|
МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНАКАПИТАН ЛЕЙТЕНАНТА ПЕРВОЙ РОТЫ МУШКЕТЕРОВ КОРОЛЯ, СОДЕРЖАЩИЕ МНОЖЕСТВО ВЕЩЕЙ ЛИЧНЫХ И СЕКРЕТНЫХ, ПРОИЗОШЕДШИХ ПРИ ПРАВЛЕНИИ ЛЮДОВИКА ВЕЛИКОГОТОМ III ЧАСТЬ 6 /Капуцин и публичная девка./ Месье Кольбер, осознав, что тот не желает ни в чем ему признаваться, отпустил его после еще нескольких вопросов, какие он ему задал. Он пригрозил ему, впрочем, поскольку тот ничего не хотел сказать по доброй воле, как бы его не заставили сделать это силой. Я не знаю, хотел ли он быть настолько зловредным, как говорил; но он послал все-таки приказ Королевскому судье по уголовным делам овладеть особой любовницы Аббата и препроводить ее в одну из его тюрем. Это было тотчас же [256] исполнено, но совершенно бесполезно для него. Это не добавило ему никаких сведений; она никак не хотела сказать ничего большего, чем это сделал настоятель, так что после того, как Королевский судья вертел и переворачивал ее на все стороны, он был вынужден так ее и оставить, не спрашивая ее больше ни о чем. Из-за рапорта, отданного этим Магистратом Министру, тот просто вышел из себя от гнева и на нее, и на настоятеля; итак, отдав приказ перевести ее в Венсенн, где она оставалась Государственной узницей, по меньшей мере, пять или шесть лет, он бы сделал то же самое и с Капуцином, если бы это зависело только от него; но так как он боялся, как бы его Орден не принес на это жалобы Его Величеству, он пожелал заранее с ним переговорить. Король, кто всегда был чрезвычайно набожен, не пожелал на это согласиться, пока тот не изложит ему предварительно своих резонов — арестовать Капуцина, да еще и настоятеля, на основании пустяков, показалось ему актом, противоречившим тому почтению, какое он испытывал к религии. Месье Кольбер пожелал пересказать ему все, о чем я уже говорил, но Король не нашел здесь достаточного повода обойтись с ним столь сурово. Он ему весьма отчетливо сказал, как это и было на самом деле, когда бы даже все, что тот себе вообразил, было правдой, может быть, настоятель не знал, кому он одалживал свою рясу; вполне правдоподобно поверить — ему попросту не сказали, что это был Аббат Фуке, но, скорее, какая-то персона, не имевшая никакого отношения ко Двору. Это шпика следовало бы наказать, а вовсе не его и не Демуазель, ведь это он упустил человека только из-за того, что тот переоделся; что же до настоятеля, то он сделал только то, что требовало его призвание, поскольку ремесло Капуцина — оказывать благодеяния всем на свете. Именно так обстояли дела, когда Лейтенант Прево Ратуши вернулся из Аваллона. Итак, все, что он мог сказать Месье Кольберу, было принято им совсем не так, как он думал. Это дело, тем не менее, [257] вскоре забылось, потому как этот Министр занялся более грандиозным свершением. Он пожелал абсолютного приговора Месье Фуке к смерти, особенно с тех пор, как народ, по отношению к кому он начал проявлять свою жесткость, свидетельствовал, оплакивая узника, как бы он был счастлив увидеть того оправдавшимся. /Аббат Фуке желает мстить./ Аббат Фуке, кого ославили при Дворе сумасшедшим на основании рапорта, отданного Лейтенантом Прево Ратуши, и слухов, уже ходивших об этом прежде, не имея больше в настоящее время никакой нужды притворяться, поскольку его любовница была в Венсенне и он не мог больше ездить ее навещать, пресек всякие разговоры, будто бы он прикован к постели из-за своих мнимых головокружений. Однако, так как он был крайне зол на Эрвара из-за рапорта, отданного им Месье Кольберу, из-за шутки, сыгранной с этой девицей, и из-за такой же, какую чуть было не сыграли с ним самим, он решил за себя отомстить. Это было довольно-таки сложно в том положении, в каком он находился, к нему не было больше никакого доверия при Дворе, и когда бы даже он поносил его на чем свет стоит и обвинил бы его в том же, в чем и своего брата, а именно в неслыханном воровстве — этого было бы далеко не достаточно, чтобы с тем случилось такое, чего он ему от души желал. Многие другие говорили это о нем, без его помощи, и без того, чтобы навлечь на него какую-либо опалу — сто тысяч экю его уже оправдали по отношению к Палате Правосудия, наложившей на него эту подать. Он имел на это квитанцию по всей форме, и он заверил ее в Суде по делам сборов и податей, так что теперь все его оставшееся состояние было в надежном укрытии от любых посягательств, все равно как если бы оно было честно нажито. Аббат, увидев, насколько бесполезны будут все его старания добраться до достояния того, поскольку тот уже был столь ловок, что упрятал его в укрытие, подумал нанести ему удар с другой стороны, больше касавшейся его чувств, чем интереса. Это [258] можно было осуществить только со стороны его любовницы, к кому он был ревнив, так сказать, как нищий к своей суме. Итак, нацелив все свои батареи, он приготовился здесь преуспеть, как он того и желал. /Месье Фэдо боится./ Сначала он подумал о Фэдо, кто был достаточно близок с ней, чтобы вызвать ревность Эрвара, лишь бы он пожелал продолжать видеться с ней точно так же, как он это уже и делал; но этот Магистрат, каким бы развратником он ни был, так перепугался, когда увидел, как любовницу Аббата заточили в Венсенн, что он лучше предпочел отказаться от всякого знакомства со своей подружкой, чем и дальше сохранять дружбу, одно начало которой уже имело столь зловещие последствия. Он опасался, как бы и с ним не приключилось подобное, до такой степени, что если бы он осмелился, или, скорее, если бы он не был связан должностью, обязывавшей его помимо воли не выезжать из Парижа, он бы тут же предпринял какой-нибудь вояж в Рим или куда угодно, лишь бы дать время пройти грозе; потому он еще и в настоящий момент держал ухо востро, как если бы его должны были схватить с часу на час. При таких обстоятельствах Аббат был дурно им принят, когда пожелал предложить ему принять половинное участие в его мести. Тот сказал ему в ответ, якобы Богу не угодно, дабы он согласился с его предложением; далеко напротив, если он сам пожелает довериться ему, он все это оставит, даже не думая об этом больше; его резон необычайно прост, пусть-ка он припомнит пословицу, что, тем не менее, совершенно правдива, а именно — никогда не надо будить спящего кота. Аббат, увидев, как эта тетива сорвалась с его лука, натянул на него другую, что должна была оказаться покрепче, поскольку зависела только от него самого. Он написал собственной левой рукой записку Эрвару, в какой он ему сообщал, что тот остался в дураках, пустившись на такие расходы ради презренной твари, без малейшего затруднения обманывавшей его; при секретном свидании Аббата Фуке с девицей, в [260] настоящее время находящейся в Венсенне, та отдалась Фэдо, хотя она никогда его прежде не видела; с тех пор она имела несколько свиданий с ним, впрочем, так же, как и с Ла Базиньером, кто преподнес ей несколько подарков и среди прочих прекрасный бриллиант, что стоил, по меньшей мере, тысячу добрых экю; знаком того, что ему сказали правду, будет то, что если он заглянет в то место, куда она привыкла складывать свои безделушки, он неизбежно найдет и этот бриллиант; ему не приводят больших деталей ее шалостей, потому как и этой вполне довольно, чтобы он мог рассудить обо всем остальном; кроме того, он не должен удивляться тому, что ему подали это известие; ему были обязаны это сделать, потому как находятся в таком долгу перед ним за многие вещи, что было бы неблагодарностью превыше всякого воображения позволить его обманывать и дальше. Этот почерк был совершенно похож на почерк девицы, и Аббат начал учиться имитировать его, как только мог, уж и не знаю, сколько времени назад, то есть, с тех самых пор, как выбрал себе занятие галантностью сверх всяких границ. И сообщение его о бриллианте было абсолютно точным, поскольку это он сам ей его отдал. /Месье Эрвар ревнует./ Эрвар тем более оказался сражен этим письмом, что ему пришло в голову, якобы оно исходило от бывшей горничной его любовницы, какую та прогнала от себя, потому как заметила за ней несколько интрижек, какие ей не понравились. В самом деле, хотя она сама любила заниматься любовью, она не желала, чтобы и другие ей уподоблялись. Что еще усиливало в нем эту мысль, так это то, что он оказал некоторые услуги этой девице в то время, как она еще находилась у своей госпожи. Итак, все совпало, дабы обеспечить успех намерению Аббата, состоявшему в том, чтобы сделать из того ревнивца и заставить его провести несколько часов поистине скверного времени. Лишь одно обстоятельство в сообщении могло бы заставить в нем усомниться, а именно, что его [261] любовница никогда не имела ничего общего с Ла Базиньеpoм, по крайней мере, по его известиям; но так как тот в настоящее время сидел в Бастилии, и не было даже и намека на то, чтобы он вышел оттуда столь рано, потому как от него требовали нескольких миллионов, каких он был не в состоянии выплатить, как я и говорил, он пребывал в полной невозможности выпутаться из дела, потому как, по мере того, как он воровал, он точно так же и транжирил, Аббат не боялся, будто бы Эрвар сам отправится спрашивать у того, правда это была или же нет. Потому-то он и бросил тому эту кость, зная, что она вызовет у того несварение желудка. Ему было довольно, к тому же, знать, что Ла Базиньер, кто был человеком тщеславным, и кто во времена своей удачи не придавал большего значения тысяче экю, чем единому су, был волокитой по убеждению, а, следовательно, и более способным, чем кто-либо другой, сделать подарок такого рода. В самом деле, так как он был Хранителем Казначейства перед тем, как попасть в тюрьму, и ему было достаточно росчерка пера для получения всего, чего бы он ни пожелал, он тратил с той же легкостью, с какой и набивал свой кошелек. Эрвар, кто был предубежден, как я и сказал, что все содержание записки было не чем иным, как истинной правдой, пришел в столь великий гнев на свою любовницу, что если сейчас же бы смог пойти надавать ей пощечин, он бы не задержался ни на один момент. Поскольку он был человеком, применявшим рукоприкладство к своим любовницам, так