|
МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНАТОМ I ЧАСТЬ 7 Вторая кампания во ФландрииГассион был сделан Маршалом Франции недолгое время спустя после баталии при Рокруа, по рекомендации Герцога д'Ангиена, показавшего себя героем в тот памятный день. Этот новый Маршал был воспитан, как паж Принца де Конде, и можно смело сказать — это была добрая школа для того, чтобы сделаться кем-то великим, поскольку мы видели четверых выходцев оттуда, добившихся жезла Маршала Франции. Это была честь, какую трудно было найти в Доме какого-либо другого принца, хотя бы даже у самого Короля. Принц де Конде имел, однако, гораздо большее количество пажей, чем другие, и, соответственно, такое было менее невероятно у него, чем у кого бы то ни было еще, но что делало это обстоятельство более замечательным, так это то, что он, казалось, оставил все достоинство, касавшееся военного искусства, своему сыну, а сам удовлетворился [281] занятиями политикой. Не то, чтобы я хотел этим сказать, будто ему недоставало храбрости, Боже избави меня от этого, так как я говорил бы против собственной мысли, и я прекрасно знаю, что у принцев из Дома Бурбонов ее всегда хватало; но я хочу сказать здесь — поскольку он был всегда несчастлив в экспедициях, куда бы его ни посылали, с ним скорее учились хорошо снимать осады и осуществлять отступления, нежели брать приступом крепости и выигрывать сражения. /Принцы и Знатные Сеньоры./ Виконт де Тюрен тоже получил такую же честь, как и Гассион. Он вовсе не был безразличен к ней; как оказался впоследствии, титул и жезл Маршала не показались ему недостойными быть поставленными перед его именем, так же, как спереди и сзади его кареты. Наконец, слабость Министра вскоре придала дерзости знатным особам, и в самое короткое время нашлось довольно значительное число, потребовавших сделать себя Принцами. Тем не менее, большая часть оставила при себе свои претензии, чтобы выставить их снова в более благоприятных обстоятельствах; но Дом Буйонов был настойчивее других, под предлогом, что он не требовал ничего такого, что не было бы ему должно, поскольку во времена, когда он обладал Седаном, некоторые Могущества признавали его в этом качестве. И он добился в конце концов того, чего желал. Это заставило Маршала де Граммона произнести фразу, какую с тех пор часто повторяют, когда хотят засвидетельствовать, что добиваются всего, когда упорствуют в своей решимости: Как Руль сделался Парижем из-за настырности, — сказал он,— так и Дом Буйонов добрался до достоинства Принцев. Руль — предместье Парижа, и довольно-таки отдаленное прежде; но так как этот город постоянно увеличивают, оказалось, наконец, столько там всего понастроено, что оно сделалось теперь его частью. Вот что имел в виду этот Маршал, тогда как сам тоже претендовал на такую же честь. Он даже сделал все, что мог, при свадьбе короля, дабы тот ему ее [282] предоставил; но так как нельзя было сделать это для него, и одновременно не сделать того же для кого-нибудь другого, Двор рассудил некстати соглашаться на его требование. Правда, как похвалялись Мессиры де Буйон, некоторые иностранные Могущества признавали их за Принцев с тех пор, как они были мэтрами Седана — Император и Испания делали это, дабы рассорить их с Францией, даже в насмешку не дававшей им этого достоинства; она имела их, как подданных, на протяжении всех прошедших веков, и всегда причисляла их к этому положению. Голландцы признавали их, чтобы угодить Принцу д'Оранж, кто был близким родственником этих новых Принцев, так как покойный Маршал де Буйон, отец Месье де Буйона и Месье де Тюрена, женился на Элизабет де Нассо, сестре Графа Мориса. Этот Принц при жизни делал все, что мог, чтобы расположить Генриха IV, с кем был в очень хороших отношениях, предоставить ему эту привилегию; но Великий Король так никогда и не снизошел до подобной милости. Он так же старался и подле Людовика XIII; не то, чтобы тот не признавал его за Принца Седана, но обращаться с его Домом, как с Домом Суверенным, об этом он и слышать никогда не хотел. Но то, чего не желали делать отец и сын, нынешний Король, наконец, сделал. Это дает понять, что наши Государи делают Принцев, когда пожелают, ничуть не хуже Императора; поскольку, в конце концов, если бы это не было так, то где бы были сегодня Принцы этого Дома, кто могут считаться таковыми лишь по милости Короля, а вовсе не милостью Божей. /Кошелек дороже жизни./ Как только Кардинал Мазарини расположился в своем Министерстве и увидел, как он там утвердился, благодаря успеху баталии при Рокруа, благодаря заточению Герцога де Бофора и других его врагов, он изучил привычки Знати Двора, дабы забавлять их всем, что имело к ним отношение. Он признал, что игра была страстью, вовсе не чуждой [283] им, и так как она не была чужда и ему самому, он ввел в обиход игру «хока» и несколько других игр, привезенных им из Италии. Обладавшие достаточным разумом вскоре распознали его скупость по его желанию постоянно выигрывать. Так как он был далек, однако, от того уважения, каким пользовался Кардинал де Ришелье, почти исключительно особы скромного положения пожелали быть слугами у него. Сын одной белошвейки из Парижа получил главное попечение над его домом. Другой, еще ничтожнее первого, поскольку он был всего лишь сыном мельника из Бретани, не стал пока одним из его младших Офицеров; он получил Интендантство над его финансами. Они были совсем невелики поначалу, и не было нужды в пухлом журнале, чтобы ими пользоваться, но со временем они сделались столь огромны, что если бы не могли обратиться прямо к нему, потребовалась бы почти целая Счетная Палата, дабы ими распоряжаться. Он имел ловкость, среди всех его переустройств, завести себе такую, в какой всякий другой, кроме него, никогда бы не разобрался. Он был благожелателен к тем, у кого выигрывал их деньги. Те, кто выигрывали у него его собственные, не могли добиться выплаты их жалования, какую бы настойчивость они к тому ни прилагали. То же случалось даже и с теми, кто выигрывал деньги у других. Он отвечал всем, когда с ним об этом заговаривали, что у них имелись средства и обождать, и что они должны пропустить более нуждающихся. Он остерегался им говорить, что у них вовсе не будет денег, пока они будут выигрывать их у других. Он не желал обрезать у них кошельки столь недостойно, и брался за это дело с гораздо большей сноровкой. Это поведение не принесло ему уважения тех, кто давал себе труд сравнивать его действия с поступками Кардинала де Ришелье. Они знали, что пока был жив тот, он не совершал ничего, кроме великого и похвального, если исключить отсюда его жестокость. Что же до другого, то он не жаждал ничьей [284] жизни; он испытывал жажду только к их кошельку, и не существовало такого коварства, какое бы он не пустил в оборот ради того, чтобы набить собственный. Он, казалось, не знал, однако, что с ним делать; Королева, добрая Принцесса и мало способная к делам, оставила его мэтром абсолютно