|
Пребывание в пленуГородская тюрьма стояла при подошве высокого утеса и кроме двух деревянных стен была обведена еще земляным валом, на коем были поставлены рогатки. Войдя во внутренний двор, увидели мы огромный сарай; вступив в оный, нашли, что внутреннее расположение тюрьмы было точно такое же, как той, где мы содержались по прибытии в Мацмай, с той только разностью, что здесь было, вместо двух, четыре клетки, из коих одна побольше, две поменее. В сарае тюремный пристав[134] по имени Кизиски развязывал нас одного после другого и обыскивал с ног до головы, для чего мы должны были раздеваться до рубашки; обыскав меня первого, велели мне войти в самую малую клетку,[135] стоявшую в темном углу здания; Хлебникова поместили подле меня в другую клетку, которая была побольше моей и посветлее; подле него содержался один японец; а в четвертую клетку, самую большую и, по положению своему, лучшую,[136] поместили всех матросов; потом заперли наши клетки замками и дверь затворили. Мы не могли понять, что значили губернаторские слова, что матросы будут содержаться в настоящей тюрьме, а мы в инверари; напротив того, теперь видим, что наши места гораздо хуже. После мы уже узнали, что различие состояло в том, что из нас каждый имел свою клетку, а матросы помещены были все вместе в одной. Впрочем, мы такой милости не очень желали, да и наши клетки были так близки, что я с Хлебниковым свободно мог разговаривать. Заключенный подле Хлебникова японец тотчас вступил с ним в разговор, сказав свое имя и объявив, что через шесть дней его выпустят; потом подал он ему небольшой кусок соленой рыбы, за который Хлебников подарил ему белую косынку,[137] а рыбой поделился со мной. Голод заставил нас почесть этот кусок большим лакомством. Поздно вечером уже бывший наш работник Фок-Массе с двумя мальчишками принес нам ужин, состоявший из жидкой кашицы и двух маленьких кусочков соленой редьки на каждого, а для питья теплую воду. Фок-Массе имел вид сердитый; на вопросы наши отвечал грубо, но не бранил и не упрекал нас в том, что мы ушли.[138] После ужина японцы подали мне сквозь решетку какой-то старый спальный халат, пронесли что-то и к моим товарищам; потом двери у сарая заперли на замок, и у нас сделалось совершенно темно, ибо решетка между нами и караульнею была обита досками, почему свет оттуда к нам не проходил. Коль скоро при захождении солнца ударило шесть часов, то после того каждые полчаса караульные к нам входили с фонарями и осматривали нас, а иногда будили и заставляли откликаться, и как ночные летние часы у японцев очень коротки, то они почти беспрестанно к нам входили и не давали нам покоя. На рассвете (4 мая) пришел к нам чиновник и всех нас перекликал по именам, а около полудня сказали, что мы должны идти к губернатору, и повели нас в замок, связав, как накануне, и таким же порядком за конвоем, как водили прежде. В замке посадили нас в переднюю перед судебным местом, и через несколько минут привели Мура и Алексея, которых, однако же, посадили в судебном месте особо. Через несколько времени ввели нас в присутственное место, развязав прежде руки мне и Хлебникову совсем и оставив только веревки по поясу, а матросам развязали одни кисти, локти же оставались связанными, но Мур и Алексей связаны не были. Когда губернатор вошел и занял свое место, то начал снова предлагать нам многие из прежних вопросов, а на некоторые из них требовал пояснения. Когда же все было кончено, спросил меня, как я считаю поступок своего ухода – хорошим или дурным, и как признаю себя – правым или виноватым перед японцами. – Японцы сами, – отвечал я, – заставили нас принять такие меры: во-первых, взяв нас обманом, показаниям нашим не верят и не хотят снестись с нашими судами, буде бы они пришли сюда, чтобы получить от нашего правительства уверения в справедливости того, что мы объявляем. Итак, что нам было делать? Посему я и не считаю себя перед ними виноватым по самой справедливости дела. Губернатор на это сказал, что он удивляется моим словам: взятие нас в плен старое дело и говорить о нем не должно, а он спрашивает только, прав ли я или виноват в том, что ушел, и что если я буду считать себя правым, то он этого никак не может