что эта давно привыкла быть битой; к тому же с ним было опасно иметь дело. Он колотил без всякой пощады; больше того, если он куда-нибудь приложил руку, ему уже не терпелось снова ее туда приложить. А она у него была широкая, как лопатка барашка, и сухая, как ладонь повешенного летом; таким образом, ничто не смягчало ее твердости, потому как, когда били рукой жирной и пухлой, все это было только полбеды. [262] /Наказание неверной любовницы./ Бог дал ему не особенно красивые руки (и я бы соврал, если бы заговорил о них в таком роде), но, по меньшей мере, столь надежные, что он никогда не забывал о них, когда мог пойти к своей любовнице. В этот день он был задержан делом, какое он имел тогда с Месье Кольбером, и ради какого этот Министр назначил ему свидание; но едва он от него вышел, как тут же направился к ней. Его глаза блуждали, что нагнало поначалу страха на красотку, кто ничуть не меньше боялась самой смерти, чем видеть его в этом состоянии. Она пожелала его спросить, что с ним, и не случилось ли с ним чего-нибудь такого, от чего он так покраснел; но он не дал ей времени завершить ее комплимент; вместо благодарности за проявленный ею интерес к его персоне, он в качестве первого шага предварительно отвесил ей пару пощечин и столько же ударов ногами в зад. Бедная девка, не зная, что означала эта грубость, положилась на свои глаза и начала горько плакать. Он нисколько не умилился при этом виде; он продолжал ее терзать и дал ей еще один удар ногой по тому же месту, по какому он уже нанес ей два других. Она рухнула на пол и притворилась мертвой; но она должна была иметь дело с человеком, кто слишком хорошо в этом разбирался, дабы позволить себя этим тронуть. В нем было не больше резона, чем в Швейцарце, и это ему было более простительно, чем другому, поскольку он действительно им был. Он было попытался поднять ее побоями. Однако она не сделала этого до тех пор, пока он не присоединил слова к наносимым ударам. Он сказал ей проснуться от ее притворной спячки; вот так он определил состояние, в какое сам же ее и вогнал, еще и насмехаясь над ней после столь сильной обиды. Еще бы ничего, если бы он спел ей песенку «Проснитесь, спящая красавица», слово красавица, к какому ни одна женщина не осталась бы бесчувственной, может быть, и заставило бы ее забыть все эти выходки из-за удовольствия, какое бы она от него получила; но вместо красавицы он назвал ее [263] только Мадам П... Ла Базиньера, это имя скорее пришло ему на ум, чем имя Фэдо, потому как, очевидно, это имя было более известно в те времена, чем имя этого Магистрата. Но так ли это было или нет, поскольку не об этом идет речь в настоящее время, оно все-таки произвело магическое действие на бедную побитую девицу — она было угнездилась в своей раковине ни более, ни менее, как улитка, какую пытаются ухватить за рога, уверившись, якобы он раскрыл какие-то из ее интрижек, а их она знала за собой немало; но услышав, как он обвинял ее в таком деле, какого с ней никогда не случалось, она поднялась на ноги, прямая, как тростинка, и спросила его, не оттого ли, что он ясновидец, она должна сносить все те побои, какими он ее наградил — в то же время она кинулась на него, нанесла ему тумак, куда попало, рискуя получить в ответ четыре, и, наконец, показалась столь сильно страшной своему возлюбленному в том состоянии, в каком она находилась, что он решился заключить с ней перемирие. Он отступил на три шага, подав ей знак рукой не продолжать дальше боя, и будто бы у него имеется ей кое-что сказать; она ему подчинилась, потому как тоже не много бы выиграла, пожелав защищаться от него. Он ей сказал тогда, как бы сильно она ни возмущалась против упреков, какие он намерен ей высказать, он все равно не поверит из-за этого, будто бы она более невиновна; он бы хотел, чтобы она оправдалась иначе, чем выставляя себя нахалкой; пусть она отдаст ему ключи от своего кабинета, и если окажется, что он обвинял ее несправедливо, он вознаградит ее так щедро, что она будет более чем довольна. /О важности зеркал./ Красотка пришла в восторг от этого предложения, казалось, положившего конец ударам, какие она еще боялась от него получить, а также дававшего ей возможность вернуть себе его добрые милости. Он давал ей две тысячи экю всякий год, дабы заходить навещать ее один или два раза в неделю. Это была такая рента, какую она не желала терять, да и другие, точно так же, как и она, были бы счастливы [264] сохранить; итак, она отдала ему ключ, какой он от нее требовал, успокоив себя тем, что он его от нее добивался, потому как рассчитывал найти там любовные письма от человека, с кем, по его обвинению, у нее была интрижка. Она не была столь безумна — класть туда письма, не от того, поскольку его она знала всего лишь по имени, но от других, с кем она была знакома немного ближе — потому, начав оскорблять его по поводу ревности, и спрашивать его, разве так следовало обращаться с персоной из-за подозрений, лишенных всяких оснований, поскольку не только она не слышала ни единого слова о том, кого он поставил ей в упрек, но даже не подозревала о его существовании; начав, говорю я, переходить на такой восхитительный тон, она еще готовилась и не так его пристыдить, когда он обрушился на нее пуще прежнего. Он нашел бриллиант, упомянутый в письме Аббата, и, не сомневаясь более, что во всем его содержании была лишь чистая правда, поскольку в нем не было лжи по факту столь великой значимости, по его мнению, он так сильно ее отходил, не говоря ничего другого, кроме П..., что на этом-то ударе она и грохнулась на пол по-настоящему, не в силах больше удержаться на ногах. Он сделал еще и гораздо худшее для нее; он расколотил, уж и не знаю, сколько зеркал в ее комнате, хотя и не все из них были его подарками. Она оказалась более чувствительна к этой потере, чем к тому дурному обращению, какое только что от него получила — едва она увидела, как разлетелось вдребезги одно из ее зеркал, как она начала кричать: «Грабят!» Все соседи собрались на ее крики и не знали, что она этим хотела сказать. Возница и лакей Эрвара, находившиеся перед дверью, были даже еще более заинтригованы, чем остальные. Так как они знали, что их мэтр пребывал не в слишком добром месте, и во всякий день приключались странные вещи в такого сорта домах, они испугались, как бы кто-нибудь не схватил его за горло, пытаясь придушить или, по меньшей мере, заставить его отдать кошелек. [265] Итак, позволив себя увлечь нескромному рвению, нашелся один такой, кто побежал к Комиссару сказать ему явиться посмотреть, что же происходило в этом жилище. Комиссар явился и постучал в дверь с видом мэтра — лакеи красотки поднялись наверх подать ей помощь, так что внизу не было никого, кто бы ему открыл; он обратился к слесарю, кто вскоре и произвел вскрытие. Эрвар таким образом оказался застигнутым врасплох, что его несколько пристыдило. Мужчина, как он, в схватке с девицей, поскольку она поднялась, дабы помешать ему продолжать разгром ее зеркал — такое положение не должно было бы принести ему большой чести. Они так и стояли, ухватив друг друга за волосы, когда прибыл Комиссар, и когда его присутствие вот так прекратило битву, Эрвар разъярился против него, точно так же, как и против своей любовницы. Он ему сказал, что не его дело являться совать свой нос туда, где он находился, его не касается то, чем занимался человек вроде него, и ему это позволено лишь в отношении всякой сволочи. Комиссар, кто был самолюбив, оскорбился такими словами. Он ему гордо ответил в том роде, что Эрвар еще увидит — никогда ему не выиграть против него своего процесса; он спустился и сел в свою карету. Этот Офицер отдал свой рапорт и, получив показания Дамы и ее слуг, составил протокол о разрушении зеркал и других беспорядках, какие она приписала Эрвару. Дама додумалась тогда заглянуть в свой Кабинет, где Эрвар оставил ключ, и не нашла там больше своего бриллианта. При виде этого слезы и крики ее удвоились, а в то же время пополнился еще и протокол. Наконец, когда вся эта процедура была завершена и Комиссар оттуда ушел, Красотка послала за портшезом и отправилась на поиски Фэдо, дабы попросить его совета и покровительства в обстоятельствах столь большой важности для нее. Она объявила ему о краже ее любовником бриллианта, подаренного ей Аббатом. Фэдо, вовсе не подозревавший, какую роль сыграл его друг во всем этом беспорядке, нашел множество возражений на [266] поведение Эрвара. Он бранил его тем больше, что знал, откуда явился этот бриллиант, а, следовательно, и о том, насколько его ревность была беспочвенной. Он посоветовал, однако, Красотке не пользоваться пока протоколом, а, скорее, поговорить о нем с Эрваром, кто не преминет после столь тяжкой ошибки придти в чувство. Итак, он выпроводил эту девицу и сей же час направился в свой Кабинет писать Аббату обо всем случившемся. Он счел эту новость достойной быть ему сообщенной, когда бы только ради успокоения того по поводу шутки, подстроенной ему Эрваром. Аббат написал ему в ответ, что тот доставил ему удовольствие присланным сообщением; тем не менее, он вовсе не поражен до такой степени, как тот себе, без сомнения, вообразил, потому как он сам все это подготовил именно в такой манере. Он ему привел затем все детали своего коварства, на что Фэдо отнюдь не слишком рассердился, потому как именно Эрвар был причиной того, что он сам долго пребывал в опасении. /Эрвар платит за разбитые зеркала./ Между тем, предсказание этого Магистрата по поводу последствий этого дела полностью оправдалось. Эта девица послала переговорить с Эрваром, и когда ему передали ее слова, якобы пусть ее сожгут живьем на костре, если она всего лишь знакома с Ла Базиньером, он возвратил ей ее бриллиант. Не то чтобы он поверил, будто бы она сказала ему правду; но он боялся прослыть плутом, если откажется от того, что взял бриллиант, или же если сохранит его после того, как признается, что взял. Она не удовлетворилась этим; она потребовала от него оплаты ее зеркал, поскольку он ничего не сказал о примирении с ней. Это было самое большое