Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИ

ЖИЗНЬ БЕНВЕНУТО, СЫНА МАЭСТРО ДЖОВАННИ ЧЕЛЛИНИ,

ФЛОРЕНТИЙЦА, НАПИСАННАЯ ИМ САМИМ ВО ФЛОРЕНЦИИ

LA VITA DI BENVENUTO DI M° GIOVANNI CELLINI FIORENTINO SCRITTA PER LUI MEDESIMO IN FIRENZE

КНИГА ПЕРВАЯ

СХII Пришел ко мне этот губернатор, каковой был сделан за два дня до того епископом иезийским 306; придя ко мне, он мне сказал: “Мой Бенвенуто, хотя мое звание такое, что пугает людей, я прихожу к тебе, чтобы тебя успокоить, и это я имею полномочие обещать тебе по особому распоряжению его святейшества, каковой мне сказал, что он и сам бежал оттуда, но что у него было много помощи и много товарищей, потому что иначе он не мог бы этого сделать. Я клянусь тебе благодатью, которая на мне, потому что я сделан епископом два дня тому назад, что папа тебя освободил и простил, и он очень сожалеет о твоей великой беде; но старайся поправиться и считай, что все к лучшему, потому что эта тюрьма, которая, разумеется, была у тебя совершенно безвинная, станет твоим благополучием навеки, потому что ты попрешь бедность и тебе не придется возвращаться во Францию, мыкая свою жизнь то там, то [254] сям. Так что скажи мне откровенно все дело, как оно было, и кто тебе помог; затем утешайся, и отдыхай, и поправляйся”. Я начал сначала и рассказал ему все, как оно было в точности, и привел ему величайшие подробности, вплоть до водоноса, который нес меня на себе. Когда губернатор выслушал все, он сказал: “Поистине, это слишком великие дела, сделанные одним-единственным человеком; они недостойны никакого другого человека, кроме тебя”. И, заставив меня вынуть руку, сказал: “Будь покоен и утешься, потому что этой рукой, которую я тебе трогаю, ты свободен и, живя, будешь счастлив”. Когда он ушел от меня, задержав целую гору знатных вельмож и синьоров, которые пришли меня навестить, говоря меж собой: “Пойдем посмотреть на человека, который творит чудеса”, то они остались со мной; и кто из них мне предлагал, и кто дарил. Между тем губернатор, придя к папе, начал рассказывать то, что я ему говорил; и как раз случилось, что тут же присутствовал синьор Пьерлуиджи, его сын; и все премного дивились. Папа сказал: “Поистине, это слишком великое дело”. Тогда синьор Пьерлуиджи добавил, говоря: “Всеблаженный отче, если вы его освободите, он вам покажет дела еще того побольше, потому что это человеческая душа слишком уж предерзкая. Я хочу вам рассказать другое дело, которого вы не знаете. Имел препирательство этот ваш Бенвенуто, еще до того, как он был в тюрьме, с одним дворянином кардинала Санта Фиоре, каковое препирательство пошло от пустяка, который этот дворянин сказал Бенвенуто; так что тот наисмелейше и с такой запальчивостью отвечал, вплоть до того, что хотел показать, что хочет ссоры. Сказанный дворянин передал кардиналу Санта Фиоре 307, каковой сказал, что если он попадется ему в руки, что он ему вынет дурь из головы. Бенвенуто, услышав это, держал наготове некую свою пищаль, из каковой он постоянно попадает в кватрино; и когда однажды кардинал подошел к окну, и так как мастерская сказанного Бенвенуто как раз под дворцом кардинала, то он, взяв свою пищаль, приготовился стрелять в кардинала. И так как кардинала об этом предупредили, то он тотчас же отошел. Бенвенуто, чтобы этого дела не заметили, выстрелил в дикого голубя, который сидел в отверстии на верху дворца, и попал сказанному голубю в голову; вещь невозможная, [255] чтобы ей можно было поверить. Теперь ваше святейшество пусть делает с ним все, что ему угодно; я не хотел преминуть вам это сказать. Ему бы также могла прийти охота, считая, что он был посажен в тюрьму безвинно, выстрелить когда-нибудь в ваше святейшество. Это душа слишком свирепая и слишком самонадеянная. Когда он убил Помпео, он два раза всадил ему кинжал в горло посреди десятка людей, которые его охраняли, и потом скрылся, к немалому поношению для них, каковые были, однако же, люди достойные и уважаемые”.

CXIII В присутствии этих слов находился тот самый дворянин Санта Фиоре, с каковым у меня было препирательство, и подтвердил папе все то, что его сын ему сказал. Папа надулся и ничего не говорил. Я не хочу преминуть, чтобы не сказать свою правоту справедливо и свято. Этот дворянин Санта Фиоре пришел однажды ко мне и подал мне маленькое золотое колечко, каковое было все запачкано ртутью, говоря: “Налощи мне это колечко, да поживее”. Я, у которого было много важнейших золотых работ с каменьями, и притом слыша, что мне так самонадеянно приказывает какой-то, с каковым я никогда не разговаривал и никогда его не видел, сказал ему, что у меня сейчас нет лощила и чтобы он шел к кому-нибудь другому. Тот, безо всякого решительно повода, сказал мне, что я осел. На каковые слова я отвечал, что он говорит неправду и что я человек во всех смыслах побольше его; но что если он будет меня раздражать, то я его лягну посильнее, чем осел. Тот передал кардиналу и расписал ему целый ад. Два дня спустя я выстрелил позади дворца в превысоком отверстии в дикого голубя, который сидел на яйцах в этом отверстии; а в этого самого голубя я видел, как стрелял много раз один золотых дел мастер, которого звали Джован Франческо делла Такка, миланец, и ни разу в него не попал. В тот день, когда я выстрелил, голубь высовывал только голову, остерегаясь из-за других раз, когда в него стреляли; а так как этот Джован Франческо и я, мы были соперники по ружейной охоте, то некоторые господа и мои приятели, бывшие у меня в мастерской, стали мне показывать, говоря: “Вон там голубь Джован Франческо делла Такка, в которого он [256] столько раз стрелял, посмотри, это бедное животное остерегается, едва высовывает голову”. Подняв глаза, я сказал: “Этой чуточки головы мне бы хватило, чтобы его убить, если бы только он меня подождал, пока я наведу свою пищаль”. Эти господа сказали, что в него не попал бы и тот, кто был изобретателем пищали. На что я сказал: “Идет на кувшин греческого, того хорошего, от Паломбо-трактирщика, и что если он меня подождет, пока я наведу мой чудесный Броккардо, — потому что так я называл свою пищаль, — то я ему попаду в эту чуточку головки, которую он мне высовывает”. Тотчас же прицелившись, с рук, не опирая и ничего такого, я сделал то, что обещал, не помышляя ни о кардинале и ни о ком другом; я даже считал кардинала весьма моим покровителем. Итак, да видит мир, когда судьба хочет взять и смертоубить человека, какие различные пути она избирает. Папа, надутый и хмурый, раздумывал о том, что ему сказал его сын.

