|
МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНАТОМ I ЧАСТЬ 9 На службе МазариниГерцог д'Орлеан покинул армию после взятия Куртре и нескольких других завоеваний, и Герцог д'Ангиен, за кем осталось командование, и спросил позволения осадить Дюнкерк. Это поразило весь Двор, потому что кампания была уже в самом разгаре, и, казалось, времени далеко недостаточно для столь значительного предприятия; кроме того, Комендантом в этом городе был некий Маркиз де Лед, человек весьма опытный в ремесле войны; предвидя с предыдущего года, когда он увидел осаду Мардика, что мы занялись этим предприятием только для того, чтобы открыть дорогу к нему, он предостерегся против наших замыслов. Кардинал напомнил об этих трудностях Сент-Эвремону, кого Герцог д'Ангиен отправил ко Двору добиваться позволения, какого он испрашивал. Он выбрал его предпочтительно перед многими [360] другими для этой миссии, так как тот обладал большим разумом, и он надеялся, что тот дельно ответит на все возражения, какие ему будут сделаны. Он не ошибся; тот сгладил перед этим Министром все трудности, какие могли прийти ему на ум. Однако, видя, как он все время возвращается к естественной застенчивости, заставлявшей его дрожать среди самых верных друзей, тот спросил его — разве Герцог д'Ангиен, увенчанный славой, пожелал бы предпринять что-то сверх его сил; разве он не знал, что здесь дело коснется личной репутации этого Принца, так же, как и славы Государства; всегда оставаясь ревностным к этой репутации, он был не тем человеком, чтобы дерзко устремиться в безумное предприятие. Кардинал возразил ему, что эта осада не может осуществиться без Голландцев, а у нас нет еще с ними подлинного договора, и пройдет целый год, пока появится возможность его заключить. Сент-Эвремон ответил, что Герцог и об этом позаботился, отправив к ним Барона де Турвиля, своего первого Камер-юнкера; он должен подготовить с ними этот договор, под условием согласия Двора, дабы, если он одобрит его намерения, понапрасну не терять времени. Кардинал прекрасно увидел по манере, в какой говорил с ним Сент-Эвремон, что эта осада была решена в сознании Герцога; и так как он имел большую доверенность к нему, он отослал назад этого посланника с приказом сказать ему, что Король оставляет его мэтром делать все, что он сочтет за лучшее. /Взятка Дюнкерка./ Была и некоторая доля лукавства в столь поспешной снисходительности. Этот Министр, начинавший желать единоличного правления, не видел ни одного, как я уже сказал, прекрасного вакантного места, будь то на войне, будь то при Дворе, какого бы он не пожирал глазами для своих племянников и племянниц, вызванных из Италии. А вот уже несколько месяцев пустовало одно из самых великих и самых значительных мест — это была должность Адмирала Франции; на нее был назначен Герцог [362] де Брезе, брат Герцогини д'Ангиен, перед своей смертью. Он был убит пушечным выстрелом на берегах Италии, где командовал нашей морской армией для поддержки того самого предприятия, затеянного Кардиналом в двух местах, о каких было сказано раньше. Это предприятие ему лучше удалось, чем при Орбетелло; Маршалы де ла Мейере и дю Плесси одержали победу, и так как кампания во Фландрии была не менее счастливой, он претендовал никак не на меньшее за услуги, какие он, по его мнению, оказал, как именно на эту великую должность. Он предназначал ее Герцогу де Меркеру, старшему сыну Герцога де Вандома, за кого хотел выдать одну из своих племянниц, но он столкнулся с трудностями со стороны Принца де Конде и Герцога д'Ангиена, заявивших, что она должна была принадлежать сестре покойного. Эта претензия могла быть основана только на личных заслугах Герцога, а они были таковы, что можно было бы насчитать столько же выигранных баталий, сколько он уже проделал Кампаний. Столь разительная слава порождала зависть у этого Министра и заставляла его побаиваться, как бы право Герцога не перевесило его собственное, если, конечно, с ним не приключится ничего огорчительного. Итак, теша себя надеждой, что, каковы бы ни были поведение и отвага этого Генерала, ему трудновато будет преодолеть природные неприятности и атаковать столь многоопытного Коменданта, он освободил ему руки на все, чего ему захочется. Сент-Эвремон уехал с этими приказами; Турвиль возвратился из Голландии с добрыми новостями, и Герцог направился к этому месту и, благодаря своей распорядительности и доблести, восторжествовал над всеми преградами, устроенными ему врагами и природой. Маркиз де Лед сделал, однако, все, чего можно было ожидать от человека бравого и отлично разбиравшегося в ремесле. Тем временем Граф де Лаваль, о ком я говорил ранее, находясь на посту в траншее, был там ранен мушкетным [363] выстрелом в голову. Я был совсем рядом с ним, когда произошел этот несчастный случай. Месье Кардинал отправил меня к Герцогу, дабы настроить его отречься от претензий на должность Адмирала; в качестве компенсации за нее он обещал обеспечить ему Комендантство Дюнкерка для того, кому будет ему угодно его отдать, как только это место будет взято. Он ему обещал также присоединить к этому какие-то другие милости Двора. Но Герцог лишь осмеял его предложения, и я мог вновь пуститься по дороге на Париж, откуда я и явился; тем не менее, я не хотел ничего делать прежде, чем сам не взгляну на траншею. /Смерть Графа де Лаваля./ Граф де Лаваль, кто был Маршалом Лагеря, командовал там в этот самый день, и так как я с ним еще не виделся, он спросил, нет ли у меня новостей от его жены; тут-то и грохнул выстрел, о каком я недавно упомянул. Он повалился от него на землю, как если бы был мертв. Я действительно было поверил, будто с ним покончено, когда он поднялся одним рывком, сказав мне, что все это ничего. Он даже велел подать чернила и бумагу, прежде чем позволил перенести себя в палатку, и написал своей жене, что так как он не сомневался, она наверняка встревожится при вести, что тотчас же распространится о его ране, он был весьма рад сам сообщить ей, что она вовсе не так опасна, как могли бы ее в том уверить. Итак, едва я провел час или два в траншее и отметил, в каком она находилась состоянии, как был вызван к Герцогу д'Ангиену; тот сказал мне, что он хотел бы дать мне письма к Его Преосвященству. Он действительно дал мне одно, и так как он говорил в нем о ране Графа де Лаваля совсем иное, чем то, что Граф сам написал о ней своей жене, весь Париж вскоре наполнился слухами о его близкой смерти. Все это скрывали, как могли, от Мадам де Лаваль, но, прослышав о его состоянии, она не пожелала ничего принимать всерьез, поскольку придавала больше веры письму, полученному от мужа, чем всему остальному. Канцлер, видевший его в руках дочери, [364] узнав, что именно я приносил новости, послал просить меня явиться его повидать. Он спросил меня по секрету, в каком состоянии был его зять, и должен ли он верить письму, написанному им самим жене, или же тому, что разносят в свете. Я было хотел его обнадежить, но, сейчас же распознав мое намерение, он мне сказал, что ни о чем больше не спрашивает; я сказал ему гораздо яснее, не сказав ему ничего, чем если бы подтвердил то, что рассказывается повсюду; он умолял меня объясняться со всем светом на том же языке, на каком я объяснился с ним, потому что если я заговорю в другой манере, он боялся, как бы его дочь об этом не узнала, а это было бы способно свести ее с ума — так как она бесконечно любила своего мужа; он же заранее примет меры, чтобы незаметно подготовить ее к новости о его смерти, что, по всей видимости, не замедлит объявиться. Я не хотел ничего больше добавлять из страха быть к нему жестоким, приукрашивая правду. Он точно угадал, когда поверил тому, что сам же и высказал; поскольку двумя днями позже явился гонец из армии, кто и привез эту печальную новость. Однако, Герцог д'Ангиен взял этот город, вопреки надеждам Кардинала, и это завоевание еще более увеличило ожидания Принца де Конде; он передал сыну не возвращаться из армии до тех пор, пока он не узнает, что Министр в настроении удовлетворить его справедливые претензии. Дело находилось в обсуждении, как с одной, так и с другой стороны, и Кардинал, уверившись, что с момента, как он сохранит за собой эту должность, он не может ни в чем отказать взамен, тут же предложил ему множество вещей. Принц де Конде, действовавший от имени своего сына, счел, что все надо принимать, и это не помешает Герцогу возобновить его претензии в другое время. Итак, он прикинулся удовлетворенным, после чего Герцог явился ко Двору, где на него смотрели, как на героя, равного кому не было уже давным-давно. Вот в это-то самое время родственница Мадам [366] де Тревиль и предложила мне супружество, о каком я говорил раньше. Я ей достаточно засвидетельствовал, насколько это было мне приятно, дабы побудить ее не терять времени. Потому она его и не теряла, и, поговорив об этом с Дамой, рассказала ей обо мне столько хорошего, что та согласилась увидеть меня у нее, чтобы рассудить самой, должна ли она верить всему сказанному моей подругой. Она мне необычайно понравилась обаянием мудрости, исходившим из всей ее