во всем, не требуя от него никаких отчетов. Но либо он опасался более проницательных глаз, чем его собственные, или же, как Итальянец, полагал, что и самое лучшее не стоило ничего без приправы каким-нибудь плутовством, но очень скоро он научил тех, кто и сами были способны испортиться, сделаться мошенниками по его примеру. И в самом деле, не видано было до этих времен, чтобы обвиняли Французов, как это делают сегодня, в неверности данному слову. Если они и имели изъяны, так как нет Нации, у какой бы не было своих, только ей присущих, это были лишь такие, в каких их всегда и справедливо обвиняли. Мы, например, больше, чем надо бы, любим жену нашего ближнего; мы любим также казаться чем-то большим, чем позволяют нам наши средства; мы любим даже повелевать другими, и так далее, тысяча подобных вещей, какие было бы слишком долго перечислять. Если невозможно отрицать, что все это дурно само по себе, то можно сказать, тем не, менее, что это ничто по сравнению с тем, как мы вскоре начали относиться одни к другим после того, как обучились его урокам. Первый год Регентства прошел в этой манере; едва наступил 1644 год, как Его Преосвященство, дабы остаться единственным мэтром в делах Кабинета, отправил Герцога д'Орлеана командовать во Фландрию, а Герцога д'Ангиена в Германию. Не было больше никого, кроме Принца де Конде, кто бы мог внушать ему подозрения, но его он довольно ловко отправил в Бургундию, под предлогом дел в этой Провинции, где тот был Наместником; тогда этот Министр принялся перекраивать все по-своему при Дворе, будто бы сам был Государем. [286] Французы, совсем не болваны, хотя частенько они ничего и не говорят или из любезности, или же из-за политики, не замедлили распознать его намерение. Они перешептывались об этом между собой и начинали находить странным, что Принцы Крови позволяли ему делать все, что он пожелает. /Слишком молод./ Полк Гвардейцев, где я по-прежнему находился, не имея возможности до сих пор поступить в Мушкетеры, несмотря на все мои старания к этому, был назначен для несения службы в армии Герцога д'Орлеана. Причиной того, что я никак не мог попасть к Мушкетерам, было то, что Министр уже пожирал глазами эту Роту. У него имелись племянники, все еще остававшиеся в Италии, но с кем он намеревался поделиться своей доброй удачей. Все самые лучшие должности казались ему еще недостаточно хорошими для них, а так как эта не принадлежала к незначительным, он стремился заранее отбить к ней вкус у Месье де Тревиля, дабы тот не испытывал сожаления, расставаясь с ней, когда другому захочется ее заполучить. Итак, он убедил Королеву приказать ему не принимать ни одного Мушкетера, пока он сам не представит его Королю. Его Величеству не было еще и пяти с половиной лет, и ему должны бы скорее представлять ракетку да волан, чем спрашивать его мнения по вопросу, далеко превосходившему его познания; поскольку, какое бы расположение он не имел ко всему великому и возвышенному, как всеми было признано впоследствии, легко было признать, что это была просто насмешка — выставлять его судьей, способен или нет такой-то человек войти в эту Роту. Итак, когда я был ему представлен, а мне было достаточно происходить из страны Месье де Тревиля, чтобы не быть приятным Кардиналу, этот Принц, кто говорил в те времена исключительно словами Министра, сказал мне, что я еще слишком молод, чтобы туда войти; прежде, чем я смогу на это претендовать, мне понадобится потаскать мушкет в Гвардейцах, по меньшей мере, на два или на три [287] года больше. Мне предлагалось дороговато купить себе место, вроде этого, тем более, что, по тогдашнему обычаю, после восемнадцати месяцев или, самое большее, двух лет службы Король давал звание Офицера в старом Корпусе и даже позволял иногда, если кто-то был в состоянии это сделать, купить там Роту, или же во всяком другом Полку, если там имелась какая-либо на продажу. /Причины отказа./ Тем, кто ими обладал, редко препятствовали их продавать, особенно, когда они состарились на службе, и это было для них, как своего рода вознаграждение за их труды. Прежде, чем Месье де Фабер сделался тем, кем он стал, он именно так добивался для себя Роты. Он тем более был уверен в благоприятном исходе, что прослужил в Гвардейцах гораздо больше требуемого времени. Людовик XIII даже сказал продавцу, что если тот, кто представится для ее покупки, будет иметь за плечами всего лишь восемнадцать месяцев, он может рассчитывать на немедленное согласие. Но Месье де Фабер был настолько лишен того, что называют «доброй миной», что Король, едва его увидев, сказал тому, кто хотел отделаться от своей Роты, сохранить ее, если у него нет под рукой другого покупателя. Вот как начал человек, кого видели затем Маршалом Франции; и так как я увидел его уже Наместником одной из лучших земель Королевства, я легко утешился, не получив плащ Мушкетера. Я говорил себе, что, при столь печальном начале, последующее, может быть, не будет более бурно. А еще помогло моему успокоению то, что я узнал, несмотря на обманчивый вид Месье де Тревиля, кого бы не обрадовало, если бы заметили, в каких недобрых отношениях он находился с Министром, что этот отказ был скорее направлен против него, чем против меня. Как бы там ни было, отправившись вместе с Полком Гвардейцев, взявшим дорогу на Фландрию, я прибыл в Амьен в начале мая. Мы пробыли там два дня, весьма стесненные в этом городе, переполненном войсками, одни из которых направлялись по [288] дороге к Абвилю, другие к Аррасу, дабы скрыть от врагов истинные намерения. Прошел слух, будто мы идем на Дуэ, тогда как об этом меньше всего думали. Целью был Гравлин, и для этого заключили договор с Голландцами, бывшими в те времена нашими друзьями. Они должны были снабдить нас судами, дабы помешать врагам получать помощь морем. Однако Испанцы начинали уже ничего более не бояться с этой стороны, потому что они бросили большую часть своих сил в Португалию и Каталонию. Маршал де Гассион явился на соединение с Герцогом д'Орлеаном со стороны Бапома, и когда наш Полк нашел там армию, мы внезапно повернули налево, что раскрыло врагам нашу настоящую цель. Мы были вынуждены навести мосты по реке А, чтобы иметь возможность ее форсировать, а так как враги соорудили Форт между Гравлином и Сент-Омером для сохранения сообщения между этими двумя городами, как только мы оказались на другом берегу, мы его атаковали. Этот Форт назывался Форт де Бэетт, и был достаточно правильно укреплен, но он не представил большого сопротивления Маршалу де Гассиону, кого Герцог д'Орлеан отправил для овладения им. Маршал добился успеха в первый же день, и мы захватили также Форты де ла Шапель и де Сен-Фолькен, возведенные врагами для затруднения подступов к Гравлину. /Война во Фландрии./ Маршал де ла Мейере, кому войска дали прозвище Захватчик Крепостей, поскольку действительно он был более талантлив в этом, чем остальные, прибыл к городу несколько часов спустя после того, как он был блокирован. Эта