CXIV Два дня спустя пошел кардинал Корнаро просить епископию у папы для одного своего дворянина, которого звали мессер Андреа Чентано. Папа, это верно, что обещал ему епископию; так как имелась свободная и кардинал напомнил папе, что тот ему это обещал, то папа подтвердил, что это правда и что он так и хочет ему ее дать; но что он хочет одолжения от его высокопреосвященства, а именно он хочет, чтобы тот вернул ему в руки Бенвенуто. Тогда кардинал сказал: “О, если ваше святейшество его простили и отдали его мне свободным, что скажет свет и про ваше святейшество, и про меня?” Папа возразил: “Я хочу Бенвенуто, и пусть всякий говорит, что хочет, раз вы хотите епископию”. Добрый кардинал сказал, чтобы его святейшество дал ему епископию, а про остальное решил бы сам и делал бы затем все, что его святейшество и хочет, и может. Папа сказал, все-таки немного стыдясь своего злодейского уже данного слова: “Я пошлю за Бенвенуто и, чтобы дать себе маленькое удовлетворение, помещу его внизу, в этих комнатах потайного сада, где он может поправляться, и ему не будет воспрещено, чтобы все его друзья приходили его повидать, и, кроме того, я велю его содержать, пока у нас не пройдет эта маленькая прихоть”. Кардинал вернулся домой [257] и послал мне тотчас же сказать через того, который ожидал епископию, что папа хочет меня обратно в руки; но что он будет держать меня в нижней комнате в потайном саду, где я буду посещаем всяким, так же, как это было в его доме. Тогда я попросил этого мессер Андреа, чтобы он согласился сказать кардиналу, чтобы тот не отдавал меня папе и чтобы предоставил сделать по-своему; потому что я велю себя завернуть в тюфяк и велю себя вынести из Рима в надежное место; потому что если он меня отдаст папе, то он наверняка отдаст меня на смерть. Кардинал, когда услышал это, думается, что он был бы готов это сделать; но этот мессер Андреа, которому выходила епископия, раскрыл это дело. Между тем папа тотчас же прислал за мной и велел меня поместить, как он и говорил, в нижнюю комнату в своем потайном саду. Кардинал прислал мне сказать, чтобы я не ел ничего из тех кушаний, которые мне присылает папа, и что он будет присылать мне есть; а что то, что он сделал, он не мог сделать иначе, и чтобы я был покоен, что он будет мне помогать, пока я не стану свободен. Живучи таким образом, я был каждый день посещаем, и многие знатные вельможи предлагали мне много знатных вещей. От папы приходила пища, каковой я не трогал, а ел ту, которая приходила от кардинала Корнаро, и так я жил. Был у меня среди прочих моих друзей юноша грек, двадцати пяти лет от роду; был он силен чрезвычайно и действовал, шпагой лучше, чем какой бы то ни было другой человек в Риме; умом он был недалек, но был вернейший честный человек и весьма легкий на веру. Он слышал, как говорили, что папа сказал, что хочет вознаградить меня за мои невзгоды. Это было верно, что папа вначале так говорил, но затем, впоследствии, он говорил иначе. Поэтому я доверился этому юноше греку и говорил ему: “Дорогой брат, они хотят меня убить, так что пора мне помочь; или они думают, что я этого не вижу, когда они мне оказывают эти необычайные милости, которые все делаются для того, чтобы меня предать?” Этот честный юноша говорил: “Мой Бенвенуто, в Риме говорят, что папа дал тебе должность с доходом в пятьсот скудо; так что я тебя прошу уж пожалуйста, чтобы ты не делал так, чтобы это твое подозрение лишило тебя такой благостыни”. А я все же просил его, скрестив руки, чтобы он убрал [258] меня отсюда, потому что я хорошо знаю, что папа, подобный этому, может сделать мне много добра, но что я знаю наверное, что он замышляет сделать мне втайне, ради своей чести, много зла; поэтому пусть он делает скорее и постарается спасти мою жизнь от него; что если он вызволит меня отсюда, тем способом, каким я ему скажу, то я вечно буду ему обязан жизнью; если придет надобность, я ею пожертвую. Этот бедный-юноша, плача, говорил мне: “О дорогой мой брат, ты все ж таки хочешь погубить себя, а я не могу тебя ослушаться в том, что ты мне велишь; так что скажи мне способ, и я сделаю все то, что ты мне скажешь, хотя бы это и было против моей воли”. Так мы решили, и я ему дал все распоряжения, которые очень легко должны были нам удаться. Когда я думал, что он пришел, чтобы применить на деле то, что я ему велел, он пришел мне сказать, что, ради моего спасения, хочет меня ослушаться и что хорошо знает то, что слышал от людей, которые стоят близко к папе и которые знают всю правду обо мне. Я, который не мог себе помочь никаким другим способом, пришел в недовольство и отчаяние. Это было в день тела господня в тысяча пятьсот тридцать девятом году.

CXV Когда прошел, вслед за этой ссорой, весь этот день вплоть до ночи, из папской кухни пришла обильная пища; также из кухни кардинала Корнаро пришла отличнейшая еда; так как при этом случилось несколько моих друзей, то я их оставил у себя ужинать; и вот, держа перевязанную ногу в кровати, я весело поел с ними; так они оставались у меня. После часа ночи они затем ушли; и двое моих слуг уложили меня спать, затем легли в передней. Была у меня собака, черная, как ежевика, из этих лохматых, и служила мне удивительно на ружейной охоте, и никогда не отходила от меня ни на шаг. Ночью, так как она была у меня под кроватью, я добрых три раза звал слугу, чтобы он убрал ее у меня из-под кровати, потому что она скулила ужасно. Когда слуги входили, эта собака кидалась на них, чтобы их укусить. Они были напуганы и боялись, не взбесилась ли собака, потому что она беспрерывно выла. Так мы провели до четырех часов ночи. Когда пробило четыре часа ночи, вошел барджелл со многой челядью ко мне [259] в комнату; тогда собака вылезла и набросилась на них с такой яростью, рвя их плащи и штаны, и привела их в такой страх, что они думали, что она бешеная. Поэтому барджелл, как лицо опытное, сказал: “Такова уж природа хороших собак, что они всегда угадывают и предсказывают беду, которая должна случиться с их хозяевами; возьмите двое палки и защищайтесь от собаки, а остальные пусть привяжут Бенвенуто к этому стулу, и несите его, вы знаете куда”. Как я сказал, это было по прошествии дня тела господня и около четырех часов ночи. Эти понесли меня закутанным и укрытым, и четверо из них шли впереди, отгоняя тех немногих людей, которые еще встречались по дороге. Так они принесли меня в Торре ди Нона, место, называемое так, и поместили меня в смертную тюрьму, положив меня на тюфячишко и дав мне одного из этих стражей, каковой всю ночь печаловался о моей злой судьбе, говоря мне: “Увы, бедный Бенвенуто, что ты им сделал?” Так что я отлично понял, что должно со мной произойти, как потому, что место было такое, а также потому, что он дал мне это понять. Я провел часть этой ночи, мучась мыслью, какова может быть причина, что богу угодно послать мне такое наказание; и так как я ее не находил, то сильно терзался. Этот страж начал затем, как только умел, утешать меня; поэтому я заклинал его господом богом, чтобы он ничего мне не говорил и не разговаривал со мной, потому что сам по себе я скорее и лучше приму такое решение. Так он и обещал мне. Тогда я обратил все сердце к богу; и благоговейнейше его просил, чтобы ему угодно было принять меня в свое царствие; и что хотя я жаловался, то это потому, что эта такая кончина таким способом казалась мне весьма безвинной, посколько дозволяют повеления законов; и хотя я совершил человекоубийства, этот его наместник меня из моего города призвал и простил властью законов и своей; и то, что я сделал, все было сделано для защиты этого тела, которым его величество меня ссудило; так что я не сознаю, согласно повелениям, по которым живут на свете, чтобы я заслужил эту смерть; но что мне кажется, что со мной происходит то, что случается с некоторыми злополучными лицами, каковые, идучи по улице, им падает камень с какой-нибудь большой высоты на голову и убивает их; что явствует очевидно быть могуществом звезд; не то, [260] чтобы они сговорились против нас, чтобы делать нам добро или зло, но это делается от их сочетаний, каковым мы подчинены; хоть я и сознаю, что обладаю свободной волей, и если бы моя вера была свято упражнена, я вполне уверен, что ангелы неба унесли бы меня из этой темницы и надежно избавили бы меня от всех моих печалей; но так как мне не кажется, чтобы я был удостоен этого богом, то поэтому неизбежно, чтобы эти небесные влияния исполнили надо мною свою зловредность. И этим потерзавшись некоторое время, я затем решился и тотчас же уснул.

