Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

Двукратное прибытие шлюпа «Диана» к берегам Японии

6 сентября, после полудня, Мура и меня повели в замок, где, в присутствии некоторых главных чиновников, кроме губернатора, который был болен, показали нам две бумаги с нашего шлюпа «Диана», писанные от 28 августа.

П. И. Рикорд

Первая из них заключала в себе письмо командира «Дианы» Рикорда к начальнику острова Кунасири, в котором он пишет, что, по высочайшей воле государя императора, привез он спасшихся при кораблекрушении на камчатских берегах японцев, из коих одного называет мацмайским купцом Леонзаймо, с тем, чтоб возвратить их в свое отечество, и уведомляет его, что российский корабль, к ним теперь прибывший, есть тот самый, который, по недостатку в некоторых необходимых потребностях, заходил сюда же в прошлом году и с коим прежде японцы обошлись дружески, обещая всякое пособие, но по прибытии начальника корабля на берег задержали вероломным образом его, двух офицеров, четырех рядовых и курильца, и что с ними сделалось, неизвестно. Почему Рикорд, уверяя кунасирского начальника в миролюбивом расположении нашего императора к Японии, просит известить его, может ли он нас освободить сам, а если нет, то уведомил бы, как скоро может он надеяться получить на сие требование ответ японского правительства и где мы теперь находимся. Доколе он (Рикорд) такого уведомления не получит, не оставит здешней гавани. В заключение же просит позволения налить на берегу свои бочки пресной водой, не имея нужды ни в чем другом.

Другая бумага была письмо Рикорда ко мне, в котором, извещая меня о прибытии своем в Кунасири, прописывает, что послал он к начальнику острова бумагу на русском языке с японским переводом касательно цели его прибытия и что он в надежде и страхе ожидает ответа. Между тем он не знает, жив ли я, и просит, буде японцы не позволят нам отвечать ему, чтобы письмо его на той строке, в которой находится слово «жив», я надорвал и возвратил с посланным от него на берег японцем.

Читая письмо от моего сотоварища по службе и искреннего друга, я был глубоко тронут, да и Мур не мог скрыть своих чувств и с сей минуты стал со мной говорить ласковее и дружески.

По желанию японцев мы перевели им оба письма словесно, а потом велели они нам списать с них копии, которые мы, по их же требованию, взяли с собой, чтобы перевести их вместе с Кумаджеро письменно на японский язык, а оригиналы оставили они у себя.

Новость о прибытии нашей «Дианы» обрадовала всех моих товарищей. Письмо Рикорда ясно показывало, что правительство наше не намерено принимать никаких насильственных мер, но желает миролюбивыми средствами убедить японцев в их ошибке. Однако ж мы пребывали между страхом и надеждой, не зная, как поступят японцы. Мы просили их о позволении написать к Рикорду хоть одну строку, что мы живы. Они обещались доложить губернатору, но после сказали, что губернатор, без предписания из столицы, не может на это согласиться.

Между тем бумаги были переведены и тотчас отправлены в Эдо, а какое повеление послано к кунасирскому начальнику, нам не сказывали. Переводчик же Кумаджеро вскоре после сего в разные дни известил нас, что Рикорд пришел не с одним судном, а с двумя, из коих одно о трех мачтах,[147] а другое о двух, и что он спустил на берег четверых японцев, одного после другого.

Эта последняя новость не предвещала доброго и крайне нас огорчила; она показывала, что японцы не дают никакого ответа Рикорду, а потому он и посылает к ним людей их, одного после другого. В это время Мур рассудил с нами помириться и прислал в книге, под видом, что посылает ее ко мне для чтения, записочку, коей уведомил, будто один из стражей сказал ему за тайну, что на одном из наших судов восемьдесят человек экипажа, а на другом сорок и четыре женщины.

Наконец, около 20 сентября, пришли к нам два чиновника и сказали, что губернатор приказал им объявить нам об отплытии наших судов из Кунасири, которое последовало за несколько дней перед сим, и что писем ни к японцам, ни к нам не оставлено, иначе они тотчас бы их нам показали. Помолчав немного, чиновники продолжали, что суда наши остановили одно японское судно, шедшее с острова Итуруп в Кунасири, и взяли с него пять человек людей, которых и увезли с собою, и потому спрашивали они нас, с каким намерением наши суда это сделали. «Не знаем, – отвечали мы, – но думаем, что они хотят точно узнать о нашей участи, почему и взяли с собою несколько японцев, которых, верно, на будущий год привезут назад». «Это правда, мы и сами так думаем», – отвечали чиновники и ушли от нас.

Весть эта нас очень опечалила, а особенно потому, что мы не знали, каким образом наши суда взяли японцев: всех ли они забрали с судна, сколько их там оставалось, то есть пять человек,[148] или более их на судне было, но прочие Рикордом оставлены; также неизвестно было нам, каким образом наши соотечественники с ними поступили и что сделали с японским судном. Более всего нас беспокоили ответы переводчиков и караульных, которые всегда отзывались незнанием, когда мы спрашивали их о обстоятельствах сего дела, а двое из караульных не могли скрыть своей ненависти и угрожали матросам, что мы никогда не возвратимся в Россию за взятие русскими их судна.

Наконец Мур сообщил мне, посредством записочек, присланных в книгах, следующие известия, слышанные им от одного из караульных, который был болтливее других,[149] прося, чтобы я не все объявлял моим товарищам, дабы их не опечалить.

Первое сообщил он нам, что по прибытии наших судов в Кунасири японцы часто начинали с крепости стрелять в них ядрами, но как ядра не долетали, то наши и не отвечали им, а покойно наливали воду. Когда же появилось идущее в гавань японское судно, с наших судов посланы были шлюпки овладеть оным. Завладев судном, наши перевязали всех бывших на нем людей. Но, узнав, что мы живы, тотчас их развязали, стали с ними обходиться ласково, одарили разными вещами и отпустили судно, взяв с него с собою пять человек японцев.

Второе известие Мура состояло в том, будто японское правительство, поймав курильцев (товарищей Алексея) и узнав от них, что они были посланы русскими для высматривания их селений и крепостей, определило отрубить им головы, как шпионам; но губернатор Аррао-Тадзимано-Ками представил своему правительству, что наказать смертию сих несчастных людей, не имеющих своей воли, а единственно слепо повинующихся русским, которые за ослушание, может быть, лишили бы их жизни, будет японцам стыдно и грешно, почему вместо казни предлагал отпустить их. Правительство уважило совет и повелело поступить по оному.

Весть сия не соответствовала сделанному нам от японцев формальному объявлению, что по их законам иностранцы не наказываются. Но тут дело другое: японцы считают, вероятно, и наших курильцев некоторым образом им принадлежащими, но не делают формального на то притязания, опасаясь войны с нами.

На вопросы наши, что говорят привезенные из России японцы, Кумаджеро уверял нас, что они подтверждают наши слова. Притом сказал он нам, что один из них есть тот, которого Хвостов увез с острова Итуруп,[150] по имени Городзий; в бумаге же Рикорда назван он мацмайским купцом Леонзаймо,[151] потому что он – неизвестно, по какой причине – счел за нужное обмануть русских, назвав себя купцом и переменив имя. Настоящее же его звание было на Итурупе досмотрщика над рыбной ловлей одного купца, а товарищ его, взятый Хвостовым в одно с ним время, при побеге из Охотска объелся китового мяса и умер. Его же поймали тунгусы и возвратили русским.

Уверение Кумаджеро, что возвращенные из России японцы говорят согласно с нами, подтвердилось в мыслях наших еще следующим обстоятельством: губернатор приказал сшить нам шелковое платье, хотя мы и не имели в нем нужды.[152] Из этого мы заключили, что японцы хорошо отзываются о наших соотечественниках.

Вскоре после сего Мур сообщил нам, что губернатор умер, но японцы, по законам своим, хранят смерть его в тайне до известного времени,[153] о чем дня через два и один караульный, семидесятилетний старик, проговорился, но, вспомнив свою ошибку, просил нас никому из японцев о том не сказывать.

В половине октября меня и Мура повели в замок, где два старших городских начальника, в присутствии двух или трех чиновников, показав нам русское письмо, сказали, что оно было отдано на нашем судне одному из японцев, который, просушивая свой халат, выронил его, и что недавно нашли его, почему прежде нам и не показывали, а теперь желают, чтобы мы его прочитали и перевели. Мы видели увертку японцев и знали настоящую причину, почему письма они нам прежде не показывали: они не смели этого сделать без предписания из столицы. Я сказал им, засмеявшись: «Понимаю, понимаю этому причину». Тогда и японцы вместе с переводчиком стали смеяться над уловкой, какой старались извинить себя.

Письмо это было писано Рудаковым, одним из офицеров, служивших на «Диане», к Муру В нем, во-первых, он его извещал, что японский начальник в Кунасири в ответ на письмо Рикорда, посланное с оным японцу, велел возвратиться на шлюп и сказать, что мы все убиты; почему они решились начать неприятельские действия, из коих первым было взятие судна, на котором находился начальник десяти судов. От взятых японцев узнали они, что мы живы и живем в Мацмае, почему они и причли ложное известие о нашей смерти обману посланного японца (которых всех уже они отпустили на берег) и оставили намерение свое поступать с японцами неприятельски, а взяв с этого судна начальника, четырех японцев и курильцев, отпустили оное и пошли сами в Камчатку, чтоб там от сих людей обстоятельнее выведать все касательное до нас. Потом Рудаков извещает о намерении их на будущий год возвратиться в Мацмай… и оканчивает письмо желанием нам здоровья, счастия и обыкновенными учтивостями.

Японцы велели нам, после словесного истолкования, списать копию и взять ее к себе для перевода на бумагу. Пока Мур списывал копию, я спросил чиновников с досадой и горестью:

– Правда ли, что кунасирский начальник дал такой ответ и что бы понудило его сказать нашим соотечественникам такую гнусную ложь, которая могла для всей Японии произвести неприятные и даже опасные следствия?