особы. Ее красота была не особенно поразительной, хотя в ней и не было ничего отталкивающего. Побеседовав с ней некоторое время и выйдя первым, дабы моя подруга могла спросить, что та обо мне думала, я зашел к ней в тот же день выслушать ее отчет. Моя подруга сказала мне, что я произвел неплохое впечатление на Даму, и так как та обладала большим состоянием, она надеялась, та не станет допытываться, имею ли я какое-либо или нет. Я пришел в полный восторг от такой доброй новости и умолял ее предоставить мне еще несколько бесед с этой Дамой, дабы поддержать и даже увеличить то доброе мнение, какое та могла составить обо мне; она мне это пообещала и сдержала свое слово. Эта Дама звалась Мадам де Мирамион, и это та самая, о ком сегодня идет такая молва по поводу ее набожности. Я имел счастье нравиться ей все больше и больше, и так как не существует очарования, подобного тому, что исходит от добродетели, я сделался столь влюбленным в нее, что не имел никакого покоя, пока она не давала слова моей подруге, что согласна с намерением, с каким я обращался к ней. Она ни на что не хотела решаться, пока не узнает меня до конца. Итак, она ей ответила, что недостаточно чувствовать какую-то склонность ко мне для заключения сделки, что должна была длиться столь долго, и только время могло ей в этом помочь; я вынужден потерпеть, поскольку частенько все портят лишь потому, что чересчур спешат. Я не смог найти никакого возражения на этот ответ и встречался [367] с ней еще время от времени, всегда у той же самой Дамы, и, по всей видимости, дела мои шли наилучшим образом, когда все мои надежды оказались разом разрушены. /Месье де Бюсси-Рабютен совершает похищение./ Большие богатства этой Дамы привлекали к ней множество влюбленных; одни из них делали предложения, а другие ничего еще не делали. Я не знаю, по каким причинам Бюсси-Рабютен, кого мы видели впоследствии Генерал Лейтенантом Армий Короля и Мэтром Лагеря легкой Кавалерии Франции, был из числа этих последних. Это был весьма тщеславный человек, и когда бы я не сказал этого здесь, достаточно было бы прочитать его «Любовную историю Галлов», дабы рассудить, что я ничего не приписываю ему, что не было бы им вполне заслужено. Однако, каким бы надменным он ни был, он счел некстати положиться на свои редкие качества, какими хвастает сам в похвальном слове, посвященном им собственной персоне. Он решил похитить Даму, дабы когда он сделается мэтром над ней, никто больше ее бы не пожелал, а он добился бы от нее силой тех милостей, каких не мог надеяться получить по доброй дружбе. Едва замыслив себе такой план, он принялся за его исполнение. Он обзавелся сменными лошадьми и каретами, и, расставив их на дороге к Бри, где намеревался удалиться в маленькую крепость, принадлежавшую одному из его родственников, выбрал момент, когда она ехала из Сен-Клу к горе Валериан, для нанесения своего удара. Она уже была набожной, но набожностью сдержанной, не имевшей ничего несовместимого с замужеством. Она намеревалась отправиться туда в паломничество, когда он приказал задержать ее карету нескольким из своих родственников и друзей, какими заранее запасся. В то же время он произнес ей свой комплимент, и так как язык у него был хорошо подвешен, он собирался уверить ее, будто бы она была обязана ему своим избавлением от похищения, якобы грозившего ее особе. К несчастью для него, она не была очень доверчива, так что она изрыгала [368] ему проклятья, вместо изъявления нежности, к которой он хотел ее приготовить. Тогда он оставил прежний слащавый тон и сказал, — согласна она или нет на свое похищение, это уже ничего не изменит. В то же время он вынудил ее покинуть ее карету и, заставив ее подняться в другую, погнал по дороге между Сен-Дени и Парижем, дабы не заезжать в город. Он думал, будто настолько хорошо принял свои меры, что прибудет на место назначения прежде, чем смогут узнать, что произошло. Но карета, куда он ее заставил подняться, сломалась подле Булонского Леса, и прошло более двух часов до того, как ее починили. Это дало время одному из лакеев Дамы явиться объявить ее подруге о том, что случилось. Я был у нее, к счастью, и, узнав эту скверную новость, тут же вышел, чтобы лететь ей на помощь. Я пошел бы, конечно, скорее всего в Резиденцию Мушкетеров, но ее не было больше. Мазарини настолько заупрямился в желании получить Роту Месье де Тревиля, что, увидев, как тот ни за что не хочет ее ему отдать, он устроил так, что она была расформирована. Потому мне стоило больших трудов собрать семь или восемь моих друзей. Я был уверен — мне понадобится никак не меньше, поскольку выяснил, что Бюсси имел столько же своих, и даже больше. Я проявил расторопность, и так как примерно знал, какой он придерживался дороги, вскоре напал на его след. Он обнаружил меня издалека, в момент, когда уже собирался войти в крепость, куда намеревался удалиться, и так как никто не любит драться, когда неправ, он покинул поле боя и оставил мне Даму. /Еще одна разбитая надежда./ Я бросился к ней и засвидетельствовал ей, какую радость испытал, освободив ее из рук похитителя. Я верил, что она сейчас же выразит мне свою признательность и отблагодарит меня в соответствии с оказанной услугой, но она посмотрела на меня почти как на вовсе незнакомого ей человека. Я приписал это страху, какого она натерпелась, и что [369] сделал ее как бы бесчувственной. Итак, я не стал пугаться по этому поводу и вернул ее в Париж, где, как я верил, она будет более в состоянии высказать мне все, что она думала о сделанном мною ради нее. Однако напрасно я этого ждал, я не увидел никакого эффекта, а если и увидел какой-то, то он лишь убедил меня, что я не могу надеяться на большее подле нее, как если бы я ее оставил в руках Бюсси. Она мне действительно сказала, что, после всего приключившегося с ней, навсегда мужчина станет для нее ничем, и она не желала подвергаться упрекам, какие могли бы быть ей сделаны за то, что она побывала в руках другого; всевидящий Бог, тем не менее, знает, что тот ни в чем не покусился на ее честь, но так как ей недостаточно осознавать себя невиновной и надо еще постараться, чтобы весь свет знал об этом так же хорошо, как и она сама, она изберет такой образ жизни, какой укроет ее от всего, чего ей, возможно, довелось бы опасаться, если бы она совершила безумие снова выйти замуж. Я был поражен ее словами более, чем могу это выразить. Я даже настолько растерялся, что мне было как бы и невозможно на это отвечать. Дама воспользовалась моим молчанием и покинула меня; либо она, может быть, так же была пронзена болью, как я, или же она просто не пожелала меня пожалеть. Итак, она избежала присутствия, молчаливо обвинявшего ее в дурном обращении с единственным человеком на свете, кто меньше всего этого заслуживал. Я не сумею сказать, говорила ли она, покидая меня, еще что-то, кроме переданного мной; одно лишь я знаю наверняка — зайдя к ее и моей подруге рассказать ей о моем несчастье, я не имел даже утешения с ней об этом поговорить. Она участвовала в маскараде, и, уйдя на бал, возвратилась оттуда лишь на следующее утро. Так как я был не в настроении идти искать ее там, я поплелся к себе, где провел одну из самых скверных ночей, какие знал в жизни. Она длилась бесконечно, и утро тоже; поскольку эта Дама пробегала всю ночь, я должен был [370] оставить ее отдохнуть, и снова зайти навестить ее только после полудня. Наконец, я явился туда, когда счел, что она могла бы уже быть доступна. Она прекрасно знала, что я прибыл на помощь ее подруге и даже с достаточной пользой; но так как она не знала, в какой манере мне за это заплатили, то вообразила, будто бы это должно было продвинуть мои дела. Итак, едва меня увидев, она наградила меня комплиментом, весьма отличным от того, что бы она мне сказала, когда бы знала, как все произошло. Она, между тем, ходила повидать свою подругу через полчаса после того, как я ее покинул; но там у нее было столько посетителей, что она не смогла перемолвиться с ней по секрету. Я ее крайне изумил, когда поведал, в какой манере я там был принят. Она мне сказала, что в это просто невозможно поверить, а когда я подтвердил мои слова клятвой, она сделалась серьезной и заявила мне о своем намерении свидеться с ней в тот же самый день, дабы попытаться заставить ту изменить настроение, со всей горячностью, на какую она была способна. Я вернулся еще раз повидать ее в тот же вечер, чтобы узнать, какое впечатление ей удалось произвести. Она воскликнула, едва завидев меня, что абсолютно ничего нельзя было для меня сделать, и она сожалеет обо мне так, как я того и заслуживаю; никогда не слыхано было о несчастье, подобном моему, и, должно быть, мне суждено было родиться под такой весьма несчастливой звездой, чтобы мои надежды рушились как раз в то время, когда все, казалось, способствовало их возвышению. Наконец, она мне накурила бесконечное множество фимиама; но, поскольку все это было лишь дымом, я спросил ее, не сказала ли ей что-нибудь Дама, дабы скрасить, по меньшей мере, резкость своего поведения. Она мне ответила, что той и не оставалось говорить ничего иного, кроме