|
БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИЖИЗНЬ БЕНВЕНУТО, СЫНА МАЭСТРО ДЖОВАННИ ЧЕЛЛИНИ,ФЛОРЕНТИЙЦА, НАПИСАННАЯ ИМ САМИМ ВО ФЛОРЕНЦИИLA VITA DI BENVENUTO DI M° GIOVANNI CELLINI FIORENTINO SCRITTA PER LUI MEDESIMO IN FIRENZE КНИГА ПЕРВАЯ XLIII Как только я прибыл в Рим, я встретил часть моих друзей, каковыми и был весьма хорошо встречен и обласкан, и тотчас же принялся исполнять работы все для заработка и не такие, чтобы их описывать. Был некий старичок золотых дел мастер, какового звали Раффаэлло дель Моро 127. Это был человек весьма известный в цехе, и в остальном это был очень почтенный человек; он меня попросил, чтобы я согласился пойти работать в его мастерскую, потому что ему, надо исполнить несколько важных работ, каковые были весьма прибыльны; и я охотно пошел. Прошло уже десять с лишним [112] дней, а я все еще не показывался к этому сказанному маэстро Якопино делла Барка, каковой, случайно меня встретив, весьма меня приветствовал и спросил меня, давно ли я приехал, на что я ему сказал, что тому уже около двух недель. Этот человек очень рассердился и сказал мне, что я очень мало считаюсь с папой, каковой с великой настойчивостью уже три раза велел ему писать ко мне; я же, который сердился куда больше, чем он, ничего ему не ответил, но проглотил злобу. Этот человек, который был преизобилен словами, попал в колею и столько наговорил, что когда я наконец увидел, что он устал, я ему ничего не сказал, как только то, чтобы он свел меня к папе, когда ему будет удобно; каковой ответил, что можно в любое время; на что я ему сказал: “И я тоже всегда готов”. Он двинулся в сторону дворца, и я с ним; это было в страстной четверг; когда мы пришли в папские покои, то, так как его знали, а меня ждали, нас тотчас же впустили. Папа был в постели, немного нездоровый, и с ним был мессер Якопо Сальвиати и архиепископ капуанский 128. Увидев меня, папа весьма необычайно обрадовался; я же, облобызав ему ноги, со всем смирением, с каким только мог, подошел к нему, показывая, что хочу сказать ему нечто важное. Он тотчас же сделал знак рукой, и сказанный мессер Якопо и архиепископ отошли очень далеко от нас. Я сразу начал, говоря: “Всеблаженный отче, с тех пор как был разгром и по сей день я не мог ни исповедаться, ни причаститься, потому что мне не дают отпущения; дело в том, что, когда я плавил золото и делал эту работу по выемке камней, ваше святейшество отдали распоряжение Кавальерино, чтобы он дал мне некоторую малую награду за мои труды, каковой я не получил вовсе, и он даже скорее наговорил мне грубостей; отправившись наверх, туда, где я плавил сказанное золото, убрав золу, я нашел фута полтора золота в таких крупинках, вроде как просо, и так как у меня не было достаточно денег, чтобы вернуться пристойно к себе домой, я подумал воспользоваться ими и возвратить их потом, когда мне представится удобство. И вот я здесь у ног вашего святейшества, каковое есть истинный духовник; и да окажет оно мне такую милость даровать мне разрешение, дабы я мог [115] исповедаться и причаститься и через милость вашего святейшества снова обрести милость господа моего и бога”. Тогда папа, со смиренным вздохом, быть может вспоминая свои горести, сказал такие слова: “Бенвенуто, я действительно тот, о ком ты говоришь, который могу отпустить тебе всякое прегрешение, тобой соделанное, и к тому же хочу; поэтому совершенно откровенно и чистосердечно выскажи все, ибо, если бы даже ты взял стоимость одной из этих тиар целиком, я вполне расположен тебя простить”. Тогда я сказал: “Другого я не брал, всеблаженный отче, как только то, что я сказал; а это не достигало стоимости ста сорока дукатов, потому что столько я за это получил на монетном дворе в Перудже, и с ними я отправился утешить моего бедного старика отца”. Папа сказал: “Твой отец был такой добродетельный, добрый и честный человек, какой когда-либо рождался, и ты у него не выродок; очень мне жаль, что денег было мало; но те, которые ты говоришь, что были, я тебе дарю и все тебе прощаю; поведай об этом духовнику, если нет ничего больше, что бы касалось меня; а потом, исповедавшись и причастившись, покажись опять, и благо тебе будет”. Когда я отошел от папы и приблизились сказанный мессер Якопо с архиепископом, папа сказал столько хорошего обо мне, сколько вообще можно сказать про человека на свете; и сказал, что исповедал меня и дал отпущение; потом прибавил, говоря архиепископу капуанскому, чтобы он послал за мной и спросил, нет ли у меня другой нужды, кроме этого случая, чтобы он дал мне отпущение во всем, что он дает ему на это полную власть и чтобы он вдобавок обласкал меня, как только может. Когда я выходил с этим маэстро Якопино, он с величайшим любопытством меня выспрашивал, что это были за потаенные и длинные разговоры, которые я имел с папой; так как он спросил меня об этом больше двух раз, то я ему сказал, что не желаю этого ему говорить, потому что это дела, которые его не касаются, и поэтому пусть он меня больше об этом не спрашивает. Я пошел и сделал все то, что было условлено с папой; затем, когда миновали оба праздника, я пошел ему представиться; он же, обласкав меня еще больше, чем первый раз, сказал мне: “Если бы ты [116] приехал в Рим немного раньше, я бы дал тебе восстановить те мои две тиары, которые мы погубили в замке; но так как это вещи, если не считать камней, малостоящие, то я тебя займу работой величайшей ценности, где ты сможешь показать, что ты умеешь делать; это застежка для ризы, каковая делается круглой, в виде блюдца, и величиной с блюдечко в треть локтя; на ней я хочу, чтобы был сделан бог отец полурельефом, а посередине ее я хочу приладить ту красивую грань большого алмаза, со множеством других камней величайшей ценности; одну такую начал было Карадоссо, да так и не кончил; эта, я хочу, чтобы была кончена скоро, потому что хочу еще и сам немножко ею полюбоваться; иди же и сделай красивую модельку”. И велел мне показать все камни; так что я тотчас же ушел стрелой. XLIV Пока вокруг Флоренции была осада, этот Федериго Джинори, которому я сделал медаль с Атлантом, умер от чахотки, и сказанная медаль досталась в руки мессер Луиджи Аламанни, каковой, спустя малое время, сам повез ее дарить королю Франциску, королю Франции, с некоторыми своими прекраснейшими писаниями. Так как медаль эта чрезвычайно понравилась королю, даровитейший мессер Луиджи Аламанни сказал обо мне его величеству несколько слов про мои достоинства, помимо искусства, с такой благожелательностью, что король выказал желание со мной познакомиться. Пока я со всем усердием, с каким только мог, усердствовал