский когда-нибудь сказал: “Вы пришли слишком поздно”, он просто не способен на подобную неучтивость. В Москве кушанья приготовляются с утра до ночи. Повара частных домов заняты там не меньше, чем парижские трактирщики, а хозяева столь широко понимают гостеприимство, что почитают себя обязанными всякий раз садиться за стол, хотя сие может продолжаться беспрерывно до самой ночи. Я никогда не обосновался бы в Москве из страха потерять здоровье и остаться с пустым кошельком. Среди всех народов русские более прочих привержены чревоугодию и суевериям. Их покровитель, Святой Николай, удостаивается большего числа поклонов и молитв, нежели все другие святые вместе взятые. Русский не молится Богу, он поклоняется Святому Николаю и обращается к нему с любыми своими нуждами. Его изображения можно видеть повсюду: в столовых, в кухнях и всех прочих местах. Воистину, это их семейный Бог. Каждый входящий в дом сначала должен поклониться иконе, а потом уже приветствовать хозяина. Мне приходилось видеть московитов, которые, взойдя в комнату, где, по какой-то невероятной случайности, не было святого образа, бежали в соседнюю искать оный. Как и во всех доведённых до крайности религиях, сии обычаи суть пережитки язычества. Верхом нелепости является и то, что, хотя московитский диалект есть чистейший язык татар, богослужение отправляется по-гречески. Прихожане всю жизнь слушают проповеди и бормочут молитвы, не разумея ни единого слова. Перевод же почитался бы кощунством. Это внушает им духовенство, чтобы сохранить власть, которую оно употребляет для своей выгоды. По возвращении из Москвы в Санкт-Петербург я узнал о бегстве Бомбака и его аресте в Митаве. Бедняга угодил за решётку, и дело приняло дурной оборот, поскольку налицо был случай дезертирства. Тем не менее, ему сохранили жизнь и даже чин, но отправили навечно в камчатский гарнизон. Что касается Кревкёра и его любовницы, то они исчезли, но уже с кошельком своего друга у себя в кармане. Узнав о прибытии герцога Карла Курляндского, я сделал ему визит. Он остановился у г-на Демидова, который, обладая самыми богатыми в России рудниками, построил себе дом из одного железа. Стены, двери, лестницы, крыша, потолки и даже пол — всё железное! Он мог не опасаться пожара, и даже в худшем случае дом только обгорел бы. Герцог Курляндский привёз свою любовницу и повсюду искал для неё мужа, но безуспешно. Я представился ей, и она настолько утомила меня своими жалобами, что я дал себе слово никогда более не попадаться ей на глаза. За время моего пребывания на берегах Невы я имел возможность убедиться, насколько образованные русские, или почитающие себя за таковых, ценят французские книги. Впрочем, под сим именем почитаются лишь произведения Вольтера, который для московитов представляет всю французскую литературу. Великий писатель посвятил императрице свою “Философию истории”, написанную, как он утверждал, нарочито для Екатерины. Уже через месяц после сего в России было напечатано три тысячи экземпляров этого сочинения, распроданных за одну неделю. Каждый знавший по-французски держал книгу в кармане, как молитвенник. Знатные особы только и рассуждали, что о Вольтере, и клялись его именем. Прочитавшие сие сочинение полагали себя обладателями боговдохновенного знания, почти как сам автор. Эти русские заставили меня вспомнить остроумное изречение одного римского прелата, который говаривал: “Остерегайтесь вступать в спор с человеком, прочитавшим за всю жизнь лишь одну книгу”. Следуя его наставлению, я с. невозмутимостью наблюдал сей бурный поток восторгов. Однако пора уже приступить к рассказу о моей встрече с императрицей. Граф Панин, воспитатель наследника, как-то раз спросил меня, уж не собираюсь ли я уехать, не представившись Её Величеству. Я ответствовал, что опасаюсь быть лишённым такового счастия из-за отсутствия рекомендаций. На это граф указал мне сад, где императрица имеет обыкновение прогуливаться по утрам. — Но, помилуйте, как же мне подойти? — Можете не беспокоиться этим. — Да ведь я не известен Её Величеству... — Ошибаетесь, она видела и уже отличила вас. — Всё равно, я никак не осмелюсь подойти к императрице без постороннего содействия. Граф условился со мной о дне и часе, и в назначенное время я прогуливался, созерцая убранство сада, где по аллеям было расставлено множество статуй самой жалкой работы. Горбатые Аполлоны и тощие Венеры перемежались Амурами, изваянными по образцу гвардейских солдат. Добавьте к сему уморительную путаницу имён мифологии и истории. Помню одну безобразно ухмылявшуюся фигуру с надписью “Гераклит”. Старец с длинной бородой назывался Сафо, а старуха — Авиценной. Я перестал хохотать, лишь когда надобно было приблизиться к императрице. Она шла в сопровождении нескольких дам, предшествуемая Орловым. Рядом с нею был граф Панин. После первых комплиментов она спросила моё мнение о саде, на что я лишь повторил свой ответ прусскому королю, интересовавшемуся тем же предметом. — А надписи, — присовокупил я, — очевидно помещены для обмана невежд и увеселения тех, кто знаком с историей. — Все эти имена совершенно ни о чём не говорят. Здесь просто посмеялись над моей бедной тёткой. Надеюсь, вы имели возможность увидеть в России вещи не столь комические, как эти статуи. — Мадам, то, что может вызвать улыбку, ни в коей мере не сравнимо со всем остальным, заслужившим восхищение чужестранцев. Во время разговора мне удалось упомянуть о короле Пруссии и превознести его. Императрица заставила меня рассказать о всех моих беседах с Фридрихом. Потом речь зашла о предполагавшемся турнире, в коем должны были участвовать самые славные воины Империи. Екатерина спросила, приняты ли подобные празднества в моём отечестве. — Всенепременно. Тем более, что венецианский климат способствует увеселениям сего рода. Хорошие дни у нас столь же обычны, сколь они редки здесь, хотя путешественники находят, что ваш год всегда опаздывает. — Совершенно справедливо, у нас год на одиннадцать дней старее. — А не полагает ли Ваше Величество, что введение в таком необъятном государстве грегорианского календаря было бы достойнейшим новшеством? Ведь Вашему Величеству известно, что он принят всеми странами. Даже Англия в течение последних четырнадцати лет одиннадцать раз упраздняла последние февральские дни, что принесло её правительству несколько миллионов. Европейские державы с изумлением видят господство старого стиля под эгидой государыни, стоящей во главе церкви, и при наличии Академии Наук. Полагают, что Пётр Великий, установивший первое января началом года, отменил бы и старый стиль, если бы не почитал себя обязанным следовать примеру Англии. — Но Пётр, — прервала меня императрица, — не был учёным. — Зато он обладал значительно большим — великим разумом и выдающимся гением. Какое умение вести дела! Какая решительность! Какая смелость! Он преуспел во всех своих начинаниях, благодаря уму, позволявшему избегать ошибок, и силе характера, способного бороться со злоупотреблениями. Я ещё не кончил своего панегирика, но Екатерина уже оборотилась ко мне спиной. Подозреваю, что она испытывала тайное неудовольствие от моих похвал её предшественнику. Обеспокоенный подобным концом аудиенции, я отправился к графу Панину, который уверил меня, что я весьма понравился Её Величеству, и она каждодневно осведомляется обо мне. Он советовал использовать все оказии, чтобы чаще попадаться на глаза императрице. “Несомненно, — добавил он, — Её Величество вызовет вас, и будет достаточно заявить о желании поступить на службу, чтобы получить место”. Не очень хорошо представляя, какое занятие возможно найти в малопривлекательной для меня стране, я был польщён благоприятным мнением, составленным императрицей о моей особе, не говоря уже о драгоценной возможности бывать при дворе. Я широко пользовался сей привилегией и каждое утро неизменно прогуливался по саду Её Величества. В один прекрасный день мы повстречались там лицом к лицу. Я сейчас расскажу об этой новой беседе, но сначала прошу позволения упомянуть о недолгом путешествии, совершённом мною в окрестностях Петербурга. Оно было предпринято в связи с большими маневрами пехоты, на которых присутствовал весь двор. Старшие офицеры и придворные дамы заранее наняли квартиры, поэтому было весьма трудно отыскать себе помещение. Самая бедная деревня Западной Европы кажется чудом роскоши в сравнении с русскими селениями. Они являют собой трущобы вперемежку со стойлами для скота, и нечистота там есть наименьшее из неудобств. Посему я решился устроить себе жилище в своей же карете, из коей можно было, не выходя, наблюдать сие любопытное зрелище в любом удобном месте. Празднество продолжалось три дня. Изображалось некое подобие войны, сожгли фейерверки и взорвали форт, что стоило жизни нескольким солдатам — обстоятельство, мало кого обеспокоившее. Я взял с собой Заиру и мог ещё раз убедиться, что карета наилучшим образом приспособлена для жизни с любовницей. В своём дорожном дормезе я даже принимал визиты, и все расточали мне комплименты по поводу экипажа и его содержимого. Князь Дубской предложил купить у меня и то, и другое. Честолюбие помешало мне уступить карету, а искренняя привязанность моя к Заире оказалась не столь велика, чтобы лишить себя обладания ею. Возвращаюсь теперь к истории моих разговоров с императрицей. Манера её обращения весьма польстила мне: — Ваши пожелания, относящиеся к чести России, уже исполнены. С сегодняшнего дня все отправляемые за границу депеши, равно как и публикуемые акты, кои имеют историческое значение, будут помечаться двумя числами одновременно. — Я уже имел честь заметить Вашему Величеству, что старый стиль отстаёт от нового на целых одиннадцать дней, и к концу века разница увеличится ещё на один. Как быть с ним? — У меня всё предусмотрено. Погрешность составляет одиннадцать дней, что в точности соответствует числу, на которое ежегодно увеличивается эпакта. Ваше равноденствие считается 2 марта, а у нас 10-го, но здесь не помогут даже астрономы, ибо дата равноденствия отличается на день, два и даже три. Я был поражён и подумал: “Это же целый астрономический трактат”, но всё-таки решился возразить: — Нельзя не восхищаться учёностью Вашего Величества, однако как быть с праздником Нового Года? — Я ожидала сего вопроса. Вы хотите сказать, что его не празднуют во время солнцестояния, как следовало бы. На мой взгляд, подобное возражение несостоятельно. Справедливость и политика вынуждают меня сохранить это небольшое несоответствие. Иначе меня сочтут за еретичку, которая отменяет установления Никейского Собора. Не желая, естественно, оспаривать Никейский Собор, я ничего не ответил. По мере того, как императрица углублялась в рассуждения, моё восхищение первоначально увеличивалось, но через некоторое время я заметил, что она словно декламирует зазубренный урок, и восторгаться стоит лишь её памятью. Впрочем, она излагала свои мнения, полученные от многих суфлёров, с образцовой скромностью. Капризная от природы, Екатерина положила себе за правило всегда оставаться ровной в обращении. В то время, когда я видел императрицу, она была ещё молода, высокого роста, но её полнота уже приближалась к тучности. В остальном царица выделялась белизной кожи, благородным лицом и простыми манерами. Её мог счесть красивой лишь тот, для кого не существенны правильность и гармония черт. Я был до крайности тронут добротой Екатерины, которая порождала у всех окружавших ее столь необходимое монархам доверие, коего не смог, вследствие своей суровости, завоевать её сосед, прусский король. Исследуя жизнь сего государя, восхищаешься его великим мужеством, проявленным во время войн, но без помощи фортуны, немало ему способствовавшей, он никак не смог бы удержаться на троне. Фридрих слишком доверялся случаю. Он являл собой воплощение игрока, столь же азартного, сколь и умелого. Посмотрите теперь на историю Екатерины, и вы увидите, как мало она полагалась на громкие победы, а занималась воплощением преобразований, кои Европа до тех пор почитала неосуществимыми. Императрица без устали говорила мне про календарь, но это ничем не помогало моим собственным делам. Я решил явиться к ней ещё раз, предполагая навести беседу на иные предметы. И вот я в Царском Селе. Заметив меня, она сделала знак приблизиться и сказала: — Кстати, я забыла спросить, остались ли у вас какие-нибудь возражения против моей реформы? — Я могу лишь ответить Вашему Величеству, что сам основоположник признавал у себя небольшую ошибку, но её малость позволяет не вносить никаких поправок в течение восьми или девяти тысяч лет. — Мои вычисления согласуются с вашими, и папа Григорий VII напрасно упомянул об ошибке — законодатель не должен показывать свои слабости. Смешно подумать, если бы он не упразднил високосный год в конце каждого столетия, через пятьдесят тысяч лет человечество имело бы на год больше, а праздник Нового Года приходился бы десять-двенадцать тысяч раз на летние дни! Наследник Св.Петра нашёл в приверженцах своей церкви уступчивость, которую вряд ли встретил бы здесь среди всеобщего почитания обычаев старины. — У меня нет ни малейших сомнений, что перед желанием Вашего Величества падают все преграды. — Я хотела бы разделять ваше мнение, но представьте сокрушение моего духовенства, если бы я убрала из календаря сотню святых, имена коих приходятся на последние одиннадцать дней. Другое дело у вас, католиков, когда каждый день посвящен только одному святому, вместо наших десяти-двенадцати. А кроме того, заметьте, самые древние государства упорно придерживаются своих первоначальных установлений. И я отнюдь не осуждаю обычай вашей страны праздновать начало года 1 марта — это лишь указывает на её древность. Говорят, будто у вас не принято разделять двадцать четыре часа на две части? — Да, день у нас считают от начала ночи. — Какая странность! Мне бы это показалось до крайности неудобным. — Да позволит мне Ваше Величество считать сей обычай предпочтительнее вашего. Нам нет надобности палить из пушки, дабы оповещать о закате солнца. После сей учёной беседы она поговорила со мной ещё о других венецианских обычаях, в том числе азартных играх и лотерее. — Мне предлагали учредить лотерею в моём государстве. Я согласилась, но лишь при условии, чтобы ставка не была выше одного рубля и не разоряла тем самым бедняков, кои, не понимая хитростей игры, могут понапрасну обольститься лёгкостью выигрыша. Таков был последний разговор, которым удостоила меня Великая Екатерина. Если мои записки хоть немного заинтересуют читателя, он, несомненно, пожелает узнать, каким образом избавился я от Заиры, начинавшей уже утомлять меня. История сего расставания, которое не повлекло никакой трагической сцены, как можно было того опасаться, получила своё начало в том происшествии, о каковом я намереваюсь теперь рассказать. Нетрудно догадаться, что Заира могла лишиться моей привязанности лишь из-за появления другой женщины. Вот как это случилось. Однажды в Санкт-Петербурге я отправился во Французскую Комедию и, сидя один в большой ложе, скучал от всего, происходившего на сцене. Вдруг заметил я в одной из задних лож необыкновенно красивую даму, рядом с которой никого не было. Оказия показалась мне соблазнительной, я вошёл в ложу и заговорил. Мы стали рассуждать о пьесе и игре актёров, беседа сделалась оживлённой, причём дама безупречно говорила по-французски — явление чрезвычайно редкое среди русских, и на моё о том замечание было сказано: — Я парижанка, и меня знают под именем Вальвиль. — Пока мне не приходилось ещё рукоплескать вам на сцене. — Оно и не удивительно, я здесь не более месяца и выступала лишь один раз в “Любовной страсти”. — Как Агнесса? — Нет, в роли субретки. — Почему же только один раз? — Я имела несчастье не понравиться императрице. — У неё трудный нрав, и она часто несправедлива. — Хоть я и ангажирована на весь год, но вряд ли дождусь даже конца месяца, чтобы получить свои сто рублей. Из-за этого вынужденного безделья я забываю своё ремесло, ещё не овладев им до конца. — Но неужели при таких глазах вы не нашли какого-нибудь придворного кавалера, который поддержал бы вас? — Ни одного. — И у вас нет возлюбленного? — Нет. — В это невозможно поверить. Я решил ковать железо, пока оно не остыло, и на следующий день отправил девице галантную записку такого содержания: “Мне очень хотелось бы составить более близкое с вами знакомство, а посему прошу благосклонного разрешения приехать к вам запросто отужинать. Не знаю, насколько вы расположены разделить истинную страсть, возбудившуюся во мне, но ежели не благоволите пролить бальзам на мои страдания, я буду обречён претерпевать ужасные муки. Рассчитывая через несколько дней отправиться в Варшаву, я могу предложить вам место в моём дормезе, за которое вы заплатите лишь скукой от моего общества. Кроме того, у меня есть способы востребовать для вас паспорт. Моему слуге приказано дожидаться вашего ответа, который, как я надеюсь, будет вполне благоприятен”. Через недолгое время принесли согласие принять меня к ужину, сопровождавшееся объяснениями, что постараются смягчить мои муки. Принято было и предложение ехать вдвоём. В назначенный час я пришёл к Вальвиль и застал её одну. Она приняла меня как старого знакомца, и вначале разговор шел о нашем предполагаемом путешествии: — Но как вам удастся получить для меня позволение выехать из Санкт-Петербурга? — В этом нет ничего невозможного. Всё очень просто. С этими словами я подошёл к столу и взялся за перо. — Кому вы хотите писать? — Императрице, — ответил я и написал: “Умоляю Ваше Величество принять во внимание, что, пребывая здесь в праздности, я забуду своё ремесло актрисы быстрее, чем обучилась ему, и щедрость Вашего Величества окажется для меня скорее губительна, нежели полезна. Если же мне будет дозволено уехать сейчас, я навсегда сохраню глубочайшие чувства признательности за безграничную доброту Вашего Величества”. — Вы хотите, чтобы я подписала это? — А почему бы нет? — Но тогда могут подумать, что я отказываюсь от дорожных денег. — Я сочту себя последним из людей, если вы не получите кроме дорожных ещё и годовое жалованье. — Но не слишком ли просить и то, и другое? — Ничуть. Императрица согласится, я знаю её. — Вы проницательнее меня. Хорошо, я подпишу. После основательного ужина, достойного комедиантки и гурмана, Вальвиль без дальнейших церемоний преподнесла мне и другое ожидавшееся угощение. Я нашёл в ней качества и манеры истинной парижанки, которая, обладая красотой и некоторым воспитанием, почитает себя за падшую женщину, если ей приходится отдаваться нескольким мужчинам сразу. Я разгадал её жизнь ещё до того, как она сама рассказала о ней. В Россию её отправил Клэриваль. Он занимался набором актрис для петербургского двора и убедил Вальвиль, что она рождена для сцены и сделает блестящую карьеру на берегах Невы. Мы легко даём убедить себя во всём, что нам приятно, и вот контракт подписан — рискованное предприятие для молодой особы, никогда не поднимавшейся на подмостки. Оно грозило падением, что и не замедлило случиться. После сего, вспомнив про сумасбродства Заиры, я послал к ней моего кучера сказать, что уехал в Кронштадт и останусь там на ночь. По моим понятиям, для сей бедной девицы это была чистая отставка, ибо, сделавшись постоянным возлюбленным Вальвиль, не мог я уже держать у себя мою маленькую татарку. Положив прошение на бумагу, я решил поехать к Заире, но сначала надобно было рассказать новой моей возлюбленной историю той, которую предстояло мне покинуть. Дамы всегда любопытствуют таковыми рассказами. Она вполне одобрила то, как я произвёл сей выбор, и неудивительно, ведь такая женщина как Вальвиль способна испытывать лишь влечение животной страсти и ничего не разумеет в истинной любви. Всё для таких каприз и фантазия, и они неспособны более чем на снисходительную уступчивость. Поэтому с ними столь же легко расставаться, сколь и начинать сызнова. Когда я возвратился, Заира ждала меня печальная, но, вопреки моему ожиданию, не рассерженная, без слёз и рыданий. Её спокойствие смутило меня и, как ни странно, огорчило. С чего бы это? По правде говоря, мне и самому сие непонятно. Может быть, я всё ещё сохранял к ней привязанность, но не мог взять её в чужие края. Она понимала это и смирилась с таковой судьбой, догадываясь, что ей придётся перейти к кому-то другому. Я со своей стороны уже принял на сей счёт решение: один из соседей, мой соотечественник архитектор Ринальди был сильно увлечён малюткой. Он часто повторял мне, что, если я уступлю ему Заиру, заплатит вдвое больше, чем она мне стоила. Я же неизменно отвечал, что отдам её лишь тому, кто будет ей приятен, а все деньги получит она сама. Хотя этот бедняга Ринальди в свои семьдесят два года уже не мог никому нравиться, он всё-таки питал надежды. Я позволил ему поговорить с Заирой о своей любви, что он и сделал, употребляя выспренние слова и со слезами на глазах. По началу малютка отвергла его, но, в конце концов, зная о моём на то согласии, она объявила ему, что, поскольку я её хозяин, и, не чувствуя ни склонности, ни отвращения к кому бы то ни было, она поступит по моей воле. В этот день Ринальди чуть не умер от радости — семидесятилетним старикам и таковые признания должно почитать за истинное счастие. После сего я спросил у Заиры, сможет ли она ужиться с этим добряком, но тут как раз принесли записку от Вальвиль, которая просила меня прийти, чтобы сообщить мне нечто важное. — Идите пока по своим делам, а когда вернётесь, получите мой ответ. Вальвиль я нашёл вне себя от восторга: она поджидала императрицу возле церкви и подала своё прошение. Императрица, тут же на ходу прочтя его, сделала ей знак подождать. Через несколько минут прошение вернули с надписью: “Господину кабинетскому секретарю Елагину”. Это означало приказ сему чиновнику выдать актрисе годовое жалованье, сто дукатов на прогоны и паспорт. Она должна была получить всё это через две недели, так как русская полиция выдаёт иностранцам паспорта лишь по истечении сего срока со дня запроса. Вальвиль выказала мне самые живейшие знаки своей признательности, и мы назначили день отъезда. Я тут же послал уведомление об этом в городскую газету — таков здесь обычай для знатных особ. Я обещал Заире быстро возвратиться и посему, любопытствуя, кроме того, знать её решение, поехал к ней ужинать. Она спросила, отдаст ли мне Ринальди, получив её, те сто рублей, которые я заплатил за неё отцу. — Конечно, моя милая. — Но теперь ведь я стою дороже. Во-первых, ты мне оставляешь все подарки, и потом я научилась говорить по-итальянски. — Совершенно справедливо, и чтобы не говорили, будто я из корысти уступил тебя, я намерен подарить тебе и эти сто рублей. — Ежели так, почему бы не вернуть меня к отцу? Это было бы великодушнее и благороднее. — Конечно, но как быть с Ринальди? Сей несчастный добряк обожает тебя. — Ну, так пусть он обращается к моим родителям и договаривается о цене... Или ты хочешь, чтобы он подешевле купил меня? — Напротив, я был бы только рад оказаться полезным твоему семейству. А Ринальди, ко всему прочему, ещё и очень богат. — Значит, нет более никаких препятствий. Я всегда буду помнить твою доброту. Поцелуй меня и давай спать. Это была наша последняя ночь. Назавтра мне предстояло отвезти Заиру в Катериненгоф. Такова история моего расставания с маленькой московиткой. Если я жил в Санкт-Петербурге добропорядочно и степенно, то я обязан сим одной только ей. Зиновьев советовал увезти Заиру с собой, но меня пугало будущее, ибо любил я её чрезвычайно, и она стала бы делать со мной всё, что ей угодно. Я не переставал поздравлять себя за связь с Вальвиль, понимая, что склонность моя к любовным делам могла бы слишком далеко завести меня. Всё утро Заира укладывала свои вещи. Она и плакала, и смеялась, и пела сразу. Я же был потрясён, и слёзы текли у меня вопреки всем усилиям. Читатель знает, как мне всегда тяжело расставаться с любовницей, даже если я заимел уже другую. Получается так, что верность перемешивается с изменой. Когда я привёз малютку к родителям, всё семейство пало передо мной ниц в знак глубокого почитания. А после того, как Заира рассказала им о заключённой сделке, они осыпали меня благодарностями и благословениями. Я сообщил обо всём Ринальди, который одобрил мои предложения. Он легко договорился с отцом, и дочь уже не сопротивлялась. Перед своим отъездом я имел узнать, что Заира ринальдизировалась. Бедное дитя! Старый толстосум составил её счастие, но через несколько лет она похоронила его. Итак, Вальвиль сделалась единственной моей приятельницей. Всё было готово для нашего путешествия, я даже взял к себе на службу одного армянского торговца, оказавшегося изрядным поваром, которой ссудил мне сотню дукатов. Мы предполагали ехать, не останавливаясь, до Риги, поэтому я велел положить в карету матрас, и получилась в некотором роде дорожная постель, на коей можно было возлежать со всеми удобствами. Моя актриса нашла сей способ путешествовать до крайности комическим. У меня в карете оказались припасены лучшие вина, самая деликатесная пища и аппетитная женщина — Комус, Момус и Венус одновременно, и сие путешествие было непрестанным услаждением всех чувств. До Риги мы ехали целых восемь дней — столь повредились дороги из-за обильного дождя. Я уже не застал в городе герцога Карла Курляндского. А через четыре дня мы въехали в Кенигсберг. Здесь я простился с Вальвиль, которую ожидали в Берлине, оставив ей моего армянина, коему она выплатила сто дукатов. Мы расстались наилучшими друзьями, как люди, постигшие искусство жить. В этом и заключается прелесть подобных связей — поскольку не всё принесено в жертву любви, ни та, ни другая сторона не чувствует себя уязвлённой, и в душе остаётся лишь искренняя и нежная дружественность.
XXXIX Я БЕРУ СЕБЕ ГУВЕРНАНТКУ НЕСЧАСТЛИВАЯ ПОЕЗДКА В ВЕНУ 1766-1767
По прибытии в Бреслау я отправился к знаменитому венецианцу аббату Бастиани, которого облагодетельствовал прусский король. Аббат был высоким светловолосым мужчиной, достаточно хорошо сложённым, с умным лицом. Он представлял собой тип учёного в самом лучшем смысле этого слова. У него я нашёл то, что ценю превыше всего остального: приятного собеседника, изысканную библиотеку и отменный стол. Великолепные апартаменты аббата располагались на первом этаже роскошного особняка. Остальную часть дома он уступил некой даме, дети которой пользовались особым его расположением, возможно потому, что он приходился им отцом. Несмотря на свой сан, а может быть именно благодаря ему, Бастиани имел заметную склонность к прекрасному полу, однако сия страсть никогда не переходила у него в слабость и не мешала дружеским привязанностям. Больше всего он любил окружать себя юношами: в то время его любимцем был некий молодой аббат, граф Кавалькано. Сам почтенный Бастиани был сыном портного и в Венеции принадлежал к ордену капуцинов, но отрёкся и бежал в Гаагу. Там венецианский посол Трони одолжил ему сто дукатов, благодаря которым он смог приехать в Берлин, где король осыпал его знаками внимания. У меня было рекомендательное письмо к одной баронессе, имя которой я уже забыл. В одиннадцать часов я отправился к ней с визитом. Меня ввели в переднюю, попросив обождать, пока госпожа баронесса одевается. Вместе со мной дожидалась какая-то молодая и пригожая девица. Я сел на канапе рядом с нею, и вскоре завязался разговор: — Конечно, мадемуазель близкая приятельница госпожи баронессы? — Совсем нет, сударь, я не удостоилась такой чести и пришла сюда лишь для того, чтобы предложить мадам свои услуги. — Не будет ли нескромностью спросить, какого рода услуги вы имеете в виду? — Мне хотелось бы получить место гувернантки её дочерей... — О, у баронессы есть дочери? — Трое малюток, прелестных, словно ангелы. — Вместе с вами будет уже четыре ангела. Но я не представляю вас в роли гувернантки, вы ещё совсем молоды, мадемуазель. — Увы, сударь, меня вынуждает необходимость. Я сирота, а мой брат всего лишь лейтенант и не имеет возможности жертвовать многим ради меня. Что мне остаётся, как ни использовать начатки полученного в детстве хорошего образования? — Сколько же вы надеетесь заработать здесь, мадемуазель? — Пятьдесят экю в год. — Это довольно скромно. В ответ последовал тяжёлый вздох. — Мадемуазель, я весьма заинтересован вами. Где вы живёте? — У старой тётушки. — Скажите, а если благородный человек предложит вам вместо того, чтобы быть гувернанткой маленьких девочек, занять такое же место у него, вы согласитесь? — Конечно. — Прекрасно, мадемуазель, я делаю вам это предложение. Вы будете получать пятьдесят экю в месяц. — Неужели, сударь, мне представится счастливая возможность войти в ваше семейство? — У меня нет семьи. Я холостяк, иностранец и провожу время в путешествиях. Если вам угодно согласиться, мы завтра же уедем. — Только вдвоём! Вы шутите, это невозможно! — Почему же нет? — Но, сударь, ведь мы видим друг друга в первый раз. — Это неизбежно, со всеми приходится встречаться когда-то впервые. Что касается знакомства, оно очень быстро установится, если вы проявите столько же заинтересованности, как и я. Мой решительный тон быстро убедил юную девицу в серьёзности предложения. Сам же я испытывал некоторое удивление, потому что, если сказать правду, у меня не было сначала подобных намерений, и всё говорилось лишь для развлечения. Желая уговорить прекрасную незнакомку, я кончил тем, что убедил самого себя, будто серьёзно увлечён. Без лишней самоуверенности можно было считать мои дела довольно успешными — я с удовлетворением заметил её задумчивый и меланхолический вид и то, как она время от времени, словно невзначай, посматривает на меня. Не зная, конечно, всех её мыслей, я тем не менее мог сделать заключение, и оно было в мою пользу. Я говорил себе: “Вот молодая девица, которую я могу ввести в большой свет, где она будет выступать с истинным достоинством”. И уже не сомневался ни в её уме, ни в её чувствах. Переполненный сими прекрасными надеждами, я вынул из кармана два дуката и предложил ей в виде аванса за первый месяц. Она приняла их с очаровательной застенчивостью. Это было, как говорят французы, началом конца. Тем временем меня пригласили к баронессе, которая настаивала, чтобы я был у неё завтра к обеду. Мой отказ весьма огорчил её. Выходя, я уже не увидел в передней мою девицу. Мысли мои переменялись столь быстро, что на следующее утро в пять часов, когда надо было садиться в карету, я даже не вспомнил о ней. Мы не сделали и ста шагов, как кучер неожиданно остановился, ему бросили пакет, который он положил на империал, слуга отодвинул портьеру, и рядом со мной оказалась женщина. Это была моя вчерашняя незнакомка. В дороге она призналась, что разыграла сие маленькое представление, так как не хотела пересудов у меня в гостинице, где не преминули бы заметить, что я увёз девушку, соблазнив её. — Может быть, вам даже помешали бы поехать вместе со мной? — О, совсем нет, я боялась не этого. Хуже всего разговоры прислуги. Вообще-то я никогда не решилась бы последовать за вами, если бы не те два дуката, которые я имела несчастье принять от вас. Мне не хотелось, чтобы вы сочли меня обманщицей. И вот я наедине с молодой девицей, которая, бедный ангел, упала ко мне, старому чёрту, прямо с неба и доверилась моему покровительству. По всей очевидности, благой гений направлял её, ибо я не мог сделать ей ничего, кроме добра. По поводу её отношения ко мне, я, хотя и имел уже позади более сорока лет, относил всё за счёт чувств, совершенно забывая, что тот аккредитив, который все мы носим на лице, давно у меня уже просрочен. Мне не понадобилось много времени, дабы увериться, что прелестная незнакомка, приняв моё предложение, решилась подчиниться всем моим требованиям. Но это было не то, к чему я стремился. Я всегда желал одного — быть любимым, но после Заиры уже стал забывать, что это такое. Комедиантка Вальвиль явилась всего лишь капризом. В Варшаве — ни одной любовной истории. Спутницу мою звали Матон. Она очень хорошо говорила по-французски. На вопрос, так же ли хорошо она пишет, мне было показано письмо, написанное её рукой и свидетельствовавшее о блестящем образовании. Она рассказала, что уехала из Бреслау, никого не упредив, даже свою тётку, которая, впрочем, вряд ли захочет снова увидеть её. — А ваши вещи? — Они не стоят даже того, чтобы укладывать их. — Ну, а этот свёрток? — Здесь рубашка, пара чулок, два платка и шесть платьев. — Но что скажет ваш возлюбленный? — Ничего, потому что я свободна. — И всегда были свободны? — Не скрою, у меня было два возлюбленных. Первый, настоящее чудовище, совратил и бросил меня. Другой — честный юноша, лейтенант, но без гроша. Уже год, как он служит в щтеттинском гарнизоне. Вряд ли можно было придумать что-нибудь проще сей истории, рассказанной с истинным простодушием, словно моя новая знакомая говорила мне: “Я связала себя с вами в единственной надежде улучшить своё положение”. Но самолюбие ослепляло меня, и я имел глупость видеть признаки чувства там, где был лишь расчёт. В двадцать лет, никогда не выезжавшая из Бреслау, мадемуазель Матон испытывала естественное желание повидать мир, путешествуя на мой счёт. Но для меня красивая женщина и любовь — это всё. Я решил ничего не требовать, пока не увижу, что её желания сходятся с моими. Под вечер мы приехали на почтовую станцию и решили провести там ночь. Я заказал ужин. Матон, умиравшая от голода, ела с аппетитом и неумеренно для не привыкшей к вину девице пила. Видя, что она уже валится под стол, я отправил её в постель. Она лепетала благодарности и извинения и безуспешно боролась со сном. Я узнал, что предыдущую ночь она не сомкнула глаз, а два последних дня сидела на хлебе и воде. С превеликим трудом она забралась на кровать и разделась только благодаря моей помощи. Я устроился рядом и проснулся лишь в пять часов утра. Матон всё ещё спала. Я быстро разбудил её, она сразу встала и робко спросила, не хочу ли я поцеловать её, после чего получила вместо одного поцелуя два. Затем мы продолжили наше путешествие в Дрезден. По прибытии в сей город я прежде всего поспешил к моей матушке. Её не было в столице, но я застал своего брата Джованни и его жену римлянку Терезу Роландо. После обеда я отправился в Итальянскую Оперу, где в гостиной шла игра, но соблюдал осторожность, не желая рисковать своими средствами, поскольку у меня было, самое большее, восемьсот дукатов, которые следовало сохранить на возможно долгое время. Красота Матон и обстоятельства путешествия ускорили развязку. На следующее утро мы уже были лучшими в мире друзьями. Я провёл весь день в заботах о ней: надобно было купить рубашки, шляпы, юбки, туфли и ещё тысячу прочих предметов. Когда ко мне приходили с визитами, я отсылал её в другую комнату, а уходя сам, не велел никого принимать. Иногда я