– Не знаем, – отвечали они.

Но когда я спросил, как они думают о таком поступке – одобряют ли они его или нет, они все его порицали.

По окончании перевода тотчас отправили его в столицу. Тогда и Кумаджеро не стал таиться и открыл нам искренно, что прибывшие из Охотска японцы говорят: Леонзаймо, или, то же, Городзий, уверяет, что Россия непременно в войне с Японией и что теперешние наши миролюбивые поступки не что иное, как один обман, чтобы нас выручить из плена, и что мы потом станем действовать иначе. Он соглашается, что по прибытии в Охотск Хвостов и Давыдов были отданы под стражу и после ушли, но за что – ему неизвестно, вероятно, и за то, что мало привезли пленных и не столько добычи, сколько там ожидали; впрочем, он уверен, что они не сами собою действовали, а по воле правительства, ибо в Охотске никто не объявлял ему, чтоб поступки сии были самовольные и что он будет возвращен в отечество.

К сожалению нашему, и те японцы, которые спаслись при кораблекрушении на камчатском берегу и там зимовали, отзывались о русских весьма дурно; они говорили, что пока содержал их в Нижне-Камчатске протопоп, им жить было хорошо, но когда отправили их в камчадальское селение, называемое Малкою, то они, кроме вяленой рыбы, никакой другой пищи не имели[154] и ходить им было почти не в чем.

В первых числах ноября призывали Мура и меня в замок, где старшие чиновники показали нам свидетельство, данное Леонзайму от начальника Охотского порта флота капитана Миницкого.

В бумаге важнее всего было то, что, между прочим, в ней поступки Хвостова называются самовольными, и сказано, что он ими навлек на себя гнев правительства; упоминается также, что Леонзаймо и товарищ его два раза уходили из Охотска, не дождавшись высочайшего повеления о возвращении их в свое отечество, которое последовало вскоре после второго их побега. 8 ноября возвращенные из России японцы приведены были в Мацмай и помещены в том доме, из которого мы ушли. Здешние начальники сделали им несколько допросов, при которых находился и Кумаджеро. В Мацмае они жили около недели, а потом отправили их в столицу.

В декабре Кумаджеро сказал нам как тайну, будто он видел сон, что нас велено отпустить, но после открылось, что это не сон был, а настоящая молва; он слышал от приехавшего из столицы одного из первых здешних чиновников, что дело наше идет весьма хорошо и что благородный и честный поступок Рикорда с японцами, находившимися на задержанном им судне, обратил на себя внимание не только правительства, но и всех жителей столицы.[155] Весть сию скоро подтвердил запиской ко мне Мур, известив, будто он слышал от одного из стражей, что все наши вещи, бывшие в Эдо, возвращены в Мацмай и делаются приготовления к возвращению нашему в Россию.

В течение января получили мы несколько писем от Теске в ответ на наши, в коих, между прочим, он говорит откровенно, что решение нашего дела еще сомнительно, ибо правительство их так много имеет причин быть предубежденным против нас, что малое число доказательств, служащих в нашу пользу, недостаточно поколебать прежнее мнение. При сем Теске весьма кстати ссылается на японскую пословицу: «Веером тумана не разгонишь».[156]

В начале февраля вдруг отобрали у Мура все письма, писанные к нему от Теске.[157] С солдатами, составлявшими при нас внутреннюю стражу, стали посылать в караул сержанта или унтер-офицера, из коих некоторые весьма строго начинали было с нами обходиться, но как мы пожаловались, то им приказали обращаться лучше.

Наконец, в половине февраля Кумаджеро сказал нам за тайну, что дело наше решено, но в чем состоит решение, до прибытия нового губернатора, который уже назначен, никто объявить нам не смеет под опасением жестокого наказания; однако ж он может нас уверить, что худого ничего в решении японского правительства для нас нет.

11 марта Хлебников впал в чрезвычайную задумчивость и сделался болен; несколько дней сряду он не пил и не ел, да и сон его оставил. Расстроенное воображение представляло ему непонятные ужасы. В продолжение времени при разных обстоятельствах здоровье его хотя и поправлялось, но он не прежде совсем избавился от болезни, как по приезде уже на шлюп.

* * *

18 марта прибыл новый губернатор и с ним, между прочими чиновниками, приехали Теске, ученый из японской академии по имени Адати-Саннай и переводчик голландского языка Баба-Сюдзоро. Теске утешил нас известием, что новый губернатор имеет повеление снестись с русскими кораблями, почему тотчас разошлются во все порты повеления не палить уже при появлении их у японских берегов.

Теске сказал нам, что японское правительство отнюдь не хотело иметь с Россией никаких объяснений, считая по прежним происшествиям и по объявлению Леонзаймо, что со стороны правительства нашего, кроме коварства, обмана и насилия, ожидать ничего нельзя; но Аррао-Тадзимано-Ками, допрашивая Леонзаймо вместе с нынешним губернатором, заставил его запутаться и признаться, что мнение свое, будто Россия желает вредить Японии и что Хвостов действовал по воле нашего правительства, он говорил наугад.

Против других доводов членов японского правления он также сделал достаточные опровержения, а потом склонил их снестись по предметам существующих обстоятельств с пограничным российским начальством. Но как правительство их хотело требовать, чтобы объяснение по сему делу русские корабли привезли в Нагасаки, то он и на это сделал опровержение, представив оному, что русские, получив такой отзыв японцев, конечно, сочтут оный за обман и коварство, ибо как им вообразить, чтоб японцы поступали искренно и честно, требуя, чтобы они шли столь далеко за таким делом, которое можно решить гораздо ближе и скорее в какой-нибудь гавани Курильских островов.

Когда же правительство отозвалось ему, что без нарушения законов своих оно не может согласиться добровольно на приход русских кораблей в другой какой-либо порт, кроме Нагасаки, то Аррао-Тадзимано-Ками дал им следующий достопамятный ответ: «Солнце, луна и звезды, творение рук Божьих, в течении своем непостоянны и подвержены переменам, а японцы хотят, чтобы их законы, составленные слабыми смертными, были вечны и непременны; такое желание есть желание смешное, безрассудное».[158]

Таким образом он убедил правительство возложить на мацмайского губернатора переговоры с русскими, не требуя, чтобы оные шли в Нагасаки. Далее Теске сообщил нам, что Аррао-Тадзимано-Ками отставлен от звания мацмайского губернатора, но дана ему другая должность, важнее губернаторской, хотя жалованья он будет получать и менее,[159] ибо в Мацмае все несравненно дороже, нежели в столице, где ему должно жить. Определен же он главным начальником над казенными строениями по всему государству.

Дня через два или три по приезде губернатора пришел к нам Кумаджеро сказать по повелению первого по губернаторе начальника, гинмиягу Сампея, чтобы мы учили русскому языку приехавшего из столицы ученого и голландского переводчика и сказывали им все, о чем нас станут спрашивать. «Странно мне кажется, – сказал я Кумаджеро, – что губернатор по приезде своем сюда нас не видал и не объявил нам еще, какое решение в рассуждении нас сделало японское правительство, а хочет, чтоб мы учили присланных из столицы людей».

Потом я спросил через стену Мура, как он думает о сем предложении. Он мне отвечал, что, пока губернатор не объявит решение о нашем деле, дотоле не будет он ни под каким видом учить японцев, а коль скоро такое объявление последует, тогда он рад будет учить их день и ночь. Я советовал ему до прибытия наших судов заниматься с ними каждый день по нескольку часов и заметил, что тогда мы будем в состоянии узнать подлинное намерение японцев в рассуждении нас и взять другие меры. Но Мур отнюдь не хотел согласиться на мое мнение. Тогда я не постигал причины такой его твердости, полагая, что он позабыл все старое и сделался опять с нами единодушным, но после открылось другое. Таким образом, Кумаджеро оставил нас, не получив никакого решительного ответа.

Через несколько дней после этого повели меня и Мура в замок, где первые два по губернаторе начальника, в присутствии других чиновников, объявили нам, что им поведено писать к начальникам русских кораблей, если они придут к японским берегам, и требовать объяснения касательно поступков Хвостова от начальства какой-нибудь нашей губернии или области, почему, сказали они, намерения их есть послать во все главные порты[160] северных местностей письма, заключающие в себе показанное требование с русским переводом. Перевод должны сделать мы вместе с Теске и Кумаджеро, а теперь они хотят нам показать и изъяснить письмо их, на японском языке написанное, и узнать наши мысли, прилично ли будет с их стороны послать оное в Россию.

Переводчики растолковали нам содержание сего письма. Я нашел, что оно было написано весьма основательно, и благодарил их за такое доброе намерение, которое может избавить как Россию, так и Японию от бесполезного кровопролития, и уверял, что правительство наше, конечно, доставит им удовлетворительный ответ.

После сего они объявили, что если суда наши придут к самому городу Мацмаю или в Хакодате, то намерены они с помянутым письмом отправить одного или двух из наших матросов. При сем случае я заметил, что такое намерение весьма похвально, ибо матросы, явясь на наши корабли, тотчас могут уверить соотечественников наших, что мы живы; а для той же причины просил их позволить нам написать записочки, что мы все живы, и приложить оные к письмам, кои они думают разослать по портам.

Японцы тотчас на предложение мое согласились, но сказали, что записки наши должны быть как можно короче и что их прежде нужно послать на утверждение в столицу, и потому советовали нам написать их поскорее, что я и сделал немедленно по возвращении домой.

После сего приступили мы к переводу японской ноты, для чего позволено было и Муру с Алексеем ходить к нам. В это же самое время явился и ученый с переводчиком голландского языка. Первое их посещение было церемониальное: о деле они ничего с нами не говорили, а только принесли нам в гостинец конфет, познакомились с нами и выпросили у меня на время французские лексиконы и еще две книги.