над сказанной моделькой, каковую я делал точь-в-точь той же величины, какой должна была быть самая вещь, обиделись в золотых дел цехе многие из тех, кто считал себя способным это сделать. И так как в Рим приехал некий Микелетто, большой искусник резать по сердолику, — кроме того, он был весьма знающий ювелир и был человек старый и большой известности, — то он принял участие в заботе об обеих папских тиарах; когда я делал эту сказанную модель, он очень удивлялся, что я к нему не обратился, благо он человек знающий и в большом доверии у папы. Наконец, видя, что я к нему не иду, он сам пришел ко мне, [117] спрашивая меня, что я делаю. “То, что мне велел папа”, я ему ответил. Тогда он сказал: “Папа велел мне, чтобы я наблюдал за всем тем, что делается для его святейшества”. На что я сказал, что сперва спрошу у папы и тогда буду знать, что ему ответить. Он мне сказал, что я об этом пожалею; и, уйдя от меня рассерженным, повидался со всеми этими в цехе, и, поговорив об этом деле, они его поручили сказанному Микеле; и тот, с этим своим хитроумием, заказал некоим искусным рисовальщикам свыше тридцати рисунков, все друг от друга отличных, этого самого замысла. И так как он имел в своем распоряжении папское ухо, то, стакнувшись еще с одним ювелиром, какового звали Помпео, миланцем, — это был большой любимец папы и приходился родственником мессер Траяно, первому папскому камерарию, — оба они начали, то есть Микеле и Помпео 129, говорить папе, что видели мою модель и что им кажется, что я неподходящее орудие для столь удивительного предприятия. На это папа сказал, что должен посмотреть и сам; и если я не подхожу, то надо будет поискать, кто бы подошел. Те оба сказали, что у них имеется несколько чудесных рисунков для этой вещи; на это папа сказал, что он этому очень рад, но что он не хочет смотреть их, пока я не кончу свою модель; а тогда он посмотрит всё вместе. В несколько дней я кончил модель, и, когда, однажды утром, я понес ее к папе, этот мессер Траяно сказал мне подождать, а сам тем временем спешно послал за Микелетто и Помпео, говоря им, чтобы они несли рисунки. Когда они явились, нас ввели; поэтому тотчас же Микеле и Помпео начали разворачивать свои рисунки, а папа их рассматривать. А так как рисовальщики не ювелирного цеха не знают расположения камней, а те, что были ювелирами, их этому не научили, — потому что ювелиру необходимо, когда среди его камней располагаются фигуры, чтобы он умел рисовать, иначе у него ничего хорошего не выйдет, — то все эти рисунки укрепили этот чудесный алмаз посередине груди у этого бога отца. Папа, у которого было отличнейшее понимание, увидев такое дело, оно ему не понравилось; и когда он просмотрел их до десятка, то, кинув остальные наземь, он сказал мне, который стоял себе [118] тут же в стороне: “Покажи-ка сюда, Бенвенуто, твою модель, чтобы я видел, та же ли у тебя ошибка, что и у них”. Я подошел, и когда я раскрыл круглую шкатулочку, то словно блеск ударил папе прямо в глаза; и он сказал громким голосом: “Если бы ты сидел у меня в теле, ты бы сделал это как раз так, как я вижу; эти ничего другого не могли придумать, чтобы опозориться”. Столпилось множество вельмож, и папа показывал разницу, какая была между моей моделью и рисунками тех. Когда он вдоволь похвалил ее, а те стояли испуганные и неуклюжие в его присутствии, он обернулся ко мне и сказал: “Я здесь вижу только одну беду, но она превеликой важности; мой Бенвенуто, с воском работать легко; вся штука в том, чтобы сделать это из золота”. На эти слова я смело ответил, говоря: “Всеблаженный отче, если я ее не сделаю в десять раз лучше, чем эта моя модель, пусть будет условлено, что вы мне за нее не платите”. При этих словах поднялся великий шум среди этих вельмож, говоря, что я обещаю чересчур много. Был среди этих вельмож один, превеликий философ, который сказал в мою защиту: “От этой красивой физиогномии и симметрии тела, которые я вижу у этого юноши, я жду всего того, что он говорит, и даже большего”. Папа сказал: “Вот поэтому-то и я ему верю”. Призвав этого своего камерария, мессер Траяно 130, он ему сказал, чтобы тот принес пятьсот золотых камеральных дукатов. Пока ждали денег, папа снова, и уже спокойнее, рассматривал, каким красивым способом я сочетал алмаз с этим богом отцом. Этот алмаз я поместил по самой середине вещи, а над этим алмазом я расположил сидящим бога отца, в красивом повороте, что давало прекраснейшее сочетание и нисколько не мешало камню; подняв правую руку, он давал благословение. Под этим алмазом я поместил трех младенцев, которые поднятыми кверху руками поддерживали сказанный алмаз. Один из этих младенцев, средний, был в полный рельеф; остальные двое — в половинный. Кругом было большое количество разных младенцев, в сочетании с остальными красивыми камнями. Сзади у бога отца была мантия, которая развевалась, из каковой появлялось множество младенцев, со многими другими прекрасными украшениями, каковые [119] являли чудеснейшее зрелище. Вещь эта была сделана из белого гипса по черному камню. Когда принесли деньги, папа собственноручно мне их дал и с превеликой ласковостью просил меня, чтобы я сделал так, чтобы он ее получил, пока еще жив, и благо мне будет. XLV Когда я нес домой деньги и модель, меня разбирало нетерпение скорее приняться за дело. Я тотчас же с великим усердием начал работать, а через неделю папа прислал мне сказать через одного своего камерария, знатнейшего болонского вельможу, что я должен идти к нему и принести то, что сработал. Пока я шел, этот сказанный камерарий, который был самым любезным человеком, какой только был при этом дворе, говорил мне, что папа не только хочет видеть эту работу, но хочет дать мне и другую, величайшей важности; а это были чеканы для монет римского монетного двора: и чтобы я вооружился, дабы суметь ответить его святейшеству; что поэтому он меня и предупредил. Явившись к папе, я развернул перед ним эту золотую пластину, где пока был изваян один только бог отец, каковой и вчерне являл большее искусство, чем та восковая моделька; так что папа, изумясь, сказал: “Отныне и впредь всему, что ты скажешь, я готов верить”; и, оказав мне много нескончаемых милостей, сказал: “Я хочу тебе поручить другое дело, к которому у меня такая же охота, как и к этому, и даже больше, если ты возьмешься его исполнить”; и он сказал мне, что ему охота сделать чеканы для своих монет, и спросил меня, делал ли я их когда-нибудь и возьмусь ли я их сделать; я сказал, что возьмусь вполне и что я видел, как они делаются, но что сам я их никогда не делал. Присутствовавший при этом некий мессер Томмазо из Прато 