представить своему государю. Я тотчас приметил, что ему хотелось, чтобы мы признали себя виноватыми, и потому сказал: «Если бы мы судились с японцами перед Богом или там, где были бы мы наравне, то я мог бы много кое-чего сказать в оправдание нашего поступка; но здесь японцев миллионы, а нас шесть человек, и мы у них в руках. Итак, пусть они судят, как хотят, прав ли я или виноват; я только прошу их считать виноватым меня одного, ибо прочие мои товарищи ушли по моему приказанию». Приметно было, что губернатор с большим удовольствием принял признание мое в том, что я виноват, и сказал: похвально, что, желая оправдать своих соотечественников, я беру всю вину на себя; но в таком случае послушание моим повелениям может быть только некоторым образом извинительно матросам, а не Хлебникову, ибо он, быв сам офицером, должен знать, что начальство мое над ним простиралось, пока мы были на корабле, а не в плену. Потом сделал он Хлебникову подобный вопрос, признает ли он себя виноватым, и когда Хлебников стал приводить в наше оправдание доводы, что по всем правилам справедливости и человеколюбия нельзя нас обвинять, то японцы начали было сердиться и беспрестанно повторяли, что таких ответов нельзя им представить своему государю. Напоследок уже то лаской, то гневом убеждали нас всех сказать прямо, что мы нехорошо сделали, говоря, что это нам же послужит в пользу; и когда мы на это согласились, то они весьма были довольны. После того вскоре губернатор отпустил нас, оставив у себя для расспросов Мура и Алексея. По выходе из судебного места нам завязали руки и отвели нас в тюрьму прежним порядком. Я нашел в своей клетке, вместо данного мне накануне мерзкого халата, прежнее одеяло и большой халат на вате; к товарищам моим также положили спальный прибор. Теперь стали нас содержать, можно сказать, настоящим образом по-тюремному, так же точно, как и японца, вместе с нами заключенного. Я уже сказал, в каких клетках мы были заключены; внутри они были очень чисты, а также и в коридорах наши работники мели каждый день. Когда же нас водили в замок, они выметали наши клетки и спальное наше платье выносили на солнце просушивать. Кормили нас по три раза в день: поутру, в полдень и вечером. Пища состояла в крутой из сарачинского пшена каше вместо хлеба, которую давали по порциям, меркой, наподобие наших гречневиков. Такой порции для нас было слишком достаточно, и мы не могли всю ее съедать, но матросы находили, что она для них мала. Впрочем, это только вначале, пока после трудного нашего путешествия и претерпенного голода мы чувствовали большой позыв на еду, а после и для них порции сей было достаточно. С кашей давали нам похлебку из морской капусты или из какой-нибудь дикой зелени, как то: из бортовнику, черемши или дегильев, подмешивая в нее для вкуса квашеных бобов, называемых по-японски мисо; к чему иногда прибавляли несколько кусочков китового жиру, а временем, вместо похлебки, давали кусочка по два соленой рыбы с квашеной дикой зеленью, что бывало по большей части по вечерам. Пили мы теплую воду, и всегда, когда угодно было: если бывало ночью спрашивали мы пить, то караульные тотчас без всякого ропота будили работников и приказывали приносить нам воды. Но уже умываться нам здесь не приносили и гребней не давали, а умывались мы той водой, которую спрашивали для питья. Гребенку же стали давать через несколько времени после, и она, как кажется, была штатная тюремная, ибо зубцы ее были крайне малы – видно, для того, чтоб мы не могли ими сделать себе вреда. Спустя несколько дней от последнего нашего свидания с губернатором повели меня одного в замок, где в присутствии некоторых чиновников первый и второй по губернаторе начальники меня расспрашивали, приказав прежде, чтоб я, по болезни в ногах, сел на поданный мне стул. До входа моего еще в присутственное место выходил ко мне Теске. Разговаривая со мной о Муре, сказал он, что Мур жестоко на нас сердит и говорил очень много дурного о наших поступках; но Теске советовал мне не печалиться, ибо японцы не расположены верить всем словам Мура. Сверх того сказал он мне, что Мур просился в японскую службу. Прежде нежели японские чиновники стали меня спрашивать, я просил их, чтоб