|
Перемена к лучшему в нашем заключенииТеперь упомяну я о некоторых снисхождениях, которые японцы оказали нам в течение октября. Я сказал уже выше о теплом платье и о медвежинах, которые японцы нам дали, а как погода становилась день ото дня холоднее и мы жили, можно сказать, почти на открытом воздухе, то японцы наружную решетку между столбами оклеили бумагой, оставив вверху окна, которые открывались веревкой и закрывались, как корабельные порты. Окна сии, однако ж, сделали они по усиленной нашей просьбе, ибо посредством их по крайней мере иногда могли мы видеть небо и вершины дерев. В нашем положении и то нас утешало, что хотя изредка могли мы, подобно людям, на свободе живущим, смотреть на небо. Потом перед каждой клеткой, шагах в полутора или двух, вырыли они большие ямы и на всех сторонах их положили толстые плиты, а внутрь вместо вынутой земли насыпали песку. Таким образом устроив очаги, стали они держать на них с утра до вечера огонь, употребляя для того дровяной уголь. У огня мы могли греться, сидя в своих клетках на полу, подле решеток. Через несколько дней после того дали нам японцы курительный табак и трубки на весьма длинных чубуках, на середине коих насадили они деревянные круги такой величины, чтобы не проходили они сквозь решетку между столбами. Это сделано было в предосторожность, чтоб мы не могли взять к себе в тюрьму трубок с огнем. Такая странная недоверчивость была нам крайне неприятна, и мы не скрывали этого от японцев, упрекая их за варварское их мнение о европейцах. Но они смеялись и ссылались на свои законы, говоря, что они повелевают не давать ничего такого пленным, чем бы могли они причинить вред себе или другим, и что табак позволяют нам курить по особенному снисхождению губернатора. Японцы говорили нам, что, по их обыкновению, ничего нельзя делать вдруг, а все делается понемногу, почему и наше состояние улучшают они постепенно: да и в самом деле, мы испытали, что японцы двух одолжений в один день никогда не сделают. В последней половине октября приступили мы к описанию нашего дела. Для того были нам даны бумага и чернила. Кумаджеро хотел, чтоб мы сперва написали на собственных листах сами за себя и за матросов наших, так сказать, послужные наши списки, то есть где и когда мы родились, имя отца, матери, сколько лет в службе и пр. Мы удовлетворили его требованию; но когда это было кончено, он хотел, чтоб мы на тех же листах продолжали писать всякий вздор, о котором они нас спрашивали. Таких пустых вещей мы писать не хотели, сказав, что нашего века не достанет описать все безделицы, о которых японцы нас расспрашивали. Японцы сначала сердились и увещевали нас, чтоб мы не отговаривались делать то, что может послужить нам в пользу. Однако ж мы настаивали на своем, и они согласились, чтобы мы не писали ничего, к нашему делу не принадлежащего. Дело же наше должно быть описано с отбытия нашего из Петербурга: зачем пошли, где плавали и зимовали, как увиделись с японцами и пр. Притом они сказали нам, что все прочее может быть описано коротко, но о сношениях наших с японцами надлежит писать как можно подробнее и вразумительнее, не выпуская самомалейшего происшествия, а притом в описании нашем нужно упомянуть о Резанове и Хвостове все то, что мы словесно сообщили японцам. Мы на это согласились и условились с Кумаджеро таким образом, что в небытность его у нас в тюрьме мы станем писать, а когда он придет, то, взяв Алексея в нашу клетку, будем переводить написанное на японский язык, а он нас просил копию для перевода писать так, чтобы между каждыми двумя строками можно было поместить еще две и более. Условясь таким образам, принялись мы за дело. Нам хотелось сперва писать начерно, чтобы иметь у себя копию; но, опасаясь, чтобы караульные наши этого не заметили и после не отобрали у нас наших бумаг, мы делали это весьма скрытно и с величайшим трудом. Хлебников садился обыкновенно подле решетки в большом своем халате, спиною к японцам, ставил подле себя в маленькой деревянной ложечке[99] чернила и писал соломинкой,[100] а я ходил взад и вперед и давал ему знать, когда кто из караульных принимал такое положение, что мог приметить его занятия. Бумаги, которую приносил нам Кумаджеро, мы не смели употреблять, опасаясь, не ведет ли он ей счет, но писали на мерзкой бумаге, которую получали для сморкания