|
МЕМУАРЫ МЕССИРА Д'АРТАНЬЯНАТОМ I ЧАСТЬ 10 Новая миссия в Англии/Кардинал де Ришелье или ссора из-за «Сида»./ Возвратившись из этой страны, я получил приказ направиться в Англию, где разыгрывались странные Трагедии. Этот народ, выгнав собственного Короля из его Столицы и дав ему несколько баталий, принудил его, наконец, к роковой неизбежности броситься в объятия Шотландцев. Он, кто должен бы им покровительствовать, был достаточно несчастлив попасть в такое положение, чтобы требовать их покровительства. Англичане, обычно обращавшиеся с этим Народом, как с варварами, едва увидели его в их руках, как решили его оттуда вытащить. Они договорились с кое-кем из главных Шотландцев, что те им его выдадут в обмен на добрую [402] сумму денег. Сделка осуществилась немедленно, и этот бедный Принц сделался пленником своих собственных подданных. Всегда приписывали причину этих беспорядков политике одного великого Министра, кто принимал близко к сердцу славу Государства, управление которым было ему доверено. Но если это и так, он потерял весьма много своего времени, когда хотел сойти за доброго человека, так же, как и за великого политика. Такое поведение вовсе не отвечает тому, что сказано в нескольких набожных книгах, какие он написал; но, может быть, он выпустил их на публику лишь для того, дабы показать, что у него было достаточно разума, чтобы сыграть все персонажи, какие пожелает. Например, мне вспоминается, как он сочинил также одну Комедию в ту же эпоху, и огорчение, что она не завоевала такого же успеха, как пьесы Корнеля, заставило его предпринять все, чтобы основанная им французская Академия осудила «Сида». Он думал — так как она обязана ему своим основанием, она с удовольствием засвидетельствует ему свою признательность слепым угодничеством. Но все произошло как раз наоборот; да настолько, что ему пришлось испытать неудовольствие увидеть себя ободранным еще и с этой стороны. /Кромвель./ Как бы там ни было, если заточение Короля и было событием невероятным, этот Народ не остановился и на этом. Раз уже решив действовать преступно против него и подчинить его своим законам, как мог быть им подчинен ничтожнейший между ними, он перешел от мыслей к поступкам. Кромвель, кто сделался знаменитым на все последующие поколения, поднявшись от положения простого дворянина до ранга Протектора трех Королевств, составляющих эту Корону, был уже как бы мэтром этой Нации. Он снискал себе это могущество какой-то волшебной ловкостью, а за ней последовало и почти единодушное согласие этого Народа. Он был одним из самых амбициозных людей в мире, но умел скрывать этот изъян под столь безупречной внешностью, [404] что сказали бы напротив — не существовало еще человека ни менее напыщенного, ни меньшего любителя пустых почестей. Наконец, казалось, настолько умело он играл своего персонажа, что преступная процедура, производившаяся против Его Величества британского, была ему абсолютно не по вкусу, хотя он и не требовал ничего лучшего, как увидеть его, сложившего голову на эшафоте. Дела обстояли таким образом, когда Королева, его жена, удалившаяся во Францию уже три или четыре года назад, умолила Королеву Мать употребить все ее влияние, дабы помешать, чтобы это злодейство, чей ход она прекрасно предвидела, не зашло гораздо дальше. Кардинал, превосходно себя чувствовавший, пока этот Народ копался в своих внутренних распрях, не позволявших ему вмешиваться в дела его соседей, не принимал чрезмерных забот до сих пор к тушению этого огня, хотя ему было не более трудно, чем Королеве Англии, предвидеть все его последствия. Но либо он не верил, что они могли зайти так далеко, как все увидели в самом скором времени, или же секретные пружины, что заставляют действовать большинство министров, вынуждали его закрывать глаза на все другие обстоятельства, непосредственно не влиявшие на благо Государства, что было ему поручено, он оставался зрителем всех этих трагедий, не задумываясь о том, что милосердие и даже интересы Короля не позволяли ему быть к ним столь безучастным. Он бы даже и не был разбужен от этой летаргии без настойчивых молений Королевы Англии. Эта Принцесса, совершенно естественно желавшая пустить в дело все средства, лишь бы не увидеть гибели Короля, ее мужа, переговорив несколько раз с Королевой Матерью и ее Министром, добилась, наконец, что снова посылали кого-то в эту страну попробовать приложить там последнее усилие. Некоторые уже побывали там без всякого результата; либо они имели секретные приказы делать все лишь наполовину, или же они [405] не находили там благоприятных расположений для успеха в их переговорах. Как бы там ни было, Его Преосвященство бросил глаз на меня, чтобы доверить мне дело столь великой важности; он отдал мне приказ явиться получить инструкции из его собственных уст. Не то, чтобы он не должен был отдавать мне их письменно, поскольку приказал Графу де Бриенну, Государственному Секретарю по иностранным Делам, их записать; но так как существовали определенные вещи, секрет которых он сохранял за собой, он не пожелал их ему доверить, и объяснил мне их с глазу на глаз. /Секретный Посредник./ Этот вояж не носил государственного характера, хотя я и ожидал этого поначалу. Я даже успел обрадоваться этому заранее, ничего и никому, разумеется, не сообщив. Поскольку я знал, что этот Министр пожелал держать в секрете место, куда мне надлежало явиться, и в самом деле, вместо того, чтобы об этом разгласить, он, напротив, захотел, чтобы я не только проник инкогнито в эту Страну, но еще и направился бы по совсем другой дороге, чем по той, что туда ведет. Ничего не стоило, таким образом, сбить со следа всех тех, кого бы разобрало любопытство по поводу моего пути; итак, вместо того, чтобы направить меня в сторону моря, он заставил меня обратиться к нему спиной. Я начал мою дорогу с Шампани, и, проехав через Седан, вручил письмо Месье де Фаберу, кто почти из ничтожества поднялся до достоинства Наместника этой провинции, тогда одной из самых значительных во всем Королевстве. Он имел странную репутацию, а именно, будто бы он во всякий день разговаривал с тем, кто зовется духом, и хотели верить, уж не знаю ради какого резона, якобы тот предупреждал его о будущем. Я знаю, впрочем, или почти что знаю, на чем это было основано; просто он всегда любил определенные книги, не слишком рекомендованные для чтения, и похвалялся, будто бы ему явилось видение, когда, он был в девяти или десяти лье от Парижа, в замке, принадлежавшем Герцогу [406] д'Эпернону. Я не сумею сказать точно, была ли эта его репутация верна или же нет. Это превосходит мои познания, и единственное, что я могу утверждать, так это то, что человек он был остроумный. Потому Кардинал де Ришелье, кто распорядился отдать ему это Наместничество, не предпринимал более ничего, не спросив предварительно его мнения. Кардинал Мазарини не делал поначалу ничего подобного; не то, чтобы он не знал почти все, на что тот был способен, но просто он хотел заполучить для себя или для кого-нибудь из своих ставленников его Наместничество над Седаном, как он сделал с должностью Тревиля. Фабер не пожелал ему его отдать, и это породило у Его Преосвященства мысль его погубить. Он даже решился на это тем более, что Фабер был в весьма хороших отношениях с Месье де Шавиньи, его отъявленным врагом. Фабер, распознавший его злонамеренность, не стал унывать по этому поводу. Так как мы живем во времена, когда вполне довольно заставить себя бояться и вовсе не заботиться потом стать для кого-то любимым, он воздерживался от поездок ко Двору из страха быть там арестованным. Он сделался маленьким королем в своем Наместничестве, как случалось тогда делать то же самое определенному числу Наместников. Кардинал был этим встревожен, и дабы воспрепятствовать ему броситься в объятия врагов, он изменил поведение по его поводу. Однако, так как он по-прежнему вынашивал те же замыслы на его счет, он старался завлечь его в Париж под самыми различными предлогами. Он все еще намеревался его там арестовать. Но Фабер, кто был ничуть не менее хитер, чем он сам, и у кого хватало добрых друзей при Дворе, дабы предупреждать его обо всем, что там происходило, никак не хотел выезжать из своего места, и он находил к тому добрые резоны — то ему докладывали, что если он удалится, враги воспользуются этим моментом для осады города, а то он сам затевал какое-либо предприятие, требовавшее его присутствия. [407] Кардинал прекрасно понял, что это означало, и рассудил, что было бы совсем некстати просить у него более полных объяснений. /Добрый Советчик./ Дела оставались в таком положении в течение некоторого времени, но, наконец, Фабер, желавший еще дальше распространить свой успех, видя, что если он захочет направиться этой дорогой, ему придется завоевать доверие этого Министра, изучил его характер, дабы получить возможность ухватить того за его слабую сторону. Он вскоре выяснил, что его всепоглощающей страстью была скупость, потому он ему предложил кое-какие средства уменьшить расходы на его гарнизон и кое-какие меры, дабы наши войска, опустошавшие страну точно так же, как это сделали бы враги, если бы они туда вошли, не продолжали их беспорядков; они сделались столь добрыми друзьями, что все стало теперь не так, как прежде. Кардинал ему писал регулярно во всякую неделю, и то ли он уверовал, что посредством духа, о котором я недавно говорил, тот был бы более способен, чем кто-либо другой, подать ему совет, но он начал подражать Кардиналу де Ришелье, то есть, консультироваться с ним обо всем, как это делал тот Министр. Я распознал их совершенное согласие, как только представил ему письмо, что Его Преосвященство передал мне для него. Поскольку после того, как он взглянул на меня, будто стараясь вырвать у меня хоть несколько слов, так как видел, что я смотрел в сторону, ничего ему не говоря, он меня спросил, рассчитываю ли я преуспеть в моем вояже. Я ему ответил, что не знаю, о каком вояже ему угодно было говорить, но он сказал, что я вовсе не должен был с ним хитрить, когда сам Месье Кардинал осведомил его обо всех делах; едва я убедился в том, что он говорил правду, как ответил ему, что не могу ручаться за мой будущий успех, и мог бы сказать лишь одно — я намерен употребить на его достижение все мои силы. Вы их там употребите,— сказал