затруднение; но, наконец, увидев себя под угрозой вызова предстать перед правосудием, он предпочел лучше откупиться от нее, чем и дальше выставлять себя на всеобщее посмешище в Шатле и даже во всем Париже. Действительно, уже слишком много говорилось о его деле, и даже дети начинали, так сказать, липнуть к нему. [267] Реформирование Армии Тем временем продолжался процесс над Месье Фуке, и продолжался он даже столь живо, что было прекрасно видно, как его желали по губить. Месье ле Телье, с кем тот имел несколько столкновений, из-за чего они никогда не были большими друзьями, придерживался поначалу того же настроения; потому он сделал для этого все, что мог; но видя, как Месье Кольбер утверждался во всякий день все лучше и лучше в сознании Короля, и что он мог бы в конце концов одержать над ним верх, а ведь тот был всего-навсего его служителем, он начал втихомолку противодействовать всему, чему только мог, по этому поводу. Утверждают, я ссылаюсь в этом на тех, кто там был, и то, что я об этом говорю, исходит не столько от меня, сколько от определенных людей, уверенных в том, будто [268] глубоко знали это дело, — утверждают, говорю я, что не происходило больше ничего в Совете, касавшегося этого бедного узника, о чем семейство Месье Фуке и его адвокат не были бы предупреждены. Если так и было, то он слишком далеко зашел в своей зависти, поскольку прекрасно знал, что Месье Кольбер был не единственный, кто желал бы гибели Месье Фуке. Сам Король разделял его желание, и не было никого, кто не был бы об этом осведомлен. Однако это желание, что было преступным со стороны Кольбера, абсолютно не являлось таковым со стороны Его Величества. Король Англии предупредил его (и все, кто знали дела, не имели в этом никакого сомнения), конечно же, под секретом, обо всех демаршах, предпринятых Суперинтендантом, дабы ввести эту Нацию в свои интересы; итак, Король знал наверняка, что тот был виновен, но он не осмелился воспользоваться известиями, предоставленными ему Его Величеством Британским, потому как не пожелал раскрывать секрет, о каком тот его попросил. Как бы там ни было, то ли от Месье ле Телье или же от кого-либо другого семейство заключенного извлекало свои познания, неизменным остается то, что его адвокат защищал его настолько хорошо, что его процесс длился около трех лет, без всяких видимых результатов. /Мадам де Севинье общается с Месье Фуке./ Я оставался в течение всего этого времени на его охране, разве что выходил раз-другой в Лувр, или же когда меня вызывал к себе Король. Заключенный находился в довольно приятной комнате в условиях тюрьмы. Из нее открывался вид на бастион, расположенный по правую руку от дороги, когда выезжаешь из Ворот Сент-Антуан, дабы ехать по главной улице, что приводит к Трону, то есть, к тому месту, где восседают Их Величества, когда в день их въезда они принимают комплименты от суверенных Дворов Шатле и города. Этот вид простирался также и на Предместье, и так как там были дома, удаленные не более, чем на четыре сотни шагов от окна, я поставил часовых с той стороны, кто, как ни в чем [269] не бывало, следили за тем, как бы ему не был подан никакой сигнал. Однако, какие бы меры предосторожности я ни принимал, им удалось-таки меня провести. Маркиза де Севинье, кто была одной из его близких подруг, проникла в один из этих домов и нашла средство, я не сумею сказать — как, передавать ему какие-то сведения и получать от него ответ. Это касалось его дел, ими занимался Бэр, так что Месье Кольбер, срезавший его на каком-то возражении, был весьма поражен тем, как тот, после двух месяцев молчания, внезапно стал походить на человека, выходящего из забвения. Он ответил ему с большой силой и не оставил камня на камне от того, что сказал Министр. Этот последний пребывал в совершенном изумлении, потому как он нисколько не сомневался, что, должно быть, кто-то вошел в общение с заключенным. В то же время он послал за мной, дабы спросить меня, как это могло произойти, меня, кому скомандовал сам Король удостовериться в том, чтобы никто не мог к нему приблизиться. Я был еще более удивлен тем, что он мне там сказал, чем он сам был поражен ответом Бэра. Однако, так как я чувствовал себя невиновным, я высказал ему в лицо, что никто с ним не разговаривал с тех пор, как он оказался под моей охраной, а я сам покидал его не чаще, чем тень покидает тело. Он меня спросил, когда увидел, насколько я был уверен в себе, кого я оставлял подле него, когда меня вызывал Король или когда он сам передавал мне распоряжение к нему зайти. Я ему ответил, что оставлял там весь отряд с Офицером, кто им командовал, потому как один был как бы шпионом над другим, и, по крайней мере, если не подкупить их всех, было бы невозможно, чтобы произошел какой-либо несчастный случай. Он мне заметил, что моя предосторожность была хороша, и нельзя было требовать от меня большего, по меньшей мере, оставаясь в пределах разумного. Однако, по-прежнему оставаясь в беспокойстве по поводу того, что случилось, он спросил меня, не могу ли я угадать, как это было сделано. Я ему [270] ответил, что это было для меня абсолютно невозможно, и все, что я могу ему сказать, когда бы даже шла речь о моей собственной жизни, так это то, что я ему не могу подать на этот счет ни малейшего известия. /Предусмотрительный человек./ Он прервал меня и спросил, как была устроена комната, где тот находился, и не было ли перед ней или же сбоку чего-нибудь такого, при помощи чего кто-то мог с ним говорить или просунуть ему записку; а также, когда тот ходил на мессу, либо священник, либо какой-нибудь Мушкетер не был ли достаточно ловок сделать это так, чтобы я ничего не заметил. Я ему ответил, что все, о чем он тут говорил, не могло бы осуществиться, по крайней мере, если в это не вмешался сам Дьявол; правда, существовала комната в конце его собственной, но отделенная от нее стеной более чем в двадцать четыре фута толщиной; я сам проверил ее из конца в конец перед тем, как его туда поместить, и там не было ни дыры, ни трещины; перед его комнатой была Часовня, где он слушал Мессу, ее я посещаю во всякий день, прежде чем его туда вести, осматриваю, не подложено ли какой-нибудь записки на том месте, где тот привык стоять; по бокам этой комнаты расположены только двор и сад; внизу имеется комната, ключ от нее у меня, и никто, кроме меня, туда не входит; наверху, правда, имеется другая, и я там не хозяин, но и туда тоже никто не входит, потому как она служит исключительно для допросов с пристрастием; я распорядился перегородить дверь двойной железной решеткой, дабы никто туда не входил без моего ведома; вместе со всеми этими предосторожностями я беру на себя еще и ту, что пропускаю своего узника перед собой, когда он идет на Мессу, и никто уже не может к нему приблизиться, ни Сен-Map, ни какой-либо другой ефрейтор; из всего этого я предоставляю ему самому рассудить, так ли просто меня обмануть, как он, кажется, вбил себе в голову. Месье Кольбер имел терпение выслушать меня до конца, не пропустив ни единого из моих слов. Он [271] мне заметил, что все эти детали ему весьма понравились, и говоря мне по правде, ему кажется, они применены знающим человеком; однако он не знал, что мне сказать, потому как, несмотря на все мои резоны, он был совершенно уверен, что не ошибся. Я не знаю, говорил ли он об этом с Королем или нет, но мне Его Величество ничего об этом не сказал. Он меня спросил, тем не менее, несколько дней спустя, который из Мушкетеров, находящихся при мне, наиболее пунктуально справляется со своим долгом; но так как он часто обращался ко мне с подобными вопросами, и ему нравилось знать, на что каждый из них был годен, я абсолютно не вывел отсюда, что произошедшее между мной и Месье Кольбером было тому причиной. Я сказал ему, впрочем, много хорошего о Сен-Маре, кто был мудрым и прилежным малым; так что я убежден, что не навредил ему в том сделанном для него с тех пор. /Реформирование Рот./ В то время, как работали над реформой Финансов, и их Глава страдал от этого вот так и столь значительно, Месье ле Телье не забывал со своей стороны делать все, что только мог, для проведения того же самого в войсках. Недостаток дисциплины, всегда наблюдавшийся там, проявлялся в тысяче обстоятельств; до сих пор покидали армию, когда вздумается, лишь бы оказаться на смотре Комиссара, всегда производившемся в определенный день, больше же ничего и не требовалось. Генералы частенько бранили и эти злоупотребления, и многие другие, особенно же то, что отдельные Роты, что должны были состоять из лучших, состояли из худших. Роты Дома Короля среди всех других были ужасающи, потому как вместо набора туда дворян или отставных Офицеров, как это и должно было производиться, там не было никого, кроме деревенщины, согнанной туда за длинный рост. Такие люди были неспособны нести службу и даже находиться в армии. Кем бы они ни были по профессии, что должна была приучить их к работе, а именно, к возделыванию земли, они были приучены также обедать и ужинать в один [272] и тот же час и укладываться каждую ночь в их постель; совсем иные распорядки были в армии, вот почему они лучше предпочитали оставлять их жалование их Офицерам, чем подвергаться неудобствам, неотделимым от их ремесла. Их Капитаны распрекрасно этим пользовались. Не было тогда ни одной Роты Телохранителей, что не стоила бы около восьмидесяти тысяч ливров ренты. Роты Стражников стоили ненамного меньше, и лишь один Навай, кто по-прежнему был во главе рейтаров Гвардии, кто был менее заинтересован, держался за то, чтобы эта Рота была заполнена подданными, достойными их службы. Это часто приводило его к неладам с женой, кто не походила на него вовсе. Она до упаду выговаривала ему во всякий день, что он должен делать, как тот-то и тот-то, и особенно, как Маршал д'Альбре, а не убивать себя на службе за бесценок. Она готова была вместо него носить мужскую одежду; но он все равно не хотел поверить ей по этому поводу. Он претендовал, точно так же, как делал д'Альбре, стать Маршалом Франции, а так как не во всякий день арестовывают первого Принца крови, а