миссия была поручена Графу де Рантсо, явившемуся через Абвиль. Герцог д'Орлеан расположил ставку Короля возле монастыря монахинь со стороны Бурбура, и, распределив другие места Графам де Рантсо и де Крансе, он отвел также место и Маркизу де Вилькье, кто привел к нему дворянство Булони, где он был Наместником; этот Маркиз, как и оба Графа, был сделан Маршалом Франции впоследствии, и стал [289] называться Маршалом д'Омоном. Однако, так как Герцог д'Орлеан имел мнение, что враги намеревались разорить маленькую провинцию, где Наместником был Вилькье, пока тот будет в удалении, он тотчас вернул его назад и приказал занять его пост Маршалу де Гассиону, кого прежде хотел поместить на флангах. Проделав все это за три дня, начали работать над линиями обложения и оборонительным рвом со всей возможной поспешностью. То и другое было равно необходимо, потому что гарнизон был силен, и Испанцы, казалось, не желали позволить взять это место без боя. Они еще удерживали один Форт, под названием Сен-Филипп, гораздо более значительный, чем уже взятые нами; он оказал более сильное сопротивление. Однако те, кто его защищали, рассудили, что не смогут защищать его еще дольше против столь сильной армии, как наша; они покинули его ночью и отступили втихомолку. Они возвратились в Город, а мы об этом узнали далеко не сразу. Наш полк, вскрывший траншею перед этим Фортом, поднялся туда в этот день во второй раз, и не услышал никаких выстрелов; Месье дез Эссар сказал сержанту передового поста, где находился и я, взять с собой нескольких солдат и подняться до уровня равелина, обрушенного нашей пушкой, чтобы выяснить причину такой тишины. Сержант, бравый человек, ответил, что он подчинится, но считает — нет никакой надобности в большом отряде для исполнения его приказа; чем больше он поведет туда народа, тем больше будет убитых; итак, он предложил взять с собой одного-единственного человека, потому что таким образом он наделает меньше шума. Он положил глаз на меня для этой экспедиции и спросил в присутствии моего Капитана, не хочу ли я последовать за ним на эту разведку. Я ответил ему жестом, что готов это сделать, и, пристроившись к нему, ждал лишь, когда двинется он, чтобы одновременно двинуться самому. Это крайне [290] понравилось Месье дез Эссару, кто не питал ко мне отвращения. Однако, как только мы собрались уходить, Месье де Крансе, дежуривший в этот день в траншее, как раз прибыл к нам, и когда Месье дез Эссар сказал ему о своем намерении, он не пожелал, чтобы сержант рисковал идти туда в одиночку. Он приказал ему взять еще девятерых солдат; так нас стало всего одиннадцать. Впрочем, я не сделался от этого ни менее подвижным, ни менее бдительным; обогнав вскоре всех остальных, маршировавших в полной тишине и со всеми предосторожностями, какие обычно принимаются в такого сорта вылазках, я оказался уже далеко впереди, в равелине, когда они не дошли еще до его уровня. /Взятие равелина./ Я не нашел там никого, кроме единственного человека, да и тот сбежал от меня. Я крикнул ему вослед— «бей»,— дабы поторопить моих товарищей, и потерял его из виду в темноте; сержант послал спросить Месье дез Эссара, что следовало делать, так как равелин оказался брошенным. Месье дез Эссар отправил нам подкрепление из тридцати человек с саперами, чтобы нам там окопаться. Он и сам явился к нам с визитом, порекомендовав нам делать поменьше шума, поскольку так мы сможем избежать вражеской атаки до завершения укрепления нашего лагеря. Он отбыл отдать отчет Графу де Крансе о том, что он сделал; а так как я видел, что враги не произвели ни одного выстрела из Форта, откуда они должны бы, однако, слышать наши работы, какие бы предосторожности мы ни принимали, я сказал сержанту — если он доверяет моим ощущениям, то я считаю бесполезной работу, какую мы тут делаем; враги, по всей вероятности, бросили Форт, как они уже сделали с равелином. Он мне ответил, что хотел бы в это верить, если бы я не видел человека по моем прибытии. Он спросил меня, действительно ли я его видел, и не ошибся ли я. Я ему ответил, что нет. На что, перехватив слово, он мне сказал, что этого человека не было бы здесь, если бы никого больше не было в Форте. [291] Я не хотел ему возражать, потому что, поскольку я служил не особенно долго, он должен был знать свое ремесло намного лучше меня, кто ничего еще не видел по сравнению с ним, и было бы великим нахальством с моей стороны преподавать ему уроки. Однако, так как я никак не мог отделаться от своего ощущения и согласиться с его мнением, я ему сказал, — если бы ему было угодно дать мне разрешение пойти разведать Форт, я бы отрапортовал ему сам, кто ошибался, он или я. Он мне заметил — поскольку здесь имелся старший, я мог бы пойти поделиться моей идеей с ним, и он не сомневался, что тот предоставит мне свое позволение; потому что, если моя идея окажется верной, мы все смогли бы с большей пользой провести ночь, чем занимаясь бессмысленной работой. Последовав его совету, я пошел просить Месье де ла Селя, Лейтенанта нашего Полка, командовавшего здесь, о том же, о чем просил сержанта. Он дал мне свое согласие и назначил другого кадета, по имени Менвиль, меня сопровождать. /Трусость кадета Менвиля./ Едва я спустился с равелина, как увидел, что тот исчез, будто молния. Он побежал сказать, будто я попался в руки маленького дозора, тотчас же меня изрубившего ударами шпаг. Месье де ла Сель был весьма этим рассержен и очень сожалел о предоставленном мне разрешении. Он рассматривал его, как причину моей смерти, и не знал, как оправдаться перед Месье дез Эссаром; он опасался его негодования, потому что ему было небезызвестно, как тот меня уважал. Обо мне, тем не менее, не стоило так сожалеть, как он думал. Менвиль заверял его в моей смерти лишь для того, чтобы лучше прикрыть собственную трусость. Так как у этого человека не было ни большого ума, ни великодушия, он и не подумал о том, что Форт мог быть брошен, тогда как я сам говорил, что преследовал какого-то человека. Итак, он твердо верил, что я никогда не выскользну из опасности, куда я устремился, по его мнению, с беспримерной дерзостью. Наконец, тогда как мои [292] друзья меня уже оплакали, и новость о моей смерти дошла до Месье дез Эссара, кто был не из последних, сожалевших обо мне, я, живой и здоровый, возвратился в равелин. Без всякого сомнения, меня бы приняли за привидение, если бы не то обстоятельство, что военные люди редко бывают подвержены такого рода впечатлениям. Месье де ла Сель признался мне, что уже произнес заупокойную молитву по моему поводу. Я хотел бы поберечь репутацию моего товарища. Но все, что я мог сделать, это сказать — если Менвиль видел дозор, о каком он говорил, должно быть, его глаза просто более проницательны, чем мои, поскольку я не заметил ни единого человека во всем Форте, хотя и прогулялся по нему из конца в конец. Ла Сель настолько же обрадовался этой новости, насколько Менвиль был ею удручен. Он прекрасно видел, что ему