Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНА

КАПИТАН ЛЕЙТЕНАНТА ПЕРВОЙ РОТЫ МУШКЕТЕРОВ КОРОЛЯ, СОДЕРЖАЩИЕ МНОЖЕСТВО ВЕЩЕЙ ЛИЧНЫХ И СЕКРЕТНЫХ, ПРОИЗОШЕДШИХ ПРИ ПРАВЛЕНИИ ЛЮДОВИКА ВЕЛИКОГО

ТОМ III

ЧАСТЬ 5

/Верный гонец./ Фуке имел доверенного человека, состоявшего у него на службе в Бель-Иле, кто поклялся ему в [210] верности вопреки всему и против всех. Он первый вообразил себе, что столько войск в стране, где не видно никаких судов для транспортировки их за море, разумеется, могли бы касаться его скорее, чем кого-либо другого. Итак, как ни в чем не бывало, он послал гонца к Месье Фуке предупредить его поостеречься в столь деликатных обстоятельствах. Предупреждение было бы весьма кстати, если бы ему позволили добраться до него; но так как при таком положении дел было бы невозможно, чтобы не остерегались всех, выходивших из его места, гонец был остановлен прежде, чем удалился на два лье оттуда. Те, кто его остановили, спросили, куда он шел и откуда явился. Глупец был бы поставлен в тупик этим вопросом, но так как далеко нельзя было сказать, что этот человек был одним из таковых, он ответил, что явился из Бель-Иля, и, узнав о столь близком пребывании Двора, он шел туда просить Роту, освободившуюся в его Батальоне; итак, когда он изложил все обстоятельства дела, не отступив от них ни на йоту, тем, кто его остановил, не оставалось ничего другого, как его обыскать, дабы уличить его во лжи. Они не преминули сделать это и даже весьма тщательно; итак, только в каблуке они обнаружили, обшарив его со всех сторон, очень краткую записку от Коменданта. Она предназначалась Месье Фуке и не содержала ничего, если бы тот не просил его в ней полностью довериться тому, что скажет ему этот человек от его имени. Он был очень поражен, когда они раскрыли этот его тайник; сначала его спросили, что же он должен был сказать Месье Фуке от имени Коменданта; но так как у него голова пошла кругом, или же он уверился, будто имел дело с тупицами, он ответил, что здесь шла речь о его мольбе к Суперинтенданту посодействовать ему в получении Роты, о какой он шел просить; да ему и должны были ее отдать, поскольку со времени его поступления в гарнизон он всегда служил там бесконечно примерно. Ему заметили, что записку, вроде той, о какой он здесь говорил, не прячут в каблуке [212] сапога, а с гордостью несут в руках; к тому же, неужели он никогда не слышал, если даже дело не касалось его, что всегда дают верительные грамоты по этому поводу к персоне. Он не знал, что ответить, совершенно сконфузившись, тогда ему пригрозили применить к нему пытку, если он не сознается во всем по доброй воле. Он все равно не пожелал ничего говорить, так что допрашивавшие его особы не выдержали характера, необходимого для приведения их угроз в исполнение; они сообщили обо всем Двору, дабы он дал им письменные инструкции. Они получили приказ отправить его в Париж под доброй и надежной охраной. Его поместили по прибытии в тюрьму большого Шатле, и когда Королевский Судья по уголовным делам пришел его допросить, он упорствовал в своем нежелании говорить. К нему применили пытки, полагая, что страдания сломят его упорство и принудят его прервать молчание; но так как этот преступник прекрасно знал, что умрет, если сделается столь безумным и заговорит, он выдержал все с восхитительным спокойствием, и ничто не смогло вытянуть из него ни единого слова. Он было уверился, что на этом его и оставят; однако ему не удалось дешево от них отделаться, так как ему пришлось претерпеть столько истязаний, что он и скончался посреди мучений.

/Месье Кольбер выходит на сцену./ Тогда как все это происходило, Месье Кольбер, кто постоянно встречался с Королем секретно и в часы ночи, послал за мной с раннего утра, дабы просить меня дать себе труд зайти его повидать. Именно такими выражениями воспользовался тот, кто отправился меня искать от его имени; так как он не был еще Министром, и даже фигура, какую он из себя представлял, была от этого весьма удалена, он не напускал еще на себя всего того высокомерия, с каким он действовал позже, когда почувствовал власть в своих руках. Я был изумлен этим комплиментом, потому как не знал, что и он тоже принимал участие в вояже; кроме того, и поехал-то он в него инкогнито, и не показываясь на глаза никому, кроме [213] Короля и Дениера, кто провожал его в Комнату Его Величества, когда тому нужно было что-то ему сказать.

Суперинтендант был не единственным, кого беспокоили эти секретные беседы; самого ле Телье не в полной мере обошли стороной опасения по этому поводу. Так как он знал более глубоко, чем кто-либо другой, душу Кольбера, потому как в течение некоторого времени тот был его первым Служителем по назначению, он вывел из всего этого, что готовится нечто значительное. Он даже остерегался, как бы это не коснулось его самого, потому как и его департамент не был укрыт от злословия, по крайней мере, ничуть не больше, чем департамент Суперинтенданта. Там совершались хищения точно так же, как и в других местах, и хотя он был в них неповинен, и это было преступлением его Служителей, он боялся, так как Кольбер сунул нос и в его дела, как бы тот не пожелал его сделать за них ответственным. Это заставило его ловко обронить несколько слов против того, дабы отвратить Его Величество от подания тому знаков своей доброй воли; но он принялся за это несколько поздновато и так ничего и не достиг. Месье Кардинал слишком солидно утвердил Кольбера в душе Его Величества, чтобы его могли опрокинуть парой слов, сорвавшихся с языка. Кроме того, он столь прочно утвердился сам прекрасным планом, представленным им Королю об управлении его финансами, что хотя он из напускной скромности и не назвал себя его создателем, Его Величество горел таким же нетерпением, как и он сам, увидеть его на подобающем месте, дабы сделаться всемогущим, так как тот вселял в него надежду, что он вскоре им непременно станет. Он верил даже, что только тот, один-единственный, способен осуществить те великие предначертания, какие тот ему предрекал, в том роде, что это стало бы его осечкой, если бы он выстрелил в настоящий момент в него. Как бы там ни было, когда я зашел его повидать в соответствии с просьбой, с какой он ко [214] мне обратился, он мне сказал после нескольких комплиментов, с какими он умел обращаться ничуть не хуже любого другого, когда хотел этим заняться, что Король решил нанести значительный удар, дабы ознаменовать начало своего правления, и он обратил свой взор на меня для его исполнения; по правде, я в некотором роде ему этим обязан, потому как, припомнив, что мы оба служили одному и тому же мэтру, он назвал меня Его Величеству, как персону, способную оказать ему эту услугу; кроме того, он почел своим долгом предпочесть меня множеству других, кто сумели бы так же хорошо, как и я, справиться с тем, что он сейчас же собирался мне поручить от его имени, потому как он всегда признавал меня весьма обязательным и весьма верным. [215]

Арест Месье Фуке

/Причины выбора./ Он был любителем предварительных вступлений перед непосредственным переходом к делу, как это можно увидеть из этого рассказа. Однако, так как я всегда слышал, что человек заслуживает того, чтобы ему платили той же монетой, какой он одалживал, я ответил ему комплиментом на комплимент. Я сказал, что был ему чрезвычайно обязан за честь оставаться в его памяти, поскольку ощущаю последствия этого достойными необычайной признательности, потому как только из-за этого Король выбрал меня из ста тысяч других, кто были более заметны, чем я, для осуществления важного удара, о каком он походя замолвил мне словечко, тем не менее, не уточнив, что же это было такое; я ему скажу, однако, что если бы Его Величество смог, как это и есть на самом деле, бросить взор [216] на человека, кто был бы более достоин по многим резонам чести принятия от него команд, я осмелюсь похвастаться, что не нашлось бы такого, кто бы исполнил их ни с большим рвением, ни с большей обязательностью. Он мне заметил, что два эти качества делали человека единственно достойным уважения его Принца; итак, как бы я себя ни принижал, он всегда верил обо мне всему, чему и должен был верить; в остальном, так как не следовало тратить время на бесполезные слова, он сразу же скажет мне, о чем шла речь в настоящий момент; Король приказывал мне арестовать Месье Фуке, когда тот выйдет из Совета, препроводить его затем в замок Анжера и не спускать с него глаз до нового приказа. Я ему ответил, что Король оказывал мне большую честь, доверяя Поручение, вроде этого; тем не менее, я был бы ему еще более обязан, если бы он бросил взор на кого-нибудь другого, а не на меня, для его исполнения. Месье Кольбер, обладавший живым и едким характером, тут же спросил меня, не из-за того ли, что я был его пансионером, как и бесконечное множество других, я извинялся, как я это и делал, лишь бы не подчиняться приказам Короля. Я ему ответил не менее живо, что я никогда не был ничьим пансионером и никогда им не буду ни у кого, кроме Короля; хотя я и был слугой, точно так же, как и он сам, Месье Кардинала, я никогда не был слугой на жалованье; это качество меня наиболее и устраивало на его службе, потому-то я и оставался на ней в течение нескольких лет; кроме того, если я и испытываю какое-то неприятие к исполнению Поручения, о каком он мне сказал, то только из милосердия; он, может быть, слышал, как Месье Фуке делал все, что мог, дабы причислить и меня к своим друзьям, и, может быть, также, дабы сделать меня своим пансионером, как он и говорил; по крайней мере, Месье Кардинал, не имевший от него секретов, мог бы ему об этом и сказать, потому как это дошло до его сведения; он мне даже засвидетельствовал, что ему не доставит удовольствия, если я войду [217] в связь с Месье Фуке; я не пропустил мимо ушей его комплимент, потому как знал, что нельзя служить двум мэтрам одновременно (как я прочитал в одной книге, что никогда не лжет, как делает множество других), без того, чтобы сделаться неверным одному из двоих; итак, если бы сегодня я его арестовал, могли бы поверить, будто бы я выклянчил это Поручение, дабы отомстить за определенные вещи, какие он мне сделал с тех пор, потому как он не одобрил того, что я обязан был ему заявить, как я это и сделал, что я имел приверженность к другой партии, а потому не могу принадлежать к его друзьям. Месье Кольбер мне ответил, что он знал все это, и именно это стало причиной, по какой он предложил меня Королю предпочтительно множеству других; итак, без этого его уважение ко мне не было бы определено столь рано, дабы остановить на мне свой выбор в деле столь великой важности; он хотел бы мне сказать, что Месье Фуке был гораздо большим преступником, чем я мог бы подумать; я, может быть, уверился, увидев, как его хотят арестовать, что его преступление было простым злоупотреблением его должностью; имелось нечто совсем другое против него, он не может мне этого сказать в настоящий момент, но я недолго буду оставаться в неведении, потому как Король решил покарать его по заслугам; он, разумеется, не будет передавать Его Величеству ответ, какой я ему дал, потому как он боится, что это повредит мне в отношениях его ко мне; никакой Принц не любит проявления милосердия некстати, особенно, когда им пользуются, как предлогом для неисполнения его приказов; не существовало ничего такого, чего не должны были бы сделать, когда он отдавал команду, тем более, когда его команда не содержала в себе ничего, что не соответствовало бы правосудию.