они позволили мне открыть им мои мысли и выслушали меня со вниманием, а переводчиков просил передавать мои слова как можно вернее. Они отвечали, что рады будут слушать все, что я желаю им сообщить. Тогда я спросил их: «Если бы три японских офицера были где-нибудь в плену и двое из них сделали точно то, что мы, а третий то, что сделал Мур, и подробный отчет об их поступках дошел бы до Японии, то пусть они теперь мне скажут по чистой совести, как бы японцы стали о них судить». Они засмеялись и не дали на вопрос мой никакого ответа, но вместо того старший из них сказал мне, чтоб я ничего не боялся: для японцев как Мур, так и все другие русские равны; им только нужно знать настоящее дело. Потом продолжал, что по японским законам ничего скоро не делается, и потому мы теперь в тюрьме; но когда приедет новый губернатор, нас переведут в другое, лучшее место, а после и в дом, и есть надежда, что правительство их велит отпустить нас в Россию. После сего начали они меня спрашивать. Первый их вопрос был: справедливо ли, что они слышали от курильцев, будто Резанов участвовал в сделанном на них нападении, дав прежде о сем Хвостову повеление, которое после хотя он и отменил, но Хвостов не послушался, а исполнил первое повеление. Нетрудно было мне угадать, кто таковы были эти курильцы: все это открыл им Мур. На сей вопрос я сказал, что мы никак не можем верить, чтобы Резанов участвовал в сем деле, но что Хвостов исполнил то без его повеления. Потом японцы предлагали мне множество вопросов из лежавшей перед ними тетради касательно нашего плавания, предмета экспедиции, о состоянии России и о политических ее отношениях к европейским державам, а особенно к Франции. Я видел, что все их сведения получили они тем же путем. Когда самое неприятнейшее для меня дело это было окончено, старший из двух чиновников сказал мне, чтобы мы ничего не боялись и не печалились, а помнили, что японцы такие же люди, как и другие, следовательно, никакого зла нам не сделают, и с таким утешением отпустил меня. Вскоре после сего случая пришел к нам чиновник Накагава-Мататаро с обоими переводчиками. Они принесли с собой бумагу, в которой были записаны наши ответы, с тем, чтобы их проверить. При сем случае они нам сказали, что показание наше, где и как мы взяли ножи, а также известие, слышанное нами о повелении, как поступать с русскими судами, и об отправлении войск и пушек в Кунасири, не записано и чтоб мы в другой раз, когда губернатор станет нас спрашивать, о том не говорили. Это сделано было, без сомнения, для того, чтобы пощадить своих людей, в сем деле запутанных. Мы и сами, желая избавить от беды невинных солдат и работников, через оплошность коих получили мы ножи, а также спасти и самого Теске, охотно согласились на это предложение. Но второе их требование было слишком нам противно; оно произвело между японцами и нами горячий спор и заставило Мататаро, против его обыкновения, слишком разгорячиться, бранить и угрожать нам. Он хотел, чтоб мы сами совершенно оправдали Мура, признали, что намерение его уйти с нами было действительно притворное и что он Симонова и Васильева никогда не уговаривал согласиться на наш план. Но мы на это не согласились и ничего не хотели переменить в ответах наших по сему предмету. Мы говорили: «Какое намерение имел в сердце Мур, нам неизвестно, но поступки его не показывали, чтобы он притворялся, и мы уверены, что он действительно хотел уйти с нами и, вероятно, ушел бы, если б робость ему не воспрепятствовала пуститься на такое отчаянное предприятие». Мы имели весьма важные причины не давать ему способов вывернуться из этого дела. Считаю за нужное объяснить сии причины, чтобы читатели не приписали наших поступков мщению или желанию погубить Мура. Он, как я сказал выше, покушался исключить себя из числа русских и старался уверить японцев, что он родом из Германии. Следовательно, если б мы сами засвидетельствовали непричастность его в наших видах и всегдашнюю преданность к японцам, то немудрено, что японцы, погубив нас, могли бы отправить его на голландских кораблях в Европу для возвращения в мнимое его отечество, Германию, откуда он мог бы прибыть в Россию. Тогда, не имея свидетелей, в его воле было составить своим приключениям какую угодно повесть, в которой он, может быть, приписал бы свои дела нам, а наши себе, и сделал бы память нашу навеки ненавистной нашим соотечественникам. Вот какая мысль более всего нас мучила, и потому мы не хотели отступить от истины для оправдания Мура. Впрочем, если б это оправдание, от нас зависевшее, могло доставить ему достоинство первого вельможи в Японии, лишь бы только не возвращение в Европу, мы охотно бы на это согласились, несмотря на то, что он изыскивал все средства вредить нам.