вывозил её на прогулку за город, и только в это время она имела возможность разговаривать с теми, кто подходил к нам. Сии довольно тщательные с моей стороны предосторожности заинтриговали целую толпу молодых офицеров и в особенности одного, графа Беллегарда, который льстил себя надеждой взять крепость с первого приступа. Этот молодой и богатый красавец явился ко мне как раз в ту минуту, когда мы садились за стол, и я принял его без всякого удовольствия. Он попросил позволения присоединиться к нам, на что я никак не мог ответить отказом. Беллегард, хотя и держался в границах пристойной беседы, но время от времени позволял себе солдатские шутки. Матон в этих случаях отвечала сдержанной улыбкой, сохраняя достоинство. После обеда я имел обыкновение отдыхать и потому без церемоний просил графа оставить нас. — А мадемуазель разделяет вашу сиесту? — спросил он, улыбаясь. После моего утвердительного ответа граф взял перчатки и шпагу и пригласил нас к обеду на следующий день. Я ответил, что ещё не вывожу в свет свою возлюбленную, но если он согласен довольствоваться незатейливыми кушаньями, всегда буду рад принять его, а он сможет побыть в обществе Матон. Граф не нашёлся, что ответить, сделал серьёзный вид и холодно удалился. О нём не было слышно целых восемь дней. Матушка моя возвратилась из деревни, и я отправился повидать её. Она занимала третий этаж соседнего дома, и из её окон можно было видеть всё, что делается в моей комнате. Вообразите моё удивление, когда я заметил, как Матон, стоя у окна, переговаривается с Беллегардом, оказавшимся в комнате, расположенной рядом с моим апартаментом. Сие открытие развеселило меня, поскольку сам я оставался незамеченным. Однако, не желая быть обманутым, решился я действовать без промедления. Когда за обедом у нас разговор зашёл о графе, я небрежно заметил: — Мне кажется, господин Беллегард влюблён в тебя. — Ба! Вы прекрасно знаете, что молодые офицеры волочатся за всеми девицами подряд, таков уж у них обычай. Вот и граф увлечён мною не более, чем любой другой. — Неужели! Но разве он не был здесь сегодня утром? — Он! Каким образом? Неужели вы думаете, что я приняла бы его? — Значит, ты не видела, как он после парада прогуливался под окнами? — Честное слово, нет. Для меня этого было вполне достаточно. Матон беззастенчиво лгала, и не оставалось никаких сомнений, что я окажусь в дураках, если не опережу её. Я не настаивал и, пребывая в прекрасном расположении духа, даже немного приласкал обманщицу. Потом я отправился в театр, и в картах фортуна всё время мне благоприятствовала. К концу второго акта я удалился. Встретив у своих дверей слугу, я спросил его: — Есть ли на первом этаже другие комнаты кроме моих? — Да, сударь, ещё две. — Скажите вашей хозяйке, что они мне тоже нужны. — Невозможно, сударь, со вчерашнего дня они заняты. — Кем же? — Одним швейцарским офицером. Г-н Беллегард был швейцарцем. Я начал с того, что внимательно осмотрел свои комнаты. Не было ничего более лёгкого, чем перебраться из соседнего окна на мой балкон. Кроме того, комнаты Матон и офицера соединялись запертой лишь на задвижку дверью. Возвратившись, я увидел девицу сидящей у окна. После нескольких малозначительных замечаний я сказал: — Какой здесь свежий воздух! А у меня можно задохнуться. Не поменяться ли нам комнатами? Она ничего не ответила. — Значит, ты не хочешь сделать мне эту любезность, моя дорогая? Опять молчание. — Бели ты так держишься за эту комнату... — Вы же прекрасно знаете, кто здесь хозяин. — В таком случае я лягу тут. — Сегодня? — Да, сегодня. — Как вам угодно. Надеюсь, вы не будете возражать, если я приду сюда утром со своей работой. По этому ответу я понял, что хитрость Матон не уступает моей, и с той минуты почувствовал к ней бесконечное презрение. Я сразу же велел перенести мою кровать в её комнату и поставил своё бюро напротив окна. Матон исподтишка наблюдала за всеми этими перемещениями, но плохие для себя новости встретила с добродушием и к ужину не лишилась аппетита. Хорошее вино всегда веселило её, и перед тем как ложиться, она попросила позволения разделить со мной постель. Я не возражал. Мне был явственно слышен голос Беллегарда и его приятелей, и я полагал, что стану свидетелем, как сосед будет пытаться проникнуть ко мне. Однако всё оставалось спокойным. Впоследствии я узнал, что любовника предупредили (неизвестно, кто и каким образом) о происшедших у его прелестницы переменах. На следующее утро я проснулся с ужасной головной болью и целый день не выходил из комнаты. Моё нездоровье не проходило, и я позвал врача, который пустил мне кровь — напрасный труд, болезнь моя только ухудшилась. Матушка, всегда нежно любившая меня, сразу же пришла, весьма обеспокоенная. Так как кровопускание не принесло никакого облегчения, я принял лекарство, но и оно подействовало ничуть не лучше. На третий день некоторые признаки ясно показали мне, что я стал жертвой галантной болезни. Итак, мадемуазель Матон обманула меня по всем статьям. Никакая другая женщина не могла быть причиной сего, поскольку со времени возвращения из Польши я не имел дела ни с кем, кроме неё. Я провёл весьма беспокойную ночь, но зато придумал план отмщения. Гнев — дурной советчик, он требовал самых жестоких средств, но, к счастью, здравый смысл одержал верх, и в качестве наказания я решил лишь прогнать это недостойное существо. Едва взошло солнце, как я подошёл к её постели и стад трясти спящую, приговаривая: — Несчастная, ты должна всё мне рассказать! Она залилась слезами и воскликнула: — Боже мой, что с вами? Почему вы так рассердились? — Ты ведёшь себя как подлая тварь! — Простите меня, сударь, клянусь вам, это никогда больше не повторится. К тому же, такой пустяк... — Так ты называешь это пустяком! — Но ведь тот маленький золотой крестик был вам совсем не нужен... — Что ты говоришь о золотом крестике? — Я его спрятала... — Так, значит, ты ещё и воровка? Хорошее дело! Но сейчас речь о другом. — Честное слово, я ни в чём больше не виновата. — Ты похитила у меня самое бесценное сокровище. — О чем вы говорите? — Моё здоровье, несчастная! Ты отравила меня. Поднимайся сейчас же, складывай свои пожитки и вон отсюда! Она снова принялась плакать, но уже не пыталась оправдаться. — Боже мой, что я буду делать без вас? — Мне это безразлично. Возьми пятьдесят экю, и чтобы больше я тебя не видел. Ты напишешь мне расписку за эти деньги с указанием причин твоего ухода. Я не хочу разговоров, будто бросил тебя, воспользовавшись девической неопытностью. Она подчинилась, не говоря ни слова, но перед самым уходом рыдания возобновились. Она бросилась на колени, и я был вынужден вывести её. Оказавшись в подобном положении, я не имел ни малейшего желания оставаться в гостинице, и через два дня снял весь первый этаж в доме, где жила моя матушка. Глупое упрямство Матон, хотевшей скрыть всё равно проявившуюся бы рано или поздно болезнь, настолько ухудшило моё состояние, что, если бы признаки проявились на восемь дней позднее, это стоило бы мне жизни. Меня лечили так же плохо, как раньше в Аугсбурге и Везеле, если читатель помнит об этом. Многие не давали мне прохода своим любопытством о моей принцессе, но я коротко отвечал им, что она обманула меня и была прогнана. Через несколько дней мой брат Джованни пришёл ко мне и сказал со смехом: — Граф Беллегард и четверо его приятелей заболели, как и ты. — По заслугам, нечего было отираться возле неё. — Хитрец, тебе хотелось сохранить красотку для одного себя. — Однако они не очень-то проницательны, если не догадались, почему я прогнал эту проклятую гризетку. — Как они могли знать? Весь город думает, что ты в совершенном здравии. — Что ж, теперь ты можешь утешить их, рассказав о моей болезни. Но я никогда не дошёл бы до такой глупости, как они, чтобы самому без всякой нужды объявлять об этом всему свету. Вылечившись, я отправился посмотреть знаменитую лейпцигскую ярмарку. Благоволение фортуны в фараоне и бириби доставило мне в Дрездене четыреста дукатов, и я отправился с аккредитивом на три тысячи экю к банкиру Гофману. Со мной вместе ехал весьма интересный старик, управляющий саксонскими рудниками. Он рассказал мне одну историю, незначительную саму по себе, но примечательную тем, что она навсегда останется тайной для русских. Оказывается, императрица Екатерина, которую все считали брюнеткой, на самом деле имела светлые волосы. Когда она была ещё ребёнком, этот человек каждый день видел её в Штеттине. С тринадцати лет её причёсывали свинцовыми гребнями, потому что она была обещана Петру Ш, а в России всегда хотят, чтобы принцессы императорской крови были брюнетками, так как светлые волосы весьма распространены по всему государству. В последний день ярмарки, как раз когда я садился обедать, у меня в столовой неожиданно появилась отменно красивая женщина — это была Кастельбажак. — Вы здесь, моя прекрасная дама! — Увы! Я приехала две недели назад. — И собрались ко мне только сегодня! — Мы нарочно избегали встреч с вами. — Кто это мы? — Шверин тоже здесь. — Значит, бедняга в Лейпциге? — Да, и сидит в тюрьме. — Что же он натворил? — Подал фальшивый вексель. Несчастный, что с ним будет? Он мог бежать, но не захотел, решившись лучше отправиться на эшафот. — И вы не расставались с ним целых три года, с того времени, как я видел вас в Англии? — О, мой дорогой Казанова, пожалейте нас, не вспоминайте прошлое, спасите от бесславной смерти человека, который позорит своё имя. А ведь речь идёт о каких-то жалких трёхстах экю. — Для Шверина я не сделаю ничего. Этот негодяй чуть было не отправил меня на виселицу своими фальшивыми банковскими билетами. — Но неужели и моя судьба безразлична вам? — Вы — другое дело, и если пожелаете ехать со мной в Дрезден, я дам вам триста экю, как только правосудие разделается с этим мошенником. Для меня всегда оставалось загадкой, почему столь привлекательная и красивая женщина связала себя с подлецом, у которого нет ни ума, ни таланта, ни даже пристойных манер, а вместо состояния — один лишь княжеский титул. — Я никогда не любила его и жила с ним, вопреки самой себе, не умея проявить достаточной твёрдости перед его слабостью и слезами. Её рыдания возобновились с новой силой, потому что женщины приходят в наибольшее расстройство чувств, когда сами рассказывают о своих несчастьях. В двадцать шесть лет она сделалась женой аптекаря из Монпелье, у которого её и похитил Кастельбажак. В Лондоне она не могла прельстить меня — я уже попался в сети другой сирены. Но теперь ничто не связывало мою свободу, и я согласился удовлетворить все её желания. Прислуживающий мне человек был свидетелем сей сцены, которая вызвала в нём живое любопытство. Когда он увидел счастливую развязку, то по собственному побуждению подал для дамы прибор и отправился приготовить в моей комнате новую постель, что немало меня позабавило. Бедная Кастельбажак не заставила уговаривать себя, поскольку пребывание в Лейпциге сделалось для неё совершенно непереносимым. Не говоря уж о долгах, все её вещи попали к хозяину гостиницы, где она остановилась. Кредитор трёхсот экю также стремился наложить руки на платья несчастной женщины, однако она сказала мне, что, если успокоить хозяина, можно получить всё обратно. В этот же день она переехала ко мне. Когда мы собирались устроиться в постели, моя прелестница произнесла с печалью в голосе: — Мой дорогой Казанова, я должна сделать вам одно признание. — Что ещё, моя милая? — Я чувствую, что вы потребуете за свои благодеяния вознаграждение, которое я охотно доставила бы вам, будь только оно возможно. — Я согласен подождать до завтра. — Завтра ничего не изменится. И она принялась плакать. Однако же я с настойчивостью требовал объяснений, и тогда несчастная подняла юбку и продемонстрировала ещё одно очевидное доказательство подлости Шверина. Не сдержав жеста разочарования, я спокойно сказал ей: — Ложитесь спать, мадам. Мне жаль вас, вы достойны лучшей участи. То расположение чувств, в коем я находился, легко могло заставить меня рискнуть собственным здоровьем, и поэтому после зрелого рассуждения я был благодарен ей за предупреждение, избавившее, может быть, меня от неизлечимого отвращения к усладам любви. Это была не какая-нибудь Матон, обманывавшая и до, и после знакомства, а истинно порядочная женщина, украшенная качествами, вполне противоположными её неустройствам, и одарённая превыше всего отзывчивым сердцем — самым гибельным даром изо всех, получаемых нами от Провидения. Именно оно и служило причиной страданий несчастной Кастельбажак. Я нашёл средство вызволить её вещи из гостиницы, заплатив хозяину шестьдесят экю. Она не знала, как изъявить свою благодарность, и старалась показать, сколь тяжела для неё невозможность проявить всю полноту чувств, чего она желала.не менее страстно, чем я сам. Оно и понятно — добропорядочная женщина всегда будет считать себя обязанной тому, кто помог ей, и готова без всяких условий полностью отдаться своему благодетелю. Мы узнали о судьбе Шверина от обманутого им банкира. Сей последний отправил нарочного в Берлин, дабы узнать, не будет ли король против того, чтобы предать фальшивомонетчика всей строгости законов. — Это смертный приговор несчастному! — воскликнула Кастельбажак. — Теперь он пропал. Король заплатит за него, но посадит до конца жизни в Шпандау. — Он должен был попасть туда ещё четыре года назад, — возразил я. — Нам с вами, моя милая, будет от сего только лучше, да и ему самому тоже. Моё появление в Дрездене со своим новым завоеванием вызвало немалое удивление среди тамошнего общества. Мадам являла собой решительную противоположность по сравнению с Матон, и все наперебой поздравляли меня. Кроме достоинства и обходительности светской женщины, Кастельбажак обладала очаровательным нравом, и я не колебался представить её матушке и всем своим знакомым под именем графини де Блазэн. Однако же мне нельзя было долго оставаться в Дрездене, поскольку всё моё состояние ограничивалось четырьмястами экю. В картах фортуна обернулась против меня, и после поездки в Лейпциг я остался без трёхсот дукатов, но, конечно, не надоедал моей красавице подобными пустяками. Соответственно своим принципам я никогда не посвящаю женщин в денежные затруднения. Мы направились в Вену и, сделав непродолжительную остановку в Праге, прибыли в столицу австрийской державы на восьмой день после отъезда из Дрездена, как раз в канун Рождества, и остановились в “Красном Быке”. Мадемуазель Блазэн, а уже не графиня де Блазэн, записалась как модистка и заняла комнату по соседству с моей. И вот на следующий день, когда мы мирно завтракали вдвоём, явились какие-то две личности. — Кто вы такая? — обратился к моей спутнице один из них. — Модистка. — Ваше имя? — Блазэн. — А кто этот господин? — спросил второй, указывая на меня. — Почему бы вам не узнать это у него самого? Тогда незваные гости, не справившись ни о моём имени, ни о моём положении, неучтивым тоном спросили: — Что вы делаете в Вене? — Вы же видите — пью кофе с молоком. — Мадам, этот господин не ваш муж, и вам придётся покинуть город в двадцать четыре часа. — Это мой друг, и мы уедем, когда нам заблагорассудится, а если и уступим, то одной лишь силе. — Как угодно. Но нам прекрасно известно, что господин живёт в другой комнате. — Совершенно справедливо. И что из этого? — А то, что я должен осмотреть вашу комнату, сударь. С этими словами полицейский вышел. Я последовал за ним и застал его как раз в ту минуту, когда он рылся в моей кровати. — Вы не спали здесь этой ночью, сударь. — Почему сие так заботит вас? — Всё ясно, постель не разобрана. — Не суйте нос в чужие дела. Реплика моя была неуместна, этот человек исполнял лишь свои обязанности — он и его товарищи были полицейскими сыщиками. Как только они ушли, ещё раз предупредив нас, что мы должны выехать в двадцать четыре часа, я сказал моей красавице: — Одевайтесь и поезжайте к французскому послу. Надобно известить его обо всём происшедшем. Сохраните имя Блазэн и добавьте только, что возвращаетесь во Францию. Через час она вернулась почти успокоенная. Венская полиция крайне подозрительна и отличается образцовой нравственностью. В её обязанности входит наблюдение за нравами, особливо в отношении иностранцев. Не дозволяется ложиться в постель с женщиной без предъявления брачного свидетельства и паспорта. В наше дело вмешался и хозяин гостиницы, вернее его вынудила к этому полиция. Он предложил моей спутнице выбрать комнату, которая не сообщалась бы с моей. Невзирая на слежку, и даже скорее благодаря ей, я провёл с Блазэн подряд четыре ночи. Страсбургский дилижанс отправлялся 30-го декабря, и я взял в нём место для моей красавицы. У меня было намерение снабдить её на дорогу пятьюдесятью луидорами, но она приняла только тридцать. Из Страсбурга я получил от неё письмо, после которого совершенно ничего не знал о ней до нашей встречи в Монпелье. В первый день нового года я сменил квартиру и отправился с рекомендательными письмами, которые были адресованы графине Штаркенберг и мадам де Сальмор, воспитательнице юной великой герцогини. В Вене я встретил Кальсабиги-старшего, состоявшего при первом министре г-не Каунице. Кроме того, я видел там моего знаменитого соотечественника Метастазио и г-на де Лаперуза — молодого офицера французского флота. Все мои вечера были посвящены опере, где танцевал Вестрис, и моему другу Кампиони, который собирался отправиться в Лондон, чтобы занять пост директора Ковент-Гарденского балета. Однажды вечером, когда мы сидели за превосходным рейнским вином, в комнате появилась юная девица лет двенадцати-тринадцати и с непринуждённым видом подошла ко мне — малютка, видимо, хорошо понимала, что на лице у неё запечатлена рекомендация для самого сурового мужчины. На один очень простой вопрос она ответила латинскими стихами, означавшими просьбу о милостыне. Кроме того, на том же языке она сказала, что в прихожей её ждёт мать, которая может войти по первому моему желанию. — Если я хочу составить знакомство, то уж никак не с твоей матерью, — заметил я латинской прозой. На это она отвечала мне четырьмя стихами, которые совершенно не относились к нашему разговору, из чего я заключил, что во всём этом параде латыни она не понимала ни единого слова. Рассмеявшись, я решил объясниться с ней на её родном языке — она оказалась итальянкой из Венеции, что также подтолкнуло моё любопытство. На один из вопросов она ответила (однако же опять на латыни), что зелёный плод лучше зрелого. Чувства мои воспламенились. Кампиони заметил это и оставил нас наедине. Малютка принялась в подробностях объяснять мне, каким образом и почему отец её оказался в Вене. Однако, занятый совсем другим предметом, я не обращал почти никакого внимания на её рассказ, там более, что она не возводила никаких препон моим действиям. В самый животрепещущий момент она принялась распевать эротические стихи. Когда представление окончилось, я дал ей два дуката, и она с большим чувством благодарила меня (также на латинском языке). Изобретательность сего венецианца, обучившего свою дочь зарабатывать на жизнь подобным образом, показалась мне забавной, а сама девица выглядела довольно неопытной. Однако же в Вене предостаточно очаровательных девиц, и поэтому почти все они пребывают в крайней нужде. Малютка оставила мне свой адрес, и на следующий день с наступлением сумерек мне пришла фантазия навестить её. Изрядная глупость для сорокадвухлетнего мужчины — пешком идти к чёрту на рога в поисках лачуги маленькой проститутки, которая, несмотря на всё своё распутство, не понимала, вероятно, ни непристойности своих стихов, ни самой игры, коей я забавлялся с её помощью. Мне показалось, что она ждала моего прихода, потому что окликнула меня ещё издали, едва только успела заметить. Я быстро поднялся по лестнице отворил дверь и оказался лицом к лицу... Кто бы мог подумать? С этим бандитом Порчини! Тут же была Каттина, выдававшая себя за его жену, и двое вооружённых до зубов славонцев. Девчонка спокойно клевала в углу семечки. Изумление моё было столь велико, что пыл сразу же охладился. Бежать не оставалось времени, и я всем своим видом изобразил уверенность, которой на самом деле никак не мог похвалиться. Порчини встретил меня иронической улыбкой. Поскольку я старался быть поближе к двери, он принялся кричать: — Ну же, смелее! Нечестно опасаться людей, к которым приходишь в гости! — Он бледен, как Пьерро, — со злобной радостью заметила Каттина. Один из разбойников, вынув неимоверной длины нож, чертил по воздуху воображаемые линии, другой деревянным шомполом заряжал пистолеты. Соблазнившее меня накануне прелестное существо, сидя в своём углу и напевая непристойные латинские песенки, продолжало заниматься семечками. Со времени моего бегства из Лондона после аферы барона Штенау я ещё не подвергался такой опасности. Взяв самый спокойный тон, я холодно спросил Порчини: — Что вы хотите от меня? — Что я от тебя хочу! Мне было бы смешно, если бы я не разрывался от ярости. Скажи лучше, что хочешь ты, презренный! — В таком случае мне нечего добавить, и я удаляюсь. — Не выйдет! Я поймал тебя и не собираюсь отпускать. Не припомните ли вы, дорогой друг, как в Лондоне чуть было не отправили на тот свет одного офицера? И не думали пожалеть его. Не жди теперь жалости от меня. Ты хотел отомстить, но пришла моя очередь! Произнеся эти слова, он схватил со стола пистолет и направил его прямо мне в грудь — я почёл себя уже мёртвым. К счастью, один из бандитов выбил оружие из его рук, а другой, схватив убийцу за плечи, заставил сесть. Порчини не оказал ни малейшего сопротивления. — Не шумите, — сказала Каттина, — и лучше всего помириться. На столе были бутылки. Каттина налила себе и, посмотрев на меня, сказала: — За ваше здоровье, Казанова! Я сделал отрицательный жест. — Ах, ты ещё отказываешься! — закричал Порчини, к которому, казалось, возвратилась вся его ярость. — Ты думаешь легко отделаться! Нет, чёрт побери, тебе придётся платить! — Согласен, я заплачу. И я поднёс руку к карману, чтобы достать дукат, не вынимая кошелька. — Уж не боитесь ли вы за свой кошелёк? — проговорил один из разбойников, заметив мои колебания. — Здесь все честные люди. При этом он скорчил гримасу, напугавшую бы команду целого пиратского корабля. Что оставалось делать, пришлось вытащить кошелёк. Дрожащей рукой я принялся развязывать шнурок, но бандит внезапно выхватил его и бросил Порчини, который воскликнул: — Я принимаю это как справедливое возмездие за все несчастия, принесённые мне этим злодеем. — Оставьте его себе, — ответил я, пытаясь улыбнуться, — я согласен, дайте только мне уйти. — Хорошо, но чтобы не было никаких обид. Здесь самый отвратительный из бандитов протянул мне руку, однако я поколебался принять её, и он, переменив намерение, вытащил саблю. То же самое проделал и его товарищ. Порчини взвёл курок своего пистолета. Поняв, что наступил мой последний час, я поспешил в объятия бандита, который изо всех сил сжал и едва не задушил меня. Будучи таковым же образом обласкан и остальными канальями, я всё-таки добрался до дверей и вернулся к себе скорее мёртвый, нежели живой. Если бы я был вооружён, то защищался бы до последней крайности, решившись оставить там свой труп, часы, табакерки и драгоценности, потому что трое головорезов, вероятнее всего, изрубили бы меня в куски, а правосудие так ничего и не узнало бы. Выбравшись целым и невредимым, я положил свои злоключения на бумагу, начав с девчонки и её эротических стихов и твёрдо решившись подать жалобу начальнику полиции. Но когда я садился в карету, чтобы ехать к нему, явился полицейский и предложил следовать за ним к самому губернатору графу Шротембаху. Я взял посланного в свой экипаж, и мы отправились. Я был совершенно не подготовлен к приёму, который ожидал меня. Войдя, я увидел человека поразительной тучности, окружённого какими-то подозрительными людьми, которые, казалось, ожидали его приказа. Он указал мне на часы и произнёс: — Заметьте, сколько сейчас времени, и если завтра в тот же час вы будете ещё в Вене, я прикажу моим людям вышвырнуть вас за стены города. — Чем я заслужил столь жестокую участь, сударь? — Во-первых, вы не имеете права задавать вопросы, и я не обязан отчитываться перед вами. Тем не менее, могу сказать, что вас никто не тронул бы, если бы вы не позволили себе нарушить законы Империи, которые запрещают азартные игры и наказывают мошенников каторгой. Я был ошеломлён. — Вы узнаёте этот кошелёк? А эти карты принадлежат тоже вам, не так ли? Я не понимал, чего он хочет, показывая засаленные и пожелтевшие карты, однако свой кошелёк я сразу же узнал — в нём ещё оставалось немного денег из тех, которые украл Порчини. Чувство негодования лишило меня дара речи, и я ограничился лишь тем, что вручил губернатору заранее приготовленную жалобу. Этот человек с презрительным смехом прочёл её и, вызывающе посмотрев на меня, проговорил: — Ваша изобретательность хорошо известна. Во всех этих увёртках не достаёт лишь одной мелочи — они не похожи на правду. Мы прекрасно знаем, каким образом и по какой причине вы покинули Варшаву. Посему извольте оставить также и Вену. Куда вы предполагаете ехать? — Я отвечу на этот вопрос, когда решу, что мне пора уезжать. — Ах так! Вы не хотите повиноваться! — Однако, сударь, вы сами подразумеваете это, заявляя, что прибегнете к силе. — Ладно, ваше упрямство известно, но здесь оно вам не поможет. Предлагаю вам уехать и не заставлять нас обращаться к средствам принуждения. — Прекрасно, извольте возвратить моё письмо. — Я ничего не обязан отдавать вам. Можете идти. Любезный читатель, вообразите себя на моём месте и попытайтесь представить охвативший меня гнев! Это было одно из самых ужасных мгновений моей жизни, которая, увы! насчитывает столько жестоких испытаний. Когда я возобновляю в памяти все обстоятельства сей аудиенции, то говорю себе: лишь трусливая привязанность к жизни помешала тебе убить этого подлого губернатора. Я безотлагательно написал князю Кауницу, хотя был ему совершенно неизвестен, и в пять часов сам отнёс письмо во дворец. Слуга предложил мне подождать князя в передней, через которую Его Превосходительство всегда направлялся в столовую залу. И, действительно, князь вскоре появился, сопровождаемый множеством персон. Среди них я узнал венецианского посла Поло Рениери. Князь любезно подошёл ко мне и осведомился о причине моего визита. Я громким голосом в присутствии всей свиты изложил ему своё дело, закончив следующими словами: — Мне было приказано выехать, однако я решился ослушаться и умоляю оказать мне всемогущее покровительство Вашей Светлости, дабы жалоба моя могла достичь подножия трона. — Напишите прошение, — ответствовал князь, — и я передам его императрице. Однако же рекомендую вам просить об отмене приказания, поскольку императрице будет неприятен отказ повиноваться. — Я сделаю так, как угодно Вашей Светлости, но ежели Её Величество задержит изъявление своей милости, я окажусь жертвой полицейского произвола. — Тем временем можно искать защиты у вашего посла. — Ах, мой князь! Я потерял своё отечество. Лицеприятный суд лишил меня прав человека и гражданина. — Казанова из Венеции. При этих словах князь Кауниц с улыбкой обернулся к венецианскому посланнику и, тихо переговорив с ним несколько минут, продолжал: — То, что вы не можете просить защиты посла, весьма неблагоприятно для вас, господин Казанова. — Я беру его под своё покровительство, — неожиданно объявил какой-то человек высокого роста, выступая вперёд, — и тем более охотно, что господин Казанова и всё его семейство служили моему государю. Сей благородный человек оказался саксонским посланником графом де Витцтумом. — Итак, поторопитесь со своим прошением, — закончил князь. — Если же решение Её Величества задержится, вы сможете найти убежище у графа. Его Светлость приказал подать мне бумаги и чернил, и я сразу же написал:
Мадам, если бы ничтожнейшее насекомое под занесённой ногой Вашего Королевского и Императорского Величества умоляло о милосердии, я убеждён, что вы пощадили бы несчастное создание. Я и есть подобное насекомое и молю вас, Мадам, повелеть губернатору графу Шротембаху повременить ещё восемь дней, прежде чем сразить меня туфлей Вашего Величества. Вполне вероятно, что по истечении сего срока граф уже не сможет причинить мне вреда. Возможно, Ваше Величество даже соблаговолит отобрать у него грозную туфлю, доверенную ради изничтожения злоумышленников, но отнюдь не честного и мирного венецианца, который, несмотря на своё бегство из Свинцовой Тюрьмы, всегда почитал законы.
Казанова.
21 января 1767 года.
После этого мне оставалось лишь с надеждой ожидать дальнейших событий. В семь часов приехал граф де Витцтум и заставил повторить подробности моего приключения. Я ничего не скрыл от него. Он тут же снял копию с моего прошения и проклятых латинских стихов, которые мне кое-как удалось запомнить. — Одних этих виршей, — сказал он, — достаточно для вашего оправдания, так как они несомненно доказывают, что вы имели дело с мошенниками. И всё-таки я не уверен, добьётесь ли вы справедливости. — Как! Меня могут принудить завтра же покинуть Вену? — Маловероятно, что императрица удостоит вас восьмидневной отсрочкой. — Но почему же? — Перечитайте своё прошение. Разве это уместный для просьбы слог? Читая, князь с трудом удержал смех. А венецианский посланник совершенно серьёзно усомнился в возможности представить Её Величеству подобное писание. На следующий день милейший граф прислал предупредить, чтобы я не появлялся на улицах пешком, а через некоторое время он же уведомил меня, что можно уже ничего не опасаться, из чего следовало заключить об отмене приказания губернатора Шротембаха. Мне было оказано снисхождение, если таковым можно назвать акт чистой справедливости. Г-н де Лаперуз, граф де Ла-Каз и секретарь венецианского посольства синьор Нечелли заверяли меня, что прошение произвело во дворце настоящий фурор, и поэтому, не сомневаясь в успехе, я отправился к приятельнице императрицы графине де Сальмор, для которой у меня были рекомендательные письма. Когда я вошёл к сей даме, она не удостоила меня приветствием и сразу же обратилась с такими словами: — Как, господин Казанова, ваша рука всё ещё на перевязи? — Вы же сами знаете, мадам, по какому поводу... — Совсем нет, мне ничего не известно, и вам будет трудно дать хоть сколько-нибудь правдоподобное объяснение... — Однако же, мадам, это дело получило некоторую огласку. — О, у вас весьма изобретательный ум! Именно в таких выражениях разговаривал со мной начальник полиции. — Но, мадам, неужели вы полагаете, что я способен на подобные измышления? — Ладно, ладно! Для вас, венецианцев, это не столь существенно. Ведь вы всегда играете комедию, если видите для себя хоть какую-нибудь выгоду. — Вы единственная, кто усомнился в моём споре с господином Браницким. Однако же я хотел бы обеспокоить вас более важным делом. — Мне достаточно и того, что уже известно. Здесь я повернулся и вышел, весь красный от унижения. Отвергнутый высокопоставленными особами, ограбленный жуликами, не имея возможности ни оправдаться перед первыми, ни защититься от вторых — вот в какое положение низвергнула меня судьба! Оскорбления, грабёж, угроза убийства, полное равнодушие, и ни одного слова сочувствия! Даже не у кого было требовать сатисфакции! Один г-н де Витцтум не оставлял меня. Он сам приехал сказать мне, что губернатор на аудиенции у императрицы убедил её в правильности своего решения. — Я даже не знаю, как повторить вам все его обвинения. — Умоляю, расскажите! — Во-первых, вы занимались фараоном, играли краплёными картами, и поэтому вашим кошельком завладели с полным основанием. — А доказательства, великий Боже, доказательства? — Губернатор показал ваш кошелёк и карты. Императрица сделала вид, что поверила, ведь если счесть вас правым, пришлось бы отрешить графа от должности, а неизвестно, кто согласился бы занять его место. К тому же, за этого Шротембаха держатся — он довольно ловко выуживает мошенников. Г-н де Витцтум просил меня от имени князя Кауница забыть о своих двухстах дукатах и закончил следующими словами: — Самое разумное — оставить это дело и уехать из столицы. — Нет, я никуда не поеду. Понятно, что императрица хотела бы по политическим причинам заглушить публичный скандал. Но что может вынудить к этому меня? Терять мне уже нечего, я и так лишился всего — денег, уважения, чести. Тем не менее один случай, о котором много говорили тогда в Вене, сильно поколебал мою решительность. За несколько дней до моего приезда в столицу туда прибыла некая девица благородного происхождения из фамилии де Салис, которую сопровождал всего один слуга. Губернатор послал ей приказание покинуть город в течение двух дней, но эта дама ответствовала ему моими же словами: “Я уеду из Вены, только когда мне надоест жить здесь”. Через два дня её заточили в монастырь, и, несмотря на сочувствие всего общества, она оставалась в тюрьме. Её приезжал навестить даже молодой император. Подобно Регулу, сия юная особа чувствовала себя свободной и в стенах темницы, благодаря своей чистой совести. Не будучи столь же невинным, но, во всяком случае, и не более виноватым, я всё-таки не находил в себе мужества предпочесть свободе тюремные стены. И вот я решился уехать в Аугсбург, поклявшись показать перед лицом целого света все притеснения, коим меня подвергали в столице Австрии, и собственными руками повесить Порчини, где бы он мне ни встретился. Я дал эти две клятвы на Евангелии, но, должен признаться, не сдержал ни одной из них. О, слабость человеческого сердца! Перед отъездом в виде прощального жеста я послал письмо с проклятиями подлому губернатору. Комнату свою я оставил Кампиони, а сам воспользовался экипажем г-на Мощинского, который помог мне в моём бедственном положении. Что касается Кампиони, он, как всегда, сидел без гроша и при всём желании не мог ничего сделать для меня. Обращаться же к г-ну Витцтуму мне было просто стыдно. Поэтому сразу по прибытии в Мюнхен я поспешил к графу Гаэтану Завойскому, которому оказывал в прошлом денежное вспомоществование. Выслушав мой рассказ, он предложил мне двадцать пять луидоров, что составляло около трети его долга. Впрочем, не знаю, было ли у меня намерение получить отданное когда-то в Венеции, но поелику сам я не считал эти деньги долгом, то с благодарностью принял его даяние. Кроме того, он написал мне рекомендательное письмо к графу Максимилиану Ламбергу, шталмейстеру князя-епископа Аугсбургского. К началу поста в сей город приехал и Кампиони, и в течение месяца мы вели там довольно-таки весёлую жизнь. В Аугсбурге никто не знал о моих недавних неурядицах, по крайней мере, никто не говорил о них, даже сам граф Ламберг, который из корреспонденции с различными особами немецких дворов должен был получать известия о всяких происшествиях.