/Приказ Короля./ Я не нашел ни слова замечания на то, что он мне здесь говорил; итак, решительно отделавшись от моих сомнений, я почувствовал себя достаточно сильным, дабы ответить ему, что я, видимо, поддался [218] ложной деликатности, сказав ему то, что сказал, но, наконец, поскольку он меня пристыдил, вновь указав мне на мой истинный долг, я был готов повиноваться Его Величеству; стоит ему лишь отдать мне приказ, в соответствии с которым я должен действовать, и все вскоре будет исполнено. Он мне ответил, что не будет никакого письменного приказа, и Король сам отдаст мне его устно; однако он был счастлив поговорить со мной об этом заранее, дабы я оказался при утреннем туалете Его Величества; мне не следовало терять ни единого момента, потому как теперь уже не замедлит наступить рассвет. Я в то же время явился туда, и Король, кто и тогда был воплощенным благоразумием, заметив меня, расспросил о своей Роте и приказал мне сделать множество вещей в отношении к ней. Однако, радуясь случаю ввести в еще большее заблуждение тех, кто его слушал, как он уже это сделал, он меня спросил, как поживают такие-то и такие-то, кто были замечательными людьми. Я ему ответил все, что я о них знал; затем Его Величество, отведя меня в сторону к окну, как если бы он хотел сказать мне нечто, не касавшееся их; он спросил меня совсем тихо, не поговорил ли со мной Месье Кольбер. Я ему ответил, что да, и я только что его покинул; по его словам, мне предстояло арестовать Месье Фуке и явиться получить приказы на это от Его Величества. Он мне заметил, поскольку дела обстояли таким образом, ему нечего больше мне скомандовать; мне следует приложить большую заботу к исполнению этого Поручения, и особенно не позволять ему разговаривать с кем бы то ни было после того, как я его схвачу; ему самому сказали, что того предупредили о намерении его арестовать; он не знал в точности, было ли это правдой или же нет; но если так и было на самом деле, тот прекрасно мог попытаться спастись в Бель-Иле; итак, я возьму на себя труд наблюдать за ним, из страха, как бы, притворившись, будто является в Совет, он не пустился бы по совсем другому пути, нежели по дороге к замку. [219]

Его действительно предупредили хорошенько поостеречься, поскольку имеется намерение овладеть его персоной. Он говорил об этом с Мадам дю Плесси-Бельевр, находившейся в Нанте. Мадам дю Плесси-Бельевр посоветовала ему посадить кого-нибудь другого в его носилки, наполовину задернуть шторы перед стеклами и в таком виде отправить его в замок. Она ему сказала, что если его хотели арестовать, то это случится, быть может, по прибытии туда; в том роде, что тот, кто получил это Поручение, окажется здорово обманутым, когда убедится, что принял другого за него самого; если же такого не случится, он сможет поехать туда после в карете и избежать в такой манере почти без затрат опасности, что ему угрожала. Но он нашел этот способ совсем не по своему вкусу. Он выложил ей множество возражений против ее предчувствия и, как видно, преуспел в этом; либо она их одобрила, или же согласилась с ними из любезности, но он явился в Совет, как обычно. Он был, однако, столь взбудоражен, что легко было увидеть, насколько его мучили угрызения совести. Впрочем, Король ничем не попрекнул его, тогда как длился Совет. Он счел, что не должен вовсе оскорблять несчастного, и что будет достаточно времени потребовать от него отчета в его поведении, когда он будет в руках правосудия.

/Последний совет Месье Фуке./ Совет длился более двух часов, в течение которых Его Величество пожелал, чтобы тот сообщил ему об определенных вещах, прошедших через его руки, поскольку он не мог получить разъяснений по их поводу ни от кого, кроме него. Он боялся, что когда тот будет арестован, тот сможет схитрить и не захотеть ничего сказать, или же замаскировать эти вещи в таком роде, что в них не сумеют разобраться после этого. Наконец, когда Совет завершился, он спустился из апартаментов Короля по главной лестнице замка. Я ожидал его внизу с несколькими мушкетерами, кто находились в десяти шагах от меня, рассеянными по двое, как ни в чем не бывало. Так как он был предупрежден о своем несчастье, он [220] совершенно перепугался, увидев меня, заподозрив, по всей видимости, что я стоял там исключительно ради того, что должно было произойти. Он был окружен толпой людей, как обычно все Министры, особенно же военный или тот, кто управляет финансами. Я не двигался с моего места до тех пор, пока не увидел его на последней ступени, а у подножья лестницы его ожидали носилки. Их дверца уже была открыта, совсем готовая его принять; но когда я сказал, что отнюдь не туда ему придется войти, и что я его арестую именем Короля, вся эта толпа Куртизанов исчезла в один момент, не осталось ни единого успокоить его или же пожалеть в его опале.

Хотя он и оставался в полном изумлении, он не упустил случая сказать мне, что Король был мэтром делать все, что ему заблагорассудится; но он был бы ему весьма обязан, если бы он воспользовался любым другим, но не мной для исполнения своей воли; это был явный знак, что его враги предрасположили его душу, внушив ему отдать мне это Поручение; они знали, что у него не было повода меня любить, и, очевидно, ради этого они обратили их взоры на меня предпочтительно перед всеми остальными, дабы причинить ему наибольшее горе. Я ему ответил, что не знаю, однако, почему он меня не любил, поскольку я никогда и ничего ему не сделал; правда, я отказался войти в его интересы в ущерб интересам Месье Кардинала, кому я обязан всем, чем являюсь сегодня; если он называл это поводом меня ненавидеть, мне нечего ему ответить, но что до меня, то мне казалось, что это должно было скорее называться поводом меня уважать.

/Родственники, друзья и слуги./ Я сделал ему этот комплимент как можно более кратко, время и место не позволяли мне быть более пространным. Я в то же время усадил его в другие, а не в его носилки; я держал их здесь в полной готовности, и, препроводив его в дом одного служителя Собора, не особенно удаленный оттуда, в ожидании, когда подвезут карету для конвоирования его, куда указывал мой приказ, я увидел его столь сильно [221] взволнованным, что рассудил — должно быть, он пребывал не в особенно добром мнении о его делах. Главный Прево Дворца арестовал в тот же час служителей, последовавших за ним в этот вояж, тогда как опечатывали все его бумаги. Карета, какую я ждал, вскоре прибыла, и, заставив его в нее войти, я приказал окружить ее тридцати мушкетерам, во главе их был Сен-Map, кто является сегодня Комендантом. Цитадели Пиньероля. Он был в те времена всего лишь Вахмистром этой Роты; но фортуна улыбнулась ему, а его мудрость поддержала его фортуну; он продвинулся сегодня намного дальше меня, хотя в те времена я был гораздо выше, чем он. Я имел приказ Короля не покидать моего пленника ни на шаг; итак, отконвоировав его лично до Анжера, я поместил его в комнату, не признавая никаких приказов Лейтенанта Короля, находившегося в этом замке. Между тем, Коменданта Бель-Иля призвали к сдаче. Он ничего не пожелал сделать, так что уверились было, что придется прибегнуть к силе, дабы научить его разуму. В самом деле, он насмехался поначалу над всеми угрозами, какие ему смогли сделать, как если бы был уверен в достаточно мощной подмоге для скорого освобождения его от осады, что начали формировать вокруг его стен; но, наконец, поубавив мало-помалу свою гордыню, он привел дело к переговорам и вскоре после этого сдался.

Все родственники Месье Фуке разделили участь его опалы, точно так же, как и некоторые из его друзей. Месье де Бетюн, сын Графа де Шаро, Капитана Телохранителей, кто женился на дочери от его первой жены, был сослан вместе с ней. Братья заключенного обрели тот же жребий, что и Месье де Бетюн; Аббат Фуке не составил исключения, как и Архиепископ Нарбонны, Епископ Агды и шталмейстер Короля, хотя именно он был обвинителем собственного брата. Потому как это качество ему мало подходило, он ни на кого и не жаловался; совсем напротив, весь Париж и вся Франция находили, что он получил только то, что заслужил. Шталмейстер захотел [222] было увезти свою жену вместе с собой в изгнание, но она не пожелала туда ехать. Так как она вышла за него замуж исключительно из-за состояния его брата, едва она увидела его поверженным, как предпочла монастырь его компании.