131, каковой был датарием его святейшества, будучи великим другом этих моих друзей, сказал: “Всеблаженный отче, милости, которые ваше святейшество оказываете этому молодому человеку, — а он по природе своей нарочито смел, — причиной тому, что он готов вам обещать хоть новый мир; так как вы дали ему большое поручение, а теперь присовокупляете к нему еще большее, то это будет причиной, что одно повредит другому”. Папа гневно [120] обернулся к нему и сказал, чтобы он занимался своим делом; а на меня возложил, чтобы я сделал модель большого золотого дублона 132, на каковом он хотел, чтобы был обнаженный Христос со связанными руками, с надписью, которая бы гласила: “Ессе Homo”, и оборот, где были бы папа и император, которые бы совместно утверждали крест, каковой являл бы, что падает, с надписью, которая бы гласила: “Unus spiritus et una fides erat in eis”. Когда папа заказал мне эту красивую монету, подошел Бандинелло, ваятель 133, каковой не был еще сделан кавалером, и со своим обычным самомнением, облаченным в невежество, сказал: “Этим золотых дел мастерам, для таких красивых вещей, необходимо давать им рисунки”. На что я тотчас же обернулся и сказал, что не нуждаюсь в его рисунках для моего искусства; но что я надеюсь в скором времени, что моими рисунками его искусству я досажу. Папа выказал такое удовольствие от этих слов, какое только можно вообразить, и, обернувшись ко мне, сказал: “Ступай, мой Бенвенуто, и старайся усердно служить мне, и не обращай внимания на слова этих сумасбродов”. На этом я ушел и с великой быстротой сделал два чекана; и выбив из золота одну монету, отнеся однажды в воскресенье, после обеда, монету и чеканы к папе, когда он ее увидел, он остался изумлен и доволен не только прекрасной работой, которая нравилась ему чрезвычайно, еще больше его изумила быстрота, которую я употребил. И чтобы еще умножить удовлетворение и изумление папы, я принес с собой все старые монеты, которые были деланы прежде теми искусными людьми, которые служили папе Юлию и папе Льву; и, видя, что мои гораздо больше удовлетворяют, я достал из-за пазухи указ, каковым я испрашивал эту сказанную должность чеканного мастера монетного двора; каковая должность давала шесть золотых скудо жалованья в месяц, кроме того, что чеканы потом оплачивались начальником двора и что за них давалось за три по дукату. Папа, взяв мой указ и обернувшись, дал его в руки датарию, говоря ему, чтобы он тотчас же мне его справил. Датарий, взяв указ и собираясь положить его себе в карман, сказал: “Всеблаженный отче, вашему святейшеству незачем так торопиться; это дела, [121] которые требуют некоторого размышления”. Тогда папа сказал: “Я вас понял; дайте сюда этот указ”. И, взяв его, тут же, собственноручно, его подписал; затем, дав его ему, сказал: “Теперь уже не может быть возражений; справьте его сейчас же, ибо я так хочу; и больше стоят сапоги Бенвенуто, чем глаза всех этих прочих тупиц”. И так, поблагодарив его святейшество, веселый чрезвычайно, я ушел к себе работать. XLVI Я все еще работал в мастерской Раффаэлло дель Моро вышесказанного. У этого почтенного человека была красавица дочка, ради которой он на меня имел виды; я же, отчасти это заметив, желал этого, но хоть у меня и было это желание, я не выражал его ничуть; и даже был настолько скромен, что изумлял его. Случилось, что у этой бедной девушки завелась болезнь на правой руке, каковая ей изъела те две косточки, которые следуют за мизинцем и за другим пальцем, рядом с мизинцем. И так как бедную девочку, по небрежению отца, лечил невежественный лекаришка, каковой сказал, что эта бедная девочка останется калекой на всю эту правую руку, если только с ней не приключится худшего, то, увидев бедного отца таким перепуганным, я ему сказал, чтобы он не верил всему тому, что говорит этот невежественный врач. На это он мне сказал, что не дружен ни с кем из врачей, из хирургов, и что он меня просит, если я какого-нибудь знаю, чтобы я его привел. Я тотчас же послал за некоим маэстро Якомо 134, перуджинцем, человеком весьма превосходным в хирургии; и когда он посмотрел эту бедную девочку, каковая была перепугана, потому что, должно быть, догадалась о том, что сказал тот невежественный врач, то этот знающий сказал, что ей не будет ничего худого и что она отлично будет владеть своей правой рукой; если даже эти два крайних пальца останутся немного более слабенькими, чем остальные, то это ей ни чуточки не будет мешать. И, принявшись ее лечить, когда, по прошествии нескольких дней, он захотел убрать немного этой гнили с этих косточек, то отец меня позвал, чтобы также и я пришел посмотреть немного, когда этой девочке будут делать больно. Поэтому, когда [122] сказанный маэстро Якопо взял некои большие железа, увидав, что ими он делает мало дела и очень больно сказанной девочке, я сказал маэстро, чтобы он остановился и подождал меня восьмушку часа. Сбегав в мастерскую, я сделал стальную железку, тончайшую и изогнутую; она была как бритва. Когда я вернулся к маэстро, он с такой мягкостью начал работать, что она совсем не чувствовала боли, и в малое время кончил. За это, помимо прочего, этот почтенный человек возымел ко мне такую любовь, больше, чем к обоим своим сыновьям; и так он постарался вылечить красавицу дочку. Будучи в превеликой дружбе с некоим мессер Джованни Гадди 135, каковой был камеральным клириком, этот мессер Джованни весьма любил таланты, хоть в нем самом не было никакого. У него жил некий мессер Джованни, грек 136, превеликий ученый; мессер Лодовико да Фано, подобно ему, ученый; мессер Антонио Аллегретти 137; мессер Аннибаль Каро 138, тогда еще молодой. Со стороны были мессер Бастиано 139, венецианец, превосходнейший живописец, и я; и почти каждый день по разу мы видались со сказанным мессер Джованни; и вот, в виду этой дружбы, этот почтенный человек Раффаэлло, золотых дел мастер, сказал сказанному мессер Джованни: “Мой мессер Джованни, вы меня знаете; а так как я хотел бы выдать эту мою дочку за Бенвенуто, то, не находя лучшего способа, чем ваша милость, я вас прошу, чтобы вы мне в этом помогли, и вы сами, из моих средств, назначьте ей то приданое, какое вам рассудится”. Этот чудаковатый человек не дал почти что договорить этому бедному почтенному человеку, как безо всякого решительно основания сказал ему: “Не говорите об этом больше, Раффаэлло, потому что вам до этого дальше, чем январю до ежевики”. Бедный человек, совсем пришибленный, постарался поскорее выдать ее замуж; а мать ее и все на меня дулись, и я не понимал причины; и так как я считал, что они мне платят плохой монетой за многие любезности, которые