он мне, — в этом я совершенно убежден без всяких клятв с [408] вашей стороны. Но, или я сильно ошибаюсь, или же вы вернетесь, ничего не добившись — ваш вояж только поторопит осуществление дурных намерений этой нации против ее Короля, поскольку она не любит, чтобы иностранцы позволяли себе свободу вмешиваться в их дела. Я ему ответил — быть может, она дважды поостережется, прежде чем это сделает, поскольку она, без сомнения, будет опасаться, как бы у нас не установился мир с Испанцами, так же, как он был установлен с Германцами, и как бы две короны не обрушились потом на нее, когда она меньше всего будет об этом думать. Он мне возразил — поостеречься самому и не делать им подобной угрозы, поскольку это будет как раз самым верным средством все испортить; это заставит их заключить договор с Испанией, вовсе не желающей мира, и уже слишком ясно засвидетельствовавшей это, отказавшись войти в тот, что был подписан в Мюнстере. Этот отказ был продиктован единственной надеждой, что мы сами рассоримся внутри нашего Государства; и Испания не так уж неправа, веря в это, поскольку умонастроения предрасположены во Франции в такой манере, что при первом удобном случае мы увидим странные перевороты; Кардинал нанес безрассудный удар, когда распорядился арестовать Брусселя и его компаньонов, и он должен был бы предвидеть, чем это обернется; но, наконец, даже совершив ошибку, он должен был стоять на своем под угрозой смерти; выпустить же этих заключенных, как он и сделал, означало желать, чтобы тебе самому навязывали закон во всех обстоятельствах; он не замедлит убедиться в этом, и хотя гроза внешне и улеглась, он вскоре увидит, как она разбушуется вновь и станет в тысячу раз ужаснее, чем прежде. Что до остального, то Англичане были слишком близкими нашими соседями и имели слишком хороших шпионов у нас, чтобы не знать обо всех этих движениях; именно это придает им дерзости устраивать процесс своему Королю, именно это и приведет его к самой жалкой гибели. [409] Его рассуждение было весьма справедливо; так и Месье Кардинал шепнул мне на ухо перед тем, как я уехал, хорошенько остерегаться всего, когда я прибуду в эту Страну; если я увижу, что все там безнадежно для Его Величества британского, то я его оставлю погибать, как и другие, поскольку желать ему что-то гарантировать ничему бы не послужило. Более того, в какой бы манере ни разворачивались там события, я всегда должен думать о том, что интересы Короля и Государства не требовали особенно быстрого и надежного примирения умонастроений в этой Стране, чтобы они снова могли противостоять нашим внешним предприятиям. /Обходные пути./ Я задержался на два дня в Седане, где этот Наместник потчевал меня весьма отменными угощениями, хотя он и не содержал особенно деликатного стола, как делало множество других Наместников. Он думал скорее о составлении достояния своего семейства, впрочем, достаточно многочисленного, чтобы быть уверенным, что ему не доведется умереть без наследников. Я распрощался с ним, и, спустившись по Мезе до Льежа, переехал оттуда в Колонь (Имеется в виду Кельн. А. Засорин ), где рассчитывал найти их Курфюрста. Мне нужно было вручить ему письма от имени Его Преосвященства, но, не застав его там, я вынужден был поехать в Брюль, где он находился. Это загородный дом, принадлежащий тем, кто владеет этим Курфюршеством. Я справился с моим поручением, что было не так уж и трудно; это письмо не содержало ничего, кроме комплиментов, весьма, однако, заинтересованных, как все, что обычно делал этот Министр. Так как он предвидел нисколько не хуже, чем Фабер, что его судьба была не слишком обеспечена; после того, что произошло, он старался заручиться убежищем подле этого Курфюрста на случай, если в этом будет нужда. Тем не менее, так как он знал, что дары неплохо служат для поддержания дружбы, вместе с письмом я привез Курфюрсту изображение Святой Девы — подарок Его Преосвященству от Герцога Савойского. [410] Я простился с Курфюрстом после того, как два дня прожил при его Дворе, не имевшем ничего, достойного одобрения для суверенного Принца. Я даже нашел, что его манеры не слишком хорошо отвечали величию его происхождения. Он оставался целый день взаперти, никому не показываясь на глаза, и занимался там поисками философского камня, по меньшей мере, если верить тому, что о нем говорилось. Это было причиной того, что у него никогда не водилось ни единого су, поскольку, вместо того, чтобы жить, как подобало персоне его достоинства, он все свои доходы пускал в трубу. Не то, чтобы у него было недостаточно еды за столом, но все там было так дурно приготовлено, что, когда выезжаешь, как сделал я, из такого места, где все привыкли к столь славной кухне, как во Франции, можно смело сказать — они там просто помирали с голоду. Оттуда я явился в Брюссель, куда мог ехать наверняка, благодаря паспорту, что Его Преосвященство прислал мне в Брюль. Там я не виделся ни с кем, только переночевал и отправился в Остенде, где, как я выяснил, имелось судно, готовое отплыть в Англию. Это судно было устроено наполовину по-торговому, наполовину по-военному, и мы не сделали на нем более трех или четырех лье, как увидели другое судно под флагом Франции. Так как наше несло флаг Испании, едва они опознали одно другое, как приготовились, как с той, так и с другой стороны, к битве. Их силы были примерно равны, но буквально через один момент это равенство исчезло, поскольку мы увидели на горизонте некий корабль, спешивший к нам, будто за каким-то неотложным делом. Он был гораздо ближе к Французскому судну, чем к нашему, так что те могли намного раньше, чем мы, различить, чей он был. Он был испанским, и как только французы его опознали, они пустились наутек, вместо того, чтобы направиться к нам. Итак, два испанских судна пустились за ним в погоню; они даже подошли к нему так близко, что я было поверил, будто они его захватят. [411] Это глубоко меня опечалило, и горе отразилось на моем лице; в тот момент я не расслышал, как меня осыпали ругательствами, но вдруг получил удар палкой, что почти оглушил меня. Я повернул голову в направлении удара, пытаясь рассмотреть, кто это был столь дерзок, чтобы обойтись со мной таким образом, и увидел, что это был Капитан судна. Хотя я и надеяться не мог отомстить за себя, не поплатившись за это жизнью, тем не менее я взял в руку шпагу, чтобы всадить ее в его тело. Ничто бы не помогло ему ускользнуть от моего негодования, если бы он предусмотрительно не покинул меня. Когда его бегство вот так лишило меня противника, некий Кавалер испанской Мальты, человек одного из первых Домов во всей Андалузии, увидевший его жест, тотчас взял в руку шпагу, не для того, чтобы помочь мне убить того, кто меня оскорбил, но дабы помешать его солдатам, кому тот сказал меня убить, исполнить его команду. Он мне крикнул ничего не бояться, и он скорее погибнет, чем позволит этому грубияну еще больше измываться надо мной. /Морская битва./ Всеобщее почтение перед ним произвело такой эффект, что эти солдаты не посмели продолжать их предприятие. Даже пассажиры, довольно многочисленные на этом судне, приняли нашу сторону, чтобы помешать наносить нам оскорбления. Матросы, думавшие прежде лишь о том, как бы настигнуть французское судно, бросили их усилия и явились посмотреть, в чем было дело. Так как именно наше судно наиболее близко нагоняло француза, а другое, преследовавшее его, не было особенно легким на ходу, он воспользовался этой передышкой, чтобы спастись от опасности, и мы вскоре потеряли его из виду. Другое судно подошло к нам, дабы узнать, почему мы его не захватили. Они нашли нас вооруженными, одни против других, и застыли, совершенно потрясенные. Однако, когда тот, кто меня оскорбил, пожелал защитить свое поведение перед Капитаном корабля, этот последний сказал ему, что тот был не [412] кем иным, как грубияном, и он давно уже почитал его за такового; он был раздражен тем, что не мог немедленно оказать мне правосудия, но поскольку я плыл в Англию, он даст мне добрый совет — пожаловаться Послу Испании, кто сейчас же велит того арестовать. Я был не слишком доволен этим средством, я нашел его мало способным меня удовлетворить после нанесенного мне оскорбления. Я хотел, чтобы мне позволили проткнуть его шпагой или, по меньшей мере, изрезать ему лицо, как он распрекрасно того заслуживал. Но, наконец, увидев, что я только понапрасну растрачу силы и все равно никогда не получу позволения, я ответил тому, кто, казалось, был по-доброму настроен ко мне, что Посол, быть может, не будет знать, как взять этого скота, и таким образом я не получу вообще никакого удовлетворения. Он мне ответил, что тому так или иначе придется выгрузить его товары в каком-нибудь порту Англии; они были явно на счету каких-то английских торговцев; и вот там-то его и схватят. Однако он мне сказал, пытаясь меня утешить, что ничего хорошего и нельзя было ожидать от человека, вроде этого Капитана. Он был вероотступником и корсаром, и Его Католическое Величество никогда бы не принял его на службу, если бы не рекомендация одного из главных членов его Совета; покровительство, найденное им подле этого Министра, вовсе не заслуживало того, чтобы им хвастаться; тот добился его, лишь предложив ему рабыню, купленную им где-то в Берберии; теперь у этого Министра прошла его фантазия, и не следовало бояться, будто он будет покровительствовать ему и дальше. Этот Капитан, настолько же достойный человек, насколько другой был скотиной, сделав все возможное, дабы смирить мой гнев, предложил нам подняться на свой борт, Кавалеру Мальты и мне, после того, как пообещал мне, что сам будет моим переводчиком подле Посла Испании. Он направлялся в Лондон, и он нас туда доставил. [414] Мы прибыли туда, так сказать, не успев опомниться, настолько попутный ветер был нам благоприятен. Этот Капитан сдержал данное мне слово сразу же по прибытии. Он рассказал Послу все, что со мной приключилось, и потребовал у него правосудия от моего имени. Я был в большом затруднении, следовало ли мне идти к Послу, боясь, как бы мой визит не вызвал неодобрения Двора при настоящих отношениях двух Корон. Затруднение, в каком я находился, хотя и заняло мое сознание на некоторое время, но, в конце концов, я отделался от моих сомнений. Я решил, что визит, какой я ему нанесу, не