Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНА

КАПИТАН ЛЕЙТЕНАНТА ПЕРВОЙ РОТЫ МУШКЕТЕРОВ КОРОЛЯ, СОДЕРЖАЩИЕ МНОЖЕСТВО ВЕЩЕЙ ЛИЧНЫХ И СЕКРЕТНЫХ, ПРОИЗОШЕДШИХ ПРИ ПРАВЛЕНИИ ЛЮДОВИКА ВЕЛИКОГО

ТОМ II

ЧАСТЬ 5

/Борода сбрита начисто./ Вот в каком состоянии пребывал город снаружи, тогда как внутри он находился в еще большей опасности. Большинство членов Парламента и главные горожане, всегда ненавидевшие тиранию Ормистов, более, чем никогда, начали ею тяготиться; итак, каждый из них имел свой замысел возвращения к повиновению, каким они были обязаны своему Государю. Они даже находили, что не было другого средства, кроме этого, дабы, наконец, освободиться, и хотя поначалу они очертя голову ринулись во все то, что Месье Принц или его посланники им предлагали, опасность, в какой они очутились, да и его собственная дурная участь заставили их разорвать те обязательства, в каких они не находили больше безопасности. Все это было вполне способно встревожить л'Ортеста и его сообщников и, следовательно, помешать Лас-Флоридесу позабавиться на мой счет. Но, наконец, его услужливость по отношению к Даме и его неуемная склонность к удовольствиям [209] привели к тому, что он нимало не задумывался над собственным положением; он пригласил нескольких из своих друзей, а также и меня на вскрытие огромного утиного пирога, преподнесенного ему в подарок. Этот пирог был далеко не единственным угощением. Он запасся всем наилучшим, чем только могло его снабдить это время года, для грандиозного пиршества, и так как он сказал своим приглашенным, что оросит все это самым изумительным вином, какое им когда-либо доводилось пить, каждый явился к нему с великим благоговением хорошенько выпить и закусить.

Так как я давно уже потерял привычку пить сладкие и крепкие вина Лангона, это вино ударило мне в голову гораздо раньше, чем остальным; итак, не желая обременять им еще больше мой желудок, я откровенно сказал всей компании, что бедному отшельнику надо бы пойти отдохнуть. Если бы Лас-Флоридес не имел желания сыграть со мной шутку, подсказанную Дамой, он никогда бы не потерпел, чтобы я вот так разрушал компанию, но так как у него имелся свой замысел, он сказал одному из своих лакеев проводить меня в комнату, какую он ему назвал. Он послал посмотреть четверть часа спустя, может быть, немного раньше или позже, что я там делал. Я лежал на кровати, и едва я на нее улегся, как тотчас же там и заснул. Я даже храпел с такой необычайной силой, как если бы страдал одышкой; либо я там расположился в неудобной позе, или же вино произвело на меня такой эффект; но слышно меня было на другом конце улицы. Лас-Флоридес, никому не говоря, что упомянутая Дама упросила его сбрить с меня бороду, сказал им только, что неплохо бы было сыграть со мной такую шутку. Они точно так же, как и я, испытали на себе действие этого вина; а так как нет такого коварства, до какого бы не додумались люди в этом состоянии, они без промедления перешли от предложения к исполнению. Лас-Флоридес приказал лучшему брадобрею города быть наготове с добрыми [210] бритвами, когда он пришлет за ним. Это распоряжение несколько озадачило беднягу. Он испугался, как бы ему не пришлось заняться более опасной и более преступной операцией, чем эта. У Лас-Флоридеса была довольно прелестная жена, а так как она имела репутацию, якобы не слишком удовлетворительную для ее мужа, брадобрей вообразил себе, будто бы тот застал ее с каким-нибудь ухажером, и вот теперь он хочет привести его в такое состояние, когда этот ухажер будет не способен больше забавляться с женой ближнего своего. Но когда его спросили, сможет ли он сбрить с меня бороду так, чтобы я не проснулся, он ответил, что не станет клясться наверняка, но уверен, если уж он в этом не преуспеет, никому другому никогда такое не удастся. Ему сказали браться за дело, и, обрезав сначала мне бороду ножницами, он затем принялся и за бритье. Я не почувствовал ни того, ни. другого, настолько глубоко я погрузился в сон. Я проспал даже разом целую половину ночи, но, наконец, пробудившись где-то в середине нее и случайно поднеся руку к лицу, был совершенно потрясен собственным видом, не больше, не меньше, чем те, кого обвиняют в том, что они приносят несчастье. Я тотчас догадался, что со мной сыграли дурную шутку, и не мог приписать ее никому иному, как Лас-Флоридесу, но у меня не возникло ни малейшего подозрения, что в этом хоть сколько-нибудь была замешана Дама. Положение, в каком я оказался, было для меня затруднительно, да и всякий человек со здравым смыслом должен был бы почувствовать на моем месте то же самое. Я боялся, как бы из-за этой шуточки меня не узнали, а так как подле Принца де Конти находилось множество людей, бывавших при Дворе, всегда найдется такой, кто ему скажет, что у меня от отшельника разве что одна одежка. К тому же, было неоспоримо, едва слух об этом фарсе разнесется по городу, как все, сколько их ни есть, маленькие детишки повсюду будут преследовать меня, словно поводыря медведей. В этом не было абсолютно ничего [211] приятного для честного человека; даже те, кто будут слишком мудры, чтобы не бегать за мной, как другие, не всегда помешают себе взглянуть на меня, а, соответственно, и узнать, если они хоть когда-либо случайно видели меня.

/Хорошая мина при дурной игре./ Эти размышления, показавшиеся мне довольно рассудительными, не дали мне сомкнуть глаз за весь остаток ночи. Все присутствовавшие на этом пиршестве заночевали у Лас-Флоридеса и встали пораньше, точно так же, как и он сам, чтобы не опоздать к моему утреннему туалету. Они заранее предвкушали удовольствие поглазеть на мое изумление и немного позабавиться им прямо там, передо мной. Но изумленными оказались они сами, когда увидели, как я первый рассмеялся им в лицо, будто бы вовсе не был задет их шуткой. Я избрал такое поведение, хорошенько его обдумав, а состояло оно в отказе от мантии, дабы избежать оскорблений и неудобств, а они неизбежно бы последовали, если бы я додумался вновь натянуть ее на себя. Лас-Флоридес захотел одарить меня своей одеждой. Мы были почти одинакового роста, и таким образом его вещи могли бы вполне мне подойти, но я счел некстати их брать, потому как нашел их слишком роскошными для того положения, какое я хотел занимать в этой стране. Я не был бы в особом восторге, когда бы мои одежды приковывали ко мне взгляды — потому я был далек от желания носить позолоту, да я бы охотнее надел мешок себе на голову, если бы это было мне позволено — Лас-Флоридес вызолачивался подобным образом с тех пор, как поменял свою доску для разделки мяса на шпагу, поскольку прежде он был всего лишь мясником, да и то из тех, кто не имел большой практики.

/Военная хитрость./ Так как я сохранил одежду солдата, в какой явился в город, я вновь ухватился за нее, и причем очень кстати — это меня избавило от большой конфузии; поскольку новость о моей бороде уже распространилась в квартале, все население вышло на улицу, чтобы поглазеть на мою сутану и [212] прокричать: «Он обкакался в постели, как на Немецкой масленице!» В самом деле, более двух сотен персон собралось на каждом углу улицы Лас-Флоридеса; они даже уже держались наготове затянуть эту музыку мне вослед; итак, боясь, как бы их не предупредили, что я появлюсь в другой одежде, и как бы они не устроили такого же приветствия мне в солдатской одежонке, как и в той, что я носил прежде, я сказал конюху этого Ормиста, кто был порядочным болваном,— я поспорю с ним на один пистоль, что он не посмеет надеть мою мантию отшельника и пройти в таком виде всего лишь три улицы, начиная отсюда. Он не видел, как я, весь этот собравшийся народ, а когда бы даже он его и видел, у него не хватило бы ума догадаться, в чем там было дело. И, так как он жаждал выиграть мой пистоль, он мне ответил, что поспорит со мной, когда мне будет угодно. Я ему сказал, что лучше всего это сделать сейчас, если он сам этого хочет, и в тот же миг, поймав меня на слове, он немедленно обрядился в мое одеяние. Народ, довольно-таки хитрый в этой стране, не захотел тотчас же нападать на него. Напротив, он даже отступил в другую улицу, позволив ему пройти по самой середине, прежде чем показать ему, чего он от него хочет. Конюх, совершенно смутившись, не только опустил капюшон, чтобы спрятаться, но еще и закрыл лицо рукой, дабы не быть узнанным. Одного его поведения было вполне достаточно, чтобы убедить этих людей в том, что это был именно я. Итак, едва он их миновал, как они обрушили на него устрашающее улюлюканье. Тем временем толпа разрасталась с момента на момент, и так как я прекрасно подозревал о том, что произойдет, когда те, с другого угла, мимо кого он не проходил, кинулись вдогонку за остальными, я преспокойно присоединился к ним и таким образом выскользнул из тисков. Бедный конюх совсем растерялся, не зная, как распутать этот клубок. Он им кричал, однако, во все горло, что всегда хорошо заработать пистоль, и только это заставило его взять мою одежду. Но так [213] как посреди рева, поднятого этой сволочью, ему пришлось надорвать себе глотку, прежде чем они расслышали хоть единое слово из того, что он говорил, он был вынужден остановиться в конце концов, потому как увидел себя окруженным со всех сторон. Он сказал им, что для него здесь шла речь о пистоле, если он дойдет до определенной улицы; он заключил со мной пари, и просит их не препятствовать его счастью. При этих словах у них открылись глаза; кроме того, среди них находились люди, знавшие меня и начинавшие понимать, что он был совсем не тот, кого они искали. Они от этого взбесились от гнева, но наиболее мудрые среди них заявили, что я их все-таки ловко провел.

Когда Лас-Флоридес узнал, как я избежал подстроенной мне западни, он нашел, что я поступил, как находчивый человек. Он не знал, однако, что со мной стало, поскольку вместо того, чтобы вернуться к нему, я спрятался на целых четыре дня, не подавая ему о себе известий. Он пытался узнать их повсюду, потому что во всякий момент происходили события в его ремесле, ставившие его в тупик и настоятельно требовавшие моего совета. Он спросил о них и у Дамы, подстроившей мне эту шутку. Я направился как раз туда, выйдя от него, но она ему сказала, что слышала обо мне не больше, чем он сам. Она была совершенно поражена, увидев меня в том состоянии, в каком я находился. Хотя по правде она, разумеется, не ожидала увидеть меня вернувшимся к ней с длинной бородой, она все-таки не ждала, что я должен возвратиться туда без моего обычного одеяния. Она спросила меня о причине такой перемены, и так как я был весьма далек от мысли, будто она сама была причиной того, что я сделался безбородым, то оказался достаточно наивен, чтобы поведать ей о моем приключении; она сочла его очень приятным, и найдя меня еще больше по своему вкусу, чем прежде, хотя теперешняя моя одежда не особенно меня красила, дала мне понять жеманными ужимками, что все, в чем мне было отказано в [214] прошлый раз, она предоставит мне сегодня. Я не заставил повторять себе этого дважды, и в тот же час мы сделались добрыми друзьями; потом она спросила для поддержания разговора, кто, по моему мнению, подстроил мне ту шутку, о какой я ей только что говорил. Так как я начинал чувствовать себя с ней свободнее, я ей ответил, что она задала мне просто нелепый вопрос; не настолько уж у меня были тупые мозги, чтобы обвинить кого-либо другого, кроме Лас-Флоридеса; конечно же, это он пожелал позабавиться за мой счет, но я ему этого не прощу ни в жизни, ни при смерти.