не вернуть больше уважения его товарищей; потому он покинул армию той же ночью из страха стать всеобщим посмешищем после того, что произошло. /Армия, которой не хватает пороха.../ Оставив за собой брошенный Форт де Сен-Филипп, мы атаковали Гравлин, и он оказал нам серьезное сопротивление. У врагов было бы время ввести туда людей и завезти припасы, если бы Голландцы надежно не следили за морем. С нашей стороны, мы держались твердо. Однако, так как у них были превосходные войска, и им было бы позорно отдать в наши руки такое прекрасное место, не сделав, по меньшей мере, хоть какой-то попытки его спасти, Пиколомини, командовавший там, вышел из города и показался в виду нашей армии. Это заставило нас всех поверить, что вскоре состоится сражение, и когда Генералы уверились в этом ничуть не меньше, чем остальные, Герцог д'Орлеан скомандовал раздать порох всем полкам. Обратились в Артиллерию за его получением, но не нашли там ни крошки; а тот, кто отвечал за его наличие, сказал Майорам, что столько его было истрачено с тех пор, как стояли перед этим местом, что потребуется [294] дождаться, пока он вновь прибудет, чтобы его получить. Это объяснение было столь невразумительным, что в тот же час обратились с жалобами к Маршалу де ла Мейере, Главному Мэтру Артиллерии. Можно было бы пожаловаться прямо Герцогу д'Орлеану, но так как этот Маршал был честным человеком, и всем было известно, что он не принимал никакого участия в мошенничествах, совершавшихся в Артиллерии, все Офицеры рассудили, что сначала надо обратиться к нему. Маршал послал за тем, на кого жаловались, решив обратиться с ним самым строжайшим образом. Офицер Артиллерии, прекрасно знавший, что имел дело с человеком вспыльчивым, особенно по поводу тех, кто злоупотреблял их долгом, не пожелал идти к нему, не предприняв некоторых предосторожностей. Он пошарил в шкатулке, и, запасшись какой-то бумагой, отправился тогда выяснять, чего от него хотели. Маршал тотчас сказал ему, что прикажет его повесить и дает ему всего четверть часа для приготовления к смерти. Он действительно предупредил Герцога д'Орлеана о необходимости такой кары. Герцог одобрил его решение, поскольку Маршал знал обстоятельства лучше, чем кто-либо другой, так как был непосредственным командиром виновного. Но этот человек, особенно не беспокоясь, ответил ему в конце концов, что тот, конечно, может его повесить, если захочет, да еще, когда Герцог д'Орлеан приложит к этому руку, но как только он им скажет, что у него имеется в качестве оправдания, он уверен, они не будут столь торопливы. Маршал пришел в еще больший гнев, чем прежде, и спросил, не приказывал ли он ему сделать запас во столько-то тысяч фунтов пороха для осады, и не должно ли было у него остаться еще больше половины. Тот ему ответил, что он ничего этого и не отрицает, но у него имеется высший приказ, какому он счел своим долгом подчиниться. Маршал, услышав о высшем приказе и испугавшись, как бы он не наделал столько шума понапрасну, и вообразить себе не [295] мог, что речь могла идти о ком-нибудь другом, кроме Герцога д'Орлеана. Тут же он перешел с ним на другой тон и пожалел о тех словах, что вырвались у него, по его мнению, по неосмотрительности. Тем временем в его палатку вернулся человек, посланный им к Герцогу д'Орлеану; он вгляделся в него, стараясь прочесть по его лицу, следует ли ему бояться или надеяться, даже не заботясь спрашивать его об этом. Он не увидел на нем ничего опасного, и еще более успокоенный ответом Герцога д'Орлеана, велевшего ему делать все, что ему заблагорассудится, снова принял свой грозный вид и сказал тому, кого публично приговорил, уж не считает ли тот себя недостаточно виновным, раз добавляет к собственному преступлению еще и вранье. /... или экономность Кардинала./ Человек слушал его слова, казалось, ничему больше не удивляясь, что сделало Маршала еще менее снисходительным; он снова поклялся, что не пройдет и четверти часа, как он прикажет лишить его жизни. Человек тут же возразил, что он ничего не сделал, кроме как по приказу первого Министра, и каким бы Знатным Сеньором тот ни был, ему не удастся умертвить его безнаказанно, а если у того есть какие-то сомнения по этому поводу, он их сейчас же рассеет. В то же время он вытащил из кармана письмо Кардинала; оно было составлено в таких выражениях: «Помните о клятве, какую вы принесли, когда вы были приняты на вашу должность. Вы обещали Королю быть ему верным. Верность, какой он от вас требует, состоит в том, чтобы вы мешали, насколько это будет в ваших возможностях, его обворовывать. Расходуется много пороха каждый год, и неизвестно, куда он уходит. При малейшей тревоге ваши командиры находят предлоги выпускать приказы о распределении его в огромных количествах; однако, или эти приказы не исполняются, или же такое распределение возвращается в их кошельки окольными путями, о каких Его Величеству прекрасно известно, и нет никакой необходимости их [296] объяснять. В этих обстоятельствах и во всех других им подобных всегда вынуждайте повторять вам приказы, по меньшей мере, три или четыре раза; отыскивайте любой предлог, чтобы не подчиняться им немедленно. Иначе вы окажетесь не только недостойны вознаграждения, какое было вам обещано, но станет ясно, что вы участвуете в их кражах». Маршал был невероятно изумлен таким чтением, где его выставляли, как разбойника, и даже, как главаря всех остальных, поскольку он был Мэтром всей Артиллерии. Однако, так как он не желал восстанавливать против себя первого Министра, он поговорил об этом с Герцогом д'Орлеаном; тот сказал ему, что, как разумный человек, он несколько поражен всей этой штукой; он прекрасно знал, что первый Министр безумно любил деньги, и ему довелось самому раскрыть это всего за несколько дней до отъезда, когда Министр говорил ему, что Полк Гвардейцев крайне дорого обходится Королю, лично он не видел, чтобы Офицеры там были более бравы, чем другие; с тех пор, как он стал первым Министром, там еще ни одного не убили, и он рассматривает все, что туда отдается, как потерянное. Маршал не удовлетворился этим ответом. Он возразил Герцогу, что каково бы ни было мнение Министра, ни в коем случае нельзя допустить, чтобы младший Офицер, под предлогом ему угодить, принялся за неповиновение своим командирам; здесь уже дело касалось успеха всей армии, и если бы Пиколомини был в курсе, он бы этим воспользовался. Герцог прекрасно понимал, что тот старается подзадорить его, дабы он принял его сторону. Однако, вместо всякого ответа, он сказал ему, что не желает ни в чем посягать на его права, и раз уж речь зашла об одном из его Офицеров, он оставляет его полным мэтром назначить такое наказание, какое он сам сочтет уместным. Маршал притворился, будто не видит, насколько больше лукавства было в этом ответе, чем доброй воли. Он распорядился передать человека в руки Прево, и нашли его уже удавленным [297] ночью, причем так и не смогли добиться правды, этот ли Офицер от него