сказанного уже мне самому — она не желала, как сама выразилась, подвергаться упрекам, какие я смог бы ей сделать, если [371] бы она вышла за меня замуж; и это все, что ей удалось из нее вытянуть; в довершение всего, та настолько прочно вбила себе в голову эту, мысль, что она очень сомневалась, смогу ли я или кто бы то ни было ее оттуда вырвать. /Дамам объявляется банкротство./ Вот и весь ответ, что я смог получить от одной и от другой, и столько у меня накопилось причин быть недовольным Дамами, что я решил не терять больше моего времени с ними. Я действительно объявил себя банкротом по отношению к ним, на пять или шесть месяцев, по крайней мере; я распрекрасно сделал бы то же самое и с Кардиналом, если бы мог, настолько я находил его скверным мэтром. Он никогда не делал нам никаких подарков, причем Бемо не больше, чем мне, и хотя мы состояли при нем в качестве его дворян, мы не имели даже мизерного влияния пропустить одного из наших друзей в его комнату. Если кому-либо доводилось нас об этом просить, нам приходилось признаваться им в нашей несостоятельности или же подыскивать какое-нибудь извинение для подобных наших действий. Наконец, мы были настоящими рабами, что заставило меня задуматься, как бы занять место на другой стороне, если бы я знал, к кому мне обратиться, чтобы быть лучше устроенным. Но никто не хотел и взглянуть на нас, пока мы оставались на его службе. Так как вот уже некоторое время, как он дал знать о себе, что он такой же скряга, как и мошенник, казалось, что и мы на него похожи, поскольку находились у него в услужении. Это мешало знатным особам связываться с ним, так что можно было сказать — вокруг него гораздо больше видно било сволочи, чем честных людей. Вошел туда примерно в это же время или, по меньшей мере, боюсь, как бы не соврать, вошел туда за некоторое время до этого некий маленький человечек, чье происхождение едва ли было значительнее его роста. По своему первому ремеслу он был гарсоном-кабатчиком в Беарне, но, обменяв красный колпак, что он носил в те времена, на широкополую [372] шляпу и белое перо, он сделался столь горд, изменив таким образом внешность и положение, что ссорился почти со всеми на свете. Однако, так как он приобрел кое-какие преимущества, над некоторыми, он пользовался большой милостью у Его Преосвященства, кто сделал его даже несколько времени спустя одним из главных Офицеров его Мушкетеров. Он был бравым человеком, сказать по правде, и так как в той же Роте имелся еще один Офицер, такой же неуживчивый, как и он, но только дворянин, дело у них вскоре дошло до рук. Дуэли были так же строго запрещены в те времена, как они еще запрещены и сегодня, потому они были обязаны прятаться, чтобы получить верную возможность драться. Король недавно подал, на персоне де ла Фретта, поучительный пример несгибаемости, с какой он будет обходиться с теми, кто нарушит его Эдикты. Это нагнало страха на всех и каждого, так что, если кто-то был возбужден, один против другого, он стремился прикрыть свои действия потемками. Они бились в комнате Шарантона, где располагалась их казарма, и ла Вернь, так звали дворянина, был убит наповал, там же на месте. Нантиа, его старший брат, служивший обычным Шталмейстером Королевы, счел своим долгом скорее приглушить это дело, чем придавать ему огласку какой-нибудь процедурой. Он приказал схоронить мертвеца украдкой, и убийца был столь счастлив, что Король никаким образом не прослышал об этой битве. Итак, это не помешало маленькому человечку продвигаться своей дорогой. Он оставался Младшим Лейтенантом этой Роты, когда Король забрал ее для себя. Бравый Марсак, командовавший ею раньше, умер, и Месье Кольбер, Государственный Министр, назначил на его место своего брата, вскоре поставившего ее на другую ногу, чем она была прежде; тогда маленький человечек был так горд, забыв о своем собственном происхождении, не пожелал ему подчиняться. Он предпочел покинуть свою должность, что обеспечило [374] судьбу Месье де Монброна. Поскольку, хотя он был рожден иначе, чем другой, он почел за честь служить под этим новым Командиром, кто вскоре принял имя Графа де Молеврие вместо того, что он носил прежде. Этот Граф был, однако, всего лишь сыном простого плательщика податей, то есть, доброго Горожанина, но так как удача его брата и ему самому открывала доступ к более великим почестям, он не только назвался Месье Графом, постоянно напоминая окружающим о его титуле, но еще вскоре пожелал стать Наместником Провинции. Он вел переговоры о Наместничестве над Мецем и над всей его округой с Маршалом де ла Ферте, кто был вдобавок еще и Наместником Лотарингии. Он был убежден, что получит согласие, опираясь на поддержку брата, кто был тогда в наибольшем блеске, да и на собственную отвагу, какая была, чтобы не соврать, отнюдь не из мельчайших. Между тем, на маленькой войне, что разразилась некоторое время спустя в Голландии, и куда Король послал шесть тысяч человек на помощь Республике против Епископа Мюнстера, к числу которых принадлежал и он, Месье де Прадель, командовавший там, обычно поговаривал, как бы ему хотелось оказаться его наследником, уж очень тот был охоч до траншеи. Однако, хотя каждый отдавал ему должное в этом вопросе, и не было такого достаточно страстного человека, чтобы посмел говорить иначе о его храбрости, Король отказал ему в согласии на это Наместничество. Никто не знает хорошенько, откуда проистекал этот отказ, был ли он возмущен тем, что этот Граф заручился им, не поговорив с ним об этом заранее, или же его гордость, еще даже превышавшая гордыню маленького человечка, о каком я только что говорил, чем-то была ему неприятна. Граф де Молеврие счел себя настолько задетым, что покинул его Роту. Месье де Монброн заступил на его место и покинул его совсем недавно, чтобы стать во главе Полка Короля, где, как засвидетельствовал Его [375] Величество, его услуги будут ему более приятны, чем где бы то ни было еще. /Размышления о композиции произведения./ Я немного упредил время и перескочил от 1648 года к году 1672; я не знаю, буду ли я порицаем за это теми, кто ищет малейший повод раскритиковать произведение; но пусть они делают все, что им заблагорассудится, если только это можно поставить ему в упрек, я вскоре получу отпущение грехов от публики. Существуют материи, что часто увлекают, и прерванная нить которых может не понравиться порою больше, чем следование за ней вопреки хронологии. Как бы там ни было, когда Мадам де Мирамион дала мне отставку в той манере, о какой я говорил, я нашел утешение хотя бы в том, что вовсе не ради другого она меня покинула. На самом деле, в самом скором времени она основала то заведение, что удовлетворило весь Париж, и подает большую помощь огромному числу особ. До сих пор Кардинал обходился с нами довольно холодно, как с Бемо, так и со мной, и так как мы были товарищами в Гвардейцах, потом в Мушкетерах, и, наконец, компаньонами по судьбе в его доме, казалось, он хотел, чтобы все между нами двоими было равное, вплоть до его грубостей. Но, в конце концов, когда мы меньше всего об этом думали, он внезапно и совершенно изменил поведение по нашему поводу. Я захотел узнать причину, находя, что мы менее, чем никогда, заслуживали его ласк, по крайней мере я, видя, как мало значения он придает моим услугам, не понуждая меня, как прежде, их ему оказывать. Я недолго оставался в неведении. Я увидел, как его удача шаталась, и так как он начинал верить, что вскоре ему понадобятся все на свете, он постарался нас подкупить. Я сказал об этом Бемо, кто мне ответил — будь это так или иначе, надо обернуть это в нашу пользу. Он всегда заключал точно так же, потому я не был удивлен его ответом. Этот Министр нажил себе бесконечное число врагов гнусной скупостью, что он проявлял в тысяче обстоятельств. Едва освобождалась должность, будь то на [376] войне, или же где-то еще, не следовало и думать, будто он посчитается со службой либо с достоинствами, чтобы ее отдать. Тот, кто предлагал ему больше, всегда предпочитался остальным. Вот это самое сделало его столь омерзительным для всех тех, кто мог усмотреть здесь свой интерес, что если бы это зависело только от них, они давно бы уже выдворили его обратно в Италию. Что же касается народа, то он вовсе не был им доволен. Он был обременен его Эдиктами о новых поборах, и было ли это правдой или нет, заявляли, якобы он отправлял часть денег, собранных благодаря этим Эдиктам, в Италию. Ропот об этом начал подниматься с 1645 года, и, может быть, с этого времени был бы способен привести к весьма нежелательным эффектам, если бы Месье Принц де Конде не помешал этому своим благоразумием; но он умер в конце 1646 года, а Герцог д'Ангиен, кто принял его имя, не проявлял к Кардиналу того же уважения, как его отец; либо он был менее осмотрителен, либо считал себя вправе жаловаться на этого Министра. Он обвинял его в том, что через год после баталии при Дюнкерке тот отправил его в Каталонию, и, дабы очернить там его славу, коварно втянул его в осаду Лериды, где оставил его нуждаться во всем необходимом. / Интриги вокруг Герцога д'Ангиена./ Кардинал, кому