/Счастье без бороды./ Она принялась смеяться над моими речами, да еще с такой силой, что я был совершенно возмущен. Потому я ее спросил в тот же час и довольно резко, где же она здесь нашла повод для смеха, если она, разумеется, не полагает, что я злоупотребляю той свободой, какую она мне дала. Однако, чем больше я казался ей разозленным, тем больше она насмехалась надо мной. Она более тысячи раз назвала меня слепцом, и не зная, что она этим хотела сказать, я чуть было не разозлился на нее по-настоящему. Тем не менее, я счел некстати делать это по многим резонам; итак, когда я снова попросил ее объяснить мне, почему она вот так смеялась надо мной, она мне предложила с развеселым и насмешливым видом хорошенько посмотреть на нее и сказать ей после этого, неужели я верю, что очаровательная женщина, какой она и была, захочет когда-либо спать с монахом. Этих слов было еще недостаточно, чтобы окончательно просветить меня. Потому-то я счел себя обязанным объясниться с ней в другой манере и сделал бы это, если бы она тотчас не добавила, что гораздо больше удовольствия переспать с солдатом, как она и поступила, чем с бородой длиной в локоть. Так пусть же я не сваливаю вину ни на кого другого, кроме нее самой, за то, что со мной приключилось; она просто терпеть не могла мою громадную бороду; но пусть же я, однако, и ни о чем не сожалею, поскольку, если бы все те, кто их носит, [215] узнали бы, что стоит им только их сбрить, и они получат ее добрые милости, как, по ее мнению, не осталось бы больше ни одного Капуцина в их монастыре.

Она мне сказала все это в столь приятной манере, что я сейчас же дал ей знать, что обладаю добродетелью монаха, хотя на мне и нет сутаны. Она была чрезвычайно довольна мной, и так как я не мог бы пойти в какое-нибудь другое место, где мне было бы лучше, а кроме того, я боялся вновь показаться на улицах из-за этой сволочи и маленьких ребятишек, что не стали бы особенно скрывать их желания, дабы я послужил им игрушкой, я попросил ее позволения остаться в ее доме. Она решилась на это тем быстрее, что при ней не было мужа, кто контролировал бы ее действия, а к тому же она тешила себя надеждой, что я ей щедро оплачу мое пристанище.

/Муж-рогоносец и Посол./ Не то чтобы она была вдовой; напротив, она вышла замуж всего лишь два года назад, и более того, ее муж не испытывал еще никакого желания умирать. Но она нашла средство от него избавиться за несколько дней до этого по настоянию Принца де Конти, крайне надоедавшего ей по этому поводу. Так как он полагал, что иметь любовницу было почти пустяком, и следовало только проводить ночь вместе с ней, он пожелал отправить мужа в вояж, дабы тот дал ему время делать все, что ему будет угодно, с женой. Он отослал его во Фландрию, к своему брату, с жалобами на Марсена. Принц де Конде, знавший обо всем, происходившем в Бордо, настолько хорошо, как если бы он сам там находился, спокойно его выслушал. Однако, так как этот Принц взял себе манеру говорить каждому правду в лицо, и даже женщинам, кого от нее обычно в каком-то роде оберегают, он тотчас заметил этому мужу-рогоносцу, что его брат, Принц де Конти, по всей видимости, не пожелал, чтобы он ему поверил, поскольку выбрал именно его для переговоров о своих интересах; ему надо было бы отправить [216] менее подозрительную персону, дабы расположить его ко всему этому прислушаться. Поначалу посол не понял, что он хотел этим сказать, либо он не обладал особо живой сообразительностью, или же просто не знал об интрижке Принца де Конти с его женой. Итак, когда он взмолился перед Принцем де Конде соблаговолить сказать ему, в чем он мог быть ему подозрителен, тот прикинулся, будто не желал верить ему на слово, потом внезапно смягчился. «Я вам верю,— подхватил Принц, — поскольку вижу, что вы готовы в этом поклясться, но если вы и оправдались в этом, я совершенно убежден, что вы не оправдаетесь в другой вещи. Ваша жена слишком добрая подруга моего брата, чтобы вы не принимали его интересов с особой теплотой; а значит, вы не способны свидетельствовать против его врагов; вам это известно лучше, чем мне, вы не только юрисконсульт, но вы ведь еще направляли с жалобами перед вами тех, каковые считаются мэтрами в этом ремесле». Бедный муж было подумал, будто он грохнулся со своих высот, когда услышал подобный упрек себе. Он ничего не знал о делах своей жены, или, по меньшей мере, делал вид, якобы о них не знает; но скрытность вовсе не подходила ему после этого, и он в глубочайшем горе выехал назад в свою страну.

Тем временем я постоянно находился подле Дамы, и так как с момента на момент мы завязывали все более близкое знакомство, я счел себя вправе сказать ей, впрочем, как бы это исходило от меня, что если бы я был на ее месте, то бы постарался воспользоваться настоящим временем; быть может, оно не всегда будет ей столь выгодно, как было сейчас, когда она пользовалась добрыми милостями Принца де Конти; и если бы она пожелала воспользоваться тем влиянием, какое имела на его душу, убедив его вернуться к повиновению, каким он обязан Его Величеству, я употреблю все силы для предоставления ей вознаграждения, соответствующего этой услуге — [217] она сможет даже приобрести себе некоторое положение в Париже; Двор сможет использовать ее мужа, особенно если он пожелает купить себе должность Мэтра по Ходатайствам; порой не требуется почти ничего для достижения успеха, мы имеем прекрасный пример этому в особе Месье Ле Телье, кто, находясь на посту Королевского Прокурора Шатле, раздобыл столь выгодную информацию для одного из детей покойного Месье де Буйона, Суперинтенданта Финансов; тот столь хорошо был принят после этого, что счел себя обязанным возложить на него все свои надежды на удачу, продал свою должность, чтобы купить другую уже в Совете, совершенно подобную той, какую я посоветовал бы принять ее мужу; тот же со своей совсем недурно справился, поскольку он был теперь не только Государственным Секретарем и одним из богатейших людей во всем Париже, но и еще на пути сделаться однажды Канцлером.

/Женский рай./ Дама слушала меня с удовольствием. Она уже слышала от других, что Париж был для женщин раем; надежда, что я дам ей однажды возможность перенести туда свой семейный очаг, была для нее столь приятна, что она сказала мне в тот же час — после того, как она отдалась мне, она теперь полностью отдается под мое руководство. Она сейчас же добавила,— если она так легко отказывается от своей страны и своих родителей, то это исключительно ради любви ко мне; не могу же я постоянно оставаться в Бордо; привязанность моей должности ко Двору вскоре обяжет меня туда вернуться; ведь я ей и вправду говорил, что получил отпуск на четыре месяца, но, наконец, один из них уже прошел; остальные пробегут так же быстро, когда бы даже это и был более долгий срок, чем этот — значит, нам надо задуматься, как бы устроиться, чтобы видеться всегда. Она меня молила в то же время соизволить написать ко двору, говоря мне, что из признательности к ней и по моей доброй воле я просто [218] должен употребить все мое влияние и влияние моих друзей, дабы довести это дело до благополучного окончания.

Я был в восторге от той горячности, с какой она приняла мое предложение. Любовь, впрочем, не имела абсолютно никакого отношения к моей радости; дебош и политика связали нас любовной интрижкой скорее, чем какая-то сердечная привязанность. Не то чтобы она не была достаточно мила, и даже многие на моем месте составили бы себе на этом кругленькое состояние. Но либо не всем суждено любить всех подряд, либо мне не нравилась любовница, делившаяся своими милостями с другим, но я приближался к ней более для того, чтобы сохранять репутацию славного кавалера, какую я снискал себе подле нее. Мое поручение в отношении Принца де Конти также заставляло меня ей угождать. Саразен нашел препятствие нашим намерениям в том опасении, какое этот Принц испытывал к своему брату. Хотя он был очарован портретом племянницы Кардинала, что этот Секретарь показал ему, как ни в чем не бывало (поскольку он еще не заговаривал с ним о его браке с ней и хотел предварительно послушать, что тот скажет об этом портрете), он так дрожал, когда думал, как разъярится Принц де Конде, если брат его действительно бросит, что никак не мог на это решиться. Саразен, однако, был настолько ловок, что пользовался любыми резонами, какие только могли его тронуть. Он неоднократно замечал ему, что его брат в тысячу раз больше доверяет Марсену, чем ему; таким образом, откровенно говоря, именно в его руках находится вся власть, тогда как он облечен ею лишь для вида. Да если бы он захотел сказать об этом всю правду, он сам прекрасно осознавал, он не осмеливался решительно ничего сделать без предварительного уговора с ним; все важнейшие Гонцы из Нидерландов направлялись прямо к Марсену, тогда как он принимал лишь тех, что приносили ему решения, уже [219] принятые между ними обоими; все его истинные слуги с негодованием взирали на все это и во всякий день обращали мольбы к небу, дабы увидеть его избавившимся от этого рабства; если он соблаговолит над этим хоть немного поразмыслить, то вскоре даст им такое удовлетворение; во-первых, его призывала к этому честь, наиболее могучий мотив из всех, способных всколыхнуть душу Принца; но если ему требуется еще и другое побуждение, то он ему скажет, что в не меньшей степени здесь шла речь и о его собственных интересах. Все достояние его брата, а оно было очень значительно, теперь конфисковано, и, по всей видимости, оно никогда не будет ему возвращено, поскольку обязательства, в какие он во всякий день вступал с Испанцами, были так велики, что казались нерасторжимыми. В самом деле, этот Принц, неудовлетворенный городами, что он взял в Шампани, отступая к ним, готовился вторгнуться еще и в Пикардию, чтобы все там предать огню и мечу. Он даже поклялся им никогда не заключать Мира без их участия и не ждать отныне никакого возвышения кроме того, что они ему смогут предложить.