имел ничего предосудительного по отношению к службе Короля. Итак, я явился его повидать и был им отлично принят; едва я поведал мою историю, как он уже вынес суждение, более выгодное для меня, чем я мог бы надеяться; затем он спросил, что я явился делать в этой стране. Он тотчас же заподозрил, как я признал это позже, что я был послан по поручению Двора, и по тому, как он оглядывал меня с ног до головы, я понял, как бы ему хотелось сделаться волшебником, чтобы узнать мои мысли. Я обманул его, и дабы он не мог ничего опасаться, ответил ему, что некое дело во Франции обязало меня оттуда выехать; я бился против одного из моих родственников, и так как дуэли там запрещены под угрозой тяжких наказаний, я не имел никакого покоя, пока не добрался до надежного места. Как я ни старался скрыть, кем я на самом деле был, я так и не смог его уверить в небылице. Он расспросил меня обо всех подробностях моей так называемой битвы. Я не готовил заранее мою ложь, по крайней мере, как должен был бы это сделать, чтобы не показаться лжецом; потому, когда я рассказал ему первое, что пришло мне на ум, ему не составило труда узнать, что все это было враньем, поскольку у него были люди на местах; они-то и доложили ему правду. [415] Я нашел, однако, обстоятельства столь безнадежными для успеха моего посредничества, что, следуя полученным инструкциям, счел некстати замолвить о нем хоть единое слово. Совсем напротив, я старался втереться в доверие к Кромвелю, для кого у меня имелись верительные грамоты. Так как он был лукавым политиканом, он рассылал шпионов по всей стране, и они отдавали ему отчет обо всех тех, кто въезжал или выезжал из Англии, лишь бы они казались подозрительными. Так он узнал о моем появлении в тот же самый день, когда я ступил на эту землю. Более того, так как с тех пор протекла целая неделя, и у него не осталось никаких сомнений, что если я настолько затягиваю с визитом к нему, значит, я что-то заранее изучаю, я сделался для него еще более подозрительным, чем был для Посла. Он поостерегся мне это выразить и, напротив, обошелся со мной с сердечностью, способной обмануть гораздо большего, хитреца, чем я; он мне сказал, что весьма обязан Месье Кардиналу за предложение услуг, какие тот желал бы ему оказать; он будет иметь честь сам ему написать, и так как он никогда так хорошо не засвидетельствует в письме признательность, достойную его доброты, он будет мне крайне благодарен, если я пожелаю высказать ему ее еще и на словах. /Встреча с Кромвелем./ Он сопроводил эту столь услужливую фразу бриллиантом, что вполне мог бы стоить две сотни пистолей. Он пожелал, чтобы я его принял, и я не захотел от него отказаться, из страха, как бы Месье Кардинал не нашел это дурным. Это лишило бы меня последних подозрений, если предположить, что они у меня были прежде. Однако, будто все сговаривались меня обмануть, как со стороны Посла, так и с этой стороны, это Превосходительство приказал арестовать оскорбившего меня Капитана, как только стало известно, что произошло в Грейвзенде. Он велел мне передать в то же время, что свершит доброе и краткое правосудие, и я не мог в этом усомниться, поскольку, действительно, он приказал [416] посадить того в тюрьму. Правда, против него имелись и другие жалобы, кроме моей, не меньше заслуживавшие, чтобы из него сделали назидательный пример, как и за то, что он выкинул против меня. Однако, хотя все эти почести и утешили меня в моей явной неудаче, но вместо того, чтобы погрузиться на пакетбот и возвратиться в Кале, как намеревался прежде, я нанял специальную барку между Дувром и тем местом, где стоят две башни, что моряки называют обычно двумя сестрами. Я это сделал по приказу Месье Кардинала; он не только написал мне поступить именно так, но еще приказал высадиться подле Булони, в одной бухте, ее названия я сейчас уже не припомню. Он меня уведомил, что там я найду новости от него, и чтобы я не преминул исполнить от точки до точки все его наставления. Я не позаботился о сокрытии моего отъезда, поскольку не верил, будто что бы то ни было меня к этому обязывало. Но едва я уехал из Лондона, как Кромвель, с одной стороны, и Посол, с другой, снарядили в дорогу людей, чтобы меня похитить. Они не сомневались, что я должен был отправиться по пути к Дувру и не сходить с него вплоть до прибытия; но так как у меня был приказ заручиться баркой и направиться туда, куда мне велено было плыть, они меня потеряли по дороге. Они узнали, что я заключил сделку с одним судохозяином и удалился в сторону Булони. Они подыскали себе другого, каждый со своей стороны, чтобы опередить меня, если возможно; но они потратили время на поиски, пока не нашли, что им было нужно, и я уже был в безопасности на земле, когда они еще находились более, чем за три лье от меня. Так как эти две барки следовали тем же курсом, каким прошел и я, и искали они обе одну и ту же вещь, едва они завидели одна другую, как сочли, что это как раз то, за чем они гнались. Итак, они пошли на сближение одна с другой, и так как все они были вооружены мушкетами, только они приблизились на расстояние выстрела, как начали палить друг в друга безо всякой пощады. [417] Я еще был на берегу, но не знал, что бы это могло означать. За первым залпом последовал другой, потом они пошли на абордаж и тогда лишь увидели, хорошенько разглядев одни других, что там и следа не было того, что они искали. Они насчитали по двое или трое человек убитых с каждой стороны, и, вдобавок ко всему, один из судохозяев был ранен пулей навылет. Этот судохозяин явился сделать перевязку в то самое место, где находился я, и так как он меня не знал, и его спросили, ради какого резона передрались люди, что были вместе с ним, он наивно рассказал все, что об этом знал. /Отвратительная миссия./ Я был в восторге, что так славно выкрутился. Я нашел там приказы, о каких говорил мне Месье Кардинал, и так как надо было снова выйти в море, счел за лучшее дождаться, пока эти люди удалятся, дабы не попасть им в руки. Отправленные мне приказы состояли в том, чтобы взять на борт испанского шпиона, кто явился подстрекать к беспорядкам Парламент, и бросить его в море, прежде чем вернуться, когда мы будем в четырех или пяти лье от рейда. Так как он не требовал ничего, кроме моего свидетельства, и я не должен был принимать ни малейшего участия в казни, я счел, что не мог ему не подчиниться. Он отправил этого бедного мерзавца на место, не объявив ему столь жестокого приказа. Напротив, его заверили, будто он возвратится в свою страну. Я не знаю, что он думал по дороге, поскольку не здесь проходил самый короткий путь. Но, наконец, когда отплыли на полу-лье от берега, и не боялись больше, что он огласит воздух своими жалобами, не притворялись больше и сказали ему его приговор. Он был страшно поражен этой новостью и сильно кричал против совершенной с ним несправедливости. Она не была, однако, особенно великой, и он наверняка заслужил смерть, поскольку человеческое право не позволяет делать то, что он сделал. Он, тем не менее, заявлял обратное, и поскольку был отправлен некой Властью, с ним не могли обращаться ни как с [418] предателем, ни как со шпионом. Но, как бы он ни протестовал против своего приговора, ему надо было пройти через это. Итак, он с этим смирился, видя, что для него это было неизбежностью, и так как те, кто его сопровождали, взяли с собой исповедника, он покаялся в грехах, потом претерпел свою казнь с большей стойкостью, чем выказал сначала. Я возвратился затем туда, откуда явился, и, сев в почтовый экипаж за лье оттуда, проехал через Булонь, где не преминул повидать Месье Домона, кто был Наместником как этого города, так и всей округи. Довольно было того, что я принадлежал к людям Кардинала, чтобы быть у него прекрасно принятым. Это был человек сугубо политичный и сугубо преданный власти. Он волшебно меня угостил, и, отдохнув там до следующего полудня, я снова сел в почтовый экипаж и прибыл ко Двору, что был еще в Париже. Королева Англии, долгое время не получавшая новостей от Короля, ее мужа, и крайне этим опечаленная, узнав, что я вернулся из этой страны, послала мне сказать, так как я имел честь быть с ней знакомым, что она будет счастлива со мной побеседовать. Так как ничего хорошего я не мог ей сказать, я подумал сначала притвориться больным, лишь бы не быть обязанным туда идти; но, рассудив, что так не может продолжаться вечно, и, кроме того, она непременно отправит кого-нибудь ко мне, я решился ей подчиниться. Итак, я туда явился, но, не говоря ей всего, что знал, я настолько замаскировал настоящее положение вещей, что она не узнала ничего нового. Я ей сказал, что Короля так плотно охраняют в течение двух или трех месяцев, что говорить о его положении можно лишь предположительно; я видел в этой стране Милорда Монтегю и некоторых других из его самых верных слуг; они так же этим удручены, как и она, а этот Милорд переодел своего племянника, чтобы можно было надежнее приблизиться [419] к Королю, но тот был схвачен на месте и посажен в тюрьму. /Казнь Короля Англии./ Это обстоятельство было мне чрезвычайно выгодно для того, чтобы уверить ее в том, что я говорил, но так как эта Принцесса была бесконечно проницательна, она сказала мне, что она погибла, а по той манере, в какой я с ней говорил, она прекрасно поняла, что покончено также и с Королем, ее супругом. Я постарался, как мог, успокоить ее тревоги, но так как у человека часто появляется тайное предчувствие его несчастья, она горько плакала, и ни я, и никто из ее окружения никак не могли ее утешить. Она не так уж была и неправа, рассудив, что дела ее плохи; и в самом деле, Англичане дошли до такой степени злодейства, что заставили их Короля появиться на скамье подсудимых, чтобы дать там отчет в своих поступках; видели никогда невиданное до сих пор, такое, о чем даже никогда не слыхано было прежде, видели, говорю я, как подданные выдали себя за судей их Государя и приговорили его к смерти. Вся Европа была не просто удивлена столь гнусным отцеубийством, но еще и странно застонала. Однако никто не взялся за него отомстить, по крайней мере, соседние Могущества, поскольку большая их часть вела войну между собой, а были даже и такие, что были обременены, так же, как и Англия, гражданскими войнами. Мы, к несчастью, принадлежали к их числу, и