носа, а Мур переписывал набело наши сочинения, которые мы диктовали ему под видом обыкновенного разговора. Но это было еще ничто в сравнении с трудностью, которую встретили мы при переводе с такими толмачами, каковы были Алексей и Кумаджеро. Правда, что мы старались написать свою бумагу, употребив в оной сколько возможно более слов и оборотов, к которым Алексей привык; так, например, вместо оченъ или весьма ставили шибко; неприятельские действия означали словом драться; вместо приходил с дружескими намерениями писали с добрым умом и пр., так что наше сочинение могло бы очень позабавить читателя своим слогом. Но со всем тем мы не в силах были, да и способов не имели выразить мысли наши совершенно понятным для Алексея образом, а иногда встречались такие места, которые он весьма хорошо понимал, но не находил на курильском языке приличных слов или выражений, чтоб сообщить японскому переводчику. Кумаджеро приступил к делу следующим образом. Сначала спрашивал у нас настоящий русский выговор каждого слова и записывал его японскими буквами над тем словом. Записав таким образом произношение слов целого листа, начинал он спрашивать, что каждое из них значит само по себе независимо от других, и также записывал над словами японские значения. Японский переводчикВот тут мы довольно помучились: он был человек лет в пятьдесят, от природы крайне туп и не имел ни малейшего понятия о европейских языках и, я думаю, ни о какой грамматике в свете. Когда мы ему толковали какое-нибудь слово посредством Алексея, и знаками, и примерами, он, слушая, беспрестанно говорил: «О! о! о!», что у японцев значит то же, как у нас: да, так, понимаю. Таким образом толковали ему об одном слове с полчаса и более и оканчивали, воображая, что он хорошо понял. Но лишь мы переставали говорить, он нас в ту же минуту опять о том же спрашивал, признаваясь, что совсем нас понять не мог, и тем досаждал нам до крайности. Мы сердились и бранили его, а он смеялся и извинялся тем, что он стар, а русский язык слишком мудрен. Одно слово «императорской» занимало его более двух дней, пока понял он, что оно значит. Часа по два сряду мы объясняли ему это слово, приводя всевозможные примеры. Алексей знал его значение очень хорошо и также толковал ему, а он слушал, улыбаясь, приговаривал: «О! о! о!» (так), но едва успевали мы кончить, как вдруг говорил он: «Император понимаю, «ской» не понимаю», то есть что такое император, я понимаю, но не понимаю, что значит «ской». Более всего затрудняли тупую его голову предлоги; он вообразить себе не мог, чтобы их можно было ставить прежде имен, к которым они относятся, потому что по свойству японского языка должны они за ними следовать, и для того крайне удивлялся, да и почти не верил, чтобы на таком, по его мнению, варварском и недостаточном языке можно было что-нибудь изъяснить порядочно. Написав же значение слов, начинал составлять смысл, разделяя речь на периоды. Тут представлялась новая беда и затруднения: ему непременно хотелось, чтобы русские слова следовали одно за другим, точно тем же порядком, как идут они в японском переводе, и он требовал, чтобы мы их переставили, не понимая того, что тогда вышел бы из них невразумительный вздор. Мы уверяли его, что этого сделать невозможно, а он утверждал, что перевод его покажется неверным и подозрительным, когда в нем то слово будет стоять в конце, которое у нас стоит в начале, и тому подобное. Наконец, по долгом рассуждении и спорах, мы стали его просить, чтобы он постарался привести себе на память как можно более курильских и японских речений, одно и то же в обоих сих языках. «Я знаю, что не так, – отвечал он, – но язык курильский есть язык почти дикого народа, у которого нет и грамоты, а на русском языке пишут книги». Замечанию этому мы немало смеялись, да и он сам смеялся не менее нас. Напоследок мы уверили его честным словом, что в некоторых европейских языках есть множество сходных слов, но писать на них так, чтобы слова следовали одно за другим тем же порядком, невозможно, а с русским и японским языками уже и вовсе нельзя этого сделать. Тогда он успокоился и начал переводить как должно; поняв смысл нашего периода, прибирал японские выражения, то же означающие, не заботясь уже о порядке слов. Но когда случалось, что смысл был сходен и слова следовали одно после другого тем же