/Эффект другого портрета./ Портрет, что Саразен показал Принцу де Конти, был немного льстив, как почти все портреты, на каких изображены Дамы. Однако, так как он не произвел всего того эффекта, на какой мы рассчитывали, либо он не затронул тонких струн души этого Принца, или же его страх был по-прежнему столь велик, что он не мог его преодолеть, я счел себя обязанным представить ему еще и другой, присланный мне Его Преосвященством. Это был парадный портрет, и он производил весьма сильное впечатление. Он был еще более льстив, чем тот, какой имелся у Саразена, в том роде, что можно сказать, надо бы быть совершенно непрошибаемым, чтобы не поддаться чарам модели, во всяком случае, предполагая, что она была похожа на свое изображение. Я отдал его моей советнице, и она поместила его в своей [220] комнате, после того, как заказала для него великолепное обрамление. Этот портрет имел некоторое сходство с другим, в чем не было абсолютно ничего удивительного, поскольку они оба были написаны с одной и той же особы. Сама модель, в общем, походила на них, хотя в деталях далеко нельзя было сказать, была ли в них та же согласованность, ни даже были ли у нее те же черты. Принц де Конти, явившись к Даме, тотчас же узнал там персону, изображенную на портрете. Однако он боялся обмануться, потому что в таком городе, как Бордо, было довольно необычайно наткнуться на вещь вроде этой; Кардинал там был смертельно ненавидим, и украсить вот так свое жилище портретом его племянницы казалось совершенно неуместной дерзостью. Итак, он спросил у Дамы, чей это был портрет, как если бы ничего не знал и даже ничего об этом не подозревал. Дама ему ответила, что это был портрет самой красивой, самой мудрой, самой добродетельной и самой совершенной особы во Франции. Такую похвальную речь она произнесла в столь немногих словах, но что было в ней наиболее прекрасно, так это то, что эта речь была правдива. Из семи племянниц Его Преосвященства эта была не только самой совершенной, но, казалось, еще и воплотила в своей персоне всю добродетель, должно быть, отпущенную на всех остальных. Дама, предупредив душу этого Принца столь справедливыми и столь сильными похвалами, тотчас добавила, что та была на выданье и стала бы для него счастливой участью; она ему в тот же час ее назвала, сказав ему,— если он желает добиться успеха и унаследовать в то же время все должности и богатства его брата, он не должен искать никакой другой жены, кроме этой. Страх перед его братом рассеивался по мере того, как она ему говорила о достоянии племянницы Кардинала, и как он продолжал вглядываться в ее портрет. Он влюбился в нее настолько, насколько можно было влюбиться в видение вроде этого. Он никогда не видел Демуазель, [221] она почти всегда пребывала в монастыре или же была вне пределов Франции, когда он находился при Дворе; итак, чистосердечно уверившись, что она была так же красива, как свидетельствовал об этом ее портрет, едва он вернулся к себе, как вызвал Саразена в свой Кабинет. Он спросил его там, кто дал ему портрет, какой тот ему показывал, если он не исходил от Кардинала, и попросил его ни в коей мере не приукрашивать правду. Этот Принц был чересчур разумен, чтобы не видеть, насколько все это было заранее задумано, и как теперь ему навязывали эту девицу. Саразен ему во всем признался, тем не менее, ни в какой манере не обмолвившись обо мне. Кроме того, вовсе не об этом шла речь, но лишь о том, чтобы поведать его мэтру, каково было намерение Кардинала.

Принц де Конти, кому он еще раз перечислил все выгоды для него в случае его возвращения к исполнению долга, поразмыслив над этим, скомандовал ему в то же время продолжать это дело и отдавать ему отчет в том, что будет достигнуто. Однако, когда он пожелал узнать, какая, роль была отведена его любовнице в этом деле, ей, получившей портрет Демуазель, и говорившей с ним об этом совершенно открыто, Саразен ему сказал, что был вынужден передать его ей, поскольку, прекрасно видя, что Принц не пожелает пойти на этот шаг, если его к этому не подтолкнут, он доверился высшему влиянию, нежели советы простого Секретаря. Он счел, что Дама обладает большей властью над ним, чем кто бы то ни было, и без этого обстоятельства она ни о чем бы не узнала. Он распорядился, поскольку это было так, чтобы ей больше ничего не говорили. Саразен дал мне об этом знать, и я вовсе не возражал, потому что был убежден, что секрет никогда не был в большей ненадежности, как в руках женщины. К тому же я рассудил, что Принц имел лишь самые прямые намерения, поскольку он привносил [222] тайну в эту интригу. В самом деле, когда о чем-то по-настоящему заботятся, обычно не любят, чтобы об этом судачили на каждом углу, когда же не заботятся вовсе, все это не имеет никакого значения.

/Ярость принца./ Как бы там ни было, когда этот Принц явился навестить Даму на следующий день, он чуть было не застал нас вместе. Ее горничная, на кого она полагалась, и кому было приказано не позволять входить никому, заранее ее не оповестив, забавлялась, занимаясь любовью, как вдруг мы услышали многочисленные шаги в прихожей; это были Принц и его свита, мы прекрасно об этом догадались, и я проворно проскользнул в кабинет, что был подле ее кровати. Я не успел закрыть за собой дверь, и поскольку не мог больше выглянуть в комнату после того, как он туда вошел, мое беспокойство было, пожалуй, так же велико, как и волнение Дамы. Она действительно была от него совершенно скована и никак не могла от этого оправиться. Принц, кто далеко не был хорошо сложен, а потому имел повод опасаться за свою особу, спросил ее, что такого необыкновенного могло с ней произойти, что она предстает перед ним в таком состоянии. Этот вопрос окончательно ее смутил, так что его подозрение увеличивалось все больше и больше; он бросил взгляд направо, налево и увидел приоткрытую дверь кабинета. Это возбудило в нем любопытство подойти заглянуть туда. Он был весьма изумлен, обнаружив там меня, хотя должен был бы этого ждать после того волнения, в каком он ее увидел. Он спросил меня, что я там делал, таким тоном, что заставил бы меня задрожать, когда бы только я был подвержен испугам. У меня было время подумать о моих делах на случай, если он явится туда, где я укрылся; итак, совершенно приготовившись к ответу, какой я должен был ему дать, я ему сказал, что его Секретарь поручится ему за мое поведение; его Секретарь знал, почему я явился в город, да и он сам тоже должен об этом знать, по крайней мере, в соответствии с тем, [223] как Саразен мне об этом отрапортовал; это вполне достаточно скажет ему о том, что я делал теперь там, где находился; и в этом состояли все дела, какие я имел с хозяйкой дома.

Дама, подумавшая было, не упасть ли ей в обморок, когда она увидела, как он входит в кабинет, понемногу оправилась, благодаря моим словам. Я подавал ей этим возможность оправдаться, на что она и не надеялась раньше. Принц де Конти более или менее хорошо понимал, в чем здесь было дело. Запрет, данный им Саразену и далее посвящать Даму в его секрет, вовсе не согласовывался с моим извинением. Однако, так как он уже вознамерился жениться на предложенной ему особе, он не пожелал дать волю своему возмущению, как, несомненно, сделал бы в другое время. Он, впрочем, очень сухо сказал мне, чтобы я удалился из города в двадцать четыре часа, в ином случае, по истечении этого времени, он не поручится за мою безопасность. Выразив таким образом мне свой гнев в кратких словах, я не сумею сказать по правде, что он наговорил Даме. Он принудил меня выйти из дома в тот же час, и я рассудил вовсе некстати возвращаться туда и выяснять, что с ней произошло. Я дал знать о моей опале Саразену, кто пришел от этого в отчаяние. Он отправил мне паспорт сейчас же, как только вернулся к себе. Так как у него всегда имелись бланки, ему не было надобности разговаривать со своим мэтром, чтобы выдать мне этот документ. Я не счел нужным прощаться ни с Лас-Флоридесом, ни с кем бы то ни было еще — мой чемодан оставался у одного из друзей Секретаря с самого первого дня, как я туда прибыл. Я его забрал и тотчас же выехал, из страха, как бы какая-нибудь муха не вцепилась в нос Принца де Конти и не изменила его настроения; я прибыл в лагерь Месье де Кандаля и нашел его уже осведомленным обо всем, что со мной приключилось. Я не знаю, как и через кого он смог об этом проведать. Мне казалось даже, что Принц де Конти и Дама имели [224] равный интерес, как один, так и другая, не особенно этим хвастаться. Лишь мы трое присутствовали при этой сцене, и мне представлялось, что если и был кто-то, кто мог бы о ней рассказать, то это должен бы быть я, скорее, чем кто-либо другой. Я признался Герцогу в некотором долге, не вынуждая его задавать мне об этом вопрос, но все-таки сохранил про себя все, что могло бы послужить во вред чести Дамы. Он немного посмеялся надо мной, над тем, как я строил из себя скромника. Он сказал, что у меня были все резоны считать это доброй удачей, поскольку я, видимо, привык, когда был Мушкетером, посещать лишь таких любовниц, что принимали по двадцать мужчин в день, а тут напал на такую, что видела двадцать мужчин за всю ее жизнь; он мог бы перечислить мне их, если бы мне было угодно, и по именам, и по титулам, а если он и окажется лжецом, то самое большее в одном или двух случаях; он все же знал из надежного источника, что Принц де Конти был семнадцатым из ее отборных любовников, и из этого факта можно спокойно судить о достоинствах и аппетитах Дамы.

Герцог настолько любил посмеяться и был к тому же таким клеветником, что все сказанное им не произвело на меня особенно большого впечатления. Однако, боясь, как бы Месье Кардинала не предупредили против меня, и как бы вместо вознаграждения, что я должен был ожидать за мои услуги, я не получил бы ничего, кроме неблагодарности, я попросил его соизволить написать в мою пользу. Он мне сказал, что, разумеется, соизволит, но вместо того, чтобы написать ему в самом лучшем стиле, то, что он мне вручил, скорее испортило мои дела, чем послужило мне хоть в чем-то. Он сообщал Его Преосвященству, желая, видимо, рассмешить его до слез, что Принц распрекрасно расположен жениться, поскольку он не нашел счастья с любовницами, вот уже седьмая не устояла в данном ему слове. [225] К счастью, ему выбрали жену, чья добродетель выстоит перед кокетством, в этом состояла вся его безопасность; потому что сам по себе он был подвержен столь великому несчастью, что немедленно стал бы рогоносцем как с женой, так и с любовницей, без той предусмотрительности, какую ему обеспечили. [227]

Маленькая война с Его Преосвященством

Когда я прибыл в Париж, Месье Кардинал, кто был бы рад избавиться от преследования, какому, как он предвидел, я его подвергну, дабы стать Капитаном в Гвардейцах, сказал мне, что, помнится, он посылал меня в Бордо вовсе не заниматься любовью, но для исполнения там дел Короля. Я прекрасно понимал, с каким намерением он бросил мне этот упрек; потому, так как все, что бы я ни делал, имело целью оказать ему услугу, я ему ответил без всякого удивления, что не знаю, кто меня оклеветал перед Его Преосвященством, но если ему сказали правду, ему должны были бы поведать одновременно с рассказом о моих любовных похождениях, что это была одна из самых трудных заслуг — притвориться влюбленным в той манере, как я это сделал; как мне кажется, посланнику надо уметь превращаться во всякого сорта [228] формы, лишь бы довести свои переговоры до благополучного завершения. Я же не предпринимал ничего, пока предварительно не согласовывал это с Саразеном; а Его Преосвященству известно, что он разумный человек, и поскольку он считал, что я должен был сделать то, что я и сделал, я не уверен, будто обязан выслушивать за это попреки.

/Решение об отставке./ Моя твердость заставила его умолкнуть. Нужно было ему противоречить, чтобы что-нибудь выиграть у него. Он меня не упрекал больше ни в чем, но мое положение от этого нисколько не улучшилось. А когда я захотел поговорить с ним о вознаграждении, надежду на которое он сам подавал мне в течение столь долгого времени, он мне ответил, что теперь, когда он возвратился во Францию, он не желал для себя нового изгнания; он совершенно согласен, он действительно обещал мне Роту в Гвардейцах, но так как невозможно было мне ее дать, не перешагнув при этом через головы двадцати Лейтенантов, постарше меня, далеко не надоедавших ему просьбами, как это делал я, то я не должен был бы об этом и помышлять, если во мне осталось хоть немного дружбы к нему. Разговаривать со мной в этом роде означало высказываться ужасающе против меня; потому, уверившись, что мне больше нечего было ожидать от Двора, я решил продать свою должность и удалиться восвояси. Я сказал об этом Месье де Навайю, дабы он поставил его в курс дела, и тот позволил бы мне искать покупателя. Месье де Навай постарался отговорить меня от этого решения, сказав, что гораздо лучше для меня оставаться тем, кем я был, чем быть принужденным заниматься разведением капусты; по всей видимости, я совсем не знал, что за скука быть человеком в отставке, поскольку это положение не вызывало у меня никакого страха; когда хоть раз почувствуешь, что такое Двор, уже нет больше средства заниматься другим ремеслом; тогда не проходит ни единого дня, чтобы человек не желал своей собственной смерти — [229] в общем, он не советовал мне проводить подобный опыт на себе самом.