CXVI Когда рассвело, страж разбудил меня и сказал: “О злополучный честный человек, теперь не время больше спать, потому что пришел тот, который должен сообщить тебе дурную весть”. Тогда я сказал: “Чем скорее я выйду из этой мирской темницы, тем для меня будет лучше, тем более, что я уверен, что душа моя спасена и что я умираю напрасно. Христос, славный и божественный, приобщает меня к своим ученикам и друзьям, которые и он, и они, были умерщвлены напрасно; так же напрасно умерщвляюсь и я, и свято благодарю за это бога. Почему не входит тот, кто должен меня приговорить?” Страж тогда сказал: “Ему слишком жаль тебя, и он плачет”. Тогда я окликнул его по имени, каковому имя было мессер Бенедетто да Кальи; я сказал: “Войдите, мой мессер Бенедетто, потому что я вполне готов и решился; мне гораздо больше славы умереть напрасно, чем если бы я умер по справедливости; войдите, прошу вас, и дайте мне священнослужителя, чтобы я мог сказать ему четыре слова; хоть этого не требуется, потому что мою святую исповедь я ее принес господу моему богу: но только, чтобы соблюсти то, что нам велит святая матерь церковь; потому что, хоть она и чинит мне эту злодейскую несправедливость, я чистосердечно ей прощаю. Так что входите, мой мессер Бенедетто, и кончайте со мной, пока чувства не начали мне изменять”. Когда я сказал эти слова, этот достойный человек сказал стражу, чтобы он запер дверь, потому что без него не могла быть исполнена эта обязанность. Он отправился в дом к супруге синьора Пьер Луиджи 308, каковая была вместе с вышесказанной герцогиней; и, явясь к ним, этот человек сказал: “Светлейшая [261] моя госпожа, соблаговолите, прошу вас ради бога, послать сказать папе, чтобы он послал кого-нибудь другого объявить этот приговор Бенвенуто и исполнить эту мою обязанность, потому что я от нее отказываюсь и никогда больше не хочу ее исполнять”. И с превеликим сокрушением, вздыхая, удалился. Герцогиня, которая тут же присутствовала, искажая лицо, сказала: “Вот оно, правосудие, которое отправляется в Риме наместником божиим! Герцог, покойный мой муж, очень любил этого человека за его качества и за его дарования и не хотел, чтобы он возвращался в Рим, очень дорожа им возле себя”. И ушла прочь, ворча, со многими недовольными словами. Супруга синьора Пьерлуиджи, ее звали синьора Иеролима, пошла к папе, и, бросившись на колени, при этом присутствовало несколько кардиналов, эта дама наговорила такого, что заставила папу покраснеть, каковой сказал: “Ради вас, мы его оставим, хоть мы никогда и не имели злых мыслей против него”. Эти слова, папа их сказал, потому что он был в присутствии этих кардиналов, каковые слышали слова, которые сказала эта удивительная и смелая дама. Я был в превеликом беспокойстве, и сердце у меня билось непрерывно. Также были в беспокойстве все те люди, которые были назначены для этой недоброй обязанности, пока не настал обеденный час; в каковой час всякий человек пошел по другим своим делам, так что мне принесли обедать; поэтому, удивясь, я сказал: “Здесь возмогла больше правда, нежели зловредность небесных влияний; и я молю бога, если на то будет его воля, чтобы он избавил меня от этой ярости”. Я начал есть и, как я сперва возымел решимость на мою великую беду, так теперь я возымел надежду на мое великое счастие. Я спокойно пообедал; так я оставался, никого не видя и не слыша, до часа ночи. В этот час явился барджелл с доброй частью своей челяди, каковой посадил меня опять на тот самый стул, на котором накануне вечером он меня принес в это место, и оттуда, со многими ласковыми словами, мне, чтобы я не беспокоился, а своим стражникам велел заботиться о том, чтобы не ушибить мне эту ногу, которая у меня была сломана, как зеницу ока. Так они и сделали и отнесли меня в замок, откуда я ушел; и когда мы очутились высоко в башне, где дворик, там они меня оставили на время. [262]

CXVII Между тем вышесказанный кастеллан велел снести себя в то место, где я был, и, все такой же больной и удрученный, сказал: “Видишь, я тебя поймал?” — “Да, — сказал я, — но видишь, я все-таки убежал, как я тебе говорил? И если бы я не был продан, под папским словом, за епископию венецианским кардиналом и римским Фарнезе, каковые, и тот, и другой, исцарапали лицо пресвятым законам, ты бы никогда меня не поймал; но раз уж теперь ими введен этот скверный обычай, делай также и ты все самое дурное, что только можешь, потому что мне все безразлично на свете”. Этот бедный человек начал очень громко кричать, говоря: “Увы! Увы! Ему безразлично, жить или умереть, и он еще смелее, чем когда был здоров; поместите его там, под садом, и никогда больше не говорите мне про него, потому что он причина моей смерти”. Меня снесли под сад, в темнейшую комнату, где было много воды, полную тарантулов и множества ядовитых червей. Бросили мне наземь пакляный тюфячишко, и вечером мне не дали ужинать, и заперли меня на четыре двери; так я оставался до девятнадцати часов следующего дня. Тогда мне принесли есть; каковых я попросил, чтобы они дали мне некоторые из моих книг почитать; ни один из них ничего мне не сказал, но они передали этому бедному человеку, кастеллану, каковой спрашивал, что я говорю. На другое затем утро мне принесли одну мою книгу, итальянскую библию, и некую другую книгу, где были летописи Джован Виллани 309. Когда я попросил некоторые другие мои книги, мне было сказано, что больше я ничего не получу и что с меня слишком много и этих. Так злосчастно я жил на этом тюфяке, насквозь промокшем, так что в три дня все стало водой, и я был все время не в состоянии двигаться, потому что у меня была сломана нога; и когда я все-таки хотел сойти с постели за нуждой моих испражнений, то я шел на четвереньках с превеликим трудом, чтобы не делать нечистоты в том месте, где я спал. Полтора часа в день у меня бывал Небольшой отблеск света, каковой проникал ко мне в эту несчастную пещеру через крохотное отверстие; и только в эту малость времени я читал, а остальную часть дня и ночи я все время оставался во тьме терпеливо, никогда без мыслей о боге и об этой нашей бренности человеческой; и мне [263] казалось, что, наверное, через немного дней я этим образом здесь и кончу мою злополучную жизнь. Однако, как только я мог, я сам себя утешал, размышляя, насколько мне было бы неприятнее, при разлучении с моей жизнью, почувствовать эту неописуемую муку ножа; тогда как, будучи в таком положении, я с нею разлучался в сонном дурмане, каковой стал для меня гораздо приятнее, чем то, что было прежде; и мало-помалу я чувствовал, как я гасну, пока наконец мое крепкое сложение не приспособилось к этому чистилищу. Когда я почувствовал, что оно приспособилось и привыкло, я решил сносить эту неописуемую тяготу до тех пор, пока оно само его у меня сносит.

CXVIII Я начал сперва библию, и благоговейно ее читал и обдумывал, и так пленился ею, что, если бы я мог, я только бы и делал, что читал; но так как мне недоставало света, то тотчас же на меня набрасывались все мои горести и причиняли мне такое мучение, что много раз я решал каким-нибудь образом истребить себя сам; но так как они не давали мне ножа, то мне трудно было найти способ это сделать. Но один раз среди прочих я приладил толстое бревно, которое там было, и подпер его, вроде как западню; и хотел, чтобы оно обрушилось мне на голову; каковое размозжило бы мне ее сразу; и таким образом, когда я приладил все это сооружение, двинувшись решительно, чтобы его обрушить, как только я хотел ударить по нему рукой, я был подхвачен чем-то невидимым, и отброшен на четыре локтя в сторону от того места, и так испуган, что остался в обмороке; и так пробыл от рассвета до девятнадцати часов, когда они мне принесли мой обед. Каковые, должно быть, приходили уже несколько раз, но я их не слышал; потому что когда я их услышал, вошел капитан Сандрино Мональди 310, и я слышал, как он сказал: “О несчастный человек! Так вот чем кончил такой редкий талант!” Услышав эти слова, я открыл глаза; поэтому увидел священников в столах 311, каковые сказали: “О, вы говорили, что он умер”. Боцца сказал: “Я его застал мертвым, потому и сказал”. Тотчас же они взяли меня оттуда, где я был, и, взяв тюфяк, который, весь промокший, стал, как макароны, выбросили его из этой комнаты; и когда пересказали все это кастеллану, он [264] велел дать мне другой тюфяк. И так, припоминая, что это могло быть такое, что отвратило меня от этого самого предприятия, я решил, что это было нечто божественное и меня защитившее.

CXIX Затем ночью мне явилось во сне чудесное создание во образе прекраснейшего юноши и, как бы упрекая меня, говорило: “Знаешь ли ты, кто тот, кто ссудил тебя этим телом, которое ты хотел разрушить раньше времени?”. Мне казалось, будто я отвечаю ему, что признаю все от бога природы. “Так значит, — сказал он мне, — ты пренебрегаешь его делами, раз ты хочешь их разрушить? Предоставь ему руководить тобою и не теряй упования на его могущество”; со многими другими словами столь удивительными, что я не помню и тысячной доли. Я начал размышлять о том, что этот ангельский образ сказал мне правду; и, окинув глазами тюрьму, увидел немного сырого кирпича, и вот потер его друг о друга, и сделал вроде как бы жижицу; затем, все так же на четвереньках, подошел к ребру этой самой тюремной двери и зубами сделал так, что отколол от него небольшую щепочку: и, когда я сделал это, я стал дожидаться того светлого часа, который приходил ко мне в тюрьму, каковой был от двадцати с половиной до двадцати одного с половиной. Тогда я начал писать, как мог, на некоих листках, которые имелись в книге библии, и укорял возмущенный дух моего рассудка, что он не хочет больше жить; каковой отвечал моему телу, извиняясь своим злополучием; а тело ему подавало надежду блага; и я написал диалогом так 312:

Мой дух, поникший в горе,
Увы, жестокий, ты устал от жизни!
Когда ты с небом в споре,
Кто мне поможет? Как вернусь к отчизне?
Дай, дай мне удалиться к лучшей жизни.
Помедли, ради бога,
Затем что небо к счастью
Готовит нас, какого мы не знали.
Я подожду немного,
Лишь бы творец своей всевышней властью
Меня от горшей оградил печали.
[265]