порядком или близко к тому, он чрезвычайно был доволен. По окончании перевода нашего дела (что последовало не прежде половины ноября) написали мы к губернатору прошение. Над переводом прошения трудились и хлопотали мы также немало. Наконец, после множества вопросов, пояснений, замечаний, прибавлений и пр., которые мы делали по требованию чиновников, рассматривавших японский перевод, дело было кончено, и нам сказано, что нас скоро представят буниосу и что он будет спрашивать нас лично обо всем написанном, чтоб проверить точность перевода. Между тем, пока мы занимались сочинением своей бумаги, Алексею позволено было и без Кумаджеро быть у нас. Но так как мы не доверяли его искренности к нам, то в нужных случаях говорили между собою отборными словами, которых, мы уверены были, он не разумел, а нередко вмешивали и иностранные слова. Алексей очень скоро заметил это и своим языком сказал нам с большим огорчением, сколь прискорбно ему видеть нашу к нему недоверчивость и что мы, подозревая его, скрываем от него наши мысли, как будто бы он был не такой же русский, как и мы, и не тому же государю служил. При сем он сказал, что по взятии курильцев на острове Итуруп японцы разделили их на две партии: одну оставили на Итурупе, а другую, в которой находился Алексей со своим отцом, отправили на Кунасири. Ложное показание, будто русские их послали, выдумано первой из сих партий, но та, где он был, долго отвергала этот обман, пока японцы, застращав их пыткой и наказанием, если они станут запираться, а в противном случае обещая освобождение и награду, не принудили их подтвердить выдуманную ложь. Теперь же Алексей сказал нам, что он решился признаться японцам в сделанном курильцами обмане, готов перенести пытку и принять смерть, но в правде стоять будет и тем докажет, что он не хуже всякого русского знает Бога. Десять или двадцать лет жить ему на земле ничего не значит, а хуже будет, если душа его не будет принята в небо и осудится на вечное мученье, почему и просил он нас поместить это обстоятельство точно так, как он его нам сказывал, в нашу бумагу. Мысли свои сообщил он нам с такой твердостью и чувством и с таким необыкновенным для того в нем красноречием, что не оставалось ни малейшего сомнения, чтоб он притворствовал и говорил не от чистого сердца. Мы хвалили его за такое доброе и честное намерение и уверяли, что в России за сказанную им ложь он никогда наказан не будет, ибо был доведен до того своими товарищами, но сомневаемся, поверят ли ему японцы. «Нужды нет, – отвечал он решительно и твердо, – пусть они верят или нет, мне все равно, лишь бы я был прав перед Богом; я буду говорить правду, вот и только; пускай меня убьют, но за правду умереть не стыдно». Тут показались у него на глазах слезы; нас это столько тронуло, что мы стали помышлять, каким бы образом, не обвиняя бедного Алексея, открыть японцам тот обман, но не находили никакого способа. Между тем он сам, при первом случае, объявил переводчику Кумаджеро, что товарищи его обманули японцев, сказав им, будто они были присланы русскими: напротив того, они сами приехали торговать. Кумаджеро крайне удивился этому объявлению и называл его дураком и сумасшедшим, но Алексей спорил с ним, уверяя его, что он не дурак и не сумасшедший, а говорит настоящую правду, за которую готов умереть. Мы не знаем, сообщил ли Кумаджеро тогда же объявление Алексея высшим своим чиновникам. Но когда нас стали опять водить в замок к губернатору, где он иногда сам, а иногда старшие по нем чиновники, читая японский перевод нашей бумаги, поверяли его и дошли до того места, где упоминается о сделанном курильцами обмане, тогда Алексей стал опровергать прежнее свое показание с такой же твердостью и присутствием духа, как и нам говорил. Все бывшие тут японцы, как и караульные наши в тюрьме, удивлялись тому, что он сам себя губит; называли его несмысленным дураком, вероятно полагая, что он действует по нашему научению, вопреки истинному делу. Объявление его и твердость, с какой он настаивал в справедливости дела, заставили японцев призывать его одного несколько раз. В таком случае мы жестоко страшились, чтоб они не принудили его признать ложным последнее свое показание и обратиться к прежнему. При возвращении его из замка мы старались тщательно замечать все черты его лица, чтобы видеть, в каком расположении