Все его резоны, какими бы добрыми они ему ни казались, а они действительно были таковыми, совершенно меня не тронули. Я упорствовал в моем решении тем более, что помощь от игры, в течение нескольких лет поддерживавшая меня, теперь полностью меня покинула. С самого первого дня, когда я начал проигрывать, я проигрывал постоянно; итак, я находил себя порой настолько лишенным всего на свете, что не верил больше в людей, более несчастных, чем я. Если я и говорил, что в Бордо у меня было больше двух сотен пистолей, то надо знать, что нашел я их в кошельке одного из моих друзей. Когда он узнал, что я получил приказ уезжать, и что это было дело большой важности, он мне их просто принес без малейшей просьбы с моей стороны. Я, ничуть не колеблясь, их принял, потому как был уверен, что наименьшее вознаграждение для меня за это дело будет хотя бы компенсацией моих затрат; но Кардинал, устроив мне ссору по пустякам, о какой я уже рассказал, счел себя вправе не давать мне ничего; он лишь приказал Сервиену направить мне предписание на получение двух сотен экю, да еще сказать мне при этом от его имени, что я и этого не заслужил; а если он мне что-то и дает, то только потому, что я не богат и нуждаюсь хоть в чьей-нибудь поддержке. Я не знаю, как он мне еще не передал в специальных выражениях, что он делал это исключительно из благотворительности, поскольку только этого недоставало его комплименту. Да еще и не знаю, недоставало ли этого, потому как, что эти слова, что те, какие он мне передал, были в сущности одним и тем же.

/Достойнее быть лавочником, чем министром./ Вот что приводило меня в столь скверное настроение и заставляло желать уволиться вчистую. Навай, убедившись в том, что все сказанное им так ничему и не послужило, в конце концов пообещал мне с ним поговорить. Он сделал это в выражениях, очень любезных по отношению ко мне, и даже [230] весьма способных привести в чувство Кардинала. Так как, сказав ему, что я был безупречным человеком и всегда преданно и верно служившим ему, он добавил, что моя отставка заставит призадуматься очень многих; они и вправду поверят, что не было больше ни пользы, ни чести служить ему; вот почему он был обязан, когда бы даже это было бы сделано из уважения к себе самому, ни в коем случае не оставить меня удалиться без вознаграждения. Навай перечислил ему еще несколько неотложных вещей по этому поводу, так что совершенно изменил его настроение; Его Преосвященство ответил ему, что, значит, надо меня удовлетворить, раз уж нет никакого другого средства меня сохранить; однако нужно, чтобы я сам себе помог, если хотел получить эту должность, поскольку она, разумеется, стоила такого труда. Навай прекрасно понял, что он хотел этим сказать. Помочь себе, по его мнению, я мог бы только одним путем, заплатив ему какие-нибудь деньги — впрочем, дабы внушить ему вовремя, что он не должен бы этого от меня ожидать, Навай, всегда хотевший быть мне другом, возразил ему, что у меня не было ни единого су, и когда бы мне потребовалось возвращаться в Беарн, он знал наверняка, что я был бы вынужден занять деньги на дорогу. Наконец, после многих других речей как с одной, так и с другой стороны, причем один все время старался нанести мне удар, а другой его отпарировать, они расстались на том, что никто не мог бы сказать, даст ли он мне то, о чем я его просил, или же позволит мне убраться отсюда. Поскольку, что бы он ни сказал о необходимости меня удовлетворить, ибо без этого у него не было никакого средства рассчитывать на меня, так как он тотчас добавил, что мне следовало бы самому помочь себе, это был еще вопрос, пожелает ли он отказаться от последнего условия. Он был весьма неуступчив, когда заходила речь о его интересе, настолько, что знавшие за ним этот изъян обычно приговаривали, что куда достойнее быть последним лавочником, чем Министром Государства. [231]

Я ждал ответа Навайя со всем нетерпением, какое только возможно вообразить, когда к моему крайнему изумлению услышал, что он не знает, что мне сказать. Он рассказал мне в то же время, как все это между ними произошло, и по-прежнему продолжая демонстрировать мне свою дружбу, он посоветовал, если Кардинал пожелает прощупать меня по этому поводу, притвориться еще беднее, чем он меня ему представил; и каким бы позорным для этого Министра ни было желание вытянуть деньги из того, что ему ничего не стоило, но что бы там ни говорили, а он сделает по-своему, и не больше, и не меньше. Он ввел этот несчастный обычай со дня своего вступления в Министерство — ничего не отдавать без денег — и он намеревался строго придерживаться его до самого конца. Я поблагодарил Навайя за добрый совет и ответил, что когда бы даже он мне его и не дал, я не преминул бы сам применить его на практике; я был вынужден сделать это из-за нужды, а так как нужда не признает закона, Его Преосвященству пришлось бы изрядно похлопотать, прежде чем я нашел бы для него деньги; он был всемогущим во многих вещах, но что касается этого, то я пренебрегу ему подчиняться. Навай мне ответил, что он рад видеть меня в таком настроении, и чтобы я позаботился таким его и сохранить.

/Трюфели в качестве предлога./ Месье Кардинал ничего мне не говорил в течение нескольких дней, хотя я проявлял заботу представать перед ним и по утрам, и по вечерам. Я не знал, что бы могло означать все это, находя, что ему первому следовало бы со мной заговорить; но видя, что он так ничего и не делал, и, похоже, мне еще очень долго придется ждать, прежде чем он что-нибудь сделает, я не захотел еще и дальше оставаться без объяснения с ним. Я выбирал подходящий момент, как делал уже несколько раз, когда он выходил после игры, причем обязательно с выигрышем. Я знал по опыту, что никогда он не бывал в таком добром настроении, как в эти моменты — можно было сказать, будто бы он видел распахнутые перед [232] ним небеса, настолько мирным было его лицо и ублаготворенными глаза. Но на этот раз он прекрасно заметил, что я хотел с ним поговорить, а так как он знал о моем намерений просить, а не подносить, он постарался меня обойти; это ему удалось в данном случае, и он было уже поверил, будто надолго избавился от меня, как однажды нашел меня, и когда меньше всего об этом думал, у Мадам де Венель. Эта Дама была наставницей его племянниц, и я нанес ей визит под предлогом вручения ей трюфелей, что прислали мне из Дофине. Она до них была большая охотница, и я выяснил, что нельзя было преподнести ей подарка приятнее, чем этот. Племянницы Его Преосвященства довольно-таки разделяли с ней эту склонность; их карманы всегда были ими полны, и хотя эта Дама и так уже достаточно знала об их наклонностях к галантности и без помощи этого дополнительного средства (Трюфели пользовались репутацией средства, возбуждающего чувственность), она не осмеливалась отбирать у них грибы, поскольку у них бы хватило дерзости ей ответить, что она просто нелюбезна, если порицает в других то, что одобряет в самой себе.

Этот Министр был изумлен, обнаружив меня там без всякого приглашения, и спросил, что я там делал, грубым тоном, и почти подразумевая, что я явился принести зло его племянницам; я ему ответил, что, вознамерившись сделать маленький подарок Мадам де Венель, я решил отнести его сам, из страха, как бы тот, кого я с ним пошлю, не соблазнился случайно запустить туда руку. Он сразу обмяк при этом слове «подарок», настолько он привык получать удовольствие, когда их преподносили ему — потому, тотчас же приняв совсем другой вид, чем тот, с каким он со мной разговаривал, он мне ответил, что давно знал меня, как предусмотрительного человека, как того, кто не позволит легко себя провести; я совсем недурно поступаю, что вот так опасаюсь моего ближнего, потому как свет теперь так извращен, и особенно во Франции, что найдется сотня мошенников на одного честного человека. [233] Я не посмел ему сказать то, что я думал по поводу его упрека в отношении нашей Нации, а именно, если и есть столько извращений в ее среде, то это только от дурного примера, что он ей подавал с первого дня, когда он вошел в Министерство. Так, по меньшей мере, говорило большинство честных людей.

/Разожженные страсти./ Как бы там ни было, я не посмел, как уже сказал, засвидетельствовать ему мои чувства; напротив, я сохранял почтительное молчание, как если бы одобрял то, что он высказал; тогда он спросил, что же это был за подарок, о каком я ему говорил. По всей видимости, он хотел получить от него свою часть, если сможет наложить на него руку. Если я был предусмотрительным человеком, как он заявил, то он был человеком хозяйственным. Он ничему не позволял ускользнуть по его недосмотру, и имел то общее с некоторыми людьми, что не пренебрегал все обращать в прибыль. Однако, когда он узнал, что это были всего лишь трюфели, он сморщился, будто внезапно состарился до восьмидесяти лет. Итак, он у меня тотчас спросил, разве это не насмешка — приносить такое в дом, где находились девушки; страсти уже были накалены без дополнительных попыток их разжечь — я должен бы иметь побольше скромности, и он никогда не ожидал этого от меня. Он немедленно попросил осмотреть эти трюфели, и либо он боялся того, что сказал, либо он был не прочь сам ими завладеть; он скомандовал одному из своих дворян подозвать одного из его людей, дабы тот отнес их к нему. Мадам де Венель, кому совсем не понравилось, как он выхватывал их вот так прямо у нее из-под носа, а, главное, уже после того, как она почувствовала себя их хозяйкой, сказала ему тогда, если и есть опасность в том, чтобы их ели девушки, то не будет никакой беды, когда женщина ее возраста их поест. Он ей ответил, что если не было никакой опасности, как она утверждает, то не было также и никакой необходимости, к тому же она была слишком снисходительна, чтобы поверить, будто она сможет отказать его племянницам, если они ее [234] как следует об этом попросят. Когда он таким образом полностью ими овладел, не уступив ей ни малейшей доли, я побоялся, что скверно выбрал время для разговора с ним, хотя и хорошо его изучил, как говорил выше.

Тем не менее, это не помешало мне упорствовать в моем решении выяснить раз и навсегда, следует ли мне уехать к себе, или же он повелит мне остаться. Я было открыл рот для объяснения с ним, но он сам предупредил меня; он мне сказал довольно сладким тоном, что я, значит, захотел его покинуть, не припомнив, как он всегда считал меня в числе его самых верных слуг; Навай разговаривал с ним в мою пользу, прекрасно зная, как он об этом всегда высказывался; была какого-то рода неблагодарность в таком поведении, особенно в той спешке, когда я приступал буквально со шпагой к груди, лишь бы мне дали Капитанство в Гвардейцах; я должен был бы, по крайней мере, запастись хоть каким-нибудь терпением, дабы он мог распорядиться своим временем и устроить все так, чтобы мои же товарищи не подняли крик против него; я должен был бы знать лучше, чем кто бы то ни было, насколько они нетерпеливо страдали, когда их младших продвигали раньше них самих; значит, требовался какой-нибудь предлог, и его-то он и искал, только бы доставить мне удовольствие; именно ради этого он меня спрашивал, не могу ли я помочь себе сам, потому как, если бы я мог это сделать, он бы ответил им, когда бы они явились протестовать против милости, оказанной им мне в ущерб остальным, что это была совсем не милость, а просто мы заключили некое соглашение; им бы нечего было на это сказать, поскольку действительно мне бы такое достижение чего-то стоило. Итак, он мне советует еще раз посмотреть, не могу ли я сделать чего-нибудь либо сам, либо через моих друзей, поскольку он и не просил ничего лучшего, как только оказать мне услугу, но, наконец, было бы совсем несправедливо, если бы он погубил себя, пытаясь угодить мне; когда бы я [235] поставил себя на его место, или же на место других, я бы вскоре признался ему, если, конечно, я захотел бы быть чистосердечным, что это не могло бы осуществиться в той манере, в какой я желал, полностью не поставив под угрозу его самого.