XL ПРИКЛЮЧЕНИЯ В КЁЛЬНЕ, СПА И ПАРИЖЕ 1767 год
Читатель напрасно ожидал бы длинного рассказа о моих прогулках в Аугсбурге, Луисбурге и Майнце — добрых германских городах, где я жил в совершенном спокойствии без излишних развлечений. Немецкие города, я имею в виду второстепенные, являют собой обители невинности и мира: патриархальность нравов, простота и однообразие жизни, никаких волнений и шумного веселья. Здесь утихает чувственность, уступая место одному лишь чревоугодию. Мне уже не терпится рассказать о своём посещении вод Спа, но сначала опишу события, удержавшие меня на несколько дней в Кёльне. Там я снова повстречал супругу бургомистра, ту самую прелестную особу, которая семь лет назад составляла моё счастие в течение, если не ошибаюсь, пятнадцати дней. Я нашёл её аппетитнее, чем раньше, и предложил возобновить наше знакомство. Она согласилась на свидание. Я летел на крыльях Амура, но какая перемена! Вместо радостной встречи, на которую можно было надеяться, прелестница обратилась ко мне с крайней холодностью. Я отнёс сие на счёт её стыдливости и решил ускорить развязку. Меня сразу же оттолкнули с неудовольствием и сказали: — Сударь, если я и приняла вас, то лишь для того, чтобы просить о прекращении ваших домогательств. Я хочу предать прошлое полному забвению. — Часто хочешь одно, а делаешь другое. — Я была слишком несчастна после вашего отъезда и не желаю второй раз оказаться жертвой тех же горестей. — Значит, вы не любите меня более? — Я не должна спрашивать себя об этом. Вы человек чести, не так ли? Поэтому надеюсь, что между нами всё кончено. Я пытался противопоставить решительные возражения этим рассуждениям излишне щепетильной женщины, но совершенно безуспешно. Через четверть часа усилий я с проклятиями оставил её, измученный напряжением и весь мокрый от пота. Впоследствии мне стало известно, что она впала в набожность. Однако ещё одно дело требовало моего присутствия в Кёльне: ещё в Дрездене я прочёл в “Кёльнской Газете” сообщение, касавшееся моей особы: “Авантюрист Казанова, которого потеряли из виду в Варшаве, неожиданно приехал туда на этих днях. Однако о нём стали известны столь скандальные подробности, что король вообще запретил ему являться ко двору”. Эти сведения нуждались в поправке, и я почёл своим долгом произвести её. В день отъезда, отправив вперёд свою карету вместе со слугой, которому было приказано дожидаться меня у городских ворот, я вооружился пистолетом и палкой и пошёл к редактору по имени Жакэ. Мне пришлось подняться на четвёртый этаж в жалкую контору, и я увидел перед собой человека лег сорока, невероятно толстого. Он пачкал бумагу чернилами. Это был г-н Жакэ. — Перед вами авантюрист Казанова, понятно вам? — обратился я к нему. Он молча посмотрел на меня, нисколько не переменившись в лице. — Два месяца назад в вашей газете появилось моё имя. — Вполне возможно. — И при этом в самом оскорбительном смысле. Я пришёл требовать удовлетворения. Вместо ответа он пожал плечами и снова взялся за перо. Я два раза ударил его палкой по спине и удалился. К вечеру я уже въезжал в Экс-ля-Шапель, где встретил своих старых знакомцев, которые направлялись на воды в Спа, и последовал за ними. Там я прежде всего сделал визит к шляпному мастеру, у которого заодно спросил, не укажет ли он какую-нибудь свободную комнату, поскольку все апартаменты в городе были уже заняты. Посоветовавшись с женой, он предложил мне остановиться у него и добавил: “Если с вами не будет слуги”. — Я один. Сколько вы хотите за услужение? — Ровно ничего, сударь, и в придачу могу предложить вам свой стол. Я согласился, изъявив ему живейшую благодарность. Хозяйка провела меня в свою комнату, где я увидел превосходную постель. — Но, мадам, а как будете спать вы сами? — В лавке. — Я не могу допустить этого. Тогда вам лучше занять вот эту маленькую комнату. Она отвечала, что они боятся стеснить меня, в то время как их племянница будет стеснять меня много меньше. Услышав о племяннице, я навострил уши. Ага, в доме есть племянница, а соседняя комната без двери! Прекрасно! Это даже не комната, а клетушка, в которой нет окна и едва помещается кровать. Читатель может сам представить мои надежды и намерения. Однако же я с сожалением заметил, что жена шляпника чертовски некрасива, и если племянница похожа на неё, придётся распрощаться со своими эротическими намерениями. А она и должна быть дурнушкой, иначе её добродетель не оставляли бы на милость первого встречного. Тем не менее я не позволил себе никаких вопросов и отсутствовал весь вечер. В первую ночь мне не удалось увидеть даже кончика носа племянницы, которая ко времени моего возвращения уже похрапывала. Утром я познакомился кое с кем и узнал имена всех прелестниц, появлявшихся на променаде. Число искательниц удачи, собирающихся в Спа, просто невероятно. Этот маленький городок являет собой настоящий притон разврата, где в изобилии встречаются торговцы и записные игроки. Стечение приезжающих создаёт достаток у местных жителей, которые за три месяца зарабатывают деньги, позволяющие им переждать остальные девять до начала следующего сезона. В полдень я возвратился к себе на квартиру с двадцатью луидорами, вырученными от игры. Кроме того, у меня в кошельке лежало ещё четыреста цехинов. Войдя в лавочку, я увидел красивую брюнетку лет восемнадцати, которая сматывала ленту. Наверное, это и была та самая племянница, что спала в соседней комнате. Она даже не посмотрела в мою сторону и едва ответила на поклон. Тут явилась служанка и объявила, что обед готов. Я дал ей денег на вино, так как хозяева употребляли только пиво, и притом самое отвратительное. Прежде чем садиться за стол, шляпник отвёл меня в сторону и, достав из кармана парижские часы с репетитором и золотой цепочкой, спросил, сколько они могут стоить. — Сорок луидоров. — Один иностранец хотел продать их за двадцать, но с условием возврата на следующий день, если он принесёт двадцать два. — Соглашайтесь безбоязненно. — У меня нет таких денег. — Я не хочу, чтобы вы упускали такой случай, вот нужная сумма. За столом меня посадили между хозяином и его женой, молоденькая племянница оказалась как раз напротив. У неё был очень серьёзный вид, и она не проронила ни слова. Я обращался к ней так же сдержанно. После кофе тётушка подозвала племянницу и велела ей относиться ко мне с величайшим почтением и не беспокоить во время сна. Сие последнее замечание показалось мне весьма забавным. Отобедав, я отправился к оружейнику приобрести пистолеты, которые хотел презентовать своему парижскому брату. Там я спросил у самого мастера: — Вы знаете человека, в доме которого я остановился? — Это сама честность. Мы с ним кузены. — Он богат? — О, конечно богат... долгами! Ему везёт не больше, чем всем порядочным людям. — А его жена? — Для хозяйства это истинное сокровище. — Ну, а племянница? — Просто дурочка. — Почему вы так думаете? — Она отпугивает всех клиентов. Приличия, конечно, хороши, но где же здесь рассудок? — У неё свои принципы, — ответил я, смеясь. — Попробуйте делать из них деньги! — Но как же, по-вашему, она должна вести себя? — Во-первых, она могла бы не изображать недотрогу, когда её хотят поцеловать или даже просто говорят, что она красива. — Вы преувеличиваете. — Попробуйте и убедитесь сами. Совсем недавно она отвесила пощёчину одному офицеру, который хотел в шутку обнять её. Это просто дракон целомудрия, лучше не подходить к нему близко. Полученные сведения были весьма для меня полезны, и я решил съехать с квартиры. Мадемуазель Мерси мне очень нравилась, но я никогда не любил получать пощёчины, даже от женщин. На следующий день хозяин явился забрать часы, оставленные под залог моих двадцати луидоров. Он хотел отдать мне двадцать два, но я отказался, присовокупив, что мой кошелёк всегда к его услугам. Обедал я у Томатиса и вернулся только к ужину, для которого велел послать за бургундским. Мерси даже не притронулась к вину и встала из-за стола ещё до десерта. — Ваша племянница очень красива, — обратился я к хозяевам, — но почему она такая печальная? — Мы не знаем этого. Если она не переменится, придётся отослать её. — Может быть, она робеет из-за присутствия иностранца? — Она такая со всеми мужчинами. Мерси появилась с канделябром в руках и пожелала обществу доброй ночи. Я хотел в шутку поцеловать её, но она резко оттолкнула меня. Когда же я вошёл к себе в комнату, то увидел, что вход к ней загорожен стульями. “Чёрт возьми, — подумал я, — крепость изготовилась к обороне. Но хотят ли защищаться на самом деле или это скрытое приглашение?” Я предавался подобным рассуждениям, приготавливаясь ко сну, и они затянулись настолько, что я заснул, так и не приняв никакого решения. Когда же с восходом солнца я пробудился, малютки не было. Всю неделю Мерси пунктуально воздвигала свои заграждения, а я ничем не препятствовал ей в этом. Однако же, поскольку хозяин пользовался моим кошельком, я желал иметь какое-то возмещение, и однажды, проснувшись раньше малютки и с осторожностью устранив воздвигнутые препоны, приблизился и запечатлел на ее алых устах пламенный поцелуй. Она проснулась и спросила, что мне угодно. — Я хочу пожелать вам доброго утра. — Прекрасно, доброе утро. — И ещё поцеловать вас. С этими словами я приблизил к ней своё лицо, но в то же мгновение она вытащила из-под одеяла руку и кулаком стукнула меня по носу. Удар был настолько силён, что кровь хлынула потоком. Я повернулся и бросился к умывальнику. Тем временем Мерси торопливо оделась и спустилась вниз. Когда хозяйка вошла пожелать мне доброго утра, то не могла сдержаться и воскликнула: — Что с вами? Вы упали? — Прямо на кулак вашей милой племянницы. — Как! Неужели она могла позволить себе... Я сейчас же выставлю её за дверь. — Не нужно, я получил то, что мне полагалось по заслугам. Я вышел, не дослушав её причитаний, и, закрыв лицо платком, отправился нанять в известном мне месте остававшуюся незанятой комнату. Один англичанин указал мне хорошее средство, чтобы избавиться от следов удара: растирать ушиб винным спиртом. Мне приходилось пользоваться этим лекарством в самых различных случаях и всегда с неизменным успехом. К вечеру мой нос так распух, что не было видно глаз, однако же через час он возвратился к своему обычному состоянию, внезапно опав, как лопнувший пузырь. Сей день был для меня вдвойне неприятен, во-первых, из-за страха остаться надолго с огурцом на лице, а также по причине стенаний и воплей жены шляпника, умолявшей о прощении: — Смилуйтесь, не уезжайте от нас, моя племянница согласится на любое возмещение. — Вы не подумали, почтеннейшая, что, если я выполню вашу просьбу, весь город узнает о моих злоключениях, я буду осмеян, а ваш дом окажется скомпрометированным. Племянницу же попросту сочтут проституткой, что, верно, совсем не входит в ваши намерения. Полагаю, что после оказанных вам знаков внимания имею все резоны быть недовольным — ведь вы оставили меня беззащитным перед оскорблениями невменяемой особы. — Я не могла даже подумать, сударь, что она способна на такое. — Мне кажется, не со мной первым обходятся подобным образом. Разве она не отхлестала по щекам некоего офицера? Даже не впадая в излишнюю подозрительность, можно подумать, что тётушка и племянница недурно спелись. Сии последние слова привели бедную женщину в совершенное отчаяние, и дабы хоть немного успокоить её, мне пришлось просить прощения. Проснувшись на следующее утро, я был немало удивлён появлением у моей постели мадемуазель Мерси. Она извинилась за взятую на себя вольность и умоляла простить её. — Мне трудно понять, мадемуазель, вашу манеру поведения в отношении людей, которые суть лишь жертвы ваших прелестей. — О, сударь, я не испытываю ни малейшего удовольствия от того, что все, увидев меня, теряют рассудок. Их уважение было бы намного приятнее. Согласитесь, если ваш долг уважать меня, то я вынуждена защищаться, когда вы забываете об этом. — Ваши рассуждения совершенно безупречны, и вы могли бы убедиться, что я безропотно перенёс полученную затрещину. А моё поспешное исчезновение служит доказательством искреннего к вам уважения. Признайтесь, однако же, что оправдание ваших действий по меньшей мере странно. — А что я сказала? — Будто долг обязывал вас разбить мне нос. По-вашему получается, что нужно просить прощения за то, к чему нас обязывает долг. — Я согласна, мне надо было защищаться не столь ожесточённо. — У меня нет обиды на вас. — Я знаю и очень тронута этим. Не обращайте внимания на слова, ведь на самом деле я люблю вас! Вот неожиданное заключение, которого я совершенно не ожидал и которое завершилось потоками слёз. Очевидно, некоторая доля решительности привела бы к ещё одной победе, и эта победа досталась бы мне с совершенной лёгкостью, поскольку сама жертва была вполне готова к ней. Я всегда знал, что растроганная женщина уже покорена, однако же достаточно внушил себе не поддаваться искушению и посему, нимало не отталкивая её, тем не менее выпроводил, уверив, что после выздоровления буду весьма рад снова свидеться с нею. Но получилось так, что этой встрече не суждено было произойти. Не правда ли, любезный читатель, это воистину превосходное свидетельство моей воздержанности? Сам Сципион Африканский выказал меньшую добродетель перед красотою приведённой к нему пленницы, поскольку он не испытывал мучившей меня влюблённости. Не знаю, упоминал ли я, что рядом со мной поселился некий итальянский маркиз. Однажды привратник произнёс в моём присутствии его имя: маркиз Антонио делла Кроче. “Уж не Санта-Кроче ли это?” — подумал я и, расспросив, узнал, что при нём жена, секретарь, камеристка и два лакея. Любопытство моё увеличилось ещё более. Я отправился к нему, и, услышав моё имя, он сразу поспешил мне навстречу. Я не ошибся — это был Санта-Кроче! Мы рассказали друг другу о своих приключениях с тех пор, как расстались в Милане. За шесть лет он изъездил всю Европу, борясь с превратностями судьбы, которая, несмотря на его кажущееся благополучие, не очень его баловала. В Париже и Брюсселе он выиграл много денег, однако же оставлял их в других городах. Тем не менее, жил он вполне беспечно, не поддаваясь вечному страху перед кредиторами, что, впрочем, вынуждало его путешествовать несколько более, чем хотелось бы. Как раз в Брюсселе Санта-Кроче безумно влюбился в девицу из высшего общества. История его любви стара как мир — девица, тоже поддавшись увлечению, по приказу отца-тирана попала в монастырь. Чтобы всё соответствовало канонам истинной трагикомедии, Санта-Кроче похитил красавицу и выдавал её за свою жену в ожидании лучших времён. Госпожа маркиза Санта-Кроче была юной особой семнадцати лет: прекрасно сложённая блондинка с белой кожей, тонкими и нежными чертами лица, одним словом, совершенная красавица. К тому же, она обладала качествами, далеко не всегда сопутствующими красоте, кои в моём представлении даже предпочтительнее сей последней. Я говорю о той особенности манер и умения держать себя, которая проявляется даже во взгляде и звуке голоса. Её братья и сестры ещё живы, и поэтому я не буду называть имени этой женщины. Санта-Кроче звал её Шарлоттой. Когда я впервые увидел его любовницу, она была на шестом месяце беременности. Впечатление, произведённое ею, оказалось столь глубоким, что даже сейчас я не могу вспоминать без волнения о нашей первой встрече. За столом я был рассеян и не находил уместных ответов на те вопросы, с которыми она обращалась ко мне. Я не мог объяснить себе, каким образом столь очаровательная молодая особа могла увлечься Санта-Кроче — человеком, который не отличался ни внешностью, ни образованностью, ни умом. Его обращение было вполне заурядным, а средства к существованию — более чем неопределёнными. Конечно, любовь не рассуждает, однако же из десяти влюбляющихся женщин девять увлекаются посредством глаз, а если говорить правду, у Санта-Кроче не было никаких качеств, могших бы завоевать для него десятую. Уже во второй раз мне приходилось искать объяснения подобной загадки. История этой второй любви Санта-Кроче являла собой почти полное повторение первой. Но я был далёк от надежды, что и вторая будет отдана мне с такой же лёгкостью. После обеда я счёл необходимым прочитать Кроче мораль и заговорил о долге, понятии для него почти незнакомом. — Ты же совсем не подумал, прежде чем увозить юную особу. Вот первая глупость. Но не вздумай делать вторую и бросать её. Вообрази только, какая вина ляжет на тебя, если ты оставишь в нищете, а следовательно и проституции молодую девицу, столь необыкновенную, как по своему происхождению, так и по достоинствам. Санта-Кроче отвечал на это уверениями в вечной любви, что в его устах ровно ничего не означало. — Твоя любовь к сей девице во многом зависит от состояния твоего кошелька. Ты богат? — Как игрок, по своему обыкновению. — И она знает об источнике твоего видимого благополучия? — Может быть, догадывается, но ведь она любит меня. Мы поедем в Варшаву, и там я женюсь на ней ещё до родов. — Достойное намерение. Но как ты осуществишь его? Или у тебя полные карманы? — О, если тебе нужны деньги, мой кошелёк к твоим услугам. Не подумай, что нужда заставит меня отдать и эту женщину. Я был доволен его предложением, но не воспользовался им, а только сказал, что перестал играть, получив прибыль в четыреста луидоров, и, поскольку он тоже в выигрыше, советую последовать моему примеру. Однако же Кроче продолжал искать простаков и, не находя таковых, пустился на риск, увлёкшись зелёным сукном больших банков, и стал проигрывать всё больше и больше. Тем не менее, его расположение нисколько не соответствовало состоянию дел: он не терял аппетит и наслаждался своей прелестницей, которая, впрочем, ни о чём не подозревала. Через три недели исчез его секретарь, это было началом всеобщего бегства. По прошествии ещё двух дней уволилась камеристка, последовавшая примеру двух лакеев. Я предвидел судьбу Кроче и его жены и уже не мог покинуть их. Буквально за несколько дней Кроче проигрался до последнего экю. Было потеряно всё: кольца, часы, столовое серебро, драгоценности. Он продал все свои пожитки и даже платья бедной женщины, желая в последний раз испытать судьбу, однако, несмотря на явное плутовство, происходившее к тому же в моём присутствии, фортуна отвернулась от него. Проиграв последнее экю, Кроче сделал мне знак, приглашая следовать за ним. Мы вышли и минут десять прогуливались в молчании. Наконец, он сказал с отчаянием в голосе: — Одно из двух — или я прострелю себе голову, или же надо немедленно скрыться. — Куда ты поедешь? — В Варшаву. Я знаю, ты позаботишься о моей жене. Не утаивай от неё моих бедствий. Скажи, что я отправился искать удачи в другом месте, и если счастье улыбнётся мне, сразу же вернусь к ней. — Я собирался в Париж. — Она последует за тобой. Я буду писать на адрес твоего брата. — Несчастный! Что ты будешь делать в Варшаве? Ведь ты лишился буквально всего. — Ещё не знаю, но я лучше умру, чем возьму у тебя хоть одно экю. Мне остаются только эти четыре луидора, и, может быть, с ними я богаче, чем два месяца назад. Прощай! Оставляю тебе Шарлотту. Бедное дитя, зачем только она встретилась со мной! Прослезившись, он расцеловал меня и удалился. Без белья и без плаща, в шёлковых чулках и с тростью, он отправился, словно на прогулку, прямо в Варшаву! Здесь был весь Санта-Кроче. Я же оставался безмолвным от удивления и печали. Как явиться с сей ужасной новостью к молодой женщине накануне родов? Как сказать, что она может быть никогда не увидит этого несчастного, составляющего для неё предмет обожания? И всё-таки я благодарил небо, устроившее так, что я познакомился с ней до катастрофы, и тем самым оставившее средства для её спасения. По возвращении я сказал, что нам придётся обедать без Санта-Кроче, потому что он в самом разгаре партии, которая окончится не раньше полуночи. После трапезы я предложил ей руку для прогулки и по дороге спросил, подготавливая почву для тяжкого известия, что она подумала бы о своём возлюбленном, если бы он, оказавшись случайно скомпрометированным в деле чести, предпочёл гибель бегству. — Ему нужно было бы, не колебаясь, бежать, сударь. Боже мой, да ведь вы говорите о Санта-Кроче! Пусть он немедленно уезжает! Прежде всего, жизнь! Удар жесток, но я вынесу, ведь у меня есть друг, не правда ли? — и она взяла меня под руку. — Да, у вас есть истинный друг. Я не могу сообщить вам ничего более о Кроче, вы уже всё угадали. Он скрылся, и его последние слова были: “Оставляю на тебя Шарлотту, лучше бы она никогда не знала меня”. Пока я говорил, у неё лились слёзы, затуманивавшие лазурь её прелестных глаз. Волнение лишило её дара речи. Наконец она сказала: — Ах, даже в несчастии мне сопутствует удача, ведь вы не покинете меня? — Клянусь вам, прекрасная Шарлотта, не оставлять вас до тех пор, пока вы не соединитесь с избранным вами супругом. — А я обещаю вечную признательность и послушание любящей дочери. Мне удалось устроить продажу оставшегося от Санта-Кроче немногого белья и его кареты, после чего мы поехали в Париж. Моя прелестная воспитанница оказывала мне полное доверие, на которое я отвечал отеческой нежностью, что премного ободряло её, поскольку репутация моя могла породить некоторые сомнения. Дабы укрепить меня в подобном расположении, она часто повторяла: — Я никогда не любила никого, кроме Кроче, и пока он жив, не буду принадлежать никому другому. Её чувство признательности ко мне было столь же искренне, как и любовь к Кроче, и сознание, что я действительно достоин его, вызывало во мне неведомое до сих пор удовольствие. Я с изумлением убеждался, что целомудренные радости сердца сильнее чувственных наслаждений, хоть иногда и мечтал о более существенной награде и с опьянением отдавался надежде на счастливое будущее. Однако судьба решила иначе, и оставалось уже недолго до того часа, когда мы должны были расстаться навеки. Шарлотта приближалась к последним дням беременности, и в начале октября я поместил её на пансион к одной повивальной бабке в предместье Сен-Дени. Мне сие крайне не нравилось, но она настаивала. Когда я отвозил её на новое местожительство, наш экипаж был задержан похоронной процессией. Шарлотта задумалась и, положив свою прелестную головку ко мне на плечо, произнесла с печальной улыбкой: — Вам это покажется ребячеством, но я не могу не видеть в этой встрече дурного для себя предзнаменования. Я отнёс её предчувствие к обычным у женщин в таковом положении суевериям и сказал: — Жизни угрожает опасность совсем не в конце беременности. Если в это время и умирают, то лишь из-за болезни. — Увы! — отвечала она со слезами на глазах. — Я чувствую, что больна. — Конечно, у вас тяжело на сердце, и вам необходимы развлечения и удовольствия. После того, как вы разрешитесь от бремени, мы отправимся в Мадрид, а ребёнок будет оставлен кормилице. — Бедное дитя! Она произнесла лишь эти два слова, но с такой болью в голосе, что сердце у меня невольно сжалось. Мне пришлось отнести её к повивальной бабке на руках — она была без чувств. 13 октября у неё начался жесточайший приступ горячки, которая уже не отпускала страдалицу. 17-го она произвела на свет мальчика, и я окрестил его на следующий же день. Она сама написала его имя: Жак-Шарль, сын Антуана делла Кроче и Шарлотты де Л. По непонятной для меня причине она настоятельно требовала, чтобы повивальная бабка сама отвезла дитя в Приют Найдёнышей вместе с конвертом, где лежало свидетельство о рождении. Я напрасно умолял оставить мне её сына, она ни за что не соглашалась и упорно повторяла: “Кроче вернётся за своим ребёнком и возьмёт его”. В тот же день повивальная бабка отдала мне свидетельство о приёме в Приют, подписанное 20 октября 1767 года королевским советником Доривалем. Если кто-нибудь пожелает узнать имя матери, сии сведения будут вполне достаточны. С сего дня горячка у Шарлотты усилилась. 24-го она впала в беспамятство, а 26-го в пять часов утра испустила дух у меня на руках. В последнюю минуту она простилась со мной и уже холодеющими пальцами пыталась поднести мою руку к своим губам. Эта безмолвная сцена скорби произошла на глазах у священника, исповедовавшего её. И даже сейчас, когда я пишу сии строки, мои глаза полны слёз, конечно же не последних, при воспоминании об этой нежной и очаровательной женщине, которая была достойна лучшей участи. Из-за Шарлотты я манкировал всеми старыми парижскими знакомствами, которые, впрочем, и без этого было бы довольно затруднительно возобновить. Даже город и тот значительно переменился: повсюду явились новые строения, во многих кварталах дома и улицы выглядели совершенно обновлёнными. Зато старые мои приятели изменились совсем в другую сторону. В двух местах меня ждал радушный приём: у мадам дю Рюмэн и у моего брата. Мне выпала честь быть представленным княгине Любомирской и, поскольку по дороге в Португалию я намеревался задержаться в Испании, то с благодарностью принял от неё рекомендательные письма к всесильному министру графу Аранде. От Карачиоли я получил три письма к особам лиссабонского двора. Не знаю, какой злой рок преследовал меня во всех европейских столицах, но Париж мне пришлось покинуть так же, как Вену и Варшаву. В те времена в одном из парижских тупиков, неподалёку от тюильрийской оранжереи, давали концерты. Однажды я в одиночестве прогуливался там по залу, когда услышал своё имя, произнесённое каким-то молодым человеком невысокого роста, и по глупому любопытству решил прислушаться. Его выражения, относившиеся ко мне, были самого оскорбительного свойства. Он осмелился утверждать, что я оставил его без миллиона, который украл у маркизы д'Юрфэ. Я без промедления подошёл к беззастенчивому клеветнику и сказал: “Вы молокосос, которому в другом месте я ответил бы пинком под зад”. Мой незнакомец встал, бледный от гнева, с явной решимостью броситься на меня, но оказавшиеся вблизи дамы удержали его. Я тут же вышел из зала и, сочтя храбрость своего обидчика соответствующей его вспыльчивости, с четверть часа прохаживался в ожидании около дверей. Однако он не появился, и я пошёл домой. На следующий день мой камердинер доложил, что некий кавалер Святого Людовика желает вручить мне королевский приказ. В этом приказе мне повелевалось покинуть Париж за двадцать четыре часа. В качестве единственной причины сей скоропостижной опалы Его Величество изволил только упомянуть, что “таково его милостивое желание”. Повеление оканчивалось словами, кои при других обстоятельствах я счёл бы весьма забавными: “За сим я молю Бога, дабы Он сохранил вас в добром здравии и приличествующем благополучии”. Меня посылали к чёрту, вручая защите самого Господа! — Я не замедлю доставить Его Величеству это удовольствие и уеду, — спокойно ответствовал я. — Но ежели случай помешает мне покинуть столицу за двадцать четыре часа, то пусть Его Величество делает со мной всё, что угодно. — Эти двадцать четыре часа, сударь, всего лишь формальность. Распишитесь на приказе, и тогда вы можете уезжать, когда заблагорассудится. Единственно прошу вашего честного слова не показываться ни в каких спектаклях, ни других общественных местах. Поставив свою подпись, я проводил посланца к своему брату, которого тот хорошо знал, и кавалер рассказал о причине своего ко мне визита. — К чему этот приказ, — со смехом возразил мой брат, — если ты и так уезжаешь через два-три дня? Но в чём причина опалы? — Говорят, — ответствовал кавалер, — об угрозах некой персоне, которая, несмотря на свой молодой возраст, отнюдь не привыкла их выслушивать. — Эта персона позволяла себе выражения неразумного дитяти, и я, вместо того, чтобы удовольствоваться презрением, не смог сдержать гнев. — Может быть, вы и правы, но вполне естественно, что полиция желает предотвратить подобные сцены. Добрейшая мадам дю Рюмзн хотела съездить в Версаль похлопотать об отмене приказа, однако в этом для меня было бы мало утешительного, поскольку я всё равно уже собрался ехать. Я покинул Париж только 20 ноября, хотя в королевском приказе значилось 6-е — французская полиция понимает, как лучше устраивать жизнь. Я уезжал из столицы без сожалений. У меня было крепкое здоровье и увесистый кошелёк — рядом с сотней луидоров наличными лежал аккредитив в 8000 ливров на один из бордосских банков, который я переписал в этом городе на Мадрид.
XLI ПУТЕШЕСТВИЕ В ИСПАНИЮ 1767-1768
В Сен-Жан-Пье-де-Пор я продал свою карету и нанял погонщика мулов, сопровождавшего меня до Памплоны. Там другой погонщик взялся доставить меня в Мадрид. Путешествие показалось мне крайне неприятным. Первую ночь пришлось провести в дурном трактире, хозяин которого, отведя меня в какой-то чулан, сказал: — Здесь можно хорошо выспаться, если вам удастся добыть соломы, а если разживётесь дровами, то можно зажечь огонь и обогреться... — И, может быть, — добавил я, — мне сварят что-нибудь, когда я найду провизию. Оказалось, что даже за деньги ничего нельзя получить. Я провёл всю ночь на ногах, сражаясь с комарами. На следующий день я заплатил хозяину несколько маравиеди и ещё одну монетку за произведённый мною шум. Эти жалкие трактиры запираются на одну щеколду, и я сказал своему проводнику, что не хочу больше останавливаться в таких заведениях, которые открыты любым проходимцам и в которых невозможно защищаться против ночного нападения. — Сеньор, ни в одном испанском трактире вы не увидите даже задвижки. — Так угодно королю? — Наш король не имеет к сему никакого отношения. Всё дело в святой инквизиции, которой принадлежит право в любое время входить в комнаты к путешествующим. — А что не даёт покоя вашей инквизиции, будь она проклята? — Решительно всё. — Это слишком много. Приведите какой-нибудь пример. — Вот вам сразу два. Больше всего она боится, как бы во время поста не ели жирного, и чтобы мужчины не спали вперемежку с женщинами. Всё это ради спасения душ. Днём меня ожидали новые препоны. Если на нашем пути попадался священник, шедший к умирающему со святыми дарами, мне приходилось становиться на колени, причём нередко посреди самой грязи. В то время всех ортодоксов обеих Кастилии занимал один великий вопрос: можно ли носить панталоны с гульфиком? Победила та сторона, которая была против, и тюрьмы наполнились беднягами, осмелившимися надеть сии богопротивные штаны — запрещавший их эдикт возымел обратную силу. Дошли до того, что стали наказывать даже портных. И, однако, люди в пику монахам и их проклятиям продолжали носить это одеяние, объявленное святой инквизицией образцом безнравственности, и из-за гульфика едва не случилась революция. Я видел на дверях церквей развешенные эдикты, воспрещавшие всем, за исключением особо привилегированных персон, носить такие панталоны. Конечно, сами инквизиторы включили себя в это число, и тогда никто уж не захотел пользоваться сей привилегией. По прибытии в Мадрид я был подвергнут на таможне самому тщательному досмотру. Прежде всего удостоверились, что на мне нет этих знаменитых панталон: перебрали и прощупали моё бельё; перетрясли весь остальной скарб; открывали книги или, вернее, книгу, поскольку я взял с собой в Испанию одну “Илиаду” по-гречески. Этот язык с буквами дьявольского вида показался чинам таможни подозрительным. Набожно перекрестившись, они стали принюхиваться к моему тому и подносить его к ушам. В конце концов, он был конфискован, но через три дня возвращён обратно. Таможенник, не нашедший в моих вещах ничего подозрительного кроме “Илиады”, вздумал попросить из моей табакерки понюшку, после чего со словами: “Сеньор, этот табак провозить запрещено”, схватил табакерку, высыпал её содержимое и возвратил мне. Я остался доволен своей квартирой на улице Крус, если не считать того, что там не было камина. Мадридские холода сильнее парижских, несмотря на разницу в широте. Впрочем, следует принять в соображение, что из всех европейских столиц Мадрид расположен выше других. Испанцы настолько чувствительны к холоду, что при малейшем северном ветре, даже в самое жаркое время, не выходят без плаща. Я не видел народа, более подверженного предрассудкам, чем они. Испанец, как и англичанин, ненавидит иностранцев, что проистекает из тех же побуждений, к коим присовокупляется ещё и непомерное тщеславие. Женщины менее заносчивы и, понимая всю несправедливость такой неприязни, мстят за иностранцев, влюбляясь в них. Таковая их склонность хорошо известна, но они предаются ей с осторожностью, потому что испанец ревнив не только по природному нраву, но и просто из обычной спеси. Опрометчивые поступки жены, даже совершенно незначительные, представляются ему истинным оскорблением. И сей недостаток ума прикрывается к тому же покровом рассудка. Галантность в этой стране - таящаяся и тревожная, поскольку цель её составляют абсолютно запрещённые наслаждения. В некотором смысле это делает их более сильными и острыми, благодаря таинственности и риску. Сами испанцы довольно низкорослы, часто плохо сложены и не отличаются красотой лица. Женщины же, напротив, очаровательны, миловидны и полны изящества, с которым соединяется пламенность чувств. Они способны на самую опасную интригу, их рассудок целиком поглощён одной мыслью — обмануть бдительность мужа или дуэньи. Изо всех воздыхателей они, не колеблясь, предпочтут того, кто не отступит перед многочисленными опасностями, без которых немыслимо добиться полного обладания. Они охотно опережают случай и готовы на всё, дабы способствовать его возникновению. В театре, на променадах, и особенно в церквах, они без стеснения отвечают на взгляды мужчин, и если у вас будет желание воспользоваться оказией, то даже при небольших трудах успех вполне обеспечен. Вы не встретите ни малейшего сопротивления, и будут предупреждаться даже самые смелые ваши домогательства. Но если вы проявите неловкость и упустите случай, дело проиграно, второй такой возможности уже не представится. Я говорил, что в моей комнате не было камина. После великих трудностей и бесконечных расспросов удалось найти работника, взявшегося сделать из железа жаровню. Если Мадрид может теперь похвалиться мастером этого дела, то исключительно благодаря моим попечениям, так как именно я был вынужден сделаться учителем сего работника. Я не воспользовался советом ходить греться к Пуэрто дель Соль — месту, куда приходят закутанные в плащи горожане и подставляют себя лучам солнца. Мне просто хотелось согреться, а отнюдь не поджариваться заживо. Кроме того, надобно было сыскать слугу, который говорил бы по-французски. Я нашёл одного из тех плутов, коих называют здесь пажами. Обычно они занимаются тем, что сопровождают знатных женщин во время прогулок по городу. Мне попался мужчина лет тридцати, заносчивый, как и полагается испанцу, и поэтому ни за какие деньги не соглашавшийся встать на запятки кареты или отнести пакет. Я вспомнил о полученном от княгини Любомирской рекомендательном письме к графу Аранде, занимавшему тогда пост президента Кастильского Совета и бывшему в большей степени королём, чем сам законный монарх. Именно он одним росчерком пера изгнал всех иезуитов за пределы Испании. Его боялась и ненавидела вся страна, что, впрочем, нимало его не трогало. Это был весьма одарённый муж, очень предприимчивый и почитавший выше всего собственные удовольствия. Что касается внешности, то мне никогда не приходилось видеть более отталкивающего безобразия. Я застал его за туалетом. — Зачем, — холодно спросил он, смерив меня взглядом с головы до ног, — вы приехали в Испанию? — Для увеличения своих познаний, монсеньор. — И у вас нет никакой другой цели? — Никакой, кроме того, чтобы предоставить себя в распоряжение Вашего Высочества. — Вы можете вполне обойтись без меня. Соблаговолите только исполнять предписания полиции, и никто вас не потревожит. Что касается использования ваших талантов, обратитесь лучше к венецианскому посланнику господину де Мочениго. Представляться надо было ему, потому что мы совершенно не знаем вас. — Надеюсь, мнение посланника не будет для меня неблагоприятным, но всё же не скрою от вас, монсеньор, что я в опале у правительства своей страны. — Если так, не рассчитывайте добиться чего-нибудь при дворе, поскольку вы можете быть представлены королю только посланником. Устраивайтесь по собственному разумению и ведите как можно более тихую жизнь. Это всё, что я могу вам посоветовать. Следующий визит я сделал неаполитанскому послу, и он сказал мне в точности то же самое. От маркиза де Моры, к которому направил меня Карачиоли, я не услышал ничего нового, а фаворит короля герцог Лассада перещеголял их всех, заявив, что, несмотря на всё желание помочь мне, не имеет для сего ни малейшей возможности. Он посоветовал отправиться к венецианскому посланнику и просить его покровительства. При этом герцог добавил: “А не может ли он сделать вид, что ничего не знает про вас?” Я написал Дандоло в Венецию и просил хотя бы несколько строк рекомендации послу, после чего отправился во дворец синьора Мочениго. Меня принял его секретарь Гаспардо Содерини, умный и талантливый человек, который сразу же выразил своё удивление по поводу того, что я позволил себе неуместную вольность. — Синьор Казанова, разве вы не знаете, что вам запрещено появляться в венецианских владениях, к которым относится и посольский дворец? — Мне это известно, сударь, но соблаговолите принять мой поступок за то, чем он является на самом деле — знаком почтения к господину послу и актом благоразумия. Согласитесь, было бы непростительной дерзостью с моей стороны оставаться в Мадриде, не явившись сюда. Однако если Его Превосходительство не считает возможным принять меня из-за моей ссоры с инквизиторами, вызванной неизвестными Его Превосходительству причинами, то это, по меньшей мере, удивительно. Ведь синьор Мочениго представляет Республику, а не инквизиторов. И поскольку я не совершил никакого преступления, мне кажется, я имею право на его покровительство. — Почему бы вам не написать обо всём этом самому посланнику? — Я хотел лишь узнать, примет ли он меня. Но если это невозможно, тогда придётся писать. И я тотчас же изложил на бумаге всё, о чём говорил секретарю. На следующий день ко мне приехал граф Мануччи, молодой человек с обходительнейшими манерами. Посланник поручил ему известить меня, что я никак не могу быть принят в посольстве. Тем не менее, было сказано о желании Его Превосходительства иметь со мной конфиденциальную беседу. Имя Мануччи показалось мне знакомым, и я сказал об этом юному графу. Он ответствовал, что прекрасно помнит, как его отец много и с большим интересом говорил про меня. Тут я сразу понял, что сей блистательный граф сын того самого Мануччи, который своими зловредными показаниями во многом способствовал моему заключению в Свинцовую Тюрьму. Естественно, я умолчал об этом неприятном для нас обоих обстоятельстве. К тому же, матушка молодого графа была служанкой, а отец, прежде чем из доносчиков превратился в аристократа, зарабатывал на хлеб трудом простого ремесленника. Я только спросил у Мануччи, титулуют ли его в посольстве. — Конечно, ведь у меня есть диплом, — отвечал он и тут же рассказал о своеобразных отношениях, сложившихся между ним и посланником. — Мне уже давно известно, — сказал я, — насколько Его Превосходительство привязан к особам, обладающим вашими достоинствами. Наконец, он откланялся, пообещав использовать для меня всё своё влияние, что само по себе было уже немало, так как подобный Алексис мог добиться от своего Коридона чего угодно. Графу пришлось возвратиться, чтобы напомнить мне: — Не забудьте, завтра в полдень я жду вас к кофе. Синьор Мочениго тоже будет. На следующий день я не заставил себя ждать и при встрече был обласкан послом выше всякой меры. Он выразил сожаление, что не может публично объявить себя моим покровителем, хотя и не ведает, в чем моя вина перед правительством, Я отвечал ему: — Надеюсь в скором времени представить письмо, которое от имени правительства уполномочит вас оказать мне самый достойный приём. — Добудьте такое письмо, и я сразу же представлю вас министрам. Мочениго пользовался в Мадриде благосклонностью, хотя его причудливые вкусы не составляли ни для кого секрета. Мануччи повсюду сопровождал посла, или, вернее, тот сам следовал за юным графом. Сему любимчику недоставало только титула наречённой метрессы. Оставим на минуту мои дипломатические хлопоты и поговорим о мадридских развлечениях. Придя впервые в театр, увидел я насупротив сцены большую зарешеченную ложу, которую занимали отцы-инквизиторы, имевшие власть подвергать цензуре не только представляемые пьесы, но и актёров. Мне говорили, что сие распространяется даже на зрителей. Внезапно услышал я, как стоявший при входе в партер служитель закричал: “Dios!”