Все родственники и все друзья ее мужа делали, что могли, лишь бы удержать ее от шага вроде этого. Они ей внушали — кроме того, что она поступала здесь ни по Божеским, ни по человеческим законам, их враги, кто и так уже слишком торжествовали при виде их опалы, ухватятся еще и за этот новый повод их оскорблять; итак, она должна избавить их от этого позора, ведь в этом у нее было столько интереса, как ни у кого другого, поскольку, соединившись с их кровью, она просто обязана разделять с ними все то добро и все то зло, что могло выпасть на их долю. Все эти внушения оказались бесполезными. Так как она происходила из дома, намного более славного, чем тот, куда она вошла (она была из д'Омонов), она столь сильно презирала своего мужа, что терпела его только потому, как для нее существовала опасность, во времена удачи его брата, в раскрытии перед ним тех чувств, какие она к нему испытывала. Однако, так как все меняется в этом мире, а, главное, женщины, являющие собой само непостоянство, она соскучилась в конце концов быть запертой в четырех стенах и пожелала возвратиться к своему мужу. Тот был к этому довольно-таки расположен; либо он ее любил, или же это льстило его самолюбию — иметь ее под боком. Но когда его родственники пристыдили его тем, что он хотел сделать после того, как она сыграла с ним такую шутку, он велел ей передать, что поскольку она бросила его в опале, она слишком поздно додумалась пожелать разделить с ним его судьбу.

/Месье Фуке в Бастилии./ Я совсем ненадолго задержался в Анжере вместе с моим пленником, и когда Двор отдал мне приказ препроводить его в Венсенн, я поместил его в главную башню замка, где содержатся Государственные преступники. Ла Феронней, кто был там [223] Лейтенантом Короля под началом Герцога де Мазарини, и кто был одарен этим Комендантством, точно так же, как и множеством других, благодаря своей жене, бросил на меня заботу о дверях, и я доверил их охрану мушкетерам. Я расположил Кордегардию перед комнатой пленника, а так как я знал, что Месье де Бофор и Коадъютор сбежали из этой тюрьмы, я приказал еще и уложить там двух мушкетеров, дабы они, один за другим, не спускали с него глаз в течение ночи. Он не мог ускользнуть в такой манере, и Король держал его там, пока не выбрал Комиссаров для рассмотрения его дела в суде; я получил приказ, когда они были назначены, перевезти его в Бастилию.

Бемо совсем недурно обделывал там свои дела с тех пор, как был там Комендантом. Так как аппетит приходит обычно во время еды, он уже подготавливал огромное состояние, какое составил там позже, и грезил о титулах, что будут настолько же помпезными, насколько его сокровища будут громадными.

/Благородство Месье де Бемо./ Существовал в провинции один дом, носивший его имя, и он очень хотел сделаться ему родственником. Он не мог доказать свое происхождение, разве что со стороны Адама и Евы, если только ради приближения к нашему времени он не обратился бы к Ною, от кого уже он наверняка происходил, точно так же, как и от них. Но, наконец, зная, что с деньгами можно добиться чего угодно, он сделал предложение старшему этого дома — если тот пожелает признать его своим родственником и ввести его в свое семейство, он преподнесет ему подарок, каким тот будет удовлетворен. Этот дворянин обладал почти такой же нищетой, как и благородством, что должно было бы сделать его сговорчивым; но так как существуют Вельможи в провинции, кто верят, будто обесчестят себя, и в самом деле, они не слишком неправы, думая так, если собственным поступком принизят их ранг, этот оказался в том же настроении, как и покойный Маркиз де Везен, кто [224] никак не пожелал признать родственником Маршала де ла Мейере, носившего имя де Ла Порт, точно так же, как и он сам, хотя Маршал предлагал ему за это кругленькую сумму. Наконец, поскольку этот дворянин оказался в таком настроении, он отказался от всех предложений, сделанных ему Бемо, и хотя этот последний щупал и перещупывал его несколько раз по этому поводу, он никогда бы не вышел из этого с честью, если бы у этого вельможи не было сына, более заинтересованного, чем он сам. Две тысячи луидоров по одиннадцати франков каждый заставили того не только сделать для него все то, в чем всегда отказывал ему его отец, но еще и отдать свои титулы Бемо, как если бы он был старшим его дома; итак, это он в настоящее время сохраняет все должности Монлезанов (в Гаскони одним из знатнейших домов были МонлезеныА.З.), он же распорядился составить их опись, какую и показывает всем своим друзьям, дабы убедить их, что и он из такого же доброго дома, как и дворянин из Гаскони. Каждый верит в то, во что ему заблагорассудится; я также поверю во все, во что пожелаю; но, что я прекрасно знаю, так это, если скажут, что я не д'Артаньян, по крайней мере, когда это не будет исходить со стороны женщин, и что я всего лишь Кастельмор, пусть же и о нем так, же скажут, что ни со стороны мужчин, ни со стороны женщин он не больший Монлезан, чем мой здоровенный лакей не Шампань, хотя он и носит это имя. Также Месье Граф де Сюз, кто и есть настоящий Шампань, не пожелает его признать, а мой лакей не посмеет от него этого потребовать, потому как у него нет двух тысяч луидоров, и он не может предложить их ему за его согласие, как Бемо отдал их Монлезану. Однако, так как никогда и ни в чем не надо отчаиваться, если он сможет в один прекрасный день сделаться Комендантом Бастилии, может быть, и он замечательно войдет в этот дом, как тот, другой, пролез в дом Монлезанов. Граф де Сюз достаточно нищ сегодня, дабы натворить много вещей ради такой суммы и даже удовлетвориться половиной. [225]

Прибыв в Бастилию, я показал мои приказы Бемо, дабы он распорядился открыть мне ворота.

/Бемо беспокоится и печалится./ Они совершенно не понравились ему по двум резонам; во-первых, он не должен был иметь никакого надзора над моим пленником, а главное — я привел ему туда малых, будто специально подобранных поближе ласкать Мадам де Бемо, если она соизволит им позволить это делать. Не существовало никакого подбородочника, когда бы даже он был двойным и еще более громадным, чем тот, что она носила, непроницаемого для их неутолимого аппетита. Все это были люди от девятнадцати до двадцати лет, то есть, чудесного возраста для служения Дамам, особенно когда они и не просят ничего иного, как перейти к делу. Хорошо еще, что ему оставили заботу о кухне; сто франков, предоставленные Суперинтенданту на ежедневные расходы, быть может, и утешили бы его за все остальное; но так как это мне надлежало его кормить, от страха, как бы ему не предъявили какой-нибудь иск за скудное питание, Бемо настолько загрустил в течение нескольких дней, что я почти уверился, будто он просто помрет от горя. Между тем, отобранные Комиссары собрались в Арсенале, и всему этому дали наименование Палаты Правосудия. Они были извлечены из множества Трибуналов, одни из одной провинции, другие из другой, как если бы в настоящее время стоял вопрос о суде над человеком, обворовавшим все Королевство, и потребовались люди ото всего Королевства, дабы его осудить.

/Злосчастие финансистов.../ Король придал также власть этой Палате производить процессы над сторонниками, кого пожелали уничтожить из-за негодования населения, которое они жутко грабили, тогда как длилась война; а также они скопили несметные богатства; в том роде, что их расходами они вгоняли в стыд самих Принцев крови. Некоторые из них, предвидя эту бурю, не были столь безумны, чтобы поместить все, чем они владели, в замки, должности или Дворцы в Париже, как поступила большая их часть. Они, [226] напротив, все их достояние вложили в добрые заемные письма; и так как они не были привязаны любовью к вещам, что сковывает обычно все вплоть до свободы человека, они удалились прочь из Королевства. Месье Кольбер начал принимать на себя заботу обо всем в тот же час, как был арестован Месье Фуке, и так как он происходил из довольно доброго семейства Горожан и имел родственников в Магистратуре, он большую их часть выдвинул в новую Палату, какую сам же недавно и сформировал. Он надеялся снискать себе этим честь и заставить их в то же время делать все, что он пожелает; честь в том смысле, в каком она начинает проявляться на мировой сцене; он прекрасно догадывался, что первое, чему найдут возражения в нем, как и на самом деле это не замедлило случиться, будет низменность его происхождения; повиновение в том смысле, что они будут опасаться, если воспротивятся его воле, как бы после их отбора на тот пост, до какого он их возвысил, он бы не спустил их с позором вниз, как недостойных его покровительства.

/... или как Великий Король оплачивает свои долги./ Те среди сторонников, кто удалились в иноземные страны, оказались самыми мудрыми. Все, что с ними смогли сделать, это совершить над ними процессы заочно. Многие были приговорены к повешению их изображений, что и на самом деле было исполнено. Однако, так как требовали не столько смерти грешника, сколько его денег, удовлетворились наложением подати на тех, кто были до того безумны, что позволили себя взять; но это были такие высокие суммы, что хотя и каждый из них обладал добром на несколько миллионов, а кроме всего прочего они еще ссылались на то, что им были должны невероятные суммы от имени Его Величества, им намного недоставало средств для уплаты их подати. Такой-то был обложен податью в девять миллионов, другие — в восемь, еще другие — в семь, а те, у кого требовали всего лишь две или три сотни тысяч экю, рассматривались Палатой, как предметы, недостойные ее гнева. Многие так и сгнили в тюрьме из-за [227] невозможности заплатить их подать или, может быть, из-за отсутствия на это их доброй воли.

Король вот так одним ударом расплатился со всеми своими долгами; такому примеру дворянство, истощенное войной, очень бы хотело суметь последовать; но как раз это-то и было тем более запрещено, что начало великого могущества Короля означало уменьшение их собственного. Месье ле Телье с большим сожалением наблюдал за возвышением Месье Кольбера, кому Король отдал, но под другим титулом, не как Суперинтенданту, должность, какой обладал Месье Фуке. Он был сделан Генеральным Контролером Финансов, заверив Короля, что Его Величество сам будет своим собственным Суперинтендантом. Его Величество любил его умеренность, тогда как, во всяком случае, у него одного было больше могущества, чем могла бы иметь дюжина Суперинтендантов вместе взятая.