Между тем Мур сделал мне вдруг следующее нечаянное предложение:

– Вам первому ехать на наши суда, – сказал он, – не годится, ибо вы причиной нашего несчастия. Андрей Ильич (так зовут Хлебникова) при смерти болен, а матросы глупы и ничего не могут там порядочно пересказать, и потому должно ехать мне, а товарищем со мною надлежит быть Алексею, ибо он содержится здесь уже три года, а матросы только два. Но как мне просить японцев о самом себе некстати, то вы все должны просить их об этом, ибо собственное ваше счастье от того зависит: если вы этого не сделаете, то должны будете погибнуть.

– Как так, – спросил я, – отчего?

– Я знаю отчего, – отвечал значительным тоном Мур.

На это я сказал ему:

– Если японцы уже намерены послать с письмом на русские суда матроса, то это последует, конечно, по воле их правительства, без коего они никакой перемены не сделают, да и правительство их в таких решениях долго медлит; почему я отнюдь не намерен просить японцев о посылке вас первого на наши суда.

– А как скоро так, – отвечал он, – то вы увидите свою ошибку и раскаетесь, но уже будет поздно.

Я не понимал, что значили эти угрозы, и остался в недоумении при расставании нашем с Муром. Но на другой день сказал он мне сквозь стену, будто один из караульных открыл ему, что японцы хотят захватить командира с нашего судна и столько же офицеров и матросов, сколько нас здесь, задержать их, а нас отпустить; но как при сем случае может быть кровопролитие, то советовал мне хорошенько подумать, что ему непременно нужно ехать первому, ибо матросы не могут так настоятельно говорить, как он, а он убедит капитана Рикорда и двух офицеров сменить нас добровольно.

Но это была такая сказка, которой едва ли поверил бы ребенок: возможно ли, чтобы караульный открыл такую важность, да и сказал он на скромного старика в семьдесят лет, и потому я отвечал ему сухо: «Сомнительно, чтоб это было их намерение».

Но тем дело не кончилось. Вскоре после сего Мур сказал, что намерение их не то, как он прежде мне сказывал, но они хотят захватить все судно наше и со всем экипажем, а потом отправить от себя посольство в Охотск на своем уже судне, и потому опять предлагал, что ему нужно ехать, а в известии своем сослался на прежнего старика и другого молодого караульного.

Эта басня была еще смешнее первой, и потому я дал ему короткий ответ: «Что Бог сделает, то и будет» – и замолчал.

Между тем мы перевели бумагу, назначенную к отправлению на русские суда. Она начиналась так: «От гинмияг, первых двух начальников по мацмайском губернаторе, командиру русского корабля». Содержание оной было весьма коротко: сказано там, что приходил в Нагасаки посол Резанов; в сношениях с ним японцы поступали по своим законам, но оскорбления никакого отнюдь ему не сделали; потом напали на их берега русские суда без всякой причины; почему при появлении нашего судна кунасирский начальник, считая всех россиян неприятелями Японии, взял нас семерых в плен, и хотя мы говорим, что поступки прежних судов были самовольные, но так как мы пленные, то японцы не могут нам поверить; почему и желают иметь от высшего начальства сему подтверждение, которое надлежит доставить им в Хакодате.

Японцы старались, чтобы мы перевели бумагу сию с величайшей точностью и таким образом, чтоб слова тем же порядком следовали одно за другим в оригинале и в переводе, сколько свойство обоих языков позволяло, не заботясь, впрочем, нимало о красоте слога, лишь бы только смысл был совершенно сходен.

Наконец, дело было кончено; мы сделали бумагам европейские куверты и надписали по-русски: «Начальнику русских судов»; тогда их отправили по портам.

27 марта представляли нас всех губернатору. Он был довольно высокий, статный человек, лет тридцати пяти от роду. Свита его состояла в восьми человеках, и он родом был знатнее прежних двух губернаторов. Назвав каждого из нас по чину и имени из бывшей у него в руках бумаги, объявил он нам то же, что объявляли прежде и двое начальников, и обнадеживал, что дело кончится хорошо. Потом, спросив нас, здоровы ли мы и каково нас содержат, вышел, а мы возвратились с переводчиками домой.

В тот же день с ужасом услышали сквозь стену разговоры Мура с переводчиками. Он требовал, чтоб его одного представили губернатору, а когда Теске спросил, зачем, то Мур отвечал, что он желает объявить ему некоторые весьма важные дела. Но Теске сказал, что он не может быть представлен губернатору, доколе прежде не доведет, посредством переводчиков, до его сведения, по каким причинам он требует свидания с самим губернатором. Тогда Мур продолжал, что шлюп наш приходил описывать южные Курильские острова, но с какой целью, он этого не знает, а советует им допытаться от меня, ибо я один знаю сию тайну, потому что инструкций моих от начальства я никогда не показывал своим офицерам. Второе, – что мы скрыли от них некоторые обстоятельства и в разных бумагах не так переводили слова. Сверх того, Мур много говорил о некоторых других предметах.

Теске, выслушав его, спросил, не с ума ли он сошел, что бредит такой вздор на свою погибель. «Нет, – отвечал он, – я в полном уме и говорю дело».

Тогда Теске вышел из терпения и сказал ему, что если он и дело говорит, то теперь это поздно и ненужно, ибо прежнее дело совсем уже решено и оставлено, а участь наша, несмотря на старые дела, зависит от поступков наших судов, и если на требование их доставлен им будет удовлетворительный ответ, то нас отпустят. Но как он настаивал на своем, чтобы его представили губернатору, то Теске жестоко разгорячился; напоследок, заключив, что Мур действительно лишился ума, оставил его и, пришедши к нам, говорил, что Мур или сумасшедший, или имеет крайне черное (то есть дурное) сердце.

На другой день Мур начал и действительно говорить как сумасшедший; но подлинно ли он ума лишился или только притворился, о том пусть судит Бог.

Дня через два после сего пожелал он, чтобы его перевели к нам, на что японцы тотчас согласились и как его, так и Алексея поместили опять с нами.

В это же время и ученый с переводчиком стали к нам ходить всякий день. Первого из них мы называли академиком, потому что он был член ученого общества, соответствующего отчасти европейским академиям, а второго именовали голландским переводчиком. Последний начал проверять все словари русского языка, прежде собранные, и скоро их поправил и дополнил. Он имел у себя печатный лексикон голландского языка с французским и, узнав от нас французское слово, соответствующее неизвестному русскому, тотчас отыскивал оное в своем словаре.

Переводчик был молодой человек двадцати семи лет и имел весьма хорошую память; зная уже грамматику одного европейского языка, он очень скоро успевал в нашем, что заставило меня написать для него русскую грамматику, сколько я мог оной припомнить,[161] а академик занялся переводом сокращенной арифметики, изданной в Петербурге на русском языке для народных училищ, которую, по словам их, еще Кодай[162] привез в Японию.

Объясняя ему арифметические правила, мы увидели, что он их знал все, но хотел только иметь русское на них толкование.

Однажды он спросил у меня, какой стиль времясчисления употребляется в России, заметив, что голландцы употребляют новый. Когда я сказал, что мы держимся еще старого стиля, он желал, чтоб я ему объяснил, в чем состоит разность между старым и новым стилем, и растолковал, отчего она происходит. По окончании моего толкования он сказал, что это времясчисление еще несовершенно, ибо через такое-то число веков опять наберется 24 часа разности, и тем показал мне, что спрашивал меня, любопытствуя узнать, имею ли я понятие о вещи, которая ему хорошо была известна. Солнечную Коперникову систему они принимают за истинную, знают об открытии и движениях Урана и спутников его, но о планетах, открытых после Урана, еще не слыхали.

Хлебников от скуки занимался сочинением таблиц логарифмов, натуральных синов (синусов) и тангенсов и некоторых других, к мореплаванию принадлежащих, которые привел он к концу с невероятным трудом и терпением. Когда таблицы были показаны академику, он тотчас узнал логарифмы, а также и натуральные сины и тангенсы. Для изъяснения, что они ему известны, он начертил фигуру и показал на ней, что такое син и что тангенс.

Желая узнать, как они доказывают геометрические истины, мы спросили его, так ли японцы думают, как мы, что в прямоугольном треугольнике (который я и начертил) два квадрата из сторон равны одному квадрату из гипотенузы. «Конечно, так же», – отвечал он. А на вопрос наш – почему, он доказал это самым неоспоримым доводом: начертив фигуру циркулем на бумаге и вырезав квадраты, начал те из них, которые были написаны из сторон, гнуть и разрезывать, а потом отделенные части по большому квадрату уложил так, что они точно заняли всю его площадь.

Солнечные и лунные затмения они вычисляют с большой точностью, по крайней мере он нам так сказывал, да и немудрено, ибо они имеют у себя переводы многих статей из де-Лаландовой астрономии и содержат в столице, как я упоминал выше, европейского астронома.

С сим ученым и с переводчиком голландского языка обыкновенно к нам прихаживали и Теске с Кумаджеро.

Японская карта XVII века

Они у нас просиживали целое утро, а иногда бывали и после обеда. Большую часть сего времени мы употребляли на разговоры, не до наук касающиеся, а рассказывали друг другу анекдоты и т. п.

Между прочим, Теске сообщил нам любопытный допрос, который нынешний губернатор и прежний, Аррао-Тадзимано-Ками, сделали привезенному из России японцу Леонзаймо, или Городзию. Он утверждал, что россияне народ воинственный и любят войну, а доводы его о сем предмете заключались в том, что он заметил: если русский мальчик, идя по улице, найдет палку, тотчас ее поднимает и станет ею делать экзерцицию, как ружьем, а часто он видал, что несколько мальчишек с палками соберутся вместе сами собою и учатся ружью, подражая во всем солдатам, и солдаты везде, где только он ни встречал их в России, почти беспрестанно учатся. Из чего он и выводил, что мы в войне с японцами, ибо в сем краю у нас имеются только два соседа: Китай и Япония; с Китаем мы торгуем, следовательно, все замеченные им приготовления делаются против Японии.