/За деньги все, что угодно./ Вот так, нанося мне еще один удар, он прикидывался, будто желает мне только добра. Любой другой, кто знал бы его меньше, чем я, без сомнения, поддался бы на обман и скорее перевернул бы и небо, и землю, чем не вошел бы в его положение. Но так как мне давно были известны все его повадки, я всегда ссылался на мою бедность, не позволявшую мне делать даже то, чего бы мне и очень хотелось. Он рассердился, не сумев уговорить меня разделить с ним его точку зрения, и либо был рад отделаться от меня, не нажив себе репутации, какой угрожал ему Навай, либо действительно боялся приобрести себе врагов, предпочтя меня моим товарищам, но он мне сказал, поскольку я не могу раздобыть себе денег, значит, я должен был сделать что-то такое, что обязало бы их замолчать, когда они меня увидят продвинувшимся раньше них; Король намеревался в самом скором времени отбить города, взятые Месье Принцем при его переходе к врагам; отличись я там превыше других, и вскоре после этого я получу удовлетворение.

Этот комплимент мне вовсе не понравился; не то чтобы я боялся за свою шкуру, как, возможно, могли бы поверить. Я всегда и повсюду исполнял мой долг, по крайней мере, я тешил себя надеждой, что ни у кого не было иного представления обо мне. Но так как слишком часто люди склонны дурно судить о своем ближнем, вполне могли найтись и такие, что поверили бы, будто я ушел в отставку лишь потому, что почувствовал себя неспособным исполнить то, к чему он меня призывал. Итак, хорошенько все обдумав, я решил не только остаться, но еще и сделать в течение этой кампании все, что было в моих силах, но уличить Кардинала в его неправоте. Я очень боялся, однако, что, как бы я себя ни проявил, я [236] все-таки не смогу там преуспеть. Я не находил, что мы были в состоянии совершить что-либо значительное в этом году. Бунт по-прежнему бушевал в Бордо, и со времени моего отъезда Граф де Марсен заметил, что Принц де Конти был в полной готовности подстроить любую гадость Принцу де Конде, своему брату, и он следил за ним столь неотступно, что тому было просто невозможно осуществить все то, чего он горячо желал. Итак, этот Принц был вынужден обратиться к Капитулу9, чтобы подготовить себе пути, каких он искал.

Капитул, пользовавшийся влиянием в Городе, а также и энергично действовавший, заявил, что пока они будут упорствовать в неповиновении, они всегда будут несчастны. Этот народ уже действительно ощущал на протяжении некоторого времени все те бедствия, что гражданская Война обычно приносит с собой. У них не было больше никакой коммерции, и хотя море было им открыто поначалу, теперь они оказались настолько плотно зажаты в кольцо, что ничто больше не проникало в город. Страдания, какие они претерпевали, намного притушили тот огонь, что заставил их легко поверить дурным советам, щедро раздававшимся им; они устремились вслед за этим Капитулом и принялись кричать, что им нужен либо мир, либо хлеб. Ормисты, ничего не опасавшиеся так, как речей вроде этих, поскольку, если они имели место, им не только требовалось отказаться от их грабежей, но еще и бояться кары, какую они вполне заслужили, захотели сначала всему этому воспротивиться, однако они тут столкнулись с гораздо большими трудностями, чем думали, потому что Капитул принял столь действенные меры, что ему не пришлось особенно их опасаться. Марсен, человек рассудительный и опытный, сообщил Принцу де Конде, что все для него было потеряно в этой стране, если он не найдет средства спешно оказать помощь Городу; не было никакого другого способа расшевелить там его ставленников; не то чтобы они не были по-прежнему [237] также преданы ему, как никогда, но они не чувствовали больше поддержки народа, и мужество начало изменять им — правда, Ормисты все еще упорствовали в мятеже с тем же упрямством и яростью, что и вначале; но так как они были в основном ненавидимы всем народом, он не осмеливался показывать особенно большого взаимопонимания с ними и еще менее свидетельствовать им свое уважение, из страха, как бы и на самого себя не навлечь народный гнев; итак, все зависело от помощи, о какой он его просил, и от его проворства.

/Конде упрашивает Кромвеля./ Месье Принц, кому не следовало больше забавляться подле Дам Парижа, уже стоивших ему множества упущенных возможностей, в этом случае не дремал. Он отправил в Англию доверенную персону, чтобы убедить Кромвеля, по-прежнему правившего там со дня зловещей смерти покойного Короля, что в его интересах было бы взять этот город под свое покровительство. Кромвель, у кого были другие дела и совсем в другом месте, не пожелал обременять себя еще и этим. Он недавно объявил войну Голландцам, поскольку видел, что это было приятно его Нации — она испытывала тайную зависть к этой Республике, ей не нравилось видеть эту страну в том цветущем положении, в каком она находилась, и она охотно отдала бы все, что угодно, лишь бы принизить ее могущество и вынудить ее пресмыкаться перед ней. Англичане всегда свято верили, будто бы им не было равных; и настолько же из амбиции, насколько и из тщеславия они полагали — или они вскоре подчинят все нации их собственной, или же им суждена участь Фаэтона, кто погиб, как нам повествует легенда, от излишнего самомнения. Как бы там ни было, Месье Принц, не потеряв ничего, кроме своих трудов с этой стороны, обратился к Испанцам, дабы использовать их вместо Кромвеля. Марсен уже отправлял кого-то в Мадрид добиваться той же помощи, какую теперь этот Принц просил у Эрцгерцога. Он даже получал от него несколько раз деньги, и эти деньги послужили ему для [238] содержания войск, какие он имел при себе. Его Католическое Величество, кому было крайне важно поддерживать гражданскую Войну в этой провинции, в то же время отдал приказ Вице-Королю Наварры снарядить самый прекрасный флот, какой только будет возможно, для исполнения всего, чего бы ни попросил Марсен. Если бы Эрцгерцог сделал то же самое со своей стороны, быть может, Герцог де Вандом, имевший всего лишь тридцать семь кораблей, оказался бы в огромном затруднении, отражая подобный натиск. Но Эрцгерцог, составивший грандиозные замыслы по поводу побережий Пикардии и Нормандии на то время, когда Принц де Конде вступит в первую из этих двух провинций, никак не хотел на это согласиться. Он уверился в том, что сам будет нуждаться в морской Армии для успеха своего предприятия. Итак, Вице-Король, кто вышел в море во исполнение приказа своего мэтра, был обязан в конце концов отступить после нескольких тщетных попыток помочь осажденным.

Месье Принц ничуть не лучше преуспел в набеге, какой он предпринял во Францию. Он надеялся, однако, совершить там чудеса, поскольку там все так же были недовольны Кардиналом; но Месье де Тюренн, противопоставленный ему Двором, сумел ему помешать в его великих предначертаниях; он смог взять лишь Руайе, да и этот город ему пришлось тотчас же оставить; мы следовали за ним по Сомме, где опасались, как бы он не вступил в сговор с какими-нибудь Наместниками этой стороны. Большинство и на самом деле, не устраивая больших церемоний, предавало их мэтра, так что если бы у Принца де Конде имелись деньги для их подкупа, нашлось бы немало таких, кто без больших затруднений перешли бы на его сторону. Но он был настолько нищ, что был далек от всякой возможности давать что-то другим, он и сам-то едва сводил концы с концами. Эрцгерцог выдавал ему так мало, как ему было возможно; либо он сам был далек от изобилия, в каком надо пребывать, чтобы мощно [239] поддерживать других, либо он имел приказ из Испании ничего не делать сверх того, что он делал, из страха, как бы не привести Принца де Конде в такое состояние, когда бы он устанавливал свой закон противнику. Может быть, если бы он смог исполнить все, чем полна была его голова, он бы вскоре въехал триумфатором в Париж, и соответственно бросил бы командование испанскими Армиями, а ведь в этом Эрцгерцог видел одну из причин превосходства своей Нации. У него не было никакого другого столь многоопытного Капитана, как этот Принц, следовательно, политика требовала от него все пустить в ход ради его сохранения.

/Стратеги./ Месье Принц делал все возможное, дабы принудить Виконта де Тюренна к битве. Он рассчитывал — если ему будет сопутствовать успех, он сможет вернуться во Францию и вознестись там гораздо выше, чем ему удавалось сделать до сих пор. Кардинал привез Короля в нашу Армию и показывал его солдатам, дабы вдохновить их против мятежника, тем более виновного, что он обязан был делать как раз обратное тому, что делал. Видеть Принца крови во главе Армий Испанцев было чудовищной вещью для всех добрых Французов. Такого не было видано со времени восстания Коннетабля де Бурбона; но Принц не имел даже того оправдания, какое было когда-то у Коннетабля. Королева никогда его не преследовала, как мать Франциска I поступала в свое время с другим. Напротив, не было такого сорта доброго отношения, какого бы она к нему не проявляла, вплоть до того, что его могущество сделалось настолько огромным, что способно было бы у нее самой возбудить зависть. Месье де Тюренн, кто был чрезвычайно мудр, и кто не верил, что при нынешнем положении дел следовало рисковать и давать баталию, поделившись своими ощущениями с Его Преосвященством, в то же время добавил, что тому было совершенно бессмысленно перевозить Короля от строя к строю; это было бы хорошо только, когда хотели вдохновить людей на свершение, [240] так сказать, невозможного. Таким образом, тот сделал бы гораздо лучше, вернувшись в Париж, чем оставаясь здесь еще дольше, поскольку это способно произвести скорее прискорбный, чем добрый эффект. Этот Генерал ничуть не преувеличивал, разговаривая с ним в такой манере; горячность, в какую Его Преосвященство их этим приводил, была столь велика, что они уже ввязались в две или три схватки, что грозили перерасти в общее сражение. Кардинал был этим сильно напуган, и если бы Виконт де Тюренн оказался менее мудр и менее опытен, чем он был, я не знаю, к чему бы все это привело. Я выбрал это время для того, чтобы отличиться, как мне порекомендовал Его Преосвященство, но либо он искал со мной лишь пустых ссор, или же страх, как бы действительно не перешли к общей битве, еще мощнее действовал на него, но вместо признания моих достоинств он меня ужасно осрамил. Он упрекнул меня в том, что я оказался совсем не тем, за кого он меня принимал, и если бы нашлось всего лишь две дюжины, подобных мне, мы погубили бы вместе с собой всю армию. Я ему ответил, что если бы каждый исполнял свой долг, как это делал я, не создалось бы вообще никакой большой опасности; совсем наоборот, мы бы очень скоро заставили врага убраться за Сомму, поскольку их армия была еще на этой стороне, и Принц де Конде делал вид, будто желает угрожать то одному Городу, то другому. Кардинал остерегался поддаться на мои резоны и по-прежнему срамил меня все больше и больше; я был настолько огорчен, что на этот раз решил бежать от него без оглядки. Я ничего не ждал, чтобы сделать это, разве что, когда Кампания будет завершена. Я сказал об этом моим самым близким друзьям, и не веря, что Министр может быть достаточно несправедливым, чтобы отказать мне в продаже моей должности, я начал искать покупателя без дальнейших разговоров с ним. Я счел, что вполне довольно прожужжал ему об этом уши, и вновь обращусь к нему, только если он примется мне мешать. [241] Я не находил никого, кто бы сделал для меня то же, что сделал Навай, то есть, кто пожелал бы воспротивиться моему намерению, настолько все они находили справедливым мое негодование.