[5] и в ту же минуту все без различия возраста и чина пали ниц и оставались в таком положении, пока с улицы не донёсся звук колокола. Его звон возвещал, что мимо театра проследовал к умирающему священник со святыми дарами. Даже среди удовольствий испанцы не расстаются со своими обычаями набожности. Позднее я укажу ещё более разительный тому пример. Напротив моего дома стоял красивый особняк, принадлежавший богатому и влиятельному вельможе, которого я не называю из-за того, что он, может быть, ещё жив. В одном из окон первого этажа часто показывалась маленькая белая ручка, и, как это всегда случается, моё разыгравшееся воображение рисовало прекрасную кастильянку с чёрными глазами, белоснежной кожей и гибким станом. На сей раз оно не обмануло меня — однажды жалюзи раздвинулись, и появилась чрезвычайно красивая особа, бледная и задумчивая. Я незамедлительно впал в восторженное созерцание, но меня как будто не замечали, хотя окно и оставалось всё время открытым, а сеньора не отходила от него. Я прижимал руку к сердцу, подносил пальцы к губам и старался принять вид человека, онемевшего от восхищения. Но, увы, на девственном лице невозможно было уловить ни малейшего следа чувства или интереса. Целых четверть часа я изощрялся в своих безмолвных излияниях. Внезапно лицо незнакомки оживилось, глаза сверкнули, словно зажжённые глубоким волнением, и она опустила жалюзи. Изумлённый сим непредвиденным фактом, я мог предположить, что только боязнь быть застигнутой врасплох вынудила её удалиться. Однако уже наступала ночь, как всегда в Испании, светлая и звёздная. На улице не раздавалось ни звука, и я заметил одинокую фигуру, завернувшуюся в коричневый плащ, которая торопливо отворила маленькую дверцу и тотчас же исчезла. Дверца принадлежала соседнему с особняком дому, и можно было догадаться, что визит предназначается именно моей незнакомке. Иначе чем объяснить её внезапное исчезновение как раз в ту минуту, когда под окнами появился кавалер в плаще? Я терялся в догадках, но вдруг через четверть часа к моему величайшему удивлению жалюзи снова поднялись, и девица облокотилась о балюстраду. На сей раз она пристально посматривала в мою сторону, и я возобновил свои немые уверения в любви. Мне показалось, что на устах у неё промелькнула улыбка. Наконец, я отважился на многозначительный жест, который не остался без ответа, после чего она сделала знак, предписывающий молчание, и опустила жалюзи. В мгновение ока я был на улице под окном незнакомки, и тотчас же ко мне в шляпу упали ключ и записка. Возвратившись к себе, я прочёл написанное по-французски: “Достаточна ли в вас благородства, храбрости и умения молчать? Можно ли довериться вам? Я надеюсь на это. Приходите в полночь. Ключом вы отопрёте маленькую дверь в стене соседнего дома. Я буду ждать там. Храните всё в глубочайшей тайне и не появляйтесь до полуночи”. Я осыпал записку поцелуями и спрятал около сердца — хотя жалюзи и были опущены, за мной могли наблюдать. Ещё один знак прелестной руки подтвердил, что меня ждут. Голова моя кружилась от радости и любви. Для туалета оставалось не более двух часов, и я занялся им с уместной в подобных обстоятельствах тщательностью. И всё же моя радость, сколь она ни была велика, не могла рассеять всех сомнений. Действия молодой женщины не казались мне подозрительными, напротив, самолюбие моё охотно объясняло их, но я говорил себе: “Если отец или другой родственник застигнут меня в доме, я погиб”. Чувство предстоящей опасности было столь сильно, что я отказался бы от сего счастливого случая, если бы не мысль о чести. Я дал слово, и отступать уже невозможно. Взяв карманные пистолеты и свой шестидюймовый венецианский кинжал, я с первым полуночным ударом открыл маленькую дверцу. В полной темноте я ждал появления сеньоры. Прошло немного времени, и нежный голос спросил очень тихо: “Вы здесь?” Потом рядом зашуршало женское платье, меня взяли за руку и повели. Мы прошли по длинному коридору с большими окнами, которые выходили в сад. При виде моей незнакомки я совершенно забыл обо всех опасностях и чувствовал лишь опьянение счастьем близкого обладания. Мы поднялись по роскошно украшенной лестнице и вошли в комнату, отделанную чёрным деревом с многочисленными серебряными пластинами, на которых сверкал вензель знатного рода. Апартамент освещался двумя канделябрами. В глубине я заметил постель, завешенную со всех сторон пологом. Незнакомка, которую я буду называть Долорес, пригласила меня сесть, но я бросился к её коленям, покрывая поцелуями прелестные руки. — Так вы любите меня? — спросила она. — Люблю ли! Как вы можете сомневаться? Моё сердце, моя жизнь, всё, чем я обладаю, принадлежит вам. — Я верю. А теперь поклянитесь на этом распятии сделать то, о чём я сейчас попрошу вас. — Клянусь. — Вы благородный человек. Идите сюда. И она повлекла меня к постели. Мы одновременно взялись за полог, и в этот миг я был поражен ее лицом: никогда мне ещё не приходилось видеть столь сильного выражения боли и отчаяния. — Что с вами, — спросил я, сжимая её в объятиях, — вы дрожите? — О, совсем не от страха. А вы не боитесь? Нет? Тогда смотрите! И она резким движением раздвинула занавеси. На постели лежал труп. Труп юноши с прелестным лицом. Беспорядочность одежд и сама поза свидетельствовали, что смерть застала его в одну из тех минут, когда её ждут менее всего. — Что вы сделали? — вскричал я. — Исполнила долг справедливости. Этот кавалер был моим возлюбленным, и я убила его. Пусть меня ждёт смерть, но я защитила свою честь. Послушайте же, одного слова достаточно, чтобы вы поняли — он изменил мне! Вы благородный человек и обещали хранить тайну. Не забывайте этого. К тому же, вы только что поклялись на теле Иисуса исполнить мою просьбу. — Что вы хотите от меня, мадам? — Уберите его отсюда. Позади дома течёт река. Оттащите туда тело, чтобы я ничего не видела, умоляю вас! И она бросилась к моим ногам. Какая сцена! Она, в полном отчаянии, с остановившимся взором, ещё более прекрасная. Я, в своём изысканном одеянии, оледеневший от ужаса, И окровавленный труп промеж нами! — Мадам, — тихо проговорил я, чувствуя, как ко мне возвращается необходимое в столь крайней опасности хладнокровие, — вы требуете моей жизни. Извольте, она ваша! — О, я недостойна вас, — отвечала она печальным голосом и вдруг, разрыдавшись, упала на постель. Каждый миг промедления мог погубить нас. — Мадам, сейчас не время для слабости. Поспешим. Я решительно приподнял тело, и когда моя юная спутница накрывала его плащом, вспомнил о человеке, которого всего лишь несколько часов назад видел входящим в маленькую дверь. Эта мысль заставила меня пошатнуться от ужаса. Как раз в эту минуту Долорес, понявшая опасность, которой я подвергал себя ради неё, воскликнула: — Остановитесь, если вас увидят, вы пропали! — Так же, как и вы, когда найдут здесь тело. И, взвалив на себя ужасную ношу, я направился к двери. Долорес последовала за мной со свечой в руке. Через мгновение я был уже на улице и скоро достиг берега реки. Освободившись от трупа, я в изнеможении повалился наземь. То, что моя одежда испачкана кровью, я обнаружил лишь у себя дома и тут же принялся уничтожать следы преступления. Всю ночь меня не покидало беспокойство, и я думал только об одном — как бы побыстрее скрыться из Мадрида. Весь следующий день я не выходил из дому и наблюдал в окно за прохожими на улице. Беспокоила меня и мысль о Долорес: жалюзи в её окне были почему-то не опущены. Ещё через день принести приглашение на обед к Менгсу. Я поехал, чтобы распрощаться, намереваясь покинуть сей злополучный город. Но в два часа пополудни, когда я был около менгсова дома, ко мне подошла какая-то подозрительная личность и произнесла: — Вы тот самый иностранец, который живёт возле кофейни на улице Крус? Так вот, будьте осторожнее, алькад Месса и его альгуазилы уже следят за вами. От этих слов меня бросило в дрожь. — Благодарю за предупреждение, но мне нечего бояться. Кстати, кто вы такой? — Альгуазил. Нам известно, что вы держите у себя запрещённое оружие. Кроме того, алькад знает о некоторых обстоятельствах, дающих ему право арестовать вас и заключить в тюрьму до окончания судебного разбирательства. При этих последних словах я побледнел, и заметивший сие альгуазил сказал: — Не страшитесь, если вы невиновны. Но постарайтесь извлечь пользу из моего предупреждения. — Вы достойный человек. Возьмите этот дублон. Он перекрестился монетой и спрятал её в карман. Слова его были истинной правдой — кроме кинжала и карманных пистолетов, я имел и другое оружие: шпагу и карабин, которые прятал у себя в комнате под ковром. Я вернулся домой, чтобы избавиться от этих предметов, и поспешил отнести их к Менгсу, где мог чувствовать себя в безопасности. Менгс приютил меня на ночь, сговорившись, впрочем, чтобы я искал себе для следующего дня другое убежище, поскольку он не хочет быть скомпрометированным. — К тому же, — присовокупил он, — если вам действительно не в чем упрекнуть себя, кроме как в хранении запрещённого оружия, вы можете пренебречь советом альгуазила — каждый хозяин в своём доме и волен держать там даже пушки. — Я убеждён, что предупреждение соответствует истине, и прошу вашей помощи только потому, что мне не хочется проводить ночь в тюрьме. Но касательно оружия вы правы, его можно было оставить дома... — Да и самому почему бы не остаться? В эту минуту явился хозяин моей квартиры и объявил, что алькад Месса с дюжиной альгуазилов пришли обыскать мои комнаты. Перед уходом они опечатали двери и забрали моего пажа. Кроме того, им уже известно, что я нахожусь у кавалера Менгса. Читатель может представить себе непреоборимый ужас, овладевший мною при этих словах. Я забросал хозяина вопросами об алькаде и его людях. Он отвечал, что в моих вещах не нашли ничего подозрительного. Сохраняя осторожность, я спросил его, чем вызваны действия правосудия, уж не из-за какого-либо преступления, совершившегося в городе, и не заходила ли полиция в другие дома. Менгс советовал ехать к графу Аранде и жаловаться ему на алькада, арестовавшего моего пажа. Видя, что он интересуется слугой и не заботится обе мне, я ответил ему с некоторым раздражением: — Сей паж — доносчик. Уверен, что именно он сообщил полиции о спрятанном оружии. Кроме него никто об этом ничего не знал. Ночь я провёл у Менгса. В восемь часов утра он вошёл ко мне в комнату вместе с офицером, и этот последний сказал: — Вы — кавалер Казанова. Соблаговолите следовать за мной в кордегардию Буэн-Ретиро. — Положительно отказываюсь. — Сударь, мне запрещено прибегать к силе, так как сей дом есть собственность Его Величества. Но предупреждаю, что по истечении часа господин кавалер Менгс получит приказание выдворить вас, и тогда вы будете препровождены под стражей в тюрьму. Поэтому советую незамедлительно следовать за мной. — У меня нет ни малейшей возможности сопротивляться, и я подчиняюсь. Прошу только разрешения написать два-три письма. — Мне невозможно ждать вас, тем более из-за писем. У вас будет время заняться этим в тюрьме. Одновременно офицер, внешность которого, впрочем, была вполне благопристойной, потребовал у меня запрещённое оружие, не найденное алькадом. Я отдал его и, распрощавшись с Менгсом, казавшимся крайне смущённым, сел в экипаж. Я был привезён в тюрьму Буэн-Ретиро, бывший королевский замок. Филипп V часто проводил там пост вместе со своим семейством. Меня отвели в общую залу на нижнем этаже, и пытка началась. Я буквально задыхался в тяжёлом воздухе, спёртом от присутствия сорока узников, охранявшихся двадцатью солдатами. Обстановка состояла из четырёх-пяти походных кроватей и нескольких скамеек. Не было ни столов, ни стульев. Я дал одному солдату экю с просьбой принести перья и бумагу. Он с улыбкой взял монету и уже не возвращался. Другие солдаты, у которых я справлялся о нём, смеялись мне прямо в лицо. Среди товарищей по несчастью я встретил своего пажа и с горечью стал упрекать его, но в ответ он клялся, что ни в чём не повинен. В толпе я также узнал некоего кавалера удачи по имени Мараззани, который часто являлся ко мне обедать и которому я никогда не отказывал в сей милости. Он сообщил, что уже находится здесь два дня, и будто бы предчувствие подсказало ему, что мы непременно должны встретиться. — Но в чём же вы провинились? — спросил он в конце своей тирады. — Я хотел бы узнать это от вас. — Вам ничего не известно! Значит, мы с вами в одинаковом положении. Через неделю нас отвезут в какую-нибудь крепость и заставят работать на короля. — Надеюсь, они не выносят приговора, не выслушав подсудимого. — Ошибаетесь. Завтра алькад явится допросить вас и запишет все ваши ответы. Так, по крайней мере, поступили со мной. Они спрашивали, каковы мои средства к существованию, и я ответил, что живу у своих друзей в ожидании, пока меня примут на службу в гвардию Его Величества. На это последовал ответ, что Его Величество даже без моей просьбы даст мне место, где я смогу служить ему. Кажется, я уже получил такое место. Гнев мой угас, и у меня едва достало сил броситься на соседнюю постель, но через четверть часа я был изгнан оттуда нашествием насекомых. Мараззани снова подошёл ко мне и сказал: — У вас плотный кошелёк, а я совсем пуст и уже два дня живу на одном хлебе и чесноке. Когда вам захочется спросить обед, возьмите меня в компанию, этим вы сделаете доброе дело. За деньги солдаты принесут нам всё необходимое. — Я никому не дам ни единого гроша. Меня и так уже обокрали. Некоторое время Мараззани протестовал против такой недоверчивости, но все вокруг только смеялись над ним. Потом подошёл мой паж и стал просить денег, жалуясь, что умирает от голода. Я ответил сему пройдохе, что он больше не служит у меня и поэтому ничего не получит. В три часа слуга Менгса принёс мне обед на три персоны, но, поддавшись чувству бессердечия, я не пожелал ни с кем разделить его, а всё оставшееся приказал унести. Мараззани умолял оставить хотя бы вино, но безуспешно. Вечером меня посетил Мануччи. Его сопровождал тот самый офицер, с которым я познакомился при аресте. После тысячи сожалений Мануччи сказал мне: — По крайней мере, вы ни в чём не нуждаетесь, раз у вас есть деньги. — Напротив, я лишён буквально всего, мне даже не разрешили написать своим друзьям. — Это невероятно! — воскликнул офицер. — А как бы вы поступили с солдатом, который присвоил деньги, доверенные ему узником? — Он получил бы место на галерах. Укажите его. Все вокруг умолкли. Я вынул из кармана три экю и объявил, что их получит тот, кто первым укажет вора. Мараззани сразу же назвал мерзавца, и остальные подтвердили его слова. Офицер записал имя, посмеявшись над тем, что я отдаю три экю за одно. Принесли перья, бумагу и свечу, и как только мои посетители удалились, я занялся письмами. Несмотря на неудобство положения, поскольку на мои бумаги чуть ли не укладывались спать, я тотчас составил четыре послания: первое — министру юстиции, в котором изливал своё негодование на алькада; второе — синьору Мочениго. Я также написал герцогу Лассаде, умоляя его заступиться за меня перед королём. Последнее и самое сердитое письмо предназначалось графу Аранде. Вот его полное содержание, если мне не изменяет память: “Монсеньор. в ту минуту, когда вы читаете моё письмо, мне угрожает смерть в тюрьме. Я никак не могу отринуть мысль о том, что именно вы измыслили сие медленное убийство, поскольку все мои заявления, что я приехал в Мадрид с рекомендательными письмами к Вашему Превосходительству, оказались напрасными. Пусть мне скажут, какое преступление я совершил. Я обращаюсь к вашему чувству человеколюбия: разве вы сможете хоть как-нибудь вознаградить меня за те мучения, которые я уже перенёс? Прикажите незамедлительно освободить меня или положите конец моей агонии. Это избавит вашего покорного слугу от необходимости покончить с собой собственными руками.” Я снял со всех четырёх писем копии и запечатал оригиналы, чтобы на следующий день отдать их слуге Мануччи. Ночь была ужасна. Не смыкая глаз, я провёл её на скамейке. В шесть часов явился Мануччи. Я горячо приветствовал его, проливая в то же время слёзы бессильной ярости, и умолял отвести меня в кордегардию, так как был уже скорее мертвецом, чем живым человеком. Он сразу же исполнил мою просьбу и велел принести шоколад. Потом посмотрел мои письма и, казалось, ужаснулся их выражениями. Этот юноша, которому ещё не довелось испытать на себе превратности судьбы, не понимал, что случаются положения, когда невозможно удержать негодование. Тем не менее, он твёрдо обещал доставить по адресу все четыре послания в тот же день и добавил, что синьор Мочениго будет обедать у графа Аранды и уже обещал говорить с министром в мою защиту. После обеда объявили о прибытии алькада. Меня отвели в соседнюю залу, где он восседал у стола, заваленного бумагами. Здесь же лежало и моё оружие. Алькаду помогали два писца. Он пригласил меня сесть и ответить на предлагаемые вопросы. — Не забывайте, — добавил алькад, — что каждое ваше слово будет занесено в протокол. — В таком случае соблаговолите спрашивать меня по-итальянски или по-французски, поскольку я в равной степени дурно изъясняюсь и понимаю испанский язык. Алькад рассердился и целых четверть часа говорил с большой горячностью. Я понял почти всё, но продолжал настаивать на своём. Тогда он подал мне перо и предложил написать по-итальянски моё имя, занятие и причины, приведшие меня в Мадрид. Я взял бумагу и написал: “Я, Джиакомо Казанова де Сенгальт, венецианец, учёный по своим наклонностям, независимый по привычкам и достаточно богатый, чтобы ни у кого не одолжаться, путешествую ради собственного удовольствия, и меня хорошо знают посланник моей страны, граф Аранда, маркиз Мора и герцог Лассада. Я безбоязненно приехал в Испанию и, полагаю, не преступил никаких законов сего королевства. Тем не менее, меня схватили по наветам людей, более достойных подобного обращения, чем я, и заключили в тюрьму вместе с бандитами. Не имея ни в чём упрекнуть себя, я хотел бы внушить своим преследователям, что у них нет никакого иного права, кроме как изгнать меня из пределов Испании, к чему я совершенно готов. Меня обвиняют в хранении запрещённого оружия, но я уже пятнадцать лет не расстаюсь с ним по причине частых путешествий и распространившихся повсюду злоумышленников. К тому же чины таможни у ворот Алькала видели это оружие и не конфисковали его. Теперь оно отобрано с единственной целью получить предлог для действий против меня”. Я отдал написанное, и он приказал тут же перевести, а прочитав, пришёл в ещё большее раздражение и выкрикнул: “Вы пожалеете об этом!”, после чего велел отвести меня обратно в общую залу. Вечером пришел Мануччи и сообщил, что граф Аранда и посланник обсуждали моё дело. Синьор Мочениго говорил обо мне в самых лестных выражениях, хотя и напомнил, что ему никак нельзя выступить в мою защиту в той мере, как хотелось бы. Посланник сообщил министру всё, известное ему о моём положении. Граф Аранда признал несправедливость полиции, но присовокупил, что не произошло ничего, могущего лишить меня рассудка. При этом он показал написанное мной письмо. — И то же самое было заявлено дону Эммануэлю де Рода и герцогу Лассаде. Подобным слогом не пишут высокопоставленным особам. — Чёрт возьми! Посмотрите только, что со мной сделали — упрятали в смрадный каземат, где нет ни кровати, ни стула и полно бандитов. Разве сего не достаточно, чтобы довести человека до отчаяния? Однако же ваш рассказ ободряет меня, похоже, со мной поступят по справедливости. Уходя, Мануччи счёл возможным заверить меня, что завтра я буду уже свободен. Вторую ночь я провёл так же, как и первую, одолеваемый сном, но не осмеливаясь отдаться ему из страха потерять кошелёк, часы, табакерку, а, может быть, и саму жизнь. В семь часов утра появился какой-то высокий чин в сопровождении двух адъютантов и объявил мне: — Его Превосходительство граф Аранда выражает сожаление, что с вами обошлись столь дурно. Он узнал об этом только из вашего письма. — Его Превосходительство знает далеко не всё. — И здесь я рассказал о похищенном экю. Чин сразу же потребовал капитана роты, в которой служил обокравший меня солдат, и приказал ему возвратить экю из собственного кармана. Капитан подчинился с явной неохотой, зато я принял от него монету, улыбаясь. Высший офицер был никем иным, как графом Рохасом, командиром полка, стоявшего в Буэн-Ретиро. Он заверил меня честным словом, что ещё до конца дня я получу и своё оружие, и свободу. — Вас не освобождают сразу же только потому, — добавил он, — что Его Превосходительство желает, дабы вам были принесены извинения за недосмотр полиции. Однако должен сказать, алькада ввели в заблуждение лжесвидетельством. Он слишком легко доверился доносу проходимца, состоявшего у вас на службе. Итак, я не ошибался, меня предал этот проклятый паж. Но что он мог знать? Вспоминая о странных событиях ночи накануне моего ареста, я, конечно, не мог чувствовать себя совершенно спокойным, но тем не менее ответил полковнику: — Надеюсь, мне теперь нечего опасаться клеветы этого мерзавца. Поверьте, его общество не доставляет мне удовольствия. Г-н Рохас призвал двух солдат, которые тут же увели доносчика. Больше я ничего о нём не слышал. Когда мы шли в кордегардию для очной ставки с обокравшим меня мошенником, я заметил во дворе замка графа Аранду и выразил по этому поводу своё удивление. Полковник ответствовал мне: — Его Превосходительство приехал единственно ради вас. Затем сей достойный офицер пригласил меня к себе обедать. А пока я возвратился в свою тюрьму. Там для меня была поставлена вполне опрятная походная кровать, возле которой в ожидании сидел Мануччи. Он тут же бросился мне на шею, и мы расцеловались. Должен признаться, что в случившихся неприятных обстоятельствах сей юноша изъявил мне самое дружественное расположение, и я всю жизнь буду сожалеть о своей по отношению к нему нескромности, которую он так и не простил мне. Вскоре читатель сможет увидеть сам, не слишком ли далеко зашла злопамятность Мануччи. Счастливая развязка моих злоключений быстро сделалась предметом разговоров среди узников. Большинство досаждали мне назойливыми просьбами, одно только выслушивание коих невероятно затруднило бы меня. Мараз-зани был особенно прилипчив. Он требовал, чтобы я немедленно подал графу Аранде просьбу в его пользу. Но добился он лишь приглашения разделить мой обед. Мы сидели ещё за столом, когда вошёл алькад Месса, дабы препроводить меня домой. Сопровождавший его офицер возвратил мне шпагу, а сам алькад — остальное оружие. Мой выход из тюрьмы был обставлен даже с некоторой торжественностью: впереди шли несколько солдат, а по обе стороны от меня — алькад в своём парадном облачении и упомянутый офицер. Шествие замыкали альгуазилы числом около двадцати. В сопровождении сего эскорта возвратился я в свои апартаменты, с которых были сняты печати Прежде чем удалиться, алькад сказан мне не без чувства: — Можете удостовериться, сударь, что за ваше отсутствие ничего не пропало, и если бы не ваш мерзавец-слуга, вам не пришлось бы жаловаться на чиновников Его Католического Величества, как на бандитов и воров. — Господин алькад, гнев вынуждает меня совершать глупости. Забудем случившееся, ведь если бы мой голос не был услышан, я мог бы попасть на галеры. Засим я отправился к Менгсу, который никак не ожидал увидеть меня и был явственно смущён. Впрочем, разве мог он считать своё поведение безупречным? Ведь именно он выставил меня за дверь как подозрительную личность. Его слова о том, что он собирался предпринять некоторые демарши в мою пользу перед министром юстиции, я мог считать своего рода косвенным извинением. В доме Менгса меня ждало письмо, доставившее мне больше удовольствия, чем все его заверения. Оно было от Дандоло и содержало в себе ещё одно, адресованное синьору Мочениго. Добрейший Дандоло уведомлял меня, что по получении сего послания синьор Мочениго может не опасаться гнева инквизиции из-за отношений со мною. Менгс советовал сразу же отнести письмо посланнику, но мне невыносимо хотелось спать, и я отослал его Мануччи, который на следующий день явился с формальным приглашением самого посла быть у него к обеду. Тем не менее, я не мог избавиться от всех своих страхов и, вполне вероятно, покинул бы Мадрид и даже Испанию, если бы не данная мне первым министром аудиенция, полностью рассеявшая все мои сомнения. Меня довольно долго продержали в приёмной графа Аранды, из чего я заключил, что Его Превосходительство не ожидал моего визита. Когда я, наконец, вошёл, граф сразу же приблизился ко мне и подал связку бумаг. — Вот ваши письма. Рекомендую перечитать их теперь, когда ваша голова остыла. — С какой целью, монсеньор? — С какой целью? Разве вы забыли, в каких выражениях они составлены? — Простите, монсеньор, но всякий человек, решившийся выйти из такого положения, как моё, даже ценой собственной жизни, не задумывался бы над выбором слов. Я был вынужден считать, что всё произошло согласно приказу Вашего Превосходительства. — Совсем напротив. По-видимому, вы плохо понимаете своё и моё положение. — Я вполне отдаю должное вам уважение в обычных обстоятельствах. Но я видел, что оказался вне закона, и поэтому моё поведение заслуживает снисхождения. — Возможно, но отнюдь не оправдывает то мнение, которое вам было угодно составить по поводу моих намерений касательно вас. Вы несправедливы и не подтверждаете свою репутацию умного человека. Я поклонился как бы в знак благодарности за его иронический комплимент. Он же продолжал несколько смягчённым тоном: — Господин Казанова, вы вполне уверены, что ни в чём не можете упрекнуть себя и никоим образом не нарушили, как утверждаете, законы, установленные правительством его Католического Величества? То, как граф произнёс эти последние слова, заставило меня вздрогнуть. Воспоминание о трагическом приключении встало передо мной во всех своих кровавых подробностях. Граф заметил моё замешательство и добродушно продолжал: — Успокойтесь, хотя нам всё известно, вы прощены, поскольку поступили как достойный и отважный человек. Однако же, согласитесь, у нас достаточно оснований, чтобы отправить вас на виселицу. Вы поступили как испанец, а сеньора Долорес — как римлянка. — Что она сделала? — Она уже во всём призналась. — Рискуя погубить меня? — Это была единственная возможность спасти вас. Кавалер, заколотый сеньорой, был дурным человеком, но всё-таки подобное преступление заслуживало наказания, которого не удалось бы избежать во всей его жестокости, если бы дело стало известно публике. Однако тайна и в ещё большей степени причины, побудившие Долорес, дали место милосердию. Она свободна и вместе со своим семейством покинула землю Испании. А вы можете оставаться совершенно спокойным. Полагаю, вам нет надобности напоминать, что это составляет государственную тайну, поскольку вы более всех других заинтересованы в этом. В сию минуту у меня было желание броситься перед графом на колени, и по моему волнению он мог судить о моей к нему признательности. Выйдя от министра, я отправился к г-ну де Рохасу и, будучи под впечатлением только что случившейся сцены, не стал скрывать от него переполнявшие меня чувства к Его Превосходительству. Г-н де Рохас, не подозревавший об истинной причине этого, с резкостью возразил: — Как! После всех сих бесчинств вы ещё и благодарите их! — Но правда восторжествовала, и у меня нет зла. Да и какое я мог бы требовать удовлетворение? — Во-первых, отставки алькада, и потом круглую сумму как возмещение несправедливости. — Алькад, несомненно, превысил свою власть, но он сделал это по ошибке, а не вследствие злого умысла. Что касается возмещения, то мне было бы стыдно оценивать деньгами перенесённые мною страдания. За несколько дней до святой недели король покинул Мадрид и переехал со всем своим двором в Аранхуэс. Синьор Мочениго сделал мне любезность и пригласил в свою свиту, собираясь представить меня Его Величеству. Однако же накануне отъезда я был поражён жестокой горячкой и слёг в постель. К святой пятнице мне стало лучше и, несмотря на сильную слабость, я нанял карету и отправился в Аранхуэс. По прибытии туда я чувствовал себя скорее мёртвым, нежели живым. Среди особ, коих я усердно посещал в Аранхуэсе, не могу не упомянуть дона Доминго Варнери, первого королевского камердинера. Из его окон можно было наблюдать, как король каждое утро отъезжает на охоту и возвращается с оной, обессиленный усталостью. Король имел небольшой рост, но отличался подвижностью и выносливостью, в противоположность другим испанским монархам, которых в большинстве случаев принято считать раздражительными и немощными. Карл III приблизил к себе некого Грегорио Сквилласе, человека низкого происхождения. Все достоинства сего фаворита заключались в замечательной красоте его жены. Как и все остальные, я считал сеньору Сквилласе источником милостей, коими король осыпал её супруга. Однако Барнери в следующих словах рассеял моё заблуждение: — Подобные слухи действительно распространялись, но это чистейшие измышления. Король — само целомудрие и не знал ни единой женщины, кроме своей супруги, нашей покойной королевы, да и то он исполнял свои обязанности скорее по долгу христианина, нежели из супружеского влечения. Сей добрый государь не желает даже под угрозой жизни пятнать себя никаким смертным грехом, и можете вообразить, по какой причине? Единственно, чтобы не исповедоваться в нём своему духовнику. Имея крепкий организм и не испытав за свою жизнь никакого нездоровья, государь обладает таким горячим нравом, что при жизни королевы не проходило ни одной ночи без того, чтобы он не оказывал ей знаков своего нежного расположения. А удовольствиям или, вернее, тяготам охоты король предаётся лишь в надежде дать иное направление своим плотским страстям и отыскать действенное средство противу порывов слишком горячей крови. — Вот поистине замечательный человек! — воскликнул я. — Когда умерла королева, перемена оказалась не из лёгких, так как Его Величество не питает склонности ни к чтению, ни к музыке, ни к беседам. Посему было необходимо отыскать такие занятия, кои не оставляли бы ни свободного времени, ни возможности отдыха. Отсюда тот образ жизни, которого, вне всякого сомнения, король будет держаться до конца своих дней. Он встаёт в семь часов и после туалета читает молитвы. В восемь слушает мессу и пьёт шоколад. Затем прочищает нос огромной понюшкой табака, единственной за весь день. До одиннадцати Его Величество принимает министров, после чего обедает. Встав от стола, он идёт с визитом к принцессе Астурийской и за сим уезжает на охоту, которая продолжается до восьми часов. Когда король приезжает обратно в замок, его несут в постель уже заснувшего от усталости. Таковы повседневные привычки нашего государя. — Печальная жизнь для короля. Почему он не женится? — Его Величество подумывал об одной из дочерей Людовика XV — принцессе Аделаиде — и даже вытребовал её портрет, но по рассмотрении оного уже не желал ничего слышать о предполагаемом союзе. С тех пор никто не осмеливался говорить ему о женитьбе, ну, а если кому-нибудь пришла бы мысль присоветовать государю взять для себя любовницу, то я не завидую этому человеку. Карл III пал жертвой своего жестокого воздержания — как известно, он умер безумным. А по моим понятиям, человека в то время ещё молодого и вполне свободного в отношении нравов, он уже и тогда был таковым. Аскетизм хорош только для священников, а у монарха это предосудительное заблуждение, ибо иссушение чувств производит в людях высокого положения равнодушие сердца и оканчивается, как мы видим, поражением мыслительного органа. Король очень любил своего брата, инфанта, и дозволял сему принцу брать любовниц налево и направо и беспрепятственно производить на свет незаконное потомство, Барнери никак не мог объяснить подобное противоречие. В голове инфанта таилось то же зерно безумия, которое созревало и у его августейшего брата, но инфант всё-таки был подвержен куда более простительной страсти. Во время поездок он всегда имел при себе образ Пресвятой Девы работы Менгса. Богоматерь была изображена сидящей на траве со скрещенными ногами, как принято у арабов, и поднятым платьем, так что ноги открывались до самого колена. Всё в ней было рассчитано на возбуждение чувственного влечения. Сие сладострастное изображение с его натуральными формами заключало для испанского принца божественный смысл и возвышало его воображение. Таковы и все испанцы — если вы хотите завоевать их сердце, старайтесь прежде всего действовать на чувства. Итальянцы в этом смысле одинаковы с ними, однако тонкость ума не позволяет им смешивать явления действительного мира с идолами фанатической веры. Мой злой гений привёл в Мадрид барона де Фрэтюра, который происходил из Льежа и являл собой законченный тип записного игрока и мошенника. Я имел несчастье составить знакомство с ним ещё на водах в Спа. Разузнав о моих намерениях ехать в Португалию, он отправился в Лиссабон, надеясь встретить меня и с моей помощью пополнить свой кошелёк, В течение всей моей долгой и бурной жизни я непрестанно служил приманкой для целой толпы интриганов и проходимцев, что было единственной причиной испытанных мною многочисленных бедствий. Едва объявившись в Мадриде, Фрэтюр узнал о моём здесь пребывании и поспешил ко мне с визитом. Он досаждал мне своей предупредительностью, и я счёл себя обязанным принимать его, ибо не предполагал, что могу быть скомпрометирован подобным знакомством. Уже через день Фрэтюр начал подступать ко мне. Он сознался, что не имеет даже одного су, и просил о вспомоществовании. По его словам, ему нужен был сущий пустяк — каких-нибудь сорок пистолей. Я наотрез отказал в его просьбе, правда, поблагодарив за доверенность. — Так значит и вы на мели, мой дорогой Казанова? Чёрт возьми, это даже неплохо! Мы сможем вместе заняться устройством своих дел. Я понял, что он подразумевает карточную игру, и ответил: — У меня нет гарантии в успехе предложенного вами предприятия, и посему я воздерживаюсь. — Дьявол! Мне неоткуда взять средства на первую ставку, а хозяин уже собирается подавать счёт. Не могли бы вы шепнуть ему пару слов в мою пользу? — Это только повредит. — Почему же? — Ваш хозяин не преминет спросить поручительство за вас и после моего отказа вообще закроет кредит. Фрэтюр имел возможность познакомиться у меня с Мануччи, и уже через неделю они сошлись весьма близко. Естественно, пройдоха-барон рассказал о своих затруднениях юному графу. Однако последний, будучи и сам записным игроком, не раскошелился, а отправил его к одному услужливому человеку, который давал деньги под залог. После сего оба приятеля вместе принялись за игру. Тем временем в Мадрид приехал Кверини, назначенный на место синьора Мочениго, получившего назначение в Париж. Кверини, человек