/Защита узника./ Мадам Фуке, кто на протяжении удачи своего мужа была самой великолепной женщиной света, не уподобилась ее родственнице, бросившей своего мужа; она подавала заключенному всю помощь, на какую была способна; множество его друзей сделали то же самое с их стороны, но тайно, потому как это было Государственным преступлением, по мнению Месье Кольбера, принимать партию человека, настолько виновного, как он. Он действительно был таковым, сказать по правде, и если бы он только без разбора раздавал пансионы направо и налево, он, без сомнения, заслуживал бы наказания. Но можно было и кое-что другое сказать о нем; минимальным его преступлением, как утверждают, была кража нескольких миллионов. Его обвиняли еще и в желании восстановить Англию против Короля и в интригах по разжиганию бунта против него в случае, если его арестуют. Одно и другое, в сущности, было верно; но этому не обнаружилось никаких доказательств, разве что в камине одного из его домов нашли бумаги, написанные его рукой, где объяснялось, как надо взяться за дело, дабы вырваться из тюрьмы, если его [228] туда посадят; он извинялся тем, что все это нельзя рассматривать иначе, как дурные мысли, являющиеся подчас человеку, и он в них вовсе не ответственен, учитывая то, что он их отбросил; в остальном, знаком его несогласия с ними или, по меньшей мере, того, что он в них не упорствовал, является отыскание этих бумаг в таком месте, куда бы он их не положил, если бы придавал значение их содержанию. Граф де Шаро не мог вступиться за него, потому как был выслан вместе с другими. Месье Кольбер боялся, как бы должность этого Графа, дававшая ему много доступа к особе Его Величества, не заставила бы прислушаться этого Принца, когда тот заговорит с ним в пользу узника. Этот новый Министр старался даже помешать какому-либо адвокату взяться за его защиту, вплоть до того, что он внушал им, если объявится достаточно дерзкий и пойдет на это, незамедлительно будут отправлены королевские грамоты для высылки в изгнание их самих. [229]

Приключения сумасбродного Аббата

В то время, как подготавливали процесс, Аббат Фуке, чья душа стала еще более непоседливой с тех пор, как его изгнали от Двора, несколько раз инкогнито являлся в Париж. Месье Кольбер об этом прослышал и решился его там поймать в ловушку. Он и не просил ничего лучшего, как получить предлог для преследования всего семейства, хотя он был далек от ненависти к этому Аббату; он должен был скорее его любить. Ведь это он, в самом деле, дал возможность порождению величия нового Министра теми сказками, какие сочинял о собственном брате. Месье Кардинал заботливо сохранял эти сказки и не преминул внушить Королю, что если брат говорил такое против своего же брата, значит, он что-то об этом знал, поскольку ему должно было все быть известно лучше, чем кому бы то [230] ни было. Это произвело впечатление на сознание Его Величества, тем более, что к нескольким выдумкам там была приплетена и кое-какая правда. Кольбер, кто и не просил ничего лучшего, как показать Королю, что дух мятежа был свойственен этому семейству, тотчас же отправил курьера в Аваллон, маленький городок в Бургундии, дабы узнать, правда ли, что Аббат оттуда отлучался или же его и по сей день там нет. Здесь как раз и было место его изгнания; правда, оно уже менялось два или три раза, поскольку он постоянно просил о чем-нибудь поближе к Парижу, дабы не быть принужденным бегать из такого далека, когда он пожелает там побывать. Аббат остерегался трубить в фанфары, когда он намеревался предпринять такой вояж. Совсем напротив, он тщательно скрывался, потому как ему было небезызвестно, что когда хотят погубить человека, не стесняются наблюдать за всеми его демаршами. Он принимал даже самые надежные меры, какие только мог, дабы и жители Аваллона тоже этому всегда верили; а так как не было еще изобретено наилучших, как прикинуться больным, он укладывал своего камердинера в постель, как если бы это был он сам, затем посылал искать врача за три или четыре лье оттуда, будто бы он и действительно заболел.

/Аббат сходит с ума./ Это ему уже удавалось три или четыре раза. Врач, совершенно его не знавший, легко принимал его камердинера за него самого, особенно потому, как они были примерно одного возраста, а тот слышал от аббата, сколько ему лет. Он обманывался еще точно так же просто и по поводу его болезни, поскольку был скорее врачом по званию, чем на самом деле, какими являются почти все медики в провинции и даже множество в Париже. Старшины города желали поначалу ходить навещать этого мнимого больного, в знак признательности за несколько добрых застолий, данных им Аббатом, но двери для них предпочитали не открывать, потому как они знали мэтра гораздо лучше, чем врач, и им ничего [231] бы не стоило заметить надувательство. Между тем, дабы они не находили этого столь странным, что он велит закрывать перед ними двери, мнимый больной с первого же раза начал жаловаться, будто бы у него появились некие головокружения. Эти бедные Бургундцы приняли все это за чистую монету, в том роде, что они приговаривали на ухо один другому, якобы у Аббата как раз такая физиономия, что он вскоре совсем рехнется.

Он имел к этому достаточно естественное предрасположение, а то, что он натворил против своего брата, было тому добрым знаком. Все это распространилось затем по провинции, а оттуда и по Парижу, где поверили в это тем более легко, что знали, насколько неохотно терпел он свое изгнание. Так как он привык быть влюбленным двенадцать месяцев в году, горе оставаться в удалении от его любовниц уже заставляло его несколько раз бранить приказ, вынуждавший его терять время в паршивой дыре, тогда как он мог бы употребить его более приятно в других местах. Итак, каждый был вот так предупрежден, будто бы он еще более болен, чем об этом говорили; и едва курьер прибыл в Аваллон, как его поприветствовали этой новостью на постоялом дворе, где он только что успел спешиться. Когда же он спросил у хозяина, кого он пригласил выпить вместе с ним, как Аббат себя чувствует, и не правда ли, якобы он уехал в Париж, как ходят слухи по дороге, хозяин ответил ему, что все, болтавшие про эту новость, видимо, делали это, лишь бы поберечь его честь; он был абсолютно не в состоянии ехать в Париж, по крайней мере, если не позаботились его туда отвезти, чтобы упрятать в один из маленьких домов для помешанных. Он объяснил в то же время курьеру, что он этим хотел сказать, так что тот, поверив ему на слово, передохнув часок-другой, ускакал назад. Он доложил эту новость Месье Кольберу, точно так, как она ему была рассказана; и этот Министр, оказавшись таким же легковерным, как и тот, был просто счастлив, что она распространялась в свете, [232] потому как он торжествовал, по его мнению, когда говорили что-либо неблагоприятное о семействе Суперинтенданта. Он даже сказал об этом Эрвару, кто был Контролером Финансов до него, но с гораздо более ограниченными полномочиями, чем у него, поскольку все его функции соответствовали названию, какое носила его должность, тогда как быть Контролером Финансов в настоящее время, в той манере, в какой был им этот Министр, означало намного меньше контролировать то, что делал его вышестоящий, но скорее распоряжаться всеми делами с абсолютной властью. Правда, он отдавал отчет Королю о своем управлении; но когда бы даже этот молодой Принц, начинавший любить свои удовольствия, был бы достаточно ловок, чтобы распознать, был ли его счет точен или же нет, все равно, сказать по правде, Месье Кольбер сделался тем, что всегда называлось Суперинтендантом, а Его Величество, самое большее, тем, что должно было называться Генеральным Контролером Финансов. Как бы там ни было, когда Месье Кольбер рассказал Эрвару то, о чем я говорил, тот ему ответил, что не знает, кто ему поведал эту новость, но только она была одной из самых ненадежных, и вправду, если он полагает, что быть сумасшедшим — это значит не подчиняться Двору и не думать ни о чем, кроме смеха, тогда как должно было бы задуматься о том, как поплакать, тогда он согласен с ним, что Аббат Фуке был одним из самых великих безумцев на свете; но если это о другом роде помешательства ему угодно было говорить, из-за какого обычно запирают людей в маленькие дома, тогда он найдет за лучшее ему сказать, что ему следовало бы пересмотреть свое обвинение. Кроме того, он сказал бы ему, что никогда еще Аббат не был столь мудр, как в настоящий момент; и прекрасный признак того, что вместо демонстраций в свое удовольствие собственных безумств, как он делал до опалы своего брата, он принялся теперь с величайшей заботой их скрывать. [234]

/Мудрость или безумие./ Месье Кольбер, не зная, что тот хотел этим сказать, попросил его это ему объяснить, дабы он отказался от своей мысли, если увидит, что тот был прав. Эрвар ему ответил, что это можно быстро сделать, и сообщил ему тут же, как Аббат время от времени наведывался в Париж, но инкогнито, дабы об этом никто не узнал. Кольбер заметил ему, если тот только на этом основывал свои слова, то лучше бы ему отречься от них самому; истинная правда, такой слух гулял по городу и даже при Дворе, где он и достиг его ушей; он нашел это весьма дерзким со стороны человека, кому предписано оставаться в изгнании; итак, не желая попустительствовать этому делу без соответствующей кары, если все это было действительно верным, он незамедлительно отправил в Аваллон курьера разузнать, не отсутствует ли он, как об этом говорили, или же это было пустой выдумкой; он даже поручил ему осведомиться, не исчезал ли тот порой из города, и особенно в то время, когда, говорили, он был в Париже; но курьер нашел его пластом лежащим на кровати, да еще измотанным головокружениями; его даже заверили, что вот уже больше двух недель тот во власти этих головокружений, что совершенно противоположно новости, переданной ему, и той, рассказанной ему самим Эрваром, поскольку именно в это самое время он и совершал, как утверждали, все свои подвиги вертопраха.