¦ Обретя снова силу, после того как я сам себя утешил, продолжая читать свою библию, я так приучил свои глаза к этой темноте, что там, где сперва я читал обычно полтора часа, я теперь читал целых три. И так удивительно размышлял о силе могущества божьего в тех простейших людях, которые у меня с таким жаром верили, что бог изволял им все то, что они себе представляли; уповая также и сам на помощь от бога, как ради его божественности и милосердия, а также и ради моей невинности; и постоянно, то молитвою, то помыслами обращаясь к богу, я всегда пребывал в этих высоких мыслях в боге; так что на меня, начала находить столь великая отрада от этих мыслей в боге, что я уже не вспоминал больше ни о каких горестях, которые когда-либо в прошлом у меня были, а пел целый день псалмы и многие другие мои сочинения, все направленные к богу. Только великое мучение мне причиняли ногти, которые у меня отрастали; потому что я не мог до себя дотронуться без того, чтобы себя ими не поранить; не мог одеваться, потому что они у меня выворачивались то вовнутрь, то наружу, причиняя мне великую боль. Кроме того, у меня умирали зубы во рту; я это замечал, потому что мертвые зубы, подталкиваемые теми, которые были живы, мало-помалу продырявливали десны, и острия корней, вылезали сквозь дно ячеек. Когда я это замечал, я их вытягивал, словно вынимал их из ножен, безо всякой боли или крови; так у меня их повылезло весьма изрядно. Примирившись, однако, и с этими новыми неприятностями, я то пел, то молился, то писал этим толченым кирпичом вышесказанным; и начал капитоло 313 в похвалу тюрьме, и в нем рассказывал все те приключения, которые я от нее имел, каковой капитоло напишется погодя в своем месте.

СХХ Добрый кастеллан часто втайне посылал узнать, что я делаю; и так как в последний день июля я много ликовал сам в себе, вспоминая великий праздник, который принято устраивать в Риме в этот первый день августа, то я сам себе говорил: “Все эти прошедшие годы этот веселый праздник я проводил с бренностями мира; [266] в этом году я его проведу уже с божественностью бога”. И говоря себе: “О, насколько более рад я этой, неже ли тем!” Те, кто слышал, как я говорил эти слова все это передали кастеллану, каковой с изумительным неудовольствием сказал: “О боже! Он торжествует и живет в такой нужде. А я бедствую в таких удобствах, и умираю единственно из-за него! Идите живо и поместите его в ту наиболее подземную пещеру, где был умерщвлен голодом проповедник Фойано 314; быть может, когда он увидит себя в такой беде, у него выйдет блажь из головы”. Тотчас же пришел ко мне в тюрьму капитан Сандрино Мональди и с ним человек двадцать этих самых слуг кастеллана; и застали меня, что я был на коленях, и не оборачивался к ним, но молился богу отцу, украшенному ангелами, и Христу, воскресающему победоносно, которых я себе нарисовал на стене куском угля, который я нашел прикрытым землей, после четырех месяцев, что я пролежал навзничь в постели со своей сломанной ногой; и столько раз мне снилось, что ангелы приходили мне ее врачевать, что после четырех месяцев я стал крепок, как если бы она никогда не была сломана. И вот они пришли ко мне, до того вооруженные, словно боялись, не ядовитый ли я дракон. Сказанный капитан сказал: “Ты же слышишь, что нас много и что мы с великим шумом к тебе идем, а ты к нам не оборачиваешься”. При этих словах, представив себе отлично то худшее, что со мной могло случиться, и став привычным и стойким к беде, я им сказал: “К этому богу, который возносит меня к тому, что в небесах, я обратил душу мою, и мои созерцания, и все мои жизненные силы, а к вам я обернул как раз то, что вам подобает, потому что то, что есть доброго во мне, вы недостойны видеть и тронуть его не можете; так что делайте с тем, что ваше, все то что вы можете”. Этот сказанный капитан, боясь, не зная, что я хочу сделать, сказал четверым из тех, что были покрепче: “Положите в сторону все свое оружие”. Когда они его положили, он сказал: “Живо, живо кидайтесь на него и хватайте. Ведь не дьявол же он чтобы столько нас должно было его бояться? Теперь держите крепко, чтобы он у вас не вырвался”. Я, схваченный и насилуемый ими, воображая много худшее чем то, что со мной потом случилось, поднимая глаза к Христу, сказал: “О праведный боже, ты же оплатил [267] на этом высоком древе все долги наши; почему же теперь должна оплачивать моя невинность долги тех, кого я не знаю? Но да будет воля твоя”. Между тем они понесли меня прочь с зажженным факелом; думал я, что они хотят меня бросить в провал Саммало; так называется ужасающее место, каковое поглотило многих вот так же живьем, потому что они падают в основания замка, вниз, в колодезь. Этого со мной не случилось; поэтому мне казалось, что я очень дешево отделался: потому что они положили меня в эту отвратительную пещеру вышесказанную, где умер Фойано от голода, и там меня оставили лежать, не причиняя мне иного зла. Когда они меня оставили, я начал петь “De profundis clamavit”, “Miserere” и “In te Domine speravi” 315. Весь этот день первого августа я праздновал с богом, и все время у меня ликовало сердце надеждой и верой. На второй день они меня вытащили из этой ямы и отнесли меня обратно туда, где были эти мои первые рисунки этих образов божьих. К каковым когда я прибыл, то в присутствии их от сладости и веселия я много плакал. После этого кастеллан каждый день хотел знать, что я делаю и что я говорю. Папа, который слышал обо всем: происшедшем, — а уж врачи приговорили к смерти сказанного кастеллана, — сказал: “Прежде, чем мой кастеллан умрет, я хочу, чтобы он умертвил, как ему угодно, этого Бенвенуто, который причина его смерти, дабы он не умер неотомщенным”. Слыша эти слова из уст герцога Пьерлуиджи, кастеллан сказал ему: “Так, значит, папа отдает мне Бенвенуто и хочет, чтобы я ему отомстил? Не думайте в таком случае ни о чем и предоставьте это мне”. Подобно тому, как сердце папы было злобным по отношению ко мне, так прехудо и мучительно было на первый взгляд сердце кастеллана; и в этот миг тот невидимый, который отвратил меня от желания убить себя, пришел ко мне, хоть невидимо, но с голосом ясным, и встряхнул меня, и поднял меня с ложа, и сказал: “Увы, мой Бенвенуто, скорее, скорее прибеги к богу с твоими обычными молитвами и кричи громко, громко!” Тотчас же, испуганный, я стал на колени и прочел много моих молитв громким голосом; после всех — “Qui habitat in aiutorium” 316; после этого я побеседовал с богом некоторое время; и в некое мгновение тот же голос, открытый и ясный, мне сказал: “Иди отдохнуть и не бойся больше”. [268]

И это было, когда кастеллан, дав жесточайший приказ о моей смерти, вдруг взял его назад и сказал: “Разве не Бенвенуто тот, кого я так защищал, и тот, о ком я знаю наверное, что он невинен и что все это зло причинено ему напрасно? И как же бог смилостивится надо мной и над моими грехами, если я не прощу тем, кто учинил мне величайшие обеды? И почему я стану обижать человека достойного, невинного, который оказал мне услугу и честь? Ладно, вместо того, чтобы его убивать, я даю ему жизнь и свободу; и оставляю в завещании, чтобы никто ничего с него не требовал по долгу за большие издержки, который он здесь должен был бы заплатить”. Об этом услышал папа и очень рассердился.

CXXI Я пребывал тем временем с моими обычными молитвами и писал свой капитоло, и мне начали каждую ночь сниться самые веселые и самые приятные сны, какие только можно себе вообразить; и все время мне казалось, что я видимо вместе с тем, кого я невидимо услышал и слышал очень часто, у какового я не требовал никакой другой милости, как только просил его, и настойчиво, чтобы он свел меня куда-нибудь, откуда я бы мог увидеть солнце, говоря ему, что это единственное желание, которое у меня есть; и что если бы я, хотя бы только раз, мог его увидеть, то я бы затем умер довольным. Из всего того, что у меня было в этой тюрьме неприятного, все мне стало дружественным и любезным, и ничто меня не расстраивало. Однако эти приверженцы кастеллана, которые ожидали, что кастеллан меня повесит на том зубце, откуда я спустился, как он это говорил, увидев затем, что сказанный кастеллан принял другое решение, совершенно обратное тому, они, которые не могли этого вынести, все время учиняли мне какой-нибудь новый страх, через каковой я должен был возыметь боязнь лишиться жизни. Как я говорю, ко всему этому я так привык, что ничего уже не страшился и ничто меня уже не трогало. Только это желание, чтобы мне приснилось, что я вижу солнечный шар. Так что, продолжая мои великие молитвы, все обращенные с любовью к Христу, я постоянно говорил: “О истинный сын божий, я молю тебя ради рождества твоего, ради твоей крестной смерти и ради славного твоего воскресения, чтобы ты меня удостоил, [269] чтобы я увидел солнце, если не иначе, то хотя бы во сне; но если ты меня удостоишь, чтобы я его увидел этими моими смертными глазами, я тебе обещаю прийти посетить тебя у твоего святого гроба”. Это решение и эти мои наибольшие мольбы к богу, я их сотворил во второй день октября года тысяча пятьсот тридцать девятого. Когда настало затем следующее утро, каковое было в третий день сказанного октября, я проснулся на рассвете, до восхода солнца, приблизительно за час; и, приподнявшись с этого моего несчастного одра, я надел на себя кое-какую одежку, какая у меня была, потому что начало становиться свежо; и так, приподнявшись, я творил молитвы, еще более прилежные, чем когда-либо творил прежде; и в сказанных молитвах я с великими просьбами говорил Христу, чтобы он ниспослал мне хотя бы столько милости, чтобы я узнал, божественным внушением, за какой мой грех я несу столь великое наказание; и так как его божеское величество не пожелало удостоить меня лицезрения солнца, хотя бы во сне, то я просил его, ради всего его могущества и силы, чтобы он меня удостоил того, чтобы я знал, какова причина этого наказания.