Над последним его замечанием, Теске сказывал, оба буниоса очень много смеялись и называли его дураком, ибо он должен знать, что и в Японии мальчики учатся биться на саблях, а солдаты часто упражняются в экзерцициях, однако ж японцы не для того это делают, чтоб нападать на какой-нибудь народ.

Аррао-Тадзимано-Ками желал, чтоб Леонзаймо сделал примерный рисунок расположения улиц в Иркутске и означил, где стоит какое из публичных зданий. От сего он отказался, сказав, что он мало ходил по городу. «Разве русские не позволяли тебе ходить везде по городу?» – спросил его буниос. На это он отвечал, что не только позволяли, но и советовали как можно чаще прогуливаться, чтоб не быть больным; даже сам губернатор несколько раз ему об этом говорил. «Зачем же ты не воспользовался таким снисхождением к тебе русских, – спросил буниос, – и не высмотрел всего в городе с особенным вниманием, чтоб по возвращении сюда быть в состоянии дать полный отчет обо всем, тобою виденном?» На такой вопрос он не мог ничего отвечать, а только признавал себя виноватым и просил прощения.

На вопрос, что же он делал, сидя беспрестанно дома, он отвечал: «Записывал мои замечания». Тогда губернаторы и все присутствующие много смеялись. Наконец, спросили его, какие замечания мог он записывать, когда ничего не хотел видеть. «Я записывал то, что слышал от живущих там японцев», – был его ответ.

Однако ж к таким замечаниям Леонзаймо губернаторы возымели не слишком большую веру, сказав ему, что если бы он представил им то, что сам видел или слышал от самих русских, то это заслужило бы их внимание; но то, что он им сообщил, происходит от японцев, отрекшихся от своего отечества и переменивших свою веру, следовательно, и не должно ими быть принято за известия, заслуживающие какое-либо уважение правительства.

Губернаторы весьма много расспрашивали его касательно состояния той части Сибири, по которой он ехал, и Леонзаймо представлял все в самом бедном и жалостном положении, жителей охотских называл нищими и пр., а народонаселение всего края, от Иркутска до Охотска, сравнил с числом жителей одного из своих небольших городов.

Рассказывая о торговле нашей с Китаем, он винит наших купцов в обманах китайцев, а их оправдывает и говорит, что по сему поводу китайское правительство несколько раз запрещало нам торговать с ними; однако ж наше начальство снова выпрашивало позволение, обещая наказать виноватых. Это также он слышал от земляков своих, живущих в Иркутске.

Леонзаймо сбирался с своим товарищем уйти и, зная, что им могут встретиться тунгусы, унес с собою медный образ, дабы тем уверить их, что они русские. Достигнув гилякских жилищ, объявил он[163] сему народу, что послан в их землю великим китайским императором, а в доказательство показывал им образ и называл оный изображением китайского государя, почему и был принят гиляками хорошо. У них он расположился было прозимовать, чтоб продолжать путь весной, но дошедшее в Удский острог известие о месте его пребывания уничтожило все его замыслы: он был взят и привезен в помянутый острог.

Теске также не скрыл от нас, что кунасирский начальник посланному к нему от Рикорда с письмом японцу, отправляя его назад, действительно велел сказать, что мы все убиты, а причина такому ответу была следующая. Доставивший ему письмо Рикорда японец уверял его, что Россия точно в войне с Японией и теперешние дружеские наши поступки один только обман. Рикорд писал, что доколе не получит о нас удовлетворительного ответа, до тех пор не оставит гавани, а как присутствие наших судов принудило всех рыбаков и других рабочих людей, живущих по берегам южной стороны Кунасири, забраться в крепость, отчего все промыслы и работы остановились, то начальник и рассудил скорее сделать один конец, а чтобы понудить наших выйти на берег и напасть на крепость, он велел сказать, что мы все убиты. Но вероятно, что и личная ненависть сего чиновника к русским подстрекала его дать такой ответ, ибо это был Отахи-Коеки, тот самый, который в Хакодате делал нам разные насмешки.

Впрочем, Теске уверял, что правительство их не показывало неудовольствия за такой его ответ, а напротив того, многие из членов оного одобряют его за это, он считается у них весьма умным, рассудительным человеком.

Сверх того, Теске рассказал нам, какие ему были хлопоты в столице по случаю открытия переписки его с нами. Отобранные у Мура его письма препровождены были в Эдо, где принудили его представить правительству и наши письма, им полученные, которые все принужден был перевести, причем колкие на счет японцев места он перевел иначе.

Члены, рассматривавшие переводы сии, спросили, как он смел переписываться с иностранцами, разве неизвестен ему закон, именно это запрещающий. Теске извинял себя, что он не думал, чтоб под сим законом понимаемы были и те иностранцы, которые содержатся у них в неволе, и уверял вельмож, что намерения его были чистые и что он переписывался с нами из единого сожаления о нас, происходившего от человеколюбия.

Однако ж важного ничего не последовало, и только дали ему наставление, чтобы впредь он был осторожнее. Письма же правительство оставило у себя и поступка сего не вменило ему в преступление: это доказало оно данным ему чином за труды и усердие, оказанные им в изучении русского языка и в переводах нашего дела. За это также и Кумаджеро награжден был чином.

Теперь, с крайним прискорбием, обращаюсь я опять к тому предмету, воспоминание о котором мне и поныне огорчительно. Я разумею поступки Мура.

Коль скоро Мура перевели к нам, он с японцами начал говорить по большей части как человек, лишившийся ума, уверяя их, что он слышит, как их чиновники, сидя на крыше нашего жилища, кричат и упрекают его, что он ест японское пшено и пьет их кровь; или что переводчики с улицы ему кричат то же, а по ночам приходят к нам и тайно со мною и Хлебниковым советуются, как бы его погубить. Но иногда разговаривал с ними уже в полном уме и всегда наклонял разговор свой к одной цели. Например, однажды сказал он Теске, что у нас на «Диане» есть множество хороших книг, карт, картин и других редких вещей и что если японцы отпустят его на наше судно первого, то он всем здешним чиновникам и переводчикам пришлет большие подарки.

В другой раз Мур, в присутствии обоих переводчиков, или, лучше сказать, всех трех переводчиков (включая в то число и голландского) и академика, сказал, что от усердия своего к японцам он теперь должен погибнуть, ибо здесь его не принимают, а в Россию ему возвратиться нельзя. «Почему так?» – спросили переводчики. «Потому, что здесь я просился в службу, а потом даже в услуги к губернатору,[164] о чем вы рассказывали моим товарищам; это будет доведено до нашего правительства; итак, что я буду по возвращении в Россию? На каторге?»

Мы, с своей стороны, уверяли его, что он напрасно страшится возвращения своего в Россию. Но Мур не мог успокоиться. Некоторые тайные обстоятельства, открытые им японцам, жестоко его мучили. Это самое он и разумел под словом усердия к японцам. Несколько раз покушался он разными образами обратить внимание их на его к ним привязанность. Он им говорил, что если б они могли открыть и видеть, что происходит в его сердце, то, конечно, не так бы стали с ним обходиться и возымели бы более к нему доверенности.

Наконец, переводчики сказали ему прямо, что, по японским законам, и природные японцы, жившие несколько времени между чужестранцами, лишаются доверенности. Итак, возможно ли принять им в службу к себе иностранца, как бы он хорошо ни казался расположенным к ним?

Что касается до поведения Мура в рассуждении нас, то он не часто говорил с нами, как человек не в полном уме, а большею частью молчал. Изредка только делал нам предложения свои, но затем напрямки и без дальних обиняков.

Сначала он мне сказал твердым и решительным образом, что у него есть две дороги: одна состоит в том, чтоб мы все просили японцев послать его с Алексеем первого на русский корабль, тогда и мы будем избавлены от несчастья, а когда мы на это не хотим согласиться, то он должен будет идти по другой дороге и, не щадя себя, погубить всех нас объявлением японцам некоторых обстоятельств, которые мы прежде скрывали, и что дело это еще сомнительно, в войне ли мы с ними или в мире.

На такие угрозы я отвечал ему с твердостью, что отнюдь не страшусь его. Японцев теперь узнал я хорошо. Они никаким доносам вдруг не поверят. Между тем начнутся переговоры, и, верно, дело окончится для нас счастливо.

«Знаю я, – отвечал он, – как вы не думаете мне зло делать; помню я, что Шкаев сказал мне перед губернатором: разве мы никогда не возвратимся в Россию?»

Эти слова Шкаева жестоко его беспокоили, и он их повторял весьма часто, а когда я спрашивал его: если японцы словам его поверят и, вступив в переговоры, обманут наши суда и возьмут их, что он будет тогда чувствовать? Тогда он обыкновенно начинал говорить, как полоумный, делая совсем несообразные вопросу ответы. Когда же я спрашивал его: а если японцы возьмут суда наши, но после дело объяснится, и мы рано или поздно возвратимся в Россию, что с ним будет тогда? «То же, что и ныне, когда приедем мы в Россию», – отвечал он.

Мур, уверившись, что никакими угрозами не в силах заставить нас исполнить его желание, начал было угрозы приводить в действие. На сей конец несколько раз покушался открывать переводчикам то, чем нас стращал. Но они, слушая такие странные, клонящиеся к общей нашей гибели представления, называли его сумасшедшим и вместо ответа посылали за лекарем, а напоследок и действительно заставили лечить его. Это возбудило во мне сомнение, не кроется ли тут какая-нибудь хитрость и не притворяются ли японцы с намерением, будто Муру они не верят, считая его за сумасшедшего, но в самом деле хотят нас убедить в искренности своего доброго расположения к России, чтоб таким образом посредством посланных на наши суда матросов удобнее их обмануть и, употребив при переговорах хитрость и коварство, захватить их и тогда уже приступить к подробному исследованию всего, что говорил им Мур.