стоило всего лишь показать зубы, чтобы добиться от него всего, что захочешь, едва прослышав о его жалобах на него, сделал все, что только мог, дабы вновь обрести его дружбу. Он употребил на это всех, кто имел хоть какое-то влияние на его душу; и поскольку Герцог де Шатийон пользовался у того большим доверием, а к тому же боялся, как бы он не затаил обиду на него самого за его отказ предоставить ему Наместничество над Ипром, он пообещал обеспечить ему жезл Маршала Франции в случае, если он потрудится над этим примирением. Этот Герцог, в чьем Доме дважды получали подобное достоинство, свято верил, что заслужил его ничуть не меньше тех, кто был уже им [377] награжден; он был шокирован таким предложением вместо того, чтобы им удовлетвориться, как на то рассчитывал Кардинал. Он ответил тому, кто говорил с ним об этом от его имени, что только собственным заслугам он будет обязан этим достоинством, и ни в коем случае не предложенной ему Министром интриге; он оставляет это тем, кто более к такому приспособлен, чем он сам; что до него, то он будет благодарен лишь своей шпаге за все благодеяния, что выпадут на его долю. Кардинал, рассудив по этому ответу, что тот был озлоблен на него, обратился к Гито, кто с некоторого времени сделался фаворитом Принца. Этот оказался не столь гордым, как другой, и, получив от него двадцать тысяч экю звонкой монетой, пообещал устроить ему мир со своим мэтром. Принц, кто ни в чем не мог ему отказать, согласился на все, о чем тот его попросил. Он простил Кардиналу оскорбление, по его мнению, полученное им от него, и, взаимно пообещав ничего не делать в будущем, что могло бы их снова рассорить, они скрепили это обещание большим застольем, данном в их честь Маршалом де Граммоном, общим другом как одного, так и другого. Между тем, началась Кампания 1648 года, и так как враги отбили Куртре и сделали несколько других завоеваний, опять появился повод говорить о том, как радовался Министр такому обороту событий, поскольку снова появился предлог поднять денежные поборы; якобы он хотел, чтобы война тянулась бесконечно, потому что, если бы она закончилась, а ему ничто не мешало добиться этого, если бы он хоть раз применил соответствующие средства, не было бы больше никакого предлога поднимать новые пошлины. С такой отговоркой Парламент Парижа отказался заверить несколько Эдиктов, а так как тогда невозможно было поднять денежные поборы за счет народа без его согласия, начали искать различные подходы к этому Корпусу, дабы убедить его поступить так, как желал Король. [378] Именно так называл Кардинал те решения, что он принимал в своем кабинете с несколькими другими людьми подобного пошиба, заинтересованными в точном следовании его воле и его политике. Так как им было привычно жиреть на крови народа, он прекрасно знал, что они ни в чем не станут ему противоречить. Парламент, среди Членов которого имелись и такие, что проявляли столько же заботы об их интересах, сколько и об интересах публики, не нашел кстати его удовлетворить. Кое-кто, обязанные их честью рекомендации, тем не менее, не воспротивились этому открыто. Они попытались, наоборот, согласовать права Короля с правами Народа, внося некоторые предложения, казавшиеся им разумными; но другие, не торговавшиеся столь прямо, провалили их добрые намерения, и появилось более, чем никогда, препятствий к подтверждению нескольких Эдиктов, что Король, или, скорее, его Министр отправил в этот Корпус. Они сделали гораздо больше. Они тайно представили мятежный отказ, где формально обвиняли Его Преосвященство в разжигании беспорядков в Государстве ради его личных интересов. Они в этом документе восставали также против сторонников, обвинили их в многочисленных взятках, для искоренения которых требовали криминального процесса против них, вплоть до окончательного приговора. /Арест Брусселя./ Так как это не могло осуществиться, не вызвав неудовольствия Совета, кому Король поручил ознакомиться с делом, а Двор мог быть только крайне деликатен по этому поводу, поскольку его власть была бы уменьшена, если бы такой процесс имел место, Советники, кто были мудрецами и любителями общественного покоя, ни за что не желали за все это браться. Некто Бруссель, кто был Советником по Ходатайствам, поступил иначе. Он скрывал громадную амбицию под фальшивым рвением к общественному благу. Так как он не мог похвастаться своей удачей, она была достаточно паршива, он задумал исправить ее, заставив себя бояться. Ради [379] этой цели он демонстрировал при всех обстоятельствах свою горячую любовь к народу. Он разговаривал с одними и с другими запанибрата и заявлял, будто Кардинал, дабы помешать ему взять их под свое покровительство, вскоре передаст ему словечко на ухо. Итак, он взялся за это дело с большой дерзостью. Так как Министр не знал еще могущества этого Корпуса, и никогда он не обучался ни самостоятельно, ни через кого-то еще тому, какую весомость он мог бы придать партии в случае гражданской войны, он презирал поначалу этого Советника, вместо того, чтобы умаслить его, как он должен был бы сделать. Итак, воспользовавшись новой победой, одержанной Месье Принцем де Конде во Фландрии, и примирением, заключенным между ними, он приказал арестовать Брусселя вместе с несколькими другими членами Парламента при выходе с Благодарственного Молебна, отпетого Богу в Нотр-Дам в честь этого успеха. Удар был дерзок, поскольку это означало нанести оскорбление не только всему населению Парижа, считавшему Брусселя своим покровителем, но еще и Парламенту, что не должен бы быть в настроении безнаказанно стерпеть такие покушения на его свободу; потому немедленно разразились устрашающие беспорядки, да такие, каких Двор и не думал никогда увидеть. /Баррикады Парижа./ Этот народ, узнав, что произошло, возвел баррикады, начиная от Нотр-Дам и вплоть до расстояния в один пистолетный выстрел от Пале-Рояля. Все было сделано в один момент и, так сказать, молниеносно. Доложили Кардиналу, и так как Король проживал тогда в этом Дворце, Министр приказал усилить охрану, потому что он не ощущал себя там в безопасности. Одновременно он собрал Совет, дабы выяснить, не должен ли Король выехать из города. Что до него, то он придерживался этого мнения, потому что страх, в каком он находился, не давал ему свободы хорошенько оценить, какие от этого [380] могли возникнуть неудобства; но Месье Ле Телье, принадлежавший к этому Совету, и к кому он питал совсем особое доверие, продемонстрировал ему, как, помимо того, что совершенно неизвестно, позволит ли ему народ увезти Короля, гораздо лучше стоило бы попытаться обезоружить это население мягкостью. Он меня отправил к первой баррикаде, чтобы ловко разведать, в каких настроениях находились те, кто ее защищал. Я явился туда в тот же час, хотя и существовала достаточная опасность, если бы случайно меня кто-нибудь там узнал. Как только я прибыл, передо мной предстал ремесленник, вооруженный с ног до головы, будто бы он хотел попугать маленьких детишек. Он мне крикнул: «Кто идет?» — грохочущим голосом, дабы все в нем отвечало его одеяниям. Я отозвался: «Да здравствует Король» и «Да здравствует Бруссель» — что чрезвычайно пришлось ему по вкусу. Он раздвинул передо мной заграждение и пропустил меня внутрь баррикады. Я обнаружил там несколько бутылок вина на бочке с каким-то холодным мясом. Тот, кто там командовал, хотел заставить меня пить вместе с ним, дабы, видимо, вынудить меня скрепить слова, что я недавно произнес, выпив за здоровье этого Магистрата. Мы действительно это и сделали, затем он позволил мне идти дальше. Пока я был там и братался с этой сволочью, чтобы лучше раскрыть ее секреты, Маршал де Граммон явился в Пале-Рояль, после того, как отдал приказ Полку Гвардейцев, чьим Полковником он был, посылать туда же солдат по одному. Несколько Офицеров этого Полка также пробрались туда, и Королева Мать, рассматривавшая все происходящее, как устрашающее покушение на власть ее сына, сочла, что если она повелит маршировать против этих бунтовщиков всех солдат, собранных вместе, те быстро разбегутся; она скомандовала Маршалу де ла Мейере вести их туда лично. Маршал посчитал себя не вправе проявить меньше храбрости, чем эта [381] Принцесса, в положении, вроде этого, и поскольку у нее хватило отваги принять такое решение, уж он-то должен иметь не меньшую и его исполнить. Он тут же направился туда, но эта чернь, вместо того, чтобы перепугаться, как предполагала Королева, оказалась достаточно наглой и открыла по нему огонь. Силы были неравны; потому, тотчас же удалившись, и даже осуществив отступление втихомолку, он передал Королеве — если, по меньшей мере, ночь не охладит это население, он просто не знал, как призвать его к порядку. /Шпион на Баррикадах/ Я был внутри первой баррикады, когда все это случилось, и, немного продвинувшись дальше после того, как выпил три или четыре стакана, помимо собственной воли, встретился с настолько буйными настроениями повсюду, куда бы ни обращал мои шаги, что пришел в ужас от количества вещей, говорившихся против нынешнего правления и, особенно, против персоны Кардинала. Был там