СХХII Сказав эти слова, этим невидимым, словно как бы ветром, я был подхвачен и унесен прочь и был приведен в палату, где этот мой невидимый теперь уже видимо мне явился в человеческом образе, в виде юноши с первым пушком; с лицом изумительнейшим, прекрасным, но строгим, не веселым; и показал мне на эту палату, говоря мне: “Все эти люди, которых ты видишь, это все те, которые доселе родились и затем умерли”. Поэтому я его спросил, по какой причине он привел меня сюда; каковой мне сказал: “Иди со мной, и ты скоро узнаешь”. В руке у меня оказался кинжальчик, а на теле кольчуга; и вот он повел меня по этой великой палате, показывая мне всех этих, которые бесконечными тысячами, то в одну сторону, то в другую, проходили. Проведя меня дальше, он вышел передо мной через маленькую дверцу в какое-то место, вроде как бы в узкую улицу; и когда он повлек меня за собой в сказанную улицу, то при выходе из этой палаты я оказался безоружен и был в белой рубашке, а на голове у меня ничего не было, и я был по правую руку от сказанного моего [270] спутника. Увидев себя таким образом, я удивился, потому что не узнавал этой улицы; и, подняв глаза, увидел, что солнечный свет ударяет в стену, как бы в фасад дома, у меня над головой. Тогда я сказал: “О друг мой, как мне сделать, чтобы я мог подняться настолько, чтобы мне увидеть самый солнечный шар?” Он указал мне на несколько ступеней, которые были тут же по правую от меня руку, и сказал мне: “Ступай туда сам”. Я, отойдя от него немного, стал подниматься, задом наперед, вверх по этим нескольким ступеням, и начинал мало-помалу открывать близость солнца. Я торопился подняться; и настолько взошел кверху этим сказанным образом, что открыл весь солнечный шар. И так как сила его лучей, по их обыкновению, заставила меня закрыть глаза, то, заметив свою ошибку, я открыл глаза и, глядя в упор на солнце, сказал: “О мое солнце, которого я так желал, я больше не хочу видеть ничего другого, хотя бы твои лучи меня ослепили”. Так я стоял, вперив в него глаза; и когда я постоял немножко таким образом, я вдруг увидел, как вся эта сила этих великих лучей кинулась в левую сторону сказанного солнца; и так как солнце осталось чистым, без своих лучей, я с превеликим наслаждением на него смотрел; и мне казалось удивительным, что эти лучи исчезли таким образом. Я размышлял, что это за божественная милость, которая мне была в это утро от бога, и говорил громко: “О дивное твое могущество, о славная твоя сила! Сколь большую милость ты мне творишь, чем то, чего я ожидал!” Мне казалось это солнце без своих лучей ни более ни менее как сосудом с чистейшим расплавленным золотом. Пока я созерцал это великое дело, я увидел, как посередине сказанного солнца что-то начало вздуваться и как росли эти очертания этого самого вздутия, и вдруг получился Христос на кресте из того же вещества, что и солнце; и он был такой красоты в своем всеблагостном виде, какой разум человеческий не мог бы вообразить и тысячной доли; и пока я это созерцал, я говорил громко: “Чудеса, чудеса! О боже, о милосердие твое, о могущество твое бесконечное, чего ты меня удостаиваешь в это утро!” И пока я созерцал и пока говорил эти слова, этот Христос подвигался в ту сторону, куда ушли его лучи, и посередине солнца снова что-то начало вздуваться, как уже было раньше; и когда вздутие выросло, оно вдруг [271] превратилось во образ прекраснейшей мадонны, которая как бы восседала очень высоко со сказанным сыном на руках, с прелестнейшим видом, словно смеясь; с той и с другой стороны она была помещена посреди двух ангелов, прекрасных настолько, насколько воображение не досягает. И еще я видел на этом солнце, по правую руку, фигуру, одетую подобно священнослужителю; она стояла ко мне спиной, а лицо имела обращенным к этой мадонне и к этому Христу. Все это я видел подлинным, ясным и живым, и беспрестанно благодарил славу божию превеликим голосом. Когда это удивительное дело пробыло у меня перед глазами немногим более восьмой часа, оно от меня ушло; и я был перенесен на этот мой одр. Тотчас же я начал сильно кричать, громким голосом говоря: “Могущество божие удостоило меня показать мне всю славу свою, каковой, быть может, никогда еще не видело ничье смертное око; так что поэтому я знаю, что буду свободен, и счастлив, и в милости у бога; а вы, злодеи, злодеями останетесь, несчастными, и в немилости божьей. Знайте, что я совершенно уверен, что в день всех святых, каковой был тот, когда я явился на свет ровно в тысяча пятисотом году, в первый день ноября, в следующую ночь в четыре часа, в этот день, который настанет, вы будете принуждены вывести меня из этой мрачной темницы; и не сможете поступить иначе, потому что я это видел своими глазами и на этом престоле божьем. Этот священнослужитель, который был обращен к богу и который стоял ко мне спиной, это был святой Петр, каковой предстательствовал на меня, стыдясь, что в его доме чинятся христианам такие тяжкие неправды. Так что скажите это, кому хотите, что никто не имеет власти делать мне отныне зло; и скажите этому господину, который держит меня здесь, что если он даст мне или воску, или бумаги, и способ, чтобы я мог ему выразить эту славу божию, которая была мне явлена, я ему, наверное, сделаю ясным то, в чем, быть может, он сомневается”.

СХХIII Кастеллан, хотя врачи не имели больше никакой надежды на его спасение, все еще пребывал в твердом уме, и у него прошла эта сумасшедшая дурь, которая одолевала его каждый год; и так как он целиком и [272] полностью предался душе, то совесть его угрызала, и он по-прежнему считал, что я потерпел и терплю величайшую неправду; и когда он велел передать папе те великие вещи, которые я говорил, папа послал ему сказать, как человек, который не верил ни в бога и ни во что, говоря, что я сошел с ума и чтобы он заботился, насколько можно больше, о своем здоровье. Услышав эти ответы, кастеллан прислал меня утешить и прислал мне чем писать, и воску, и некие палочки, сделанные, чтобы работать по воску, со многими любезными словами, которые мне сказал некий из этих его слуг, который меня любил. Этот был совсем обратное той шайке этих прочих злодеев, которым хотелось бы видеть меня мертвым. Я взял эту бумагу и этот воск и начал работать: и, пока я работал, я написал этот сонет, обращенный к кастеллану.

Когда б моя могла явить вам лира
Тот вечный свет, который в смертной доле
Мне дал господь, вам эта вера боле
Была б ценна, чем скипетр и порфира.
О, если б знал великий пастырь клира,
Что зрел я бога на его престоле,
Чего душа не может зреть, доколе
Не бросит лютого и злого мира;
Вмиг правосудия святые двери
Разверзлись бы, и пал бы, цепью связан,
Гнев нечестивый, воссылая крики.
Имей я свет, дабы по крайней мере
Чертеж небес искусством был показан,
Мне был бы легче крест скорбей великий.