духа он находится, а так как ныне позволено нам было иногда выходить из клеток, греться у огня и прохаживаться по коридорам, то мы научали потихоньку матросов, чтоб они выведывали у Алексея, о чем его спрашивали и что он отвечал, и если он сообщит им что-нибудь для нас благоприятное, возвестить нас о том, кашлянув несколько раз, а в противном случае молчать. К удовольствию нашему, всякий вечер они поднимали такой кашель, как будто между ними было поветрие. Японцы, отобрав у Алексея все, что им было нужно, привели нас к губернатору. Первый вопрос его был, действительно ли правда, что русские не посылали курильцев к их берегам, а потом спросил, когда Алексей признался нам, что они обманули японцев. Алексей не робел и, смело подтверждая свое объявление, требовал очной ставки с его товарищами, о которых японцы никогда достоверно нам не сказывали, отпустили ли они их с Итурупа по отбытии «Дианы» или задержали. Мы возвратились домой в большой горести, полагая, что японцы непременно считают объявление Алексея выдумкой и обманом, которые, натурально, должны они приписывать нашему изобретению, что, конечно, послужит несравненно к большему еще против нас предубеждению. «Теперь уже, – говорили мы, – японцы имеют полное право поступить с нами, как со шпионами и обманщиками, хотя, впрочем, сколь мы ни правы, но невинность наша известна только одному Богу и нам». Мысль о вечном заключении и о том, что мы уже никогда не увидим своего отечества, приводила нас в отчаяние, и я в тысячу крат предпочитал смерть тогдашнему нашему состоянию. Японцы, приметив наше уныние, несколько улучшили наш стол и, под видом попечения о нашем здоровье, дали нам по другому спальному халату на вате, а наконец, 19 ноября повели нас всех в замок. Долго очень ждали мы в передней, пока не ввели нас в присутственное место, где находились почти все городские чиновники; напоследок вышел и буниос. Заняв свое место, спросил он нас, здоровы ли мы,[101] а потом спрашивал, действительно ли все то правда, что написали мы о своевольстве Хвостова и о том, что приходили к их берегам без всяких неприязненных видов. Когда мы это подтвердили, он произнес довольно длинную речь, которую Алексей не в силах был перевести как должно, но, по обыкновению своему, пересказал нам главное ее содержание. Вот в чем она состояла. Прежде сего японцы думали, что мы хотели грабить и жечь их селения. К такому заключению дали повод поступки Хвостова и другие обстоятельства, нам уже известные. Почему они, заманив нас к себе в крепость, силою задержали, с намерением узнать причину неприязненных поступков россиян. Теперь же, услышав от нас, что нападения на них были учинены торговыми судами не только без воли государя и правительства российского, но даже без согласия хозяев тех судов, он, то есть губернатор, всему этому верит и почитает нас невинными, почему и решился тотчас снять с нас веревки и улучшить наше состояние, сколько он вправе сделать. Но мы должны знать, что мацмайский буниос не есть глава государства и что Япония имеет государя и высшее правительство, от которых, в важных случаях, он должен ожидать повелений, почему и теперь без их воли освободить нас не смеет. Впрочем, уверяет он нас, что с его стороны будут употреблены все способы, чтобы преклонить их правительство в нашу пользу и убедить оное к позволению нам возвратиться в свое отечество, и что на сей конец посылает он в столичный город Эдо нарочно с нашим делом одного из первых мацмайских чиновников. Когда Алексей кончил свое изъяснение и японцы уверились, что мы его поняли, тогда тотчас велели караульным снять с нас веревки и стали поздравлять нас, как по наружности казалось, с непритворной радостью. Мы благодарили губернатора и чиновников за участие, принимаемое ими в нашей судьбе. После сего он откланялся и вышел; тогда и нас вывели из присутственного места. Возвратясь в свою темницу, нашли мы ее, к крайнему нашему удивлению, совершенно в другом виде. Передние решетки у наших клеток были вынуты до основания и клетки соединены с передним коридором, во всю длину коего успели они настлать пол из досок и покрыть его весьма чистыми, новыми матами, так что он представлял длинную, довольно опрятную залу, по которой мы могли прохаживаться все вместе. На очагах кругом сделали обрубы, где поставили для каждого из нас по