Эрвар внимательно его выслушал, и, увидев, что тому нечего больше сказать, он ему ответил, что всегда верил, когда требуется получить добрые известия, надо адресоваться к Министрам, но он позволит себе ему сказать, если у него были другие новости, прошедшие по его каналу, как он получил по нему эту, вовсе не следовало на ней основываться; он не тратил столько, как тот, на шпионов и, однако, ему служили лучше; он знал из абсолютно надежного источника, что Аббат был в Париже еще дважды по двадцать четыре часа назад, так что тот не должен быть особенно благодарен тем, кто утверждали [235] ему обратное. Кольбер пожелал узнать, кто ему это сказал. Тот ответил ему, что это были люди не только видевшие его своими собственными глазами, но еще и пившие, и евшие вместе с ним. Кольбер не удовлетворился этим заявлением, однако, столь определенным, что яснее и быть не могло, по крайней мере, пока Эрвар ему не скажет, что это он сам видел его и ел вместе с Аббатом. Он пожелал, чтобы тот назвал ему этих персон, и Эрвар, не в силах больше защищаться после того, что он ему сказал, признался ему, что это была его же любовница; поскольку он был человеком удовольствий, и даже подчас искавшим их там, где ему не позволено было и думать этого делать, не совершая при этом преступления, превышавшего преступления обычные. Кольбер спросил его, если это Аббат был с ней, как же она осмелилась признаться в этом ему, кто мог бы ее приревновать; тот ему ответил, что дело обстояло не совсем так, как он подумал; но она отправилась к одной из ее подруг, кто посылала за ней, чтобы вместе поужинать; застолье было на четверых, потому как там оказался один человек Двора, кого она совсем не знала, ни она, ни ее подруга; он у нее спросил, как тот выглядел, и по манере, в какой она ему его обрисовала, он догадался, что это был Ла Фейад.

/Свидетельство публичной девки./ Месье Кольберу нечего было больше после этого сказать, и легко поверив подозрению Эрвара, что четвертым за этим ужином был тот, кого он ему назвал, Кольбер поговорил обо всем с Его Величеством. Король, естественно, любил Ла Фейада. Ему нравилось выслушивать, как тот выкладывал ему все свои нелепости; итак, ответив этому Министру, что несправедливо было бы обвинять и еще менее карать человека по простому подозрению, он отдал ему приказ прояснить это дело настолько, насколько он сможет. Кольбер мог бы посодействовать этому так, чтобы подобные вещи не случались больше в будущем, отправив Аббата в ссылку в Кимперкорантен, что казалось местом, куда удаляют тех, о ком не [236] хотят больше слышать, или куда-нибудь в сторону Пиренеев, где видят столько же медведей, сколько и разумных людей. Но либо он не верил, что его месть будет достаточно этим утолена, или же он хотел взять Ла Фейада с поличным, поскольку он далеко не испытывал к нему такой же дружбы, как Король, он сказал Эрвару пообещать его любовнице от его имени тысячу экю, благодаря чему она предупредит его, когда Аббат возвратится в Париж. Не понадобилось бы такой тайны, если бы предупреждение должно было явиться от кого-либо иного, а не от публичных девок. Это было бы уже два свидетеля против Ла Фейада, предполагая во всяком случае, что речь шла о нем; но так как их свидетельство не принималось правосудием, а, к тому же, он еще и боялся, если воспользуется их посредничеством, как бы у него не спросили, откуда он их знает, он лучше предпочел запастись терпением, чем рисковать своей репутацией, желая ускорить свою месть.

Причина, по какой он не любил Ла Фейада, была та, что в день, когда я арестовал Месье Фуке, он находился во Дворе замка Нанта, где он и крикнул тому походя, якобы тот может рассчитывать, что он будет его слугой и на жизнь и на смерть, но не в ущерб интересам Его Величества. Он ни о чем, конечно, не подумал, когда выкинул штуку вроде этой, поскольку это означало обвинить этого Монарха в несправедливости или же в слабости, его, по чьему приказу, как он прекрасно знал, того и арестовали. Итак, здесь были задеты интересы Его Величества, а, следовательно, ничего не могло быть более неблагоразумного и более бессмысленного вместе, чем предложение услуг, с каким он обратился к пленнику; но так как он не обладал большим рассудком, он не придал этому особого значения. Совсем наоборот, он был очень доволен собственной персоной, что вот так отличился на виду у всего Двора. [237]

/Как надо нравиться Королям./ Король не был благодарен ему, однако, и поговорил с ним об этом, как о вещи, вовсе ему не понравившейся. Но он почти закрыл рот Его Величеству, сам насмехаясь над тем, что он сделал. Он ему ответил, что это было бы странной вещью, если бы ему не было позволено подать слово утешения человеку за множество добрых луидоров, какие он от него получал время от времени; он от него имел две тысячи добрых экю пансиона, и если Месье Кольбер пожелает дать ему столько же, он был готов его заверить, что он сделает ему такой же комплимент и даже более сильный, когда и он окажется в таком же положении. Король улыбнулся этой остроте, тогда как Месье Кольбер не сделал того же, когда ему об этом отрапортовали. Он нашел просто скверным, что тот позволил себе свободу предрекать ему, что в один Прекрасный день Его Величество обойдется и с ним так же, как он это сделал с Месье Фуке; итак, он сделал все, что мог, лишь бы уничтожить того в его сознании; но он преуспел в этом не лучше, чем Месье Кардинал, у кого тоже временами появлялось такое же намерение. Если Его Величество и строил ему раз от разу дурную мину, то длилось это совсем недолго. Так как Ла Фейад нашел средство ему понравиться при его восшествии ко Двору, он вскоре занял высокое место в его сознании; и в самом деле, после многих взлетов и падений, как это случается со всеми Куртизанами, мы его видим сегодня в наилучших отношениях с ним. Король даже почтил его титулом Герцога, удостоил самой главной должности при Дворе, и он претендует теперь на жезл Маршала Франции и, по всей видимости, его не упустит, если война, какую мы только что начали, продлится еще три или четыре года, а по этой-то дороге она, кажется, и покатилась.

Но вернусь к моему сюжету. Месье Кольбер занял позицию, о какой я сказал; Эрвар отрапортовал ему, что его любовница не преминет сделать то, о чем он просил, лишь бы это было по ее расположению, то есть, лишь бы она еще раз была приглашена [238] ее подругой встретиться с ней, когда Аббат явится ее повидать. Частенько П... в их ремесле проявляют больше чести и крепче держат слово, чем множество персон, возведенных в достоинство, и кто сходят за честных людей. Я не хочу никакого иного примера, кроме Нинон Ланкло, женщины, довольно известной тем, что она доставляла удовольствие своему ближнему, и прославленной к тому же этим прекрасным ответом, данным ею стражнику Телохранителей, кого Королева-мать во времена ее Регентства отправила к ней, дабы отвести ее в монастырь. Когда тот сказал ей, что Ее Величество оставила ей свободу выбрать монастырь самой, она ему ответила без колебания и с чудесным присутствием духа — пусть же он отведет ее к Францисканцам, поскольку она не могла бы нигде чувствовать себя лучше, чем там. Она совсем не слишком была неправа; пять или шесть сотен молодых монахов, всегда находившихся в этом монастыре, были бы даже очень способны удовлетворить аппетит любой женщины, каким бы великим он ни был; потому Королева, кому стражник послал передать этот ответ, нашла его столь добрым и столь справедливым, что она отменила приказ, отданный ею против нее; она оставила ее жить, как та привыкла это делать, под заверениями, какие ей дал старый Гито, Капитан ее Гвардейцев, что во всем Париже не сыщется никакой более достойной Куртизанки. Он был вполне способен об этом судить. Он только тем и занимался всю свою жизнь, по крайней мере, если довериться в этом злословию, что пользовался услугами такого сорта персон. Он даже получал от этого столько удовольствия, что так никогда и не захотел жениться. Комменж, его племянник, был совсем недурно скроен, дабы последовать его примеру. Это-то и помешало ему соединиться с одной помешанной, бывшей для него и Богом, и светом, хотя она и представляла из себя всего лишь коротышку; к тому же, у него совсем не было ягодиц, а они — необходимая утварь для свадьбы, и без них он так и не научился хорошо [240] ходить — пушечный выстрел у него их оторвал; но в вознаграждение он оставил две отличных своему сыну, великому почитателю воды, отчего тот, впрочем, ничуть не меньше любит Дам.

/Всегда найдется время покаяться./ Как бы там ни было, его дядюшка отвел удар от Нинон, и она по-прежнему продолжала заниматься своим ремеслом с таким же добром и во всем достоинстве. Может быть, настанет день, когда она задумает измениться, ибо всему свое время. Существует и множество других, чем она, и они-то прожили с еще большим скандалом, чем она когда-либо сумела бы устроить, и они, тем не менее, еще не отказались от Рая. Всегда найдется время покаяться, когда бы это случилось и на последнем вздохе. Правда, это довольно-таки поздновато, и есть большая опасность в столь долгом ожидании — однако, хватит мне забавляться морализированием, свидетельство, какое я хотел принести в честности Нинон, это то, что Месье де Данжо оставил ей на хранение сто тысяч экю, и она отдала ему в них гораздо лучший отчет, чем сделал это в последние годы наш друг из Бара Маршалу де Мондеже в подобной же сумме. Данжо не нашел там ни на су возражений, а бедный Маршал так никогда и не нашел ни единого су из своих денег.