CXXIV Когда на другой день пришел и принес мне мою еду этот слуга кастеллана, каковой меня любил, я ему дал этот сонет написанным; каковой, втайне от тех других, злых слуг, которые меня не любили, дал его кастеллану; каковой охотно выпустил бы меня, потому что ему казалось, что эта великая неправда, которая была мне учинена, была немалой причиной его смерти. Он взял сонет и, прочтя его несколько раз, сказал: “Это не слова и не мысли безумца, но человека хорошего и [275] честного”; и тотчас же велел одному своему секретарю, чтобы тот отнес его папе и чтобы отдал его в собственные руки, прося его, чтобы он меня выпустил. Пока сказанный секретарь носил сонет папе, кастеллан прислал мне света на день и на ночь, со всеми удобствами, каких в этом месте можно было желать; почему я и начал оправляться от недомогания моей жизни, каковое стало превеликим. Папа прочел сонет несколько раз; затем послал сказать кастеллану, что очень скоро сделает нечто такое, что будет ему приятно. И несомненно, что папа затем охотно выпустил бы меня; но синьор Пьер Луиджи сказанный, его сын, почти против воли папы, держал меня там насильно. Когда уже приближалась смерть кастеллана, а я тем временем нарисовал и вылепил это удивительное чудо, в утро всех святых он прислал с Пьеро Уголини, своим племянником, показать мне некои драгоценные камни; каковые когда я увидел, я тотчас же сказал: “Это знак моего освобождения”. Тогда этот юноша, который был человек премалого рассуждения, сказал: “Об этом ты никогда и не думай, Бенвенуто”. Тогда я сказал: “Унеси прочь свои камни, потому что меня держат так, что я не вижу света, как только в этой темной пещере, в каковой нельзя распознать качества камней; а что до выхода из этой темницы, то не успеет кончиться этот день, как вы придете меня из нее взять; и это непременно должно быть так, и иначе сделать вы не можете”. Он ушел и велел меня снова запереть; и, уйдя, отсутствовал больше двух часов по часам; затем пришел за мной без вооруженных, с двумя мальчиками, чтобы они помогли меня поддерживать, и так повел меня в те большие комнаты, которые у меня были раньше, — это было в 1538 году, — дав мне все удобства, какие я требовал.

CXXV Немного дней спустя, кастеллан, который считал, что я на воле и свободен, утесненный своим великим недугом, преставился от этой настоящей жизни, и взамен его остался мессер Антонио Уголини, его брат, каковой сообщил покойному кастеллану, своему брату, что он меня выпустил. Этот мессер Антонио, насколько я слышал, имел распоряжение от папы оставить меня в этой просторной тюрьме до тех пор, пока тот ему не [276] скажет, что ему со мною делать. Этот мессер Дуранте, брешианец, уже выше сказанный, сговорился с этим солдатом, аптекарем из Прато, дать мне съесть какую-нибудь жидкость среди моих кушаний, которая, была бы смертоносной, но не сразу; подействовала бы, через четыре или через пять месяцев. Они придумали положить в пищу толченого алмазу; каковой никакого рода яду в себе не имеет, но по своей неописуемой твердости остается с преострыми краями и делает не так, как другие камни; потому что эта мельчайшая острота у всех камней, если их истолочь, не остается, а они остаются как бы круглыми; и только один алмаз остается с этой остротой; так что, входя в желудок, вместе с прочими кушаньями, при том вращении, которое производят кушанья, чтобы произвести пищеварение, этот алмаз пристает к хрящам желудка и кишок, и, по мере того, как новая пища подталкивает его все время вперед, этот приставший к ним алмаз в небольшой промежуток времени их прободает; и по этой причине умирают; тогда как всякий другой род камней или стекол, смешанный с пищей, не имеет силы пристать и так и уходит с пищей. Поэтому этот мессер Дуранте вышесказанный дал алмаз кое-какой ценности одному из этих стражей. Говорили, что это было поручено некоему Лионе 317, аретинскому золотых дел мастеру, великому моему врагу. Этот Лионе получил алмаз, чтобы его истолочь; и так как Лионе был очень беден, а алмаз должен был стоить несколько десятков скудо, то он заявил этому стражу, что этот порошок, который он ему дает, и есть тот самый толченый алмаз, который назначено было мне дать; и в то утро, когда я его получил, они мне его положили во все кушанья; было это в пятницу; я получил его и в салате, и в подливке, и в супе. Я с охотой принялся есть, потому что накануне постился. День этот был праздничный. Правда, я чувствовал, что пища у меня хрустит на зубах, но я и подумать не мог о таких злодействах. Когда я кончил обедать, то, так как на тарелке оставалось немного салата, мне попались на глаза некои мельчайшие осколки, каковые у меня остались. Я их тотчас же взял, и, подойдя к свету окна, которое было очень светлое, пока я их разглядывал, мне вспомнился тот хруст, который у меня производила утром пища, больше, чем обычно; и когда я еще раз хорошенько их рассмотрел, [277] поскольку глаза могли судить, мне показалось решительно, что это толченый алмаз. Я тотчас же счел себя мертвым самым решительным образом и так, сокрушенно, прибег набожно к святым молитвам; и благо я так решил, то мне казалось наверное, что я кончен и мертв; и целый час я творил превеликие молитвы богу, благодаря его за эту столь приятную смерть. Раз мои звезды так уж мне судили, мне казалось, что я дешево отделался, уходя этой легкой дорогой; и я был доволен, и благословил свет и то время, что я на нем пробыл. Теперь я возвращался в лучшее царство, милостью божьей, ибо мне казалось, что я всенаверное ее обрел; и в то время, как я стоял с этими мыслями, я держал в руке некие мельчайшие крупинки этого мнимого алмаза, каковой я несомненнейше почитал таковым. Но так как надежда никогда не умирает, то я словно как бы прельстился чуточкой пустой надежды; каковая была причиной, что я взял чуточку ножик, и взял этих сказанных крупиц, и положил их на некое тюремное железо; затем, накрыв их плашмя острием ножа, сильно надавив, я почувствовал, что сказанный камень распадается; и, посмотрев хорошенько глазами, увидел, что так оно действительно и есть. Тотчас же я облекся новой надеждой и сказал: “Это не мой враг, мессер Дуранте, а мягкий камешек 318, каковой не может мне сделать ни малейшего вреда”. И подобно тому, как я было решил молчать и умереть с миром этим способом, я принял новое намерение, но прежде всего возблагодарив бога и благословив бедность, которая, подобно тому, как много раз бывает причиной человеческой смерти, на этот раз была прямой причиной моей жизни; потому что, когда этот мессер Дуранте, мой враг, или кто бы он ни был, дал Лионе алмаз, чтобы тот мне его истолок, ценою в сто с лишком скудо, то этот, по бедности, взял его себе, а для меня истолок голубой берилл ценою в два карлино, думая, быть может, так как и это тоже камень, что он произведет то же действие, что и алмаз.

CXXVI В это время епископ павийский, брат графа Сан Секондо, по имени монсиньор де’Росси пармский, этот епископ был заточен в замке за некои непорядки 319, некогда учиненные в Павии; и так как он был большой мой друг, [278] то я высунулся из отверстия моей тюрьмы и позвал его громким голосом, говоря ему, что, дабы убить меня, эти разбойники дали мне толченого алмазу; и велел ему показать через одного его слугу некоторые из этих порошинок, у меня оставшихся; но я ему не сказал, что распознал, что это не алмаз, но говорил ему, что они, наверное, меня отравили после смерти этого достойного человека, кастеллана; и ту малость, что я еще живу, я просил его, чтобы он мне давал от своих хлебов по одному в день, потому что я больше не хочу есть ничего, что идет от них; и он мне обещал присылать мне от своей пищи. Этот мессер Антонио, который, конечно, к такому делу не был причастен, учинил весьма великий шум и пожелал увидеть этот толченый камень, думая также и он, что это алмаз; и, думая, что это предприятие исходит от папы, отнесся к нему этак полегоньку, после того как поразмыслил об этом случае. Я продолжал есть пищу, которую мне присылал епископ, и писал непрерывно этот мой капитоло о тюрьме, помещая в него ежедневно все те приключения, которые вновь со мной случались, от раза к разу. Также сказанный мессер Антонио присылал мне есть с некоим вышесказанным Джованни, аптекарем из Прато, тамошним солдатом. Этому, который был мне превраждебен и который и был тот, что принес мне этот толченый алмаз, я ему сказал, что ничего не желаю есть из того, что он мне носит, если сперва он сам передо мной не отведает; он же мне сказал, что отведывают кушанья перед папами. На что я ответил, что подобно тому как дворяне обязаны отведывать кушанья перед папой, так и он, солдат, аптекарь, мужик из Прато, обязан отведывать их перед таким флорентинцем, как я. Этот наговорил великих слов, а я ему. Этот мессер Антонио, стыдясь немного, а также намереваясь заставить меня оплатить те издержки, которые бедный покойный кастеллан мне подарил, нашел другого из этих своих слуг, каковой был мне друг, и присылал мне мою еду; каковую вышесказанный любезно передо мной отведывал без дальнейших споров. Этот слуга говорил мне, что папа каждый день докучаем этим монсиньором ди Морлюком, каковой от имени короля беспрестанно меня требует, и что у папы нет особой охоты меня отдавать; и что кардиналу Фарнезе, некогда такому моему покровителю 320 и другу, пришлось сказать, [279] чтобы я не рассчитывал выйти из этой тюрьмы пока что; на что я говорил, что я из нее выйду наперекор всем. Этот достойный юноша просил меня, чтобы я молчал и чтобы не услыхали, что я это говорю, потому что это мне очень повредило бы; и что это упование, которое я имею на бога, должно ожидать его милости, а мне надо молчать. Ему я говорил, что могуществу божию нечего бояться злобы неправосудия.