я им сделал, то я собирался открыть мастерскую рядом с ними. Сказанный мессер Джованни ничего мне не сказал, пока эта девушка не вышла замуж, что случилось по прошествии нескольких месяцев. Я с великим усердием был занят окончанием моей [123] работы и службой монетному двору, потому что снова папа заказал мне монету ценою в два карлино, на каковой было изображение головы его святейшества, а на обороте Христос на море, каковой протягивал руку святому Петру, с надписью вокруг, которая гласила: “Quare dubitasti?” Понравилась эта монета до того чрезвычайно, что некий папский секретарь, человек величайших достоинств, по имени Санта 140, сказал: “Ваше святейшество может гордиться, что у него есть монета, какой мы не видим и у древних, при всем их великолепии”. На это папа ответил: “Также и Бенвенуто может гордиться, что служит государю, подобному мне, который его знает”. Продолжая большую золотую работу, я часто показывал ее папе, потому что он торопил меня ее увидеть, и каждый день все больше восхищался. XLVII Брат мой находился в Риме, на службе герцога Алессандро 141, каковому папа в это время добыл герцогство Пеннское 142, а на службе у этого герцога было великое множество солдат, почтенных людей, храбрых, из школы этого величайшего синьора Джованни де’Медичи 143, и среди них мой брат, причем сказанный герцог его почитал, как всякого из этих прочих храбрейших. Этот мой брат однажды после обеда был в Банки, в мастерской у некоего Баччино делла Кроче, куда все эти молодцы заходили; он сидел на стуле и спал. В это время проходила стража барджелла 144, каковая вела в тюрьму некоего капитана Чисти, ломбардца, тоже из школы этого великого синьора Джованнино, но он не состоял на службе у герцога. Капитан Каттиванца дельи Строцци был в мастерской у сказанного Баччино делла Кроче. Сказанный капитан Чисти, увидев капитана Каттиванца дельи Строцци 145, сказал ему: “Я вам нес эти несколько скудо, которые я вам задолжал; если вы их хотите, придите за ними, пока они со мной не ушли в тюрьму”. Был этот капитан охоч выставлять вперед других, не стремясь испытываться сам; поэтому, так как тут же оказались в присутствии некои храбрейшие молодые люди, более охочие, нежели способные на столь великое предприятие, он им сказал, чтобы они подошли к капитану Чисти и взяли от него эти его деньги, а что [124] если стража окажет сопротивление, то чтобы они применили к ней силу, если у них на это хватит духу. Этих молодых людей было всего только четверо, все четверо безбородые; и первого звали Бертино Альдобранди, второго Ангвиллотто да Лукка; остальных я не помню имен. Этот Бертино был воспитанник и истый ученик моего брата, и мой брат любил его так непомерно, как только можно вообразить. И вот эти четверо смелых молодых людей подошли к страже барджелла, каковой было свыше пятидесяти стражников посреди пик, аркебуз и двуручных мечей. Недолго говоря, взялись за оружие, и эти четверо молодых людей так удивительно теснили стражу, что если бы капитан Каттиванца только показался немножко, не берясь даже за оружие, то эти молодые люди обратили бы стражу в бегство; но они немного задержались, и этот Бертино получил несколько тяжелых ран, каковые повалили его наземь; также и Ангвиллотто в то же самое время получил рану в правую руку, так что, не будучи уже в состоянии держать шпагу, отступил как мог; остальные сделали то же самое; Бертино Альдобранди был поднят с земли люто раненный. XLVIII Пока это происходило, все мы сидели за столом, потому что в это утро обедали больше чем на час позже обычного. Слыша этот шум, один из этих сыновей, старший, встал из-за стола, чтобы пойти взглянуть на эту драку. Этого звали Джованни, каковому я сказал: “Сделай милость, не ходи, потому что в подобного рода делах мы всегда видим верную гибель без всякой выгоды”. То же самое ему говорил его отец: “Ах, сынок, не ходи!” Этот юноша, никого не слушая, побежал вниз по лестнице. Прибежав в Банки, где происходила эта великая драка, увидав, как Бертино подымают с земли, повернув бегом обратно, он встретился с Чеккино, моим братом, каковой его спросил, в чем дело. Хотя некоторые и махали Джованни, чтобы он про это не говорил сказанному Чеккино, он сказал сдуру, как было, что Бертино Альдобранди убит стражей. Бедный мой брат испустил такой рев, что за десять миль было бы слышно; затем сказал Джованни: “Горе мне! А мог бы ты мне сказать, [125] кто из них убил его мне?” Сказанный Джованни сказал, что да и что это был тот из них, у которого двуручный меч, с голубым пером на шляпе. Бедный мой брат, двинувшись вперед и узнав по этой примете убийцу, бросившись с этой своей удивительной быстротой и отвагой в середину всей этой стражи и так, что ничто бы не помогло, всадив ему шпагу в живот и проткнув его насквозь, рукоятью шпаги повалил его наземь, обернувшись к остальным с такой доблестью и отвагой, что всех их он один обратил бы в бегство, если бы, когда он повернулся, чтобы ударить одного аркебузира, тот, в собственной крайности, выстрелив из аркебузы, не ранил мужественного несчастного юношу выше колена правой ноги; и когда он упал наземь, сказанная стража почти бегом торопилась уйти, дабы другой, подобный этому, не подоспел. Слыша, что этот шум продолжается, я тоже, встав из-за стола и привесив шпагу, которую в те времена носил каждый, придя к мосту Сант’Аньоло, увидел скопление многих людей; поэтому, подойдя ближе, и так как некоторые из них меня знали, то мне дали дорогу и показали мне то, что я меньше всего хотел бы увидеть, хоть и выказывал превеликое любопытство увидеть. Сперва я его не узнал, потому что он был одет в другое платье, чем то, в котором я его еще недавно видел; так что он, первый меня узнав, сказал: “Дорогой брат, пусть тебя не расстраивает моя великая беда, потому что мое ремесло мне это сулило; вели поскорее унести меня отсюда, потому что немного часов осталось жить”. Так как, пока он мне говорил, мне рассказали весь случай, с той краткостью, какой такие происшествия требуют, то я ему ответил: “Брат, это величайшая скорбь и величайшее огорчение, какое только может меня постигнуть во все время моей жизни; но будь покоен, потому что раньше, чем ты потеряешь зрение, ты увидишь месть за себя твоему злодею, совершенную моими руками”. Его слова и мои были такого содержания, но очень кратки. XLIX Стража была от нас в расстоянии пятидесяти шагов, потому что Маффио 146, который был их барджеллом, велел части ее вернуться, чтобы унести того капрала, которого мой брат убил; так что я, пройдя очень быстро эти [126] несколько шагов, закутанный и затянутый в плащ, подошел прямо к