даже один, кто болтал настолько великие глупости, что я счел своим долгом ему их не простить. Однако, так как было опасно позволить ему узнать мои дурные замыслы против него, я прикинулся, будто не только разделяю его чувства, но пошел бы еще и дальше. Я сказал ему, что он не мог бы лучше засвидетельствовать его рвение к народному благу, кроме как открыто выказав свою ненависть к этому Министру; все это, однако, ничего не значит, если не присоединить дела к воле; я знаю секрет, как дать почувствовать Кардиналу ту злобу, какую он к нему питает, и если он захочет разделить со мной опасность, он разделит так же и всю славу. Я говорил это не только для того, чтобы передать его в руки Кардинала, но еще и стараясь рассмотреть, способен ли он, как похвалялся, однажды убить Его Преосвященство. Я вскоре признал по его ответам, что он настолько же опасен, насколько хотел, чтобы этому верили, поскольку он мне сказал в тот же час, что не только готов разделить со мной все, о чем я ему говорил, но еще и пойти на риск совсем один, если я не захочу [382] составить ему компанию. Я притворился более, чем никогда, будто не меньше, чем он, раздражен против этого Министра, и поскольку он буквально требовал сказать ему, как нанести предложенный мной удар, я ему ответил, что знаю место, где Кардинал проходит в полном одиночестве, когда он идет в Совет, и где можно будет свести с ним счеты. Он был достаточным простаком, чтобы мне поверить, и спросил меня, со шпагой или кинжалом нужно было идти в эту экспедицию, или же с каким-нибудь огнестрельным оружием; я ему ответил, что кинжал был бы надежнее всего остального; по тому простейшему резону, что, нанеся удар, его можно незаметно обронить, дабы в случае преследования и обыска подозрение не упало бы на него. /Угрызения совести провокатора/ Двое или трое из его товарищей, весь день устраивавшие дебош вместе с ним, и неспособные ни к какому здравому рассуждению, услышав меня, разглагольствующего таким образом, не только нашли, что я был прав, но еще и ободрили его в этом предприятии. Он же, казалось, и не имел в этом нужды, по меньшей мере, если все хотели верить его словам. Как бы там ни было, он сейчас же хотел отправиться вместе со мной, чтобы как можно раньше совершить это убийство, я счел, что не должен этого позволить, поскольку вполне могло быть и так, что этим планом он был обязан всего лишь винным парам, ударившим ему в голову. Итак, я пожелал перенести дело на следующий день и вынудил его, помимо его воли, этим удовлетвориться. Он мне назначил свидание в кабаре, довольно близко от Пале-Рояля, и заставил меня поклясться, что я появлюсь там между семью и восемью часами утра. Я все ему пообещал, не слишком задумываясь о том, что я больше не буду иметь чести, заманив его в ловушку, какую ему приготовил; итак, поразмыслив над этим, после того, как я его покинул, я решил изменить своему слову, когда один из моих друзей, с кем я об этом поговорил, сказал мне, что по совести я должен следовать моему намерению, потому как здесь уже шла речь о благе [383] Государства; лишь так я помешаю разразиться беспорядкам, а они неизбежны, если поздно или рано тот убьет Министра; наконец, я ни в малейшей степени не должен церемониться, потому что затаить такую злосчастную мысль против Короля или против того, кому он доверил заботу о своих делах, было почти одним и тем же. Я не особенно удовлетворился словами этого казуиста и был бы рад посоветоваться с кем-то другим. Я пошел искать одного доброго человека, к кому обращался иногда, дабы разрешить сомнения, возникавшие у меня порой по поводу моей совести. Я изложил ему дело, ничего не преуменьшая и не преувеличивая. Он высказал те же мысли, что и мой друг, и я решил им поверить, из страха, как бы от чрезмерной привязанности к собственному мнению я не сделался бы преступником по отношению к Государству. Итак, на следующее утро я отправился на это свидание, теша себя мыслью по дороге, что, быть может, ночь подала совет моему человеку и плеснула воды в его вино. Но он меньше всего об этом думал; так что, хотя назначенный нами вместе час еще и не прошел, он уже не знаю сколько времени поджидал меня в кабаре, настолько его подстегивала страсть. Я предупредил Месье Кардинала о намерении этого человека, тут же, как только мне сказали, что я обязан по совести позволить его схватить. Его Преосвященство, кто легко был способен пугаться, задрожал, когда услышал от меня, что существует человек, замышлявший его убить. Он весьма одобрил казуистов, посоветовавших мне выдать его ему в руки, так как я не постеснялся признаться ему, в каком находился затруднении, дабы он не посчитал меня ни льстецом, ни человеком, желавшим попользоваться подле него, потому что он имел всю власть Государства в своих руках. Как бы там ни было, мой человек уже проявлял нетерпение поскорее оказаться на месте, где надеялся нанести свой удар; он даже не захотел выпить [384] больше одного стакана прежде, чем туда идти. Он застыл на указанном мной месте, а я поместился в десяти шагах ниже его, под предлогом, что если он случайно промахнется, я устроюсь так, чтобы не промахнуться самому. Он был необычайно доверчив для столь злобного человека, каким он и был. По крайней мере, это не совсем обычно, когда человек, способный пойти на такой зловещий поступок, так плохо заботится о предосторожностях. /А, мошенник! А, злодей!/ Но страсть ослепила его до такой степени, что он расположен был верить всему, чему хотел, и едва он оказался на своем посту, где царила такая тьма, что мы не могли различить один другого, как он попался, будто в силок. В то же время он прозрел, и, как бы начиная осознавать, что не должен винить никого, кроме меня, в своем несчастье, тотчас сказал: «А, мошенник! А, злодей!» Кардинал, разумеется, приказал бы его убить без всякого дальнейшего разбирательства, если бы посмел, но так как мы живем при Монархии, когда не позволено столь безоглядно прислушиваться к своим страстям, он отложил это дело до тех пор, пока Парламент не будет принадлежать к числу его друзей, чтобы тогда потребовать от него правосудия. Хотя намерение и не наказуемо во Франции, как поступок, но так как этот несчастный вменил себе в обязанность исполнить свой план, надо было рассматривать его действие не только, как нечто задуманное в его сознании, но еще и как исполненное, если бы его не предупредили тем, что было сделано. Итак, поскольку Его Преосвященство не осмелился дать ход всему своему негодованию, распорядились вызвать к двум часам ночи на кухонный двор карету, чтобы отвезти его в Бастилию. Несколько стражников Прево получили приказ поместиться внутри вместе с ним, дабы доставить его более надежно. Окружить карету не посмели из страха, как бы народ не бросился на них, если бы разузнал, что увозят государственного преступника. Но все эти предосторожности ничему не послужили. Народ, [385] расставивший доносчиков у всех ворот этого Дворца, из страха, как бы не вывезли Короля, узнав, что кто-то выехал в наглухо закрытой карете, остановил ее прежде, чем она смогла преодолеть улицу Пти-Шан. Стражники Прево хотели выскочить наружу, когда услышали, как оттуда спросили их имена, их должности и куда они направлялись. Тем не менее, им не пришлось трудиться на это отвечать, пленник их от этого избавил, сказав, куда они его везли, и причину, по какой он был отдан в их руки. Чернь его освободила, в то же время и стражники были бы не прочь, чтобы и их изгнали подобным образом; но их проводили обратно, наградив тысячей ударов по дороге. Один из них даже умер через несколько дней от побоев. Народ, однако, верил, что Парламент станет на его сторону, и если не повелит повесить этих стражников, то, по крайней мере, отправит их на галеры; но, не являясь таким уж неопытным и не заводя дела столь некстати и столь несправедливо, чтобы наказывать людей всего лишь за исполнение приказов Двора, от чего те не могли отказаться, Парламент вскоре предоставил им полную свободу, вместо того зла, какого требовали их враги. Месье Кардинал был в отчаянии, когда Офицеры Прево отдали ему отчет о том, что случилось с их стражниками. Он испугался, как бы этот человек, вот так ускользнувший от него, не задумал снова нанести свой удар. К его глубочайшему прискорбию, он не был допрошен; итак, он не знал, ни где его схватить, ни как ему самому поступить, дабы избежать того, чего он опасался. Он послал за мной в то же время, чтобы сказать мне о произошедшем и спросить, не упоминал ли тот в разговоре со мной, кто он такой. Я ему ответил, что не смел его об этом спрашивать из страха возбудить его подозрения; я удовольствовался тем, что заманил его в ловушку, полагая, что всегда сумеют узнать, кто он такой, когда он окажется в надежном месте. [386] Однако, если он имел основания бояться чего бы то ни было от столь злобного человека, то и я не видел, почему не должен бы остерегаться его подобным образом. Так как он знал, что именно я сыграл с ним дурную шутку, по всей видимости, он постарается за себя отомстить, как только поверит в возможность в этом преуспеть. Я имел все резоны, по