/Второй план супружества для Конти./ Однако Его Преосвященство покинул армию, и едва он выехал из нашего лагеря, как мы получили известие о заключении примирения в Бордо. Принц де Конти делал все, что мог, дабы скрыть от друзей своего брата, что он был в этом хоть как-либо замешан. Он надеялся надуть их такой проделкой, но поскольку не нашлось ни одного такого простака, чтобы поддаться на столь грубо подстроенный обман, он в конце концов сбросил маску, потому как совершенно бесполезно было ему и дальше скрываться. Его свадьба была одним из условий Договора, и даже таким, что нравилось ему больше всего и скрепляло документ лучше любой печати. Он верил, что никогда не получит жену достаточно рано, и хотя у него уже было даже чересчур много женщин, по крайней мере, именно это люди нашептывали друг другу на уши, у него появился какой-то странный зуд прощупать еще и эту. Она, разумеется, стоила такого труда, сказать по правде, и хотя она не была той совершенной красавицей, какой представлял ее портрет, но все-таки была вполне довольно хороша, чтобы оправдать любой странный зуд. Он удалился в Кадийак, где, как нам сказали, принялся усердно лечиться, дабы приготовиться к битве, в какую вскоре должен был вступить с ней. Это кинуло меня в дрожь. Я знал, что он имел любовницу, общую для нас обоих, и то ли она преподнесла ему в подарок его нынешнюю болезнь, или же он сам наградил ею ее, в любом случае я подвергался большому риску произнести однажды поговорку: «Раз насладился — тысячу раз поплатился».

Ничто меня не успокаивало в этой тревоге, разве то, что я по-прежнему отличался завидным здоровьем. К тому же, чем чаще я вызывал в памяти цвет лица и фигуру упомянутой Дамы, тем больше мне казалось, что с ней нечего было опасаться. С другой [242] стороны, я знал, сколько порой сочинялось небылиц, и хотя вся наша Армия была переполнена слухами о болезни этого Принца, было похоже, что, по всей видимости, эта сказка оборачивалась обычной клеветой. Я нашел для моей должности покупателя, как я того и хотел. Прапорщик нашего Полка, принадлежавший к числу моих друзей и знавший о моем желании от нее отделаться, дал знать об этом Капитану Полка Рамбюр, имевшему желание служить в нашем Корпусе. Он был намного удален от нас. Он служил в Италии. Однако, обсудив все это дело в письмах, точно так же, как будто мы сидели друг против друга, мы условились, что он явится в Париж тотчас по завершении Кампании; я представлю его Месье Кардиналу, а если у него имелись друзья подле Его Преосвященства, пусть они заранее ему о нем расскажут, дабы он одобрил то, что мы сделали. Он был уверен в его согласии, потому что уже долго служил, да и вообще Капитан в таком Полку в те времена кое-что значил. Мы продолжали нашу Кампанию каждый со своей стороны; Месье Принц после многих маршей и контрмаршей был вынужден, наконец, удалиться за Сомму. Виконт де Тюренн в течение некоторого времени сомневался в искренности его отступления и стоял достаточно близко от того места, где тот находился, до тех пор, пока не узнал наверняка, что тот и не думал больше возвращаться.

/Капитуляция Бордо./ К нам прибыли туда два Полка подкрепления из Армии Герцога де Кандаля. Их офицеры рассказали нам подробности капитуляции Бордо, и как Лортест был захвачен при попытке спастись. Они нам сказали также, что за свой бунт он был наказан в такой манере, какая вогнала бы в страх тех, что могли бы по своей злобе последовать его примеру — он искупил свое преступление самой жестокой смертью, какую обычно изобретают для самых закоренелых преступников. Я спросил, нет ли у них новостей о Лас-Флоридесе, боясь, как бы и с ним не приключилось то же самое, что и с другим — он ведь был [243] точно таким же преступником, каким мог быть Лортест, а если и существовала какая-нибудь разница между ними, то она состояла, самое большее, лишь в том, что один был Вождем Мятежников, а другой им не был; но они мне сказали, что Лас-Флоридес не был так же несчастлив, как и его Вождь; его искали так же тщательно, как и другого, чтобы предать его смерти — его даже чуть было не взяли в доме, куда он удалился, но у него хватило присутствия духа спрятаться под юбку женщины, страдавшей водянкой, там его и оставили, не додумавшись туда заглянуть, потому что предположили, что такая толщина женщины происходила исключительно от того состояния, в каком находилась больная; затем он отыскал какую-то барку, и, заплатив две сотни пистолей, перебрался на ней в Англию; по их мнению, он и обретался там в настоящее время.

Как я только что сказал, он был совершенно так же виновен, как и другой. Он совершил тысячи краж и тысячи насилий точно таких же, что мог совершить и Лортест; но каким бы преступником он ни был, когда уж познакомишься с человеком, ни за что не сумеешь желать ему конца вроде этого, разве что полностью лишишься всех человеческих чувств, и я вовсе не печалился, что он вот так нашел средство уклониться от наказания, хотя вполне его заслужил. Тем временем Месье Кардинал перевел нас в Шампань, и вызвав туда еще и другие войска, кроме наших, под командованием Маршала дю Плесси, он еще увеличил их большинством тех, что возвращались из Бордо. Мы начали осаду Муссона, расположенного на Мезе повыше Седана, но не успели мы ее завершить, как столкнулись с противником, по всей видимости, желавшим поддержать Сен-Менец. Месье Принц никак не отваживался сразиться с нами, пока мы стояли под Муссоном, но взамен он овладел Рокруа. Сделанное им вполне стоило того, что смогли сделать мы с нашей стороны; итак, ему только еще недоставало для поддержания его великой репутации напасть на Виконта [244] де Тюренна на том посту, где он расположился, и вынудить Маршала дю Плесси снять осаду. Но хотя он подступал к нему то развернутым строем, то маленькими отрядами, дабы прощупать его, но он нашел его в столь хорошем состоянии защищаться, что побоялся получить от него отпор. Итак, он позволил нам отбить это место, точно так же, как сам взял Рокруа, и удовлетворился тем, что поручил командование в Рокруа Сеньору де Монталю, перешедшему на его сторону, а тот был вовсе не одним из ничтожных его Офицеров, он отличался как храбростью, так и усердием. На этом мы закончили нашу Кампанию, а поскольку я служил, так сказать, через силу, потому что прекрасно видел — мы живем при таком Министре, когда деньги куда более значат, чем заслуги, я тотчас нанял почтовый экипаж, решившись более, чем никогда, уйти в отставку. [245]

Непросто продать патент, непросто и должность купить

/Хлопоты по продаже патента Лейтенанта гвардейцев./ Капитан де Рамбюр, с кем я сговорился, уже прибыл сюда более трех недель назад. Он приготовил для меня деньги и немедленно мне об этом сообщил. Мы дали друг другу слово пойти повидать Месье Кардинала в ближайший четверг. У нас еще было три дня до этого срока, и мы рассудили, кстати, не особенно торопиться, дабы у этого Капитана было время упросить действовать своих друзей. Один из них пользовался подле Месье Кардинала большим влиянием; это был Маршал де Клерамбо, человек прямой и обладавший как находчивостью, так и способностями к своему ремеслу — считалось, что скорее благодаря первому качеству, чем второму, он сделался Маршалом Франции; а так как мы жили во времена, когда пускались в ход всякого сорта уловки, никто не нашел этому ни малейшего возражения, настолько все с этим свыклись. В то же время, когда он был удостоен этой чести, были сделаны Маршалами еще двое, и так как они еще меньше [246] заслуживали такого достоинства, чем он, все ополчились с критикой исключительно на них. Как бы там ни было, мой Капитан де Рамбюр просил его соизволить замолвить словечко Его Преосвященству в его пользу, Маршал ответил, что он раздосадован, почему тот не попросил его о более значительной вещи, чем эта, дабы показать ему, насколько он был бы рад найти повод оказать ему услугу. Он и взялся за это дело с большой прямотой и теплотой. Он не поступил подобно другим Куртизанам, раздающим обещания во всякий час и во всякий момент, не имея ни малейшего намерения их исполнять. Он в тот же день поговорил с этим Министром, сказав ему, что каким бы добрым подданным ни был тот, чье место он забирал, Король наверняка ничего не потеряет от замены, он в этом ручается, и он хочет, чтобы спрашивали только с него, если окажется, что он не сказал ему всей правды.

/Сожаления Солдата./ Месье Кардинал принял его просьбу не только с милостивым видом, но еще и с такими знаками доброжелательности, что Маршал был совершенно удовлетворен. Этот Министр дал ему ответ, в точности подобный тому, что Маршал дал Капитану — а именно, он был недоволен, что тот не представил чего-то гораздо более важного для оказания ему услуги, дабы он мог засвидетельствовать ему то уважение, какое он к нему испытывал; ему стоило лишь подать памятную записку Месье Ле Телье и представить ему от его имени ту особу, какую он ему рекомендовал, он тотчас распорядится его делом, а так как он знал о его уважении к нему, то мог быть уверен, что тот сделает это с удовольствием. Маршал удалился, крайне довольный его добрыми словами, и, объявив Капитану, что Месье Кардинал дал ему свое согласие, он назначил ему час, когда поведет его к Месье Ле Телье. Капитан известил меня об этом, уверенный, что весьма развеселит меня этой новостью. Он видел, как я спешил выйти в отставку, и не думал, что с тех пор я изменил свое решение. Я ничуть не больше верил в это сам, столько, по моему мнению, у меня было поводов жаловаться [247] на дурное обращение по отношению ко мне; но узнав, что теперь это стало решенным делом, а Месье Кардинал не выразил ни малейшего сожаления обо мне, я почувствовал себя совсем иначе, чем предполагал встретить эту новость. Я постарался, тем не менее, скрыть мое смятение от этого Офицера. Я не хотел давать ему возможность однажды расписать мою слабость Его Преосвященству и предоставить тому еще и этот новый повод для торжества после стольких снесенных мной от него унижений. Итак, я притворился, будто нахожусь в прежнем настроении, а он поторопил меня с получением моих денег. Он оставил их у Ле Ка, нотариуса, и спросив у меня, не желаю ли я, чтобы он распорядился доставить их мне через час или два, сказал мне в то же время, что не верит, будто ему придется долго ждать его патента; лишь бы я вовремя отдал ему свою отставку, а там уж он рассчитывал, что его дело не может больше затянуться. Я ответил, что он может принести мне свои деньги, когда пожелает, а что до моей отставки, то она ни от чего не зависит — я после обеда зайду к нотариусу и захвачу ее с собой; итак, если ему будет угодно навестить меня в семь часов вечера или на следующее утро, с этим делом будет покончено, и о нем можно больше не думать; пусть же он устраивается, как ему удобно, и он найдет меня дома в тот час, какой я ему назначил.

Действительно, как только он от меня вышел, я отправился к знакомому нотариусу, чтобы сделать там все, о чем я и говорил. Я счел, поскольку мне все-таки предстояло испить эту чашу, уж лучше стоило сделать это грациозно, чем с нахмуренной физиономией. Я был слишком честолюбив и слишком горд, чтобы поступать иначе, да и, кроме того, неудобно мне было теперь пятиться назад, поскольку я сам попросил о моей отставке.