Такое подозрение, оказавшееся впоследствии неосновательным, заставило меня написать потихоньку пять одинакового содержания писем на имя Рикорда и велеть матросам и Алексею зашить оные в свои фуфайки, чтоб, в случае обыска, японцы не могли их найти. Эти записки приказано им от меня было отдать командиру того русского судна, на которое их отправят.

Главное содержание моих писем было таково, чтоб Рикорд при переговорах с японцами был сколько возможно осторожен и не иначе имел с ними свидание, как на шлюпках далее пушечного выстрела от крепости, а притом не сердился бы за их медлительность в ответах, потому что их законы не позволяют вдруг ни на что решаться, а всякое важное дело должно быть обстоятельно рассмотрено высшим правительством, прежде нежели последует исполнение. Притом описал я все, что Мур открыл японцам, дабы, известив о сем Рикорда, приготовить его к ответам, какие при переговорах, вероятно, от него будут потребованы. Между прочим, упомянул я, что, кажется, есть надежда помириться нам с японцами, а может быть, со временем восстановится и торговля.

Неудача Мура в покушениях его застращать нас или склонить японцев на свою сторону доводила его до совершенного отчаяния. Раза два или три он покушался на свою жизнь. Однако ж приготовления его к тому всегда были примечаемы нами и караульными заблаговременно, и его не допускали до самоубийства. Впрочем, действительно ли он имел такое пагубное намерение или только делал один вид, точно неизвестно. Кажется, однако ж, что с большей скрытностью, нежели какую он употреблял, покушаясь на жизнь свою, он мог бы удавиться так, что никто бы из нас того не приметил.

Как бы то ни было, только японцы стали примечать за ним строго: даже когда он спал, закрывшись одеялом, один из караульных сидел подле него и слушал, дышит ли он; когда же не мог ничего слышать, тотчас открывал одеяло и смотрел. То же делали караульные и при смене.

Такая осторожность не покажется излишней, когда мы вообразим, что если б кто из нас умертвил себя, то не только внутренней страже и оставшимся в живых нашим товарищам была бы большая беда, но и наружному караулу, который не имел права даже и входить к нам, было бы не без хлопот. Вот как строги и чудны японские законы.

Осторожность японцев отняла у Мура все способы покуситься на жизнь свою. Тогда он позабыл себя до такой степени, что стал употреблять различные средства, чтоб запутать начинающиеся переговоры между японцами и нами. На этот конец начал он им советовать, чтоб по прибытии к ним наших судов потребовали японцы от них пушки и другое оружие в залог за увезенную Хвостовым японскую собственность и держали их у себя, доколе правительство наше не доставит к ним оставшихся в целости японских вещей, а за потерянные не сделает приличного вознаграждения. Но японцы такого совета не уважали, говоря, что если наше правительство известит их, что поступки русских судов были самовольные, то японскому государю неприлично требовать вознаграждения от другого великого монарха за убытки, таким образом причиненные. Притом частные люди, потерпевшие от сего, давно уже от своего государя получили вознаграждение за все их потери.

Мур, видя, что ни один из его планов не удается, предался отчаянию: по нескольку дней сряду он ничего не ел, а иногда уже съедал один за пятерых.

Я, с моей стороны, также не был покоен: равнодушие японских переводчиков, с каким они слушали важные объявления Мура, для меня было непостижимо; оно нимало не соответствовало прежнему их любопытству, когда, бывало, услышав от нас какую-нибудь новую безделицу, тотчас привязывались и старались узнать всякую подробность, к ней принадлежащую.

10 мая принесли к нам черновую нашу записку, которая должна была быть отправлена в порты для доставления на наши суда; она была в столице и утверждена правительством, следовательно, теперь нельзя было переменить в ней ни одной буквы; списав с нее пять копий, мы их подписали, а японцы в тот же день отправили оные, куда следовало. Вот подлинное содержание записки:

«Мы все, как офицеры, так матросы и курилец Алексей, живы и находимся в Мацмае. Мая 10-го дня 1813 года.

Василий Головнин».

Хлебников не подписал записки по причине болезни, которой был одержим.

Время года уже настало такое, когда мы со дня на день должны были ожидать прибытия наших судов, и как по письму Рудакова мы думали, что они придут прямо в Мацмай, то всякий крепкий ветер меня немало беспокоил: я опасался, чтоб при туманах, сопутствующих в здешних морях восточным ветрам, не претерпели суда наши крушения. В мае, июне и июле в других частях Северного полушария стоит самая приятная погода и дуют легкие ветерки, но здесь в это время года весьма часто бывают бури с туманом и дождем. Будучи и на море, едва ли с такой точностью наблюдал я погоду, как здесь, и записывал.

В ожидании наших судов японцы дали нам материи, чтоб мы сшили себе новое платье, говоря, что если понадобится нам ехать на суда, то им будет стыдно, когда они отпустят нас в старом платье. Нам троим дали они прекрасной шелковой материи на верх и на подкладку и ваты, а матросам бумажной материи; Алексею же они сами сшили японский халат.

Наконец, 19 июня сказали нам, что за девять дней пред сим японское судно, стоя на якоре у одного из мысов острова Кунасири, увидело прошедший мимо него к кунасирской гавани русский корабль о трех мачтах, тотчас снялось с якоря и прибыло с сим известием в Хакодате, а 20-го числа японцы получили официальное донесение о прибытии «Дианы» в Кунасири, но о дальнейшем его содержании они нам ничего не объявляли.

На следующий же день переводчики спросили меня по повелению своих начальников, кого из матросов хочу я послать на наш корабль. Не желая преимуществом, оказанным одному, огорчить прочих, я сказал: «Пусть сам Бог назначит, кому из них ехать». Я предложил жребий, который пал на Симонова. Потом я велел попросить начальников, чтобы с ним вместе отправили они Алексея. Они согласились и велели им собираться, а меня и Мура в тот же день призывали в замок, где оба гинмиягу, в присутствии других чиновников, формально спросили нас, согласны ли мы, чтобы эти два человека ехали на корабль. Я изъявил мое на то согласие, а Мур молчал. После сего Сампей сказал нам, что он сам едет в Кунасири для переговоров с Рикордом, и обещал стараться привести дело к счастливому окончанию, дав слово притом иметь попечение об отправляющихся с ним наших людях; с тем он нас и отпустил.

Такатай-Кахи

22 июня меня и Мура опять позвали к начальникам в крепость и показали нам полученные от Рикорда бумаги. Одно письмо к кунасирскому начальнику, а другое ко мне; в первом извещает он японцев о своем прибытии к ним с миролюбивыми предложениями и что соотечественники их, Такатай-Кахи и два матроса, взятые им в прошлом году, ныне привезены назад, но двое японцев и курилец умерли в Камчатке от болезни, невзирая на все старания, какие были употреблены для сохранения их жизни. Впрочем, Рикорд думает, что Такатай-Кахи, умный и достойный человек, может уверить японское правительство в истинном к ним расположении русских и побудит оное возвращением нас отвратить неприятности, могущие в противном случае последовать, и что в надежде на добрые качества и миролюбие японцев он будет ожидать ответа. В письме ко мне Рикорд, извещая нас о своем прибытии, просит, если можно, чтоб я ему отвечал и уведомил его, здоровы ли мы, в каком находимся состоянии и пр.

Содержание сих писем показывало, что они были писаны прежде, нежели Рикорд получил японскую бумагу, для него заготовленную, что привело нас в немалое изумление, ибо японцы уверяли, что приказано тотчас при появлении у их берегов русского корабля отправить на него с курильцами помянутую бумагу.

Сампей и Кумаджеро 24-го числа отправились на судне в Кунасири, взяв с собою Симонова и Алексея. Первому из них с самого дня его назначения и по сие число при всяком случае я твердил, что он должен говорить на «Диане» касательно укреплений, силы и военного искусства японцев; как и в каком месте, если обстоятельства заставят, выгоднее на них напасть и пр. Он, кажется, все хорошо понял, и я доволен был, что, по крайней мере, мог сообщить нашим соотечественникам многие важные сведения.[165]

Между тем перед отправлением своим Симонов открыл мне, что Мур поручил ему сказать Рикорду, чтоб он прислал к нему все оставшееся на «Диане» после него имущество. Не понимая, с какой целью он того требовал, велел я Симонову сказать о сем его желании Рикорду, но просить, чтобы он ничего не посылал, дабы такой поступок не причинил нам здесь новых хлопот. Хлебников также отправил с ним записочку на «Диану», предостерегая наших от искушения японцев, буде они неискренни в своих уверениях.

До 2 июля мы ничего не слыхали из Кунасири, а сего числа показали нам короткое письмо Рикорда к кунасирскому начальнику, которого он благодарит за доставление на «Диану» своеручной нашей записки, уверившей его точно, что мы живы.

Напоследок, 19 июля, в присутствии губернатора и многих других чиновников, показали мне и Муру официальное письмо Рикорда к Такахаси-Сампею, письмо ко мне и другое к Муру, оба от него же. В первом из них Рикорд благодарит японское правительство за желание вступить с нами в переговоры и обещается немедленно идти в Охотск с тем, чтоб к сентябрю возвратиться и доставить им требуемое объяснение. Но как вход в хакодатскую гавань нам неизвестен, то он намеревается зайти в порт Эдомо, и просит послать туда искусного лоцмана, который мог бы оттуда провести корабль в Хакодате. Далее благодарит он Сампея за дозволение Симонову приехать на шлюп.