[139] Мататаро и переводчики приходили к нам дня два или три сряду и уговаривали нас переменить наше показание касательно Мура; но как мы твердили одно и то же, то они нас оставили, но сделали ли какие-нибудь перемены в наших ответах, мы не знаем. Между тем я крайне беспокоился мыслями, что Мур какой-нибудь хитростью выпутается из беды, получит со временем дозволение возвратиться в Европу, очернит и предаст вечному бесславию имена наши, когда никто и ни в какое время не найдется для опровержения его. Такая ужасная мысль доводила меня почти до отчаяния. Я в это время захворал, и хотя первые семь или десять дней лекарь к нам не ходил, несмотря на то, что матросы требовали его помощи, но теперь японцы умилостивились, и лекарь стал посещать нас каждый день. Вскоре после того японцы немного улучшили наше содержание, начали иногда давать нам род лапши, называемой у них туфа; с кашей варили мелкие бобы, которые они почитают не последним лакомством, а несколько раз давали и похлебку из курицы; для питья же, вместо воды, стали давать чай. Соседу нашему, японцу, содержавшемуся не шесть дней, как он нам сказал прежде, но гораздо более, сделано было на тюремном дворе телесное наказание,[140] так что мы крик его могли слышать. В тот же день пришел к нам с переводчиком Кумаджеро чиновник и уголовный судья Мататаро объявить, по приказанию губернатора, чтоб мы, слышав о наказании преступника, содержавшегося с нами в одном месте, не заключили, что и мы можем быть подвержены подобному наказанию, ибо, по японским законам, иностранцев нельзя наказывать телесно. В то время мы думали, что сие уверение было ложное, сказанное только, чтоб нас успокоить; но после узнали, что действительно у них существует такой закон, из которого исключены только те иностранцы, кои будут проповедовать японским подданным христианскую религию; ибо против таковых у них есть самые жестокие постановления.[141] В половине июня водили нас всех раза два к губернатору, где, в присутствии его и других чиновников, читали нам наши ответы и спрашивали, так ли они написаны. Все те случаи, которые могли быть пагубны для японцев, впутанных в наше дело, и о коих я говорил выше, были выпущены, почему мы о них и не напоминали. Но когда читали ответы Мура, то мы делали возражения, ибо он от всего отперся и уверял, что никогда не уговаривал матросов уйти. При сем случае Шкаев ему сказал: «Побойтесь бога, Федор Федорович! Как вам не совестно? Разве вы никогда не надеетесь быть в России?» Я и Хлебников сказали ему: «Молчи!» Мур это тотчас взял на замечание, и мы после за эти слова дорого было заплатили, как то впоследствии будет описано. Наконец, японцы, видев наши споры, взяли на себя согласить сделанные нами ответы и отпустили нас. 29 июня прибыл в Мацмай новый губернатор Ога-Савара-Исено-Ками. 2 июля повели нас в замок. В присутственном месте нашли мы всех тех чиновников, которые обыкновенно бывали при наших допросах, и Мура с Алексеем. Лишь только мы вошли, как Мур сказал мне, чтобы я ничего не боялся, ибо дела идут хорошо. Через полчаса прибыли оба губернатора со свитами; у каждого из них по одному чиновнику шли впереди, а все прочие назади. В свите нового губернатора, который был старее,[142] находилось двумя человеками более, нежели у прежнего; шел он впереди и сел на левой стороне, а прежний губернатор рядом с ним на правой. Все бывшие тут японцы отдали им свое почтение обыкновенным у них образом, о коем я упоминал прежде, а мы поклонились по-своему. Прежний губернатор, Аррао-Тадзимано-Ками, указав на товарища своего, сказал, что это приехавший к нему на смену буниос Ога-Савара-Исено-Ками, и велел нам сказать ему, начиная