кроме того, когда бы даже он арестовал одного, он не знал, дадут ли ему жезл, как его дали другому за то, что тот отвез его в тюрьму; он был счастлив всегда исполнять свой долг, дабы не иметь никаких угрызений совести, если случайно он не преуспеет в своих претензиях. /Добрые и дурные Офицеры./ Все лейтенанты этих Рот, особенно же Рот Телохранителей, были почти такими же, как и сами эти Телохранители, какими они командовали, за исключением нескольких высокородных и заслуженных людей — что до остальных, то это было самое жалкое зрелище в мире, в том роде, что было невообразимо, как им позволили добраться до поста, какого они ни по каким меркам не были достойны. Но это злоупотребление царило, пока Кардинал был на этом свете; в этом роде, что, так сказать, сын палача, кто принес бы ему деньги, был бы предпочтен человеку высокородному или заслуженному, у кого бы [273] их вовсе не было, или даже у кого бы их недоставало хоть самой малой части. Ла Саль, Лейтенант Стражников, человек, говоривший кстати и некстати все, что он думал, частенько поносил таких товарищей и даже Маршала д'Альбре. Не то чтобы он не был разумным человеком, но обида оттого, что для него ничего не делали, после, уж и не знаю, скольких лет службы, заставляла его подчас терять ориентировку. Итак, Месье ле Телье и его сын нередко бывали поводом его выходок, как, впрочем, и многие другие. Щадил он разве одного лишь Короля, и я еще не знаю, по манере, в какой он предавался иногда своему гневу, испытывал ли он к нему больше почтения, чем к другим, или же просто знал, что и у стен бывают уши. Ведь он не сомневался, что достаточно клочка бумаги, подписанной Луи, для того, чтобы сбить с него всю его спесь и гордыню. В самом деле, он был горд превыше всякого воображения, бравый человек в остальном, и кто всегда славно служил. Король ради успешного установления надежной дисциплины в войсках пожелал выслушать мнения самых старых Офицеров, как от Кавалерии, так и от Пехоты, дабы взять все доброе и оставить дурное. Виконт де Тюренн был выслушан более внимательно, чем остальные, и это настолько не понравилось Месье ле Телье и его сыну, что породило к нему тайную зависть в их душах, уцелевшую еще и в настоящее время, хотя они и никогда не осмеливались ее проявлять. Правда, этот Генерал сам возбуждал ее некоторым образом тем огромным презрением, с каким он всегда относился к их персонам, но я никогда не верил, что он слишком хорошо в этом поступал, несмотря на все почтение, каким я ему обязан. Когда Король избирает Министров, нам не пристало порицать его выбор, но, наоборот, чтить их, как мы к тому и призваны. Я не знаю еще и в настоящий момент, почему он не смог промолчать по поводу той манеры, в какой проводилась эта Кампания 1672 года. Он утверждал, что это Маркиз де Лувуа стал [274] причиной того, что вся Европа готова подняться против Его Величества. Он приписывает ошибку тому обстоятельству, что тот захотел сохранить все Города, какие мы взяли, и отказал в мире, о каком Голландцы явились просить нас прямо в наш Лагерь, на условиях, безусловно, выгодных для нас. Месье Принц говорил порой о том же самом, и что следовало сровнять с землей все эти Города, дабы всегда иметь армию, внушающую уважение к могуществу Его Величества — но так как он более политичен, чем Месье де Тюренн, в общении с Министрами, ему не надо было говорить об этом так громко, как тому. /Дисциплина — главная сила.../ Но оставлю в стороне все эти размышления и займусь исключительно моим сюжетом; Король, выслушав вот так мнения своих главных Капитанов, ввел несколько прекрасных регламентов для своих войск, положивших начало той отличной дисциплине, какую видишь царящей там в настоящее время. Это не слишком понравилось некоторым Офицерам, а главное, кое-каким Капитанам, пришедшим на службу с единственной целью — грабить их солдат. Они их оставляли чаще всего в такой жалкой экипировке, что можно было смело сказать — они были просто голы, как ладонь. У них действительно не было ни башмаков, ни чулок, ни шляп, отчего часть из них помирала, особенно в конце кампании, в том роде, что видели Роты, состоявшие всего-навсего из десяти человек. Работали также над очисткой Телохранителей от случайных Офицеров и Стражников, какими эти четыре Роты были заполнены от головы до хвоста. Однако, до того, как все это могло бы быть исполнено, сочли, что вскоре разразится война между двумя Коронами из-за события в Лондоне, казалось, заранее задуманного со стороны Испанцев, дабы оскорбить Его Величество. Но чтобы хорошенько разобраться во всем этом, надо вернуться к более ранним делам. [275] Покоренная Европа Обида, засвидетельствованная Королем Англии против Кардинала, была выражена столь сильно, что стала известна всем народам. Так как они по-прежнему продолжали не любить нашу Нацию, они будоражили его так, как только могли, и старались побудить этого Принца порвать с Его Величеством. Они пользовались ради этого разными предлогами и, в особенности, декларацией, сделанной Месье Кольбером, якобы Королю надо было основать столько,. сколько он сможет, Мануфактур в своем Королевстве, дабы обходиться своим и ничего не брать у иностранцев. Это им здорово не [276] понравилось, потому как Его Величество таким образом свернул бы шею их торговле сукном, часть которого расходилась по Франции. Это не слишком понравилось и Голландцам, кто также продавали здесь множество их тканей, кроме нескольких других товаров, без каких, по утверждению Месье Кольбера, Королевство тоже смогло бы обойтись. Испанцы, чья душа всегда была устремлена на отыскание чего-нибудь, что могло бы нам навредить, нашли эту ситуацию благоприятной для натравливания на нас этих Могуществ и приложили к этому все их силы. Парламент Англии охотно к ним прислушался, тогда как Соединенные Провинции оказались более сдержанными в их к этому отношении. Они не говорили ни да, ни нет, желая предварительно посмотреть, к чему приведут великие предначертания Месье Кольбера, и нанесут ли они им такой большой урон, в каком Испанцы старались их убедить. /Испанские интриги./ Король Англии со своей стороны не оправдывал предложенного ему разрыва с нашим Королем. Он хотел насладиться покоем после стольких невзгод, какие он претерпел на протяжении его изгнания из собственного Королевства; кроме того, он испытывал совершенно особое почтение к Его Величеству, а потому желал жить в добром согласии с ним. Так как это не соответствовало расчетам его Парламента, а еще менее планам Испанцев, они вместе задумали принудить его к разрыву помимо его воли. Величие Франции пугало их в равной степени, так что политика оказалась теперь присоединенной к естественному неприятию, какое, как одни, так и другие, питали к нашей Нации. Они предприняли тут довольно-таки трудную затею при тех чувствах, в каких пребывал Его Величество Британское, и от каких, казалось, его было невозможно отвратить. Вся Европа обрела мир, за исключением Португалии, находившейся в войне против Испании, и для нового разжигания ее между двумя Коронами не [278] имелось ни малейшего предлога, что было еще одним резоном, по какому Король Англии отказался войти в их настроения, или, по меньшей мере, предлогом, послужившим основанием для его отказа. Между тем, так как они хотели посмотреть, не от этого ли одного зависело, что этот Принц не пристраивался к их мнению, Барон де Батвиль, Посол Испании в Лондоне, вскоре нашел средство породить такой предлог, под каким Его Величество Британское будет оправдан. Полагают, что это было с согласия самых значительных членов Парламента Англии, и даже будто бы они все это задумали между собой. Те, кто придерживаются этого мнения, основываются на том, якобы Посол был слишком завален делами и не осмелился бы сам начать подготовку такого большого предприятия. Он был не тем человеком, чтобы не предвидеть, что этими действиями он посадит Короля, своего мэтра, в такую лужу, из какой тот никогда не сумеет выбраться в одиночку. Уже существовала значительная разница между силами Испании и Франции до заключения мира; но она еще увеличилась с тех пор, как он был заключен. Палата Правосудия не только заплатила все долги Короля единым росчерком пера, но еще и наполнила его сундуки в таком избытке, что никогда еще у Короля Франции не было такого могущества. Итак, увлечь Его Католическое Величество померяться силами с таким Принцем, кто был способен раздавить его в один момент, не было действием рассудительного человека, вроде этого Посла, по крайней мере, если не имелось средств, неизвестных всему миру. А такими средствами могли быть только те, о каких я сказал, и вот почему заподозрили Парламент Англии в сношениях с ним. Как бы то ни было, не желая проникать и дальше в то, что там могло быть или же нет, вот все-таки как за это принялся Батвиль, дабы возбудить не только Короля Англии объявить себя в пользу Короля, его мэтра, но еще и привлечь к этому Голландцев. [279] Век назад или немного больше Испания, пребывавшая в те времена в чудесном великолепии, додумалась оспаривать первенство у Франции при правлении Филиппа II. Карл V, отец этого Монарха, имел его над ней, не в качестве Короля Испании, но как Император, потому как он был и тем, и другим вместе. И вот его сын, воспользовавшись прошлым, как правилом для будущего, никогда не желал принимать во внимание возражения, какие ему делали, что требуется различать эти качества одно от другого. Он претендовал, как Король Испании, на все, чего никогда не имел его отец, как Император. Все это стало причиной великих споров между этими двумя Государствами, что не были никогда урегулированы, потому как наши Короли имели только право на их стороне, тогда как Короли Испании с их стороны имели силу. Что создает первенство одного Государства над другим, так это древность и величие. Короли правили Францией около семи сотен лет, прежде чем появился Король в Кастилии, откуда и следует, что право Его Величества было совершенно неоспоримым, а их ничего не стоило. К тому же величие нашей Монархии всегда было чем-то иным, нежели у Королей Испании, если исключить отсюда правления Карла V и Филиппа II, его сына. Наконец,. Батвиль, не найдя ничего, что лучше бы подходило его интересам, чем возобновление этой претензии, казалось, уже погребенной в молчании в течение тридцати или сорока лет, выбрал момент, когда Граф де Браге, чрезвычайный Посол Швеции, должен был осуществить свой въезд в Лондон. /Покушение Барона де Батвиля./ Мы имели в этой стране в том же качестве Посла Графа д'Эстрадеса (его имя – д'Эстрад – А.