/Тысяча экю долга./ Мой Капитан не преминул заглянуть ко мне вечером, хотя он еще не был у Месье Ле Телье. Неожиданные дела Маршала де Клерамбо помешали ему пойти туда вместе с ним. Он отложил посещение на [248] следующее утро, и они должны были направиться туда вдвоем. Он принес с собой двенадцать тысяч экю, что представляли оговоренную между нами цену, и, заперев их в шкатулку, что стояла в кабинете, находившемся рядом с моей кроватью, я передал ему в руки мою отставку. На следующее утро я взял из шкатулки тысячу экю, чтобы пойти расплатиться с моими долгами, дабы, как только это будет сделано, я смог бы уехать из Парижа и увезти остальное в Беарн. Это было исполнено в утренние часы, и, отправившись после обеда попрощаться с моими друзьями, я не забыл и Месье де Навайя. Он был совершенно изумлен моим комплиментом, сказав мне с дружеским видом, что я совершил великое безумие, и если бы я еще раз послушал его совета, он бы меня от этого отговорил. Я ему ответил, что это было дело решенное и не следовало о нем больше говорить — к тому же, и Месье Кардинал недостаточно ценил меня, чтобы выразить хоть какое-то сожаление по поводу того, что я его покидал. Совсем иное, однако, он обещал мне прежде, но стоило ли больше полагаться на обещание Вельможи, чем на зимнее солнце; как то, так и другое очень быстро скрываются за тучами, чему я сам могу служить печальным подтверждением, не прибегая к свидетельствам других.

Когда мы расстались таким образом, он, уверенный, что никогда больше меня не увидит, и я, уверенный в том же самом с моей стороны, я направился завершать мои визиты. Я употребил на это все остальное послеобеденное время, потом один из моих друзей уговорил меня отужинать с ним, и я вернулся к себе лишь к одиннадцати часам вечера. Домохозяин, у кого я проживал, сказал по моем прибытии, что Месье де Навай дважды посылал меня искать, и его лакей не нашел меня ни в первый, ни во второй раз, тогда он сам вошел в дом, чтобы передать мне — ожидать его завтра утром, у него было что-то важное мне сказать, и он очень рекомендовал хозяину меня об этом предупредить. Я не был, [249] признаюсь в этом, безразличен к такой новости; я уезжал с большим сожалением; итак, теша себя мыслью, что нечто важное, о чем он собирался мне сказать, было приказом остаться, я приятно наслаждался этим воображением. Я верил, что Месье Кардинал сделает что-нибудь для меня, и, должно быть, он об этом ему сказал. Ночь длилась для меня бесконечно, поскольку ничто не досаждает так, как невозможность заснуть, когда уляжешься. Однако не было еще и шести часов, как мне доложили о приходе Месье де Навайя. Я растянулся на моей постели, и, усевшись в кресло у моего изголовья, он сказал, что Месье Кардинал ни в коем случае не желал, чтобы я уехал, он никогда не был столь изумлен, чем когда узнал, что я продал свою должность; он никак не думал, что это именно о моей Маршал де Клерамбо просил его согласия; потому он немедленно послал к Месье Ле Телье, дабы запретить ему распоряжаться патентом; все будет очень хорошо для меня, или же он слишком сильно ошибается; вот почему я должен был оказаться при утреннем туалете Его Преосвященства, чтобы поблагодарить его за тот интерес, какой он засвидетельствовал ко всему, что меня касалось; он являлся меня искать накануне, лишь бы объявить мне эту добрую новость, и еще и вернулся сюда сегодня утром ради той же цели, и хотя еще никто не встает в подобный час, он счел, что когда бы явился даже еще раньше, я не нашел бы в этом ничего дурного, потому что просто невозможно прийти в слишком ранний час с новостью вроде этой.

/Отказ Кардинала./ Я поблагодарил его наилучшим образом, каким для меня было только возможно, за ту теплоту, с какой он постоянно продолжал проявлять ко мне свою дружбу. Он отправился затем по своим делам, и едва он вышел, как вошел мой Капитан де Рамбюр с искаженным лицом, на каком легко было прочитать его горе. Он мне сказал, что принес мне обратно мою отставку, потому что Месье Ле Телье послал сказать Маршалу де Клерамбо, что Кардинал [250] запретил ему распоряжаться патентом; сам же он был поражен этим до последней степени, поскольку не только Его Преосвященство дал слово этому Маршалу, когда тот говорил с ним в его пользу, но еще и Месье Ле Телье совершенно подобно дал им свое, когда они вместе были у него; правда, этот последний показался ему удивленным, когда Маршал сказал ему, что хлопотал он именно о моей должности. Но, наконец, он не преминул оказать ему всю возможную любезность, так же, как и пообещать ему самому тысячу прекрасных вещей из уважения к Маршалу; он не мог догадаться, откуда исходила такая перемена, но, по всей видимости, я ему об этом поведаю, если пожелаю дать себе этот труд, поскольку совершенно невозможно, чтобы я об этом ничего не знал. Я ему чистосердечно ответил — все, что я мог бы ему об этом сказать, так это то, что мне доложили, якобы Месье Кардинал не пожелал, чтобы я оставлял мою должность; я совсем недавно узнал об этом от Месье де Навайя, только что вышедшего от меня; подобная перемена поразила меня ничуть не меньше, чем его самого, потому как мне казалось, что этот Министр не должен был так скоро изменить свое отношение ко мне после того малого значения, какое он мне демонстрировал в тысяче обстоятельств. Маршал де Клерамбо должен был ему сказать, что он хлопотал именно о моей должности, когда он просил Его Преосвященство о согласии для него; итак, после того, как он одобрил мою отставку, было довольно поразительно и даже достаточно необъяснимо, почему он не желал ее больше в настоящее время. Капитан мне ответил, что когда Маршал с ним говорил, он никого не называл; он просто просил для него согласия на Лейтенантство в Гвардейцах, не уточняя, у кого он его покупал; здесь, видимо, он допустил ошибку, а она уже послужила причиной отмены его слова; надо бы, однако, утешиться, поскольку, если этот Министр не пожелал меня терять, как это и было на самом деле, он, быть может, не отнесется с такой же заботой ко всем [251] остальным; со временем найдется кто-нибудь из моих товарищей, кто захочет отделаться от своего Лейтенантства, и поскольку он теперь знал, как надо за это браться, чтобы не встретить препятствий в другой раз, когда он захочет покупать, он не преминет сделать все, что необходимо. В то же время он попросил у меня назад свои деньги, так как было справедливо их ему вернуть; но имея на одну тысячу меньше, я ответил — все, что я могу для него сделать, это возвратить ему одиннадцать тысяч экю в настоящее время, потому как, уверившись, будто у меня осталось менее двадцати четырех часов, я воспользовался остальным и заплатил мои долги; я был весьма огорчен этим теперь, но так как невозможно было предвидеть, что случится сегодня, ему придется дать мне немного времени для того, чтобы мне сориентироваться.

/Очень невоспитанный Капитан./ Этот Капитан был немного грубоват, потому он не захотел вежливо принять мое извинение; он довольно резко ответил мне, что не понимает, как я это себе представляю; никогда не следовало распоряжаться деньгами, тебе не принадлежащими; его деньги не принадлежали мне до тех пор, пока он не вступил бы в мою должность, именно так положено поступать в свете, и никому не позволено преступать эти границы. Я ему возразил, не заносясь, но и не унижаясь, поскольку, если бы я повысил тон, ему могло бы показаться, будто я ищу с ним ссоры, потому как я должен ему деньги; я с ним совершенно согласился, что так поступают по отношению к закладу, но его деньги показались мне моими, и, следовательно, я мог воспользоваться ими, как я и сделал, не нарушив самых строгих правил честности; однако я был весьма раздосадован этим сегодня, поскольку все обернулось иначе — это все, что я мог предложить ему в свое оправдание, предположив, во всяком случае, что я допустил ошибку, за какую мне необходимо было бы извиниться; я, тем не менее, так не полагаю, и он сам, без сомнения, не будет так [252] полагать, если соизволит над этим немножечко поразмыслить.

Он был настолько невоспитан, или, лучше сказать, так груб, что не обратил никакого внимания на мой ответ. Он начал ужасно мне хамить. Я не особенно сдержан сам по себе, а тут я почувствовал, как он неоднократно доводил меня до бешенства. Однако я все еще держал себя в узде и ничего ему не говорил, поскольку речь шла о деньгах, и я боялся, какие бы резоны ни были на моей стороне, все равно, может быть, для меня не пожелают сделать никакого исключения из поговорки «кто должен, тот и виноват», но, казалось, мое терпение делало его еще более наглым. Наконец, когда я уже несколько раз закусывал губы, лишь бы помешать себе ответить ему всем тем, что мое возмущение вкладывало мне в уста, один из моих друзей вошел в комнату, совершенно ничего не зная о том, что там происходило. Он только узнал, в какой манере мое дело обернулось при Дворе, и зашел меня с этим поздравить. Он счел себя тем более обязанным это сделать, что я всегда питал особое уважение к нему, и он никогда, ничуть не больше, чем Месье де Навай, не одобрял моего решения, какое я намеревался исполнить. Я был необычайно рад его увидеть, потому что нуждался в свидетеле, кто мог бы дать отчет о моем поведении, особенно если Капитан вынудит меня на деле дать отпор его наглости. Итак, когда я без всяких затруднений объяснил ему, что происходило между нами, он взял слово и сказал этому Капитану, что, кажется, он был совсем неправ; не сбегу же я ради тысячи экю, и когда бы даже я растратил все его деньги, никто бы не смог меня за это порицать, поскольку, как я уже очень хорошо ему об этом сказал, я имел все основания считать их своими.

/Вызов в трибунал Маршалов./ Капитан, кто был намного более заинтересован, чем рассудителен, ответил, что он был слишком близким моим другом для того, чтобы пожелать встать на его место. Наконец, слыша, как он продолжал меня оскорблять по-прежнему, мой друг не [254] нашел в себе столько же терпения, сколько его оказалось у меня. Он сказал, что ему надо заплатить, не откладывая ни на один момент, поскольку такой человек не даст нам передышки; он сам раздобудет ему тысячу экю, но пусть он позаботится, пока сам он будет их искать, обеспечить себе одного друга, кто помог бы ему показать нам, как ему, так и мне, что у него такая же добрая шпага, как и задиристый язык. Капитан ему ответил, что если дело стало только за этим, чтобы ему получить назад его деньги, то очень скоро все разрешится; ему стоит лишь за ним сходить, а тот со своей стороны пусть сделает то, о чем он ему сказал. Мы чистосердечно поверили, и мой друг, и я, что он говорил естественно, и то же самое, что и мы оба могли бы сказать, если бы оказались на его месте. Но вместо того, чтобы поступить, как он нам говорил, он отправился прямо к Маршалу де Клерамбо и понарассказал ему все, что захотел. Он ему доложил, что вместо того, чтобы вернуть ему его деньги, я ему будто бы заявил, что уже истратил большую часть. Маршал ему поверил, поскольку не знал, что это был бесчестный человек. Итак, один момент спустя ко мне явился Стражник с приказом предстать перед Сеньорами Маршалами Франции, дабы отдать им отчет в моих действиях. Никогда человек не был более удивлен, чем я, когда увидел этого Стражника. Я заподозрил в то же время, от чьего имени он был ко мне послан, и он признался мне в этом сам.