Маффио и наверное бы его убил, потому что народу было изрядно и я пробрался сквозь него с такой быстротой, какую только можно вообразить. Я обнажил наполовину шпагу, как вдруг меня схватил сзади за руки Берлингьер Берлингьери, юноша отважнейший и большой мой друг, и с ним было четверо других юношей, подобных ему, каковые сказали Маффио: “Убирайся, а то этот один убил бы тебя”. Когда Маффио спросил: “Кто это такой?” — они сказали: “Этот брат того, которого ты видишь вон там, родной”. Не желая слушать дальше, он с поспешностью удалился в Торре ди Нона 147; а мне они сказали: “Бенвенуто, эта помеха, которую мы тебе учинили против твоей воли, была ради блага; а теперь пойдем помочь тому, кому скоро умереть”. И вот, повернув, мы пошли к моему брату, какового я велел отнести в один дом. Тотчас собрался совет врачей, и они подали ему помощь, не решаясь отнять ему ногу совсем, а он, быть может, был бы спасен. Как только ему подали помощь, явился туда герцог Лессандро, каковой когда его ласкал, мой брат был еще в себе, сказал герцогу Лессандро: “Господин мой, ни о чем другом я не скорблю, как только о том, что ваша светлость теряет слугу, искуснее которого в этом ремесле она, быть может, и могла бы найти, но не такого, который бы с такой любовью и верностью служил вам, как я”. Герцог сказал, чтобы он постарался выжить; а что до остального, то он отлично его знает как честного и храброго человека. Затем обернулся к некоим своим, говоря им, чтобы ни в чем не было недостатка этому храброму молодому человеку. Когда герцог ушел, то изобилие крови, которая не могла остановиться, была причиной тому, что он лишился разумения; так что всю следующую ночь он бредил и только, когда ему хотели дать причастие, сказал: “Вы хорошо сделали, что исповедали меня раньше; это божественное причастие теперь невозможно, чтобы я мог его принять в этот уже разрушенный снаряд; но позвольте, чтобы я его вкусил божеством очей, через каковые оно будет принято бессмертной моей душой; и она одна у него просит милосердия и прощения”. Когда он кончил эти слова и унесли причастие, он тотчас [127] же впал в то же беспамятство, что и прежде, каковое состояло из величайших неистовств, из самых ужасающих слов, какие когда-либо могли представить себе люди; и не переставал всю ночь до утра. Когда солнце показалось над нашим горизонтом, он повернулся ко мне и сказал: “Брат мой, я не хочу больше оставаться здесь, потому что они заставят меня сделать какое-нибудь немалое дело, из-за которого им пришлось бы раскаяться, что они досадили мне”. И, выпростав ту и другую ногу, каковую мы ему положили в очень тяжелый ящик, он ее занес, как бы садясь на коня; повернувшись ко мне лицом, он сказал трижды: “Прощай, прощай”; и последнее слово ушло с этой храбрейшей душой. Когда настал должный час, а это было вечером, в двадцать два часа, я его похоронил с превеликой честью в церкви флорентинцев 148; а потом велел сделать ему прекраснейшую мраморную плиту, на каковой были вырезаны некои трофеи и знамена. Я не хочу оставить в стороне, что, когда один из этих его друзей спросил его, кто в него выстрелил из аркебузы, узнал ли бы он его, он сказал, что да, и дал ему приметы; каковые, хоть мой брат и остерегался меня, чтобы я этого не услышал, я отлично слышал, и в своем месте будет сказано дальнейшее. L Возвращаясь к сказанной плите, — некоторые удивительные писатели, которые знавали моего брата, дали мне эпиграмму, говоря мне, что ее заслуживает этот чудесный юноша, каковая гласила так: Francisco Cellino Florentine, qui quod in teneris annis ad Ioannem Medicem ducem plures victorias retulit et signifer fuit, facile documentum dedit quantae fortitudinis et consilii vir futurus erat, ni crudelis fati archibuso transfossus, quinto aetatis lustro iaceret, Benvenutus frater posuit. Obiit die XXVII Maii. MD. XXIX. Ему было от роду двадцать пять лет; и так как среди солдат его звали Чеккино дель Пифферо, тогда как собственное его имя было Джованфранческо Челлини, мне хотелось изобразить это собственное имя, под которым он был известен, под нашим гербом. Имя это я велел вырезать прекраснейшими древними [128] буквами; каковые я все велел сделать сломанными, кроме первой и последней буквы. О каковых сломанных буквах я был спрошен, почему я так сделал, теми писателями, которые мне сочинили эту красивую эпиграмму. Я им сказал, что эти буквы сломаны, потому что этот чудесный снаряд его тела разрушен и мертв; а эти две целые буквы, первая и последняя, первая, это — память об этой великой ценности этого дара, который нам посылает господь, об этой нашей душе, зажженной его божеством; эта не сломится никогда; а последняя целая буква, это — ради знаменитой славы его великих доблестей. Это очень понравилось, и впоследствии кое-кто другой воспользовался этим приемом. Рядом я велел вырезать на сказанном камне наш челлиниевский герб, каковой я изменил в том, что ему свойственно; потому что в Равенне, городе древнейшем, имеются наши Челлини, сановитейшие вельможи, у каковых в гербе лев, стоящий на задних лапах, золотой в лазоревом поле, держащий червленую лилию в правой лапе, а вверху связка с тремя малыми золотыми лилиями. Это наш подлинный челлиниевский герб 149. Мой отец мне его показывал, в каковом была только лапа со всем остальным из сказанного; но мне бы больше нравилось, чтобы соблюдался вышесказанный герб равеннских Челлини. Возвращаясь к тому, который я сделал на гробнице моего брата, — это была львиная лапа, а вместо лилии я поместил в нее топор, щит же у сказанного герба был разделен на четыре поля; а этот топор, который я сделал, был для того только, чтобы я не забывал, что должен за него отомстить. LI Я с превеликим усердием старался кончить эту золотую работу для папы Климента, которую сказанный папа премного хотел и посылал за мной по два и по три раза в неделю, желая увидеть сказанную работу, и всякий раз она ему все больше нравилась; и много раз он меня корил, почти что браня меня за великую печаль, которая у меня была по этом моем брате; и один раз среди прочих, видя меня удрученным и бледным больше, чем следует, он мне сказал: “Бенвенуто, о, я не знал, что ты сумасшедший; или ты не знал до сих пор, что [129] против смерти ничем не помочь? Ты стараешься последовать за ним”. Уйдя от папы, я продолжал работу и чеканы для монетного двора, а в возлюбленные взял себе мечтание об этом аркебузире, который выстрелил в моего брата. Этот самый был когда-то конным солдатом, потом поступил в аркебузиры к барджеллу, в число капралов; и что еще пуще увеличивало во мне злобу, это то, что он хвастал таким образом, говоря: “Если бы не я, который убил этого смелого молодого человека, то еще немного, и он один, с великим для нас уроном, всех нас обратил бы в бегство”. Чувствуя, что эта страсть видеть его так часто лишает меня сна и пищи и заводит меня на дурной путь, я, не заботясь о том, что делаю такое низкое и не очень похвальное дело, однажды вечером решил захотеть выйти из такой муки. Этот самый жил возле места, называемого Торре Сангвинья 150, рядом с домом, где проживала одна куртизанка, из самых излюбленных в Риме, каковую звали синьора Антеа 151. Вскоре после того, как пробило двадцать четыре часа, этот аркебузир сидел у своего порога со шпагою в руке и уже поужинал. Я с великой ловкостью подошел к нему с большим пистольским кинжалом, и, когда я ударил наотмашь, думая начисто перерубить ему шею, он точно так же очень быстро обернулся, и удар пришелся в конец левого плеча и расколол всю кость; вскочив, выронив шпагу, вне себя от великой боли, он бросился бежать; я же, следуя за ним, в четыре шага его настиг, и, подняв кинжал над его головой, а он сильно нагнул ее, кинжал пришелся как раз между шейной костью и затылком, и в то и другое так глубоко вошел, что кинжал, что я, как ни силился его вытащить, не мог; потому что из сказанного дома Антеи выскочило четверо солдат, держа шпаги в руках, так что я вынужден был взяться за свою шпагу, чтобы защищаться против них. Оставив кинжал, я ушел оттуда и, из страха быть узнанным, пошел в дом к герцогу Алессандро 152, который стоял между Пьяцца Навона и Ротондой. Придя туда, я велел доложить герцогу, каковой велел мне сказать, что если я был один, то чтобы я молчал и не беспокоился ни о чем и чтобы я шел делать работу для папы, которую он так хочет, и всю неделю работал дома; особенно [130] потому, что подошли те солдаты, что мне помешали, у каковых был этот кинжал в руке, и они рассказывали про это дело, как оно было, и какого великого труда им стоило вытащить этот кинжал из шейной кости и из затылка у этого человека, о котором они не знают, кто он такой. Тут подошел Джованни Бандини 153 и сказал им: “Этот кинжал мой, и я ссудил им Бенвенуто, который хотел отомстить за своего брата”. Речи этих солдат были великие, сожалея, что они мне помешали, хотя месть была учинена поверх головы. Прошло больше недели; папа за мной не присылал, как бывало. Потом, прислав за мной этого болонского вельможу, своего камерария, о котором я уже говорил, тот с великой скромностью мне намекнул, что папа знает все, и что его святейшество весьма меня любит, и чтобы я продолжал работать и сидел тихо. Когда я пришел к папе, тот, взглянув на меня этаким свиным глазом, одними уже взглядами учинил мне жуткую острастку; потом, занявшись моей работой, начав светлеть лицом, хвалил меня чрезвычайно, говоря мне, что я много сделал в такое малое время; затем, посмотрев мне в лицо, сказал: “Теперь, когда ты выздоровел, Бенвенуто, постарайся жить”. И я, который его понял, сказал, что так и сделаю. Я тотчас же открыл прекраснейшую мастерскую в Банки, против этого Раффаэлло, и там закончил сказанную работу несколько месяцев спустя. LII Так как папа прислал мне все камни, кроме алмаза, каковой он, для некоторых своих надобностей, заложил некоим генуэзским банкирам, то у меня были все остальные камни, а с этого алмаза был только слепок. Я держал пятерых отличнейших работников и, кроме этой работы, исполнял много заказов; так что мастерская была полна всяких ценностей, в изделиях и в драгоценных камнях, в золоте и в серебре. Держал я в доме лохматого пса, огромного и красивого, какового мне его подарил герцог Лессандро, и притом что этот пес был хорош для охоты, потому что приносил мне всякого рода птицу и других животных, которых я убивал из аркебузы, также и для охраны дома был он изумителен. Случилось мне в это время, благо позволял [131] возраст, в каковом я находился, в двадцать девять лет, взяв в служанки девушку, весьма красиво сложенную и изящную, этой самой я пользовался, чтобы ее изображать, для целей моего искусства; ублажала она также и мою молодость плотской утехой. Поэтому, так как моя комната была совсем в стороне от комнат моих работников и очень далеко от мастерской, соединенная с крохотной комнатушкой этой молодой служанки, и так как я очень часто ею услаждался, и хотя у меня был всегда такой легкий сон, как ни у кого другого на свете, при подобных обстоятельствах плотского дела он иной раз становится весьма тяжел и глубок, что и случилось, когда, однажды ночью, подкарауленный одним вором, каковой, говоря, что он золотых дел мастер, высмотрев эти камни, замыслил их у меня украсть, и, вломившись поэтому в мою мастерскую, нашел много поделок из золота и серебра; и пока он взламывал некоторые ларчики, чтобы найти камни, которые он видел, этот сказанный пес на него набросился, а он кое-как отбивался от него шпагой; так что пес несколько раз бегал по дому, вбегая в комнаты к этим работникам, которые оставались открыты, потому что было лето. Так как этого его громкого лая они не хотели слышать, он посдергал с них одеяла, и так как они все-таки не слышали, стал их хватать за руки, то одного, то другого, так что поневоле их разбудил и, лая этим своим ужасным образом, стал им показывать дорогу, направляясь вперед. Каковые, видя, что они следовать не желают, и когда он этим предателям надоел, кидая в сказанного пса камнями и палками, — а это они могли делать, потому что мною было приказано, чтобы они всю ночь держали свет, — и наконец затворив накрепко комнаты, пес, потеряв надежду на помощь этих мошенников, взялся за дело сам; и побежав вниз, не найдя вора в мастерской, настиг его; и, сражаясь с ним, уже изодрал на нем плащ и сорвал с него; да только тот позвал на помощь некоих портных, говоря им, чтобы они ради бога помогли ему защититься от бешеной собаки, а эти, поверив, что это правда, выскочив наружу, прогнали пса с великим трудом. Когда наступил день, войдя в мастерскую, они увидели ее взломанной и открытой, и все ларчики поломанными. Они начали [132] громким голосом кричать: “Беда, беда!”, так что я, проснувшись, испуганный этим шумом, вышел к ним. Поэтому они, подойдя ко мне, сказали: “О мы, несчастные, нас ограбил какой-то, который поломал и унес все!” Эти слова были такой силы, что не дали мне подойти к моему сундуку взглянуть, там ли папские камни; но, от этого такого волнения лишившись почти вовсе света очей, я сказал, чтобы они сами отперли сундук, посмотреть, сколько не хватает из этих папских камней. Эти молодцы были все в одних сорочках; и когда, открыв сундук, они увидели все камни и золотую работу вместе с