отделался, или же какая другая персона протянула ему руку помощи. Всех оповестили, что якобы отчаяние заставило его покуситься на собственную жизнь. Но, если бы это было и верно, все равно кто-то же должен был одолжить ему веревку и гвоздь, чтобы повеситься в этом скверном домишке, где несчастный закончил свою жизнь. /Нашумевшее дело./ Это дело не вызвало бы никакого шума без тех обстоятельств, что ему предшествовали; но так как они подверглись большой огласке, эта смерть произвела ничуть не меньшую. Получали удовольствие от распространения слуха, будто Маршал с радостью отделывался от неудобного свидетеля. Это была грандиозная клевета, поскольку не только никогда невозможно было предъявить ему какого бы то ни было упрека в его службе, но никогда человек не исполнял ее с большей преданностью и меньшей личной заинтересованностью. Потому все, чему Кардинал мог бы поверить, исходило скорее от его подозрительного настроения, чем от какого-либо доказательства, что он имел против него. Сказать по правде, он был бы рад воспользоваться этим предлогом, чтобы лишить Маршала его звания. Он уже страстно стремился глазами и сердцем ко всему, что было прекрасного и великого в Королевстве, и так как подобный лакомый кусок не всякий день оставался вакантным, он желал его заполучить, так же, как и все остальные. Он желал его не для самого себя, хотя и видели прежде человека, одетого в пурпур, бывшего одновременно и Адмиралом Франции, и Генералом армии в Пьемонте. Но у него были племянники и племянницы, с кем он намеревался поделиться своей удачей, и кого он хотел как можно скорее вызвать во Францию, дабы пристроить их здесь так хорошо, как только сможет. /Ловко проведенная кампания./ Армия не испытывала недостатка в порохе после этого наказания. Тот, кто занял место покойного, не заставлял себя упрашивать, чтобы выдавать его. Но за всю эту кампанию он послужил разве что для [298] стрельбы по воробьям. Пиколомини после того, как подступил на пушечный выстрел к нашим линиям, удалился, не осмелившись ничего предпринять. Гравлин после этого больше не удержался и сдался 28 июля; мы еще на несколько дней задержались перед этим местом, чтобы восстановить его укрепления. Когда они были завершены, мы сделали вид, будто нацеливаемся на другие приморские города Фландрии, дабы стянуть все вражеские силы к этой стороне. Наши добрые друзья Голландцы удерживали тем временем море, но как бы не имея какого-либо особенного намерения. Испанцы попались на эти внешние признаки настолько, что они меньше всего об этом думали, когда увидели, как те напали на Гент. Они хотели было бежать его спасать, но прибыли туда слишком поздно и с сожалением понаблюдали лишь за его сдачей 7 сентября. /Как хорошо быть Мушкетером./ Для нас кампания закончилась взятием Аббатства Уатт и нескольких других Фортов, что враги позаботились укрепить. Это была последняя кампания, какую я прошел в рядах Гвардейцев, и, поступив в Мушкетеры примерно через месяц после моего прибытия в Париж, счел, что моя судьба обеспечена, поскольку я, наконец, добился того, чего более всего желал. Я не сумею выразить охватившую меня при этом радость. Я выставлял себя напоказ, как только мог, перед дамами, чья помощь не была мне безразлична с тех пор, как я явился из Беарна. Я рассчитывал даже составить себе состояние при их посредстве, так же, как и при посредстве оружия, и так как я был еще молод и не обладал всем опытом, какой могу иметь в настоящее время, моя надежда основывалась больше на добром мнении, какое я имел о себе самом, чем на всем остальном. Однако, если бы мне довелось все начать сначала, я бы не стал полностью полагаться на это. Какая бы добрая мина у меня ни была, существовало бесконечное число других и при Дворе, и в Париже, что вполне стоили моей. Итак, если я и имел некоторый успех до сих пор, то был обязан им скорее слабости, какую [299] находил у представительниц прекрасного пола, какой, да не будет им это нелестно, все они преисполнены, чем собственным так называемым качествам. Однако мне приходится признаться, к моему смущению, — у меня сложилась странная мысль обо всех женщинах вообще; я не верил, что хотя бы одна могла устоять против моих ухаживаний, и поскольку я нашел нескольких, находивших удовольствие в выслушивании моих любезностей, я подумал, что то же должно быть и со всеми другими. Тем не менее, мне стоило бы лишь вспомнить о моей Англичанке, чтобы изменить мнение. Но так как люди изобретательны в обмане самих себя, я ее просто вычеркивал из числа разумных женщин, когда о ней задумывался, или же приписывал неудачу малому опыту, какой я имел тогда, и какого, я был уверен, набрался вполне достаточно с того времени. /Тревиль противостоит другому Кардиналу./ Кардинал Мазарини упорствовал, однако, в своем желании заполучить Капитанство Мушкетеров для старшего из Манчини, кого уже начали замечать при Дворе. Он был хорошо сложен и обладал приятной миной, и в нем чувствовался человек знатного происхождения. Действительно, Дом Манчини не принадлежал к незначительным среди римской знати, хотя и не был обойден, как и сам Кардинал, злословием, вскоре поднявшемся против Его Преосвященства. Месье де Тревиль, кто потерял в покойном Короле свою единственную поддержку против нападок Кардинала де Ришелье, ни в чем не растерял своей гордости и верил, что после сопротивления такому человеку он еще прекрасно сможет выстоять против этого. Итак, он твердо держался против него, не желая прислушиваться ко всем его обещаниям. Он отвечал тем, кто разговаривал с ним от его имени, что эта Должность была ему дана, как награда за его добрые поступки, и он хотел бы сохранить ее на всю оставшуюся жизнь. Он был бы очень рад, если бы Его Величество, кого он еще не имел чести знать лично, так как, в самом деле, было невозможно, чтобы этот юный Принц знал [300] кого-либо лично в том возрасте, в каком он находился, он был бы очень рад, говорю я, когда бы Его Величество, найдя его удостоенным этого звания по его совершеннолетии, смог бы осведомиться о причинах, обязавших покойного Короля, его отца, предоставить его ему, чем кому-нибудь другому. Этот ответ вовсе не понравился Кардиналу, кто не видел другого, более подходящего поста, чем этот, для своего племянника, и кто хотел поместить его туда во что бы то ни стало. Он видел, что Король, совершенный ребенок, каким он и был, уже проявлял стремление к великим делам, а эта Рота имела все виды сделаться однажды его радостью, чем она и стала в действительности. Но Тревиль действовал с подобными же целями; у него был сын того же примерно возраста, что и Его Величество, и он, конечно, надеялся устроить его на свое место прежде, чем Бог отзовет его из этого мира. Тем не менее, Кардинал, объявив ему секретную войну, делал все, что мог, подле Королевы, дабы вынудить ее сместить того с его должности. Предлог, каким он воспользовался, был тот, что он имел множество друзей в Гвардии, и так как он был мэтром и там, и