Письмо ко мне он начинает условленными между нас словами, в знак, что записка моя им получена. Потом поздравляет нас с приближающимся освобождением из плена и обещает непременно к сентябрю возвратиться. Муру же коротенькой записочкой советует быть терпеливее и не предаваться отчаянию, упоминая, что и им самим встречалось немало беспокойства, забот и опасностей.

Вскоре после сего японцы сказали нам, что «Диана» наша, по отправлению помянутых бумаг на берег, тотчас пошла в путь. Это, по нашему расчету, долженствовало быть около 10 июля. Через несколько дней после сего возвратились в Мацмай Сампей, Кумаджеро и два наши товарища, которых поместили опять с нами.

Теперь пусть читатель судит по собственному своему сердцу, что мы должны были чувствовать, встретив, так сказать, «выходца из царства живых». Два года ничего мы не слыхали не только о России, но ниже о какой-либо просвещенной части света; даже и японские происшествия не все нам объявляли, да и могли ли они нас занимать? Япония для нас была другим миром.

Любопытство наше было чрезмерно. Мы жадничали его удовлетворить: надеялись подробно узнать все, что делается в России и в Европе, но крайне ошиблись в своих ожиданиях. Симонов был один из тех людей, которых политические и военные происшествия во всю их жизнь не дерзали беспокоить; все, что он нам по сему предмету сообщил, состояло в том, что француз с тремя другими земляками, которых назвать он не умел, напал на нас и был уже в шестидесяти верстах от Смоленска, где, однако ж, мы задали ему добрую передрягу, несколько тысяч положили на месте, а остальные обще с Бонапартом едва уплелись домой.[166] Но когда это было, кто предводительствовал войсками и чем все дело после того кончилось, он позабыл. Однако ж нас, по крайней мере, утешала мысль, что он говорил не без основания: знать, думали мы, и в самом дело мы одержали над неприятелем какую-нибудь важную победу.

Впрочем, Симонов мог очень хорошо припомнить все подробности самомалейших происшествий, случившихся в кругу его товарищей, и доставил великое удовольствие матросам рассказами, не выходившими из тесных пределов их понятий. Мы же, с своей стороны, должны быть довольны и тем, что он дал нам подробный отчет о всех наших сослуживцах, и всего приятнее было то, что все они здоровы.

Но если Симонов не мог удовольствовать нашего любопытства касательно европейских происшествий, то, по крайней мере, с удовольствием услышали мы от него, как японцы переговаривались с нашими соотечественниками.

Кумаджеро, находившийся там вместе с Сампеем, обнадеживал нас, что начатое ныне сношение между ними и нами непременно будет иметь самый счастливый конец, и это приписывал он уму Рикорда, который успел так хорошо привязать к себе бывшего с ним японца Такатая-Кахи и вселить в него такие высокие мысли о добронравии и честности русских, что он клянется перед своими начальниками в искренности наших предложений.

Слова его возымели такое действие над Сампеем, что он согласился отступить от некоторых требований, кои прежде намерен был предложить. Рикордом, офицерами «Дианы» и вообще всеми теми, с коими он был знаком в Камчатке, Такатай-Кахи нахвалиться не может. Он приехал в Мацмай вместе с Сампеем, но видеться ему с нами не было позволено, хотя и он и мы того очень желали. По закону японскому, он содержался под караулом; однако ж родственники и друзья могли его навещать, сидеть у него сколько угодно и разговаривать с ним, только лишь бы это было в присутствии стражей из императорских солдат.

Если Симонов сообщил нам о политических делах Европы слишком мало, то японцы уже чересчур много насказали. Сначала они нам объявили о прибытии в Нагасаки двух больших голландских кораблей из Батавии, нагруженных товарами, состоящими из произведений восточной Индии. Прибывшие на них голландцы уверяли японцев, что по причине морской войны, свирепствующей между Англией и Голландией, они не могут доставлять к ним европейских товаров; но как две Ост-Индские компании, голландская и английская, заключили между собою мир и торгуют, то голландцы теперь находятся принужденными возить в Японию произведения бенгальские.

Вследствие этого объявления японцы хотели от нас слышать, возможное ли это дело по европейским обыкновениям. Мы прямо им сказали, что тут, верно, кроется обман. Настоящее же дело, вероятно, состоит в том, что англичане взяли Батавию, и, опасаясь, чтоб японцы не прекратили своей торговли с голландской компанией, когда будет известно, что главное ее владение в других руках, хотят скрыть от них это происшествие, на какой конец и вымыслили они подобную ложь. Я советовал японцам сказать прибывшим в Нагасаки голландцам, что они теперь ведут переговоры с русскими, которые уверили их, что Батавия действительно взята англичанами, и посему требовать от них признания.[167]

Японцы тем с большой охотой уважали наше мнение и приняли мой совет, который, по их желанию, я подал им на бумаге для отправления в столицу, что и прежде открыли мы им весьма важное обстоятельство касательно Голландии, которого подлинность напоследок, по счастью, удалось нам доказать им неоспоримо. Вот в чем дело это состояло. Голландцы, живущие в Нагасаки, сами объявили японцам, что правление у них переменилось и Голландия уже не республика, а королевство и что королем в ней брат французского императора Наполеона. Но о том, что она перестала быть особенным государством и присоединена к числу французских провинций, голландцы не сказывали, кажется, потому, что они и сами об этом происшествии еще не знали, ибо в течение многих последних годов не приходило в Японию ни одно голландское судно.

О сей перемене мы иногда говорили переводчикам, но они слушали нас равнодушно и, казалось, не верили, считая невозможным, чтобы Наполеон, дав королевство своему брату, так скоро и лишил оного; ибо японцы никогда вообразить себе не могли, чтобы в Европе так легко было делать королей и королевства и опять уничтожать их.

Наконец, Мур, перебирая оставленные с «Дианы» вместе с книгами русские газеты, нашел там случайно манифест Бонапарта, которым он объявляет Амстердам третьим городом французской империи. Содержание сего манифеста тогда же он открыл японцам. В то время переводчики их довольно порядочно могли уже понимать наш язык, почему и приступили к переводу сего акта с великим усердием, а окончив, послали в столицу. После мы узнали, что голландцы, живущие в Нагасаки, на вопрос о сем предмете отозвались, что до них известие об этом не дошло, и это весьма вероятно.

Говоря о голландцах, надобно сказать, что ныне японцы совсем не так к ним расположены, как прежде. Доказательством сему послужить может известие, сообщенное нам переводчиком голландского языка, при нас находившимся. Он сказывал, что в продолжение последних пяти лет ни один голландский корабль не бывал в Нагасаки, отчего живущие там голландцы претерпевают крайний недостаток во всем, и даже принуждены вынимать стекла из окон, чтоб покупать за оные нужные им съестные припасы. А когда мы спросили его, для чего же японское правительство не снабжает их всем, что им надобно, за что после они в состоянии будут заплатить, тогда переводчик отвечал, что японцы не так теперь думают о голландцах, как прежде. Узнав же, что Голландия уже есть часть французских владений, они непременно прервут всякое сношение с сим народом.

Самой важнейшей новостью, которую прибывшие в Нагасаки голландцы привезли японцам, а они сообщили нам, была новость о взятии Москвы. Нам сказали, что сию столицу сами русские в отчаянии сожгли и удалились, а французы всю Россию заняли по самую Москву. Мы смеялись над таким известием и уверяли японцев, что этого быть не может. Нас не честолюбие заставляло так говорить, а действительно от чистого сердца мы полагали событие такое невозможным: мы думали, что, может быть, неприятель заключил с нами выгодный для него мир, но чтоб Москва была взята, никак верить не хотели и, почитая эту весть выдумкой голландцев, оставались с сей стороны очень покойны.

21 августа Кумаджеро объявил нам за тайну, что дней через пять или шесть переведут нас в дом, который теперь японцы готовят нарочно для помещения нашего. Известие это было справедливо: 26-го числа повели всех нас в замок, где в той самой большой зале, в которой прежний губернатор, Аррао-Тадзимано-Ками, сначала принимал нас, нашли мы всех городских чиновников, собравшихся и сидевших на своих местах, а сверх того, тут же находились академик и переводчик голландского языка, которые сидели вместе с чиновниками, только ниже их.

Вскоре по приходе нашем вышел губернатор. Заняв свое место, вынул он из-за пазухи бумагу и велел переводчикам сказать нам, что это присланное к нему из столицы повеление, касающееся до нас. Потом, прочитав оное, приказал перевести его нам. По толкованию наших переводчиков, смысл оного был такой, что если русский корабль, обещавшийся нынешним же годом прийти в Хакодате с требуемым японцами ответом, действительно придет и привезенный им ответ здешний губернатор найдет удовлетворительным, то правительство уполномочивает его отпустить нас, не дожидаясь на сие особенного решения. Когда повеление сие нам было изъяснено, губернатор объявил, что вследствие оного мы должны через несколько дней отправиться в Хакодате, куда после и он приедет и будет еще с нами видеться, а до того времени, пожелав нам здоровья и счастливого пути, вышел; потом и нам велено было идти.

Из замка отвели нас уже в хорошо прибранный дом, в тот самый, где мы жили в прошлом году; только теперь нашли его в другом виде. Тогда, быв перегорожен решетками, за коими беспрестанно в глазах у нас находился вооруженный караул, он походил некоторым образом на тюрьму, а ныне увидели мы совсем другое: решеток не было, и стража не была вооружена стрелами и ружьями. Мне назначили одну лучшую комнату, Муру и Хлебникову другую, а матросам и Алексею особую каморку. Стол наш сделался несравненно лучше, и кушанье подавали на прекрасной лакированной посуде хорошо одетые мальчики и всегда с великим почтением.

После сей перемены, кажется, японцы перестали нас считать пленными, а принимали за гостей: во-первых, дали нам особенные комнаты, а во-вторых, приметив, что матросы наши требовали от них более вина, нежели сколько, судя по их сложению, может выпить трезвый человек, они тотчас приказали не давать им вина без моего позволения. Через это они стали признавать меня их начальником, чего прежде не бывало.