баррикады Парижа произвели столь страшное действие, что, как со стороны Двора, так и со стороны Народа, имелись все вообразимые предрасположенности к смуте, что, по всей видимости, не погасла бы особенно скоро. Королева Мать была в отчаянии от того, что ее принудили, можно сказать, с кинжалом к горлу, вернуть свободу человеку, кого Совет Короля, ее сына, нашел достаточно виновным, чтобы у него ее отнять. Народ со своей стороны, опершись в его бунте на Парламент, надувался спесью, видя, как его увенчали выгодным успехом, вместо положенной кары, и был готов к любому неповиновению. [420] Парламент Парижа и начало Фронды Двор не осмеливался больше выпускать Эдикты без того, чтобы Народ не находил им возражений; а так как нужды Государства требовали выпускать их ежедневно, или по крайней мере, Министр с легкой совестью в этом уверял, во всякий день в Парламент представлялись Ходатайства, дабы не терпеть больше такого вспарывания глотки всему Королевству ради обогащения одного человека, чья скупость была такова, что он никогда не будет доволен, пока не разжиреет на крови всего Народа. Этим достаточно указывали на Кардинала Мазарини, чьи бережливые настроения, если не называть их чем-нибудь похуже, вызывали всеобщую яростную неприязнь. Когда же оказалось недостаточным такое объяснение, чтобы его узнали, вскоре его назвали формально, дабы ни у кого больше не оставалось сомнений. [421] Парламент был в восторге, что таким образом обращались к нему, дабы он служил посредником между Королем и его Народом. Некоторые члены этого Корпуса, обладавшие добрым аппетитом, сочли, что это даст им средство обделать их делишки, но так как Кардинал не был особенным либералом, они вскоре увидели, что им придется многое уступить, если они хотели положиться на это. Те, кто заметили, что им надо заставить себя бояться, дабы вырвать у него хоть что-нибудь, изменили тогда свою тактику и начали отделять его от всего остального, что подавало повод к ропоту. Они обвинили его в преднамеренном затягивании войны ради личных интересов, а так как они не могли доказать это по поводу войны во Фландрии, то обратились к тому, что происходило в Германии между Сервиеном и его коллегами, дабы знание о прошлом послужило предубеждением для того, что осуществлялось в настоящее время. Они составили еще множество других обвинений против него, и так как. это означало протрубить призыв к гражданской войне, Кардинал решил их опередить. /Король выезжает в Сен-Жермен-ан-Лэ/ Королева Мать сама была к этому предрасположена. Итак, в Крещенский сочельник эта Принцесса вывезла из Парижа Короля, ее сына, кому Кардинал дал уже странные впечатления об этом городе; она удалилась в Сен-Жермен-ан-Лэ, замок, расположенный на вершине горы, омываемой у подножья водами Сены. Там ни о чем больше не говорили, как об осаде этих бунтовщиков, и Месье Принц де Конде, кто не считал ничего для себя невозможным, пообещал это Королеве, или, по меньшей мере, их блокировать, хотя у него и не было более десяти-двенадцати тысяч человек для столь огромного предприятия. Парламент был бы весьма удивлен известиями о таком намерении, если бы он не предвидел его заранее. Однако, так как все их предвидение не доходило до такой степени, чтобы заготавливать впрок продовольствие для такого громадного Народа, [422] а кроме всего прочего, это было бы даже и абсолютно невозможно, он счел, что сделает лучше, если поищет примирения, а не будет подвергаться упрекам, неизбежным для него, если бы он стал причиной народной гибели. Множество бедных людей, кому предстояло много страдать, было действительно ни при чем в тех секретных движениях, что всех их заставляли действовать. Голод наступал на них, и не могло быть никакого сомнения, в какой манере разовьются события. Поскольку, наконец, так как столь огромное население перебивается обычно лишь со дня на день, было не только совершенно ясно, что когда ему не будет хватать хлеба, оно тотчас обвинит Парламент, но еще, может быть, оно сделает его за это ответственным. Вот эти соображения и обязывали этот Корпус не подталкивать события так далеко, как кое-каким из его членов очень бы хотелось. К тому же наиболее мудрые были бы рады оправдаться во множестве вещей, в каких их обвиняли. Самые зоркие говорили, что во все их собрания входило больше происков и амбиций, чем рвения об общественном благе. Итак, они отрядили кое-кого из них в Сен-Жермен, с предложением вернуться к исполнению долга на определенных условиях, тем не менее, еще показывавших, что если они и не хотели стать полноправными мэтрами, то по меньшей мере, не думали уступать тому, кто должен им быть. Это не понравилось Королеве Матери; она была предупреждена еще до их отбытия из Парижа, какие предложения они намеревались ей сделать. Итак, когда их выпроводили, не пожелав даже выслушать, Парламент настолько вознегодовал, что выдал решение против Кардинала. Он был объявлен там врагом Государства, и в таком качестве недостойным того места, какое занимал. Этот корпус в то же время отдал приказ охранять город, а так как это не могло осуществиться без войск, он объявил о нескольких новых мобилизациях, как в Кавалерию, так и в Пехоту. [423] Месье де Лонгвиль, недавно прибывший из Мюнстера, где находился во главе ваших Полномочных министров, скорее по причине его происхождения, чем заслуг, вместе того, чтобы выразить признательность за милость Двора, выбравшего его, а не кого-либо другого для столь важного поста, первым же заявил себя его Противником. Он покинул Сен-Жермен, куда поначалу последовал за Королем, и явился предложить свои услуги Парламенту. Этот Корпус их с радостью принял, а так как его неповиновение послужило примером для нескольких других Вельмож, он заявил, поскольку его ранг при Дворе был выше, чем у них, что его предложения службы этому Корпусу могут быть действительны лишь при возведении его в звание Генералиссимуса его армий, хотя обязан был уступить его другому, кто был еще более знатен, чем он. /Со шпагой вместо креста./ Принц де Конти, или соблазнившись поменять свой крест на шпагу, поскольку он был Аббатом Сен-Дени, или, может быть, отправленный Принцем де Конде, его братом, дабы получить еще через его посредничество немного влияния на Парламент, что он сам подрастерял, объявив себя его противником, также явился в Париж с теми же намерениями, как и Герцог де Лонгвиль. Таким образом, он привел к согласию нескольких Герцогов и некоторых других знатных персон, не желавших подчиняться Герцогу де Лонгвилю. Они требовали предварительно взглянуть на грамоту, какой похвалялся его Дом, и что давала ему право следовать непосредственно за Принцами крови. Они не верили, будто эта претензия настолько надежно обоснована, что они не могли бы ее оспорить, особенно, когда они не видели, чтобы он пользовался ею при Дворе, где они наблюдали всякий день, как Принцы Савойского и Лотарингского Домов оспаривали у него первенство. А так как Герцоги настаивали на том, что они никогда не уступали тем, то соответственно они не должны были уступать ему. Но, если таковы были их претензии, Маршал де ла Мотт Уданкур, кто [424] был недоволен Кардиналом, и кто с намерением отомстить за себя, поскольку тот засадил его в тюрьму, откуда он с трудом выбрался, тоже явился предложить свою голову и шпагу Парламенту и выдвинул претив них свое право, казалось, гораздо более обоснованное. Он заявил, что их титулы Герцогов никак не могли равняться его званию, когда речь шла о Командовании армией, и что Маршалы Франции были несравненно выше их с этой точки зрения. Наконец, все эти различные претензии, может быть, послужили бы причиной еще и другой войны, кроме той, что готова была разгореться, когда Принц де Конти всех их привел к согласию своим прибытием. Те, кто оспаривали это командование у Герцога де Лонгвиля, не осмелились оспаривать у истинного Принца крови то, что они готовы были отстаивать один против другого со шпагами в руке. Итак, когда заканчивалось это разногласие, Месье Кардинал сказал мне приготовиться к возвращению в Англию. Я взял на себя свободу напомнить ему, что я был подозрителен Кромвелю, кто намного увеличил свое могущество со дня зловещей смерти Карла I. Этот человек, ставший одним из самых великих политиков, когда-либо существовавших в Европе, после того, как узнал на опыте, что Англичане были способны предпринять все, что угодно, лишь бы сохранить их. свободу, заставил их уничтожить звание Короля, под чьим правлением они всегда жили, дабы заявить, якобы у них отныне Республика. Он настолько их обольстил, что они чуть ли не целовали следы его шагов и не раздирали его одеяния на куски, чтобы наделать из них себе столько же реликвий. Действительно, никогда не видано было столь великой дружбы к человеку, как та, что этот Народ проявлял к нему поначалу. Он сделал еще и гораздо больше в их пользу. Так как простой Народ, освободившись из-под королевской власти, рассматривал, как своего рода рабство, влияние Высшей Палаты в Парламенте, он устранил ее, как уже сделал с Королевством. Невозможно передать, какими [425] благословениями осыпало его население. Оно устраивало иллюминации в течение нескольких дней, и так как его встречали восторженными воплями каждый раз, когда он появлялся на публике, Его Преосвященство счел его способным с этих пор преуспевать во всем, что он пожелает предпринять. /Отъезд в Англию./ Эта мысль, вместе с той, что явилась ему в то же время, завязать тесную дружбу с Кромвелем, стали причиной того приказа, о каком я только что сказал. Он обратил внимание на мой ответ по этому поводу, и так как знал, что меня преследовали люди этого нового тирана, так же, как и Посла Испании, мое замечание, может быть, и произвело бы на него какое-нибудь впечатление, если бы он не считал меня более способным, чем кто-либо другой, приспосабливаться к этой стране. Он собирался не только отправить комплименты Кромвелю по поводу его могущества, увеличивавшегося день ото дня, но еще и выявить тех, кто пользовался наибольшим влиянием подле него, дабы расположить их к себе своей щедростью. Итак, он дал мне заемные письма на двадцать тысяч экю, сказав, что если мне потребуется больше для исполнения его распоряжений, мне стоит лишь предупредить его, и он мне их немедленно вышлет. Вот почему ничто не должно было