в своей собственной Роте, то было бы в его власти злоупотребить этим, когда ему заблагорассудится. Королева, всегда доверявшая Тревилю, не придала никакого значения этим подозрениям. Она помнила, как, никогда не примыкая ни к каким интригам, этот Офицер всегда демонстрировал свою верность нерушимой привязанностью к особе Короля. Министр еще недостаточно прочно обосновался подле этой Принцессы, чтобы заставить ее прислушаться к его советам. Итак, сделав вид, будто все, что он говорил, было лишь следствием его рвения, он отложил продолжение этого дела до более благоприятного времени. Он с большой заботой, однако, замечал Ее Величеству обо всем, что могло бы выступить в защиту его цели; и так как Тревиль был человеком открытым, считавшим себя вне всяких [301] подозрений по причине своей преданности, тот пытался интерпретировать во зло множество его поступков, что были не только совершенно невинны, но еще и исходили из самых добрых побуждений. Вся наша Рота знала об этом из нескольких слов, что Месье де Тревиль не смог удержать, и так как не было ни одного Мушкетера, кто бы его не обожал, если случалось одному из нас оказаться на дороге, по какой проходил Кардинал, он отворачивался, чтобы не быть обязанным воздавать ему должных знаков почтения. Кое-кто обратил на это внимание Его Преосвященства, но он, как ловкий политик, притворился, будто не придает этому никакого значения. Он знал, что если покажет, что все это ему известно, он будет принужден выказать определенное негодование. А он понимал, что такое поведение возбудит лишь отвращение этой Роты к его племяннику и станет верным средством, если он когда-нибудь преуспеет в своих замыслах, доставить тому всеобщую ненависть, вместо дружбы. [302] Другие влюбленности и Разочарования Тем временем я влюбился в одну молодую знатную Даму, кто была довольно прелестна, но считала себя гораздо более прекрасной, чем была на самом деле. У нее была такая огромная слабость к лести, что ее близкие, знавшие о ее изъяне, пользовались им столь хорошо, что не было ни одного из них, кого бы она не обогатила. Их единственная заслуга состояла в том, что они умели ловко расточать ей любезности. Кто более ею восхищался и имел больше угодливости к ней, на того она и приветливее смотрела. Я вскоре узнал о ее слабости, так же, впрочем, как и другие, и так как я был влюблен, мне было ничуть не затруднительно довольно славно водвориться в ее душе. Мне не составляло никакого труда говорить ей, что она [303] была красива, поскольку она казалась такой в моих глазах. Наконец, хотя мне и не все нравилось из того, что она делала, я не упускал возможности действовать так, как если бы я и этим равно восхищался. Именно такой дорогой и надо было следовать, если я хотел и дальше быть ей приятным. /Молодая, красивая и богатая Дама./ Она была вдова и прожила всего лишь восемнадцать месяцев вместе со своим мужем. Он был убит и битве при Рокруа, и хотя она овдовела уже достаточно давно, чтобы подумать и о новом замужестве, мысль об этом еще не являлась ей, потому что она не была слишком счастлива с первым мужем. Он имел любовницу, когда женился на ней, и продолжал посещать ее после свадьбы; для нее это было тем более чувствительно, что она обладала добрым мнением о себе самой. Она верила, и с полным правом, что заслуживала всей его нежности; потому столь малая справедливость, какую он ей воздавал, заставила бы ее, без сомнения, никогда больше не рисковать, дабы не оказаться снова в подобной ситуации, если бы она могла воздержаться от выслушивания комплиментов. Было бы опасно связаться с такой женщиной, и здесь наверняка нашелся бы камень преткновения для ревнивого мужчины. Но так как я не чувствовал за собой никакой склонности к столь роковой страсти для покоя людей, я продолжал мои усилия в надежде присовокупить ее богатства к моей нищете. Дама была необычайно богата, и это качество нравилось мне ничуть не меньше, чем ее красота, хотя я и не был безразличен к последней. Я рассчитывал к тому же, если она когда-нибудь сделается моей женой, вскоре отучить ее от всех ее слабостей, особенно, обращаясь с ней настолько хорошо, что она легко и полностью доверится мне. Я был первым, осмелюсь сказать, кто заставил ее задуматься об изменении ее вдовьей участи на положение замужней женщины. Я приглянулся ей с самого начала. Я откровенно признался ей, — если она пожелает меня послушать, она всячески обеспечит мою судьбу; [304] итак, равно соединив признательность и любовь во мне, она может смело положиться на то, что я ее буду гораздо меньше любить, как муж, но скорее, как любовник. Она нашла искренность в моих речах. Я отличался от тех из моей страны, кто, поверить им, никогда не были бедны, и я охотно соглашался, что не следовало возлагать больших надежд на доходы, приходившие мне из Беарна. Итак, мои дела подле нее шли все лучше и лучше; я уже начал строить планы на будущую жизнь, когда мы поженимся, как вдруг увидел, как воздвигается жестокая война против меня. Она исходила не от моих соперников, хотя их было у меня значительное число, и даже особ знатнейшего происхождения и достаточно больших достоинств, чтобы вполне резонно нагнать на меня страху. Самым опасным из этих соперников был Граф де..., кто, как и я, хотел на ней жениться, и кто, кроме того, что был прекрасно сложен, обладал таким рангом при Дворе, что я рядом с ним просто тускнел. Но либо мне улыбалась фортуна, или же Дама прослышала о нем некоторую вещь, выставлявшую его в невыгодном свете, а именно, хотя он и имел видимую большую ценность для Дам, но его способности вовсе ей не отвечали, вот так оказалось, что маленький Гасконец восторжествовал над самыми знаменитыми куртизанами того времени. Но тогда, как я меньше всего об этом думал, гроза, о которой я говорил, сгустилась над моей головой и не замедлила меня поразить. Близкие Дамы, поняв, что стоит ей выйти замуж, как ее благодеяния для них иссякнут, тут же начали подстраивать мне все те злые шутки, какие они были в состоянии выдумать, и преуспели в этом даже чересчур хорошо. Один говорил ей, что я был ветренником всю мою жизнь и останусь таковым, пока живу, она прекрасно знала, какую ей это принесло печаль во времена ее первого мужа, и ей придется не меньше страдать, если она будет достаточно безумна, чтобы выйти за меня. Второй сказал ей, будто я женился на моей [305] первой любовнице, а третий, что Англичанка запрезирала меня только потому, что во мне было больше внешности, чем толку; якобы мы были в самых хороших отношениях, но едва она меня узнала короче, как сочла за благо от меня отделаться. /Еще одна горничная./ Из всех этих обвинений, одинаково ложных, лишь первое произвело на нее какое-то впечатление. Услышав разговоры о тех, кто имеет легкомысленный темперамент, она испугалась, как бы я не вернулся к прежней манере жить тотчас после женитьбы на ней. В результате она начала держать меня в узде, таким образом мне не понадобилось много