Я не знаю, слышал ли Месье Кольбер о какой-нибудь истории, подобной этой, так как, что до того, о чем я говорил, то этого еще не произошло, и Данжо в те времена не был столь зажиточен, чтобы иметь сто тысяч экю звонкой монетой. Я не знаю, говорю я, слышал ли этот Министр рассказы о чем-либо подобном, дабы иметь такое доверие к П... Но, наконец, почивая в покое по этому поводу, он не принимал никаких других мер, кроме этих, в течение некоторого времени, совсем так, как если бы был полностью уверен в успехе. Однако всецело доверяться такой персоне означало бы то же самое, что строить на зыбучих песках; к тому же она весьма дурно сдержала свое слово, хотя и так определенно дала его Эрвару. Аббат какое-то время не [241] возвращался в Париж, и Месье Кольбер, почти догадавшись о том, что должно случиться, то есть, что П... изменит ему в слове, отправил в Аваллон шпиона, кто сообщил бы ему, когда у Аббата появятся признаки его мнимой болезни, дабы предостеречься в это время. Он знал, что тот не мог улизнуть из города, не прибегнув к тем же уловкам, какими он уже пользовался, по крайней мере, дабы весь свет об этом не узнал.

Причиной того, что Аббат так долго не появлялся в Париже, оказалось то, что любовница Эрвара сказала по секрету своей подруге о просьбе, с какой к ней обратились от имени Месье Кольбера. Она даже поведала ей о предложении, каким ее сопроводили, дабы та предупредила своего друга поостеречься и не позволить поймать себя в ловушку. Аббат воспользовался сообщением, и так как он был щедр, он послал ей бриллиант на ту же сумму, какую ей пообещали, в случае, если бы она его предала. Он счел, как на самом деле это и было, когда он вознаградит ее таким образом, она не пожалеет о том добром поступке, какой только что совершила. Любовница Аббата выказала себя ничуть не меньше благодарной со своей стороны. Так как она не желала потерять своего любовника, кто был еще более щедр к ней, чем он мог быть по отношению к другим, она тоже сделала ей подарок; но, конечно, меньше преподнесенного той Аббатом. Все это сотворило чудеса, и так как каждый любит свою выгоду, любовница Эрвара, проникнутая признательностью, поклялась своей подруге, что пожертвует сотней Кольберов ради нее и ради Аббата.

/Розыски./ Наконец, еще какое-то время он не являлся в Париж и не хотел позволить своей любовнице приехать навестить его там, где он находился; он считал, что это время усыпило бдительность Министра, и теперь он мог пуститься напропалую. Он выскочил на английском коне через задние ворота своего жилища, и, спешившись у первой же почты в пунцовом костюме и в плаще того же цвета, как если бы он был каким-нибудь Офицером, на следующее утро [242] прибыл в Париж, когда все еще полагали, будто он в своей постели. В то же время он был у своей красотки, кто, обладая воинственными наклонностями, нашла его еще в тысячу раз более привлекательным в этой одежде, чем в той, что он привык носить. Они насладились друг другом вволю, и как люди, изголодавшиеся и не видевшиеся слишком долго. Впрочем, не так уж это и наверняка, что они чересчур постились, ни один, ни другая, и особенно она, чье ремесло не особенно хорошо согласовывалось со столь длительным воздержанием. Как бы там ни было, проведя остаток дня вместе, не желая больше никакой иной компании, кроме их собственной, они послали к вечеру за подругой Эрвара вместе с Советником Парламента, неким Фэдо, кто принадлежал к близким друзьям Аббата. Они поужинали вместе и повеселились как следует. Затем они улеглись по двое, потому как подруга Эрвара не устраивала себе церемоний быть ему неверной. Между тем настало следующее утро, любовница Аббата, кому он преподнес в подарок кошелек, где обнаружилась сотня луидоров, захотела сходить использовать какую-то их часть и купить себе платье. Итак, поднявшись первой, под предлогом пойти заказать что-нибудь к обеду, она взяла вбок, решившись забежать на Улицу жестянщиков, где располагались тогда торговцы шелком, продававшие самые прекрасные ткани в Париже. По воле случая она кинула взгляд, выходя, на дверь по другую сторону улицы, находившуюся почти напротив ее собственной. Она увидела там человека с довольно злобной миной, да и весь вид его выдавал в нем то, что называют обычно шпиком прево, сержантом или другими похожими именами. Это была главная ее мысль, когда она увидела, как пристально он ее разглядывал, как бы с каким-то намерением. Она, тем не менее, не подала никакого вида, из страха, если она покажется ему растерянной, то это даст ему право поверить в то, во что она не желала позволить ему поверить. Она сообразила, что все это должно было касаться Аббата, [243] потому как за собой она не знала тогда никакого дела, он просто не мог охотиться за ней, хоть бы он расшибся, ее разглядывая.

/Шпик у двери./ Она, однако, пустилась в путь, не туда, куда намеревалась пойти сначала, но лишь бы не дать понять по возвращении к себе, будто бы она что-то заметила и старалась по этому поводу распорядиться. Она действительно не могла бы сделать шаг вроде этого, не погубив Аббата, а, может быть, не погубив и саму себя, поскольку во всякий день видишь, как любовницу делают ответственной за все проделки ее дружка. Но она не уходила далеко оттуда; она только зашла к своему мяснику отменить заказ, сделанный ею накануне; она рассудила очень предусмотрительно, ведь если бы ей его принесли, это тотчас бы уверило этого шпика, что у нее собралась компания, и именно та, какую он и искал. Она проделала это так проворно, как было для нее возможно, и, вернувшись назад, увидела, заходя внутрь, как ни в чем не бывало, что шпик стоял по-прежнему на том же месте, на каком она его и оставила. Он был там ради Аббата, как любовница себе это и представила. Шпион, кого Месье Кольбер отправил в Аваллон, узнав накануне, якобы Аббат, как говорили, слег в постель из-за своих головокружений, возвращался на почтовых весь остаток дня и всю ночь, как Месье Кольбер ему и приказал, дабы предупредить его о том, что произошло. Этот Министр тотчас же послал отыскать человека, каким он пользовался, когда желал арестовать кого-либо, и это тот уже выставил на пост чудака, о каком я недавно говорил.

Аббат был еще в постели, когда его любовница вернулась из города, и когда он ее спросил, доброе ли угощение она припасла, ему к обеду, она ему ответила, что им придется обойтись вообще без обеда в этот день, потому как им в настоящее время надо бы подумать о других вещах, а вовсе не о развлечениях. Она ему сказала в то же время, кого она только что видела, заронив этим тревогу в сознание Аббата, кто от природы был боязлив; он соскочил со [244] своей постели и отправился будить Фэдо, кто все еще спал. Он поделился с ним тем, о чем узнал, и спросил, что ему надо делать в столь деликатной ситуации. Фэдо ему ответил, что тот был прав, назвав ее именно так, потому как действительно это дело не могло бы иметь более важных последствий для него; если он попал в ловушку, его, без сомнения, отведут в Бастилию, вот почему, по его мнению, ему следует незамедлительно вернуться в Аваллон; у него есть все резоны бояться, как бы Месье Кольбер не отправил кого-нибудь его там арестовать, когда тот туда возвратится; это даже, может быть, уже и сделано; в том роде, что теперь ему нельзя терять ни единого момента. Аббат спросил его, как же он сможет выйти, когда шпик стоит перед дверью. Он ему ответил, что есть средства ото всего, кроме смерти; он, конечно же, вытащит его из этого дела; но пусть тот только поостережется и не даст себя схватить по дороге.

Этот Магистрат послал в то же время отыскать настоятеля монастыря Капуцинов в Маре, кто был одним из его друзей. Они находились всего лишь в двух шагах от этого монастыря, так что настоятель вскоре явился с одним компаньоном, и тот ему сказал на ухо, что требуется немедленно оказать дружескую услугу или же вообще в это не вмешиваться; ему необходима его ряса или ряса его компаньона для спасения одного человека, кого подстерегают в трех шагах отсюда; это бы означало совершить благодеяние, в чем нет никакого сомнения, и даже благодеяние столь великое, что просто не могло бы быть более приятного Богу. Настоятель немного поколебался, собираясь с силами; но, наконец, на это решившись, выслушав мнение своего компаньона, кого он призвал на Совет, хотя именно ему надлежало командовать с абсолютной властью, он скинул с себя рясу и облачил в нее Аббата, с кем он не был знаком.

/Ряса и борода./ После этого осталась одна забота — присовокупить бороду к этой рясе. Вот это оказалось [245] большим затруднением. Настоятель, кому Фэдо посоветовал было отрезать свою и отдать ее его другу, возмутился против этого предложения, ни больше ни меньше, как если бы его подстрекали совершить какое-нибудь немыслимое преступление. Он считал, очевидно, что Капуцин без бороды был чем-то вроде монстра в природе, а главное, настоятель, кто заботится о ней обычно ничуть не меньше, чем о собственной жизни. Фэдо, увидев такую привязанность его к своей бороде, предложил ему сбрить бороду его компаньона, чему, как он полагал, тот не будет гак сильно противиться, потому как, во-первых, она не была столь красива, как его собственная, а кроме того, гораздо меньше заботятся о сохранении того, что принадлежит другим, чем о своем собственном. Но он выказал себя настолько же мало услужливым по поводу как одной, так и другой, до такой степени, что он ему ответил, что не осмелится более возвратиться в свой монастырь, если осквернит себя поступком вроде этого; все его монахи бросят в него камни, и пусть тот даже не советует ему подвергаться такому. Фэдо, после неоднократных внушений о том, что все его возражения были пустыми мелочами в сравнении с тем благодеянием, какое он должен оказать своему ближнему, не стал больше забавляться пререканиями с ним, из страха, как бы время, затраченное на это, не обернулось непоправимой гибелью для его друга. Итак, прибегнув ко всей своей сообразительности для отыскания средств обеспечения его другой бородой, поскольку его не пожелали удовлетворить этими, он не нашел лучшего способа, как остричь двух девок, вместе с какими они находились. Затем эти локоны наложили на свиной мочевой пузырь, какой раздобыли у ближайшего колбасника; отрезали лишь столько, сколько потребовалось для прикрытия подбородка и губ Аббата; потом приклеили все это крахмалом, на случай, как бы эта борода не отвалилась в четырех шагах от двери, как раз там, где стоял шпик; этот новоявленный Капуцин вышел вместе с братом [246] и проскочил под самым носом у шпика, причем тот нисколько не насторожился. Аббат направился к Фэдо, где он должен был взять один из его дорожных костюмов и оставить там рясу Капуцина. Он должен был также взять там оседланного коня, что оказался довольно хорош, и таким образом уехать, уповая на милость Божью. Так все это и исполнилось с невероятным везением, он выехал из Парижа через ворота Сент-Антуан, обернувшись плащом до глаз, и проделал дюжину лье пути в два с половиной часа, ни разу даже не оглянувшись назад.