мне помешать делать авансы вплоть до той суммы, какую я найду необходимой им пообещать. Я поехал, как бы против собственной воли, в эту страну. Едва Кромвель меня увидел, как он меня узнал. Он тотчас спросил, не обману ли я его и теперь, как в прошлый раз, и добавил, что мне здорово повезло вырваться из его рук; если бы я попался ему при тех обстоятельствах, он бы не мог сказать, в какой манере он бы со мной обошелся, потому что это бы зависело от тысячи вещей; он мне прощает в настоящее время, когда нет больше опасности, особенно, если я ему сообщу, что я снова явился делать в Англии. Кромвель, говорил со мной с такой добротой и сердечностью, что я решил наивно признаться ему [426] во всех делах. Я не принял предосторожностей, что при этом я отступлю от того характера, в какой я преобразился. Я прекрасно знал, однако, по портрету, составленному человеком этого века, будто бы имевшим много разума, что народный Министр, вместо того, чтобы строить из себя персонаж, какой я намеревался изобразить, должен скорее уметь врать со значительным видом. Это, по меньшей мере, определение, какое он дает, и оно недурно придумано по отношению к персонажу, что большинство тех, кто берутся за подобные поручения, разыгрывают во всякий день на глазах у всей Европы. Итак, освободив себя от всей этой политики, даже если я и считал ее неотделимой от моего достоинства, я сказал Кромвелю, что он не был неправ, заподозрив, что я был чем-то другим, нежели представлялся, поскольку в первый раз я действительно явился с другим намерением, чем сделать ему простой комплимент; я имел приказ выяснить, в каком состоянии находились дела Карла, и вести себя в соответствии с тем, что мне о них удастся узнать; он не должен бы находить мое поведение дурным, поскольку если он поставит себя на место Месье Кардинала, то признает, что не сделал бы меньше, чем тот. /В узком кругу с Кромвелем./ Ему понравилось мое простодушие, и он мне сказал, — насколько лучше можно сделать дела своего Мэтра в согласии с правдой, как это сделал я, чем стараясь их замаскировать; он пожелал быть одним из моих друзей при условии, что я буду принадлежать к числу его друзей; он просит в этом моего слова, так как убежден, — когда я его ему дам, я его не нарушу. Я счел себя крайне польщенным такой манерой поведения и сказал ему, что вовсе не в моей дружбе я осмелюсь его заверить, но в глубочайшем почтении; он мне весьма учтиво ответил, чтобы я оставил за дверью почтение, и предоставил ему то, о чем он меня просил. Я постарался ответом, исполненным уважения и смирения, не нарушить его доброго мнения обо мне. Наконец, эта встреча меня бесконечно [427] удовлетворила, и я попытался воспользоваться честью, какой он меня удостоил, чтобы предложить ему то, что Месье Кардинал мне порекомендовал. Я сказал ему о страсти, с какой Его Преосвященство желал бы стать одним из его друзей, а она была такова, что он не упустит ни малейшего случая ее доказать. Он мне ответил, рассмеявшись, что я исполнял мой долг, пытаясь его в этом убедить, и если бы он захотел исполнить свой, он бы мне посоветовал не настолько уж доверяться слову Кардинала, чтобы служить ему заложником; этот Министр явился из страны, где не устраивают себе закона из всего, что обещают; истинная правда, не существует такого общего правила, у какого не было бы своего исключения, но, наконец, быть Итальянцем и Государственным Министром великого Королевства, такого, каким была Франция, и в то же время исполненным искренности, это были две вещи почти несовместимые; он скажет это ему самому в лицо, как он говорил об этом мне, и чем больше Кардинал найдет возражений, тем больше будет доказательств, что он ему сказал правду. Он принялся в то же время зубоскалить вместе со мной над всеми гримасами, что строят друг другу при большинстве Дворов, спрашивая меня, были ли когда-нибудь Франция и Испания лучшими друзьями от всех тех посольств, что они направляли одна другой, а также и от всех тех союзов, что они заключали? Я не мог сказать ему ничего другого, кроме того, что считал его абсолютно правым. Ему еще раз понравилось мое чистосердечие, и когда мы расставались таким образом, он сказал мне, что хотел бы пригласить меня пообедать в кругу семьи, прежде чем я возвращусь во Францию; он не мог лучше отметить свое уважение ко мне, и он всегда поступает так лишь со своими добрыми друзьями; наконец, сбросить с себя вместе с ними свое достоинство означало показать им, что не желаешь застать их врасплох в какой бы то ни было манере. Полковники Харрисон, Мэлми и Лэмберт были [428] самыми близкими его соратниками. Он сам представил меня им, и они все трое устраивали мне угощения, но слишком они были строгими и слишком роскошными, чтобы можно было поверить, будто все это от чистого сердца, так как, когда дают застолья своим друзьям, не разводят столько церемоний. Я был в восторге, что он сам познакомил меня с теми, кто был ему близок, и я устроил им всем троим ответное угощение, и оно ничуть бы не уступало их собственным, если бы у меня был дом, так хорошо обставленный, как бы мне хотелось, чтобы их там принять. Но так как в этой стране не существовало подобных тому, что находится в Сен-Клу у некого Денуайе, все, чего, могло недоставать моему празднику, так это того, что место, где мы пировали, вовсе не отвечало сделанным мною затратам. Правда, я ничего не упустил, тем более, что рассчитывал поставить это все на счет Месье Кардинала. Я был уверен, что он не сможет на это возразить, поскольку ради его интересов, а вовсе не ради моих, я их обхаживал, и он никогда меня не попрекнет ни единым словом. /Скупость Его Преосвященства./ После этого я сделал все, что надо было сделать, и все, что могло подсказать мне благоразумие, дабы привлечь этих трех Полковников к партии Кардинала. Но так как Посол Испании меня опередил и наобещал им золотые горы, лишь бы они оставались глухими ко всем предложениям, что могли бы быть им сделаны с моей стороны, я нашел этих людей столь непрошибаемыми, что мне было совершенно невозможно их смягчить. Я известил об этом Месье Кардинала и сообщил ему в то же время, что, по моему мнению, было тому причиной. Он мне ответил — хотя Индии и снабжают Испанию сокровищами, каких у Франции не имеется, так как наша Корона всегда побеждала другую, надо попробовать еще, когда представится удобный случай, чтобы я ничего не жалел, и я не буду опровергнут, какими бы ни были расходы, что я должен сделать. Я уже предлагал мои двадцать тысяч экю, дабы их [429] подкупить. Они сочли это за безделицу, и, должно быть, Испания пела на другой лад, раз уж они так меня запрезирали. Наконец, это письмо было составлено в столь точных выражениях, что я поверил, будто могу дойти до ста тысяч экю, если будет нужда. Мне удалось провернуть гораздо лучшую сделку, поскольку, пообещав шестьдесят тысяч, я заставил их согласиться сделать все, что пожелает Месье Кардинал. Я поделился этим с Его Преосвященством, весь исполненный гордости за победу, какую я одержал над Послом; но полученный мною ответ, вместо того, чтобы меня обрадовать, странным образом меня ошеломил. Кардинал меня извещал, что по той манере, в какой я действовал, он удивляется, как это вместе с шестьюдесятью тысячами экю я не предложил еще и Корону Короля, моего Мэтра; ему абсолютно нечего делать с их дружбой за такую цену, и ему гораздо больше нравится обойтись без нее, чем покупать ее столь дорого. Он приказал мне в то же время вернуться, но, не желая ничего делать, пока я не сниму с себя вину перед этими тремя Сеньорами за измену моему слову, я сделал это как только можно лучше, но чувствовал себя при этом крайне неловко. Когда я возвратился в Париж и захотел поставить в счет, представленный Его Преосвященству, сделанные мной затраты для их ублаготворения, он мне сказал, что я просто смеюсь над ним, и все это мне повычеркивал. Он мне сказал также, что если бы ему надо было оплачивать все пирушки, что угодно будет закатывать его Слугам, всех доходов Короля на это не хватит, а те, кто приглашают других плясать, должны и оплачивать музыку; и лишь я один такой, кто пожелал его к этому обязать. Жесткая манера, в какой разговаривал со мной Его Преосвященство и от какой попахивало выговором, показалась мне невыносимой. Я поговорил об этом с Месье де Навайем, кто был его фаворитом или, в достаточной мере, его ушами, чтобы передать ему, [430] когда он с ним заговорит, вое, что у меня имелось ему сказать. Я ему сказал, что решил покинуть Кардинала, не в силах больше терпеть дурного обращения, что сносил от него во всякий день; я умолял его попросить у того моей отставки, а я ему буду за это весьма признателен. Так как он был одним из моих друзей, он спросил, не смеюсь ли я над ним, разговаривая с ним подобным образом; он не тот человек, чтобы мне поверить, а если бы он даже, это и сделал, то это была бы самая дурная услуга из всех, какие он когда-либо мне оказывал; если я не хотел потерять время, проведенное на службе Его Преосвященства, надо было запастись терпением, и то, что он не делал за один день для своих Слуг, он делал это со временем; истинная правда, он мог бы воздержаться и не говорить мне всего того, что он мне наговорил; но что должно меня утешить, так это то, что я не единственный, кто сносит его грубости; он сам от них не избавлен, точно так же, как и другие, но так как этот Министр держит в своих руках все милости Королевства, и проистекать они могут только по его каналу, надо не просто закусить губы, когда чешется язык пожаловаться на свои обиды; но еще и задушить негодование, что может зародиться в сердце; надо принимать и дурное и хорошее от людей, с кем имеешь дело, и решиться иногда проводить скверные часы, дабы однажды получить наилучшие. Я действительно нуждался в подобных наставлениях, чтобы привести в порядок мой рассудок, настолько он был возбужден против этого Министра. Не то, чтобы расходы, какие он свалял на меня, особенно меня заботили, хотя у меня в то время каждая монета была на счету, но мне казалось, и это было правдой, что даже если бы правота была на его стороне, а это далеко не было правдой, можно было бы в более достойной, чем у него, манере сделать выговор. Но таков уж был у него характер, и хотя он был самым большим мошенником из всех людей, он имел еще