ними, обрадовавшись, они мне сказали: “Никакой беды нет, потому что работа и камни все тут; хоть этот вор и оставил нас в одних сорочках, благо вчера вечером, из-за большой жары, мы все разделись в мастерской и здесь оставили свою одежду”. Чувства мои сразу вернулись на свое место, и я, возблагодарив бога, сказал: “Ступайте все одеться в новое, а я за все заплачу, когда послушаю спокойнее, как этот случай произошел”. Что мне было всего больнее и от чего я потерялся и испугался до такой степени против моей природы, это как бы люди не подумали, что я изобразил эту выдумку с вором для того только, чтобы самому украсть камни; и потому что папе Клименту говорили один его довереннейший и другие, каковые были Франческо дель Неро, Цана де’Билиотти, его счетовод, епископ везонский 154 и многие другие подобные: “Как это вы доверяете, всеблаженный отче, такие ценнейшие камни молодому человеку, который весь огонь и погружен не столько в искусство, сколько в оружие, и которому нет еще и тридцати лет?” На это папа ответил, знает ли кто-нибудь из них, чтобы я когда-либо сделал что-нибудь такое, что могло бы подать им подобное подозрение. Франческо дель Неро, его казначей, тотчас же ответил, говоря: “Нет, всеблаженный отче! потому что у него никогда не было к этому случая”. На это папа ответил: “Я его считаю вполне честным человеком, и, если бы я увидел от него зло, я бы не поверил”. Это и было то, что больше всего меня мучило и что сразу же пришло мне на память. Велев молодцам одеться заново, я взял работу вместе с камнями, вставив их, насколько мог лучше, на их места, и с ними [133] тотчас же пошел к папе, каковому Франческо дель Неро уже рассказал кое-что о том шуме, который был слышен в моей мастерской, и сразу внушил подозрение папе. Папа, воображая скорее худое, нежели что другое, бросив на меня ужасный взгляд, сказал надменным голосом: “Что ты пришел тут делать? Что это у тебя?” — “Здесь все ваши камни и золото, и всё в целости”. Тогда папа, посветлев лицом, сказал: “Ну, так в добрый час”. Я показал ему работу, и, пока он ее рассматривал, я ему рассказал все происшествие с вором и с моими страхами о том, что больше всего меня огорчало. На эти слова он много раз оборачивался, пристально взглядывая мне в лицо, а тут же присутствовал этот Франческо дель Неро, и поэтому казалось, что он почти сердится, что не догадался сам. Наконец, папа, расхохотавшись от всего того, что я ему наговорил, сказал мне: “Ступай и будь по-прежнему честным человеком, как я это и знал”. LIII Пока я торопился со сказанной работой и продолжал трудиться для монетного двора, в Риме начали попадаться некие фальшивые монеты, выбитые моими же собственными чеканами. Их тотчас же снесли папе; и так как ему подали подозрение на меня, то папа сказал Якопо Бальдуччи, начальнику монетного двора: “Приложи величайшие старания к разысканию злодея, потому что мы знаем, что Бенвенуто честный человек”. Этот предатель, начальник двора, будучи моим врагом, сказал: “Дай бог, всеблаженный отче, чтобы вышло так, как вы говорите; потому что у нас имеются кое-какие улики”. Тут папа обернулся к губернатору Рима и сказал, чтобы тот приложил немного старания к разысканию этого злодея. В эти дни папа послал за мной; потом, ловкими разговорами, перешел к монетам и весьма к слову сказал мне: “Бенвенуто, взялся ли бы ты делать фальшивые деньги?” На что я отвечал, что, по-моему, сумел бы делать их лучше, чем все те люди, которые занимаются этим гнусным делом; потому что те, кто занимается таким лодырничанием, это люди, которые не умеют зарабатывать, и люди невеликого ума; а если я, с моим малым умом, зарабатываю столько, что у меня [134] остается, — потому что, когда я делаю чеканы для монетного двора, то каждое утро, еще не пообедав, мне удается заработать по меньшей мере три скудо, ибо так всегда было заведено платить за денежные чеканы, а этот дурак начальник на меня зол, потому что ему хотелось бы иметь их дешевле, — то мне вполне достаточно того, что я зарабатываю с помощью божьей и людской; а если бы я делал фальшивые деньги, мне бы не удавалось столько заработать. Папа отлично понял эти слова; и так как он велел искусно следить за тем, чтобы я не уехал из Рима, то он им сказал, чтобы они искали старательно, а за мной не следили, потому что ему не хотелось бы меня рассердить, что было бы причиной меня лишиться. Те, кому он это горячо велел, были некои камеральные клирики, каковые, приложив это должное старание, потому что им полагалось, тотчас же нашли его. Это был чеканщик монетного же двора, которого звали по имени Чезери Макерони, римский горожанин; и вместе с ним был взят один гуртильщик монетного двора 155. LIV В этот самый день я проходил по пьяцца Навона, и со мною был этот мой чудесный пудель, и, когда я поравнялся с воротами барджелла, то мой пес с превеликой прытью, сильно лая, кидается в ворота барджелла, на некоего юношу, какового как раз велел немножко этак задержать некий Доннино 156, пармский золотых дел мастер, бывший ученик Карадоссо, потому что у него было подозрение, что тот его обокрал. Этот мой пес делал такие усилия, чтобы хотеть растерзать этого юношу, что подвигнул стражников к состраданию: к тому же дерзкий юноша хорошо защищал свою правоту, а этот Доннино говорил не столько, чтобы было достаточно, тем более, что тут же был один из этих капралов стражи, который был генуэзец и знал отца этого юноши; и таким образом, в виду собаки и этих прочих обстоятельств, они уже хотели было отпустить этого юношу во всяком случае. Когда я подошел, и пес, не зная страха ни шпаг, ни палок, снова накинулся на этого юношу, они мне сказали, что если я не уйму своего пса, то они мне его убьют. Я оттащил пса, как мог, и, [135] когда юноша надевал на себя плащ, у него из куколя выпало несколько свертков; и этот Доннино признал, что это его вещи. И я также признал там маленькое колечко; поэтому я тотчас же сказал: “Это и есть тот вор, который мне взломал и ограбил мастерскую; поэтому моя собака его и узнаёт”. Я отпустил собаку, и она снова бросилась на него. Тогда вор стал у меня просить прощения, говоря, что возвратит мне все, что у него есть моего. Я снова оттащил собаку, и он мне вернул золотом, и серебром, и кольцами все, что у него было моего, и двадцать пять скудо в придачу; затем просил меня простить его. На каковые слова я сказал, чтобы он просил прощения у бога, потому что я ему не сделаю ни добра, ни зла. Я вернулся к своим трудам, а несколько дней спустя этого Чезери Макерони, фальшивомонетчика, повесили в Банки, против дверей монетного двора, его товарища сослали на каторгу; генуэзского