З.), кто был Генерал-Лейтенантом армий Короля. Он был умным и дельным человеком, и, конечно же, способным получить удовлетворение за оскорбление, какое Батвиль намеревался ему нанести, если бы дело решилось между ними двумя. Но так как в такого сорта положениях действуют не мэтры, но те, кого они посылают с их каретами, [280] случилось так, что Англичане, в числе более двух тысяч человек, соединились с людьми Батвиля, дабы преподнести ему преимущество, о каком он и Замышлял. Они обрезали сначала вожжи лошадей кареты нашего посла, так что возница, кто ею управлял, не мог ее сдвинуть с места; все, что смогли бы сделать его люди — это поступить точно так же с каретой Батвиля, но они ничего не добились. Этот посол принял к этому меры, он приказал сделать вожжи для своих лошадей из гибкой стали, покрытой кожей. Последовал обмен ударами с обеих сторон, но так как схватка была явно неравная, там на месте осталось несколько слуг нашего посла, тогда как другие вышли из дела, не потеряв ни одного человека ни убитым, ни раненым. Д'Эстрадес в то же время отослал курьера к Королю осведомить его об этом покушении, а сам испросил аудиенции у Короля Англии, дабы пожаловаться ему на то, что Англичане в этой схватке действовали в пользу Батвиля. Она ему была тотчас же предоставлена. Этот Принц пообещал ему воздать полную справедливость, какую тот только мог бы пожелать, и он сделал это на самом деле, но все это не идет ни в какое сравнение с тем достоинством, с каким Король пообещал себе получить за это удовлетворение от Испании. Он незамедлительно послал курьера к своему послу с приказом узнать у Его Католического Величества, действовал ли Батвиль по своей воле или же ему велели это сделать. /Хитрости Короля Испании./ Министром Короля при этом Дворе был Архиепископ д'Амбрен, старший брат Ла Фейада. Король Испании, кто со своей стороны принял курьера Батвиля, сообщившего ему о том, что произошло в Англии, узнав о прибытии гонца от Его Величества и о том, что его посол просил его об аудиенции, тотчас догадался, по какому все это было поводу. Он уже известил свой Совет о том, что случилось в Лондоне, и просил его мнения о той манере, в какой он отпарирует выпад, что готов ему нанести Посол [281] Франции. Его Совет нашел кстати для него прикинуться больным, дабы выиграть какое-то время. Однако, так как затягивание с ответом далеко не все решало, и требовалось знать, что он скажет Послу, когда будет обязан допустить его к себе, надо было посоветоваться и об этом. Было решено, что он объяснится в общих выражениях, чтобы не смогли вывести из них никакого невыгодного для него заключения — он скажет, например, что вообще не любит насилия; и так как он не одобряет поступок Батвиля, он его немедленно отзовет. Этот Принц отправил в то же время различных курьеров в Англию, в Голландию, в Швецию и в Данию посмотреть, не в настроении ли будут эти Дворы воспротивиться нарождающемуся величию Короля, кого там Министры Его Католического Величества имели приказ выставить им в самом подозрительном свете. Посол Его Величества был совсем не доволен, не получив аудиенции; он прекрасно догадался, хотя Король Испании и улегся в постель, что тот вовсе не болен. Тем не менее, так как он не мог ничего поделать, пока тот прибегал к этой уловке, он запасся терпением до тех пор, когда тому будет угодно поправиться. Он счел, что тому это раньше надоест, чем ему самому. Однако, дабы Его Величество не раздосадовался, не получая от него новостей, он отправил к нему назад его курьера с пакетом, содержавшим его известия о том, что происходило в Мадриде. Его Католическому Величеству и в самом деле вскоре надоело отлеживаться в постели без всякой болезни, и едва он встал, как не мог более откладывать аудиенции Архиепископу; он ему дал ответ, о каком я уже говорил. Посол нашел его лукавым, и так как он имел приказ Короля удалиться, если ему не дадут удовлетворения, он начал грозить этим Его Католическому Величеству. /Две Королевы-посредницы./ Королева-Мать, узнав, в каких отношениях оказались два Короля, умоляла Короля, своего сына, не прислушиваться ко всему, что может сказать об этом его негодование. Она сама взялась объясниться с [282] Королем, своим братом; вот почему она отправила к нему курьера от своего имени, дабы сказать ему, что Король желает иного удовлетворения, чем было предложено ему до сих пор; без этого обе Короны скоро снова впадут в войну, еще более жестокую, чем та, что недавно угасла, ему одному предстоит выбрать позицию и дать на все определенный ответ. По прибытии этого курьера собрался Совет Испании, и так как Его Католическое Величество не получил еще ответов от тех, кого он послал в Англию и к другим Дворам, о каких я говорил, его Министры объяснялись все еще в уклончивой манере. Они хотели выиграть время до получения новостей и вознамерились тянуть до тех пор. Они согласились, что Король, их мэтр, должен написать своей сестре, будто бы отправляет во Францию Маркиза де ла Фуэнтеса в качестве Чрезвычайного Посла с приказом завершить это дело соответственно желаниям Его Величества. Король был еще менее доволен этим ответом, чем предыдущим. Он нашел его настолько лукавым, насколько только он им мог быть, если не еще больше. Итак, он совершенно решился возвратить своего посла и приготовиться к войне, когда Королева-мать еще раз переубедила его, уговорив дождаться прибытия Маркиза де ла Фуэнтеса. Молодая Королева также присоединила свои мольбы к просьбам Королевы-матери, а так как она готовилась подарить ему Дофина Франции, что наполняло радостью Короля и весь Двор, Его Величеству было невозможно противиться двум посредницам, столь могущественным, какими были эти. Маркиз де ла Фуэнтес, однако, долго откладывал свой отъезд, потому как новости, полученные Двором Испании из Англии, из Голландии и от двух Корон Севера были абсолютно неприятными — ни одно из этих Могуществ не желало развязывать войну ради его интересов, одни, как Король Англии, из-за секретных договоренностей с Королем, другие, потому как они опасались, как бы два эти [283] Принца не объединились вместе, если они вознамерятся помогать Испанцам людьми или же деньгами. Эта медлительность утомила Короля, кто был живым во всем, что касалось его славы и его репутации. Тем не менее, он рассудил, что должен запастись терпением, поскольку этот посол в конце концов выехал, и не мог же он навсегда остаться на дороге. Эта медлительность, изобретенная Его Католическим Величеством, не исходила больше от того, что он надеялся нечто предпринять, способное вытащить его из этого дела с честью; он был бы слишком доволен, когда бы ему удалось выбраться из него с наименьшим стыдом, какой был бы для него возможен. Итак, тогда как Фуэнтес столь медленно маршировал, Его Святейшество присоединился к просьбе Его Католического Величества завершить эти распри полюбовно. Нунций Папы в Париже уже имел три или четыре совещания по этому поводу с Месье де Лионом, кому Король поручил выслушать его предложения. Король пожелал, дабы Король Испании предоставил ему Декларацию в письменном виде, в какой он отказался бы от первенства и отрекся от Батвиля, как от предпринявшего по собственной воле все, что было сделано в Лондоне. Его Католическое Величество, напротив, вознамерился пообещать только, что его Послы не окажутся более ни на какой церемонии, где будут присутствовать Послы Короля. Он верил, что этого должно быть довольно, без обязательства предоставлять какую-либо Декларацию, какая могла бы нанести ему ущерб. /Испания идет на покаяние./ Все это длилось целых пять месяцев, что показалось слишком долгим в конце концов Его Величеству. Месье де Лион указал Нунцию, что если Испанцам нечего больше сказать, Маркизу де ла Фуэнтесу незачем являться в Париж. Он был тогда в Орлеане, где продолжал притворяться больным, дабы сохранить приличия. Но комплимент де Лиона, обращенный к Нунцию, окончательно его излечил; Нунций и он согласились в конце концов, что [284] вместо подачи Декларации, какой требовали от них в письменном виде, он произнесет ее устно в присутствии всех иностранных Министров, находившихся тогда при Дворе. Одно нисколько не отличалось от другого, поскольку столько безупречных свидетелей передали бы потомству о том, что произойдет; но либо Испанцы так не думали, или же они надеялись, что это забудется со временем, тогда как память об этом сохранилась бы навечно, если бы они предоставили ее письменно, им лучше понравилось одно нежели другое. Король, настаивавший на письменной декларации, не поддавался на уговоры, но еще раз уступил мольбам двух Королев, и Маркиз де ла Фуэнтес, наконец, завершил свой вояж. На следующий день или двумя днями позже, я просто не сумею припомнить, в какой из двух дней это произошло, Король дал ему аудиенцию. Все Принцы Крови были туда вызваны вместе с главными Офицерами Короны и четырьмя Государственными Секретарями. Все иностранные Министры также были приглашены туда явиться. Принцы Крови были поставлены справа от Его Величества, а иностранные Министры слева; каждый из четырех Государственных Секретарей имел перед собой бюро для составления протокола декларации, какую должен был произнести Посол. Нельзя было и придумать ничего более подлинного, а в то же время и ничего более унизительного для него. Однако ему надо было испить эту чашу до дна, поскольку истинную правду говорят, будто бы нужда свой закон пишет. Испанцы предвидели неизбежную потерю Фландрии, если бы они заупрямились и пожелали бы поддержать тот вид величия, какой они приобрели к середине прошлого века или же немногим