с меня, чины и имена наши, что и мы сделали с поклоном, говоря: я такой-то. На это он нам отвечал с улыбкой и небольшим наклонением головы вперед. Потом прежний губернатор, приказав одному из чиновников принести большую тетрадь, сказал, что она написана Муром и что теперь нам нужно ее прочитать и объявить им, согласны ли мы в том, что описывает Мур. После сего оба губернатора вышли, поручив бывшим тут чиновникам выслушать наше мнение. Мур сам стал читать свое сочинение, в коем, после многих комплиментов прежнему губернатору, уделяя частицу и новому, описывает он все наши сборы уйти почти так, как они действительно происходили, утверждая, однако ж, что его согласие с нами было притворное. Опровергает наши ответы, стараясь нас обвинить. Потом открывает японцам причину нашего путешествия; описывает подробно состояние восточного края Сибири и делает некоторые замечания о России вообще, а в заключение просит у японцев для нас милости. Выслушав бумагу, мы стали на некоторые места делать свои возражения; но японцы жестоко против нас за это рассердились и говорили, что мы не имеем права оспаривать Мура; посему я сказал, что если они хотят объявления Мура непременно принять за справедливые, то мы переспорить их не можем, свидетелей здесь нет, и так пусть будет по их желанию. Хлебников предложил еще несколько возражений и тем более раздражил японцев; напоследок и он замолчал; но мы приняли твердое намерение не подписывать бумаги Мура, если б японцам вздумалось утвердить оную нашей подписью, чего, однако ж, не последовало. По окончании сего дела оба губернатора опять вошли прежним порядком, и один из чиновников донес им, что бумага Мура нами прочитана. Что же он сказал касательно нашего о ней мнения, мы разобрать не могли. После сего новый губернатор вынул из-за пазухи куверт, по-европейски сделанный, отдал его прежнему губернатору, а этот одному из чиновников, от коего передан он переводчику, а наконец дошел и к нам. Русская надпись на нем заключалась в двух словах: «Мацмайскому губернатору». В куверте находился лист, на коем написаны были по-русски, с французским переводом, угрозы японцам и пр. в случае, если они не согласятся торговать с нами. Мы тотчас увидели, что это бумага, присланная Хвостовым, о коей японцы нам говорили прежде. Впрочем, она была без числа, никем не подписана, и не сказано в ней, по чьему повелению послана она в Японию. Сим старались мы доказать, в чем и Мур нам усердно помогал, что произошла она от своевольства частного человека и что мы уверены и можем клятвой утвердить, что правительство наше не имело в деле ни малейшего участия, хотя писавший оную и простер свою дерзость столь далеко, что такую бумагу осмелился послать в Японию. Она не что иное, как подложное сочинение, написанное дерзким, малозначащим человеком. Когда губернаторы выслушали наши доказательства, новый из них сказал, что он не спрашивает, подложная ли это бумага, а хочет только знать подлинное ее содержание, чтобы мог о том донести своему государю. Посему мы ее тут же перевели словесно, а после Мур перевел и письменно. В заключение новый губернатор сказал нам, что в непродолжительном времени нас переведут в другое, лучшее место и содержание наше улучшат. После сего оба губернатора вышли, а потом и нас отвели опять в тюрьму. С этого дня все японцы, при нас бывшие, переменили свое обхождение с нами: они сделались гораздо снисходительнее. От Теске узнали мы, что Мур и Алексей, по уходе нашем, переведены были в прежнее наше жилище, которое теперь назначается для нас, а для Мура с Алексеем там же делают особую пристройку,[143] и потому, пока оная не будет готова, мы должны оставаться в тюрьме. Сверх того, Теске нам сказал, что государь их при отпускной аудиенции нового губернатора велел ему всячески стараться о сохранении вашего здоровья и по прибытии его в Мацмай тотчас переменить содержание наше к лучшему. 