меньшей мере, так думать, особенно когда этот человек узнал, кто я такой, после своего ареста. Поскольку Месье Кардинал пожелал, дабы я сам упрекал его в преступлении в присутствии нескольких персон, а те называли меня перед ним, расспрашивая меня о некоторых обстоятельствах, какие я им не особенно внятно объяснил с первого раза. /Девушка необычайной красоты./ Мой страх был далеко не безосновательным, и я могу сказать, то, что я выскользнул из всего этого, было настоящим чудом. Этот человек, вновь обретя таким образом свою свободу, ловко осведомился о моем характере и моих привычках, и, узнав, что моей грешной слабостью всегда были Дамы, рассчитал тем легче подловить меня, что не знал о том, как я объявил себя банкротом подле них с некоторого времени. У него имелась сестра, и хотя у нее не было ни особенных одежд, ни других безделушек, так прекрасно служащих для подчеркивания красоты, тем не менее, она была одной из самых очаровательных девиц Парижа. Он пустил ее по моему следу, и я больше не делал, так сказать, ни единого шага, не обнаруживая ее перед собой. Шел ли я в церковь или в какое-нибудь другое место, она следовала за мной повсюду, ни больше, ни меньше, как если бы была моей тенью. Я не замедлил это заметить, и так как человек всегда слишком хорошего мнения о самом себе, я тотчас уверился, что она нашла меня по своему вкусу. Это заставило меня тщательнее наблюдать за ней, и все мною подмеченное еще более укрепляло меня в этой мысли, потому я сказал ей однажды, когда она опередила меня у кропильницы, куда, как она видела, я направился взять святой воды: «Вы необычайно [387] прелестны, моя девочка, и я давно уже заметил, что для моего счастья не нужно ничего иного, как быть любимым вами». Она сделала мне реверанс с грациозным видом, и как его обычно делают, когда услышанное не вызывает неудовольствия. Я нашел мой комплимент славно употребленным, поскольку она приняла его таким образом, и отдал приказ лакею, находившемуся при мне, проследить за ней до ее жилища и осведомиться у соседей, кто она такая; он отрапортовал мне, что это была честная девушка, или, по меньшей мере, она пользовалась такой репутацией. Он сказал мне в то же время, что она жила под крылышком мамаши, и они обе занимались швейным ремеслом. Когда мой лакей доложил мне обо всем этом, я сделался влюбленным на основании упомянутой им репутации, якобы девица вела себя мудро. Поскольку для меня это совсем немаловажное обстоятельство, вызывающее уважение к особе — вера в ее добродетель; без этого все впечатление, какое может произвести красивое лицо — это зажечь несколько огоньков, живущих не дольше, чем сгорает солома; материя, способная их поддержать — это вера в то, что особа добродетельна; если же такой веры нет, то это растение, умирающее от отсутствия корней, или же постройка, разваливающаяся сама собой от отсутствия солидных фундаментов. После этого открытия я первым же делом послал за этой девицей под тем предлогом, что некая Дама желала бы заказать ей кое-какое белье. Я порекомендовал, однако, особе, какую я туда отправлял, не входить к ней, пока она не увидит, что мать вышла, из страха, как бы она не привела мне одну вместо другой. Девица поначалу отказалась идти и хотела дождаться своей матери, чтобы ее повели вместе с ней; но особа, говорившая от моего имени и на все имевшая готовый ответ, сказала ей, что Дама, ради кого она явилась к ней, находилась накануне отъезда из города, и если та не пойдет с ней, она легко найдет другую, кто не будет разводить таких [388] церемоний; тогда девица подхватила свою шляпку и перчатки из страха потерять эту работу. Я умолил одну мою знакомую женщину побыть в комнате одного из моих друзей, дабы ее принять. /Сам себя перехитрил./ Эта женщина, далеко уже не Весталка, Знала свое ремесло, так что, отдав ей несколько мужских рубашек в работу, как если бы она имела такое поручение от одного из своих друзей, она ей сказала, что для столь хорошенькой девушки та выбрала себе занятие гораздо ниже ее достоинств. Девица не была удивлена этим комплиментом; должно быть, она частенько слышала подобные из уст тех, кто давал ей работу. Она изумилась гораздо больше, увидев меня, входящего в ту же комнату; она даже покраснела, и я приписал это склонности, что, как я верил, она имела ко мне. Дама в то же время перешла в другую комнату под тем предлогом, что ей еще нужно передать ей какой-то кусок полотна. Так как все было обговорено между женщиной и мной, я не упустил эту возможность и тут же высказал девице все, что я к ней чувствовал. Однако, дабы лучше ее подготовить, я не преминул заверить ее, что никогда не буду носить никакие рубашки с такой радостью, как те, что выйдут из-под ее руки. Но, наконец, желая перейти к делу, поскольку все это пока еще было лишь взбитыми сливками, я без всяких церемоний сделал предложение снять для нее хорошую комнату и сделать ее моей любовницей. Я в то же время приукрасил мою речь всем тем, что обычно льстит девице. Я даже сказал ей, что она сможет перевезти с собой свою мать, если пожелает, а я буду содержать как одну, так и другую. Эта девица, кто была, по меньшей мере, настолько же лживой, насколько приятной, принялась плакать при этом предложении. Я сделал его ей дерзко, поскольку предполагал, что, после сделанных ей самой шагов, оно не могло быть ей неприятно. Однако, уже распрекрасно поддавшись на обман, я по доброй воле попался на него еще и во второй раз. [389] В самом деле, ничего не понимая в происходящем, я поверил всему, что ей угодно было мне сказать по поводу тех слез, какие она проливала передо мной. Она мне сказала столь наивным тоном, какой обманул бы любого другого, не только меня, что ей страшно не посчастливилось иметь те чувства, что были у нее, поскольку вместо признательности, какой она ожидала, она нашла во мне лишь беспримерную неблагодарность; иногда действительно видят, это правда, как взаимная любовь приводит к последствиям, подобным тем, что я ей теперь предложил; но, наконец, начинать так с девицей, как я поступил в настоящее время с ней, значит совершенно ее не уважать, да, наверное, я вообще никого не уважаю, кроме самого себя. Я нашел столько справедливости в ее упреках, что даже не счел себя вправе оправдываться в сказанном о глубине моей страсти — мне показалось гораздо лучшим для меня откровенно признаться ей в моей ошибке. Так я и сделал от всего моего сердца и сказал — она была права, говоря мне все то, что она сказала; я согласился с ней, — мало ли что говорила Пословица, якобы надо сначала узнать, прежде чем полюбить; тем не менее, я не видел в этом для себя никакой необходимости, поскольку она была настолько привлекательна, что достаточно было на нее хоть раз взглянуть, чтобы отдать ей все свое сердце без остатка. Произнеся перед ней такие речи, я сказал ей также, что она со своей стороны была совершенно права, пожелав узнать меня, прежде чем отдать мне свое. Я добавил еще множество всего такого все в том же тоне и, убедившись, что она этим удовлетворилась, не счел себя несчастным, поскольку она позволила мне придти повидать ее, как только получит согласие своей матери. Она мне пообещала попросить ее об этом тотчас же, как представится случай, а дабы я ничего не опасался, она мне сказала, что эта женщина так привязана к ней, что не откажет ей во всем, чего бы она ни попросила. Она молила меня [390] зайти ее навестить на следующий же день, якобы за моими рубашками, ее мать уже сделает их для меня. Она хотела, чтобы та меня увидела, поскольку, когда та меня увидит, она еще скорее даст ей согласие, которое она собиралась у нее попросить. Вот так она позолотила мне пилюлю, и я заглотил ее столь удачно, что на следующий день был на свидании. Ее мать находилась там, как она мне и сказала; я не сумею утверждать наверняка, предупредила ли она ее о той шутке, какую желала со мной сыграть, и сыграла-таки в самом скором времени; так как предлог для моего визита к ней был настолько убедителен, что эта женщина могла прекрасно принять меня у себя, вовсе не участвуя в мошенничестве. Но, если она и не была предупреждена в это время, то ее поставили в курс сразу же после, поскольку она позволила мне не только заходить видеться с ее дочерью, но еще и нашептывать ей всякие нежности. Она принимала их с величайшей грациозностью на свете, и будто бы была к ним весьма чувствительна. Это доставляло мне тем большее удовольствие, что я делался все более и более в нее влюбленным. Между тем, в один прекрасный день, когда я туда направлялся, я встретил за сотню шагов от ее дома одного Гвардейца Месье Кардинала, кто сказал мне, что я нашел себе славную интрижку; моя любовница, разумеется, стоила труда, а он достаточно ее знал, чтобы за это поручиться. Я сделал вид, будто не понимаю, что он хочет этим сказать. Я потребовал от него объяснения, и он мне тотчас сказал, что это абсолютно бессмысленно; видимо, мне хотелось его перехитрить; он же видел меня ежедневно, как я входил к портнихе и выходил от нее; я не мог к ней пройти без того, чтобы он меня не заметил, поскольку он проживал как раз под ней; а