раньше, но какой они здорово порастеряли за последние несколько лет. Они, очевидно, уверились, что с Коронами должно происходить то же, что и с частными лицами, приобретающими срок давности по истечении определенного времени. Как бы там ни было, Посол, заставив себя порядочно подождать, явился, [285] наконец, со всеми обычными церемониями и заявил в присутствии этой августейшей ассамблеи, что Король, его мэтр, испытал большое неудовольствие тотчас, как узнал о покушении Барона де Батвиля; он ничего не желает так, как поддерживать доброе согласие, установившееся между двумя Коронами, и так как это действие полностью ему противоположно, он не только его отозвал, но еще и отдал ему приказ явиться в Мадрид и отдать отчет в своем поведении; он скомандовал, однако, всем своим другим Послам, при каких бы Дворах они ни находились, не появляться в будущем при всех церемониальных делах, где будет присутствовать Посол Франции, из страха, как бы еще раз не повторилась такая же ситуация по поводу первенства. Все эти слова были согласованы заранее между Нунцием и Месье де Лионом, дабы Посол не отступил от них ни на йоту. Они много значили, если их брать соответственно тому, как они должны были произноситься; но так как в них не было сказано в формальных выражениях, что Его Католическое Величество уступает это первенство, из-за какого было уже столько споров в тысяче других обстоятельств, это было поводом утешения и для него, и для его Посла. /Теперь еще и Папа./ Папа, кто вмешался ради других в этом положении, сам почувствовал необходимость во вмешательстве других пять или шесть месяцев спустя, в разногласиях, какие появились у него в свою очередь с Его Величеством. Все случилось по поводу Посла, какого мы имели в Риме, и с кем обошлись еще намного хуже, чем с Месье д'Эстрадесом. Если в Лондоне пострадали только люди Посла, то здесь ополчились против его собственной персоны и против персоны посланницы. Этим послом был Герцог де Креки, человек от природы гордый, и чье лицо не противоречило природе; слава была начертана на его лице — и если даже другие стараются исправить их изъяны, когда им о них говорят, то этот последний становился лишь еще более надменным от тех мнений, какие ему подавали время от времени. По [286] прибытии в Рим он не пошел повидать ни Августина Киджи, брата Папы, ни других его родственников. Он счел, что это было недостойно Герцога и Пэра Франции, кто имел честь быть Послом первого Короля Христианского мира. Дом Августин и другие родственники Его Святейшества почли себя оскорбленными этим презрением. Это был обычай при этом Дворе, что Послы коронованных особ им отдавали первый визит. Герцог де Креки прекрасно об этом знал, но он говорил, что это был скверный обычай, а когда признаешь нечто дурным, ты обязан от этого воздерживаться. Он признавал, что они должны быть почитаемы, как родственники Его Святейшества, но не до такой степени, чтобы человек вроде него, да еще с его характером, должен был идти на подобный демарш. Это явилось причиной того, что ему нигде не были рады, потому как каждый проявлял учтивость к настоящему Правительству. Александр VII находился тогда на Престоле Святого Петра. Он взошел на него почти как Сикст V, о ком говорят, будто бы он воспользовался шкурой лиса, чтобы туда усесться, и удерживался там, облачившись в шкуру Льва. Все равно, как тот, дабы уверить Конклав, перед тем, как стать Папой, что и жить-то ему осталось всего лишь два дня, опирался на палку, склоняясь всем телом к земле, как если бы уже стоял одной ногой в могиле; как, говорю я, тот, столь отлично сыграв свой персонаж, выбросил свою палку, когда был возведен в Первосвященники, и сделался прямым, как церковная свеча; так и другой, кто всегда был добродетельным человеком, пребывая Кардиналом, до того, что пожелал всегда иметь в своей постели гроб, дабы напоминал он ему, как он говорил, что будет он вскоре внутри него; итак, этот, говорю я, едва надел тиару на голову, как вскоре отделался от этого зловещего спектакля и развернул такое великолепие и такую помпу, каких не могли бы требовать и от Двора великого Короля. В остальном, так как было невозможно, при его-то настроении, дабы он не принял близко [287] к сердцу оскорбления, нанесенного, по его мнению, его родственникам, он отдал приказ Имперскому Кардиналу, Губернатору Рима, сделать все, что в его силах, лишь бы унизить посла. Вот, по крайней мере, что предшествовало произошедшему непосредственно после, поскольку, как полагают, без приказа вроде этого были бы приняты другие меры и в иной манере, чем это было сделано. Так вот как случилось это дело и какие последствия оно вызвало. Посол проживал во Дворце Фарнезе, одном из самых прекрасных Дворцов Рима, и поддерживал там блеск достоинства, каким он был облечен. Его дворня была великолепна, его кареты восхитительны, и его выезд достоин посла старшего сына Церкви. Все, чего ему недоставало, так это чуть побольше человечности и чуть поменьше этой славы, какую он выставлял напоказ, как если бы это был красивый орнамент; но так как в нем существовало это зло, что он был надменен до того, как стал послом, он сделался таковым, казалось, еще больше, с тех пор, как явился в этом качестве. Итак, он ничего не рекомендовал своим людям с большей заботой, как не позволять сбирам приближаться к его дворцу. Это было право, каким обладали послы Франции, впрочем, точно так же, как и другие послы. Это даже было то, что называют народным правом, и через это нельзя было переступить, не нарушив при этом всего, что считалось самым священным среди коронованных особ. Но так как предшественники его распространили, как утверждают, за обычные границы, одни больше, другие меньше, в соответствии с тщеславием каждого, случилось, что так как этот был еще горделивее остальных, он пожелал раздвинуть это право еще дальше, чем его предшественник. Вот то, что говорилось, по крайней мере. Я не знаю, по правде, так ли это было, и я не хочу ничего утверждать, из страха допустить ошибку. /Предумышленное покушение./ Как бы там ни было, Имперский Кардинал, как утверждают, зная об отданных им приказах, поставил поблизости одного человека и сбиров, его в [288] качестве персонажа должника, преследуемого своим кредитором, а других, как исполняющих их обычные действия; случилось, что должник, ложный или настоящий (поскольку я не сумею сказать ничего определенного), побежал в сторону Дворца Фарнезе, изо всех сил взывая о помощи. Люди посла, предупрежденные о подобных вещах, едва заслышали его крики, как сделали вылазку на сбиров, живо его преследовавших. Сбиры были поддержаны несколькими Корсиканцами из Гвардии Папы, имевшей право наблюдать за действиями Полиции города, но маршировавшей обычно только, когда ее призывали. И так как они очутились тут так кстати, и ни у кого не было времени их вызвать, то, по всей видимости, это было задумано заранее; но так это было или нет, неизменным остается то, что ни они, ни сбиры не оказались сильнейшими. Они были вынуждены попятиться и отступили в сторону, где находилась Кордегардия корсиканской Гвардии; они увлекли ее вместе с собой, чтобы броситься на тех, которые только что их отколотили. Они получили их реванш, они оказались тогда в гораздо большем числе, чем люди посла, так что они загнали их в угол в стороне их конюшен, откуда они вышли, когда явились их атаковать. Посол был в городе, когда началась первая схватка, но, вернувшись между тем через главную дверь своего Дворца, он несколько моментов оставался в неведении о том, что происходило, потому как прибыл как раз в то время, когда его люди одерживали победу. Однако он недолго пребывал в этом неведении; его люди были сломлены в свою очередь, Корсиканцы осадили Дворец Фарнезе спереди и сзади, в том роде, что он увидел себя окруженным в единый миг. Он пожелал показаться на балконе, дабы приказать удалиться этим мятежникам, кого он грозил велеть повесить; но, не выказав никакого почтения ни к его персоне, ни к его положению, они дали по нему залп. Это было просто чудо, как они его там же и не убили, столько пуль [289] ударило рядом с ним. Он не додумался больше желать их урезонивать, увидев, как мало они были способны воспринимать резоны. Он прекрасно понял с этого момента, что они скорее походили на диких зверей, чем на разумных людей, и он только даром потеряет с ними время. Итак, он удалился в свои апартаменты, куда моментом позже прибыла Герцогиня, его жена, спасшаяся еще большим чудом, чем он сам — когда она возвращалась из города, было сделано несколько выстрелов из ружья и мушкетона по ее карете; один из ее пажей и один из ее пеших лакеев были убиты на месте. Все Французы, оказавшиеся на улице в то время, когда все это происходило, были вынуждены пережить страшную грозу. Весь Корпус сбиров, весьма значительный в Риме, собрался вместе, дабы напасть на них. Они убили нескольких, прежде чем те успели спастись, и это был ужасающий беспорядок по всему городу. /Оскорбление последней степени./ Оскорбление было достаточно велико, главное, адресованное персоне его знатности и характера, дабы удовлетворить месть врагам Герцога, какой бы огромной она ни была. Итак, они распорядились снять осаду перед его дворцом, как если бы сделали вид, будто не желают терпеть этот беспорядок. Посол потребовал правосудия у Папы и Имперского Кардинала; те притворились, будто вовсе в этом не замешаны, и не выдвинули никаких затруднений, по всей видимости, ему его пообещать; но, вместо предоставления ему такого правосудия, они способствовали спасению тех, кто принял в этом наибольшее участие. Герцог, увидев все это, не выезжал больше иначе, как под надежной охраной; его люди вооружились добрыми мушкетонами и добрыми пистолетами. Он также расставил на будущее Гвардию вокруг своей кареты, как Кавалерию, так и Пехоту. Это не понравилось ни Имперскому Кардиналу, ни родственникам Его Святейшества. Они сочли, что им брошен вызов такого сорта действиями прямо посреди Рима, так что Кардинал расставил [290] всю Гвардию Папы вокруг его дворца и велел ему сказать, якобы сделал