CXXVII Когда так прошло немного дней, появился в Риме кардинал феррарский; каковой когда пошел учинить приветствие папе, папа так его задержал, что настало время ужина. И так как папа был искуснейший человек, то ему хотелось иметь побольше досугу, чтобы поговорить с кардиналом об этих французских делишках. И так как за выпивкой говорятся такие вещи, которые вне такого дела иной раз и не сказались бы; то поэтому, так как этот великий король Франциск во всех своих делах был весьма щедр, кардинал, который хорошо знал вкус короля, также и он вполне угодил папе, гораздо больше даже, нежели папа ожидал; так что папа пришел вот в какое веселье как поэтому, а также и потому, что имел обыкновение раз в неделю учинять весьма здоровенный кутеж; так что потом его выблевывал. Когда кардинал увидел доброе расположение папы, способное оказывать милости, он попросил меня от имени короля с великой настойчивостью, заявляя, что король имеет великое к тому желание. Тогда папа, чувствуя, что приближается к часу своего блева, и так как чрезмерное изобилие вина также делало свое дело, сказал кардиналу с великим смехом: “Сейчас же, сейчас же я хочу, чтобы вы отвели его домой”. И, отдав точные распоряжения, встал из-за стола; а кардинал тотчас же послал за мной, пока синьор Пьер Луиджи про это не узнал, потому что он бы не дал мне никоим образом выйти из тюрьмы. Пришел папский посланец вместе с двумя вельможами сказанного кардинала феррарского, и в пятом часу ночи они взяли меня из сказанной темницы 321 и привели меня перед кардинала, каковой оказал мне неописуемый прием; и там, хорошо устроенный, я остался себе жить. Мессер Антонио, брат кастеллана и на его месте, пожелал, чтобы я оплатил ему все издержки, со всеми теми прибавками, [280] которых обычно хотят пристава и подобный народ, и не пожелал соблюсти ничего из того, что покойный кастеллан завещал, чтобы для меня было сделано. Это мне стоило многих десятков скудо, также и потому, что кардинал мне потом сказал, чтобы я очень остерегался, если я желаю блага своей жизни, и что если в тот вечер он меня не взял из этой темницы, то м бы никогда не выйти; ибо он уже слышал, будто папа весьма жалеет, что меня выпустил.

CXXVIII Мне необходимо вернуться на шаг назад, потому что в моем капитоло встречается все то, о чем я говорю. Когда я жил эти несколько дней в комнате у кардинала, а затем в потайном саду у папы, то среди прочих моих дорогих друзей меня навестил один казначей, мессер Биндо Альтовити, какового по имени звали Бернардо Галуцци, каковому я доверил стоимость нескольких сот скудо, и этот юноша в потайном саду у папы меня навестил и хотел мне все вернуть, на что я ему сказал, что не сумел бы отдать свое имущество ни более дорогому другу, ни в место, где бы я считал, что оно будет более сохранно; каковой мой друг, казалось корчился, до того не хотел, и я чуть ли не силой заставил его сохранить. Выйдя в последний раз из замка, я узнал, что этот бедный юноша, этот сказанный Бернардо Галуцци, разорился; так что я лишился своего имущества. И еще, в то время, когда я был в темнице, ужасный сон; мне были изображены, словно как бы пером написаны у меня на лбу, слова величайшей важности; и тот, кто мне их изобразил, повторил мне добрых три раза, чтобы я молчал и не передавал их другим. Когда я проснулся, я почувствовал, что у меня лоб запачкан. Поэтому в моем капитоло о тюрьме встречается множество таких вот вещей. И еще мне было сказано, причем я не знал, что такое я говорю, все то, что потом случилось с синьором Пьер Луиджи, до того ясно и до того точно, что я сам рассудил, что это ангел небесный мне это внушил. И еще я не хочу оставить в стороне одну вещь, величайшую, какая случалась с другими людьми; и это для подтверждения божественности бога и его тайн, каковой удостоил меня этого удостоиться; что с тех пор, как я это увидел, у меня осталось сияние, удивительное дело, над моей головой, каковое очевидно [281] всякого рода человеку, которому я хотел его показать, каковых было весьма немного. Это видно на моей тени утром при восходе солнца вплоть до двух часов по солнцу, и много лучше видно, когда на травке бывает этакая влажная роса; также видно и вечером при закате солнца. Я это заметил во Франции, в Париже, потому что воздух в тамошних местах настолько более чист от туманов, что там оно виделось выраженным много лучше, нежели в Италии, потому что туманы здесь много более часты; но не бывает, чтобы я во всяком случае его не видел; и я могу показывать его другим, но не так хорошо, как в этих сказанных местах. Я хочу списать свой капитоло, сочиненный в тюрьме и в похвалу сказанной тюрьме; затем продолжу хорошее и худое, случавшееся со мной от времени До времени, а также и то, которое со мной случится в моей жизни.

Это капитоло я пишу для Лука Мартини 322, обращаясь в нем к нему, как здесь можно слышать.