и такую особенности что часто, вовсе не [432] скрывая своих мыслей, объяснялся в таких выражениях, какие были в тысячу раз оскорбительнее для тех, о ком шла речь, чем если бы он мог заподозрить их в неверности или нечестности. /Бормотание Кардинала./ Несколько дней спустя убили одного Лейтенанта Гвардейцев при взятии какого-то замка во Фландрии, и так как вопреки совету, данному мне Месье де Навайем, я решил покинуть Кардинала при первом удобном случае, я попросил у него эту должность, что снабдила бы меня прекрасным предлогом для собственного удовлетворения. Он внимательно посмотрел на меня, и, боясь, как бы он не сказал мне еще какой-нибудь грубости, я заранее прикусил язык, потому что почувствовал определенную чесотку поговорить с ним, как надо, если он опять начнет меня хулить. Но, вместо того, чтобы сказать мне что-либо неучтивое, он ответил со своим бормотанием, от какого так и не смог никогда избавиться, вплоть до самой смерти: «Месье д'Артаньян, никогда не узнаешь о человеке по виду; я вас всегда принимал за орла, и я вижу, что вы всего лишь птенец. Хочет меня покинуть ради Лейтенантства в Гвардейцах; знайте, Капитан в этом полку сочтет за счастье обменяться своей должностью с вами, и дать еще вам двадцать тысяч экю впридачу. Наместничество — малейшая вещь, на какую может надеяться один из моих Слуг. Взгляните-ка, что за прекрасное сравнение — Лейтенантство в Гвардейцах или Наместничество». Другой на моем месте утешился бы таким отказом из-за прекрасных надежд, что он мне посулил; но так как это был самый большой обманщик на свете, а уж я его знал лучше, чем кто-либо, я не счел себя от этого особенно неуспевшим. Наоборот, я вообразил, что этот отказ исходил из того факта, что у него имелся какой-нибудь покупатель под рукой, предлагавший ему наличные деньги за эту должность. Я не ошибся; некий деловой человек выторговывал ее у него для своего сына. Однако, такой пост не предназначался для особы столь низкого [433] происхождения. Когда я прибыл в Париж, такого сорта должности были заняты исключительно людьми первейшей знатности, но так как происхождение не казалось ему чем-то достойным наибольшего уважения, и он гораздо больше значения придавал богатству, он бы отдал ее и человеку еще более скромному, чем этот, лишь бы тот пожелал дать ему за нее на пятьдесят пистолей больше. Герцог де ла Фейад, кого Король удостоил не так давно должности Мэтра Лагеря этого Полка, сделал в эти дни некую вещь, доказывавшую, что он немного походил на этого Министра, за тем исключением, что он поубавлял спеси, когда ему не хотели дать того, чего он просил, а Его Преосвященство не отступался вплоть до того, пока сам не убеждался, что ему не на что больше надеяться. Сын одного откупщика из моих друзей, пожелав купить в эти дни Звание в Гвардии у знакомой ему и мне особы, заключил с ним сделку в четырнадцать тысяч франков; когда же он пожелал получить согласие Герцога прежде, чем просить о нем у Короля, Герцог ему сказал, что он не принимает этой должности от того, кто ее ему продавал, и что он хотел бы сам продать ему подобную, находившуюся в его распоряжении. Сын откупщика был в восторге, поскольку счел, что это облегчит ему принятие в Полк. Но, когда они заговорили о цене, другой пожелал получить две тысячи луидоров под предлогом, что стоившее бы дворянину четырнадцать тысяч франков должно стоить двадцать две тысячи простолюдину, вроде него. Он хотел, таким образом, проверить, что говорится обычно о черни, а именно, что они проникают на Должности через позолоченные ворота. Но хотя он был таковым от отца к сыну и вплоть до тысячного поколения, ему больше понравилось вообще не вступать в Гвардию, чем вступить туда, отдав на восемь тысяч франков больше, чем было нужно. /Заметки по поводу амбиции./ Когда Месье Кардинал отказал мне в такой манере, я решил сделать то, что посоветовал мне Месье де Навай, то есть, запастись, терпением до тех пор, [434] пока Его Преосвященству не будет угодно дать мне какое-нибудь положение в свете. Случилось так, что Месье Кардинал вскоре воздал по справедливости Бемо и мне, одному за другим. Так как он считал его более способным, чем меня, охранять его зал, а меня более способным, чем его, вращаться в армии Короля, он дал ему Лейтенантство в своих Гвардейцах, а мне должность, подобную той, о какой я его недавно просил. Так мы были удовлетворены, как один, так и другой, и я постарался служить в моей должности таким образом, чтобы не задерживаться в ней. Поскольку, когда тебя подталкивает добрая амбиция, хотя и добился, чего желал, ты вскоре желаешь чего-нибудь еще лучшего. Человек имеет такую особенность, что он никогда не доволен своей удачей — он всегда надеется на нечто новое, и даже Король не лишен этой слабости, хотя, казалось бы, чего уж может не хватать исполнению его желаний. Да, вот так я называю слабостью это нетерпение, заставляющее нас никогда не довольствоваться нашим настоящим положением. Кардинал, после того, как вывез Короля из Парижа, постоянно возбуждаемый Королевой Матерью и своим собственным негодованием отомстить за общие оскорбления, что они получили от Парламента и Парижан, теперь уже ненавидевших ничуть не менее одного, чем другую, хотя нельзя было сказать, будто они подали к тому равный повод, Кардинал, говорю я, решив в своей душе не оставлять их бунт безнаказанным, держал Совет с Месье Принцем де Конде, как он должен за это взяться, дабы добиться успеха. Месье Принца отводили сначала от этого решения его настоящие друзья и его добрые и преданные слуги. Они убеждали его в том, что он потеряет таким образом дружбу этого Корпуса, а ведь его отец, чей пример он не мог презирать, поддерживал ее с такой заботой, что всегда ставил ее в число вещей, наиболее для него драгоценных. Но Кардинал, кто, если уж он в ком-то нуждался, не гнушался пойти на [435] любые низости, лишь бы добиться, чего он желал, встал перед ним на колени и умолял его не бросать его интересы, в данном случае настолько связанные с интересами Государства, что можно было сказать — они были одними и теми же. Он сделал еще много больше, он примирился с Президентом Перро, Интендантом этого Принца, кого не мог выносить прежде, потому что, под предлогом достоинства и влияния своего Мэтра, этот Президент желал иметь почти такую же силу в делах, как если бы он был первым Министром. Так как он был естественно горделив, как почти все люди, явившиеся из ничтожества, он говорил весьма громко не только, когда дело касалось интересов Месье Принца или его собственных, но еще и кого бы то ни было, состоявшего на службе его Мэтра. Он был Президентом Счетной Палаты, что уже было много для него по отношению к его происхождению, но так как он был как раз из тех, о ком я сейчас говорил, то есть, из тех самых людей, что никогда не бывают довольны их удачей, он желал быть Парламентским Президентом. Принц де Конде, вняв желаниям Его Преосвященства, к чему немало усилий приложила Королева Мать, заклиная его не бросать ни ее сына, ни ее в столь грозных для них обстоятельствах, приказал маршировать своим войскам со стороны реки Сены, ниже Парижа. Малое их число помешало им овладеть всеми выгодными постами, и так как Шарантон принадлежал к тем, что не были заняты, Принц де Конти, кто был назначен Генералиссимусом сил Парламента, отправил туда две тысячи человек под командованием Маркиза де Шанлье. Тот наскоро воздвиг баррикады, чтобы защищаться в этой ничего не стоившей дыре. Граф де Бранкас, придворный Кавалер Королевы Матери, попытался вытащить его из неповиновения, пока тот не заявил о нем еще очевиднее. Они были близкими родственниками, и узы крови, что особенно дают себя почувствовать во времена вроде этих, придали ему дерзости [436] ничего от того не скрыть, дабы заставить его признать свою ошибку; но так как другой жаловался на Кардинала, будто бы он оставлял того в забвении, чтобы выдвигать людей, послуживших гораздо менее его, тот никак не пожелал ему довериться. /Битва при Шарантоне./ Месье Принц де Конде, опасавшийся, как бы Парижане не принялись поддерживать этот пост, удаленный едва ли на лье от их предместий, сам направился в эту сторону, хотя такое худо укрепленное местечко было недостойно его присутствия. Он поместился за стенами, окружавшими Парк Венсенн, с кое-какой Кавалерией, отдав приказ своей Пехоте охранять Аббатства Конфлан и Каррьер. Он поручил Герцогу де Шатийону совершить эту атаку, и так как тот всеми силами хотел стать Маршалом Франции, он понадеялся, что Кардинал, принимавший близко к сердцу это предприятие, зачтет ему это гораздо больше, чем все то, что он мог бы сделать в других местах. Месье Принц воспользовался стенами Парка Венсенн, как укреплением, чтобы не быть подавленным количеством, поскольку Парижане не могли явиться к нему иначе, чем через бреши, что он сам же велел проделать, и что видны еще и сегодня в том же состоянии, в каком он их оставил. Герцог де Шатийон, всегда показывавший себя достойным того великого имени, какое он носил, после разведки того дома, что, по мнению Шанлье, он должен был атаковать со стороны Парижа, поскольку эта сторона казалась наиболее слабой, нашел его столь надежно укрепленным, что решил с ним не связываться. Он предпочел обратиться в сторону собора, имевшегося у монахов в этом Местечке, хотя он был, естественно, более крепок, чем с другой стороны, и Шанлье бросил туда какую-то Пехоту захватить с фланга тех, кто выдвинется с этой стороны; но так как он пренебрег устроить там траншеи, как сделал по всем другим местам, а искусство частенько превосходит природу, он оказался схваченным как раз с той стороны, с какой вовсе не ожидал. Он помчался туда сам, чтобы его защитить, и [438] подвергался тем большему риску, поскольку боялся, как бы его не обвинили в пренебрежении мерами предосторожности из-за глупой самонадеянности. Он обещал Парламенту, что, благодаря тому количеству войск, какого он требовал, он сохранит этот пост или же будет погребен под его руинами. Итак, при превосходной обороне и не менее мощной атаке вскоре можно было увидеть, как с той и другой стороны пало множество людей, но не разобраться, за кем же остался верх. Герцог де Шатийон, сопровождавший Месье Принца во всех его победах и в атаках на большинство городов, павших перед ним, рассердясь, что