чайной чашке, а на огне стоял медный чайник с чаем;[102] сверх того, для каждого было приготовлено по курительной трубке и по кошельку с табаком; вместо рыбьего жира горели свечи. Мы крайне удивились такой нечаянной и скорой перемене. Ужин подали нам не просто в чашках, как прежде, но, по японскому обыкновению, на подносах. Кушанье же было для всех одинаково, только несравненно лучше прежнего, и саке не разносили чашечками по порциям, как то прежде бывало, но поставили перед нами, как у нас ставится вино. Эта ночь была еще первая во все время нашего плена, в которую мы спали довольно покойно. На другой и на третий день мы также были очень покойны и веселы, считая возвращение свое в Россию не только возможным или вероятным, но почти верным. Однако ж радость наша не была продолжительна. Новые происшествия опять вселили в нас подозрение в искренности японцев. Первое: содержание наше столом они тотчас свели на прежнее, так что, кроме посуды, ни в чем не было никакой разности, и свечей нам давать не стали, а употребляли рыбий жир. Важнее же всего было то, что снятые с нас веревки караульные наши принесли и опять повесили в том же месте, где они прежде обыкновенно висели. Второе: еще до последней перемены мы слышали, что кунасирский начальник, обманувший нас, помощник его и чиновник, давший нам письмо на Итурупе, приехали в Мацмай. Но ныне буниос решился призвать к себе Алексея в их присутствии и спрашивать его опять, каким образом курильцы обманули японцев, сказав, будто они посланы русскими, и точно ли это правда. Причина же сему была та, что они объявили это сперва кунасирским чиновникам. Из сего следовало, что дело наше буниос не полагал совершенно законченным. Алексей же, возвратясь из замка, рассказывал, что губернатор стращал его смертной казнью за перемену прежнего показания. Но Алексей был тверд, сказал, что смерти не боится и готов умереть за правду, почему губернатор, обратив угрозы свои в шутку, советовал ему быть спокойным и не думать о том, что он говорил. С тем и отпустил Алексея, сказав, что через несколько времени призовет его опять. Третье: Кумаджеро привел к нам молодого человека лет двадцати пяти по имени Мураками-Теске и сказал, что буниосу угодно, чтоб мы учили его по-русски для того, чтоб они вместе могли проверить перевод нашего дела, которого теперь японское правительство не может признать действительным, потому что переводил один переводчик, а не два. Полагая наверное, что тут непременно кроется обман, сказали прямо переводчику с досадою: «Мы видим, что японцы нас обманывают и отпустить не намерены, но хотят только сделать из нас учителей; если б мы уверены были, что японцы намерены точно возвратить нас в Россию, то день и ночь до самого времени отъезда стали бы их учить всему, что мы сами знаем, но теперь, видя обман, не хотим». Кумаджеро смеялся и уверял нас, что тут нет ни малейшего обмана и что мы так мыслим по незнанию японских законов. Наконец, Мур, Хлебников и я сделали между собою совет, как нам поступить, учить нового переводчика или нет, и по некотором рассуждении согласились учить понемногу до весны. Сие происшествие повергло нас вновь в мучительную неизвестность. Между тем Алексея опять водили к буниосу и по возвращении его на вопросы наши, о чем его спрашивали, он отвечал сухо: «О том же, о чем и прежде», так что мы боялись, не отперся ли он от последнего своего объявления и не сказал ли, что мы его научили говорить это. Новый переводчик Теске, получив наше согласие на обучение его русскому языку, не замедлил явиться к нам с ящиком, наполненным разными бумагами, в которых находились прежние словари, составленные японцами, бывшими в России, и тетради, заключавшие в себе сведения, которые они сообщили своему правительству о России и обо всем виденном ими вне своего государства. Вместе с Теске стали к нам ходить также лекарь Того и Кумаджеро. Теске в первый день, так сказать, своего урока, показал нам необыкновенные свои способности: он имел столь обширную память и такое чрезвычайное понятие и способности выговаривать русские слова, что мы должны были сомневаться, не знает ли он русский язык и не притворяется ли с намерением. По крайней мере, думали мы, должен быть ему известен какой-нибудь европейский язык. Он прежде еще выучил наизусть много наших слов от Кумаджеро, только произносил их не так. Причиною сему был дурной выговор учителя. Но он в первый же раз приметил, что Кумаджеро не так произносит, как мы, и тотчас попал на наш выговор, что заставило его с самого начала проверить собранный Кумаджеро словарь, в котором над каждым словом ставил он свои отметки для означения нашего выговора. Ученики наши ходили к нам почти всякий день и были у нас с утра до вечера, уходя только на короткое время обедать, а в дурную погоду и обед их приносили к ним в нашу тюрьму.