В Мацмае мы, после объявления нам о намерении японцев возвратить нас, жили три дня.

Наконец, 30 августа поутру отправились мы в путь. Городом вели нас церемониально при стечении множества народа. Коль скоро мы вышли за город, то уже всякий из нас мог идти или ехать верхом по своей воле.

Шли мы той же дорогой в Хакодате, какой и оттуда пришли, и останавливались в тех же селениях; только теперь мы имели гораздо более свободы и содержали нас несравненно лучше.

2 сентября вошли мы в Хакодате при великом стечении зрителей. Там поместили нас в один казенный дом недалеко от крепости. Комнаты наши открытой своей галереей были обращены к небольшому садику. Перед решеткой галереи поставлены были из досок щиты, которые нижними концами плотно были прибиты к основанию галереи, а верхними отходили от нее фута на три, и сим-то пространством проходил к нам весьма слабый свет; сверх того, мы не могли видеть ничего из наружных предметов. В таком положении дом наш несколько походил на тюрьму, хотя в других отношениях был довольно опрятен и чисто прибран; однако ж дня через два, по просьбе нашей, щиты были сняты, и у нас стало очень светло. Тогда могли мы уже сквозь решетку видеть и садик.

Здесь стали содержать нас также хорошо; кроме обыкновенного кушанья, давали нам и десерт, состоявший из яблок, груш или из конфет, не после стола, а за час до обеда, ибо таково обыкновение японцев: они любят есть сладкое прежде обеда.

Вскоре по прибытии нашем в Хакодате навестил нас главный начальник города.

Спросив нас о здоровье, сказал он, что дом сей для нас мал, но мы помещены в нем потому, что теперь здесь много разных чиновников, да и губернатора ожидают, для которых отведены все лучшие дома, а притом есть надежда, что русский корабль придет скоро и мы на нем отправимся в свое отечество. Если же, паче чаяния, он ныне не будет, то на зиму приготовят для нас другой дом.

Через несколько дней после нас приехал на судне гинмиягу Сампей, и с ним прибыли академик, переводчик голландского языка и наш Кумаджеро. Переводчики и ученый тотчас нас посетили, потом стали к нам ходить всякий день и просиживали с утра до вечера, даже обед их к нам приносили. Они старались до прибытия «Дианы» как можно более получить от нас сведений, всякий по своей части.

Между прочим, голландский переводчик, списав несколько страниц из Татищева французского лексикона, вздумал русские объяснения французских слов переводить на японский язык, приметив, что сим способом может он узнать подлинное значение многих слов, которые иначе оставались бы ему навсегда неизвестными. Эта работа наделала нам много скуки, беспокойства и даже хлопот. Одного примера будет достаточно, чтоб показать любопытным, сколько имели мы затруднений и неприятностей на этом деле.

Между множеством русских слов, собранных японцами в свой лексикон, находилось слово «достойный», которое, как мы им изъяснили, означает то же самое, что и почтенный, похвальный. Когда же японцы переводили с нами вместе толкование на французское слово digne, то, встретив там пример: достойный виселицы, заключили, что слово «виселица», конечно, должно означать какую-нибудь почесть, награду, чин или что ни есть тому подобное; но лишь мы изъяснили им, что такое виселица, наши японцы и палец ко лбу. Как так, что это значит? Почтенный, похвальный человек годен на виселицу! Тут мы употребили все свое искусство в японском языке для уверения переводчиков, что мы их не обманули, и приводили им другие примеры из того же толкования, где слово достойный употребляется точно в том смысле, как мы им изъяснили прежде.

Такие затруднительные для нас случаи встречались нередко, и при всяком разе японцы, повесив голову на сторону, говорили: «Мудреный язык, чрезвычайно мудреный язык».

Любопытнее и важнее всего были для нас занятия Теске. Сначала он нам сказал, по повелению своих начальников, что правительство их сомневается, поняли ли Лаксман и Резанов ответы, данные японцами на их требования, и потому оно желает, чтоб мы, вместе с японскими переводчиками, перевели на наш язык с оригинальных бумаг ответы их Лаксману и Резанову и по прибытии в Россию постарались переводы сии довести до сведения нашего правительства, а если возможно, то и самого государя. Сверх сего, просили они списать на такой же конец копии с двух бумаг Хвостова. Потом японцы стали с нами переводить на русский язык бумаги, которые они хотели вручить, при отправлении нас на ожидаемый корабль, Рикорду и нам.

По окончании переводов всех сих бумаг Теске объявил нам приказание своих начальников, чтоб мы по содержанию оных не считали японцев такими ненавистниками христианской веры, которые принимали бы исповедующих оную за людей дурных и презрительных; этого они нимало не думают, а напротив того, очень знают, что во всякой земле и во всякой вере есть люди добрые и злые; первые всегда имеют право на их любовь и почтение, какого бы исповедания они ни были, а последних они ненавидят и презирают. Но что христианская вера строго запрещена японскими законами, тому причиной великие несчастия, которые прежде они испытали в междоусобной войне, последовавшей от введения к ним сей веры.

Между тем приехал в Хакодате Отахи-Коеки, бывший начальником на острове Кунасири в оба прибытия туда Рикорда. Он тотчас пришел нас навестить и обошелся с нами не по-прежнему: не делал уже нам никаких насмешек, а напротив того, говорил очень учтиво и ласково; спрашивал нас о здоровье и поздравлял со скорым возвращением в отечество. При сем случае Теске сказал нам, что, дав Рикорду прошлой осенью ответ, будто мы все убиты, он мог действительно нас погубить, но затем в последнее прибытие нашего корабля твердостью своей загладил прежний свой поступок, и вот каким образом. В Кунасири гарнизон состоял из войск князя Намбуского, и начальником оного был весьма значащий чиновник, гораздо старее Отахи-Коеки, хотя и повиновался ему, потому что последний управлял островом со стороны императора. Намбускому начальнику было сообщено о намерении японского правительства войти в переговоры с нашими кораблями, следовательно, палить в них не следовало; но он до самого прихода Рикорда не получал на сие повеления от своего князя, а потому, коль скоро «Диана» появилась, он решился, следуя прежним приказаниям, стрелять в нее, но Отахи-Коеки и товарищ его, присланный к нему по случаю ожидания чужестранных судов, став против пушек, сказали ему, что прежде он должен убить их и всех японцев, тут находящихся, которые состоят в службе императора, а потом может уже поступать с русскими, как захочет; но пока они живы, не допустят его исполнить своего намерения. Сим способом заставили они этого упрямого японца уважить волю правительства. Мы спрашивали Теске, как государь их примет такой дерзкий поступок, и он нам сказал, что об этом поступке должен судить князь Намбуский, а государь спросит только князя, почему повеления, согласного с его волей, не дано вовремя.

План средней части Хакодате. Из первого издания книги В. М. Головнина «Записки в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах»

Наконец, наступила вторая половина сентября, а о «Диане» и слухов не было. Мы крайне беспокоились, чтобы она не опоздала прийти сюда и в позднее осеннее плавание в здешних опасных морях не повстречалось бы с ней какого несчастия. Мы лучше желали, чтоб Рикорд отложил поход свой до будущей весны, отчего нам надлежало бы лишние восемь или девять месяцев пробыть в заключении, лишь бы только не подвергался он опасности. Но он непременно хотел кончить начатые им с таким успехом переговоры в нынешнем же году и тем показать японцам, что русские знают, как держать свое слово.

16 сентября ночью пришли к нам переводчики, по велению своих начальников, поздравить с приятным известием, лишь только сейчас полученным, что 13-го числа сего месяца примечено было большое европейское судно о трех мачтах близ мыса Эрмио, образующего западную сторону того большого залива,[168] внутри коего лежит порт Эдомо (Эдермо), куда Рикорд обещался прийти за лоцманом. Сомнения не оставалось, что это была наша «Диана».

Переводчики сказали нам также, что с сим известием тотчас отправили они курьера к губернатору и думают, что по получении оного он немедленно будет сюда. До 21 сентября никаких слухов о нашем корабле не было; но вечером того числа сказали нам, что в полдень того же дня видели оный весьма близко восточного берега Волканического залива и заметили, что он старается войти в порт Эдомо. Между тем собралось в Хакодате из ближних мест чрезвычайно много чиновников и солдат, которые, из любопытства нас видеть, беспрестанно к нам приходили. Приметив такое множество новых лиц и вспомнив, что по всему Хакодатскому заливу на берегах вновь построены на небольших расстояниях батареи и казармы, которые мы видели, когда шли в Хакодате, я стал беспокоиться, воображая, не намерены ли японцы коварством или силой захватить наш корабль в отмщение за то, что Рикорд задержал их судно и взял несколько человек с собою.

План порта Эдермо. Из первого издания книги В. М. Головнина «Записки в плену у японцев в 1811, 1812 и 1813 годах»

Подозрение мое усиливалось и тем обстоятельством, что в сношениях японцев с Рикордом они ни слова о сем деле не упоминали; и потому я спросил Теске, к чему собралось такое множество солдат в Хакодате и что значат все сии приготовления. На вопрос мой он отвечал, что японский закон требует великих осторожностей, когда приходят к ним чужестранные суда, и что когда Резанов был в Нагасаки, то еще несравненно большее число батарей было построено и собрано войск, но здесь потому так мало, что негде более взять. Впрочем, он смеялся моему подозрению и уверял, что мы не имеем причины бояться ничего худого со стороны японцев.

24 сентября переводчики известили нас о прибытии «Дианы» в Эдомо и показали письмо Рикорда к здешним начальникам, писанное на японском языке переводчиком Киселевым. Теске изъяснил нам содержание оного. Рикорд, получив вместо лоцмана одного из привезенных им весной сего года японских матросов, просил, чтоб прислали к нему более надежного человека, и именно требовал Такатая-Кахи, на которого он мог совершенно положиться. Извещал японцев, что имеет недостаток в воде, прося позволения налить оную, да еще просил, чтобы японцы ответы свои на его бумаги писали простым языком, а не высоким, которого чтение переводчику Киселеву неизвестно.