мне все-таки здорово повезло встречаться с ней, когда мне заблагорассудится, потому что он так и не смог добиться этой цели, хотя и сделал для этого все возможное. [391] Так как я увидел, что его сведения исходили из надежного источника, я не стал больше настаивать. Я согласился с ним на этом факте и спросил его, так ли добродетельна эта девица, как мне рассказывали; он мне ответил, рассмеявшись, что скорее мне, а не ему надо задавать такой вопрос, поскольку за то время, что я с ней вижусь, я мог отдать себе в этом отчет лучше, чем кто-либо другой. Я же ему ответил, что мы совсем недавно познакомились; да и видел-то я ее всего пять или шесть раз, так что он должен был знать ее лучше, чем я, ведь он проживал в ее доме. Он подтвердил мне все хорошее, что я о ней уже слышал, и когда мы с ним распрощались, я думал лишь о том, как бы продвинуть мои дела подле нее, поскольку узнал из тысячи мест, что ее поведение таково, что мне не придется краснеть за мою склонность. /Западня./ Однако, два или три дня спустя после этой встречи, когда я явился туда, как обычно, к пяти или шести часам вечера, ее брат нагрянул туда ровно через час в сопровождении троих его друзей, имевших вид настоящих телохранителей. Я был поражен, увидев его, и даже до последней степени. Я тут же угадал, что он явился сюда разделаться со мной. У меня был резон в это верить, и даже когда бы я не поверил, его комплимент осведомил бы меня вполне достаточно. Он меня спросил, что я явился делать у его сестры, и уж не думал ли я, что он это безнаказанно стерпит. В тот же миг он набросился на меня вместе с тремя своими друзьями; защищаться я никак не мог, они застали меня врасплох, и он сказал мне готовиться к смерти, потому что он мне не предоставит больше одного момента жизни. Если я был поражен его появлением, то еще больше я был изумлен его манерой действовать. Тем не менее, имея довольно живую сообразительность, чтобы заметить одну вещь, которой я был обязан жизнью, я сказал, что если я не могу надеяться получить от него пощады, я умоляю его, по крайней мере, дать мне время приготовиться к смерти, как [392] подобает доброму Христианину; пусть он позволит мне зайти в соседний кабинет, чтобы я мог собраться. Он согласился, и заскочив туда, я захлопнул за собой дверь, запер ее на крючок, нежданно оказавшийся там, и начал колотить ногой в пол, дабы призвать Гвардейца Месье Кардинала ко мне на помощь. К счастью для меня, он сидел в своей комнате с тремя или четырьмя друзьями, они должны были ужинать вместе с ним. Они слышали шум, поднятый моими убийцами, когда они входили, а главное, бросались на меня. Они не поняли, что бы это могло означать, поскольку не привыкли слышать сверху подобный грохот. Но призыв, что я им выстукивал, позволил им подумать, что там происходило что-то неладное, и они поднялись посмотреть, в чем было дело. Мои убийцы уже было захотели высадить дверь кабинета, где я находился, но когда они услышали соседей на лестничной площадке, их ярость быстро превратилась в страх; они прекрасно поняли, что в самом скором времени их вынудят отдать отчет в их действиях. Гвардеец прибыл к двери вместе со своими друзьями, но ему не пожелали ее отпереть. Я крикнул ему через мою дверь послать за Комиссаром, чтобы силой заставить их открыть. Он услышал мой голос, несмотря на ропот, поднятый этими убийцами, совещавшимися, как им поступить в столь опасной для них ситуации. Они приняли решение, продиктованное благоразумием — открыть дверь самим, прежде чем прибудет Комиссар. Так как один человек из Роты Гвардейцев ушел искать этого Офицера, их было теперь четверо против четверых; таким образом, кровопролитие было неизбежно, потому что отчаяние, в каком оказались эти убийцы, заменило им храбрость. /Беспощадная битва./ Едва я услышал, как входная дверь открылась, я отпер дверь кабинета, где находился, хотя эти убийцы меня и обезоружили, когда накинулись на меня. У меня не было средства подать особенно большую помощь Гвардейцу и его друзьям, но случаю [393] было угодно, чтобы те, на кого я был зол, обернулись ко мне спиной; я внезапно напал на одного из них сзади и вырвал у него шпагу в тот момент, когда он меньше всего этого ожидал. Он бросился в кабинет из страха, как бы я не убил его ил, как бы его не проткнул кто-нибудь из вновь прибывших. Я нашел удачным, что он оказался там, подумав, что ему не хватит дерзости выйти оттуда, как это сделал я. Так нас стало пятеро против троих, что уже делало схватку неравной. Но отчаянье этих людей уравняло неравенство; они дрались с таким остервенением, что успели ранить двоих из наших людей, когда прибыл Комиссар. Что до них, то они были ранены все трое, и помощь, какую принес нам этот Офицер, сделала нас господами положения; они не могли нам больше сопротивляться, они были схвачены все четверо и отведены в Шатле. Увели туда же и мать с дочерью, и хотя эту мне было жаль, и я порывался ее простить, я рассудил, тем не менее, что не должен был этого делать после столь огромного надувательства с ее стороны. Я позаботился в тот же вечер осведомить Месье Кардинала об этом приключении, и так как не преминул в то же время сказать ему, каким одолжением я обязан его Гвардейцу, вытащившему меня из такой скверной ситуации, он был настолько доволен видеть того, кто хотел его убить, в руках правосудия, что дал Гвардейцу Лейтенантство от Кавалерии в своем Полку. Затем он сделался там Капитаном и был на пути к достижению чего-нибудь еще большего, когда был убит в битве у Предместья Сент-Антуан, имевшей место четыре года спустя. /Освобождение Брусселя./ Конец положению с баррикадами Парижа, положившими начало тому, о чем я еще расскажу, тем не менее, весьма огорчил Двор. Матье Моле, первый Президент Парламента, человек коварный и хитрый, кто под внешней простотой и напускной беспристрастностью скрывал сердце, переполненное лукавством и заинтересованностью, был обязан его Корпусом идти требовать у Королевы Брусселя [394] и других Магистратов, арестованных вместе с ним. Это обязательство весьма ему досадило, поскольку он был пенсионером Двора и опасался потерять свои доходы, сделав что-либо ему неприятное. Так как он пошел не один в Пале-Рояль, а имел при себе Депутатов его Корпуса, ему надо было говорить с Ее Величеством заранее предписанным ему тоном. Королева довольно дурно приняла все, что он сказал, не столько по причине его особы, сколько по причине тех, от чьего имени он явился. Итак, он был вынужден удалиться, ничего не добившись; но народ, по-прежнему остававшийся вооруженным для охраны своих баррикад, принудил его возвратиться обратно, как только он перед ним предстал. Это было сделано даже с угрозой, что если он не преуспеет лучше на этот раз, то ему придется на себе перенести последствия. Итак, этот Магистрат во второй раз предстал перед Ее Величеством и не стал скрывать примененного к нему принуждения; это поставило Королеву в большое затруднение, поскольку она опасалась принизить власть Короля, ее сына, хоть единым компромиссом. Но первый Президент снова сказал ей, в какой манере обстояли дела на баррикаде, и добавил, что он не может отвечать за последствия, к каким, возможно, приведет неподчинение этих бунтовщиков, если Ее Величество будет упорствовать и не предоставит свободы заключенным; тогда она решилась ему поверить из страха, как бы не довести всех этих дел до крайности. Совет Короля одобрил ее решение, и когда был отправлен приказ выпустить их из тюрьмы, бунт утих точно так же быстро, как и разгорелся. Дела на этом и остановились, когда моих убийц препроводили в Шатле. Месье Кардинал, имевший там своих людей, приказал им действовать, дабы те были осуждены с предельной суровостью. Они не пожелали его огорчать из-за подобной безделицы, так как они посчитали ни за что жизнь этих мерзавцев по отношению к низменности их [395] происхождений, скорее, чем по отношению к их действиям. Итак, они их приговорили к повешению, а после того, как те апеллировали к Парламенту, все, чего смог добиться Кардинал, так это приговора об их ссылке. Это осуждение не понравилось ему так, как первое, настолько, что, опасаясь, как бы они не спрятались в Париже вместо того, чтобы выехать из королевства, и как бы они не употребили их время на его убийство, он распорядился выдать королевский указ об изгнании их в Сальс. Если бы он мог выпроводить их еще дальше, то не преминул бы это сделать. Он отправил Бемо их сопровождать вместе со стражниками; мне вовсе не понравилось такое поручение, и я бы за него никогда не взялся, будь я на его месте; потому я это ему и сказал со всей откровенностью. Я счел себя обязанным сказать это именно ему, чем кому-либо другому, потому что он и я были на равной ноге подле Его Преосвященства, и я опасался, как бы эта его угодливость перед ним не отозвалась потом дурно и на мне. Он мне ответил, что когда имеешь мэтра, ты должен исполнять его приказы, а не критиковать их, таково было его мнение; я же мог делать все, что мне заблагорассудится, он не станет искать этому возражения. Я понял по его ответу, что он готов искать со мной пустой ссоры, лишь бы