большого ума и обширных знаний, отнёсся ко мне с величайшей внимательностью и уже через несколько дней сделался моим другом. Что касается Фрэтюра, то обстоятельства вынуждали его покинуть Испанию. Он всё потерял за картами, а хозяин требовал уплаты, грозясь выставить барона на улицу. Мой вконец отощавший кошелёк не позволял мне следовать побуждениям своего доброго сердца. Сии обстоятельства, и без того уже близкие к крайности, ухудшились ещё более вследствие совершённой мною нескромности, в коей я буду раскаиваться до конца жизни. Однажды утром ко мне неожиданно явился Мануччи. Он был бледен и выглядел очень взволнованным. — Я в весьма затруднительном положении, — сказал он. — Фрэтюр, которого я перестал принимать, так как он надоедал мне просьбами о деньгах, прислал вчера письмо, в коем угрожает прострелить себе голову, если я не ссужу ему сегодня сто пистолей. — И это беспокоит вас? — Я убеждён, что несчастный приведёт свою угрозу в исполнение. — Зато я не сомневаюсь в обратном. Он обращался ко мне с такой же просьбой дня четыре назад и у1рожал тем же самым, но последствий что-то не видно. Правда, он пытался спровоцировать меня на дуэль, полагая такой род самоубийства более благородным, однако я отвечал, что считаю наши силы слишком неравными, и на этом дело кончилось. Если он вздумает вызвать и вас, последуйте моему примеру или же вовсе не отвечайте. — Это невозможно. Вот сто пистолей, соблаговолите передать их от моего имени. И пусть он напишет вексель по всей форме. Я исполнил желание Мануччи и поспешил к барону. Передо мной был совершенно уничтоженный человек. Он с полным равнодушием принял деньги и написал вексель — это было всё, что мне требовалось. В гот день я обедал у посланника и передал бумагу Мануччи. Назавтра я снова отправился в тот же дом, но, к величайшему моему удивлению, привратник сказал мне, что все уехали. После моих настояний он признался, что получил категорический приказ ни под каким видом не впускать меня. Я возвратился домой совершенно ошеломлённый и тотчас написал Мануччи записку с требованием объясниться. Мой слуга побежал в посольство, но принёс конверт обратно нераспечатанным — граф Мануччи не велел принимать даже моих писем. Я понапрасну истязал себя, силясь найти объяснение случившемуся, пока, наконец, не явился посольский лакей с письмом от Мануччи. Туда была вложена записка барона де Фрэтюра, адресованная графу. Сей интриган просил сто пистолей, а взамен предлагал Мануччи открыть тайного его недруга, коего граф почитает за преданнейшего себе человека. Мануччи в своём письме ко мне тут же указывал на этого врага, называя, как читатель верно сам уже догадался, моё имя. Я и в самом деле был повинен в одной нескромности, поскольку имел неосторожность рассказать барону об интимных отношениях между посланником и его фаворитом. Однако же предатель преувеличил то, что я по своему легкомыслию доверил ему. Каждая фраза послания Мануччи была клубком оскорблений, и в конце содержалось требование, чтобы я покинул Мадрид в течение восьми дней. Чувствуя себя виновным, я ответил Мануччи полным признанием и помимо извинений соглашался на любую другую сатисфакцию, какую он только пожелает. Тем не менее, я уведомлял его, что готов скорее подвергнуться любой опасности, чем покинуть Мадрид. Желая быть уверенным, что моё письмо достигнет адресата, я сам отнёс его в почтовую контору Прадо. Однако же Мануччи так ничего и не ответил мне. Досада и злость настолько овладели мною, что я два дня не выходил из своей комнаты. На третий я велел заложить карету и поехал к принцу Католика. Но привратник вежливо остановил меня и шепнул, что Его Превосходительство имеет веские причины отказать мне от дома. Я спешу к аббату Биллиарди — тот же приём. Снова сажусь в карету и еду к Доминго Барнери. Он принимает меня, но лишь для того, чтобы рассказать про синьора Мочениго, который везде называет меня пройдохой, не достойным быть принятым в хорошем обществе. Сии кинжальные удары, поражавшие моё сердце, не лишили меня мужества испить чашу унижений до дна. Я не был принят маркизом Гримальди и доном Эммануэлем до Рода. Герцог Лассада, открытый недоброжелатель посланника, допустил меня к своей особе, но единственно, чтобы просить о прекращении моих визитов. “Мне крайне неприятно отказываться от столь интересного для меня общества, как ваше, но я вынужден принести сие в жертву, требуемую правилами приличия”. После этого мне оставался один лишь граф Аранда. Несмотря на неудачно выбранное время, он принял меня с радушием и даже усадил рядом с собой — до тех пор я ни разу не удостаивался подобной чести. Это придало мне храбрости, и я рассказал ему о своих злоключениях. — Господин Казанова, вы виноваты, хотя Мочениго и злоупотребил своим правом мести. Очень жаль, но придётся отложить наш проект, ибо, когда понадобится представляться королю, Его Величество, узнав, что вы венецианец, непременно осведомится о вас у посланника Республики. — Монсеньор, значит я должен покинуть Испанию? — Господин Мочениго потребовал этого, но я отказал ему. К сожалению, большее не в моих силах. Оставайтесь у нас безбоязненно, однако, прошу вас, не задевайте посланника и его фаворита. После этой аудиенции я в течение месяца никого не видел в Мадриде, за исключением моего башмачника и его дочери. Несмотря на благосклонность девицы, подобная жизнь вскоре сделалась для меня непереносимой, и я подумывал, куда бы мне уехать. Один честный генуэзский издатель, синьор Коррадо (да спасёт Господь его душу!), согласился ссудить меня тридцатью дублонами, не требуя никакой гарантии, кроме моего слова, хоть я и предлагал ему в залог часы с репетитором и золотую табакерку. Это единственный долг за всю мою жизнь, который остался неоплаченным, так как бедняга скончался через недолгое время, не оставив наследников. Имея эти деньги, а также несколько луидоров и свои драгоценности, я направился в Сарагоссу. По прибытии в Валенсию я был вынужден довольствоваться дурным жилищем, так как болонец Марескальчи, хозяин оперы, занял все порядочные комнаты для актрис и актёров, ожидавшихся из Мадрида. Я пошёл к нему с визитом, и мы отправились прогуляться по городу. Когда я предложил зайти в какую-нибудь кофейню, он лишь рассмеялся и объяснил мне, что во всей Валенсии нет ни одного такого заведения. Таверны же грязны и посещаются людьми самого низшего общества, а вино, которое там подают, отвратительно, и самими испанцами почитается за истинную отраву, по каковой причине сии последние пьют там одну чистую воду. Как любознательный путешественник, я осмотрел в этом городе всё, заслуживающее внимания, однако же ни в коей мере не разделяю всеобщих восторгов. Так оно всегда выходит, когда решаешься исследовать что-либо в подробностях и с близкого расстояния. Валенсия расположена в великолепном месте, неподалёку от моря на берегах Гвадалквивира и окружена прекрасными ландшафтами под вечно голубыми небесами. И этот город, изобильный самыми лучшими дарами природы, резиденция архиепископа и место сосредоточения многочисленного духовенства, получающего более миллиона экю дохода, населённый сильным и знатным дворянством и гордящийся если не самыми красивыми, то самыми умными женщинами во всей Испании, тем не менее не может доставить иностранцу приятного времяпровождения. Даже за наличные деньги там невозможно получить предметы первой необходимости — повсюду плохие жилища, плохая еда и полное отсутствие общества. А на редких собраниях местной аристократии вы не найдёте ничего, кроме фривольностей, ибо в этом городе нет университета и, следовательно, ни одного достойного человека. Что касается достопримечательностей Валенсии, то её общественные здания и церкви, ратуша, биржа, арсенал, пять мостов через Гвадалквивир и двенадцать ворот нимало не привлекли меня, так как за их осмотр приходилось платить ценой крайней усталости. Улицы не замощены, тротуаров нет в помине. Правда, стоит лишь выйти за городские стены, и вы сразу же оказываетесь щедро вознаграждены, ибо окрестности Валенсии являют собой истинный рай на земле. Единственное, что мне понравилось в этом городе — быстрые и дешёвые средства сообщения, предоставляемые к услугам путешественника. Множество маленьких экипажей разбросано по всем кварталам, и ими пользуются как для загородных прогулок, так и для поездок на три-четыре дня вплоть до самой Барселоны, то есть на расстояние пятидесяти лиг. Если бы я не опасался неудобств подобного путешествия, то непременно посетил бы провинции Мурсию и Гренаду, где виды природы, как рассказывают, превосходят самые значительные красоты у нас в Италии. О, испанская нация, сколь великого сожаления ты достойна! В самих благах, коими одарила тебя натура, заключена причина твоего жалкого существования. Природные красоты и богатства взрастили безразличие и небрежение, а золотые рудники Мексики и Перу породили предубеждение и надменность. И кто может усомниться в том, что сей стране необходимо возрождение, которое может явиться лишь как следствие иноземного нашествия, кое зажгло бы в сердце каждого испанца огонь любви к отечеству и соревновательства? Если Испания и займёт когда-либо славное место в великой европейской семье, есть поводы опасаться, что произойдёт это ценой ужасного потрясения. Один лишь порох может пробудить сии застывшие в бронзовой окаменелости души. Однажды, развлекаясь зрелищем боя быков, я заметил невдалеке хорошенькую женщину, выделявшуюся изящными манерами и безупречно одетую. Оказавшийся по соседству человек ответил на мой вопрос: — Так это же знаменитая Нина! — А чем она знаменита? — Если вы ничего не знаете, то и рассказывать слишком долго. Через некоторое время к моему собеседнику подошла какая-то благообразная личность, и они принялись тихо переговариваться. Наконец, сосед объявил, что донна Нина желает знать, кто я такой. На сие я отвечал, обращаясь уже к посланцу, что, если дама позволит, почту за честь самому засвидетельствовать ей своё почтение. — Судя по вашему выговору, сударь, вы итальянец. — Да, сударь, я родом из Венеции. — Значит, вы соотечественник этой дамы, — и, отведя меня в сторону, он добавил: — Сеньора Нина танцует в театре. Генерал-губернатор Каталонии граф де Риэла сильно увлечен ею, и она вот уже несколько недель живёт в Валенсии под особым покровительством самого графа. — Почему же она не в Барселоне вместе с Его Превосходительством? — Дело в том, что ради общественной благопристойности епископ потребовал её удаления. — И эта дама ведёт широкий образ жизни? — Граф предоставляет на её содержание пятьдесят дублонов в день, и, несмотря на все свои безумства, она не в состоянии истратить такие деньги. — Полагаю, в Валенсии это действительно не так просто. Польщённый вниманием подобной женщины и любопытствуя поближе рассмотреть её, я с нетерпением ожидал конца представления, но даже и в мыслях не имел, что связь с нею приведёт меня на край гибели. Когда зрители стали расходиться, я направился засвидетельствовать своё почтение сей прелестнице. Она встретила меня милым взглядом и с фамильярностью положила ручку на моё плечо. Я сопровождал её до экипажа, запряжённого шестёркой отменных мулов, и, прежде чем проститься, она сказала, что ждёт меня на следующее утро к завтраку. Легко представить, что я старался не пропустить назначенное время. Нина занимала очень красивый особняк с парадным двором и садом, ливрейными лакеями и пышной обстановкой. Повсюду бросалась в глаза лишённая даже малейших признаков вкуса роскошь. Пока я пробирался сквозь рой сновавших во все стороны камеристок, соперничавших друг с другом в элегантности, из соседней комнаты донёсся пронзительный голос — это была сама сеньора. Она осыпала оскорблениями какого-то беднягу торговца, явившегося с модными товарами. После первых любезностей, обращенных ко мне по-итальянски на жаргоне истинного борделя, дама пожелала узнать моё мнение о кружевах, которые этот дурак-испанец (тут она указала на него) хочет выдать за самые красивые и дорогие. Я уклонился, сославшись на незнание, и добавил, что в подобных предметах женщины понимают много лучше. “Этот болван не разделяет ваше мнение, кавалер, и даже осмеливается спорить со мной”. Здесь торговец проявил некоторое неудовольствие и раздражённо возразил, что если его кружева не нравятся, то их лучше оставить для других персон. “Да разве кто-нибудь решится надеть такое отрепье?” — отвечала Нина и, схватив большие ножницы, разрезала кружева на куски. Торговец же смотрел на это с улыбкой. Однако человек, который сопровождал вчера даму на бой быков и занимал при ней место чичисбея, заметил, что жалко губить такие прекрасные вещи. — Это тебя не касается, музыкантик. — Сеньора, — возразил сей приживальщик, некий Молинари, гитарист по роду своих занятий, болонец и превеликий интриган, — в Барселоне вас и так уже почитают безумной. А что подумают здесь, в Валенсии? — Не твоё дело, болван! — и с этими словами она ударила его кулаком по лицу. Молинари, однако, нимало не смутился и ответил известным словом, коим столь красноречиво называют женщин дурного поведения. И что же? Представьте себе, Нина расхохоталась и, повернувшись к торговцу, немало поражённому сей сценой, сказала: “Ладно, пиши счёт”. Ловкач же хорошо понимал, что в гневе не рассуждают, а считают и того менее. Сеньора поставила свой росчерк и ударом ноги под зад выставила торговца, крикнув ему вслед: “Отправляйся за деньгами к моему банкиру!” Лицо сего честного человека, выражавшее одновременно и удовлетворение выгодной сделкой, и унижение от полученного пинка, являло собой вполне комическое зрелище. Вслед за ним удалился и Молинари, опасаясь, вероятно, такой же участи. Как только мы остались одни, сеньора распорядилась подать шоколад. Я не знал, как держать себя, поскольку был и поражён, и в то же время едва сдерживал смех. “Не удивляйтесь, что я так обошлась со своим гитаристом, — совершенно спокойным тоном обратилась она ко мне. — Этого бездельника граф Риэла поставил сюда шпионом. Я нарочно дурно обращаюсь с ним. Ведь, подставляясь под мои тумаки, он зарабатывает себе на жизнь. Без этого его служба превратилась бы в чистое безделье”. Необыкновенная женщина, не похожая ни на одну из тех, кого я встречал в продолжение своих долгих скитаний! Ей очень хотелось рассказать мне историю своей жизни, в которой, однако, не было ничего интересного, кроме тона, каким она говорила. Нина была дочерью некого Паленди, знаменитого шарлатана, сбывавшего свои снадобья и притирания на площади Святого Марка. По словам сеньоры, отец отдал её одному танцовщику по имени Бергонзи, отъявленному обжоре, которого я помнил, также как и её отца. Про этого Бергонзи говорили, что он больше полагается на свои челюсти, чем ноги, и это было недалеко от истины. После своего вполне откровенного рассказа Нина отпустила меня, пригласив к ужину. “Я предпочитаю ужин завтраку и обеду, — добавила она. — Мы сможем изрядно напиться!” Эта женщина, если говорить только о внешних достоинствах, была в высшей степени соблазнительна. Однако я всегда полагал, что для возбуждения любви одной лишь красоты мало. Я не мог себе представить, как вице-король Каталонии мог страстно увлечься подобным созданием. Несмотря на всю свою привлекательность, Нине не удалось вскружить мне голову. Однако же на закате, частью из чистого любопытства, а частью по привычке праздности, я всё-таки отправился к ней. Дело было в начале октября, но жара стояла, как у нас в августе. Сеньора дремала в саду рядом со своим чичисбеем. Их одежды являли собой полнейшее неглиже, а позы — откровенную непристойность: ножки сеньоры располагались выше головы, а приживальщик показывал как раз ту часть тела, в которую торговец получил столь чувствительный пинок. До того, как подали ужин, Нина развлекала меня непристойными историями, в коих она по большей части сама и была главным действующим лицом. А ведь ей не исполнилось ещё и двадцати двух лет! Наконец, мы сели за стол. Мясо было восхитительно, вино превосходно, сервировка — отменной роскоши. Фривольные темы возобновились, и я чувствовал, что скоро от слов перейдут к делу. Однако я не ощущал необходимого в подобных обстоятельствах расположения и, когда подали десерт, сделал даме прощальный реверанс. Провожая меня, она сказала: — У вас озабоченный вид, как у трагического актёра. Я не люблю, когда в обращении со мной испытывают неловкость, запомните это. А завтра вечером я опять жду вас. — Невозможно! У меня уже взято место, и завтра я уезжаю. — Это ошибка, мой дорогой, вы уедете не раньше, чем через восемь дней, когда я отправлюсь в Барселону. -Срочные дела... — Не отговаривайтесь. Вы никуда не уедете. И не перебивайте меня. Я не потерплю, чтобы мной пренебрегали. Тем не менее, я ушёл полный решимости уехать из Валенсии, что бы она ни делала и ни говорила. На следующее утро я отправился к ней с визитом, полагая его последним. Она встретила меня с притворным огорчением: — Молинари занемог, и нам придётся ужинать вдвоём. А потом развлечёмся картами. Говорят, вы большой мастер в этом деле, посмотрим. Кроме того, мы можем погулять по саду, а завтра... — Сеньора, к моему великому огорчению завтра я буду вынужден покинуть вас. — Вы шутите! — У меня взято место на семь часов утра. — Ошибаетесь. Я заплатила вознице, и он в моём распоряжении на восемь дней, вот его расписка. Всё это было произнесено тоном милой любезности, которая хотя и не допускала возражений, но в то же время не могла не нравиться мне. Что оставалось, как не уступить её капризу? Однако благоразумие советовало мне соблюдать осторожность, и я спросил: — Но ведь ваш Аргус не замедлит известить графа Риэлу о сегодняшнем ужине? — Тем лучше. — Вы хотите сказать, тем хуже. — Может быть, сударь считает, что это скомпрометирует его, или же сударь просто испугался? — Если я и боюсь, то единственно за вас. Мне не хотелось бы явиться причиной разрыва, неблагоприятного для вас. — Вы очень деликатны, но можете не беспокоиться. Чем больше я буду злить старого графа, тем сильнее он станет любить меня, а примирение после каждой ссоры обходится ему недёшево. — Ах, так! Значит, вы не любите его? — Мне? Любить его? За кого вы меня принимаете? Человека, у которого я на содержании! — И который осыпает вас подарками, какие только можно вообразить. К тому же, ради вас он пренебрегает влиятельнейшими особами всей Испании. — Но взамен он может удовлетворять свою безумную страсть, или вы полагаете, что это доставляет мне удовольствие? — Вы рискуете прослыть неблагодарной. — А мне наплевать, что будут говорить! Я соглашаюсь любить графа... чтобы разорить его. К несчастью, он настолько богат, что я уже потеряла всякую надежду. Она велела принести карты, и мы уселись за примиеру, игру настолько сложную, что в ней бесполезны и ловкость, и умение. Остаётся представить всё воле случая. Я проиграл дюжины две пистолей, которые выложил с улыбкой, беспечной лишь с виду, принимая в соображение состояние моих финансов. Нина, смеясь, забрала выигрыш и обещала мне возможность отыграться. Ужин был восхитителен и неоднократно прерывался эротическими движениями. У этой странной женщины чувства были развиты нисколько не более, чем сердце — она предавалась наслаждению с холодной грубостью. Весь следующий день я провёл возле неё, и мы возобновили игру. Уже через несколько дней в моём кошельке появилось триста пистолей, в которых, понятно, у меня была большая нужда. Наконец, сеньора получила от своего любовника уведомление, что может без опасений ехать к нему в Барселону. Король приказал епископу считать Нину особой, причисленной к городскому театру, и ей было позволено провести там всю зиму под условием пристойного поведения. Сообщая мне эту новость, Нина сказала: “Теперь вы можете ехать, но не забудьте явиться ко мне в Барселоне и бывать у меня каждый вечер, но никак не раньше десяти часов. В это время граф избавляет меня от своего общества”. Само собой разумеется, что я не воспользовался бы сим приглашением, если бы не те пистоли, которые она так охотно проигрывала мне. Я покинул Валенсию за день до её отъезда и согласно нашей договорённости ждал в Таррагоне, где мы провели вместе ночь. В Барселону мы въехали по отдельности, и я остановился в гостинице “Санта Мария”. Хозяин, уже уведомленный о моём приезде, встретил меня с наивозможной предупредительностью и, напустив на себя таинственный вид, сказал, что получил приказ удовлетворять все мои желания. Эти действия дамы показались мне весьма неосторожными. Правда, внешность хозяина свидетельствовала о привычке к подобным делам, а его манера держаться показывала, что этот человек умеет молчать. Но, с другой стороны, Нина находилась под покровительством самого генерал-губернатора, к услугам которого во всякое время были все полицейские ищейки. И, скорее всего, сей достойный вельможа не испытывал ни малейшего желания сносить шутки по поводу предмета его чувств. Сама Нина говорила, что нрав у него вспыльчивый, ревнивый и мстительный. Когда хозяин сказал, что для меня приготовлен особый экипаж, я спросил его, кому обязан таковым лестным вниманием. — Домне Нине, — отвечал тот с улыбкой. — Я весьма поражён, что эта дама столь печётся обо мне, но подобный расход не соответствует состоянию моего кошелька. — За всё уже заплачено, сударь. — Но я не допущу этого. — Однако и я не могу ничего взять от вас. Его решительный ответ заставил меня задуматься и навёл на довольно грустные мысли. Я имел рекомендательное письмо к дону Мигелю Севаллосу и на следующий же день получил, благодаря его содействию, аудиенцию у вице-короля. Граф был небольшого роста, что сочеталось у него с неловкими и грубыми манерами. Он принял меня стоя, не желая, видимо, приглашать садиться. Я обратился к нему по-итальянски и получил ответ на испанском. Зная тщеславие графа, я в течение всего разговора усердно титуловал его превосходительством. Он больше всего говорил о Мадриде и столичных развлечениях, из чего я заключил, что в Барселоне не приходится надеяться на многое. Он также пожаловался на синьора Мочениго, который, вместо того, чтобы ехать в Париж через Барселону, как настоятельно приглашал его граф, отправился по более прямой бордосской дороге. Его Превосходительство пригласил меня отобедать, что мне было весьма приятно, поскольку свидетельствовало о его неведении касательно моих отношений с Ниной. О самой сеньоре я ничего не слышал в течение восьми дней. У нас было договорено, что я явлюсь только после того, как она даст мне знать, но никаких известий от неё я не получал и терялся в догадках. Мне почему-то не приходило в голову, что граф проводит свой медовый месяц и занимает прелестницу все ночи подряд. Наконец, я получил записочку от своей принцессы, она назначала мне рандеву на десять часов. Наша встреча была довольно церемонной, но я отнёс её сдержанность на счёт присутствия сестры — женщины лет сорока с внешностью настоящей дуэньи. По правде говоря, меня вовсе не огорчало то, что Нина называла препятствием, поскольку я не испытывал ни малейшего к ней влечения. Впрочем, из чувства деликатности я почитал себя обязанным продолжать свои визиты, хотя одно с виду незначительное происшествие и должно было бы побудить меня покончить с ними. Однажды я спокойно прогуливался по городу, когда ко мне подошёл офицер валлонской гвардии и учтиво произнёс: — Сударь, я хочу обратиться к вам по делу, которое меня совершенно не касается, но зато должно в высшей степени интересовать вас. — Объяснитесь, сударь, я буду весьма признателен за ваше сообщение. — Превосходно. Вы иностранец и, возможно, не вполне знакомы с испанскими нравами, а поэтому даже не представляете, какому риску подвергаете себя, бывая каждый вечер у сеньоры Нины. — И какая же опасность грозит мне, сударь? Граф знает о моих ночных визитах и, полагаю, не имеет ничего против. — Вы можете ошибаться. Граф, конечно, осведомлён о ваших ночных посещениях его любовницы. И не выражает своего неудовольствия лишь потому, что страх перед ней пересиливает ревность. Но знайте, истый испанец не может любить и не ревновать. Поверьте мне, сударь, в ваших же интересах не видеться больше с Ниной. — Благодарю за совет, но я не смогу им воспользоваться. Это означало бы заплатить даме за её благожелательность самой низкой неблагодарностью. — Значит, вы будете продолжать свои посещения? — До тех пор, пока граф не сочтёт нужным выразить мне неудовольствие, я буду иметь честь свидетельствовать сеньоре свои чувства. — Граф счёл бы ниже своего достоинства обращаться к вам, как это делаю я. — Сказав это, мой офицер удалился. 14 ноября, явившись к Нине, я застал у неё некую подозрительную личность, которая показывала ей портрет-миниатюру. Человек сей оказался никем иным, как подлым Пассано, чьё имя, к моему великому несчастью, встречается на страницах этих воспоминаний. Кровь ударила мне в лицо, но я сумел сдержать себя. Я сделал Нине знак пойти в соседнюю комнату и там потребовал сейчас же выставить этого мерзавца за дверь. Она возразила, что это художник, который предлагает снять с неё портрет. — Это никакой не художник, а жулик, и мне он прекрасно известен. Гоните его, или я сию минуту ухожу. Тогда Нина позвала свою сестру и перепоручила ей окончить дело. Пассано ушёл в ярости, выкрикивая, что я “ещё пожалею об этом”. И в самом деле, как явствует из последующего, мне пришлось раскаяться. Двери дома, который занимала сеньора, выходили в довольно тёмный и узкий тупик. Его надо было непременно пройти, прежде чем оказаться на улице. Пробило полночь. Я простился с дамами и вышел, но не сделал и двадцати шагов, как меня с силой схватили за воротник. Мне удалось освободиться, нанести нападающему яростный удар локтем и отпрыгнуть назад. Я обнажил шпагу и сделал молниеносный выпад в сторону другого человека, бросившегося на меня с поднятой палкой. Засим я поспешил перелезть через ограду и очутился на улице. Оглушительный пистолетный выстрел заставил меня бежать со всех ног, но я упал, а когда поднялся, забыл подобрать свою шляпу. В полной растерянности и всё ещё не выпуская из рук шпаги, добрался до гостиницы и рассказал обо всём хозяину. Я не был ранен, но избежал этого каким-то чудом — мой кафтан был пробит двумя пулями как раз около груди. — Вот неприятное происшествие, — отвечал мне хозяин, качая головой. — Возможно, я прикончил одного из злодеев, но пусть знают, как нападать на меня. Сохраните мой кафтан, это свидетельство, которое никто не сможет опровергнуть. — Вам лучше уехать из Барселоны. — Вы принимаете меня за проходимца? — Боже сохрани! Я вполне доверяю всему, что вы рассказали, и как раз потому-то вам лучше скрыться. — Мне нечего бояться, я остаюсь. На следующее утро я проснулся от какого-то странного ощущения — моя кровать была окружена сыщиками. Они опечатали мои бумаги, а меня арестовали, и я оказался в крепости. Мне поставили кровать подозрительного вида, возвратили чемодан, заперли на замок и оставили наедине со своими мыслями. Я никак не мог понять, почему вслед за ночным нападением последовала военная тюрьма. Что предпринять? Написать ли Нине или лучше выждать? Я остановился на последнем. За пять французских ливров мне принесли добрый обед, и несмотря на постигшее меня несчастье, я отдал ему должное. Осмелюсь даже сказать в похвалу себе, что никогда ещё у меня не было столь отменного аппетита. В течение двух дней со мной обращались вполне достойно и возвратили в целости кошелёк с тремястами дублонами, так что я оказался далеко не самым несчастным из людей. На третий день, сунув нос в то, что тюремщик назвал окном — подобие дыры в стене, украшенное решёткой, я заметил во дворе этого мошенника Пассано, который приветствовал меня с иронической любезностью. Сие явилось ключом к разгадке. Значит, именно он выследил и донёс на меня. Но почему Пассано вхож внутрь тюрьмы? Он разговаривал с офицерами, и, похоже, солдаты даже слушались его. Что это за коварные силы, которые заставляют меня встречать сего злого гения повсюду, куда бы я ни направился? В девять часов вечера ко мне в темницу явился офицер, казавшийся весьма подавленным. — Извольте следовать за мной, сударь. — А что, есть какие-то новости? — Сейчас узнаете. — Куда мы идём? — На гласис. Я пошёл за ним. Холод был изрядный, падал мелкий, но густой снег — редкостное для Испании явление, где осень длится до декабря. Как только мы пришли, солдаты хотели отнять у меня плащ, который я взял на всякий случай. Видя моё сопротивление, один из них коротко и со значительностью сказал: — Теперь он вам уж не потребуется. Эти слова заставили меня вздрогнуть. Я поднял глаза и прямо перед собой, совсем недалеко, увидел ужасную картину — семь или восемь солдат, выстроенных в две шеренги с мушкетами наизготовку. Чёрные стены крепости придавали всей сцене более зловещий вид. При свете фонарей я смотрел, как приготавливается моя казнь, и уже не сомневался, что буду расстрелян. Я оледенел от ужаса, но в то же время моё сердце разрывалось негодованием. Что за непостижимое презрение к правам человека, толкавшее их на расправу со мной даже без видимости суда? В чём моё преступление? Какая вина, заслуживающая смерти, отягощает меня? Погружённый в эти размышления и совершенно подавленный, стоял я, прислонившись к стене. Офицер, бывший, судя по его виду, тоже не в себе, подошёл и спросил, нет ли у меня какого-либо желания. При этих словах, столь явственно говоривших о моей участи, всё моё негодование прорвалось наружу. Я принялся громко протестовать противу готовящегося убийства и, возвысив голос, заявил, что все участвующие в этом преступлении ответят перед Богом. И, наконец, потребовал священника. Тогда некая личность, закутанная с головы до ног в плащ, подошла к офицеру и что-то сказала ему тихим голосом. Офицер приблизился ко мне, взял за руку и отвёл в другую камеру, напоминавшую пещеру с вымощенным каменьями полом и едва ощутимой струёй воздуха. Словом, это был настоящий склеп. Он оставил меня как бы заживо погребённым под охраной нового тюремщика. Этот человек, внешность которого поразительно соответствовала его обязанностям, сообщил мне, что я должен заранее говорить, какие кушанья желаю иметь на следующий день, поскольку ни один человек, кроме него, не может входить ко мне. Его слова освободили меня от смертельного беспокойства. В моём положении отсрочка даже на двадцать четыре часа могла оказаться спасительной. — Я просил священника, — сказал я своему Аргусу. — А зачем это? — Разве я не должен приготовиться к смерти? — Священники никогда не бывают здесь. В этой тюрьме не содержат осуждённых на казнь. — Но ведь вы знаете, что предшествовало моему перемещению сюда? — Мне известно только одно — я не получил никаких распоряжений, которые обычно относятся к смертникам. У вас свободны руки и ноги, и мне приказано доставлять вам за деньги всё, что пожелаете. — Значит, вас предупредили заранее? — Сегодня утром. Итак, они устроили спектакль приготовления к смертной казни. Я не сомневался, что обязан этим дьявольской изобретательности Пассано. — Раз вам разрешено доставлять мне всё необходимое, прежде всего купите книг. — Невозможно! Это не дозволяется. — Тогда бумаги, перьев и чернил. — Только бумагу, потому что писать не разрешено. — Но, по крайней мере, могу я получить карандаш, чтобы набросать архитектурные планы? — Сколько угодно. — И вы принесёте мне свечи? — Нет, вот только лампа, которая горит днём и ночью. Этого вполне достаточно. — И всё это запрещено мне одному? — Таковы правила для всех. — Ну, а входит ли в ваши обязанности составлять мне компанию? — Нет, у меня ключи от камеры, и я ответственен только за вашу особу. Кроме того, вас охраняет часовой. Если хотите, с ним можно разговаривать через окошечко в двери. — А что дают заключённым? — Хлеб и суп. Но после некоторых формальностей разрешается заказывать другие кушанья. Поэтому мне приходится проверять всякие печенья, дичь и прочее. Посоветовав мне набраться терпения, как будто оно зависит от нас самих, добряк удалился. Всё-таки его слова ободрили меня, и, имея уже привычку к подобного рода превратностям, я спокойно провёл ночь. Наутро я изрядно позавтракал в присутствии моего тюремщика, который усердно прокалывал вилкой всё, что приносили, дабы удостовериться в отсутствии спрятанных писем. На приглашение разделить мою трапезу он ответствовал, что его обязанности не разрешают воспользоваться моей любезностью. Я провёл в этой темнице сорок три дня и именно там, полагаясь лишь на собственную память и карандаш, написал “Полное опровержение венецианской истории Амелота”. Для цитат мне приходилось оставлять пропуски, поскольку у меня не было под руками самой книги. 28 декабря всё тот же офицер, который арестовывал меня, приказал отпереть камеру и предложил мне одеться и следовать за ним. Он сопровождал меня ко дворцу правосудия, где секретарь возвратил мне мои бумаги, а также вручил все три моих паспорта, подтвердив, что они не подложные. — Так значит меня продержали в тюрьме сорок три дня только для того, чтобы удостовериться в этом? — Единственно по сей причине, сударь. Но теперь вы оправданы. Однако оставаться в Барселоне вам не разрешено. Для всех приготовлений вы имеете три дня. — Я не спрашиваю, какой тайный и всесильный враг преследует меня, но, согласитесь, эта история выглядит до крайности некрасиво. Отъявленный злодей и тот имеет возможность защищаться, а мне было отказано в этом. — Ошибаетесь, вы можете подать жалобу в Мадридский Совет. — С меня довольно. Сохрани Бог полагаться на испанское правосудие! Я еду во Францию. — Счастливого путешествия. — По крайней мере, вы могли бы передать мне приказ в письменном виде. — В этом нет надобности. Я Эмануэль Бадильо, секретарь управления. Вас отвезут в гостиницу “Санта Мария”, и там вы найдёте оставленные вещи, после чего можете совершенно свободно располагать собой. В гостинице я получил обратно свой кафтан, шпагу и даже шляпу, которую уронил во время бегства (странная находка, ведь в моё отсутствие в комнату входили только полицейские чины). Прежде чем уехать, я хотел расплатиться с хозяином, но он отвечал обычной фразой: — Всё оплачено, в том числе и следующие три дня. — Кем же? — Вы сами хорошо знаете. — Моя история наделала много шума? — Предостаточно. — А что говорили? — И то, и сё. Вам не понравится, если я расскажу об этом. — Не понравится! Мне совершенно безразлично, что говорят. Только дураки боятся болтовни. — Уверяют, что выстрел произведён вами, а для крови на шпаге вы закололи кролика, поскольку в указанном месте не обнаружилось ни мёртвого, ни раненого. — Вот забавно! А моя шляпа? — Сыщики нашли её на улице. — Вы слишком доверчивы. Как же объясняют, почему меня посадили в тюрьму? — Ходили тысячи всяких слухов. Одни говорили, будто у вас не в порядке бумаги, другие — что вы любовник донны Нины. — Но ведь вы можете подтвердить, что я всегда ночевал у себя в комнате? — Поверьте мне, сударь, для вас же будет лучше, если вы никогда более не увидите эту даму. — Не беспокойтесь за меня. Я также узнал, что Нина во всеуслышание хвалилась, как щедро она раздавала мне деньги, а графу Риэле почти призналась в нашей связи. В этот же вечер я доставил городским сплетникам новую пищу для разговоров. Хозяин по моему поручению взял ложу в опере. Ожидалось, что объявленный спектакль будет особенно блестящим. И вдруг, за час до начала, афиша была снята — из-за болезни двух певцов представление откладывалось до 2 января. Это распоряжение могло исходить только от вице-короля. Как и весь город, я принял его на свой счёт. Я покинул Барселону в последний день 1768 года и направился к Перпиньяну. Путешествовал я в доброй коляске, проезжая ежедневно понемногу и останавливаясь на постоялых дворах только для того, чтобы подкрепиться. На следующий день после отъезда мой возница спросил, не осталось ли у меня в Барселоне недоброжелателей. — Почему такой вопрос? — Да вот со вчерашнего дня три какие-то личности не выпускают нас из вида. Ночь они провели в том же трактире, что и мы. Они всё время молчат и, конечно, замышляют что-то недоброе. — А как обезопасить себя от нападения? — Пока они впереди на три четверти часа. Полагаю, лучше всего выехать несколько позднее и заночевать в какой-нибудь захолустной гостинице. Если эти бандиты вернутся, то не останется уже никаких сомнений. Я последовал совету возницы, и мы остановились на указанном им постоялом дворе. Наших преследователей там не было, и я уже начал успокаиваться, как вдруг, посмотрев в окно, увидел их у ворот конюшни. Судорога ужаса пробежала по всему моему телу, и я почитал себя уже погибшим. Однако по размышлении мужество вернулось ко мне. Я велел своему слуге не показывать беспокойства, а как только эти люди заснут, сразу же послать ко мне кучера. Сей последний не заставил долго ждать себя. Он прибежал и с горячностью принялся убеждать меня, что надобно немедля отправляться в путь. “Я подпоил этих негодяев, — объяснил он, — чтобы они разговорились. Теперь нет уже ни малейшего сомнения — это наёмные убийцы. Надо пользоваться случаем, пока они спят, и ехать. До границы совсем недалеко, и я знаю одну боковую дорогу, по которой мы доберёмся за несколько часов”. Бесспорно, если бы я мог добыть себе эскорт хотя бы из двух верных людей, то, конечно, пренебрёг бы советом моего проводника. Однако же, имея всего лишь шпагу и пару пистолетов, в состоянии ли я был защититься от трёх головорезов, вооружённых с головы до ног и решившихся прикончить меня? Мы поспешно снялись с места и за шесть часов проделали одиннадцать лье, так что бандиты может быть ещё спали, когда мы достигли французской границы. Тогда я был далёк от того, чтобы догадаться, кто заплатил этим наёмным убийцам.