это исключительно ради его безопасности, потому как он сделался столь ненавистным народу своим поведением, что если он выйдет, тот просто не отвечает за его жизнь. Он намеревался держать его там как бы осажденным, столько, сколько пожелает, под таким прекрасным предлогом, и задушить его спесь, что не замедлит пострадать от обращения вроде этого. Герцог прекрасно знал, чему верить, и нисколько не сдерживался высказывать все, что он об этом думал. Он знал, что несколько отправленных им жалоб на то, что с ним приключилось, не произвели ни малейшего впечатления; напротив, о них соизволили доложить лишь семь или восемь дней спустя, так что только потрудились сохранить приличия. /Гнев Короля./ Все его утешение состояло в том, что он знал, какой у него добрый мэтр и достаточно могущественный, дабы отомстить за это оскорбление. Он отдал ему рапорт тотчас, как оно было ему нанесено, и посылал к нему еще новых курьеров с момента на момент извещать его обо всем, что происходило. Едва Король был об этом осведомлен, как он отправил приказ Нунцию Папы выехать из Парижа в течение дважды по двадцать четыре часа. В то же время он послал к нему тридцать Мушкетеров из Роты Месье Кардинала, какую он принял на свою службу, и какая является сегодня второй Ротой Мушкетеров, дабы препроводить его до Пон де Бовуазен. Казо, кто был во главе этих тридцати Мушкетеров, имел приказ обращаться с ним довольно сурово из-за репрессий, каким подвергался посол. Нунций хотел сказать ему об этом кое-что; но так как он имел дело с маленьким человеком, от кого не мог надеяться получить больших шуток, чем от обезьяны, ему понадобилось запастись терпением до тех пор, пока он не будет вызволен из его рук. Его Величество в то же время отправил приказ своему послу выехать из Рима и удалиться во Владения Великого Герцога. Он ему тут же подчинился, в том роде, что его отъезд [291] и манера, в какой Нунций был выдворен из Королевства, дали понять Папе, что Король не намеревался требовать от него ни малейшего отчета о произошедшем в Риме, как он сделал с Королем Испании по поводу того, что случилось в Лондоне, и он попытался вовремя принять меры предосторожности. Он постарался вовлечь Его Католическое Величество и всех Принцев Италии в свои интересы. Король Испании был достаточно к этому предрасположен из-за своей постоянной зависти, не позволявшей ему видеть процветания Короля и не испытывать при этом от всего сердца желания его нарушить. Но он был столь слаб совсем один, что начать войну означало бы для него пойти на очевидную гибель, по меньшей мере, если он не увидит себя надежно поддержанным; он попросил у него времени подождать с ответом. Принцы Италии собрали их Совет более проворно и не заставили его столько томиться, чтобы высказать ему все, что они об этом думали. Они отказали ему наотрез, к тому же в их расчеты не входило навлекать войну на их страны. Им гораздо больше нравилось, когда она происходила где-нибудь во Фландрии или в Каталонии. Вот почему Венецианцы предложили их посредничество Его Величеству, дабы добиться удовлетворения от Папы. Некоторые другие Принцы Италии сделали то же самое, но он с трудом сдерживался и не желал пока этого им предоставить. Ему казалось, что после покушения, вроде этого, не следовало столь рано прибегать к посредничеству, но, скорее, показать, как самое меньшее, розги виновным, когда бы даже он не желал их ими наказывать. Пока все это происходило, Король Испании старался снова восстановить Короля Англии против Его Величества, под предлогом, что у того больше интереса, чем он думает, воспротивиться этому невиданному величию, к какому он возносился с каждым днем. В самом деле, Король через политику Министров, отлично согласованную с его интересами, принижал значение всех Вельмож, а главное, [292] всех тех, у кого оставалось еще достаточно могущества, чтобы возбудить в Государстве те же затруднения, на какие он насмотрелся на протяжении своего несовершеннолетия. Он уже упразднил должность Генерал-Полковника Французской Пехоты, весьма приближавшуюся к должности Коннетабля в отношении власти, какую она имела над пехотинцами; она сделалась вакантной по смерти Бернара де Ногаре, Герцога д'Эпернона, кто велел величать себя Высочеством столь же дерзко, как если бы он происходил по крови от какого-нибудь Государя. Никогда еще Дом не возвышался ни так высоко, ни за столь краткое время, как этот — но так как то, что является так быстро, не длится обычно особенно долго, в нем же и увидели конец славы этого Дома. /Политика новых Министров./ Резон, ради которого Министры хотели принизить значение Вельмож, был тот, что они никак не могли решиться пресмыкаться перед ними, как они это делали при Кардиналах де Ришелье и Мазарини; блеск, исходивший от Пурпура, в какой те были облечены, поддержанный довольно добрым происхождением, хотя оно и не было из самых знаменитых, предрасполагали их дух к этой угодливости, с какой Могущества обычно желают, дабы к ним относились; вместо этого они не видели ничего в новых министрах, что казалось бы им достойным почтения. Его Католическое Величество не был так уж особенно неправ, когда хотел вызвать страх Короля Англии перед Могуществом, к какому поднимался Его Величество. Однако, что бы он мог сказать или сделать, он не мог разорвать согласия, существовавшего между двумя Королями, в том роде, что он вынужден был передать Папе, что тому придется самому думать, как устраивать свои дела, потому как тому не на что надеяться от него. Папа, увидев себя вот так отверженным с его стороны, впрочем, так же, как и со стороны других Принцев, к кому он адресовался, был очень огорчен, что так далеко зашел в своем итальянском фанфаронстве. Он абсолютно не был в состоянии [294] помериться силами с великим Королем, кто раздавил бы двадцать таких, как он. Однако, так как ему было трудно склониться на те условия, без каких, как он слышал, Его Величество никогда не забудет прошлое, он не знал, как поступить, дабы согласовать две такие противоречивые вещи, какими были его бессилие и его тщеславие. Тем не менее, ему вскоре надо было принять решение. Король, показывая, в какое он пришел негодование против него, не только отправил приказ Герцогу де Креки вернуться во Францию, но еще и повелел маршировать в Италию некоторым войскам под предводительством Маркиза де Бельфона. Этот последний имел приказ помочь Герцогам Пармы и Модены, жаловавшимся на то, что Его Святейшество удерживает за собой несколько их городов вопреки постановлению Пиренейского Договора, обязавшего его им их возвратить. За войсками, уже перешедшими через Альпы, должна была последовать внушительная армия, и командование над ней уже оспаривалось несколькими Маршалами Франции. Не то чтобы Виконт де Тюренн, так славно послуживший в недавно окончившейся войне, не рассматривался Королем по-прежнему, как правая рука Государства; но так как он продолжал оставаться гугенотом, хотя ему предложили бы меч Коннетабля, лишь бы он переменил религию, Король решил не посылать его в эту страну. Он боялся, как бы не сказали, что старший сын Церкви выбрал еретика для уничтожения ее Главы, и как бы это обстоятельство не бросило тень на его дело, что не могло бы быть ни более справедливым, ни более ясным. /Еще один очень способный Аббат./ Папа, в том беспокойстве, в каком он пребывал, узнав, что Герцог де Креки получил приказ уйти за Альпы, послал перехватить его по дороге, как ни в чем не бывало, Аббата Распони для разговора с ним: Этот Аббат был одним из его Ставленников и его повседневным посредником. Как только Герцог де Креки его увидел, он насторожился, прекрасно догадавшись, с какой целью тот явился сюда. [295] Если он был горделивым прежде, он стал еще более таковым в это время. Он прекрасно догадался, как я сказал, что тот не явился бы сюда просто так и, должно быть, Папа здорово поторопился сегодня совершить демарш, вроде этого; вот что добавило еще одну черточку гордости к той, что была ему присуща. Но Аббат, кто по обычаю Итальянцев, точно так же, как и множество других Наций, был ничуть не прочь пресмыкаться, лишь бы добиться своих целей, буквально осыпав его бесконечными поклонами и комплиментами, так ловко ухватил его за самое слабое его место, что тот принял его лучше, чем намеревался моментом ранее. Аббат сказал, что ему надо было бы здесь проявить черту своего милосердия, попросив Короля, как только он прибудет к нему, принять во внимание, что ему не будет особенной чести, если он из-за ошибки нескольких Корсиканцев примется за общего Отца всех Христиан; он не мог отвечать за то, что они сбежали как раз тогда, когда он отдал приказ их взять; он слышал, будто бы Его Величество жаловался, якобы этот приказ запоздал, но он должен поразмыслить и о том, что ведь надо было узнать людей, прежде чем преследовать их по закону; вот где крылась причина медлительности, на какую он жаловался. Герцог ему ответил, что речь больше не шла об этом в настоящее время, но о том, чтобы дать удовлетворение Его Величеству; он оценивал вещи в той манере, в какой они происходили, в том роде, что было бы бесполезно желать ввести его в заблуждение теперь. Аббат, почувствовав, что если он и дальше будет настаивать на своем, может быть, у Герцога появится настроение его уязвить, потому он перешел от этого разговора к беседе о требованиях, выдвинутых Королем. Они были чрезмерны по тому, как он о них говорил, и особенно со стороны сына в отношении к своему отцу. Вот так он определил Папу и Короля, дабы, в знак почтения одного из этих качеств к другому, Его Величество поумерил свои претензии. Но Герцог, резко оборвав его, ответил, что Король не [296] поручал ему этих переговоров, итак, совсем к другому, а вовсе не к нему, он должен адресоваться, если хочет получить ответ. /Пизанский Договор./ Папа, еще раз лишившись своих претензий с этой стороны, оказался вынужденным в конце концов пройти через все, чего желал от него Король. Собрались в Пизе для завершения этого разлада, дабы не быть обязанными прибегать к оружию. Распони находился там от имени Папы, и Аббат