[103] Теске весьма скоро выучился читать по-русски и начал тотчас записывать слова, от нас слышанные, в свой словарь, русскими буквами по алфавиту, чего Кумаджеро никогда в голову не приходило. Теске выучивал в один день то, чего Кумаджеро в две недели не мог узнать. Теперь уже и нам позволено было иметь чернильницу и бумагу в своем распоряжении и писать что хотим, почему и стали мы сбирать японские слова. Но замечания наши записывать мы опасались, подозревая, что японцы вздумают со временем отобрать наши бумаги. Через несколько дней знакомства нашего с Теске привел он к нам своего брата, мальчика лет четырнадцати, и сказал: «Губернатору угодно, чтобы вы его учили по-русски». «Мало ли что угодно вашему губернатору, – отвечали мы с досадой, – но не все то расположены мы делать, что ему угодно; мы вам сказали прежде уже, что лучше лишимся жизни, нежели останемся в Японии в каком бы то ни было состоянии, а учителями быть очень не хотим; теперь же видим довольно ясно, к чему клонятся все ваши ласки и уверения. Одного переводчика, по словам вашим, было недостаточно для перевода нашего дела, нужен был другой: этого закон ваш требовал, как вы нас уверяли; мы согласились учить другого, а спустя несколько дней является мальчик, чтобы и его учить; таким образом в короткое время наберется целая школа; но этому никогда не бывать; вы можете нас убить, но учить мы не хотим». Ответ наш чрезвычайно раздражил Теске. Быв вспыльчивого нрава, он вмиг разгорячился, заговорил, против японского обычая, очень громко и с угрозами, стращая нас, что мы принуждены будем учить против нашей воли и что мы должны все то делать, что нам велят, а мы также с гневом опровергали его мнение и уверяли, что никто в свете над нами не имеет власти, кроме русского государя: умертвить нас легко, но принудить к чему-либо против нашей воли невозможно. Таким образом мы побранились не на шутку и принудили его оставить нас с досадой и почти в бешенстве. Мы опасались, не произведет ли ссора сия каких-нибудь неприятных для нас последствий, однако ж ничего не случилось. На другой день Теске явился к нам с веселым видом, извинялся в том, что он накануне слишком разгорячился и оскорбил нас своей неосторожностью, чему причиной поставлял он от природы свойственный ему вспыльчивый характер, и просил, чтобы, позабыв все прошедшее, мы были с ним опять друзьями. Мы, с своей стороны, также сделали ему учтивое извинение, тем и помирились. Он и в этот раз привел к нам своего брата, но не с тем, чтоб брать у нас урок, а как гостя. Однако ж после, дня через два, опять напоминал, что губернатор желает сделать из него русского переводчика и хорошо было бы, если б мы стали его учить. Он говорил это под видом шутки, и мы отвечали ему шутя, что если японцы помирятся с Россией и будут нам друзьями, то брата его и несколько еще мальчиков мы можем взять в Россию, где они научатся не только русскому языку, но и многому другому для них полезному, а если они не хотят с нами жить в дружбе, то и мы учить его не хотим, да и ему зачем ломать голову по-пустому? После того он уже никогда не напоминал нам об учении его брата. Между тем сказано нам было, что отправляемый с нашим делом в столицу чиновник сбирается в дорогу и что с ним буниос посылает на показ к императору своему по одной из каждого сорта наших вещей и в том числе хочет послать несколько книг. Но как он намерен позволять нам от скуки читать наши книги, то и велел нам отобрать, которые желаем мы оставить у себя, для чего переводчики принесли к нам и ящик наш с книгами. Выбрав несколько книг, мы их отложили в сторону в надежде, что японцы хотят оставить их у нас. Но не так случилось: они только их разделили и положили на них свои знаки, а с каким действительно намерением, мы не знали. Затем унесли ящик назад, не оставив у нас ни одной книги. |
|