XLII ВОЗВРАЩЕНИЕ В ИТАЛИЮ Я ПЫТАЮСЬ ПОСТУПИТЬ НА РУССКУЮ СЛУЖБУ 1769 год
Приехав в Перпиньян, я отпустил своего слугу. На следующий день я остановился в Нарбонне, а потом в Безьере. Расположение сего последнего города поистине великолепно, а пребывание в нём очаровывает всех приезжающих. Жители его отличаются остроумием, а женщины — красотой и учтивостью. Отменную кухню можно сравнить разве что с изысканностью вин. То же самое относится и к Монпелье, где я встретил некую девицу Блазэн, которую читатель может быть помнит из предыдущего повествования. Через Нимa проехал не останавливаясь, так как торопился в Экс, где рассчитывал повидать некоторых своих знакомых. На следующий день после праздника Тела Господня я отправился из Экса в Марсель. Однако прежде чем говорить об этой поездке, нельзя не описать торжественную процессию, устраиваемую не только в этом городе, но повсюду в католических странах. Во время празднования всем особам духовного, гражданского и военного сословия вменяется в обязанность следовать за святыми дарами. Так происходит повсюду, и я имел бы причины для особливого упоминания, если бы в Эксе благочестие верующих не оживлялось маскарадами и шутовскими сценами. Здесь вы можете увидеть манекены, разряженные в самые причудливые одеяния и изображающие смерть, дьявола и первородный грех, которые дерутся друг с другом прямо на улицах. Духовные гимны, радостные крики, шутки, песнопения и вакхические куплеты соединяются в один невообразимый концерт. Язычество, воздававшее своим богам почести на сатурналиях, не могло бы изобрести ничего более разнузданного и дьявольского. Сюда собираются все крестьяне из округи в шесть лиг, чтобы почтить Господа. Святые дары торжественно выносят лишь в этот единственный за весь год день, и народ празднует сие самым непристойным шутовством. Можно подумать, что они хотят развеселить своими безумными оргиями самого Всевышнего. И каждого, кто набрался бы храбрости восстать противу сего обычая, сочли бы безбожником и еретиком. Один из членов парламента в Эксе со всей серьёзностью уверял меня, что такой праздник в высшей мере полезное дело, ибо он даёт городу доход в несколько тысяч франков. В Марселе меня ничто не удерживало, и я сразу же поехал дальше в наёмной карете, направляясь прямо в Турин через Антиб и Ниццу. От своих туринских знакомцев я услышал досадный для себя комплимент: по их мнению, я “ужасающе постарел”. Конечно, мне шёл уже сорок пятый год — возраст, когда удаляются на покой, но я-то не собирался отказываться от удовольствий и деятельной жизни. Есть люди, которые до конца дней чувствуют себя молодыми, и мой превосходный организм поставил меня в их число. По этой причине я не обратил никакого внимания на советы отойти от дел, а напротив сообщил моим доброжелателям о своём намерении ехать в Швейцарию, чтобы напечатать там по-итальянски опровержение книги Амелота. Все с любезной предупредительностью выражали готовность подписаться на моё сочинение: граф Лаперуз, например, авансом заплатил сразу за пятьдесят экземпляров. Я не стал задерживаться в Турине и поехал в Лугано. Тамошняя типография пользовалась отменной репутацией, и, к тому же, я мог не опасаться когтей цензуры. Сразу по приезде я отправился к управляющему, синьору Аньелли, и мы сговорились о денежных делах. Через шесть недель книга была отпечатана и представлена публике, которая разобрала всё издание ещё до конца года. Главная моя цель при составлении сего труда заключалась в примирении с инквизиторами Венецианской Республики. После долгих странствий по всей Европе я испытывал вполне естественное желание увидеть своё отечество. Временами это делалось столь мучительным, что, казалось, я не смогу жить ни в каком другом месте. Амелотова “История Венеции” была написана из ненависти к моему отечеству и являла собой сплетение грубой клеветы с некоторыми учёными изысканиями. Сей труд обращался в публике уже восемьдесят лет, и никто не подумал опровергнуть его. Конечно, ни один венецианец, посвятивший себя этому делу, не получил бы от правительства разрешения выпустить такую книгу, ибо оно в своих отеческих попечениях руководится принципом не дозволять на свой счёт никаких мнений, даже самых благоприятных. Я же осмелился переступить запрет, надеясь, что рано или поздно инквизиторы Республики будут довольны моей смелостью и снимут тяготевший надо мной неправедный приговор. Читатель увидит, что я не ошибся, но для чего было отлагать награду и заставлять меня ждать в течение целых пяти лет! Пока я трудился над своей книгой, что отнимало у меня по четырнадцать часов в день и вынуждало вести жизнь праведника, меня посетил с визитом начальник городской полиции. Лугано вместе с окружающими землями относится к одному из тринадцати швейцарских кантонов, но нравы, обычаи и язык здесь чисто итальянские, равно как и сама полиция. Мой гость представился с отменной учтивостью и предложил мне свои добрые услуги. — Хоть вы и иностранец, — заявил он, — но можете оставаться в моём городе с полным спокойствием. Здесь вы найдёте защиту от всех внешних врагов и, самое главное, от могущественных венецианских правителей. — Я не сомневаюсь, сударь, что мне нечего опасаться на швейцарской земле. — В таком случае вам должно быть известно, что иностранцы, пользующиеся нашим покровительством, обязаны делать ежемесячный взнос... — А если они не желают подчиниться этому налогу? — прервал я его. — Тогда вы не сможете быть уверены в своей безопасности. — Что касается меня, то я почитаю себя находящимся здесь как в убежище, и пока это убеждение у меня не изменится, не заплачу ни одного су. — Как вам угодно, но я бы не забывал на вашем месте о своих плохих отношениях с Венецианской Республикой. Завершив свой труд, не имея никаких сердечных дел и разочаровавшись в игре по причине невезения, я не знал, чем занять себя, и по странной фантазии решил предложить свои услуги графу Алексею Орлову, командовавшему русской эскадрой, которая направлялась в Константинополь и стояла тогда в Ливорно. Те из моих друзей, с коими я говорил об этом проекте, весьма охотно снабдили меня рекомендательными письмами, но, по правде говоря, я предпочёл бы чеки на ливорнский банк, так как покидал Турин с весьма скудным запасом денег. Если бы экспедицией в Дарданеллы командовал англичанин, проливы, без сомнения, были бы пройдены, но граф Орлов не пользовался репутацией хорошего моряка. Я почему-то убедил себя, что без меня русский адмирал не овладеет Константинополем. И в самом деле, он потерпел неудачу, но сегодня я не вполне уверен, что это произошло из-за моего отсутствия. По дороге я остановился в Парме и обедал у г-на Дюбуа, заведовавшего монетным двором инфанта. Несмотря на весь свой ум, сей человек был до смешного тщеславен. Наше знакомство произошло довольно давно, ещё в те времена, когда я так нежно любил свою обожаемую Генриетту. После взаимных приветствий я рассказал ему о моих намерениях: “У меня есть письма к графу Орлову, который с нетерпением ожидает их, и поэтому я вынужден спешить, так как его флот должен выйти в море в самом скором времени”. При этих словах Дюбуа, сочтя меня за очень важную политическую персону, почтительно поклонился. Он сделал вид, что и хотел бы поговорить об этой экспедиции, служившей в Европе предметом всевозможных толков, но дипломатический такт заставляет его молчать. И он принялся рассуждать о своих собственных делах. Я сразу понял, что сие надолго, но, поскольку он предусмотрительно заказал превосходный обед, переносил всё с примерной терпеливостью. Хозяин открывал рот только для того, чтобы говорить, а я — лишь для новой порции еды. Беседа его, обратившаяся в чистый монолог, вращалась вокруг европейских государей, и он жаловался на всех без исключения, даже на умерших тридцать лет назад. Впрочем, аппетит помогал мне переваривать эти анахронизмы. Припоминаю, как он с большой горечью сетовал на министров Людовика XV, которые, по его словам, отказывали ему даже в стакане воды, каковое утверждение показалось мне довольно странным. Однако же выяснилось, что на самом деле сей стакан воды заключается в чёрной ленте Св.Михаила, которая, как он утверждал, беспрепятственно раздавалась даже откровенным ослам. “Несомненно, — утешил я его, — с вами поступили несправедливо, отказав в этом”. За десертом, когда его жалобы иссякли, я упомянул о своих собственных неустройствах и вполне откровенно пожаловался на фортуну. Мне были нужны пятьдесят цехинов, и он щедро предложил их. Я не возвратил ему эти деньги и, возможно, так никогда и не возвращу — человек предполагает, а Бог располагает! В Ливорно застал я русскую эскадру, всё ещё задерживаемую противными ветрами. Английский консул сразу же представил меня графу Орлову, который остановился у него в доме. Граф знал меня ещё по Санкт-Петербургу и объявил, что моё присутствие на борту будет для него весьма приятно, и предложил тут же распорядиться о доставке моих чемоданов, поскольку предполагал сняться с якоря при первом же благоприятном ветре. Когда я остался наедине с консулом, последний спросил, в каком качестве я предполагаю сопровождать адмирала. “Именно это мне и хотелось бы выяснить, прежде чем перебираться на корабль. Я непременно разъясню все обстоятельства”. Подобная комиссия была довольна затруднительна, но я не люблю неясных положений и посему сразу же отправился к графу. Его Превосходительство оказался занят бумагами и просил подождать одну минуту. Эта минута длилась добрых два часа, по истечении которых я увидел выходящего из кабинета польского посланника в Венеции г-на де Лольо, знакомого мне по Берлину. — Что вы делаете здесь? — спросил он. — Жду. — Не аудиенции ли у адмирала? Он сейчас весьма занят. Я имел возможность убедиться в этом за два последних часа. Тем не менее, являлись новые посетители, и их принимали. Столь откровенная неучтивость возмутила меня. По прошествии четырёх часов сидения моего в приёмной, адмирал вышел в сопровождении свиты и на мою просьбу об аудиенции, ожидаемой с самого утра, ответствовал приглашением к обеду. Я был пунктуален и явился к столу, за которым гости сидели без разбора чинов и званий. Меня крайне удручило то, что обедавших было вдвое больше, чем поставленных кувертов. Нам с соседом даже пришлось есть какое-то блюдо из одной тарелки. Никогда ещё более дурные кушанья не подавались более прожорливым сотрапезникам. Вино отдавало морской водой, а все блюда были безнадёжно испорчены. Разговор превосходил худший из кошачьих концертов, в нём слышались все варварские наречия, распространённые от берегов Невы до подножия Балкан. Орлов для возбуждения у гостей аппетита время от времени выкрикивал: “Ешьте же!” И гости принимались давиться. Сам он ни к чему не притрагивался и был занят тем, что делал пометки карандашом на письмах, которые тут же читал. На десерт подали ром и водку, и сии напитки вызвали блеск в глазах обедавших варваров. После кофе граф увлёк меня к окну, и вот слово в слово наша короткая беседа: — Ну, мой друг, ваши вещи уже на корабле? Мы отправляемся завтра. — Позвольте мне, ваша светлость, спросить, какие обязанности вы предполагаете поручить мне? — Я ничего не могу предложить вам. Вы будете следовать как друг. — Я высоко ценю сию благосклонность и почту за честь любое назначение, которое могло бы доставить мне случай защитить вашу особу даже ценой собственной жизни. Но одно расположение Вашего Превосходительства не приблизит меня к делам экспедиции. Я не желаю, чтобы меня считали нахлебником, который в лучшем случае способен развлекать вашу свиту шутками. Мне необходимо занятие, дающее право носить ваш мундир. — Это невозможно! Рассудите сами, мой милый, куда я вас дену? — Поручите мне дело и увидите! Я не трус и, может быть, не лишён некоторых талантов. Кроме того, я бегло говорю на языке той страны, куда вы отправляетесь. — Я решительно не в состоянии предложить вам какое-нибудь занятие. — В таком случае мне остаётся лишь пожелать Вашему Превосходительству удачи. Я же поеду в Рим. Желаю также, чтобы у вас не было причин раскаиваться! Ведь без моей помощи вам никогда не пройти Дарданеллы. — Что за предсказания! Уж не оракул ли вы, или, может быть, пророк? — И тот, и другой. — Что ж, посмотрим, почтенный Калхас! На следующее утро русская эскадра подняла паруса и вышла в море. Я предполагал провести несколько дней в Риме, однако, узнав, что там находится мой братец-аббатик, поспешил уехать в Неаполь. Первым человеком, которого я встретил в этом городе, был кавалер Гудар, знакомый мне ещё по Лондону. Он уже давно обосновался в Неаполе и занимал весьма импозантный особняк. Гудар женился на своей прежней любовнице — красивой ирландке Саре, прислуживавшей когда-то в трактире и довольно близко мне знакомой. Сара Гудар разительно переменилась: сдержанные и непринуждённые манеры, наряд знатной итальянской дамы, так что я с трудом узнал её. Она приняла меня учтиво, но с холодностью. За обедом сидело тридцать персон, все они были иностранцами самого высокого ранга. Я насчитал трёх князей, восемь герцогов и семь маркизов. Остальные — бароны или, по меньшей мере, кавалеры. Все европейские ордена блистали за столом, во главе которого восседала мадам Гудар. Как ни странно, эта высшая аристократия ездила к Гудару, в то время как его жена нигде не появлялась. Старый плут посвятил меня в свою тайну, признавшись, что живёт только благодаря игре. Фундаментом его благополучия были фараон и бириби. — Если судить по твоей обстановке, ты сильно выигрываешь. — Входи в долю и узнаешь сам! Я принял его предложение, которое обещало моему кошельку столь необходимый улов. В тот же вечер я сделал крупную ставку. Собралось многочисленное общество, и на сукне лежало более шестисот унций. В час ночи банк лопнул из-за подлога, поскольку банкомётом был отъявленный шулер граф Медини. Оставшись наедине с Гударом и этим графом, я объявил первому, что требую возвратить мои деньги. Гудар велел Медини удовлетворить меня, но тот посоветовал ему выйти охладиться. — Договаривайтесь, как хотите, — сказал я Гудару, — но если не вернёте мои деньги, я объявлю вам смертельную войну. Когда я уже шёл к дверям, Сара подозвала меня и сказала: — Мой муж неправ, а этот Медини просто шулер. Соблаговолите подождать, сегодня у нас совершенно пусто, но в ближайшее время мы ожидаем кое-какие доходы, и вы будете удовлетворены. — Единственная возможность удовлетворить меня — это незамедлительно возвратить деньги, мадам. В противном случае моей ноги не будет в вашем доме, который есть ничто иное, как притон головорезов. Неожиданно Сара сняла со своей руки великолепное кольцо, стоившее, вероятно, вдвое больше моей ставки, и предложила его в качестве залога. Я взял драгоценность, галантно поклонился и вышел. За все четыре раза пребывания моего в Неаполе город сей явился театром самых блестящих моих успехов. Но ежели бы сегодня вздумалось мне отправиться туда, несомненно, я умер бы от голода. О, жестокая фортуна, сколь беспощадна ты к старости! Я поехал в Рим, намереваясь полгода посвятить отдохновению и литературным трудам. По приезде я нанял небольшую квартиру насупротив испанского посольства, ту самую, где двадцать восемь лет назад жил учитель, дававший мне уроки на деньги кардинала Аквавивы. У моей хозяйки была дочка шестнадцати лет, которую я счёл бы привлекательной, если бы не обезобразившая её оспа. Сия ужасная болезнь лишила девицу левого глаза, заменённого фальшивым, что лишь довершало уродство. Я отвёл сие несчастное создание к некоему Тэйлору, английскому хирургу и за шесть цехинов он приспособил ей фарфоровый глаз. Милосердное моё деяние было принято маленькой Маргаритой за объяснение в любви, о чём я узнал лишь много позже. Имея три тысячи цехинов, не считая открытого счёта у банкира Беллони, я мог жить в Риме со всей видимостью достатка. У меня были рекомендательные письма к венецианскому посланнику синьору Эриццо и сестре сего дипломата герцогине Фиано. Эти знакомства дали мне доступ и в другие дома, благодаря чему надеялся я приблизиться и к старинному моему покровителю кардиналу де Берни. Однажды утром явился ко мне просить подаяния какой-то обтрёпанный аббат, и к величайшему своему изумлению узнал я в нём моего брата. — Зачем ты уехал из Венеции? — Меня вынудила бедность. — И тебе лучше живётся в Риме? — Но раз уж я отыскал тебя, любезный брат, у меня ни в чём не будет нехватки. — Ты ошибаешься, мой друг. Я не богат и не намереваюсь поощрять твоё бездельничество. Разве у тебя нет никаких средств? — При мне мои таланты. — Какие же? — Я могу служить мессу и обучать родному языку. — Ты — учитель итальянского в Италии! — У меня уже две ученицы, дочери моего трактирщика. — И ты смеешь являться перед сими девицами в подобной одежде? Несчастный! Возьми этот костюм и рубашку. — Превосходно! Но мне нужно ещё и денег. — Убирайся к чёрту, ты ничего не получишь. Выйдя от меня, сей бездельник отправился к герцогине Фиано, которая приняла его из одного только любопытства. Он умолял её принять в нём участие, жалуясь, что я бросил его на произвол судьбы, и сия дама обещала ему вспомоществование. Вообразите мой конфуз, когда она завела об этом речь. Я просил её, как милости, не тратить попусту время на этого повесу и пересказал все его мошенничества и проделки со мною. Благодаря моему вмешательству, двери сего дома закрылись для него, но он сумел втереться во многие другие. Всякий встречный говорил мне о нём и старался заступиться за него. Сам он даже откопал аббата Гуаско, обитавшего на третьем этаже возле Trinita del Monte.[6] Сей последний явился с увещеванием, что мне должно быть стыдно бросать своего брата на римской мостовой. Засим он предложил, чтобы я обеспечил его существование, выдавая ему каждодневно три паоли. “Чёрт с ним!” — отвечал я и согласился. Я передал аббату Гуаско небольшой запас вещей и обещал регулярно платить просимый пенсион, который составил почти девять экю в месяц. При моём неверном положении это было всё, что я мог сделать.
XLIII БЛАГИЕ НАМЕРЕНИЯ И ПРЕВРАТНОСТИ ЛЮБВИ 1772 год
Накануне первого дня нового года я приехал в Болонью и остановился у “Св. Марка”. Сделав на всякий случай визит графу Марулли, тосканскому поверенному, явился я к легату-кардиналу Бранкафорте. Мне довелось знавать его в Париже, где он тогда занимался делами, ничего общего с апостолической миссией не имевшими. При рождении внука Людовика XV, герцога Беррийского, папа Бенедикт XIV возложил на сего кардинала обязанность поднести версальскому двору освящённые пелёнки для августейшего дитяти. Маленький принц (в последствии Людовик XVI) получил благословение двух величайших в свете развратников: своего деда и добрейшего кардинала Бранкафорте, который имел обыкновение не вылезать из борделей. Завидев меня, он кинулся мне на шею и вскричал: — Per Dio![7] А я ведь ждал вас. — Ваше Преосвященство ошибались. Меня привела сюда лишь воля случая. — Так вы совсем забыли своего кума Бранкафорте! Неблагодарный! А как наши любовные дела? — Pianissimo,[8] Ваше Преосвященство. — У меня тоже. Я бы и не прочь, но всё-таки не осмеливаюсь. — Ваше Преосвященство и так слишком на многое осмеливались. — Это правда. Я предостаточно повесничал, вы кое-что знаете, но будем скромны. Ни слова о нашей молодой жизни. Я намеревался продолжать в Болонье мирное и уединённое существование, как и во Флоренции. Для сего нет другого такого города во всей Италии, где можно наслаждаться равной свободой и благоденствием. Квартиры, жизненные припасы и вообще жизнь там недороги. Сам город прелестен, кажется, будто это написано красками, а не выстроено из камня, столь он опрятен и украшен. Что касается общества, то мне нечего было о нём и думать. Болонское дворянство очень чванливо и застёгнуто на все пуговицы, особливо перед чужестранцами. Простой народ здесь представляет собой точную копию неаполитанских лаццарони. В среднем же сословии, хотя людям свойственны честность и добропорядочность, они слишком обыкновенны и ограниченны. Но какое мне было до всего этого дело? Я хотел посвятить себя исследованиям и не искал иных связей, кроме как среди учёных. Во Флоренции наука есть удел немногих, народ там погряз в невежестве. Зато в Болонье каждый щеголяет литературным лоском. Университет сего города насчитывает столько же профессоров, сколько города всей Италии вместе взятые. Недостаточно вознаграждаемые правительством, они находят для себя возмещение, благодаря великому числу учеников. Типографщики берут за тиснение недорого, и хотя инквизиция свирепствует, как ч повсюду, обмануть её не так уж трудно. Некий аббатик, с которым я свёл знакомство в книжной лавке Тарручи, представил меня семейству Северини, и после сего я потерял всякий интерес к учёным изысканиям. У Северини была сестра тридцати трёх лет, из коих сама она признавала лишь двадцать четыре. Не будучи красавицей, она могла ещё пленять и, к тому же, весьма гордилась своей девственностью, которая начинала уже приносить ей немалые тяготы. Сделавшись предметом её внимания, я ответил взаимностью и открыл дотоле неведомые сей перезрелой деве восторги. Жила она в доме знаменитого тенора Карнали. Пансион стоил мне дюжину цехинов в месяц, а любовница и вовсе ничего. Северини, сам записной развратник, свёл меня со всеми поющими и пляшущими нимфами города. Мы доставили себе несколько прелестных увеселений в тайне от его сестры, непомерно ревнивой, как это всегда бывает при первой любви. В Болонье я безумно увлёкся одной совсем юной девицей и так как не мог сдерживать свою страсть, приходилось щедростью восполнять разницу в летах. Маленькая Вичиолетта жила в доме старой тётушки, которая следила за ней оком Аргуса. Я впервые увидел сию девицу у Северини, куда почтенная дуэнья приводила свою племянницу учиться музыке. В одном доме с этими дамами обитал некий молодой обладатель тонзуры, истинное назначение которого было весьма далеко от святой обители. Благодаря своей любезности и услужливости, он сумел покорить сердце тётушки. Но я даже не подозревал, что он неравнодушно смотрит на маленькую племянницу. Девица разговаривала с ним тем холодным и учтивым тоном, который у женщин есть верный признак безразличия. Я никогда не встречал более искусного притворства обоих соучастников, открывшегося впоследствии и далеко не без ущерба для меня. В продолжение пятнадцати дней я осыпал прелестницу знаками внимания. Один подарок следовал за другим, и мне уже казалось, что приближается верная победа. Тётушка, первое время косившаяся на мои домогательства, стала выказывать больше терпимости, благодаря одному лишь упоминанию о женитьбе, что неизменно производит своё действие на доверчивые умы. Я ждал лишь оказии встретиться с девицей наедине, чтобы ускорить развязку. К сему представлялись большие препятствия, лишь разжигавшие моё вожделение. Красавица уже было соглашалась, но предстояло найти в доме какой-нибудь уголок, удобный для наших свиданий. Я знал стеснённые обстоятельства маленького обладателя тонзуры и без дальнейших объяснений предложил ему четыре луидора, если он согласится приискать себе на пару недель другое жилище. Он сильно покраснел и отказался. Я постепенно увеличивал цену и дошёл до двадцати луидоров, но его упорство оставалось неколебимо. В конце концов, он заявил, что не уступит свою комнату и за миллион. Рядом с ним жила одна падуанка, особа довольно располагающая, хотя и не первой молодости. Я заключил, что они прекрасно спелись, и сказал ему: — Вероятно, сердечные дела привязывают вас к этой комнате. Моё предложение объясняется теми же причинами. Хорошо, оставайтесь на своём месте, но уступите мне его только на одну ночь. Носитель тонзуры снова покраснел, на сей раз от гнева. Я понял, что обидел его, и не настаивал более. Однако же на другой день он отвёл меня в сторону и с улыбкой сказал, что если мне сгодится чердак, то достаточно лишь подняться на третий этаж. — Чердак или комната, не всё ли равно! Но как раздобыть ключ? — Там кладовка синьорины Вичиолетты. Не теряя времени, я вооружился отмычкой и набором ключей и, без труда отперев дверь, убедился, что в кладовке можно поместить матрац. Когда я рассказал о своём открытии моей красавице, она была несколько удивлена и высказала кое-какие сомнения, которые я с лёгкостью опровергнул. Мы сговорились, что она явится сразу, как только заснёт тётушка. В десять часов я раскланялся с дамами, но вместо того, чтобы выйти на улицу, потихоньку прокрался на чердак, дверь которого показалась мне вратами рая. Через час в коридоре послышался шум. Не сомневаясь, что это сама девица, я приготовился было отворить дверь, но вдруг с той стороны в замок вставили ключ, раздалось “крик-крак”, и я оказался запертым. По всей очевидности я стал жертвой маленького аббата. Поклявшись как следует проучить его, я стал устраиваться, чтобы хоть как-то провести ночь в сей удушающей конуре. К тому же, меня беспокоило то, как вообще выбраться наружу. Но через минуту в дверь вдруг осторожно постучали, и я услышал взрыв смеха. Читатель, посмотри на моё ослепление! Мне даже не пришло в голову, что синьорина Вичиолетта может быть сообщницей аббатика. И поелику положение моё и на самом деле оказалось комическим, её ответ выглядел для меня вполне натурально. После прескверной ночи мне удалось, уже на рассвете, открыть дверь или, вернее, почти выломать её. Вернувшись к себе, я бросился в постель и проспал до вечера. Когда я вновь явился к Вичиолетте, то застал тётушку в страшном возбуждении. Она рассказала мне, что прошлой ночью в дом забрались воры, взломали её чулан, и поэтому теперь ей нельзя ложиться всю ночь. “Я присмотрю за домом вместо вас”, — отвечал я, бросив многозначительный взгляд на племянницу. Добрая женщина приготовила для меня постель у себя в спальне. Я предупредил её, что в полночь сделаю обход дома, и она заснула вполне успокоенная. Я тотчас же поднялся, потихоньку проскользнул в комнату малютки и направился прямо к её кровати. Но там никого не было. Подумав, что она может ждать меня на чердаке, я поспешил туда. Но и там мой стук и призывы остались без ответа. Только теперь у меня зародились подозрения. Всё с той же поспешностью я спустился к комнате маленького аббата и, заглянув в замочную скважину, увидел, что юная чета развлекается игрой в зверя с двумя спинами. Для усиления своих наслаждений они даже озаботились зажечь канделябр. Задыхаясь от гнева и стыда, я побежал и с криком: “Я нашёл вора, он заперся в комнате аббата!” поднял старуху, которая никак не могла понять причину моего раздражения. Я потащил её за собой и, пригрозив любовникам сломать дверь, вынудил их отворить. Как легко догадаться, я навсегда простился с Вичиолеттой. Это было самое нелепое из моих последних увлечений. Около сего времени остававшийся без занятий Северини нашёл себе место гувернёра при одном молодом неаполитанском графе и уехал из Болоньи. Я подумывал о том, чтобы последовать его примеру. У меня наладилась переписка с Загури, который не терял надежду призвать меня обратно в Венецию. Писал мне и Дандоло. Ему представлялось уместным, чтобы я поселился вблизи границ Республики и тем самым дал трибуналу инквизиторов возможность удостовериться в безупречности моего образа жизни. Поддерживал таковое мнение и брат герцогини Фиано, проведитор Зулиани, который обещал употребить для сего всё своё влияние. Но в каком же городе обосноваться? Предыдущие мои опыты в Ферраре и Мантуе вовсе мне не улыбались. Я решил выбрать Триест. Не имея возможности приехать в сей город сухим путём, пролегавшим через венецианские владения, я решил отправиться через Пезаро в Анкону и плыть оттуда на судне.
XLIV Я ПРИБЛИЖАЮСЬ К ВОЗВРАЩЕНИЮ В ОТЕЧЕСТВО 1772-1773
Меня могут спросить, почему, направляясь в Триест, я не сел на корабль в Пезаро, тем более никакие сердечные или иные дела не требовали моего присутствия в Анконе. Мне остаётся только ответить, что я остановился в этом городе, побуждаемый совершенно необъяснимым чувством. Я всегда был очень суеверен и, как показывает вся моя жизнь, отнюдь не напрасно. Подобно Сократу, я имел своего демона, который заставлял меня отказываться от какого-либо решения или, напротив, склоняться к нему. Сей добрый или злой гений управлял мною постоянно и как бы незаметно для меня самого, определяя буквально каждое моё действие. Я всегда оставался в твёрдой уверенности, что он желает лишь моего благополучия и поэтому при всех обстоятельствах следовал его предначертаниям, если, конечно, случай не решал по-иному. Когда я въезжал в Анкону, возница спросил у меня разрешения посадить одного еврея, который хорошо заплатит. — Какое мне дело, что тебе заплатят! Я нанимал карету и никого не возьму, тем более еврея. — Но, синьор, это очень хороший еврей, вполне достойный быть христианином. — Для меня лучше идти пешком, чем разъезжать в подобной компании! — Бедняга, — произнёс возница, оборотившись к незнакомцу, — тебе нет места. Но в ту же минуту я услышал тайный голос моего доброго гения, который повелевал мне взять сего еврея. Я окликнул возницу, и израильтянин уселся рядом со мной. Лицо его, хотя и безобразное, было очень мягким, а манера держаться — доброй и застенчивой. — Я постараюсь, — сказал он, — не обеспокоить Вашу Светлость. — Вы не затрудните меня, если соблаговолите помолчать. — Я вижу, моя национальность неприятна вам. — Отнюдь нет. Не национальность, а ваша вера, которая требует от вас презирать и обманывать христиан. К тому же, слово еврей означает одновременно и ростовщик, а у меня есть свои причины не любить это племя. — Я мог бы ответить вам, что мы платим ненавистью за ненависть, но это было бы клеветой на мой народ. Зайдите в наши синагоги, сударь, и вы услышите молитвы о наших братьях-христианах. — Ради их спасения, как вы его понимаете. Однако на устах у вас молитва, а в сердце проклятия. Ваше смирение — только оболочка, прикрывающая низость и слабость. Признайтесь же, что вы презираете нас, а не то вам придётся идти пешком. Бедный еврей не произнёс ни слова. Мне стало стыдно своей грубости, и в виде извинения я произнёс: — Я совсем не виню вас, это отвращение вы цпитали из Ветхого Завета, который повелевает израильтянам при любой возможности проклинать своих врагов и приносить им наивозможный вред. Он с удивлением взглянул на меня и покачал головой, не осмеливаясь говорить, но как бы всем своим видом возражая: “Наша вера не требует этого”. — Ну, ладно, давайте вашу руку и скажите, как вас зовут. — Мардохей. — Прекрасно, мой друг Мардохей. У вас есть дети? — Пятеро сыновей и семь дочек. — На время, пока я буду в Анконе, я остановлюсь у вас. Семейство честного израильтянина приняло меня как патриарха. В благодарность за доброе отношение я потчевал их кипрским вином, доставлявшимся мне через венецианского консула, который хотя и был незнаком со мной, тем не менее много слышал о моей персоне и весьма ею интересовался. Этот добряк-консул отличался веселым нравом Панталоне и причудливостью Полишинеля. Тонкий гурман, он присылал мне настоящее скопольское вино и был крайне разочарован, когда узнал, что сей нектар предназначается еврею. “Этот Мардохей, — предупреждал он, — очень богат и занимается ростовщичеством, если вам понадобятся деньги, обдерёт вас до костей”. Среди многочисленных дочерей Мардохея две старших, Лия и Рахиль, привлекли моё внимание. Обе были просватаны за молодых купцов — низкорослых кривоногих иудеев. Девицы откровенно презирали своих женихов, верные признаки чего я приметил за первым же субботним ужином и поэтому сразу составил план действий. Я, старикашка, в роли соперника юношей! Молодым евреям не было и двадцати, и читатель может заподозрить меня либо в наглости, либо в самоуверенности. Однако же мои намерения проистекали ни из того, ни из другого. Лишь отчасти их можно было объяснить горячностью нрава и в значительной степени — привычкой. Мои правила в отношении прекрасного пола известны — если имеешь дело с неопытными девицами, всё прощается. У молодых девушек нет того, что свет называет принципами. Предоставленные самим себе, они всегда уступают врождённому чувству, а в обществе сверстниц стараются подражать друг другу. Но воля их скована: под надзором матери или матроны они превращаются в механизм, действующий с большей или меньшей добровольностью, но всегда по команде. Рахиль и Лия были неразлучны, а предоставленная им свобода уже допускала злоупотребления и делала их в моих глазах лёгкой добычей. И я, старый лис, пробравшийся на голубятню, не замедлил расставить свои сети. Да и любой другой, если говорить о людях без предрассудков, поступил бы точно так же. Отцы и матери, если вы читаете эту книгу, а ведь пишу я именно для вас, выслушайте мой совет: не оставляйте ваших дочерей наедине друг с другом, не доверяйте свою единственную дочь её приятельнице, лучше отпустите на променад, на бал, в театр, пусть даже в обществе молодого человека. Здесь, конечно, есть опасность, но она не столь велика. Наедине с предметом своей любви девица всегда воздвигает некоторые препоны, но ежели она вместе с подругой окажется в обществе искусного любезника, обе девы пропали. Стоит одной из них уступить хоть в какой-то малости, это побудит другую следовать её примеру. Ведь лучший способ избежать стыда заключается в том, чтобы разделить его с кем-нибудь. К тому же, зрелище наслаждений и восторгов подруги возбуждает чувства молодой девицы намного сильнее самых смелых прикосновений. Пусть не ссылаются на невинность младого возраста — чем в большем неведении остаётся девица о цели совращения, тем вернее будет её падение. Горячность нрава, смешанная с любопытством, увлекает её, и как только представляется случай, всё кончено. Шестнадцатилетняя Рахиль была маленькая, пухленькая, с миниатюрными ножками, томными и в то же время целомудренными глазами, многообещающей грудью и длинными чёрными волосами. Прибавьте ещё два года, высокий рост, более сложившиеся формы, пламенный взгляд, высокомерную улыбку, чувственные губы, и перед вами портрет Лии. Мне нравились обе, но я не смог бы овладеть которой-нибудь в отдельности. Лия, как старшая и более созревшая, помогла мне в покусительстве на младшую сестру, конечно, непреднамеренно и почти не сознавая того. Одна отдалась по горячности, другая — скорее от удивления перед собственными чувствами. Лия оказалась страстной и кокетливой, Рахиль — невинной и доверчивой. Обе жертвы были принесены в один день. Сия двойная удача, как я и предчувствовал, оказалась для меня последней. Именно в это время и, пожалуй, первый раз за всю жизнь, мне пришлось, взглянув на прошлое, пожалеть о нём и содрогнуться при мысли о пятидесяти годах, к которым я летел на всех парусах. У меня уже не осталось никаких очарований, только сомнительная репутация и напрасные сожаления, а впереди — лишь бремя старости без достатка и пристанища. Писанием своих записок я занялся с единственной целью отвлечься от сих печальных размышлений, а также в сугубо моральных видах. Получившаяся картина моей жизни может быть излишне откровенна. Впрочем, записки эти, если у кого-нибудь возникнет на то желание, могут явиться в печати, но мне сие, как и всё остальное, уже совершенно безразлично. 14 ноября я уехал из Анконы, где провёл два месяца, и после двадцати четырёх часов плавания оказался в Триесте. Там я остановился в самой лучшей гостинице. Хозяин, спросив моё имя, как будто призадумался, но, в конце концов, уверил меня, что я останусь доволен. Утром следующего дня пошёл я на почту и среди писем нашёл послание приятеля моего Дандоло, в коем была вложена незапечатанная и весьма для меня лестная рекомендация патриция Марко Доны к начальнику полиции Триеста барону Питтони. Не медля, поспешил я к сему последнему и самолично подал ему сию рекомендацию. Этот человек, не глядя на меня и не слушая, холодно положил письмо в карман и сказал, что уже предуведомлен о моём приезде, после чего небрежно отпустил меня. От него пошёл я к знакомцу Мардохея, еврею Мойше Леви, к коему также имел письмо неизвестного мне содержания. Этот Леви был толстосум, но весёлого и любезного нрава. Я оставил письмо в его конторе, даже ничего не спрашивая о нём самом. Через недолгое время он явился ко мне собственной персоной, чтобы предложить мне свои услуги и те сто цехинов, которые Мардохей предоставил в моё распоряжение. Почитая себя обязанным ему благодарностью, я выразил оную пространным посланием, где предлагал употребить всё своё влияние в Венеции для его пользы. Сколь несхожи сердечное обхождение еврея Леви и ледяная учтивость христианина барона Питтони! Однако же этот Питтони, моложе меня лет на десять, не был лишён ни ума, ни понимания жизни. Как и я, он оставался холостяком из принципа и напропалую волочился за всеми женщинами. Будучи щедрым до расточительства, Питтони не скрывал своего презрения к дурацким понятиям о “твоём” и “моём”. Заботы по дому и денежные дела он оставил на попечение управляющего, который нещадно его обкрадывал. Он знал это, но ни во что не вмешивался, ибо по своему легкомыслию настолько привык к небрежению делами, что его вполне справедливо упрекали даже в неисполнении служебного долга, равно как и за преднамеренную ложь по любому поводу. Он вовсе не лгал, а лишь говорил то, что не было истиной, единственно лишь по оплошности и забывчивости. Таким был этот человек, которого я близко знал в течение месяца, ибо мы сошлись с ним. Он отдал мне справедливость и признал всё неприличие своего поведения при первой нашей встрече. Освободившись от самых неотложных визитов, я стал думать о том, как привести в порядок бумаги, собранные мною в Варшаве и касавшиеся польских дел со времени кончины российской императрицы Елизаветы Петровны. Я намеревался описать историю смут в этом государстве, начиная с его возникновения и до первого раздела, каковой был не только несправедлив, но и угрожал пожаром всей Европе. Я предсказал сие в небольшом сочинении, выпущенном в свет, когда Сейм посадил на трон Понятовского, признал покойную царицу всероссийской императрицей, а электора Бранденбургского — прусским королём. Главная моя цель заключалась в том, чтобы показать всему свету, каковы будут следствия сего раздела. Однако же типографщик не исполнил своих обещаний, и я смог выпустить лишь три первые части. После моей смерти среди моих бумаг найдутся и остальные три. Но мне уже безразлично, опубликуют их или нет. Никогда в жизни я не думал о будущем, а теперь и подавно оно не заботит меня. 1 декабря барон Питтони прислал за мной по какому-то спешному делу. Сей вызов в полицию заставил меня насторожить уши, ибо мы никогда не были с нею добрыми друзьями. Предчувствуя новые неприятности, явился я к Питтони и ещё в дверях был предупреждён лакеем, что какой-то человек с нетерпением ожидает меня. Взойдя в комнаты, увидел я отменно красивого и щегольски одетого мужчину, который раскрыл мне объятия. Я поспешил к нему навстречу, ибо сердцем почувствовал, что это синьор Загури, и с волнением приветствовал его такими словами: — Конечно же, это вы, ибо на лице вашем я вижу отражение ваших писем. — Да, любезный Казанова, перед вами ваш друг Загури. Как только Дандоло известил меня, что вы в Триесте, я почёл за необходимое приехать, дабы обнять вас и поздравить со скорым возвращением в отечество, если не сей год, то уж во всяком случае на следующий. У меня есть все основания надеяться, что не позднее трёх месяцев у нас будут новые инквизиторы Республики, и они уже не останутся столь глухи и немы, как теперешние. — Я преисполнен благодарности за ваше обязательное соучастие. — Не скрою, кое-чем вы мне обязаны, ибо ради нашей встречи я пренебрёг своими обязанностями авокадора, которые не дозволяют мне покидать город. Посему я сохраняю для вас сегодня и завтра, после чего отправляюсь обратно в Венецию. Видя приём, оказанный мне синьором Загури, барон, казалось, несколько сконфузился. Он пробормотал какие-то извинения, ссылаясь на дурную память, и обещал быть ко мне с визитом. Бедняга и в самом деле был столь забывчив, что даже не узнал меня. — Как! — воскликнул синьор Загури. — Вот уже почти две недели знаменитый Казанова в Триесте, а мой друг Питтони ничего об этом не знает! Но вы-то, Марко Монти, — оборотился он к старику, с любопытством меня разглядывавшему, — вы, надеюсь, приняли его? — Я ничего не знал о приезде синьора Казановы. — И венецианскому консулу ничего неизвестно об его соотечественнике! — Это моя оплошность, — поспешил я вмешаться. — Меня удерживала боязнь неблагоприятного приёма. Вы же знаете, венецианские чины часто видят во мне контрабандный товар. — С сей минуты, — ловко нашёлся консул, — я считаю вас грузом, находящимся в Триесте на карантине перед отправкой в Венецию. Мой дом открыт для вас. Сим ответом Марко Монти подтвердил, что ему известно моё положение. Это был человек, исполненный разума и закалённый в долгих несчастиях, каковые нисколько не лишили его природной весёлости нрава. Он говорил лучше любой книги и обладал бесценным даром забавлять всех своими рассказами и ещё более редким талантом никогда не смеяться собственным словам. Впрочем, сам я, ежели и имел какой-либо дар, то именно этот. Хотя он был старше меня на тридцать лет, но в любом обществе ни в чём не уступал мне, исключая карточную игру, к которой питал отвращение. Я имел счастие завоевать дружбу превосходного человека, каковая доставила мне величайшую пользу во время проведённых мною в Триесте двух лет. Именно ему и синьору Загури обязан я своим помилованием и возвращением, составлявшим единственный предмет всех моих вожделений. Если бы не эти истинные друзья, тоска по родной земле убила бы меня. К счастию, я смог излечиться от сего недуга и уже не забочусь более о том, чтобы увидеть когда-либо своё неблагодарное отечество! Я сопровождал синьора Загури в Гёртц, где три дня его чествовала местная знать. Повсюду вместе с ним принимали и меня. Знаки дружества, которые оказывал мне венецианский авокадор, сразу же придали мне великую значимость. Из обыкновенного изгнанника я превратился в важную персону, обращавшую на себя внимание венецианского правительства. Всеми было признано, что я покинул отечество единственно ради того, дабы спастись от неправедного заточения, и посему правительство, чьи законы я никоим образом не нарушил, не имело никаких оснований почитать меня преступником. В Триесте меня принял губернатор города граф Ауэрсберг, а также граф Кобенцль, который, может быть, жив ещё до сих пор. Это был мудрец в самом возвышенном смысле сего слова, соединявший обширнейшие познания с самыми прекрасными качествами души при полном отсутствии каких-либо претензий. После праздника Пасхи граф Ауэрсберг был отозван в Вену, а на его место был назначен граф Вагенсберг. Старшая дочь нового губернатора, графиня Лантиери, блистала красотой, подобно ангелу небесному, и зажгла в моём сердце любовь, послужившую бы к неотразимой моей погибели, если бы я не выказал достаточно самообладания, чтобы скрыть её под внешностью самой глубокой почтительности. Я воспел приезд графа в напечатанной по сему случаю поэме, что обошлось мне в сумму, соответствующую всему моему жалкому доходу за три месяца. Обращаясь к отцу, я выразил свои чувства к дочери. Моя хвалебная ода пришлась по вкусу, и я был приглашён в её салон. Граф почтил меня именем друга и доказал своё доброжелательство искренним расположением, из коего я извлёк некоторые существенные выгоды. В начале лета я сделался героем маленького приключения, которое изрядно позабавило весь город. У Монти я познакомился с неким графом Страсольдо, красивым юношей, другом наслаждений и расточительства, но почти нищим и обременённым долгами до такой степени, что он передвигался по улицам Триеста только верхом на лошади, дабы с большей поспешностью спасаться от своих заимодавцев. В остальном это был весьма любезный и остроумный человек, понимавший толк в искусстве наслаждения жизнью. Я не раз обедал у него вместе с консулом и бароном Питтони. Он держал для услужения молодую словенку из Каринтии, которая всех нас очаровала, однако же я опасался делать ей авансы, зная, что граф влюблён в неё и непомерно ревнив, а поэтому позволил себе в её присутствии только поздравить Страсольдо с обладанием подобным сокровищем. Состоявший с ним в родстве граф Ауэрсберг вызвал его в Вену и доставил ему место капитана в Польше. Страсольдо тайком продал всю обстановку и собирался уехать, не попрощавшись с заимодавцами. Мы не сомневались, что он увезёт свою прекрасную словенку. Вообразите моё удивление, когда, возвратившись вечером домой, увидел я её в своей комнате! Она подошла ко мне и без обиняков сказала: — А я жду вас. — Но как же граф? — Он отправится без меня. Я не хочу ехать с ним в ту дурную страну. Лучше остаться в Триесте у честного господина. Вот я и пришла к вам. Не будьте столь жестоки и не гоните меня. — Боже сохрани, моя милая! С твоей красотой тебя везде примут. У меня ты будешь в безопасности, и, клянусь, никто не войдёт в эту комнату, пока ты пожелаешь оставаться здесь. Мне весьма лестно быть твоим покровителем, но ежели правду говорят, что граф влюблён в тебя, он никогда не уедет один, а, скорее всего, задержится ещё на