Тем временем мой друг вернулся с тысячей экю, как и обещал. Он продал всю свою серебряную посуду, лишь бы вытащить меня из этого дела. Он был почти так же удивлен, как я, когда увидел Стражника, и никак не хотел поверить, будто тот явился от его имени, пока я ему не сказал, что Стражник первый это подтвердил. Но, когда бы даже он не пожелал этого подтвердить, нам оставалось совсем недолго, чтобы самим об этом узнать, так как Капитан вовсе не возвратился, как он нам пообещал, и показался перед нами только в ассамблее Маршалов [255] Франции. Маршал де Клерамбо собрал эту ассамблею в тот же день собственной властью, и когда он предупредил меня, что мне следует там появиться, я предварительно отвел моего Стражника к Месье де Навайю, кому я хотел сказать, что не сумею прийти поблагодарить Месье Кардинала при его утреннем туалете, как он мне рекомендовал, из-за приключившейся со мной досадной неприятности. Я уже не застал его дома и написал ему записку с подробным объяснением, но мой лакей так и не смог ему ее передать, хотя я специально направил его к Месье Кардиналу, где, как я прекрасно знал, он непременно будет. Разумеется, он там был, но один Гвардеец, кто меня не любил и, как назло, стоял в этот день у дверей, ехидно отказал лакею в доступе, а у того не хватило соображения пожаловаться Бемо или какому-нибудь другому Офицеру этой Роты, дабы сделать тому убедительное внушение. Так как все они были моими друзьями или, по меньшей мере, моими знакомыми, они бы не преминули дать ему поговорить с тем, кого он искал. Итак, его дурость явилась причиной этого недоразумения, и Месье Кардинал пришел в совершенное возмущение, не увидев меня в числе посетителей. Это по его приказу Навай являлся ко мне, хотя он и сделал из этого для меня тайну; итак, поверив, что я, может быть, вскочил в почтовый экипаж и уехал, поскольку ему отрапортовали, что я получил свои деньги, он сказал Навайю, если я совершил проступок вроде этого, после всего, что тот сказал мне от его имени, я могу рассчитывать, что он прикажет меня арестовать повсюду, где бы я ни находился. Навай ответил, что Его Преосвященство прекрасно это сделает, но он не верил, чтобы ему пришлось взять на себя этот труд; он слишком хорошо меня знал, чтобы решиться обвинить меня в подобной выходке; по правде, я не изменял своей Нации в том, что касается гордости, но каким бы гордецом я ни был, я всегда сумею усмирить это чувство разумом; если ему будет угодно, он в тот же час отправится [256] разузнать, что помешало мне исполнить мой долг, и он немедленно явится к нему с ответом.

/Бемо все так же лицемерен./ Кардинал был слишком большим политиком, чтобы стерпеть выходку вроде этой. Он боялся, как бы я не извлек из всего этого чересчур большого преимущества против него, и как бы я не вообразил, что он не может больше без меня обойтись, — потому он рекомендовал Навайю не говорить мне, когда он явится ко мне с визитом, будто это было от его имени. Впрочем, не пожелав отступать от этого решения, он сказал, что не ему следовало бы туда пойти, пусть это будет лучше Бемо, поскольку он выглядел бы гораздо более значительно, чем тот, другой; он сделает вид, якобы узнал, что я хотел уехать, и явится повеселиться вместе со мной по поводу, что теперь нет такой надобности. Навай нашел, что он был прав; впрочем, он нашел бы то же самое и в противоположном случае, настолько он привык угождать любым его желаниям. Он отправился сказать Бемо, кто находился в зале Гвардейцев, что от него угодно Его Преосвященству. Бемо тотчас же направился меня навестить, и так как я уже больше часа назад вернулся от Навайа, он нашел меня наедине с моим Стражником. Мой друг отсюда ушел; он всеми силами хотел заставить меня сохранить его тысячу экю, хотя я старался обязать его ее забрать.

Бемо сделал мне свой комплимент с еще более сердечным видом, чем когда-либо ко мне обращался Навай. Так как это был человек, как я, помнится, уже говорил, не признававший никаких друзей, когда шла речь о его собственных выгодах, он даже не намекнул мне каким-нибудь двусмысленным словом о том, что происходило, как это обычно водится между соотечественниками, всегда сохраняющими друг с другом какую-то связь; он ни в светлых, ни в темных тонах не говорил со мной о Кардинале. Я тоже вовсе не хотел с ним говорить ни о нем, ни даже о том, по какой причине подле меня оказался Стражник. Он не мог, однако, ни с кем его спутать, потому что этот Стражник был в форме. Он носил [257] на спине знаки его ремесла, какие обычно носят ему подобные. Бемо был достаточно любопытен, однако, и спросил, что за дело могло со мной приключиться и из-за чего я оказался в такой компании. Но так как я хотел, чтобы только Навай отдал в этом отчет Месье Кардиналу, я отделался ответом, что из-за долга я поссорился с одной особой, и, не сумев примириться дружелюбно, нам пришлось прибегнуть к суду Сеньоров Маршалов Франции. Я не сказал ему ничего, кроме правды, разговаривая с ним в такой манере, потому, приняв это за чистую монету, он покинул меня через один момент, дабы пойти отдать отчет Его Преосвященству обо всем, что он сам увидел, и о том, что я ему сказал.

Я поручил ему, прежде чем позволить ему уйти, письмо, что я написал Навайю, и какое мой лакей принес обратно. Оно несколько умерило гнев Месье Кардинала, когда Навай его ему показал, сказав при этом, что не было никакой моей вины, если даже я и не явился к его утреннему туалету. Навай сказал ему в то же время, что я был просто неудачлив, поскольку на меня сваливаются беды, когда я меньше всего об этом думаю. Кардинал перевел разговор на другую тему, испугавшись, как бы он не сделал ему этот комплимент только для того, дабы убедить его, что, в ожидании от него для меня какой-нибудь милости, он бы должен заплатить за меня еще и этот долг. Навай явился повидать меня по этому делу и посетовал, что не прихватил с собой наличных денег, чтобы предложить мне их на этот случай. Я его поблагодарил, правда, не за его добрую волю, но за его комплимент. Я действительно знал, что он мог бы дать мне взаймы не только эту сумму, если бы захотел, но еще и в тридцать раз больше, если бы ему это было нужно. Не было никого из всех Куртизанов Его Преосвященства, у кого бы дела были в таком порядке, как у него самого. Он вытягивал бесконечное число благодеяний из этого Министра; таким образом, можно сказать, каким бы скупым он ни был с другими, он нашел средство изменить свою [258] натуру в отношении Навайя. Однако, так как надо принимать своих друзей со всеми их добрыми и дурными качествами, я поостерегся замечать ему, что его комплимент мне не понравился. Напротив, я вознаградил его всеми почестями, какие только способен был изобрести, так что он покинул меня вполне довольный.

Мой друг, кто одолжил мне тысячу экю, явился отобедать вместе со мной. Он сказал мне его подождать, и, отведя меня в сторонку, когда мы вышли из-за стола, он мне сказал — когда я предстану перед Сеньорами Маршалами Франции, чтобы я совсем ничего не говорил о нем, по крайней мере, если противная партия не заговорит о нем первой; если же Капитан вовсе не упомянет о нем, я смогу расплатиться с ним сполна и сказать, что нашел мою тысячу экю в кошельке одного из моих друзей, но если он о нем заговорит, я попрошу отсрочки для уплаты этих трех тысяч ливров. Он полагал, что это было нам необходимо, дабы снять всякое подозрение, будто кто-то кого-то хотел вызвать на дуэль, если тот окажется до такой степени трусом и пожалуется на это; итак, мне следует отрицать все это дело, поскольку мне ли не знать о существовании указов, грозивших строжайшими карами тем, кто вызывал других вопреки Эдиктам.

/В трибунале./ Он оставался со мной до трех часов, и так как примерно в это время должна была собраться ассамблея Маршалов Франции, я поднялся в карету вместе с тремя или четырьмя моими друзьями, пожелавшими меня туда сопроводить. Ибо установился обычай не оставлять идти совсем одних тех, кого к ним вызывали; таким образом, чем больше было у тебя друзей, тем лучше тебя туда сопровождали. Маршал де Клерамбо был там, и хотя это было, может быть, в первый раз, как он оказался Высшим судьей Дворянства, так как еще совсем недавно его удостоили Жезла Маршала Франции, он почти постоянно владел разговором, дабы показать, что мое поведение было неверно. Я его спросил со всем [259] должным к нему почтением, и с каким бы я к нему не обратился полгода назад, поскольку он был вовсе не из лучшего дома, чем любой другой, — в какой же я мог быть обвинен злонамеренности, как он утверждал, когда я распорядился лишь теми деньгами, какие считал принадлежащими мне по закону. Он был весьма изумлен моей твердостью, и еще более тем, что мое рассуждение было столь же справедливо, как и его собственное. Так как он говорил много и говорил даже совсем недурно, он был уверен сначала, будто подавит меня своим кудахтаньем. Другие Маршалы слушали меня и не могли не одобрить ту свободу, какую я взял на себя ему противоречить. Однако, так как не существует судей, что не стояли бы один за другого, а главное, когда они слышали, как обвиняют кого-то из них прямо здесь же, в их собственном Трибунале, Маршал д'Эстре, прославленный тем, что обругивал всех на свете, спросил меня, к чему я намереваюсь свести все мои резоны, и уж не поверил ли я, будто они смогут избавить меня от уплаты.

Я был обрадован, хотя он мне сказал это достаточно бесцеремонно, что от меня не требуют ничего другого, как заплатить. Я боялся, как бы нам не устроили дела из вызова на дуэль, сделанного Капитану моим другом, и как бы нас не отправили в тюрьму, как одного, так и другого. Он присутствовал при всем, что происходило, и я старался его задеть, дабы он выблевал все то, что было у него на сердце. Я намеревался после этого принять манеру поведения, следуя совету моего друга; но едва я увидел, как он по-прежнему сохраняет молчание и ведет себя достаточно скромно, не обвиняя других, из страха, как бы самому не погубить себе репутацию, как я сказал Маршалу д'Эстре в ответ на его грубость, с какой он обратился ко мне, что он бы не увидел меня перед собой в настоящее время, точно так же, как и перед Сеньорами другими Маршалами Франции, если бы я имел дело с человеком, кто захотел бы дать себе труд потерпеть меня, подождав всего лишь [260] двадцать четыре часа; я действительно уже нашел недостававшую мне тысячу экю и возвращу ему его сумму полностью, стоит ему только зайти за ней ко мне хоть сейчас. Я, конечно же, затаил некое коварство, говоря ему это. Я хотел нагнать на него страха, зная по опыту, что он не слишком в себе уверен. Потому этот Капитан, взяв в то же время слово, ответил мне, что не было никакой необходимости заходить за деньгами ему самому; ведь он же принес их ко мне домой, и я должен доставить их обратно к нему или, по меньшей мере, к его нотариусу, жившему на полдороге. Этот нотариус обитал совсем рядом с Сент-Эсташем, сам он подле Сент-Мари, а я напротив Пале-Рояля. Маршал де Клерамбо взял слово по этому поводу и сказал, что после того, как этот дворянин вынудил меня явиться к ним, он не считал, что было бы слишком кстати заставлять нас встречаться с глазу на глаз перед тем, как наше дело полностью не завершится; итак, если с ним согласятся, я отнесу эти деньги к нотариусу, а тот вернет мне мою отставку.

(пер. М. Позднякова)
Текст воспроизведен по изданию: Мемуары мессира Д'Артаньяна Капитан Лейтенанта первой Роты Мушкетеров Короля содержащие множество вещей личных и секретных, произошедших при правлении Людовика Великого. М. Антанта. 1995

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.