де Бурлемон, Аудитор Роты, от имени Короля — Распони согласился там от имени Его Святейшества, что Кардинал Киджи, его племянник, явится во Францию в качестве Легата заявить Королю, что ни он и никто из Его Дома не принимал участия в покушении, предпринятом на посла и на посланницу; Дом Августин даст в Риме такое же заявление письменно, и, однако, покинет город до тех пор, пока Кардинал Легат не получит аудиенции у Его Величества и не добьется его прощения; Имперский Кардинал также явится лично оправдываться в Париж и предастся в руки Его Величества, дабы быть наказанным, если он сочтет его виновным; вся корсиканская Нация будет объявлена неспособной торжественным декретом Папы служить когда-либо в церковном Государстве, а для сохранения памяти об удовлетворении, предоставленном теперь Его Величеству, будет возведена пирамида напротив их кордегардии, на какой золотыми буквами будет выгравирован декрет, о каком я только что сказал. Кардинал Киджи явился во Францию вместе с Имперским Кардиналом, в соответствии с этим договором. Папа предварительно за некоторое время удалил этого последнего от своей персоны. Он было перебрался в Геную, но эта Республика, узнав о том, что Его Величество не находил добрым, дабы она давала ему убежище, заявила ему, что он может убираться в другое место. /Торжественное удовлетворение./ Король принял их обоих, как Принц, кто не испытывает никакой досады, кроме той, к какой обязывает его Слава. Он дал аудиенцию Легату в Венсенне, куда специально направился, дабы [297] посмотреть, справится ли тот со своим поручением со всем тем почтением, каким тот ему обязан. Легат, кто был ладно скроенным человеком, с доброй миной, дрогнул, когда увидел Короля, о каком он не имел и понятия, пропорционального истине. Льстецы, какими Двор Рима изобилует точно так же, как и множество других Дворов, выставляли его ему за юного Принца, вскормленного в легкомыслии и наслаждениях, и кому Кардинал не дал никакого знания дел. Как одно, так и другое было, в сущности, правдой, если принимать во внимание лишь образование, какое этот Министр вознамерился было ему дать; но он сам вышел из этого легкомыслия через все Кампании, какие он пожелал проделать вопреки тому, и за счет доброго разума, каким он обладал от природы; можно смело сказать, что Его Величество далеко не прозябал, как о нем распространялись во многих местах; никогда еще Принц не работал со столь раннего часа. Легат, дрогнувший при виде Короля, настолько его присутствие внушило ему почтение, был совершенно успокоен при первом же слове, сказанном ему Его Величеством. Он нашел его столь же мягким и столь же приветливым в его ответах, насколько он нашел его мину высокомерной и возвышенной. Король устроил Легату великолепный въезд в Париж, и он был этим так же доволен, как и все куртизаны, кто на зависть друг другу спешили воздать ему почести, так что ему было так же трудно оттуда вернуться, как и явиться туда. Он опасался, выезжая из Рима, как бы по причине всего произошедшего он не нашел бы спесивый и презрительный Двор, и он пришел в восторг, увидев совсем обратное. Он позволил себе даже, как говорили, привязаться сердцем к чарам одной прекрасной Дамы, кто, конечно, стоила труда быть любимой. Может быть, из-за этого он возвращался не столь охотно, как сделал бы без этого. Имперский Кардинал имел подобный повод быть довольным его аудиенцией; Король отправил Герцога де Креки обратно в Рим, и Папа по [298] политическим мотивам устроил ему лучший прием, чем в первый раз. Его родственники были обязаны сделать то же самое, потому как Легат условился с Его Величеством об определенных пунктах церемонии, что будут соблюдаться по прибытии его самого и посланницы. Легат был здесь чрезвычайно пунктуален со своей стороны, особенно по отношению к Герцогине, потому как уверяют, будто бы именно ее прелести тронули ему сердце. Она имела бы прекрасную возможность отомстить, если бы пожелала, учитывая, во всяком случае, будто бы все это было правдой. В самом деле, после оскорблений, нанесенных ей и ее мужу, Кардинал имел все резоны опасаться, как бы она не заставила его заплатить безумную цену за все, сделанное другими. /Месье де Лозен./ Ждали только прибытия Легата во Францию, дабы вернуть Его Святейшеству Графство Авиньон, каким войска Короля овладели, переходя через Альпы. Бельфон возвратился из Италии вместе с Пегиленом, кто зовется сегодня Граф де Лозен. Он должен был служить при нем Маршалом Лагеря и взошел на этот пост, совсем как гриб, выросший наутро, хотя и следа его не было еще вчера вечером. Для Младшего сына из Беарна он совсем недурно обделал свои дела, хотя все это было еще ничем по сравнению с тем, что он сделал с тех пор. Однако я очень сомневаюсь, что воспоминание о стольких достоинствах, к каким он поднялся превыше всех своих надежд, приятно наполняло бы сегодня его воображение. Он дошел до падения тем более устрашающего, по моему мнению, что он почти на все смотрел сверху вниз, тогда как сегодня вряд ли кто-нибудь позавидует его судьбе. Сделаться, как он, Капитаном Телохранителей, фаворитом своего мэтра и женихом великой Принцессы, столь же отличающейся своими достоинствами, как и своим высоким происхождением, и оказаться теперь запертым в четырех стенах Цитадели Пиньероля — два столь различных положения, что, я полагаю, никто еще не ощущал живее своего несчастья. Но, оставив [299] в стороне это размышление, я скажу, что Маршалу дю Плесси, добившемуся командования армией, что должна была действовать отдельно от той, где был Бельфон, не стоило трудиться переходить Альпы, потому как он их еще не перешел, когда Пизанский договор был завершен. Он, впрочем, уже протоптал туда дорогу, в том роде, что Папе не надо было оттягивать и дальше с заключением мира, потому как ему нашлось бы, в чем раскаиваться. /О пользе политики Двора./ Когда это дело было улажено, Двор думал только о развлечениях. Возраст Короля, его здоровье, что было превосходно, его добрая мина, его достаток равно склоняли его к этому, а кроме всего прочего, политика Министров, и не требовавших ничего лучшего, как делать куртизанов настолько нищими, насколько им это будет возможно, дабы те были им более покорны. Они отыскали в мемуарах Месье Кардинала, что Король никогда не будет абсолютным, ни они авторитетными, как они должны были этого желать, пока Знать сможет обходиться без Двора. Итак, дабы каждый усиливался в желании разориться, один быстрее другого, они задевали их честь в отношении множества вещей, увлекавших их в неизбежное разорение. Несколько пансионов, во всей ловкости рассеиваемых Королем, делали еще больше, чем их рассуждения; каждый, желая бежать за ними, незаметно растрачивал собственный капитал, и бросался таким образом в столь великую зависимость от Двора, что ему уже было невозможно после этого от него удалиться. [301] О некоторых заключенных /День одного узника./ Я по-прежнему охранял моего заключенного все это время, и он, кто был самым живым человеком света, сделался столь спокойным, что можно было сказать, будто бы это был другой человек с тем же лицом. Он упорядочил все свои часы ни более, ни менее, как если бы был в монастыре. Он знал, что ему делать, когда он молился Богу, с чего, как и полагается, он начинал день. Затем он брал книгу и читал. Почитав час или два, он брал перо и чернила и делал заметки о том, что прочитал. Потом он слушал мессу, потом прохаживался по своей комнате до обеда; пообедав, он на полчаса погружался в размышления, потом снова брался за книгу до четырех часов вечера; в четыре часа он снова брал в руку перо, не для заметок, как утром, но чтобы написать что-нибудь свое собственное. После этого он прогуливался или смотрел в окно. [302] Затем являлся ужин, и вот так дни следовали одни за другими, составляя одну и ту же жизнь, за исключением тех дней, когда его допрашивали. Тогда я вел его сам, перед его Судьями, по крытой галерее, сделанной специально, из страха, как бы другие заключенные его не увидели. Так как там были и такие, что пользовались непринужденностью двора, потребовалось их запереть и даже замуровать их окна, дабы помешать им видеть его при проходе. /Отчаявшийся Берейтор./ Там находился и один из его служителей, некий Пелиссон, кто был заключенным, точно так же, как и он, но они не вступали ни в какое общение. Это было мне строго рекомендовано. Его берейтор тоже был там, молодой человек, очень ладно скроенный и с весьма привлекательной физиономией. Однако гораздо лучше было бы для него, если бы он обладал не столь доброй миной, но более крепкой головой. Это помогло бы ему перенести суровость его заточения, но когда он позволил себе предаться отчаянию, оказавшись запертым в четырех стенах, да еще и конца этому не было видно, мозги его свихнулись, и он сделался совершенным идиотом. Первым знаком его помешательства было то, что он сжег все свои одежды вплоть до рубахи. Так как у него их было несколько, его заставили надеть другие, когда тот, кто обычно приносил ему поесть, отдал об этом рапорт Бемо; но он сделал еще и с этим точно так же, как поступал с другими; через некоторое время после того, как его мэтр был осужден, его отправили в маленькие дома. Что до Пелиссона, то он жил примерно так же, как это делал Месье Фуке, но так как в его комнате не было окна со столь прекрасным видом, как у того, или, лучше сказать, вообще не было никакого окна, он себе выдумал довольно забавное занятие на протяжении какой-то частя дня. Он распорядился себе купить одну тысячу булавок. Он их вытаскивал одну за другой из их бумажки, потом разбрасывал их по всем сторонам своей комнаты, не оставляя ни единой. Он подбирал их затем и вот так проводил свое [303] время. Вот что поистине странно для человека большого разума, каким он обладал, без сомнения; но вот также и к чему приводит тюрьма, вроде этой; какими бы глубинами духа ни обладал человек, случаются моменты, когда он бесится. Он не может всегда заниматься огромными вещами, и лучше уж забавляться этим, чем думать впустую и предаваться отчаянью. (пер. М. Позднякова) |
|