это местечко еще сопротивляется ему после стольких великих свершений, сделал тогда последнее усилие, чтобы заставить согнуться противостоявшие ему войска. Он в этом преуспел и, выгнав их из их укреплений, приказал сровнять их с землей, чтобы освободить себе проход для дальнейшего продвижения. Так его люди пробились на улицу, что вела к Собору. Шанлье сопротивлялся как нельзя лучше, и так как он помнил о слове, данном им Парламенту, он позволил там себя убить, сделав все, что только мог сделать человек разума и отваги. Герцог де Шатийон, не находя больше ничего, что оказало бы ему сопротивление после смерти Шанлье, направился к Собору; он, разумеется, рассчитывал, что те, кто там были, сложат оружие и сдадутся в плен без боя. Но тогда, как он меньше всего опасался дурной участи, он получил ранение, от которого сначала потерял сознание. Немедленно доложили Месье Принцу, кто был бы этим гораздо более разозлен, чем был на самом деле, если бы он не был влюблен в его жену; но так как Герцог с недавних пор сделался весьма неудобным мужем, а этот Принц не любил быть стесненным, он сказал Гито, стаявшему рядом с ним, что Герцогу вовсе не стоило быть настолько ревнивым, раз уж ему оставалось так мало времени жить. [439] Люди Герцога не оставили, невзирая на его рану, завершения завоевания, какое он начал. Войска Шанлье почти все были изрублены в куски, хотя смерть их Командира должна была бы сделать их менее дерзкими. Тем временем раненого перенесли в Венсенн, куда со всех сторон потянулись медики и хирурги. Король послал ему своих, и Месье Кардинал сделал точно так же, и он наверняка избежал бы смерти, если бы это зависело только от помощи; но его рана была смертельна, так что он прожил лишь до следующего дня. Его Преосвященство, у кого я еще служил, послал меня засвидетельствовать ему, какое горе он испытывал по поводу его положения. Я нашел Герцогиню, его жену, подле него. Она со всей поспешностью явилась из Сен-Жермена, узнав, что он был при смерти. Не то, чтобы она питала к нему большую дружбу, у нее было слишком много любовников, чтобы любить еще и мужа; и так как это была самая красивая особа при Дворе и наиболее кокетливая, он признал, но немного поздновато, что должен был поверить своему отцу, сказавшему ему перед свадьбой, что частенько опасно жениться на чересчур красивой женщине. Я нашел его совершенно растроганным подле нее; либо он сожалел, что покидает ее, или же, поскольку ему было всего тридцать лет, он не мог перенести своего несчастья с той же твердостью, как если бы был постарше. Шарантон таким образом был взят, Месье Принц вернулся в Сен-Жермен вместе с Герцогом д'Орлеаном, кто пожелал поприсутствовать при этой акции. /Смерть Герцога де Шатийона./ Кардиналу сказали, что из Парижа вышло более двадцати тысяч человек, дабы этому воспротивиться, и Месье Принц обратил их в бегство с единственным эскадроном. Одно было правдой, другое же нет. Правда состояла в том, что двадцать тысяч человек действительно выходили из этого огромного города, но вовсе не для атаки на него. Они удовольствовались тем, что высунули нос, не осмелившись на большее; но так как этот Министр был большим [440] любителем курить фимиам, даже не осведомившись больше, сказали ли ему правду или нет, он воскликнул, как только его увидел: «Месье Принц, что отныне будут делать Испанцы, если вы один убиваете больше народу, чем это делает целая армия?» Он в то же время попросил его показать ему его шпагу, видимо, предполагая, что она обагрена кровью бедных Парижан; но Месье Принц вовсе не желал восхвалений ни за что; впрочем, даже когда они были им заслужены, он ничуть не больше о них заботился; потому он просто рассказал ему, как было дело. «А, что вы говорите, подхватил тот, — я далеко не отрекаюсь от того, что сейчас заявил, я сожалею о них еще больше, один ваш вид для них более опасен, чем вид Василиска; обратить в бегство двадцать тысяч человек, лишь взглянув на них, это поистине свершение, присущее только вашему Высочеству». Он наговорил ему еще множество смехотворных похвал, лучше прозвучавших бы из уст бродячего комедианта, чем из уст первого Министра Государства. Я даже полагаю, что такова была и мысль Месье Принца. Как бы там ни было, Генералы Парижан все были пристыжены тем обстоятельством, что у них под носом взяли пост, какой им легко было удержать; они попытались смыть позор каким-нибудь более значительным завоеванием. Однако, просто не существовало таких, что могли бы принести им большую честь. Все, что мы удерживали выше и ниже Сены, ничего не стоило, и не заслуживало даже названия городка. Единственный город Мелен имел кое-какую репутацию по причине своей древности, так как он был построен до Юлия Цезаря, по меньшей мере, об этом нас извещают его «Записки». /Стычки среди полей./ Но так как не древность делает город значительным для войны, а если бы это было и так, ничто не шло в сравнение с городком Трев, однако, ничего не стоившим, потому они и не нацеливались на это место, поскольку река разделяла его на три части, можно сказать, почти на три города, и они боялись, [442] что им придется раздробить их силы для атаки, тогда как Месье Принц нападет на них, а они не смогут и помочь одни другим. Итак, они ограничили их великие замыслы овладением Бри-Конт-Робер и несколькими другими местечками. Когда эта новость достигла до ушей Месье Принца, он пожелал покинуть Двор и соединиться со своей армией, удерживавшей, по крайней мере, пятнадцать или двадцать мест в стране. Он поместил ставку Короля в Сен-Дени, потому что это место казалось более значительным, чем другие, не только потому, что оно является усыпальницей наших Королей, но еще и из-за близости его к Парижу. Но Кардинал и Королева Мать заявили ему, что места, подверженные атаке, недостойны его присутствия; он позволил себя тем проще разубедить, что у него имелось несколько любовных интрижек в Сен-Жермен, делавших его пребывание там более приятным. Маршал дю Плесси принял его место. Граф де Грансей, впоследствии Маршал Франции, и кто был тогда Генерал Лейтенантом, отделившись от его армии, атаковал Бри-Конт-Робер. Этот город у начала Бри со стороны Парижа сделал вид, будто защищается, потому что было бы постыдным сдаваться, находясь у ворот столицы, откуда можно было надеяться на помощь; но никто не появился отогнать Графа от его стен, поскольку Маршал встал между двумя городами и помешал этому, и они тотчас попросили о капитуляции. Затем несколько других атакованных городов сделали то же самое, и никогда не видели большей трусости, чем было выказано со стороны Парижан, поскольку, хотя у Маршала дю Плесси была всего лишь горстка людей, они так и не осмелились показаться перед ним. Правда, когда из Сен-Дени войска были выведены в поле, и осталась там одна Рота швейцарцев, неспособная его защитить, они захватили это место, льстя себя мыслью, что этим взятием они оправдаются от хулы, справедливо им воздаваемой за потерю всего остального без малейшего сопротивления. Но, если они и [443] хвастались этим завоеванием, однако, совершенно неспособным смыть их позор, их похвальбы вскоре были задушены прибытием Месье Принца. Он покинул Сен-Жермен, чтобы отобрать это место, и сделал это под самым их носом, так что они не посмели воспротивиться. Месье Кардинал был в восторге от всех этих маленьких экспедиций, что, хотя и незначительные сами по себе, теснее сжимали блокаду вокруг Парижан. настолько, что те начали испытывать нужду во всем. Они должны были бы обратиться к их Генералам, а те должны были бы открыть им проходы; но так как они не думали больше ни о чем, все, сколько их там было, от первого до последнего, как бы только лично заключить какое-нибудь выгодное примирение с Двором, и они остерегались, как бы Народ не прослышал о их секретах, потому что это было бы уж слишком большой наглостью, они находили трудности на каждом шагу, а Парламент не мог разобраться, правда это была или нет, в самом деле, вовсе не его ремеслом было решать все это, и ему приходилось волей-неволей полагаться на их слово. Ненависть всех тех, кому доводилось страдать, обрушивалась, тем не менее, на него, потому что они резонно обвиняли его в разжигании войны ради его частных интересов. Так как их недовольство и нищета, что во всякий момент увеличивались в городе, были способны возбудить какое-нибудь восстание, этот Корпус оказался в сильном замешательстве и начал признавать, но немного поздно, что никогда не уклоняются от подчинения, каким обязаны своему Государю, не находя при этом громадных затруднений. Все начало даже казаться ему подозрительным вплоть до его собственных членов, потому что некоторые из них, по примеру их Генералов, вступали во взаимоотношения с Двором, стараясь добиться от него какой-либо милости, прежде чем пообещать ему вернуться к исполнению своего долга. [444] Месье Кардинал, и не требовавший лучшего, как только увеличить подозрение их собратьев к их поведению, далеко не покончив с ними, держал их в неведении, тогда как украдкой посвящал других во все предложения, что были ему сделаны. Он использовал меня в этих случаях, и я ему весьма полезно служил. /Галантная интрига./ Я знал жену одного Советника, она была кокетлива до такой степени, что желала весь свет видеть у своих ног. Я служил ей в соответствии с ее наклонностями, потому что мне это стоило всего лишь слов, и не больше труда сказать женщине, что она прелестна, чем когда это делают другие, частенько повторяя это вопреки истине, вместо того, чтобы сказать, что они думают на самом деле. Ее кокетство поначалу не нравилось ее мужу, уверенному в том, что удел мужчины, чья жена пребывает в подобных настроениях, вскоре стать тем, кем столькие другие уже являются; но время и опыт научили его, хотя это обычно и случается, совсем иное было с ней, и если она и любила ухаживания, она ничуть не меньше ценила добродетель; он к этому привык, и порой испытывал лукавое удовольствие, слушая о ее интрижках. Она сказала ему, что я принадлежал к числу ее воздыхателей, и так как я еще не покинул Месье Кардинала, и этот Магистрат верил, что я могу быть особенно в курсе происков его собратьев, она написала мне письмо по его совету. Содержание его было таково, что она поверила, якобы я говорил ей правду, когда подчас принимался заверять