Кто хочет знать о всемогущем боге
И можно ли сравниться с ним хоть вмале,
Тот должен, я скажу, побыть в остроге,
Пусть тяготят его семья, печали
И немощи телесного недуга,
Да пусть еще придет из дальней дали.
А чтоб еще славней была заслуга,
Будь взят безвинно; без конца сиденье,
И не иметь ни помощи, ни друга.
Да пусть разграбят все твое именье;
Жизнь под угрозой; подчинен холую,
И никакой надежды на спасенье.
С отчаянья пойти напропалую,
Взломать темницу, спрыгнуть с цитадели,
Чтоб в худшей яме пожалеть былую.
Но слушай, Лука, о главнейшем деле:
Нога в лубках, обманут в том, что свято,
Тюрьма течет, и нет сухой постели.
Забудешь, что и говорил когда-то,
А корм приносит с невеселым словом
Солдат, аптекарь, мужичье из Прато.
[282]
Но нет предела в искусе суровом:
Сесть не на что, единственно на судно;
А между тем все думаешь о новом.
Служителю велят неправосудно
Дверь отворять не больше узкой щели,
Тебя не слушать, не помочь, коль трудно.
Вот где рассудку множество веселий:
Выть без чернил, пера, бумаги, света,
А полон лучших дум от колыбели.
Жаль, что так мало сказано про это;
Измысли сам наитягчайший жребий,
Он подойдет для моего предмета.
По чтобы нашей послужить потребе
И спеть хвалы, которых ждет Темница,
Не хватит всех, кто обитает в небе.
Здесь честные не мучились бы лица,
Когда 6 не слуги, не дурные власти,
Гнев, зависть, или спор, или блудница.
Чтоб мысль свою поведать без пристрастий:
Здесь познаешь и славишь лик господень,
Все адские претерпевая страсти.
Иной, по мненью всех, как есть негоден,
А просидев два года без надежды,
Выходит свят, и мудр, и всем угоден.
Здесь утончаются дух, плоть, одежды;
И самый тучный исхудает, ликом,
И на престол небес разверсты вежды.
Скажу тебе о чуде превеликом:
Пришла мне как-то мысль писать блажная,
Чего не сыщешь в случае толиком.
Хожу, в каморке, голову терзая,
Затем, к тюремной двери ставши боком,
Откусываю щепочку у края;
Я взял кирпич, тут бывший ненароком,
И в порошок растер его, как тесто,
Затем его заквасил мертвым соком.
[283]
Пыл вдохновенья с первого присеста –
Вошел мне в плоть, ей-ей, по тем дорогам,
Где хлеб выходит; нет другого места.
Вернусь к тому, что я избрал предлогом:
Пусть всякий, кто добро постигнуть хочет,
Постигнет зло, ниспосланное богом.
Любое из искусств тюрьма упрочит;
Так если ты захочешь врачеванья,
Она тебе всю кровь из жил источит.
Ты станешь в ней, не приложив старанья,
Речистым, дерзким, смелым без заветам
В добре и зле исполненным познанья.
Блажен, кто долго пролежит без света
Один в тюрьме и вольных дней дождется:
Он и в войне, и в мире муж совета.
Ему любое дело удается,
И он настолько стал богат дарами,
Что мозг его уже не пошатнется.
Ты скажешь мне: “Ты оскудел годами,
А что ты в ней обрел столь нерушимо,
Чтоб грудь и перси наполнялись сами?”
Что до меня, то мной она хвалима;
Но я б хотел, чтоб всем была награда:
Кто заслужил, пусть не проходит мимо.
Пусть всякий, кто блюдет людское стадо,
В темнице умудряется сначала,
Тогда бы он узнал, как править надо.
Себя он вел бы, как и всем пристало,
И никогда не сбился бы с дороги,
И меньше бы смятенья всюду стало.
За те года, что я провел в остроге,
Там были чернецы, попы, солдаты,
И к наихудшим были, меньше строги.
[284]
Когда б ты знал, как чувства болью сжаты,
Коль на твоих глазах уйдет подобный!
Жалеешь, что рожден на свет проклятый.
Но я молчу: я слиток чистопробный,
Который тратить надо очень редко,
И для работы не вполне удобный.
Еще одна для памяти заметка:
На чем я написал все это, Лука;
На книге нашего с тобою предка.
Вдоль по полям располагалась мука,
Которая все члены мне скрутила,
А жидкость получилась вроде тука.
Чтоб сделать “О”, три раза надо было
Макать перо; не мучат так ужасно
Повитых душ средь адского горнила.
Но так как я не первый здесь напрасно,
То я смолчу; и возвращусь к неволе,
Где мозг и сердце мучу ежечасно.
Я меж людей хвалю ее всех боле
И не познавшим заявляю круто:
Добру научат только в этой школе.
О, если бы позволили кому-то
Произнести, как я прочел намедни:
“Возьми свой одр и выйди, Бенвенуто/”
Я пел бы “Верую”, и “День последний”,
И “Отче наш”, лия щедрот потоки
Хромым, слепым и нищим у обедни.
О, сколько раз мои бледнели щеки
От этих лилий, так что сердцу стали
Флоренция и Франция далеки!
323
И если мне случится быть в шпитале 324
И там бы благовещенье висело,
Сбегу, как зверь, чтоб очи не видали.
Не из-за той, чье непорочно тело,
Не от ее святых и славных лилий,
Красы небес и дольнего предела;
[285]
Но так как нынче все углы покрыли
Те, у которых ствол в крюках ужасных,
Мне станет страшно, это не они ли.
О, сколько есть под их ярмом злосчастных,
Как я, рабов эмблемы беззаконной,
325
Высоких душ, божественных и ясных!
Я видел, как упал с небес, сраженный,
Тлетворный символ, устрашив народы,
Потом на камне новый свет зажженный;
Как в замке, где я тщетно ждал свободы,
Разбился колокол; предрек мне это
Творящий в небе суд из рода в роды;
И вскоре черный гроб я видел
326 где-то
Меж лилий сломанных; и крест, и горе,
И множество простертых, в скорбь одето.
Я видел ту, с кем души в вечном споре,
Страшащей всех; и был мне голос внятный:
“Тебе вредящих я похищу вскоре”.
Петровой тростью вестник благодатный
Мне начертал на лбу святые строки
И дал завет молчанья троекратный.
Того, кто солнца правит бег высокий,
В его лучах я зрел во всей святыне,
Как человек не видит смертноокий.
Пел воробей вверху скалы в пустыне
Пронзительно; и я сказал: “Наверно,
Он к жизни мне поет, а вам к кончине”.
И я писал и пел нелицемерно,
Прося у бога милости, защиты,
Затем что смерть мой взор гасила мерно.
Волк, лев, медведь и тигр не так сердиты,
У них до свежей крови меньше жажды,
И сами змеи меньше ядовиты:
[286]
Такой был лютый капитан 327 однажды,
Вор и злодей, с ним сволочь кой-какая;
Но молвлю тихо, чтоб не слышал каждый.
Ты видел, как валит ярыжья стая
К бедняге забирать и скарб, и платье,
Христа и деву на землю швыряя?
В день августа они пришли всей братьей
Зарыть меня в еще сквернейшей яме;
Ноябрь, и всех рассеяло проклятье.
Я некоей трубе внимал ушами,
Вещавшей мне, а я вещал им въяве,
Не размышляя, одолен скорбями.
Увидев, что надеяться не вправе,
Они алмаз мне тайно дали в пище
Толченый, чтобы съесть, а не в оправе.
Я стал давать на пробу мужичище,
Мне корм носившему, и впал в тревогу:
“Должно быть, то Дуранте, мой дружище/”
Но мысли я сперва доверил богу,
Прося его простить мне прегрешенья,
И “Miserere” повторял помногу.
Когда затихли тяжкие мученья
И дух вступал в предел иной державы,
Готовый взнесться в лучшие селенья,
Ко мне с небес, несущий пальму славы,
Пресветлый ангел снизошел господень
И обещал мне долгий век и здравый,
Так говоря: “Тот богу не угоден,
Кто враг тебе, и будет в битве сгублен,
Чтоб стал ты счастлив, весел и свободен,
Отцом небесным и земным излюблен”.

Комментарии

306. ...епископом иезийским... — Он был тогда епископом Форлимпополи, а иезийским был сделан год спустя.

307. с. 254. ...кардинала Санта Фиоре... — Гвидо Асканио Сфорца.

308. с. 260. ...к супруге синьора Пьер Луиджи... — Иеролима или Джеролама Орсини.

309. с. 262. ...где были летописи Джован Виллани... — Джованни Виллани (1276—1348), автор летописной «Истории Флоренции».

310. с. 263. ...капитан Сандрино Мональди... — В осаду 1530 г. командовал флорентийской милицией. После реставрации Медичи выслан в Пьомбино.

311. ...священников в столах... — Столы — ритуальное облачение священнослужителей.

312. с. 264. ...и я написал диалогом так.. — Весь дальнейший стихотворный текст — очевидное подражание «Новой жизни» Данте.

313. с. 265. ...и начал капитоло... — Капитоло — стихотворение или даже небольшая поэма в терцинах; может быть самого разного содержания, часто бурлескного, сатирического (например, «Капитоли» Берни).

314. с. 266. ...проповедник Фойано... — последователь Савонаролы, вдохновитель религиозно-политической оппозиции к Медичи в осаду 1530 г. Малатеста Бальони выдал его Клименту VII. Был умерщвлен в замке Святого Ангела.

315. с. 267. ...De profundis clamavit, Miserere, In te Domini speravi — католические молитвы «Из глубины воззвав», «Сжалься...», «На тебя, Господи, уповаю...».

316.. ...Qui habitat in ajutorium... — католическая молитва («Привыкший приходить на помощь...»).

317. ...некоему Лионе... — Леоне Леони (1509—1590), золотых дел мастер и скульптор, проведший весьма бурную жизнь. Много работал в Италии и в Испании при Карле V. Серьезный соперник Челлини, ревниво к нему относившемуся.

318. с. 276. Это не мой враг, мессер Дуранте, а мягкий камешек... — Все это зубоскальство в адрес Дуранте построено на двойном смысле. Дуранте — твердый.

319. ...монсиньор де’Росси пармский, этот епископ был заточен в замок за некий непорядки... — Джован Джироламо де Росси был заключен в 1538 г. в замок Святого Ангела не «за некий непорядки», а по обвинению в убийстве. Разбирательство длилось много лет, и Росси был признан невиновным. Впоследствии стал губернатором Рима.

320. с. 278. ...кардиналу Фарнезе, некогда такому моему покровителю... — Алессандро Фарнезе, старший сын Пьер Луиджи. Вопреки мнению Челлини, именно Алессандро Фарнезе убедил папу освободить Челлини. Он только что вернулся из Франции и, по-видимому, хорошо понял, что просьбу Франциска I выгоднее удовлетворить.

321. с. 279. ...взяли меня из сказанной темницы... — 4 декабря 1539 г.

322. с. 281. ...пишу для Лука Мартини. — См. примеч. к с. 199.

323. с. 284. От этих лилий, так что сердцу стали // Флоренция и Франция далеки!.. — Соль в том, что в ненавистном ему гербе Фарнезе были тоже лилии.

324. И если мне случится быть в шпитале... — В «шпитале», т.е. в госпитале. В госпиталях по традиции часты были изображения благовещения девы Марии, на которых фигурировал архангел Гавриил с лилией в руке.

325. с. 285. ...эмблемы беззаконной... — Здесь и далее («тлетворный символ») подразумевается герб Фарнезе.

326. И вскоре черный гроб я видел... — Подразумевается смерть Пьер Луиджи Фарнезе.

327. с. 286. Такой был лютый капитан... — Речь, по-видимому, идет о Сандрино Мональди. См. примеч. к с. 263.

Текст воспроизведен по изданию: Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции. М. Правда. 1991

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

<<-Вернуться назад

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.