день и будет повсюду искать тебя. — Повсюду, но не здесь. Обещайте мне, сударь, не выгонять меня, даже если мой злой гений подскажет ему прийти сюда. — Даю слово. Но у меня только одна постель, как же мы устроимся? Она улыбнулась и опустила глаза. Сему новому подарку судьбы обязан я был моей счастливой звезде и случаю. Мы провели восхитительную ночь, и эта очаровательная особа позволила мне вкусить уже давно не испытанные мною наслаждения. Как я и предполагал, Страсольдо был у моего дома уже в девять часов утра. Его сопровождал Питтони. Я вышел к ним как раз в ту минуту, когда они разговаривали с хозяином. Сей последний упредил меня знаком, что ничего не сказал им. Однако же юный граф при содействии Питтони не пожелал отступиться от своих розысков. Они вошли в столовую залу, осматривали кухни и даже чердаки. Наконец, стали просить постояльцев допустить их в комнаты. Я сказал моей словенке, которую звали Ленчица, что и нам не избежать гостей. — Я отдалась под вашу защиту. — Знаю, моя милая. Ты увидишь, как я встречу твоего преследователя. Через мгновение Страсольдо уже стучал в мою дверь. — Я не открываю. — Почему? — Здесь контрабанда. — Это моя словенка? — Совершенно верно. — Наконец-то я поймал её. — Пока ещё нет. — Надеюсь, вы не будете удерживать её без моего согласия? — Вы хотите, чтобы я поступил вопреки её воле? Сего не будет, я дал честное слово, что никому не позволю употребить силу в моём доме. — Но кто говорит о силе? Только откройте, чтобы я мог поговорить с ней, и она сама пойдёт со мною, вот увидите. Слышавшая всё Ленчица сказала мне: “Пусть войдёт, я всё скажу, как надо”. И вот перед нами разъярённый, но вынужденный удерживать себя граф и невозмутимо улыбающийся Питтони. Ленчица спрашивает Страсольдо, не украла ли она что-нибудь и не обязана ли ему каким-либо контрактом. Наконец, имеет ли право уйти от него. Граф ответил нет на первые два вопроса и да на последний. — Ну, так я ухожу! — воскликнула девица. — Господин граф, — обратился я к нему с некоторой торжественностью, — вы сами вынесли себе приговор. — Но причина? Пусть она скажет причину! — Таково моё желание, — отвечала Ленчица. — Я не хочу ехать в Вену и уже восемь дней твердила вам об этом. Если вы честный человек, отдайте мой сундук, а что касается платы, у вас сейчас ничего нет, отдадите мне потом. При сих последних словах графский гнев как рукой сняло, и он изобразил вид раскаяния, каковой, впрочем, не вызвал во мне ни малейшего сочувствия. Он унизился до жалких молений и слёз, надеясь смягчить свою служанку. Кто бы мог подумать, что дворянин может столь низко пасть! Я послал к чёрту Питтони, который с обычным своим легкомыслием советовал мне прогнать девицу. — Она в здравом уме, чего нельзя сказать про вас, коли вы решаетесь учить меня. — Не сердитесь из-за такого вздора. Просто я не предполагал, что вы безумно влюбились в неё и, надо думать, этой ночью кое-чего уже добились. Наконец, Питтони увлёк за собою графа, который никак не хотел оставить в покое мою словенку. Когда они ушли, она осыпала меня благодарностями. Поскольку тайна нашей связи уже открылась, я велел подать обед на двоих. Самое смешное, что несчастный граф никуда не уехал, а просидел в своей карете возле моего дома до шести часов вечера. Я обещал прелестнице не оставлять её одну, пока он не уедет из города. Вечером ко мне пришёл Марко Монти, которому граф во всём открылся, и добрейший консул предложил себя в качестве парламентёра. “При всех ваших дипломатических талантах, миссия ваша обречена на неуспех”, — и я рассказал ему про сие приключение. Он согласился со мной и назвал Страсольдо безумцем. Впрочем, таковое безумие неудивительно, так как Ленчица воистину блистала очарованием. Мне было тяжело расставаться с нею, но она хотела уехать обратно в Лайбах к своей тётке, и я проводил её за два лье от города. Бедный Страсольдо дурно окончил свою жизнь: получив хорошее место в Вене, он опутал себя новыми долгами, и мания брать взаймы довела его до того, что он запустил руку в казённые деньги. Покровители его не смогли замять дело. Страсольдо пришлось бежать в Турцию. Он надел там тюрбан и как истый мусульманин побывал на могиле пророка в Мекке. Кончил он тем, что сделался не то двухбунчужным, не то трёхбунчужным пашой и за какие-то неизвестные мне проступки был удавлен. Около того времени в Триест с визитом к губернатору графу Вагенсбергу прибыл венецианский генерал Пальманова, высокородный патриций из фамилии Рота. Его сопровождал прокуратор Эриццо. Я был представлен губернатором, и оба они весьма удивились, встретив меня в сём городе. Пока мы беседовали, явился консул и сказал, что фелука готова для прогулки по воде. Мадам Лантиери и её отец пригласили меня поехать вместе с ними. К их просьбам присоединились и трое знатных венецианцев, один из которых был мне неизвестен. На эту учтивость ответствовал я лишь отклонением головы, что не означало ни да, ни нет, и спросил у консула, какова сия предполагаемая прогулка. — Мы хотим осмотреть военный корабль Республики, стоящий при входе в порт. — А этот синьор, — указал я на неизвестного, — верно и есть его капитан? — После сего вопроса, оборотившись к графине, я продолжал: — Мадам, долг лишает меня удовольствия сопровождать вас. Мне строжайше запрещено вступать в венецианские владения. При этих словах все принялись уговаривать меня: “Да что же такого вам бояться? Никто вас не выдаст, здесь все честные люди, и ваши опасения даже оскорбительны”. — Все это прекрасно. Пусть тогда кто-нибудь из Превосходительств, здесь находящихся, подтвердит мне, что инквизиторам Республики не донесут о моём участии в сей прогулке. Превосходительства ничего не ответили, а прочие только переглянулись, и больше уже никто не настаивал. Капитан, тот самый неизвестный мне венецианец, отозвал этих господ в сторону и о чём-то говорил с ними, понизив голос. Мы церемонно раскланялись, и все они ушли. На следующий день Марко Монти рассказал мне, что капитан одобрил мою осмотрительность, и, конечно же, он не выпустил бы меня со своего корабля, если бы только услышал моё имя. Прокуратор Эриццо подтвердил всё сказанное и присовокупил, что доведёт до сведения господ членов трибунала сие свидетельство моего благоразумного поведения и рассудительности. В числе прочих знатных особ, приехавших в Триест, был и некий граф Торриано. Лицо сего тридцатилетнего человека отражало надменность, скрытность, необщительность и жестокосердие. Случай свёл нас помимо моего желания, и граф пригласил меня пожить в его загородном доме. Я же имел глупость принять это приглашение. Впрочем, глупость моя относится лишь к развязке наших отношений, ибо хотя наружность графа и могла вызвать некоторые опасения касательно его нрава, тем не менее все высказывавшиеся мнения о нём были исключительно в его пользу. Говорили, что он щедр, обязателен, великий охотник до прекрасного пола и щекотлив во всех делах чести, как и подобает настоящему дворянину. При расставании граф сказал, что будет ждать меня в Гёртце первого сентября, и оттуда мы на другой день отправимся к нему в имение. Итак, я на несколько месяцев распростился со всеми своими знакомцами, а особливо с графом Вагенсбергом, уже тогда поражённым недугом, который унёс его в могилу во время моего отсутствия. Приехав в Гёртц, я сразу направился к дому графа Торриано. Его самого не было, но когда узнали, что он пригласил меня к себе в имение, сразу же позаботились о моём небольшом багаже. Проведя вечер у Торреса, я возвратился в дом графа и к своему немалому удивлению узнал, что он уехал в деревню и вернётся лишь на следующий день, а мои вещи уже перенесены в почтовую гостиницу, где для меня приготовлены постель и ужин. Такое обхождение показалось мне не совсем обычным, но что было делать? На почте я плохо спал, и со мной там не церемонились. А у такого вельможи, как синьор граф Торриано, не нашлось даже комнаты для человека, которого он называл своим другом. Граф возвратился на следующий день и благодарил меня за обязательность, изъявляя в равной мере радость по поводу того удовольствия, которое он получит от моего общества. — Надеюсь, вы останетесь не меньше, чем шесть недель. Нас ждут охота, рыбная ловля, музыка и прочие развлечения. Я наслышан, что вы понимаете толк в жизни. Можете не сомневаться, вам понравится у меня. Мой управляющий плутоват, но он дельный малый. Зато о женщинах забудьте и думать — наши крестьянки все как одна чистые страшилища. — Я буду следовать вашему воздержанию. А когда мы едем? — К сожалению, только послезавтра, так как мне надобно присутствовать в суде при разбирательстве тяжбы с моим мошенником-фермером, будь он проклят, а эти болваны-судьи тянут свою бесконечную тарабарщину. Мы таскаемся по судам уже шесть месяцев. Но завтра, наконец, дело решится в последней инстанции. — Вы надеетесь на успех? — Можете считать, что я уже выиграл. Ведь не могут же засудить меня в пользу мужика? — Буду счастлив присутствовать при вашем торжестве. На самом же деле сия задержка ощутительно затрудняла меня, но говоришь ведь не так, как думаешь, а то, к чему вынуждают обстоятельства. Граф совершенно неожиданно ушёл, даже не спросив, где я собираюсь обедать, и не извинившись, что не сможет принять меня в своём доме. Я старался внушить себе, что он прав, ибо приглашал меня лишь в загородное поместье и, возможно, не сказал ничего только из деликатности. Как вскоре выяснилось, все подобные рассуждения показывали только мою глупость. Я обедал и ужинал у Торреса и рассказал ему о предстоящем завтра процессе. — Непременно отправлюсь в суд посмотреть физиономию Торриано. — Но ведь он должен выиграть. — Пусть себе надеется. Мне-то его дело известно — он подделывал счётные книги, чтобы его фермер оказался должником. Бедняга проиграл в первой инстанции и подал апелляцию. Он даже заплатил судебные издержки, несмотря на свою бедность. Если он завтра проиграет, то будет не только разорён, но и попадёт на каторгу. Впрочем, это совершенно невероятно. Как бы ни было пристрастно наше правосудие, оно не может закрыть глаза на очевидные доказательства. Торриано будет опозорен, а его адвокату придётся ещё хуже — он отправится на галеры, где ему уже давно пора быть. Зная за милейшим Торресом склонность к злоязычию, я не стал принимать его слова за чистую монету. Когда я пришёл в зал заседаний, судья и обе стороны были уже на месте. Фермера защищал почтенного вида старец, зато адвокат графа имел вид продувной бестии. Рядом с ним сидел сам Торриано, изображая презрительную улыбку могущественного вельможи, намеревающегося изничтожить наглеца, не сдавшегося после первого удара. В суде собралось всё семейство несчастного фермера: жена, братья, сестры и дети. Две дочери бедняка показались мне созданными для того, чтобы выиграть самый безнадёжный процесс. Вид сих несчастных, облачённых в лохмотья и с глазами, полными слёз, возбуждал искреннее сочувствие, и в тайне я желал им полного успеха. Мне сказали, что каждый адвокат имеет право говорить два часа, однако же выступавший с апелляцией закончил свою краткую и убедительную речь через двадцать минут. Он представил судьям подписанные графом квитанции до того дня, когда фермер был прогнан за то, что как честный отец не хотел отпускать своих дочерей в замок к господину графу. Затем с величайшим хладнокровием и точностью адвокат обратил внимание на счётные книги графа, по поводу которых приведённые к присяге сведущие люди подтвердили небрежность в записях. Он тут же указал на совершенно явные подделки и предложил предать суду тех, кто повинен в этом мошенничестве, содеянном по приказанию Торриано. В заключение защитник потребовал от имени своего клиента снять с последнего все судебные издержки и присудить ему возмещение за потерянное время и ущерб репутации. Ответ адвоката, защищавшего честнейшего графа, продлился бы более двух часов, если бы суд не велел ему остановиться. Речь эта состояла из одной лишь клеветы и оскорблений противу всего света — крестьянина, его защитника и даже самих судей, коим он осмеливался угрожать, ежели они окажутся достаточно честными и осудят благородного графа. Сей человек был или пьян, или повредился в рассудке, и я умер бы от скуки, не будь здесь отменного развлечения, заключавшегося в рассматривании физиономий членов суда, тяжущихся сторон и публики. Когда судьи удалились в комнату совещаний, Торриано подошёл спросить моё мнение. — Может быть, вы и правы, но всё равно проиграете только из-за того, что суд захочет наказать вашего адвоката. Через час секретарь вручил защитникам обеих сторон по небольшому листку. Торриано с живостью схватил бумагу и, быстро взглянув, громко рассмеялся. Я подумал, что он выиграл, однако в самом деле случилось обратное: суд постановил считать фермера графским кредитором, взыскать с Торриано судебные издержки и годовой заработок в его пользу. Хоть граф и смеялся, но смех этот был вымученный, и под ним проступала краска гнева. Что касается адвоката, то этот человек явно нуждался в утешениях, и граф сунул ему в карман дюжину цехинов. — Вам остаётся только один выход — послать апелляцию в Вену, — сказал я Торриано. Он ответил, едва сдерживаясь: — Я буду апеллировать другим способом. На следующий день мы уехали из Гёртца. Подавая счёт, хозяин гостиницы сказал, что я могу не платить, и тогда расход будет отнесён на счёт графа. Этот и два предыдущие случая подобного рода красноречиво свидетельствовали, что мне предстоит провести шесть недель в обществе опасного оригинала. В Спессу мы прибыли в два часа пополудни. Графский замок, построенный на горе, представлял собой большую башню совершенно невыразительной архитектуры. Обстановка комнат, составленная из мебели готического стиля, также не являла собой ничего примечательного. Торриано показал мне всё в подробностях, вплоть до погреба и чердака. По окончании осмотра он проводил меня в маленькую каморку нижнего этажа, которая слуховым окном выходила во двор, и посему была лишена воздуха и солнца. Здесь же стояла кровать, показавшаяся мне подозрительной, кресло с отломанными колесиками, колченогие стулья и разваленный секретер. — Вот и ваша комната, — сказал он, — как вам нравится? Мой батюшка, столь же страстный любитель наук, как и вы, просто обожал её. — У него был отменный вкус! — ответил я, слегка улыбнувшись. — Сей апартамент имеет два больших преимущества — здесь вы никого не видите, и вас никто не видит. — Охотно верю, ведь сюда и свет-то еле проникает. — И вы будете наслаждаться здесь полнейшим спокойствием. — Чувствительно вам признателен. Я благодарил его с иронией, но сам задыхался от гнева, однако сей скот так ничего и не приметил. Обедали поздно, и поэтому ужина вообще не подавали. Кушанья оказались недурными, но зато вино было совсем скверное. Правда, Торриано хвалил свой погреб, и я сделал ему комплимент, притворившись, что принял слова его за чистую монету, но в опровержение собственных похвал пил одну только воду. — Вы много едите и ничего не пьёте, — сказал граф. Я ничего не ответствовал на сию выходящую из ряда неучтивость. Через минуту граф резко поднял бокал и объявил, что сам он уже отобедал, а я могу оставаться за столом. Его новая выходка лишила меня аппетита, и я удалился к себе в комнату совершенно разъярённый. Время после обеда ушло на разбор бумаг, относившихся ко второй части моей “Истории польской смуты”. В сумерках я вышел, чтобы спросить света, но звал и кричал понапрасну — никто меня не слышал. Пришлось с ругательствами возвращаться в свою трущобу. Какой вечер! И проклятый Торриано почитает это гостеприимством! Наконец, по прошествии получаса лакей, похожий на крестьянина, принёс мне вонючий канделябр. Неужели нельзя было дать восковую свечу или хотя бы лампу? Однако же я не сказал ни слова, решившись ни на что не жаловаться, а только спросил у сего деревенского чучела, определён ли ко мне в услужение хоть кто-нибудь. — Конечно, сударь, совершенно верно. — Так это ты? — Конечно, сударь, то есть нет. — Тогда пошли ко мне человека, которого назначил господин граф. — Мы все готовы служить Вашей Светлости. — Однако же моя светлость звала целых четверть часа, и никто не шёл. — Значит, вы кричали слишком слабо. — Но, в конце концов, я желаю знать, кто будет убирать завтра утром мою комнату. — Это делает служанка, потому что с утра мы работаем на пашне. — Значит, мой ключ у служанки? — Сударь потерял свой ключ? — Да нет же, ключ от этой комнаты. — Сударь шутит, ведь она не запирается. — А как тогда закрываются двери? — Их оставляют открытыми. — Я не привык к подобным обычаям. — Тогда сударю лучше поставить кровать поперёк двери, или же я могу купить навесной замок. Я едва не расхохотался на столь остроумное предложение. Мои обстоятельства с каждым часом менялись от плохих к ещё худшим. Тем не менее я заставил себя сдержаться и отослал прочь сего служителя плуга. Затем я загородил дверь и сел работать. Не имея под рукой щипцов и пытаясь заменить их ножом, я имел несчастье загасить свечу. И вот мне пришлось ощупью добираться до постели, ибо темнота была совершенно непроницаема. Кровать оказалась сносной, но — о, несчастье! — всего лишь с одной простынёй. Впрочем, усталость быстро усыпила меня. Пробудившись в восемь часов, я облачился в шлафрок, надел на голову ночной колпак и отправился пожелать хозяину доброго утра. Его уже причёсывали, и другой лакей одновременно брил графа. Я рассказал ему о моих ночных злоключениях и неудобствах одной единственной простыни, чему он лишь посмеялся, а лакеи последовали примеру своего барина. Я же из ложного понятия о чести присоединился к их весёлости. Конечно, мне надо было послать графа и его людей к самому дьяволу, но злой гений предопределил мне испытать всё до конца. Когда туалет графа был закончен, я всё в том же лёгком тоне сказал ему: — А теперь нам пора завтракать. — Так вы имеете обыкновение завтракать? — Конечно, притом каждый день и с величайшей пунктуальностью. — Но зато я никогда не завтракаю. Из-за моих каналий-крестьян у меня не остаётся на это времени. — В таком случае, поскольку я лишён удовольствия иметь дело с этими канальями, прикажите подать мне завтрак. — Конечно же, раз вам необходимо завтракать, я велю, чтобы каждое утро для вас готовили кофе с молоком. Я сделал гримасу — летом в деревне, на свежем воздухе, когда аппетит не оставляет желать лучшего, обходиться какой-то чашкой кофе! Это уже выходило за пределы неудобств и делалось опасным для жизни. Однако я опять сдержался и продолжал: — Не соблаговолите ли приказать вашему слуге причёсывать и меня, когда у вас не будет в нём надобности. — А разве вы не имеете камердинера? — Я непременно привёз бы его, если бы мог предположить, что подобная просьба затруднит вас. — Меня это ничуть не затрудняет, просто я опасаюсь, как бы вам не пришлось подолгу ждать. — Не извольте беспокоиться, я терпелив. Кстати, я ещё должен просить вас о ключе для моей комнаты. Дело в том, что со мной важные бумаги, принадлежащие другим особам, за которые я несу ответственность. — И у вас нет чемодана? — Не могу же я поминутно открывать и закрывать чемодан. — Послушайте, синьор Казанова, в моём доме вы можете ничего не опасаться. — Я нисколько в этом не сомневаюсь и никогда не решился бы обвинить вас, если бы даже и затерялось какое-нибудь письмо, хотя это стало бы истинной моей погибелью. Он улыбнулся и некоторое время раздумывал. Потом велел парикмахеру сказать управляющему, чтобы тот навесил на мою дверь замок и выдал мне ключ. Я же тем временем приметил на ночном столике восковую свечу и книгу. “Сам жжёт восковые сечи, а меня отравляет сальными”, — подумал я, машинально перебирая листы книги, которая содержала не лишённые интереса гравюры. — Чёрт возьми! — вдруг воскликнул он. — Не трогайте это! — Конечно же, — отвечал я, — молитвенник предмет священный, но не беспокойтесь, я никому не проговорюсь. Произнеся эти слова, я покинул его, предварительно попросив сказать кухарке, чтобы она принесла мне бульон и шоколад, если у неё вдруг не окажется кофе. Возвратившись к себе в пещеру, ибо это была самая настоящая пещера, я предался печальным размышлениям о предстоящем мне приятном времяпровождении. Я испытывал жесточайшее искушение уехать, даже невзирая на тощее состояние моего кошелька, однако же отказался от подобного решения, которое, будучи оскорбительным для Торриано, могло привести к дурным последствиям. Главное моё неудобство заключалось в отвратительной свече, и я решился спросить у слуг, не велено ли принести мне восковых свечей. По прошествии часа слуга подал мне жалкую чашку кофе, уже смешанного с молоком и сахаром. Я рассмеялся, так как иначе надо было швырнуть ему поднос в лицо. — Дурак! Разве так подают кофе? — А кухарка всегда такой пьёт. — Это её дело, но в следующий раз кофе, сливки и сахар чтобы были в разной посуде. — Но кухарка варит кофе для всех в одной кастрюле, и каждый наливает оттуда в свой кофейник. Меня просто трясло от ярости при перечислении всех этих подробностей. Я с раздражением спросил, почему вчера вечером он принёс мне сальную свечу, а не восковую, как своему барину, и получил ответ, что управляющий держит свечи под ключом и выдаёт только для графского пользования. Поэтому мне и надо было обращаться к самому управляющему. В ту минуту сей последний как раз вошёл в комнату со слесарем, который, не мешкая, навесил на дверь замок и подал мне ключ. Я же тем временем спросил о свечах. — Господин граф не изволили ничего приказывать. — Но ведь это разумеется само собой. — У нас ничего само собой не разумеется. Я покупаю восковые свечи, и граф платит мне за каждую по мере надобности. — Может быть, тогда вы уступите мне фунт по рыночной цене? — Это как раз то, чем я могу услужить Вашей Светлости, но прежде я должен спросить разрешения у господина графа, ведь вы понимаете... Приобретя таким образом восковые свечи, я отправился сделать променад перед обедом, который был назначен на час дня. И каково же было моё удивление, когда, возвратившись в половине первого, я обнаружил графа уже за столом! В чём могла заключаться причина этой цепи неучтивостей? Я был в совершенной растерянности, но всё-таки ещё раз сдержался и лишь сказал ему, что, полагаясь на слово управляющего, считал начало обеда никак не раньше часа пополудни. — Действительно, таков мой обычай, но сегодня я должен сделать несколько визитов соседям и поэтому сел за стол в полдень. Садитесь, вы ещё сможете наверстать упущенное. И он велел принести на стол уже убранные блюда. Умирая от голода, я не произнёс ни слова и с отменным аппетитом принялся за еду, отказавшись, впрочем, от супа и варёного мяса. — Не стесняйтесь, — сказал он, — я подожду. — Вы ошибаетесь, господин граф, я нарочно лишил себя этих блюд, чтобы быть наказанным за опоздание. После обеда я отправился сопровождать его во время визитов. Сначала мы побывали у самого близкого соседа в одном лье от Спессы, некоего барона де Местра, который круглый год жил в деревне со своим многочисленным семейством. Мы провели у него весь день. Вечером после нашего возвращения управляющий вернул мне стоимость свечей. По его объяснению, граф просто забыл распорядиться, чтобы мне прислуживали так же, как и ему. Нам подали вполне сносный ужин, коему я отдал должное, съев не меньше, чем за четверых. Граф лишь поглядывал в мою сторону, а сам ни к чему не притрагивался. Лакей, сопровождавший меня до самой комнаты, почтительно осведомился, в котором часу я имею обыкновение завтракать. На следующее утро мне подали кофе в кофейнике, а сахар в сахарнице, другой лакей причесал меня, и служанка прибрала комнату. Одним словом, всё совершенно переменилось. Я уже поздравлял себя, что преподал милейшему графу урок гостеприимства, но сколь жестоко я ошибался! В один прекрасный день, когда я занимался своей обширной “Историей польских смут”, явился управляющий и спросил, когда мне угодно обедать. — Как обычно. Впрочем, вы должны спрашивать об этом у господина графа. — На сей раз вам придётся обедать одному. — Почему так? — Господин граф уехал в Гёртц и не предупредил, когда изволит возвратиться. Это уже слишком, подумал я. Конечно, каждый сам себе хозяин, но простейшая вежливость должна была заставить его предупредить меня о своей поездке. Он отсутствовал восемь дней. Где же охота, музыка, рыбная ловля, прогулки, про которые столько говорилось? На самом деле в этом проклятом замке не было ни ружей, ни собак, ни лошадей, буквально ничего, не говоря уже об обществе или каких-нибудь развлечениях. Я умер бы от скуки, если бы не посещал каждодневно барона де Местра. Добавьте к этому полнейшего невежду управляющего, грубых и неловких слуг и ни одной хорошенькой крестьянки. Я не мог себе представить, что можно прожить в этой дыре ещё целый месяц. Когда Торриано вернулся, я с полной откровенностью изложил ему свой образ мыслей, указав, что приехал в Спессу, дабы составить ему компанию, но теперь прошу уволить меня от сего добровольного обязательства, тем более, как оказалось, оно для него совершенно бесполезно. “Согласен, я виноват, что оставил вас одного, — отвечал он, — но это больше не повторится. Я влюбился в одну певичку из комической оперы в Триесте, которая единственно ради меня приехала в Гёртц. Я хотел провести с ней всего два дня, но пробыл целых восемь. Вы же знаете женщин, она требовала этого. Как бы вы поступили на моём месте?” Он также рассказал мне, что устраивал свои дела с одним домовладельцем из венецианского Фриуля, на дочери которого собирался жениться во время следующего карнавала. Сии разъяснения, независимо от их правдоподобности, успокоили меня, и я решил остаться с этим сумасшедшим. Всё его состояние заключалось в виноградниках, и производимое от них вино было вполне сносного качества. Оно приносило ему тысячу цехинов в год, однако граф проживал вдвое больше и, естественно, разорялся. Убеждённый, что все его обворовывают, он постоянно обыскивал хижины своих фермеров и входил в оные не иначе, как с поднятой палкой, которой колотил налево и направо, если находил хоть одну виноградную гроздь. Мне случилось быть свидетелем нескольких отвратительных сцен подобного рода. Я видел даже, как он схватился с двумя дюжими парнями, которые со всей силы лупили его по спине. Встретив такой приём, граф невозмутимо удалился, проглотив доставшиеся ему дары. Но когда мы вышли наружу, он с горячностью стал упрекать меня за невмешательство во время сражения. Я старался убедить его, что имею к тому основательные причины: во-первых, он сам неправ, а во-вторых, я не умею орудовать метлой, которая куда сподручнее для крестьян, чем для благородных. В припадке ярости он даже осмелился назвать меня трусом, будто наши отношения были таковы, что я должен защищать его, хотя бы ценою жизни. Я ответил на сию грубую выходку лишь жестом и взглядом, кои красноречиво говорили сами за себя. Слух об этом происшествии вскоре распространился по всей деревне. Крестьяне, поколотившие графа, опасаясь его мести, сбежали. Когда же стало известно, что он теперь входит в дома не иначе, как с заряженными пистолетами в карманах, жители собрались и отправили к нему двух доверенных людей, дабы объявить, что они все покинут свою деревню на следующей же неделе, если он не пообещает впредь ни под каким видом не входить к ним. Рассуждения сих возмутившихся бедняков содержали в себе истинно-философический принцип, поразивший меня глубиной и справедливостью. Когда граф оказался перед угрозой остаться без рабочих рук во время сбора винограда, к нему вернулся рассудок, и крестьяне могли торжествовать, что хотя бы один раз сумели убедить его. Как-то в воскресенье я отправился с графом в часовню на богослужение. Священник был уже в алтаре и заканчивал своё “Кредо”. По окончании мессы разъярённый Торриано кинулся за святым отцом в ризницу и безо всякого уважения к его сану стал колотить его палкой. Священник же, не выказывая никакого сомнения, плюнул графу прямо в лицо и, закричав что есть силы, собрал вокруг себя всех своих прихожан. Я подумал, что нас тут же и прикончат, невзирая на полную мою непричастность к сему делу. Мы поспешно удалились из часовни, и я предупредил Торриано, что оскорблённый непременно поедет жаловаться в Модену, и всё может кончиться весьма скверно. Мои слова убедили его, что надобно выбирать одно из двух: или загладить обиду посредством примирения, или же силой задержать попа в деревне. Граф, не мешкая, созвал слуг и велел схватить и привести к нему святого отца. Те кинулись, наши его и приволокли. Бедняга выходил из себя от бессильной злобы, и одному Богу известно, какие только проклятия мне пришлось услышать. Он называл графа еретиком и грозил отлучением от церкви. Ни сам он, и ни один другой священник не будут служить больше мессу в часовне, и архиепископ примерно накажет Торриано. Граф позволил ему беспрепятственно говорить, а потом имел наглость пригласить священника к обеду, как будто ровно ничего не случилось. Тот же с не меньшим бесстыдством согласился, и не только ел за четверых, но пил с таким усердием, что под конец едва держался на стуле. Сии беспутные выходки завершились примирением, воспоминание об обидах было утоплено в вине, а грешник получил отпущение. По прошествии нескольких дней Торриано посетили во время обеда два капуцина. Видя, что они не произносят ни слова и никак не отвечают даже на жесты, коими с ними пытались изъясниться, граф велел поставить только два куверта для нас, а к монахам оборотился спиной. Это возвратило им дар речи, и один сказал, что они ещё не обедали. Торриано велел подать для них тарелку риса, от которой капуцины отказались, ссылаясь на своё право сидеть за общим столом, ибо, по их словам, они разделяли даже трапезу коронованных особ. Развеселившийся граф отвечал на это, что обет смирения запрещает им взращивать в себе такое тщеславие. На сей раз Торриано противу обыкновения был прав, и я встал на его сторону, изобразив сим нищенствующим спесивцам, сколь постыдно нарушение принятых обетов, да ещё от гордыни и чревоугодия. Один из них ответил мне низкопробными ругательствами, и тогда граф велел принести ножницы, намереваясь, как он сказал, обкорнать бороды наглым оборванцам. Стоило посмотреть, как, заслышав его слова, они бросились бежать, словно за ними гнались тысяча чертей. Мы смеялись этому целый вечер. Я с лёгкостью простил бы графу все его выходки, если бы они и в остальном были подобного же рода. Но, к несчастью, нрав этого человека делал жизнь окружающих совершенно непереносимой. Желчь у него пребывала в постоянном раздражении, вызывая припадки истинного бешенства. От пищеварения в нём словно переменялась кровь, и графом овладевала жестокость. Часто у него обнаруживался поразительный аппетит — он с необычайной быстротой поглощал пищу, будто преследуемый каким-то кошмаром. Однажды я видел, как он проглотил целого бекаса. Иногда я хвалил его стол скорее из вежливости, чем по какой другой причине, но однажды он с бесцеремонностью заметил, что мои комплименты ему неприятны, и за едой мне лучше всего помалкивать. Рука моя схватила бутылку, но рассудок вовремя остановил меня, и я только наполнил свой бокал. Маленькая Коста, та самая певица, которой был увлечён граф, жаловалась мне через три месяца, уже в Триесте, что до своего знакомства с ним никогда бы не поверила в существование такого человека, и его будущую жену можно почитать за несчастнейшую из женщин. Приключение, о котором я сейчас расскажу, вынудило меня отбросить все предосторожности и освободиться, наконец, из когтей этого зверя. Тяготясь своей жизнью в Спессе, я свёл тайное знакомство с одной молодой вдовой из крестьянок, которая отличалась приятной наружностью и соглашалась обменивать свою любовь на мои деньги. Вдова приходила ко мне почти каждую ночь, и это было моим единственным развлечением. Несмотря на горячность в любовных делах, она выказывала мягкость и уступчивость — свойства весьма редкие среди фриульских крестьянок. Мы тем более наслаждались нашим сообщничеством, что оно казалось нам полнейшей тайной для всего света, и потому можно было не бояться ни ревнивцев, ни завистников. Сгуальда (так звали вдовушку) обычно покидала меня с восходом солнца через маленькую дверь, выходившую прямо на дорогу. И вот в одно прекрасное утро, когда она уже вышла из замка, до меня донеслись отчаянные крики. Я поспешил на помощь и увидел ужасного Торриано, осыпавшего её ударами. Я бросился на него, мы повалились на землю, и мне посчастливилось оказаться сверху. Вдова, конечно, воспользовалась сим обстоятельством и спаслась бегством. Я был в рубашке, и это делало нашу борьбу неравной. Кроме того, противник мой вооружился палкой, а мне для защиты оставались только кулаки. Одной рукой я держал его, а другой давил на шею. Он же левой рукой ухватился за мои волосы, но довольно быстро отпустил, ибо стал терять дыхание. Не помня себя от ярости, я вырвал у него трость и с избытком возвратил ему всё, чем он наградил бедную Сгуальду. Мои удары привели его в чувство — он поднялся и кинулся бежать со всех ног. Отдалившись, он остановился и осыпал меня градом камней. Что оставалось делать? Преследование было бы смехотворным, поэтому я спокойно отступил, так и не зная, оказался ли кто-нибудь свидетелем нашей славной баталии. Несколько отдохнув, я зарядил пистолеты, оделся и уложил свои вещи в чемодан, после чего вышел, намереваясь подыскать крестьянина с повозкой, чтобы ехать в Гёртц. Сам того не подозревая, я набрёл на тропинку, которая привела меня к дому Сгуальды. Бедная женщина впала в печаль, а поскольку я тоже казался огорчённым, она же и утешила меня, сказав, что удары пришлись ей не на голову, а по спине. По её словам, вся эта история могла наделать много шума, так как один крестьянин видел нашу схватку. Я дал ей два цехина и пригласил приезжать ко мне в Гёртц, где собирался пробыть три недели. Её сестра вызвалась довести меня до фермы, где можно было нанять экипаж. По дороге сия девица сказала, что теперь Торриано сживёт Сгуальду со свету, так как она уже отвергла его домогательства. Сговорившись с фермером, который взял с меня полу-экю задатка, я возвратился в замок. Не успел я войти, как слуга доложил, что граф просит меня пожаловать к нему. Я ответил запиской, в которой на лучшем французском языке изложил полную для себя невозможность после всего случившегося встречаться с ним в пределах его владений. Но уже через две минуты Торриано явился собственной персоной. — Коли вы, сударь, не желаете разговаривать в моих комнатах, я вынужден сам прийти к вам. С этими словами он запер дверь. Я приготовился к защите. — Не горячитесь, — продолжал он, — ваш внезапный отъезд был бы для меня оскорблением, и поэтому вы никуда не поедете. — Любопытно, каким образом вы собираетесь помешать мне. Полагаю, в ваши намерения не входит держать меня здесь силой? — Мои намерения состоят в том, чтобы не позволить вам уехать одному. Мы должны покинуть замок вместе, этого требует моя честь. — Превосходно, я понимаю вас. В таком случае извольте взять шпагу или пистолеты, и я к вашим услугам. В том экипаже, который приедет за мной, хватит места для двоих. — Ни в коем случае, вы поедете только в моей карете и лишь после того, как мы отобедаем. — И не надейтесь на это. Я был бы сумасшедшим, если бы после всего происшедшего взял в рот хоть крошку вашего хлеба. — Хорошо, мы будем обедать без свидетелей, и об этом никто не узнает, даже мои слуги. Ведь и вам ни к чему новый скандал, не так ли? Единственное средство к этому — отослать ваш экипаж. После тысячи препирательств пришлось уступить. Я отправил фермера домой, а этот каналья Торриано до часу дня рассыпался в извинениях, пытаясь убедить меня, что я не имел никакого права препятствовать ему отлупить подлую бабу, в которой я совершенно не заинтересован. Его рассуждение заставило меня рассмеяться, но я сразу взял себя в руки и ответил ему: — О каком праве вы осмеливаетесь говорить, сударь, применительно к свободному человеку? Я был бы ещё худшим, чем вы, чудовищем, если бы из трусости позволил калечить у себя на глазах несчастную женщину, которая, к тому же, лишь несколько минут назад оставила мою постель, что, полагаю, прекрасно вам известно. Он изобразил удивление и, как бы желая покончить дело, стал говорить, что эта история не делает чести ни одному из нас, даже если один сложит свою голову. — А вы знаете, синьор Казанова, я имею обыкновение драться до последней капли крови. — Это мы ещё проверим. Вы можете выбирать любое оружие, я же считаю себя удовлетворённым и сохраняю вам возможность оставаться в числе живых. — Тем не менее, мы будем драться. — Согласен. Что вам угодно выбрать — шпагу или пистолеты? — Шпагу. Я словно светился с облака, увидев вдруг, как этот несдержанный человек стал вежлив и предупредителен, когда неизбежность смертельной дуэли привела в замешательство его рассудок, ибо я не сомневался, что оригинал подобного сорта не может быть храбрецом. Сам я нисколько не терял хладнокровия, будучи уверен в неотразимости моего излюбленного выпада, и поэтому обещал себе отпустить его лишь с проколотым коленом. Изрядно пообедав, мы отправились. Он — без багажа, а я со своим чемоданом, привязанным позади кареты. Граф велел кучеру ехать по дороге в Гёртц, но каждую минуту я ожидал, что он распорядится свернуть налево или направо, дабы найти под покровом леса подходящее место. Однако Торриано хранил глубокое молчание. Когда вдали уже показался Гёртц, он сказал мне: — Послушайте, лучше остаться добрыми друзьями. Поклянёмся, что сохраним в тайне это грязное дело. — Согласен, — отвечал я, — но больше ни слова об этом. В своей низости он дошёл до того, что при расставании хотел поцеловаться со мной. Я нанял небольшую комнатку на самой тихой улице Гёртца, намереваясь завершить вторую часть моей “Истории смут в Польше”. Тем не менее, потребное для сего время не мешало мне появляться в обществе до того самого дня, который назначил я для возвращения в Триест, где должно было ожидать обещанного мне синьором Загури помилования. Все только и говорили о моём приключении в Спёссе и первое время беспардонно надоедали мне. Я отговаривался, что всё это пустые сплетни. Наконец, видя, что Торриано изъявляет мне прежние знаки приязни, языки умолкли. Сам же граф пытался снова заманить меня к себе, но я каждый раз уклонялся от сего. Это была одна из тех несуразных личностей, от коих надобно бежать со всех ног, как только они появляются. Он женился на той молодой даме, о которой я упоминал, и сделал её совсем несчастной. После пятнадцати лет супружества Торриано умер в нищете, лишившись рассудка, и его приходилось привязывать. По прибытии в Гёртц я узнал, что в начале октября приступил к делам новый Совет Десяти, а девять новых инквизиторов заменили своих предшественников. Мои усердные покровители, синьор Моросини, сенатор Загури и мой верный Дандоло извещали меня, что надеются выхлопотать мне прощение, но ежели сие не удастся им в течение года, надобно будет совершенно оставить надежду на это. По счастливой случайности в Трибунале оказались приятели моих заступников. Сагредо, один из инквизиторов, был близким другом прокуратора Моросини. Читатель знает, что я был вынужден непременно и как можно скорее возвращаться в Триест. Только в этом городе я мог оказать некоторые услуги Республике. Там представлялась возможность подогревать рвение тех, кто покровительствовал мне, и вырвать, в конце концов, столь вожделенное для меня разрешение возвратиться, которое я более чем заслужил двадцатилетними скитаниями по всей Европе. Достигнув — увы! — сорока девяти лет, я с полной ясностью понял, что уже нечего ждать от фортуны, сей неблагосклонной к зрелому возрасту богини. Но, как я надеялся, жизнь в Венеции позволит мне умилостивить судьбу и, благодаря моим талантам, я смогу обеспечить себе скромное, но пристойное существование. Обширный опыт сделал меня недосягаемым для искушений тщеславия, и я не стремился более ни к титулам, ни к почестям, ни к блеску высших сфер. Я хотел лишь найти какое-нибудь неприметное занятие, доходы от которого обеспечили бы меня самым необходимым, ибо отныне я твердо решился не претендовать ни на что большее. Я неустанно занимался своей “Историей смут в Польше”. Первая часть уже была напечатана, вторая почти завершена, и у меня оставалось достаточно сведений, чтобы выпустить издание в семи томах. По окончании сего труда я предполагал сделать последние исправления моего итальянского перевода “Илиады”, каковой положил бы начало и другим подобным сочинениям в будущем. При самом худшем раскладе мне можно было не опасаться нужды в сём городе, который доставляет тысячу возможностей многим людям, коим пришлось бы в любом другом месте просить милостыню. В Гёртце я стал свидетелем кончины графа Карло Коронини, приключившейся вследствие нарыва на голове. Он оставил завещание, написанное восьмисложным итальянским стихом, и отдал мне сей документ, который я свято сохранил, но, по правде говоря, с не меньшей признательностью воспринял бы и само наследство. Трудно вообразить что-либо оригинальнее сего творения, исполненного пыла, утончённости и иронии. Никогда ещё не говорили о собственной смерти с большим свободомыслием. Граф Карло, сочиняя своё завещание, знал, что умрёт ещё до конца месяца. Несомненно, зёрна сумасшествия созревали в его голове, ибо только законченный безумец мог смеяться, думая о своей смерти. Я выехал из Гёртца накануне Нового года и 1 января уже остановился в большом трактире на самой красивой площади Триеста. Приняли меня даже лучше, нежели я ожидал. Барон Питтони, венецианский консул, члены Торговой Палаты, завсегдатаи казино, равно как и молодые люди, дамы и девицы, все они казались счастливы снова видеть меня. С превеликим удовольствием провёл я карнавал, хотя и продолжал заниматься моей историей, вторая часть которой была отпечатана ещё до великого поста. В Триесте выступала тогда группа комедиантов. Среди них я встретил Ирэну, ту самую, в которую был когда-то влюблён, дочь самозванного графа Ринальди. Я знал её в Милане и Генуе и хотя после сего пренебрёг ею, но впоследствии, будучи в Авиньоне, помог ей выбраться из весьма неприятного положения. Мы не виделись уже двенадцать лет, однако я с первого взгляда понял, что она может ещё прельщать. Но в то же время нельзя было не напомнить себе об осторожности, ибо я уже не мог себе позволить былые безумства. О, где вы, мои дни счастия! Милейшая Ирэна встретила меня криками радости. Она ждала моего визита и сказала: “Я ведь узнала тебя в партере”. Значит, время не так уж обезобразило мою внешность. Ирэна представила мне своего мужа, занятого в роли Скапена, и дочь, которая, несмотря на её восемь или десять лет, числилась танцовщицей. Вот в двух словах история Ирэны. Когда она жила в Авиньоне, то поехала вместе с отцом в Турин и там влюбилась в этого Скапена. Она сбежала с ним, также избрав карьеру комедиантки. Отец её скончался от несварения, а мать умерла с горя, тем более, что эта несчастная женщина осталась буквально нищей. Ирэна уверяла меня, будто ни разу не нарушила супружеский долг, хотя и не отпугивала чрезмерной строгостью тех воздыхателей, кои были достойны послаблений. Все её удовольствия в Триесте ограничивались тем, что она приглашала к ужину четырёх-пятерых близких друзей. Сии собрания были лишь предлогом для карточной игры, в которой сама Ирэна держала банк и превосходно с этим управлялась. Она пригласила и меня, на что я обещал прийти в тот же вечер после театра, намереваясь ограничиться мелкими ставками, ибо сие развлечение было строжайше запрещено полицией. Все собравшиеся, кажется, семь или восемь юношей, были влюблены в Ирэну, что мешало им видеть, с какой ловкостью сия принцесса срывала банк. Я чуть было не рассмеялся, приметив, что она хотела испытать этот свой талант на мне, но, впрочем, не произнёс ни слова и, лишившись нескольких флоринов, спокойно удалился вместе со всеми. Это была сущая безделка, но мне не понравилось, что Ирэна обошлась со мною, как с неопытным новичком. Утром следующего дня я пошёл в театр на репетицию и сделал ей комплимент по поводу вчерашней ловкости. Вначале она притворилась непонимающей, а на мои дальнейшие настояния отвечала, что я ошибаюсь. — Коли так, моя милая, вы пожалеете, что солгали мне. После сего она переменила тон и хотела возвратить проигранные мною деньги, приглашая даже войти наполовину в её банк. Я отверг оба эти предложения и заявил, что никогда более не появлюсь в её собраниях. — Остерегайтесь делать вашим приятелям чрезмерные кровопускания, — сказал я ей. — Первый же скандал кончится для вас очень плохо. То ремесло, которым вы теперь занимаетесь, приносит беду. Через несколько дней Ирэна явилась ко мне в сопровождении Питтони, увлечённого ею. Для неё это было истинным счастием, ибо в скором времени один из близких её друзей обвинил её в шулерстве, и без могущественного вмешательства директора полиции она попала бы в тюрьму. К середине великого поста Ирэна уехала из Триеста вместе со всей труппой. Читатель встретится с нею через пять лет, в Падуе, когда я вступил в близкие отношения с её дочерью...