ее, будто она мне небезразлична; но она боялась, однако, в этом обмануться, поскольку когда истинно любят, находят же какое-то средство, вопреки тому, что происходило между обеими партиями, вновь увидеть ту, кого любят; такая неразбериха творилась с паспортами, что я, конечно же, мог раздобыть себе один, если бы хоть немного об этом позаботился; она даже предлагала мне сама избавить меня от этого труда, если я столкнусь с [445] какими-нибудь трудностями; мне стоит лишь ее предупредить, и она пришлет мне паспорт. Я показал это письмо Месье Кардиналу вовсе не для того, чтобы испросить у него позволения пойти повидать эту Даму, так как это была наименьшая из моих забот, но дабы узнать, не пожелает ли он воспользоваться этим случаем и приказать мне провернуть что-нибудь в городе, что могло бы обернуться в его пользу. Он мне сказал, что признателен за мою откровенность; мне непременно следует принять это предложение, и прежде, чем этот паспорт до меня дойдет, он скажет, что мне предстоит сделать для его службы; ему надо обдумать вопрос, поскольку по зрелому размышлению меньше ошибаются, чем когда решают дела впопыхах. Часом позже он послал за мной и вызвал к себе в Кабинет. Едва он меня увидел, как спросил, хорошо ли я умею разыгрывать влюбленного; я ему ответил, что были времена, когда я совсем недурно с этим справлялся, да полагаю, что и сейчас не окончательно все забыл. — Тем лучше, — сказал мне он, — но смотри не обмани меня, поскольку, когда имеют любовницу, весьма редко не жертвуют ей своим Мэтром при случае. — Я ему ответил, что такое приключалось несколько раз, но только не с достойным человеком; к тому же для этого понадобилась бы любимая любовница, но когда она не больше по сердцу, чем эта, ни Мэтру, ни даже самому незначительному другу нечего бояться. Он мне заметил, поскольку я ее не любил, он признает вместе со мной, что должен отбросить всякое подозрение, и таким образом я должен ей без промедления написать, дабы она выслала мне обещанный паспорт. Я сделал это, как только его покинул, и так как между ею и мной были совершенно одинаковые чувства, и мы думали лишь о том, как бы обмануть друг дружку, она не теряла времени со своей стороны и отправила мне то, о чем я ее просил. Я явился к ней в тот же день, когда получил мой паспорт, и, здорово разыграв своего персонажа подле нее, настолько [446] хорошо прикинулся влюбленным, что она нашла мое месячное отсутствие, без возможности видеть ее, чудесным секретом для подогрева самого холодного любовника. Однако, подтверждая ту пылкость, какую я к ней проявлял, я сказал ей по секрету о своей надежде в самом скором времени вновь свидеться с ней, но уже без всякой нужды в паспортах. Я не хотел говорить об этом больше, прекрасно зная, — если я скажу что-то наполовину, то лишь сильнее раздразню ее любопытство узнать, что я под этим подразумевал. Что и не замедлило проявиться. Она умоляла меня объясниться получше, и, притворившись, якобы я раскаиваюсь в том, что и так уже слишком много выболтал, я ни за что не хотел нарушить молчания, пока она клятвенно не пообещала мне никогда и никому не передавать то, что я так хотел ей сказать в доказательство моей страсти к ней. Я действовал не слишком хорошо, требуя от нее подобной вещи, ведь я нисколько не сомневался, что она не замедлит стать клятвопреступницей; но, наконец, так как я знал, что лицемерие часто приходится ко времени, и оно может даже принести больший успех, чем все остальное, я без труда отделался от всяких угрызений совести. Дама поклялась мне во всем, в чем я пожелал, и я сказал ей после этого, что такие-то и такие-то Президенты и такие-то и такие-то Советники обещали Месье Кардиналу принять его сторону вопреки всему; большинству из них обещаны бенефиции для их детей, и это осуществится тотчас же, как появятся вакантные должности; благодаря этому вознаграждению, они обещали незамедлительно покинуть Париж и удалиться в Монтаржи, куда Король переводит их Корпус своей Декларацией; те, кто останутся в Париже, окажутся после этого в малом числе; таким образом, Его Преосвященству будет нетрудно их свалить. К тому же, Народ, уже жалующийся на них, вскоре поднимет их на смех, увидев, как более здравая часть их Корпуса бросила их, а те, что остались в [447] Столице Королевства, не заслуживают больше называться Парламентом. /Парламент разделен./ Дама тем лучше проглотила эту новость, что все те, кого я ей называл, сделались подозрительными для их собратьев. Они действительно знали, что те делали многочисленные предложения Двору, дабы запутать их партию, и если это не завершилось еще договором, то скорее потому, что их запросы не согласовывались с бедностью Двора. Так как, по большей части, Провинции поддержали неповиновение Парламента и последовали его примеру, деньги, поступавшие из них, были столь редки, что, далеко не проматывая их, как тем бы хотелось, никак не могли даже достаточно их сэкономить. Потому-то я и решил, что не должен заявлять, будто бы они были подкуплены за наличные деньги, поскольку все, что бы я ни сказал, было бы опровергнуто настоящим положением дел; и было гораздо более кстати, как я это и сделал, обратиться к таким вещам, на каких меня не смогли бы уличить во лжи. Муж, с кем Дама поделилась тем, что я ей поведал, попался на это так же распрекрасно, как и она, настолько, что, войдя в сношения с теми из его Корпуса, кого он считал незапятнанными в каких-либо связях с Двором, они собирали между собой различные ассамблеи, где они, не остерегаясь, называли тех, кто был им подозрителен. Я не назвал, однако, Даме тех, кто должен был вызвать наибольшее подозрение, и кто действительно получал благотворительность Двора, так что никто ничего об этом не знал. Это уничтожило бы доверие к ним и те услуги, какие они оказывали, заверяя, что их советы даются исключительно в интересах Корпуса и блага Народа. Как бы там ни было, это коварство начинало сталкивать их между собой, и вскоре можно было надеяться на кое-какие плоды, когда Герцог де Бофор, недавно спасшийся из тюрьмы и вступивший в партию Парламента, постарался опровергнуть фальшивые слухи о предательстве его членов. Так как он не мог простить Кардиналу всех тех бедствий, [448] что тот заставил его претерпеть, он не мог слышать без ужаса, будто бы кто-то желал пойти на соглашение с ним. Итак, когда он позаботился оправдать тех, кого я пытался очернить, я подвергся большому риску увидеть, как все мои надежды рухнут, как вдруг нежданный случай скорее, чем все остальное, вновь соединил души в тот самый момент, когда, казалось, они снова рассорятся точно так же, как прежде. Дурное состояние дел Парижан вынудило Парламент отправить кого-то просить помощи у Испанцев; Эрцгерцог Леопольд, командовавший в Нидерландах, счел не только возможным обещать ее тому, кого послал к нему Парламент, но еще и должным написать ему письмо своей собственной рукой, дабы заверить его, что он мог быть в этом уверен. Один из его дворян привез это письмо от его имени, и когда Двор узнал об этой новости и даже о том, что этот Эрцгерцог должен сам войти во Францию, чтобы снять блокаду Парижа, Королева Мать, всегда казавшаяся твердой в решимости покарать этот огромный город, внезапно изменила к нему отношение по причине угрожавшей ему опасности. Она сочла, и с полным на то резоном, что этот Принц, уже воспользовавшийся нашими беспорядками, чтобы отбить во. Фландрии множество добрых мест, прекрасно сможет присоединить к ним по дороге те, что пристанут к нему, будь то на границе Пикардии, будь то даже в самом сердце Королевства. Итак, необходимость обязала ее поубавить гордости; она отправила герольда к подданным Короля, хотя они и переходили всегда лишь от государя к государю. Но страх перед явлением Эрцгерцога настолько затуманил мозги большинству, что они больше сами не знали, что делали. Этот герольд предстал перед Воротами Сент-Оноре в своем военном платье и со своим жезлом; известили о нем этот Корпус, что не собирался больше, как обычно, для разбирательства личных дел, но только тех, что имели отношение к нему самому или же к Государству в целом. [449] Так как он был по-прежнему разделен, и те, кто были хорошо настроены по отношению ко Двору, пытались лишь урезонить других разделить с ними их соображения, они ухватились за этот случай, чтобы призвать тех к исполнению долга. Они заявили, что те, все, сколько их ни было, уже породили достаточно возражений своим поведением, отправив просить помощи у врагов Государства, чтобы навлекать на себя еще и новые упреки; если они примут этого герольда, они подадут их врагам повод обвинить их, как кое-кто уже и делал, в желании выдать самих себя за Государей; итак, следовало отослать его обратно и дать знать этой Принцессе, что если они его не приняли, то лишь потому, что не были такими преступниками, какими их старались изобразить в ее воображении. /Примирение./ Парламент нашел этот совет совершенно достойным для него, и когда это мнение было принято большинством голосов, он послал людей Короля, дабы сообщить Королеве, из-за какого резона был отправлен назад этот герольд. Среди этих Депутатов были люди, по-доброму настроенные к миру, и так как подобная покорность пришлась по вкусу Двору, и он хотел избавиться от страха перед явлением Эрцгерцога, он им предложил конференцию, дабы завершить полюбовно разногласия, разделявшие души. Они не могли согласиться на нее самостоятельно, какими бы добрыми ни были их намерения. Им надо было предварительно отдать об этом рапорт Парламенту, и, сделав это в таких выражениях, что если им пожелают поверить, то следовало немедленно воспользоваться расположением Королевы Матери их простить, они добились единогласного согласия с их мнением. Договорились, как с одной стороны, так и с другой, что все соберутся в Рюэй для изучения всех вопросов. Парламент направил туда Депутатов, и Кардинал Мазарини сам поехал туда от имени Двора; Герцог д'Орлеан почтил эти конференции своим присутствием. [450] Наконец, после добрых споров, мир был заключен между обеими партиями. Но он был недолговечен, в том смысле, что в самом скором времени гражданская война разгорелась столь сильно, что все виденное до тех пор показалось ничем по сравнению с тем, что увидели тогда. Конец, первого тома. (пер. М. Позднякова) |
|