/Бегство./ Там имелся дворянин по имени Фенкур, чей сын в настоящее время в мушкетерах, каковыми я имею честь командовать. Он был одним из друзей Фэдо, кто написал ему с просьбой дать во что бы то ни стало подателю его записки доброго коня, потому как он убил человека на дуэли, и ему требуется спастись без промедления. Фенкур проживал не более как в четверти лье от аббатства, каким управлял некий Барбо. Однако он знал его не лучше, как если бы это аббатство было в сотне лье от него; итак, поверив всему, что ему сообщил Фэдо, он отдал Аббату своего личного коня, и этот бежал не менее резво, чем тот, какого он ему оставил. Аббат был здесь в своей знакомой стране, поскольку, кроме того, что он был совсем близок к своему аббатству, он еще не особенно сильно удалился от Во-ле-Виконт, располагавшегося не более чем в двух лье оттуда; итак, не желая задерживаться там ни на единый момент из страха быть узнанным, он тотчас же и отправился и продолжил свой путь. Когда он приблизился к деревне, находившейся в пяти или шести лье оттуда, он заметил издали четырех человек, мчавшихся на почтовых, с притороченными к седлам дорожными плащами голубого цвета, как ему показалось. Страх, как бы это не были стражники с их Офицером, да еще и стражники, быть может, направлявшиеся в Аваллон его схватить, заставил его вместо продвижения вперед, как он мог бы сделать, натянуть поводья и пропустить их мимо; но едва они [247] въехали в деревню, где, как он прекрасно знал, имелась почтовая станция, как он пришпорил коня, проскакал сзади деревни и намного их обошел, прежде чем они только подумали оттуда выехать. Так как такого сорта люди похожи на определенных лошадей, привыкших пить у каждого встречного брода, они сей же час распорядились нацедить им чарку, потом от этой чарки они перешли к другой, а от этой к следующей, в том роде, что казалось, будто бы они должны были раскинуть здесь их Шатер. Время, какое они употребили на опустошение этих чарок, дало возможность Аббату выехать на дорогу; он был уже вне видимости деревни, когда они оттуда выбрались; он постоянно скакал галопом, на какой только был способен его конь; но, наконец, почувствовав, что тот больше не мог, он взял почтового в том месте, где его зверь утомился, и он сказал распорядителю станции, якобы надеялся, что это животное доставит его до дому, где он хотел застать свою жену, потому как в Париже ему сказали, будто бы она при смерти; однако, почувствовав, что тот готов пасть прямо у него под ногами, он прекрасно увидел, что лучше сделает, если оставит его ему, а сам возьмет почтового, когда хочет, чтобы тот и дальше ему послужил; он пришлет за ним через два или три дня и очень просит его того для него поберечь.

Он наговорил ему все это, дабы, если случайно люди, каких он заметил, увидят столь разгоряченного коня, они бы стали в тупик и поверили всему, что распорядитель станции им об этом скажет. После этого он нахлестывал изо всех сил, и так как не в первый раз он скакал на почтовом, он опередил их настолько, что прибыл за два часа до них в Аваллон, поскольку они действительно явились туда и даже были отправлены специально ради него. Но он явился туда не на своем почтовом. Он спешился за пятьдесят шагов от города и отправил его в обратный путь, дабы он там не показывался. Аббат вернулся в город пешком, укутался в плащ до самых [248] глаз и вошел к себе через заднюю дверь; сразу же по прибытии он улегся в постель. Его лакеи имели приказ в течение его отсутствия придерживаться тех же самых разговоров, что они вели и прежде, а именно, что его головокружения все еще никак его не покидают; все обитатели охотно этому верили и частенько говорили друг другу, якобы не хотели они оказаться на его месте со всеми его богатствами.

/В Аваллоне./ Через два часа после того, как он улегся в постель, четыре человека, каких он заметил по дороге, прибыли в город и остановились на лучшем постоялом дворе. Они распорядились дать им комнату, и тот, кто выглядел лучше других, вызвав хозяина для разговора с ним, спросил его, как себя чувствует Месье Аббат Фуке, и по-прежнему ли он недомогает. Они все попрятали их плащи; но так как такого сорта люди всегда попахивают тем, чем они являются, тот, с кем они говорили, почти догадался, кто они такие. Итак, он им ответил, что не знает, почему они к нему обратились с этим вопросом; но если это для того, лишь бы причинить тому зло, то у него и так уже было вполне его достаточно, и тот вовсе не нуждался в дополнении. В то же время он им показал пальцем на свой лоб, давая им этим понять, что именно там угнездилось его зло. Главой этих людей был Лейтенант Прево Ратуши, а другие — стражники этой Роты. Итак, увидев себя раскрытым, он вышел со своими людьми без всякого ответа хозяину и явился в жилище Аббата. Он получил приказ Месье Кольбера посмотреть своими собственными глазами, был ли тот в городе, тогда как его по-прежнему подстерегали и перед жилищем его любовницы. Лакеи Аббата захотели поначалу заслонить от него дверь, потому как они получали такой приказ, когда их мэтр уезжал, говоря при этом, якобы тот еще не вставал. Лейтенант был счастлив, что они действовали таким образом, уверившись, будто бы это явный знак отсутствия их мэтра, как Месье Кольбер ему на это и намекнул. Он его знал, потому как тысячу раз виделся с ним при Дворе; [249] итак, ему нужно было только войти в его комнату и выяснить, не подменили ли его кем-либо другим; он показал свой командирский жезл этим слугам, дабы они не устраивали больше никаких трудностей и дали ему войти.

/Безумие Аббата-Короля./ Все двери перед ним распахнулись после этого, таким уж почтением пользуется немного черного дерева и слоновой кости, из чего составлен этот жезл, и, поднявшись в комнату, он нашел там Аббата, кто будто бы крепко спал. Тот прикинулся внезапно проснувшимся, когда услышал, как раздвигали занавеси, и притворившись тем, кем никогда не был, то есть, опасным буйнопомешанным, он сказал этому Лейтенанту, как если бы сам был Королем, а его принял за своего Капитана Гвардейцев, что он его хорошенько научит его ремеслу, и случалось ли когда-нибудь с другим, кроме него, входить в комнату своего Принца с палкой в руке. Лейтенант застыл в полном обалдении при этих словах. Он, конечно, слышал разговоры в Париже, так как слухи об этом ходили там на протяжении некоторого времени, будто бы Аббат сошел с ума или же, по крайней мере, близок к этому, но так как Месье Кольбер его в этом разубедил и скорее внушил, якобы все это говорилось из-за притворства и лишь для прикрытия вояжей, какие тот инкогнито совершал в Париж, он явился столь убежденный в обратном, что подумал было, будто с его головой не все в порядке. Аббат выкинул еще несколько других сумасбродств, а именно, призвал своего первого камер-юнкера, дабы арестовать вот этого, так что Лейтенант, конечно же, убежденный, увидевший даже больше, чем хотел бы, вернулся оттуда на свой постоялый двор, после того, как сказал его камердинеру хорошенько его поберечь, и что он жалеет его как нельзя больше. Он сказал ему так же, дабы найти предлог для оправдания своего вояжа, что явился к нему с приказом от Короля; но состояние, в каком он его увидел, было столь плачевно, что он не верит, будто будет порицаем Министрами, когда он его не исполнит; [250] этот приказ состоял в перемене для него места ссылки; он, разумеется, хотел ему об этом сказать, но что до него, то, по его мнению, уж лучше ему ничего не говорить, из страха, как бы еще не ухудшить его здоровье. Все это было чистейшей выдумкой; но ему надо было подыскать извинение для прикрытия предпринятой им вылазки.

Эти четыре человека задержались на их постоялом дворе лишь на время, понадобившееся им для того, чтобы перекусить да передохнуть один момент. Затем они вернулись оттуда в Париж, где Лейтенант тотчас же доложил Месье Кольберу, что распространившиеся слухи о безумии Аббата оказались даже чересчур верными, по его мнению. Он рассказал ему в то же время о том, что видел своими собственными глазами, во что Министр не поверил столь охотно, как тот на это надеялся, потому как с другой стороны до него дошли сведения, повергавшие его в подозрение, какое он очень желал бы прояснить; но он не знал, как за это приняться, дабы добиться цели.