времени, чтобы заметить перемену в ее отношении ко мне; я спросил ее о причинах, но она не соизволила меня просветить. Так как я не знал, откуда исходил удар, и даже далеко об этом не догадывался, вместо того, чтобы применить необходимые средства, я совершил ошибку, сделавшую зло непоправимым. Я счел кстати с самого начала подкупить ее Демуазель, кто, по общему мнению, имела большую власть над ее душой. Эта девица происходила из довольно хорошего Дома, но ее отец натворил дурных дел, и она еще была очень счастлива в момент свадьбы ее госпожи поступить к ней в качестве камеристки. Это была брюнетка, достаточно пикантная, и так как она сохранила кое-что из того круга, откуда вышла, находились многие, кто, особа за особой, и отставляя в сторону все остальное, любили ее ничуть не меньше, чем ее госпожу. Эта девица, с тех пор, как поступила к ней, совсем недурно устроила свои дела, хотя она и жила при ней всего три года. Так как она изучила ее характер, то не преминула нащупать ее самую слабую струнку, и наговорила ей больше нежностей, чем самый страстный любовник, и ее любезности простирались так далеко, что, должно быть, заинтересованность имела крайнюю власть над ней, дабы заставлять ее ежедневно делать все то, что она делала. Она более не переносила, чтобы кто-либо оказывал услугу ее госпоже, по меньшей мере, когда бы она [306] была способна оказать ей ее сама. Она покидала ее не чаще, чем тень покидает тело, и так как скаредность вынуждала ее действовать так, без малейшей примеси дружбы, она поначалу принимала деньги, что я ей предлагал за оказание мне услуг подле ее госпожи. Она принимала уже и ее собственные в вознаграждение за ее внимательность, но с теми и с другими она принимала еще и деньги от всякого человеческого существа, потому что все, способное вытащить ее из нужды, в какой она себя видела, имело для нее невообразимое очарование. /Весьма ловкая Демуазель./ Если бы мой кошелек был достаточно туго набит, чтобы не иссякнуть так рано, я бы еще долго принадлежал к ее друзьям, поскольку у нее был добрый аппетит. Но ее скупость вскоре заставила меня увидеть его дно, а вместо обещанных мне ею услуг при ее госпоже, я очень скоро заметил, что у меня еще не было более опасного врага, чем она. Однажды, когда она улеглась вместе с ней, поскольку та обращалась с ней скорее как с сестрой, чем как с камеристкой, она принялась плакать и рыдать, как если бы потеряла всех своих родных. Ее госпожа тотчас спросила, что с ней такое, и эта девица, кто была большей мошенницей и большей интриганкой, чем я сумею сказать, сделала вид, будто все страдания мира не дают ей ответить. Другой потребовалось два или три раза повторить ей тот же вопрос, прежде чем она согласилась ее просветить. Наконец, уверившись в том, что достаточно хорошо сыграла свой персонаж, она ей ответила — близится день, когда та возьмет себе нового мужа, и она не могла подумать об этом, не умирая от горя. Она вновь разрыдалась, или, по крайней мере, сделала такой вид, и эти фальшивые всхлипы уверили ее госпожу, что ее печаль исходила лишь от дружбы к ней, и та настолько была ей благодарна, что нежно ее обняла. Утешая ее, та даже сказала, что я не так уж целиком овладею ее сердцем, чтобы в нем не осталось какого-нибудь места и для нее. Эта девица, обладавшая таким же разумом, как [307] и злостью, и бывшая еще более злобной, чем приятной, возразила ей, что если она так скорбит, то это гораздо меньше из-за нее самой, чем по поводу ее госпожи; если бы она вышла замуж за кого-нибудь другого, а не за меня, она бы так не расстраивалась, поскольку, по меньшей мере, тогда бы она наверняка увидела бы ее любимой, как та того и заслуживала. Она не сказала ей ничего больше, потому что прекрасно знала — самые длинные речи не всегда содержат самый смертоносный яд. Неизбежно ее госпожа вскоре спросила, что она хотела этим сказать. Эта девица, кто, дабы лучше сыграть свою роль, притворялась до сих пор, будто принимает мою сторону, сказала ей тогда — если ее положение позволяет ей еще броситься к ее ногам, она это сделает, не теряя времени, с мольбой о прощении за ее ошибку, за то, что поддерживала меня, когда ей говорили, якобы сразу же после свадьбы я ей буду неверен, за ее мысли о том, что выступавшие с этим обвинением против меня хотели меня устранить или причинить мне зло; теперь она изменила мнение; я оказался еще большим негодяем, чем могли бы об этом сказать, и, не откладывая на дальнейшее, она предпочла бы скорее умыть перед ней руки, чем стать причиной непоправимого несчастья лишь из-за того, что не пожелала признать правду. Говорить таким образом означало говорить без прикрас. Она, однако, не вложила еще всей дозы отравы, дабы добиться желанного результата; и эта доза состояла в раскрытии перед ней причин такой перемены в ее поведении. Она ей сказала, что я столь мало скрывал степень моего мошенничества, что обратился прямо к ней для начала моих измен; я хотел заставить ее поверить, будто бы только ей принадлежит мое сердце, она же притворно выслушала меня лишь для того, чтобы ее предупредить; и когда та пожелает, она предоставит ей возможность услышать эту правду ее собственными ушами. Ее слова прозвучали громовым раскатом для этой Дамы. Она меня любила; потому она почувствовала [308] при этом большое горе. Она не подала никакого вида, потому что ей показалось бесславным выказывать такую склонность к столь недостойному человеку. Однако, если бы темнота не скрыла ее лица, эта девица без особого труда раскрыла бы все, что происходило в ее сердце. Она заметила, тем не менее, в какое изумление привели ее эти слова. Дама замерла в совершенной растерянности и после довольно долгой паузы спросила ее о подробностях, какие уже не позволили бы ей сомневаться в том, что она услышала. Не следует бегать за двумя зайцами разом. Эта девица, обвинившая меня в мошенничестве, дабы лучше прикрыть свое и лучше злоупотреблять доверием госпожи, прикинулась несколько дней назад, будто не может больше помешать себе признать мои достоинства и быть ими сраженной. Я был весьма изумлен, услышав от нее подобные речи; она всегда представлялась мне очень мудрой и была такой на самом деле. Но говорила она со мной в такой манере вовсе не по склонности, но чтобы навсегда сохранить ту же власть над душой ее госпожи. Она намеревалась, заманив меня в сети, столь ловко ею для меня расставленные, заставить ее порвать наши отношения, причем так, чтобы я никогда не смог восстановить их. Она слишком хорошо в этом преуспела — я позволил себе, то ли из любезности, или же из страха, как бы не нажить себе врага, заверить ее, что если она меня любила, то и я ее любил не меньше. Даже вовсе не от меня зависело, что я не доказал ей этого более ощутимыми знаками — светский обычай уверил меня, что я могу дать ей этот знак удовлетворения, никоим образом не нарушая моей обязанности к ее госпоже. Она была слишком мудра, не позволив мне это, и слишком зла, убедив меня в