Теске и Кумаджеро сказали нам, что послано повеление не только позволить нашему кораблю налить воду, но и снабдить его съестными припасами, какие только есть в Эдомо. Касательно же просьбы Рикорда отвечать на его бумаги простым языком, заметили, что такие записки могут быть подписываемы только людьми низкого состояния. Если же ответ должен содержать в себе что-либо важное, тогда подписать его надлежит начальникам, но ни один японский чиновник не может, по их закону, подписать никакой официальной бумаги, написанной простым языком, почему и невозможно удовлетворить сему желанию Рикорда. Что принадлежит до требования его вместо лоцмана послать Такатая-Кахи, то отправить его отсюда без повеления губернатора не имеют они права, а на переписку о сем с губернатором потребно несколько дней, почему здешние начальники, быв уверены в лоцманском искусстве назначенного для сего дела матроса, советуют Рикорду идти с ним к Хакодате. Когда же корабль придет на вид сей гавани, тогда Такатай-Кахи немедленно будет выслан к нему навстречу.

Японцы хотели, чтоб обо всем этом я написал Рикорду. На это я охотно согласился, прибавив внизу, что пишу по желанию японцев. Еще они советовали мне упомянуть, что в Хакодате для наших соотечественников нет никакой опасности. Однако ж на это я не согласился, страшась сделаться виновником гибели наших товарищей, буде, паче чаяния, японцы имеют злое намерение и хитрят, и сказал, что не хочу этого написать, а в том, что для наших нет здесь опасности, японцы сами должны уверить Рикорда своими искренними и честными поступками.

На другой день приходил к нам гинмиягу Сампей подтвердить то же, что переводчики говорили накануне, и сказать, что письмо мое к Рикорду отправлено.

В ночь на 27-е число сделался недалеко от нашего дома пожар: загорелся магазин, принадлежащий одному купцу.[169] Вдруг пошла по городу тревога; караульные тотчас сказали нам о причине шума и стали готовиться выносить все вещи, буде бы нужно было. Но в ту же минуту пришли к нам переводчики, а потом и самый старший здешний чиновник Сампей известить нас, что меры взяты не допустить огня до нашего дома и чтоб мы с сей стороны были покойны. И действительно, пожар через несколько часов кончился истреблением только одного того магазина, где начался.

Поутру 27 сентября прибыл сюда губернатор, а вечером подошел к гавани наш корабль «Диана», к которому японцы, по обещанию своему, тотчас выслали навстречу Такатая-Кахи и с ним вместе начальника здешней гавани, как наиболее сведущего в лоцманском искусстве по сим берегам.

Наступившая темнота не позволила ввести «Диану» в гавань того же числа, почему и поставили они ее у входа в безопасном месте, о чем нас известил в ту же ночь гавенмейстер, когда возвратился на берег.

На другой день поутру «Диана» вошла в гавань при противном ветре, к великому удивлению японцев. Мы видели из окна каморки, где стояла наша ванна, как шлюп лавировал; залив был покрыт лодками, возвышенные места города – людьми. Все смотрели с изумлением, как такое большое судно подавалось к ним ближе и ближе, несмотря на противный ветер. Японцы, имевшие к нам доступ, беспрестанно приходили и с удивлением рассказывали, какое множество парусов на нашем корабле и как проворно ими действуют.

Через несколько часов после того как «Диана» положила якорь, явились к нам оба наши переводчика, академик и переводчик голландского языка с большим кувертом в руках, который привез на берег от Рикорда Такатай-Кахи. Они пришли, по повелению губернатора, для перевода присланной с «Дианы» бумаги, которая была написана от начальника Охотской области на имя первых двух по мацмайском губернаторе начальников в ответ на их требования. В ней Миницкий объяснял подробно, что нападения на японские селения были самовольные, что правительство в них нимало не участвовало и что государь император всегда был к японцам хорошо расположен и не желал им никогда наносить ни малейшего вреда, почему и советует японскому правительству, не откладывая нимало, показать освобождением нас доброе свое расположение к России и готовность к прекращению дружеским образом неприятностей, последовавших от своевольства одного человека и от собственного их недоразумения. Впрочем, всякая с их стороны отсрочка может быть для их торговли и рыбных промыслов вредна, ибо жители приморских мест должны будут понести великое беспокойство от наших кораблей, буде они заставят нас по сему делу посещать их берега.

Японцы чрезвычайно хвалили содержание сей бумаги и уверяли нас, что самовольные поступки Хвостова в ней объяснены для японского правительства самым удовлетворительным образом; почему они и поздравляли нас с приближающимся нашим освобождением и возвращением в свое отечество.

Теперь я должен возвратиться к неприятному предмету. С самого того дня, как мы услышали о появлении «Дианы» у японских берегов, Мур сделался печальнее и задумчивее прежнего. Увидев, что ему нет ни малейшей надежды остаться в Японии, решился он запутать производимые переговоры и на сей конец начал уверять японцев, что бумага Миницкого написана неблагопристойно, потому что в ней есть оскорбительные угрозы, будто русские суда могут их беспокоить и вредить японской торговле и приморским жителям. Он называл это одними пустыми словами. Но переводчики в ответ сказали ему с негодованием, что японцы не дураки; им и самим очень хорошо известно, какое великое беспокойство и вред могут на их берегах причинить наши корабли в случае войны; впрочем, письмо Миницкого во всех отношениях написано благоразумно. Такой их отзыв о сей важной для нашего дела бумаге совершенно нас успокоил. Над Муром же просьбы и увещания наши отнюдь не действовали.

Миницкий в письме своем, между прочими официальными предметами, обращал частным образом от своего собственного лица к здешним начальникам просьбу в пользу бывшего в России японца Леонзайма, который, по дошедшему до Миницкого слуху,[170] навлек на себя гнев своего правительства. После переводчики нам сказали, что сие понравилось чрезвычайно здешнему губернатору и всем начальникам, которые превозносили поступок сей до небес и говорили, что теперь сидящие в столице старики[171] узнают свою ошибку и уверятся, что русский народ человеколюбивый и сострадательный.

В тот же день от переводчика узнали мы, что у Рикорда есть письмо и подарки к мацмайскому губернатору от иркутского гражданского губернатора и что Рикорд намерен сам вручить оные японским чиновникам, для чего и назначен будет день, когда он должен приехать на берег. На шлюпках же встретить Рикорда, чтоб с ним видеться и переговаривать, японские чиновники не могут. Это известие некоторых из моих товарищей немало встревожило. Они думали: с какой стати японцы, не освободив ни одного из нас, хотят, чтобы второй начальник корабля приехал к ним, поступив таким образом с первым? Они с большим нетерпением и страхом ожидали, чем свидание это кончится.

Оно произошло, наконец, 30 сентября. Во все продолжение оного к нам приходили несколько японцев и приносили грубо сделанные, ни на что не похожие изображения (по мнению их) наших офицеров и матросов, говоря, что они сняли их на месте; но о переводчике сказали, что у него японские черты лица и, верно, он японец, хотя и в русском платье. Мы и сами не знали, кто таков был Киселев, и когда переводчики изъясняли нам письмо, полученное от Рикорда из Эдомо, писанное на японском языке переводчиком Киселевым, то на вопрос их, кто он таков, мы сказали: думаем, какой-нибудь иркутский житель, выучившийся их языку у оставшихся добровольно там японцев.

По окончании первой конференции переводчики тотчас прибежали к нам сказать, что губернатор позволяет нам взойти наверх и посмотреть, как Рикорд поехал назад. Взойдя во второй этаж, мы увидели парадную губернаторскую шлюпку,[172] едущую с берега к «Диане» под тремя флагами: один из них был японский, а другие два – наш военный и белый перемирный, но людей, по отдаленности, различить было невозможно.

Мы еще не успели сойти, как японцы принесли к нам для перевода привезенное Рикордом письмо, к чему мы приступили в ту же минуту. Письмо это иркутский гражданский губернатор написал по первым донесениям Рикорда, когда ему не была еще известна японская бумага, впоследствии от них на «Диану» доставленная. Губернатор начинает свое письмо изложением обстоятельств нашего к ним прибытия и коварных поступков, посредством коих они нас взяли, и объясняет своевольство дел Хвостова. Потом просит мацмайского губернатора освободить нас или вступить в переговоры с Рикордом, от него уполномоченным. Если же ни того, ни другого без воли своего правительства он сделать не может, то уведомить его, когда и куда должен он будет прислать корабль за ответом. Между прочим, упоминает он о посылаемых от него подарках, состоящих в золотых часах и красном казимире, которые он просит мацмайского губернатора принять в знак соседственной дружбы. Притом говорит, что Рикорд имеет у себя другое к нему письмо, благодарительное за наше освобождение, которое приказано ему тотчас, коль скоро нас освободят, вручить мацмайскому губернатору.

В окончании же письма упоминается, что к оному приложены маньчжурский и японский переводы; но японцы сказали нам, что здесь нет у них маньчжурского переводчика, а в японском переводе многих мест они понять не могут, и потому непременно им нужно иметь наш перевод, которым мы занимались более двух дней.[173] Когда же мы его совсем кончили, переводчики представляли оный губернатору; потом опять принесли к нам спросить объяснения на некоторые места.

Они очень хвалили содержание сего письма, только одно место в нем им не нравилось, где упоминается, что его императорское величество приписывает вероломный против нас поступок японцев самовольному действию кунасирского начальника, учиненному против воли японского государя. Это, конечно, не могло им нравиться, ибо они сами в своей бумаге признали и нам сказывали, что мы взяты по повелению правительства.[174]

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.