/Месье Фэдо в затруднении./ Шпик, кого любовница Аббата заметила перед дверью, видел двух выходивших Капуцинов, как я сказал выше. Я сказал двух Капуцинов, потому как хотя из них лишь один был настоящим, так как на Аббате была ряса, я и дал ему точно такое же определение, как и другому. Однако я далек от незнания, что не ряса делает монаха, а это означает, может быть, что я должен был бы выразиться иначе. Настоятель остался у красотки в закладе, и, из страха быть вынужденным улечься в постель, напялил на себя одежки Аббата, что никак не подходило к его великолепной бороде. Фэдо, кто все еще был там, и кто был довольно счастлив оттого, что ему удалось найти средство спасти своего друга, теперь оказался в еще большем затруднении, чем был; ему предстояло решить сложнейшую задачу, представшую перед его разумом. Он совершенно не знал, как Капуцин выйдет отсюда без того, чтобы шпик его не заметил; вывести его в ярко-красной одежде — это было [251] невозможно, если только не укутать его в плащ по самые глаза, дабы спрятать его бороду, что непременно выдаст его за какую-нибудь карнавальную маску или, по меньшей мере, за какого-нибудь бургомистра одного из тринадцати кантонов, кому вздумалось переодеться в обноски, лишь бы выглядеть, как и другие. Еще бы ничего, если бы его приняли за одного из этих двоих; сойти за карнавальную маску или за Швейцарца не было бы столь большим несчастьем; но кроме того, что не наступило еще время Карнавала, настоятель не был таким человеком, кто бы осмелился показать свой нос прямо среди улицы, не боясь при этом, как бы кто-нибудь его не признал — сочли бы, без сомнения, что он вот так вырядился, вознамерившись выкинуть какую-то шалость, а так как ему надлежало хранить свою честь, Фэдо не рассчитывал, что удастся хотя бы намекнуть ему на подобное предложение. Если же укутать его вместе с носом в плащ, то риск, казалось, был еще более велик; потому как совсем неизвестно, не нанесет ли ему шпик какого-нибудь оскорбления. У того имелись, без всякого сомнения, стражники в каком-либо кабаре тут же, поблизости, а так как тот мог бы поверить, якобы вот этот укутанный и есть Аббат, не следовало подвергаться такому риску, из страха, как бы после этого его не заставили назвать свое имя. Этот Магистрат знал, какие у Министра были длинные руки, и когда хоть раз попадешься в эти руки, из них не так уж легко выбраться, чем из объятий кого-то другого.

Наконец, находя все большие трудности, в какую бы сторону он ни обернулся, он послал сказать компаньону настоятеля, кто пошел проводить Аббата к нему домой, и кто должен был дожидаться там нового приказа, что ему надлежало нанять карету к вечеру и доставить туда, где они находились, рясу его настоятеля. Этот экипаж никак не подходил человеку его сорта, но, наконец, когда настоятель присоединил свое позволение к записке Фэдо, монах не стал устраивать никаких затруднений. Лакей этого [252] Магистрата проворно сходил отыскать для него наемную карету и доставил ее к двери, где тот ждал со своим свертком; так как Фэдо вовсе не желал, чтобы того взяли у него, дабы избежать всего, что могло бы от этого воспоследовать. Он совсем недурно все это провернул, как это вскоре будет видно, да еще он имел предосторожность всех их как следует наставить, дабы если это дело получит какое-либо продолжение, и явятся их допрашивать, все бы они отвечали в точности, как одни, так и другие, не расходясь ни в едином слове.

Капуцин поднялся в карету и нашел экипаж гораздо более мягким, чем собственные сандали, в том роде, что дорога промелькнула для него незаметно. Он сказал вознице остановиться, когда тот оказался перед дверью любовницы Аббата. Она тут же открылась, так что ни одному, ни другому не было никакой необходимости стучать, потому как Фэдо поставил за ней служанку, дабы открыть ее тотчас, как только она услышит за ней остановившуюся карету; но, несмотря на все предосторожности, шпик все-таки увидел вышедшего из нее Капуцина с его свертком. Он не знал, что бы все это могло означать, и пребывал в тем большем изумлении, что видел здесь три вещи, достойные удивления, а именно, Капуцина в карете в Париже, чего, может быть, никогда не было видано, по меньшей мере, когда это не был их Высший Генерал; Капуцина совсем одного, что также было невероятным зрелищем, если только это не был какой-нибудь развратник, перемахнувший через стены своего монастыря и шлявшийся по непотребным местам; и, наконец, Капуцина, тащившего крупный сверток; так как, говорю я, эти три вещи были вполне способны подействовать на его мозги, он кинулся вдогонку за возницей, спросить его, где он был нанят — возница сказал ему — на улице, и по этой причине он не допрашивал его больше, потому как это бы ему ни к чему не послужило. Шпик удвоил все свои заботы, наблюдая за тем, к чему все это приведет. Он поверил, однако, [253] как и многие поверили бы на его месте, что это был Капуцин-вероотступник, явившийся вовсю повеселиться к любовнице Аббата, кто не пользовалась репутацией весталки, хотя Аббат и относился к ней так, как если бы она принадлежала ему одному. Но вполне достаточно и того, что он полагал себя более счастливым, чем был; добрая и злая судьба чаще всего существуют лишь в воображении о них; в том роде, что тот, кто полагает себя счастливым, действительно им и является, и считающий себя несчастным — становится таковым.

/Шпик не знает, за что ухватиться./ Как бы там ни было, карета, оплаченная заранее, до того, как Капуцин в нее ступил, отъехала тотчас же, как он сошел на землю, что более чем никогда убедило шпика в том, будто бы монах намеревался здесь заночевать; но он был совершенно поражен, когда четверть часа спустя он увидел двух выходивших Капуцинов вместо одного, кто туда вошел. Если бы он пил в этот день, как это с ним порой случалось, он бы немедленно поверил, что это вино удвоило ему предметы. Но так как он не устраивал никакого дебоша, он воспринял это видение совсем как настоящий Капуцин, постившийся целый день, как только мог. Он сей же час сошел со своего поста заглянуть этим двум монахам в лицо, потому как опасался, как бы сверток, какой он видел, и какого больше не было, не оказался бы одной из двух ряс, представших теперь перед его глазами. Он увидел две почтенных бороды, заставивших его поверить, что это были два настоящих Капуцина. Он сделал много больше; он последовал за ними и проследил, куда они пойдут, дабы отдать в этом отчет тому, кто поставил его на пост. Ему не пришлось особенно далеко идти, настоятель вернулся в свой монастырь, где его считали почти погибшим, ведь вышел он оттуда ранним утром; итак, привратник разразился громким криком радости; шпик его спросил, когда настоятель вошел, кем был этот добрый Отец, и не возвратился ли он из деревни. Привратник, кто был человеком простодушным, ответил на его вопрос [254] все, что он об этом знал. Это навело шпика на мысль, что Капуцины, кого он увидел сначала входившими к Демуазель, вышли от нее не двое, как он себе это вообразил. Итак, поворочав это дело у себя в мозгах, он пришел прямо к цели, после довольно долгого размышления, какого это от него потребовало.

Фэдо воспользовался отсутствием шпика и удалился к себе; но прежде чем уйти, он возобновил уроки, какие он дал хозяйке дома, дабы она не сорвалась, если ее случайно станут допрашивать. Подруга этой девицы незамедлительно вернулась к себе, тоже после преподанного ей урока, так что все бы устроилось лучше всего на свете, если бы Месье Кольбер не был предупрежден о том, что произошло. Он разделял мнение шпика и весьма одобрял его размышления.

/Капуцин врет, как добрый Святой Франциск./ Он поверил, точно так же, как и тот, что птичка, какую он хотел поймать, вылетела, когда две рясы Капуцинов в первый раз вышли от любовницы Аббата; итак, послав за настоятелем, он спросил его, что тот являлся делать у такой-то девицы, кто там был, когда тот туда прибыл, и в каком часу он оттуда вышел. Настоятель ему ответил, что пошел туда, дабы расположить их ко всеобщей исповеди, никого у нее не было, когда он туда вошел, и вышел он оттуда только к вечеру. Месье Кольбер ему резко заметил, что если ему требуется столько времени для расположения всех кающихся к обращению к истинной вере, он не сделает большой работы и за целый год; однако его обуревает страх, что, несмотря на рясу, казалось бы, обязывающую его говорить только правду, он не был с ним откровенен; ему точно известно из надежного источника, что к ней вошли два Капуцина в девять часов утра — от нее вышло то же число часом позже — какой-то другой вернулся туда в шесть часов вечера, в карете, с крупным свертком — карета тотчас же отъехала оттуда пустая, и затем он вышел сам из этого дома с другим Капуцином, дабы вернуться в свой монастырь; итак, [255] четыре Капуцина вышли из этого места, тогда как вошли только трое; он желал бы, дабы тот раскрыл ему эту тайну, иначе он не отвечает за то, что с ним произойдет. Настоятель, кто по примеру его доброго Отца Святого Франциска верил, что можно лгать официозно, лишь бы сунуть руку в свой рукав, ответил ему, что он не подготовился разрешить передним все, о чем тот его спрашивал; все это было превыше его познаний, и тот открыл здесь вещи, совершенно новые для него. Он говорил, в сущности, правду, поскольку он действительно не знал, кем был тот, кто спасся, еще менее, какие у того были счеты со Двором; итак, после этого ответа он еще сказал ему, что вольно Его Величеству поступать с ним так, как ему заблагорассудится, но он бы мог ему поклясться, что не было никого, кроме него самого и его компаньона из Капуцинов, кто бы вошел в этот дом, кем бы ни был тот, кто сказал ему, будто два монаха его Ордена вышли оттуда через час после того, как он туда вошел, не сказал ему правды; он бы осмелился принести ему клятву в обратном, если бы клятвы не были недозволены во всех обстоятельствах, как тот это знает ничуть не хуже его самого; все остальное было не более правдиво, чем то, о чем он уже сказал, так что все, в чем его могли заверять, было просто рапортом какого-то человека, попытавшегося приукрасить ему под покровом тайны дурную охрану, какую он нес перед дверью этого дома, предположив во всяком случае, что он был поставлен там в засаде.

(пер. М. Позднякова)
Текст воспроизведен по изданию: Мемуары мессира Д'Артаньяна Капитан Лейтенанта первой Роты Мушкетеров Короля содержащие множество вещей личных и секретных, произошедших при правлении Людовика Великого. М. Антанта. 1995

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.