том, что ее отказ не должен лишать меня всякой надежды лучше преуспеть в другой раз. Мы остановились на этом в тот день, но когда, движимый силой моего темперамента, а немного и гордостью, я заговорил с ней в том [310] же тоне, как только увидел ее в следующий раз, мне очень скоро пришлось в этом раскаяться. Я не мог бы более дурно выбрать для этого время, поскольку она предложила своей госпоже спрятаться за драпировкой, откуда та могла бы меня видеть и слышать без моего ведома. Эта Дама вышла из своего укрытия, и кто был действительно поражен, так это я, когда увидел ее перед своими глазами. Изумление сделало меня столь озадаченным, что я не догадался, какую со мной сыграли шутку; и когда бы меня застали за самым черным делом на свете, я не был бы более смущен. У меня не было сил произнести ни звука; таким образом, Дама осыпала меня тысячью упреков, а я не мог подобрать ни единого слова, чтобы извиниться. Наконец, полагаю, я так бы и остался немым, если бы она не закончила свою речь требованием, чтобы ноги моей больше не было в ее доме. Если бы я был только влюбленным, может быть, я бы ей подчинился, не осмелившись ответить; но так как речь шла о моем состоянии, а также о покое моего сердца, попытавшись убедить ее отречься от этого запрета, я взял слово и сказал ей все, что считал способным утихомирить ее гнев. Если бы я сказал правду, может быть, я бы и добился цели; но так как я находил недостойным честного человека похваляться заигрываниями ее камеристки, то промолчал об этом обстоятельстве, единственно способном оправдать меня в ее душе, и, возможно, раскрывшем бы ей всю злобу, какой она и вообразить себе не могла. Дама вышла из комнаты, не пожелав меня больше слушать, и так как все мое утешение могло зависеть теперь от ее Демуазели, хотя я и обвинял ее про себя, как причину моего несчастья (но не в том смысле, в каком она действительно ею была), я заклинал ее воспользоваться влиянием, какое она имела на душу своей госпожи, чтобы восстановить меня в ее добрых милостях. Она мне ответила, что ничего не сможет добиться после происшедшего; даже ей самой [311] потребуется посредник, дабы примирить ее с ней, поскольку она не припомнит, чтобы когда-нибудь видела ее в таком сильном гневе. Наконец, все, что я смог вытянуть из нее, так это согласие действовать в мою пользу, смотря по расположению, в каком она найдет свою госпожу. Я ничем не мог ей возразить, потому что находил ее правой, и даже верил, что Дама, должно быть, так же разгневана на нее, как и на меня. Легко угадать после всего, сказанного мной, что я тут же был принесен в жертву этой мошенницей. Она мне сказала несколько дней спустя, что у меня нет больше никакой надежды на возвращение милости ее госпожи, и, вместо желания мне простить, она не желает даже слышать, чтобы произносили мое имя. Я без труда в это поверил, потому что, когда я случайно встречался с ней в двух или трех домах, куда захаживал, она делала вид, будто мы едва знакомы. И больше она даже ногой не ступала туда из страха встретить меня там в другой раз; таким образом, видя, как я жестоко отставлен, я впал в такую меланхолию, что меня прихватила изнурительная лихорадка, странно меня обезобразившая. Я поверил, что должен показаться ей в этом состоянии, чтобы вызвать ее сострадание. Но произошло как раз обратное; Дама, не видя больше во мне ничего приятного, просто не смотрела на меня или, по меньшей мере, если она это и делала, то только для того, чтобы выразить мне еще большее презрение. Я почувствовал такую досаду, какую не сумею выразить, и хотя мне стоило большого труда успокоиться, что вот так я упустил мое состояние, я решил не сносить больше презрения этой Дамы, поскольку все равно ни к чему бы хорошему меня это не привело. Это много, когда можешь однажды преодолеть самого себя. Вскоре добиваешься и всего остального, что со мной, к счастью, и случилось. Я нашел, что должен презирать всех, кто презирает меня, и найдется достаточно женщин, чтобы утешить меня после этой. [312] /Везет в игре, не везет в любви./ Вот так я и излечился мало-помалу, и игра, какой я предавался и где продолжал находить поддержку, учитывая редкость заемных писем, приходивших мне из Беарна, немало способствовала моему выздоровлению. Я выиграл в триктрак за один сеанс у Маркиза де Горда, старшего сына Месье де Горда, Капитана Телохранителей, девятьсот пистолей. Он мне заплатил три сотни наличными, все, что имел при себе, и так как были весьма точны в те времена среди достойных людей в оплате того, что проигрывали на слово, остальные шесть сотен мне были отправлены на следующее же утро. Я прекрасно распорядился этими деньгами и в то же время завел множество друзей. Я много одолжил моим товарищам, у кого денег совсем не было, и Бемо, по-прежнему остававшийся в Гвардейцах, и живший не особенно зажиточно, прослышав о моей удаче, упросил меня обойтись и с ним, как с другими. Я охотно это сделал, хотя вовсе на него не полагался, и наши манеры жить, его и моя, были совершенно различны. Его доход был скуден, и часто видели, как он не умел отыскать единого су, чтобы сходить пообедать. Теперь, когда я об этом думаю и вижу его таким богатым, я не могу достаточно надивиться на капризы судьбы, или, скорее, божественного Провидения, получающего удовольствие, унижая одних и возвышая других, как только ему заблагорассудится. Так как, наконец, пока этот наживал себе огромное состояние, Граф де ла Сюз, большей частью земель которого тот владеет, впал в такую немыслимую бедность, что чуть было не вынужден был идти умирать в богадельню. Один, тем не менее, все равно истратит за день больше, чем другой за целый год; и когда даже я скажу в три раза больше, меня не смогут обвинить во лжи. /Обманутый обманщик./ Промотав таким образом часть моих денег, я воспользовался другой, чтобы попытаться продвинуться по службе. Я не забывал также ухаживать за Дамами, и так как не мог совершенно выбросить из головы ту, о ком столько наговорил, то вновь [313] свиделся с ее камеристкой и спросил, не вспоминала ли та обо мне. Ее ответ не был для меня более обнадеживающим, чем предыдущий. Я легко утешился, и, желая все-таки разделить постель с Демуазель, дабы возместить нанесенные мне ею убытки, был совсем поражен, увидев ее абсолютно другой, чем видел ее до сих пор. Она ответила мне, что я слишком поздно спохватился, стараясь ее завоевать, и после того, как я ей пренебрегал, мне не на что надеяться от нее. Я подумал, что она говорила так, лишь вынуждая меня проявить больше настойчивости, а так как в том возрасте, в каком я был, всегда влюбляешься в хорошенькую девицу, я без труда засвидетельствовал ей, что без ума от нее, только бы она пожелала меня послушать. Но поскольку она никогда меня не любила, как бы ни притворялась, была столь безразлична ко всем доказательствам, какие я мог ей предъявить, что мне уже вовсе нетрудно было признать, что с ней я оказался действительно без ума. (пер. М. Позднякова) |
|