9 июля привели нас опять к замку в присутствии обоих губернаторов. Тогда новый из них сказал, что как мы ушли единственно с той целью, чтоб возвратиться в свое отечество, впрочем, не имели намерения сделать какой-либо вред японцам, то он теперь, по согласию с своим товарищем, переменяет наше состояние к лучшему в надежде, что в другой раз на подобный поступок мы не покусимся, а станем ожидать терпеливо решения о нас японского государя. Что же принадлежит до них (губернаторов), то оба они будут всеми мерами стараться о доставлении нам позволения возвратиться в отечество. С окончанием сей речи вмиг сняли с нас веревки; мы почти и не приметили, как прежде солдаты, сидя за нами, развязывали их и приготовлялись снять в одну секунду. После сего прежний губернатор уверял нас, что доброго своего расположения к нам он нимало не переменил и столько же будет пещись о нас, как и прежде; потом, пожелав нам здоровья и дав совет, чтобы мы молились Богу и уповали на его волю, простился с нами. * * *Теперь пошли мы уже не в тюрьму, а в прежнее наше жилище, называемое по-японски оксио, где мы жили до перевода нас в дом. Нам шестерым назначили прежнее наше место, а Мура с Алексеем поместили в пристроенной к одной из наших стен каморке, в которую был особенный вход со двора. С переменой нашего жилища и содержание наше улучшилось. Пишу нам стали давать гораздо лучше, нежели какую мы получали, живши прежде в том же самом месте, а сверх того, каждый день велено было давать нам по чайной чашке саке.[144] Дали трубки, табачные кошельки и весьма хороший табак. Чай у нас был беспрестанно на очаге; сверх того, дали нам гребенки, полотенцы и даже пологи от комаров, которых здесь было несметное множество. Состояние наше чрезвычайно переменилось; японцы стали нам давать наши книги, дали чернильницу и бумаги. Пользуясь этим, вздумали мы сбирать японские слова, записывая их русскими буквами. Наконец, хотелось нам выучиться писать по-японски, и мы просили переводчика Кумаджеро написать нам азбуку, но он сказал, что для этого ему нужно прежде выпросить позволение своих начальников, а потом объявил, что японские законы запрещают учить христиан читать и писать на их языке, почему начальники на сие и не могут согласиться. Итак, мы должны были довольствоваться тем, что могли сбирать японские слова и записывать их по-русски. 14 июля отправился из Мацмая прежний губернатор; с ним вместе поехал Теске в должности секретаря. Он обещался к нам писать из столицы о новостях по нашему делу и просил нас отвечать ему, отдавая письмо для пересылки Кумаджеро. Решения из столицы скоро ожидать мы не могли, ибо губернатору нужно было на один проезд туда употребить двадцать три или двадцать пять дней. Но мы со дня на день ожидали прибытия наших судов; боялись только, что японцы не скажут нам о них, и мы ничего не узнаем, когда они придут и что сделают. Между тем мы от скуки курили табак, перечитывали старые свои книги, записывали и твердили японские слова, а сверх того, вздумал я записать на мелких лоскутках бумаги все случившиеся с нами происшествия и мои замечания. Писал я полусловами и знаками, мешая русские, английские и французские слова, так, чтобы кроме меня никто не мог прочитать моих записок. Я опасался, чтоб японцы со временем нас не обыскали и не отняли сих бумаг, для чего и носил их около пояса в длинном узеньком мешочке, который мне сшил Симонов из моего жилета. Впрочем, по нынешним поступкам японцев, мы не имели большой причины опасаться, чтоб они привязались к нашим бумагам, ибо когда мы ушли, то черновая копия поданного нами губернатору показания была у Шкаева, которую после у него японцы взяли, но ни слова не спрашивали у нас, что это за бумага. Компас Хлебникова также попался к ним, и они не полюбопытствовали спросить, к чему могла бы служить такая вещь, а сами, верно, не знали, что это был компас; иначе, без всякого сомнения, стали бы расспрашивать, как мы его сделали. Надобно думать, что японцы такую необыкновенную для них вещь сочли каким-нибудь симпатическим лекарством.[145] Новый губернатор опытами показывал, что он не менее хорошо был к нам расположен, как и предместник его. Дозволять нам выходить из места нашего заключения несовместно было с японскими законами, почему он и не мог этого сделать; но чтобы доставить нам способ пользоваться свежим воздухом, приказано от него было держать растворенными настежь ворота в нашем здании с утра до вечера, а один раз в праздник[146] прислал он к нам ужин со своей кухни. |
|