найти для нее малейший предлог. Это меня удивило, поскольку он сам говорил мне поначалу, что такое поручение ему не особенно приятно. Как бы там ни было, но вовсе не желая иметь дело с ним и еще меньше с Месье Кардиналом, к кому, как я боялся, он хотел бы подольститься за мой счет, я ему сказал, что далеко не порицаю того, что он делает, и готов дать ему мое благословение, дабы он мог уехать без всяких зазрений совести. Я не знаю, сказал ли я ему это с презрительным видом, или же он воспринял это в такой манере, но когда я предстал вечером перед Месье Кардиналом, тот повернулся ко мне спиной, даже не взглянув на меня. Он проделал это столь нарочито, что я не мог [396] сомневаться — он что-то затаил на сердце против меня. Я тотчас приписал это проискам Бемо, и, нисколько не сомневаясь, как он приукрасил то, что я ему сказал, решил прояснить это дело с Его Преосвященством при первом удобном случае. Я не ошибался; Бемо был человеком, готовым пожертвовать лучшим из его друзей, как только дело доходило до его личного успеха, он не упустил возможности подольститься к Его Преосвященству. Он сказал ему при прощании, что не придал значения словам одного из его друзей, желавшего отговорить его от этого вояжа, под тем предлогом, что его поручение скорее подошло бы стражнику, чем дворянину; но, что касается его, то он от всего сердца сделается не только этим персонажем, но даже и палачом, когда речь идет о службе Его Преосвященству. /Дворянин — не стражник./ Месье Кардинал не был особенно ревнив к тому, чтобы служили скорее ему, чем кому-либо другому, как был когда-то Кардинал де Ришелье. Он даже говаривал порой, пользуясь случаем осудить память его предшественника, как далек он от сходства с ним; для него не было большей радости, чем видеть, как его Слуги переходят на службу Королю. Однако, хотя он и хотел казаться таким беспристрастным, но все-таки походил на множество других, не любивших находить что бы то ни было превыше них самих, когда дело заходило об их удовлетворении. Итак, позволив себя уверить в том, что я был большим преступником, поскольку Бемо выдал меня за такового в его сознании, он продолжал не только отводить от меня глаза, но еще и строить мне кислую мину. Я не был ни достаточно доволен им, ни достаточно виновен, чтобы с терпением сносить такое обращение. Если бы я был виновен, я бы первый опустил глаза, сказав себе, что получил по заслугам; и если бы я имел какое-то обязательство по отношению к нему, я, может быть, сказал бы себе, что должен все претерпеть от человека, кому я стольким обязан; но этот Министр ничего еще не сделал для меня, и так как я полагал, что он не должен [397] был оскорбляться тем, что я сказал Бемо, я дождался его однажды в темной аллее, где человек, о ком я недавно говорил, хотел его убить. Я знал, что он проходил там во всякий день, и мне был известен даже час и, так сказать, самый момент его прохода. У меня не было времени соскучиться, и едва я его увидел или, скорее, услышал его шаги, как я ему сказал: «Монсеньор, ничего не бойтесь, это д'Артаньян; я понял, что Ваше Преосвященство не желает на меня смотреть, и поискал темноты, дабы спросить, в чем я перед вами виноват». Месье Кардинал был весьма поражен, услышав мой голос; он был бы поражен еще больше, если бы не узнал меня, и если бы я ему не представился. Наконец, уверившись в этих двух вещах, он мне сказал, что если не смотрел на меня, то к тому имелись веские причины, и если я об этом догадывался, то мне стоило только припомнить, что я сказал Бемо перед его отъездом. Я ему ответил, что прекрасно помню, как говорил ему такие-то и такие-то вещи, и не только их придерживаюсь, но еще, если бы довелось повторить все сначала, сделал бы то же, что сделал тогда. Я его самого призываю в судьи, пристало ли дворянину вставать во главе отряда стражников, какую бы услугу ему ни предстояло оказать. Каким бы добросердечным он ни был, я убежден, он бы этого не одобрил, и если надо меня подвергнуть испытанию, он может его осуществить в любой другой ситуации, кроме этой; какова бы ни была опасность, он никогда не увидит меня отступающим, лишь бы во всем этом не заключалось бесчестья, а если все-таки оно там будет, если я смогу поверить, что оно там есть, он увидит, как я тотчас же закроюсь в своей скорлупе. Он засвидетельствовал свое удовлетворение моим оправданием, и когда Бемо возвратился некоторое время спустя из своего вояжа, я холодно принял его, как человека, кем у меня нет никаких оснований быть довольным. Шанфлери, Капитан Гвардейцев Кардинала, был нашим общим другом и захотел нас [398] вновь соединить, он пригласил нас обоих на солдатский обед к себе, причем мы не знали, ни один, ни другой, что оба приглашены, и еще менее, что нам придется вместе выпивать. Он воспользовался этой возможностью и попросил нас забыть прошлое. Бемо и не требовал ничего лучшего, и, рассудив, что я не должен заставлять себя умолять, тем более, что речь шла более о его вине, чем о моей, во всем, что касалось прошлого, я сделал все, что хотел от меня мой друг. Он заставил нас вместе чокнуться стаканами, и на этом дело было улажено; хотя в глубине души у меня не было большого уважения к моему товарищу, сыгравшему со мной подобную шутку, но я не нашел случая схватить его за руку, хотя и сделал бы это с радостью. /Кардинал-Миротворец./ Кардинал получал удовольствие до сих пор от поддержания войны, и, дабы легче добиться такой цели, просто не предпринимал всех необходимых усилий для ее завершения; теперь он изменил политику. Едва он увидел баррикады Парижа, как оценил, насколько был ненавидим и какой опасностью могло бы ему грозить возбуждение нового бунта; он отправил меня в Германию к нашим полномочным министрам в этой стране. Он послал их туда немедленно после того, как сам сделался министром, дабы уверить народ, якобы он желал ознаменовать начало своего правления столь благословенной вещью для Государства, какой всегда был мир. Так как его еще не знали, и Королева Мать ошиблась первой, поверив в момент, когда она доверяла ему этот пост, какой он теперь занимал, что он справится лучше, чем кто-либо другой с этой должностью, поскольку заинтересованность — этот яд, что обычно коррумпирует большинство министров — не окажет на него того же действия, как на бесконечное число других, ведь она же не видела у него ни ребенка, ни наследника, тем не менее, совсем нетрудно было узнать, в каком огромном количестве у него имелись племянники и племянницы. Но он всегда представлялся столь безразличным к ним, что, казалось, о них [399] он будет думать меньше всего на свете, когда окажется на этом месте. Однако аппетит приходил к нему по мере того, как он становился мэтром великого Королевства; он не думал больше ни о чем, кроме как ловить рыбку в мутной воде, дабы возвыситься не только над своим положением, но еще и над всеми своими надеждами. Для этого, пока он громогласно трубил о своих добрых устремлениях к миру и для доказательства таковых ссылался на отправку полномочных министров, он посылал одному из них секретные приказы порождать там непреодолимые препятствия. Итак, протекло уже несколько лет, а столь знаменитая Ассамблея так ничего и не произвела. Опытные люди признавали, еще более двух лет тому назад, что все это было не чем иным, как настоящим лицемерием. Но, наконец, грозившая ему опасность заставила его увидеть необходимость договориться о мире с иностранцами, чтобы получить возможность защищаться от внутренних врагов, и я повез приказы Месье Сервиену. Это был один из самых хитрых людей, когда-либо существовавших на свете. Он играл с двумя своими коллегами, будто у них вовсе не было никакого здравого смысла. Правда, один из них не был слишком ловок, и хотя другой отличался большей опытностью, это не мешало ему частенько обводить их вокруг пальца. Сервиен, получив эти приказы, вскоре сгладил все трудности, им же самим и порожденные. Он заставил согласиться Шведов, заинтересованных в подписании этого договора, на множество вещей, против которых они восставали прежде — немного пожертвовали там католической религией и оставили этим Народам несколько стран, где она всегда царила до тех пор, и где они ее начали мало-помалу отменять. Отдали также, дабы удовлетворить протестантских Принцев, Епископство Оснабрюкк на раздел между Лютеранами и Католиками. Наконец, Император, кто так же спешил, как и Кардинал, [400] освободиться от страха, что нагоняли на него Венгры и некоторые другие внутренние враги, согласился расчленить Империю в пользу Королевы Швеции Кристины, сидевшей тогда на троне Густава Великого, ее отца, и этот договор был заключен в Мюнстере 12 октября 1648 года. Король Испании и Герцог де Лорен не пожелали принять в нем участия без того, чтобы им не возвратили сделанные ими завоевания. Так как это не могло осуществиться без неизбежного бесчестья для нас, Кардинал, кто был бы рад заставить их сложить оружие, впрочем, как и Германцев, утешался, несмотря на их сопротивление, сознанием того, что каждый узнает, сколько им приложено стараний, дабы сделать мир всеобщим. (пер. М. Позднякова) |
|