Заключительное примечание французского издателя
На этом кончаются Мемуары Казановы, написанные им самим. То ли он не продолжал своё повествование, то ли посчитал уместным изъять из него последнюю часть. Во всяком случае, это всё, что осталось от него.
Бонами Добре КОНЕЦ ОДИССЕИ
Глава из книги Бонами Добре “Три фигуры восемнадцатого столетия. Сара Черчилль, Джон Весли, Джиакомо Казанова”, Лондон, 1962 г.
Так и продолжались эти бесконечные странствия... Казанова не признаётся, что уже устал, хотя друзья и говорят ему безо всякой жалости, что он выглядит поразительно старше своих лет. Но что может ждать стареющего мужчину, который непременно желает оставаться молодым? Куда ехать изгнанному почти изо всех европейских столиц? Конечно же в Венецию! Во время бесцельной перемены мест его компас неизменно указывал на любезное отечество. Продолжая карточную игру, беседы с философами, рассуждения о поэзии и всё ещё любовные дела (хотя его рассказы об этом становятся всё менее и менее убедительными), он одновременно писал и, в частности, выпустил “Опровержение венецианской истории Амело де ла Уссэ”, что должно было возвратить ему милость правительства. И, наконец, в 1773 году, после шести лет беспорядочных скитаний, когда удавалось перебиваться лишь с величайшим трудом, и былая удача возвращалась уже совсем редко, он почти достиг своей цели и обосновался в Триесте. А осенью 1774 года в награду за какую-то тайную услугу ему к великой радости было позволено вновь плавать по счастливым каналам, которые так долго преследовали его в сновидениях. А нам лучше всего как можно быстрее, не поднимая глаз, пробежать следующие восемь лет, когда утонченный авантюрист, миллионер-метеорит, фантастический любовник добывал себе хлеб как агент Инквизиции! И во всей Венеции только одна бедная торговка соглашалась любить его. Но даже эти унижения оставались тщетны. Напрасно в доносах обличал он ужасающую безнравственность города и перечислял все богохульные и непристойные книги, обращавшиеся среди жителей. Хозяева оставались недовольны и ничем не вознаграждали его, кроме жалких подачек. Правда, он был принят в домах патрициев, благодаря тому, что его беседа оставалась неподражаемо занимательной. Он пытался использовать труппу французских комедиантов; начал издавать театральный журнал “Курьер Талии”, но неудачно; шумно осуждал деизм Вольтера; принялся переводить гомеровскую “Илиаду” итальянскими восьмистишиями, однако иссяк после восемнадцати песен; написал обширный труд о смутах в Польше, но напечатал из семи томов только три. Он так и не преуспел, хотя одно время был даже секретарём у маркиза Спинолы. “Или я не гожусь для Венеции, или Венеция не создана для меня”, — жаловался он. И, наконец, последовала неизбежная катастрофа. Будучи в одном патрицианском доме, он во время ссоры оказался перед выбором — или предстать в глазах общества трусом, или злоупотребить гостеприимством хозяев. Дабы отомстить за это невыносимое положение, он выпустил пасквиль против обеих сторон. Книга была задержана, а дружеские дома закрылись для него. Ему объявили, что вряд ли он найдёт себе какое-нибудь применение в Венеции. И вот, во второй раз, уже в пятьдесят восемь лет, с пожелтевшими зубами, в каштановом парике взамен собственных волос, потрёпанный авантюрист отправляется без гроша к седеющей неизвестности. Он возлагает все надежды на Париж, особенно, по некоторым причинам, на д'Аламбера. Однако тот недавно умер, а сама столица изменилась, и отнюдь не в лучшую сторону. Всё-таки Казанова изобразил уверенность, посещал заседания Академий, но скоро уехал в Дрезден вместе с братом Франческо, королевским живописцем, а оттуда — в Вену, где брат, благодаря князю Кауницу, вполне преуспевал. Но Джиакомо не был столь удачлив. Некоторое время он служил секретарём у венецианского посланника, однако такое существование было не по нему даже на старости лет. Он всё ещё любил развлекаться искусствами, делать новые знакомства и поддерживать старые и вообще вести рассеянную жизнь. Среди его новых друзей был Да Понте,[9] человек такого же толка, как и он сам. Да Понте рассказывает, что когда однажды они гуляли с Казановой, тот вдруг искривился лицом, заскрипел зубами и бросился через улицу на какого-то человека с криком: “Негодяй, я поймал тебя!” Это был Коста, тот самый лакей, который похитил у него шкатулку с драгоценностями мадам д'Юрфэ. Да Понте оттащил Казанову, но Коста вскоре стал распространять стишки, в коих утверждал, что научился воровать у самого Казановы, и тому лучше прикусить язык. Казанова рассмеялся и сказал: “А ведь мерзавец прав”. Он дружески расстался со своим бывшим слугой, который подарил ему перстень с камеей — последнюю драгоценность из шкатулки маркизы. И всё же, несмотря на подозрительные знакомства и незавидное положение, Казанова оставался ещё фигурой, пользовавшейся благосклонностью великих мира сего. Ему даже привелось беседовать с императором Иосифом II чуть ли не на равной ноге. Когда монарх сказал: “Я не очень высокого мнения о тех, кто покупает титулы”, г-н де Сенгальт с наивностью спросил: “А как же те, кто продаёт их?” Но подобные мелкие триумфы не доставляют средств к жизни, равно как и учёный труд о вражде между Венецианской и Нидерландской республиками. Казанова потерял даже место секретаря, когда умер посланник. Однажды, обедая у своего аугсбургского приятеля графа Ламберга, он познакомился с молодым графом Вальдштейном и очаровал его. Вальдштейн заговорил о магии. “О ней мне известно решительно всё”, — вмешался Казанова. “Тогда приезжайте жить ко мне в Дукс. Как раз завтра я еду туда”, — ответил граф. Но Казанова не спешил похоронить себя в богемской глуши и ещё целый год продолжал бороться с немилостивой судьбой. Ездил, например, в Берлин, надеясь получить место при Академии. Но, в конце концов, он сдался и стал библиотекарем Вальдштейна за вполне достойное жалованье и на том условии, что с ним будут обходиться, как с благородной особой. Как заметил Хэвлок Эллис, “во всём мире найдётся немного книг, доставляющих большее удовольствие, чем мемуары Казановы”. Однако ни одно другое сочинение подобного рода не вызывало столь ожесточённых споров как среди тех, кто считает их паутиной лжи, так и среди апологетов. Впрочем, неясности благодаря стараниям учёных мало-помалу разрешаются, и там, где Казанову можно проверить, он большей частью оказывается правдивым. А ведь он писал свои воспоминания между 64 и 73 годами. Конечно, хотя множество заметок и поразительная память позволили ему создать связное повествование, он часто путает даты, смешивает последовательность событий и неправильно их объясняет. Несмотря на всю свою откровенность, он иногда слишком благоприятно для себя комментирует некоторые обстоятельства. Часто, сознаваясь в сомнительных делах, он тут же умалчивает о других неприятных фактах. Может быть, память была слишком добра к нему, чего нельзя сказать о беспощадных критиках. Там, где невозможно проверить его утверждения — ведь даже науке не всегда удаётся проникнуть сквозь занавеси алькова — его версию нужно принимать такой, как она есть, конечно, с некоторыми ограничениями. Естественно, он похваляется своими доблестями и гордо распушает хвост, но это не должно вызывать излишнего скептицизма. И если великий авантюрист приукрашивает кое-какие сцены (ведь он, в конце концов, был художником, и его труд одно время даже приписывали Стендалю), нам следует с благодарностью принимать его вымысел. Итак, неужели приключения всё-таки пришли к концу, завершившись в тихой библиотеке мелкого принца, и отныне паутина и пыль будут обволакивать дряхлеющее тело, а ум станет добычей ржавчины? Теперь он изгнан, забыт миром — тигр загнан в клетку. Никогда уже блестящий кавалер де Сенгальт не пронесётся метеором по европейским столицам, а игрокам у столов фараона не придётся дрожать в надежде или страхе при его появлении. И Венера навсегда потеряла самого постоянного, самого страстного своего поклонника. Невероятно! Но разве нельзя устроить жизнь сообразно своим желаниям? Впрочем, первоначально, пока сам граф жил в замке, ещё выпадали светлые дни — торжественные обеды с обильной едой и изысканными винами, на которые Казанова набрасывался с волчьим аппетитом; беседа, напоминавшая прежние времена; и балы с их одурманивающей близостью красивых женщин, от которых исходил аромат будуара. Иногда приезжали гости пить соседние теплицкие воды, например, добродушно-цинический принц де Линь, дядюшка Вальдштейна, человек большого света; или Лоренцо Да Понте, или другие; все они любят посплетничать, послушать его поразительные рассказы. Ведь, в конце концов, во всей компании никто не мог сравниться с Казановой блестящим остроумием и замечаниями убийственной мудрости. Это — мгновения иллюзорного счастья, за которые старый авантюрист был так признателен Вальдштейну. Однако уже с самого начала ему пришлось узнать, что даже сахар бывает горьким: если приезжало много гостей, графский дворецкий Фельткирхнер, ненавидевший Казанову, давал ему место лишь за боковым столом. Возможно, это было и справедливо — ведь он не принадлежал к этому обществу ни по возрасту, ни по положению, и лишь немногие знали язык, на котором он говорил. Казанова пытался говорить по-немецки — его не понимали, а когда он сердился, вокруг только смеялись. Смеялись и когда он показывал свои французские стихи или, жестикулируя, читал своего любимого Ариосто. Его поклоны при входе в залу, выученные у знаменитого парижского балетмейстера Марселя, его манера танцевать по-старинному менуэт, его бархаты, перья и застёжки, всё, вызывающее восхищение в прежние времена, теперь служило лишь поводом для насмешек, и он, не умея сдержаться, кричал: “Все свиньи, все якобинцы!” Было хуже, когда граф уезжал, и старик оставался во власти дворецкого и подобных ему слуг. Они даже не пытались скрыть свою неприязнь. Да и Казанова, раздражённый столь противным его натуре бездействием, преувеличивал мелкие уколы до фантастических размеров. Он сделался жертвой мании преследования. Все были в заговоре против него! Повар испортил его кофе и погубил макароны; суп подавали или холодным, или обжигающе горячим; ему нарочно дали плохую лошадь, когда надо было ехать в Теплиц; всю ночь лаяла собака, а охотничий рог просто сводит с ума. И всё это — козни дворецкого. Кто научил служанку зажигать огонь его рукописями? Фельткирхнер. Кто подговорил курьера толкнуть его на улице? Фельткирхнер. А кто уж, как не Фельткирхнер, выдрал из книги его портрет и повесил в отхожем месте с непристойной надписью? Этот дворецкий настраивает против него даже самого графа. Почему Вальдштейн первый не поздоровался с ним и дал кому-то книгу без его ведома? Граф не представил его знатному иностранцу, приехавшему посмотреть шпагу, которой был заколот Валленштейн, и даже не разбранил грума, не снявшего шляпу перед библиотекарем. Разве это можно терпеть? И случалось, Казанова не выдерживал. Вооружившись рекомендательными письмами принца де Линя к какому-нибудь владетельному герцогу или берлинским евреям, он исчезал, оставив прощальное письмо, на что граф лишь смеялся и говорил: “Всё равно вернётся”. И действительно, поиски старых друзей, попытки возобновить былую жизнь или же отыскать родственников кончались неудачей. Уже через несколько недель он приезжал обратно. Но, как он сам любил говорить, пока есть жизнь, всё хорошо. Его неиссякаемая энергия, не в силах удовлетвориться склоками с прислугой, искала другого выхода. Любовник, дуэлянт, карточный аферист теперь взялся за перо. Он покажет миру, что нисколько не хуже Вольтера! Затмит этого шарлатана Руссо. И если не ему суждено блистать в поэзии, политике, математике, то кому же другому? И вот в 1790 году он издаёт работу об удвоении куба, признанную математиками хотя и не выходящей из ряда, но вполне серьёзной; затем рассуждения о грегорианском календаре; посылает императору “Трактат о ростовщичестве”, предмете несомненно ему знакомом; разражается длинным критическим эссе о нравах, искусствах и науках. Побуждаемый отвращением к якобинцам, разорявшим столь любезную ему помпадуровскую Францию, пишет “Размышления о Французской Революции”. Демон сочинительства овладевает им. Он нашёл, что единственный способ избавиться от чёрной меланхолии, сводившей его с ума, — это марать бумагу десять-двенадцать часов в день. Он писал и писал, то набрасывая трагикомическую драму, то музыкальную комедию, то балет. Он всё время делал заметки, записывал на обрывках бумаги наблюдения и мысли, начиная от своего воображаемого диалога с Богом до рецепта винного бисквита. Оставшееся после него громадное количество рукописей энциклопедично по своему разнообразию: наброски рассказов, грамматическая лотерея, отрывки из Гомера, “Изокамерон” — совершенно нечитаемая философская фантазия, на которую ему удалось собрать 345 подписчиков, но ни один экземпляр которой не был продан. Далее: сочинение о безумствах рода человеческого, “Размышление о сне”, проект идеального языка, длиннейшая критика Бернардена де Сент-Пьера, трактат о страстях. Единственное, на что у него хватило духа — это на замышлявшийся им “Словарь сыров”, который показался ему слишком уж обширным предприятием. Рядом с этим кипы итальянских и французских стихов, часто с многочисленными поправками. А когда философия и поэзия уже не успокаивали его раздражённые нервы, оставались письма: ответы поэтам и литераторам, учёным и философам, которые ещё писали ему, а также Генриетте, брату, старой графине Вальдштейн, матери его патрона, которой он жаловался на притеснения подлого Фельткирхнера. И, наконец, письма самому Фельткирхнеру, где, незаметно для себя становясь смешным, Казанова давал волю своей ярости. Подобные труды всецело заняли бы время и энергию любого другого человека, но для него это были лишь побочные плоды, создававшиеся в свободные минуты между главным делом — мемуарами. И они становятся чем-то большим, чем просто воспоминания. Это настоящая исповедь. Он так бы и назвал их, если бы не “этот шарлатан”, похитивший у него заглавие. Казанова уже написал небольшую часть и выпустил приватным изданием только для друзей: “История моего бегства из Свинцовой Тюрьмы”. Его часто просили рассказать об этом, но рассказ требовал не меньше двух часов, а ему уже становилось трудно говорить подолгу. Это, однако, было лишь приключение и оставляло мало места для ума и души. Но в его признаниях будет всё. Он скажет правду и не пощадит себя. Казанова несколько раз переписывал вступление, в одном варианте даже упоминал о своём родстве со вселенским духом. Но, отбрасывая мало-помалу претенциозную философию, он сделал предисловие истинным произведением искусства. И всё-таки он переписывал его снова и снова, и последний вариант правил совсем незадолго до смерти. Вспоминая прошлое, Казанова словно возвратил себе молодость. Он забыл болезни и оскорбления Фельткирхнера. Он непрерывно работал. Вскакивал с постели, чтобы писать и переписывать заново. Как он сообщал одному из своих всё ещё многочисленных корреспондентов, даже в сновидениях книга не оставляла его. И когда работа была уже наполовину сделана, им вдруг овладело желание опубликовать её, хотя прежде он во всеуслышание заявлял, что ни одна строка не появится до его смерти. Некоторые части мемуаров были прочитаны друзьями и прежде всего принцем де Линем, который, восхитившись откровенностью автора, советовал непременно выпустить их в свет. Казанова не колебался более и послал один том рукописи в Дрезден графу Марколини. Однако осторожный и величественный граф, бывший к тому же министром саксонского короля, побоялся напечатать его записки. Ведь Казанова позволял себе слишком резкие выражения и упоминал о многих ещё живых персонах. Возможно, по причине этой неудачи Казанова заболел и оказался лицом к лицу с единственной по-настоящему неприятной в жизни вещью — со смертью. Его грехи возвратились к нему в виде неизлечимой тогда болезни предстательной железы. За ним ухаживал племянник и некая чопорная дама, Элиза фон дер Реке. Одним из его последних удовольствий был визит дочери Малерба. Казанова знал, что умирает; книга была написана только до 1774 года; и он сжёг большую часть черновых записей, ибо понимал, что его мемуары — произведение искусства, наиболее полно раскрывающее человека из всего, когда-либо написанного, и не хотел оставлять ничего незавершённого. Нераскаявшийся старый язычник умер 4 июня 1798 года. Долгое время его могила оставалась в неизвестности, да и какая у легенды может быть могила? Сохранялось лишь предание, что железный крест на ней зацепляет юбки девушек, идущих в церковь. Всё же и могила, и даже его кости были найдены. А совсем недавно их потревожили, чтобы перевезти и с почётом похоронить в той самой Венеции, которую Казанова так любил и которая при жизни столь упорно отвергала его.
B.Dobree. Three eighteen century figures. Sarah Churchill, John Wesley, Giacomo Casanova. London, 1962.
Шарль де Линь[10] РЫЦАРЬ ФОРТУНЫ
Он был бы отменно хорош собой, если бы не его некрасивость: высок ростом, сложён, как Геркулес, но цветом лица напоминает африканца; живые, полные ума глаза, и в то же время неизменное выражение подозрительности, беспокойства и даже злопамятства придают его внешности некоторую жестокость. Склонный легче впадать в гнев, нежели в весёлость, он, тем не менее, легко заставляет смеяться других. Своей манерой говорить он похож на дурашливого арлекина и Фигаро и поэтому отменно занимателен. Нет такого предмета, в коем он не почитал бы себя знатоком: в правилах танца, французского языка, хорошего вкуса и светского обхождения. Это истинный кладезь премудрости, но непрестанное повторение цитат из Горация изрядно утомляет. Склад его ума и его остроты проникнуты утончённостью; у него чувствительное и способное к благодарности сердце, но стоит хоть чем-нибудь не угодить ему, он сразу делается злым, сварливым и уже совершенно несносным. Даже за миллион он никогда не простит самую пустячную шутку на свой счёт. Слог его пространностью и многоречивостью напоминает старинные предисловия. Но когда у него есть о чём рассказать, например про случавшиеся с ним перипетии, он выказывает столько самобытности, непосредственности и чисто драматического умения привести всё в действие, что невозможно не восхищаться им. Сам того не замечая, он затмевает и “Жиль Блаза”, и “Хромого беса”. Он ничему не верит, исключая то, что совершенно невероятно, и не желает расставаться со множеством своих суеверий. К счастью, он наделён и утончённостью, и честью, иначе, повторяя свои любимые выражения: “Я поклялся в этом Богу” и “Сам Господь хочет этого”, он не остановился бы ни перед чем, что было в его силах. Он стремится испытать всё на свете, а испытав, умеет обойтись без всего. В его голове на первом месте женщины и ещё более — маленькие девочки. Он не может избавиться от этого наваждения и сердится на всех и вся: на прекрасный пол, на самого себя, на небо, на природу и на свои невозвратимые семнадцать лет. Он старается вознаградить себя тем, что можно есть и пить. Не в силах уже быть божеством в эмпиреях, лесным сатиром, он, оказавшись за столом, превращается в жадного волка; набрасывается на любую пищу, приступает с весёлостью и кончает, печалясь, что не может повторить всё сначала. Если иногда он и пользовался своим превосходством над глупцами обоего пола, то лишь ради того, чтобы сделать счастливыми тех, кто его окружал. Среди крайнего разврата бурной юности в жизни, полной приключений, нередко сомнительных, он выказывал благородство, утончённость и мужество. Он горд тем, что ничего не имеет и ничего не добился: не сделался ни банкиром, ни вельможей. Может быть, тогда ему было бы легче жить, но не вздумайте возражать ему, а тем паче смеяться. Возьмите труд прочесть и выслушать его, но не говорите, что уже наперёд знаете все эти истории. Притворитесь, будто слышите их впервые. Не упустите поклониться ему, ибо любой пустяк может превратить его в вашего злейшего врага. Поразительное воображение, живость, присущая итальянскому характеру, его путешествия, все те занятия, кои ему пришлось сменить, твёрдость перед лицом всяческих невзгод, душевных и физических, всё это делает из него незаурядного человека, а знакомство с ним — истинным подарком судьбы. Он достоин уважения и величайшей дружбы тех весьма немногочисленных особ, коих он удостаивает свой благосклонности.
Cfu de LIGNE, Aventuros. Memoires de Jacques Casanova de Seingalt ecrits par luimeme, Bruxelles, 1881, t. VI, p. 473-474.
ХРОНОЛОГИЯ
1725 2 апреля в Венеции родился Джованни Джиакомо Казанова. 1734-1739 Студент Падуанского университета. 1739-1742 В Венеции. Непродолжительные поездки в Падую и Названо. 14 февраля 1740 г. принимает тонзуру. В 1742 г. ему присуждена степень доктора юриспруденции. Поступает в Семинарию Св.Киприана. 1742-1743 С августа 1742 г. по март 1743 г. сопровождает да Рива на Корфу. 18 марта 1743 г. умерла бабка Казановы. С конца марта по 27 июля 1743 г. он заключён в форт Сан-Андреа. 18 октября вместе да Леццо уезжает из Венеции. До конца ноября находится под карантином в Анконе. 9 декабря приезжает в Рим, 14 декабря — в Неаполь, а в конце года — в Марторано. 1744 По всей вероятности, до конца апреля живёт в Венеции. В июне поступает на службу кардинала Аквавивы в Риме. 1745 В марте оставляет кардинала Аквавиву. Знакомится с Бел-лино. 20 марта в Пезаро, 22-го в Римини. 2 апреля возвращается в Венецию. Отплывает на Корфу, посещает Константинополь и возвращается через Корфу в Венецию. 1746 Становится скрипачом. 21 апреля знакомится с сенатором Брагадино, который берёт его к себе во дворец. На службе нотариуса Лезэ. 1749 В начале года посещает Милан и Мантую. Знакомится в Чезене с Генриеттой. Сопровождает её в Парму и Женеву. 1750-1752 В Париже. В октябре едет в Дрезден. 1753 Дрезден, Прага и Вена. 29 мая возвращается в Венецию. 1753-1756 Интрига с С.С, М.М. и де Берни. В ночь на 26 июля 1756 г. арестован и заключён в Свинцовую Тюрьму. 1 ноября совершил побег. 1757 5 января во второй раз приезжает в Париж. С августа по сентябрь находится с секретной миссией в Дюнкерке. Назначен директором французской лотереи. Знакомится со своей благодетельницей мадам д'Юрфэ. 1758 14 сентября отправляется по поручению французского правительства с секретной миссией в Голландию. 1759 7 января возвращается в Париж. 23 августа за долги посажен в Форт-л'Эвек, но освобождён через два дня и почти сразу снова едет с тайной финансовой миссией в Голландию. 1760 Знакомится с графом Сен-Жерменом. После неудачи своей миссии едет в Кёльн, где 26 февраля задержан по ложному обвинению, но вскоре полностью оправдан. Курфюрст дарит ему золотую табакерку. В Штутгарте его арестовывают за долги. 2 апреля бежит в Цюрих. С конца апреля до конца мая в Золотурне. В начале июня посещает Вольтера. В Гренобле знакомится с мадемуазель де Роман. Потом в Авиньоне, Марселе, Тулоне, Антибе, Ницце, Генуе, Флоренции и Риме. 1761 Посещает Неаполь, Рим, Флоренцию, Модену и Парму. С середины марта до конца мая останавливается в Турине и принимает предложение аббата Гамы представлять Португалию на Аугсбургском конгрессе. Едет через Шамбери, Лион, Париж, Страсбург и Мюнхен в Аугсбург и остаётся там с конца августа до середины декабря. Возвращается через Констанц и Базель в Париж. 1762 25 января уезжает из Парижа, чтобы приступить в Пон-Карэ и Аахене к таинству перерождения мадам д'Юрфэ. Оттуда едет в Мец, Кольмар, Зульцбах, Базель, Женеву, Лион, Шамбери и Турин. В начале ноября выслан из Турина и ждёт в Генуе и Шамбери разрешения возвратиться. 1763 В начале января снова в Турине. Оттуда едет в Милан. 20 марта уезжает в Геную и 15 апреля прибывает в Марсель, где предпринимает вторую попытку к перерождению мадам д'Юрфэ. 11 мая выезжает из Марселя и через Лион направляется в Париж. 7 июня покидает Париж и 13-го приезжает в Лондон. 1764 По причине долгов вынужден 11 марта бежать из Лондона. Встречается в Турнэ с графом Сен-Жерменом. С 10 апреля по 18 мая болезнь в Везеле. С 12 по 20 июня в Вольфен-бюттеле. С конца июня до середины сентября в Берлине, где отказывается от предложенного ему Фридрихом Великим места. 20 октября приезжает в Ригу, а 21 декабря — в Петербург. 1765 Посещает Москву и представляется Екатерине II. 10 ок тября приезжает в Варшаву. 1766 5 марта дуэль с графом Браницким. Лишившись благосклонности короля, 8 июля уезжает из Варшавы и через Бреслау едет в Дрезден, где остаётся по 16 декабря, когда отправляется в Вену. 1767 В конце января выслан из Вены. В Аугсбурге, Шветцингене, Мангейме, Майнце, Кёльне и Спа. В начале октября возвращается в Париж. Приказ Людовика XV вынуждает его 19 ноября уехать в Испанию. 1768 За незаконное хранение оружия заключён 20-22 февраля в мадридскую тюрьму Буэн-Ретиро. 13 сентября уехал из Мадрида и посещает Сарагоссу, Валенсию и Барселону. Интрига с любовницей губернатора и заключение в тюрьму с 16 ноября по 28 декабря. 1769 Направляется через Перпиньян, Нарбонн, Монпелье и Ним в Экс-ан-Прованс, где остаётся с конца января до 26 мая и встречается с маркизом д'Аржаном. Едет через Марсель, Ниццу и Тенду в Лугано. С 8 июля по конец декабря наблюдает за печатанием своего “Опровержения”, после чего живёт в Турине. 1770 15 марта уезжает из Турина и едет в Парму, Болонью, Флоренцию и Ливорно. Предлагает графу Орлову свои услуги, но получает отказ. В Пизе и Флоренции (10-29 апреля), в Неаполе (до середины августа), в Салерно (начало сентября) и опять в Риме (середина сентября). Возобновляет дружеские отношения с кардиналом де Берни. 1771 В июне уезжает из Рима во Флоренцию, откуда его высылают в конце декабря. Едет в Болонью. 1772 В конце сентября покидает Болонью. С начала октября по 14 ноября в Анконе. С 15 ноября поселяется в Триесте. 1772-1774 Живёт в Триесте. 14 сентября кончается его изгнание, и он возвращается в Венецию. 1774-1783 В Венеции. Занимается литературной работой, исполняет должность директора театра. В конце 1776 г. становится тайным агентом Инквизиции. В 1779 г. вступает в связь с Франческой Бучини. После опубликования памфлета “Ни любви, ни женщин” вынужден 17 января 1783 г. уехать из Венеции. 1783 В Вене. 16 июня последний раз и всего лишь на несколько недель приезжает в Венецию. Отправляется оттуда через Инсбрук, Аугсбург и Франкфурт в Аахен и Спа. Пробыв там месяц, едет через Гаагу, Роттердам и Антверпен в Париж, где живёт с 20 сентября до 24 ноября. 7 декабря приезжает в Вену. Оттуда направляется в Дрезден, Берлин и Прагу. 1784 В середине февраля возвращается в Вену и поступает в качестве секретаря на службу к венецианскому посланнику. Возобновляет знакомство с Лоренцо де Понте. Знакомится с графом Вальдштейном, который предлагает ему место. 1785 После смерти венецианского посланника (23 апреля) и неудачных попыток найти для себя в Берлине какое-нибудь занятие, в сентябре принимает предложение графа Вальдштейна и становится библиотекарем в замке Дукс. 1792 Заканчивает первую редакцию “Мемуаров”, начатых не позднее 1790 г. 1798 4 июня в Дуксе скончался Джованни Джиакомо Казанова. 1820 13 декабря лейпцигскому издательству Брокгауз предлагают приобрести рукопись “Мемуаров” Казановы. 1821 18 января фирма Брокгауз покупает рукопись у Карло Аньолини за 200 талеров. В конце года появляются выдержки из “Мемуаров” в немецком переводе. 1960 21 апреля фирмой Брокгауз в Висбадене и парижским издательством Плон начата первая полная публикация оригинального текста “Мемуаров” Казановы.
Сноски
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА
Настоящий перевод “Мемуаров” Джиакомо Казановы сделан с шеститомного (ин-октаво) брюссельского издания 1881 года[*] и составляет приблизительно одну четвёртую его часть. Для включения в русский перевод были отобраны те части “Мемуаров”, которые: во-первых, отражают существенные события в жизни автора; во-вторых, представляют исторический интерес (встречи с Руссо, Вольтером, Фридрихом II, путешествие в Россию) и показывают нравы века; в-третьих, наиболее обработаны в отношении драматургии и стиля повествования; и, наконец, просто занимательны, как житейские рассказы. Если принять во внимание, что “Мемуары” содержат множество непомерно-растянутых и слащавых любовных историй, такое сокращение, помимо издательской необходимости, только улучшает их литературное качество. Это, конечно, неизбежно влечёт за собой и тот недостаток, что при знакомстве по переводу истинная оценка труда Казановы будет несколько завышена. Впрочем, таково свойство изданий избранных трудов, сочинений и стихов, но от этого они не теряют своего несомненного права на существование. При чтении “Мемуаров” невольно задаёшься вопросом: уж не мистификация ли это, представляющая под видом воспоминаний чисто авантюрный роман? Для некоторого разъяснения подобных подозрений в приложениях даны: свидетельство человека, хорошо знавшего Казанову (принц де Линь), перевод главы из книги современного английского казановиста Бонами Добрэ и хронология жизни Казановы.
1
Папский приказ об аресте (ит.).
2
Преступное свидание (буквально: преступная беседа) (англ.).
3
4
5
6
7
8
9
Лоренцо Да Понте (1749-1838). Венецианский авантюрист. Сочинил текст к моцартовским операм “Дон Жуан” и “Свадьба Фигаро”. Оставил любопытные мемуары о своих разнообразнейших похождениях в Европе и Америке.
10
Принц Шарль-Жозеф де Линь, 1735-1814. Происходил из старинной бельгийской фамилии. Очень молодым он тайно оставил свою родину и поступил во французские войска, но в 5752 г. перешёл в австрийскую службу и участвовал в Семилетней войне. Иосиф И взял его с собою, отправляясь на свидание с прусским королём Фридрихом И. В 1778 г. во время войны за баварское наследство де Линь командовал авангардом в войсках Лаудона, а в 1782 г. был отправлен с важными поручениями к Екатерине II, заслужил её благосклонность и находился в свите императрицы во время путешествия её по России. В 1788 г. де Линь отправлен в армию князя Потёмкина и был при осаде Очакова, а в следующем году во время штурма австрийцами Белграда командовал корпусом. Сочинения де Линя замечательны по характеристикам современных ему лиц и событий и по мыслям о военном искусстве.
*
Memoires de Jacques Casanova de Seingalt ecrits par lui-meme. Bruxelles, Rozez, Libraire-editeur, 1881.
|