вора повесили на Кампо ди Фьоре; а я остался с еще большей славой честного человека, чем даже раньше. LV Когда я почти уже кончал мою работу, случилось это превеликое наводнение 157, каковое затопило водой весь Рим. Я стоял и смотрел, что делается, и уже день кончался, пробило двадцать два часа, а воды росли непомерно. А так как мой дом и мастерская выходили спереди на Банки, а сзади возвышались на несколько локтей, потому что приходились со стороны Монте Джордано, то я, подумав прежде всего о спасении своей жизни, а затем о чести, захватил с собой все эти драгоценные камни, а самую золотую работу оставил на попечение моим работникам, и так, босиком, спустился из задних моих окон и пошел, как мог, через эти воды, пока не пришел на Монте Кавалло, где я встретил мессер Джованни Гадди, камерального клирика, и Бастиано, венецианского живописца. Подойдя к мессер Джованни, я ему отдал все сказанные камни, чтобы он мне их сберег; и он уважил меня, как если бы я был ему родной брат. Спустя несколько дней, когда ярость воды миновала, я вернулся к себе в мастерскую и закончил сказанную работу так удачно, благодаря милости божьей [136] и моим великим трудам, что ее признали самой лучшей работой 158, которую когда-либо видывали в Риме; так что, когда я отнес ее к папе, он не мог насытиться мне ее хвалить и сказал: “Если бы я был богатым государем, я бы подарил моему Бенвенуто столько земли, сколько бы мог охватить его глаз; но так как по теперешним дням мы бедные разоренные государи, но во всяком случае мы ему дадим столько хлеба, что хватит на его малые желания”. Выждав, пока у папы пройдет этот его словесный зуд, я попросил у него булавоносца, который был свободен. На каковые слова папа сказал, что хочет дать мне нечто гораздо более значительное. Я отвечал его святейшеству, чтобы он пока дал мне эту малость в задаток. Рассмеявшись, он сказал, что согласен, но что он не хочет, чтобы я служил, и чтобы я договорился с остальными булавоносцами насчет того, чтобы не служить; за что он даст им некую льготу, о которой они уже просили папу, а именно позволит им требовать свои доходы принудительно. Так и сделали 159. Это место булавоносца приносило мне доходу без малого двести скудо в год. LVI Продолжая после этого услужать папе то одной маленькой работой, то другой, он поручил мне сделать рисунок богатейшей чаши; я и сделал сказанный рисунок и модель. Модель эта была из дерева и воска; вместо ножки чаши я сделал три фигурки изрядной величины, круглые, каковые были Вера, Надежда и Любовь; на подножии затем я изобразил соответственно три истории в трех кругах, полурельефом: и в одной было рождество Христово, в другой воскресение Христово, в третьей был святой Петр, распятый стремглав; потому что так мне было поручено, чтобы я сделал. Пока эта сказанная работа подвигалась вперед, папа очень часто желал ее видеть: поэтому, приметив, что его святейшество ни разу с тех пор не вспомнил о том, чтобы дать мне что-нибудь, и так как освободилась должность брата в Пьомбо 160, я однажды вечером ее попросил. Добрый папа, уже не помня больше о том зуде, который его одолел при том окончании той другой работы, сказал мне: “Должность в Пьомбо приносит свыше восьмисот [137] скудо, так что, если бы я тебе ее дал, ты бы начал почесывать живот, а это чудесное искусство, которое у тебя в руках, пропало бы, и на мне была бы вина”. Я тотчас же ответил, что породистые кошки лучше охотятся с жиру, чем с голоду; так и те честные люди, которые склонны к талантам, гораздо лучше их применяют к делу, когда у них есть в преизбытке, чем жить; так что те государи, которые содержат таких людей в преизбытке, да будет известно вашему святейшеству, что они орошают таланты; а в противном случае таланты хиреют и паршивеют; и да будет известно вашему святейшеству, что я попросил не с намерением получить. Уж и то счастье, что я получил этого бедного булавоносца! А тут я так и ожидал. Ваше святейшество хорошо сделает, раз оно не пожелало дать ее мне, дать ее какому-нибудь даровитому человеку, который ее заслуживает, а не какому-нибудь неучу, который станет почесывать живот, как сказало ваше святейшество. Возьмите пример с доброй памяти папы Юлия, который такую должность дал Браманте, превосходнейшему зодчему 161. Тотчас же откланявшись, я, взбешенный, ушел. Выступив вперед, Бастиано, венецианский живописец, сказал: “Всеблаженный отче, пусть ваше святейшество соблаговолит дать ее кому-нибудь, кто трудится в художественных делах; а так как и я, как известно вашему святейшеству, усердно в них тружусь, то я прошу удостоить ею меня”. Папа ответил: “Этот дьявол Бенвенуто не выносит никаких замечаний. Я был готов ему ее дать, но нельзя же быть таким гордым с папой; теперь я не знаю, что мне и делать”. Тотчас же выступил вперед епископ везонский и стал просить за сказанного Бастиано, говоря: “Всеблаженный отче, Бенвенуто молод, и ему куда больше пристала шпага, чем монашеская ряса; пусть ваше святейшество соблаговолит дать эту должность этому даровитому человеку Бастиано; а Бенвенуто вы можете другой раз дать что-нибудь хорошее, что, быть может, окажется и более подходящим, чем это”. Тогда папа, оборотясь к мессер Бартоломео Валори, сказал ему: “Когда вы встретите Бенвенуто, скажите ему от моего имени, что он сам сделал так, что Пьомбо получил живописец Бастиано; и пусть он знает, что первое же место получше, какое [138] освободится, будет за ним; а пока пусть он старается как следует и кончает мою работу”. На следующий вечер, в два часа ночи, я встретился с мессер Бартоломео Валори 162 на углу монетного двора; перед ним несли два факела, и он шел спеша, вызванный папой; когда я ему поклонился, он остановился и окликнул меня, и сказал мне с величайшей приязнью то, что папа велел ему, чтобы он мне сказал. На каковые слова я ответил, что я с большим старанием и усердием докончу эту работу, чем какую-либо другую; но все же без малейшей надежды когда-либо что-нибудь получить от папы. Сказанный мессер Бартоломео пожурил меня, говоря мне, что не следует так отвечать на предложения папы. На что я сказал, что, возлагая надежды на такие слова, зная, что я ни в коем случае этого не получу, я был бы сумасшедшим, если бы отвечал иначе; и, простившись, пошел заниматься своим делом. Сказанный мессер Бартоломео, должно быть, передал папе мои смелые слова, а может быть, и больше того, что я сказал, так что папа два с лишним месяца не вызывал меня, а я все это время ни за что не желал идти во дворец. Папа, который по этой работе томился, поручил мессер Руберто Пуччи, чтобы тот последил немного за тем, что я делаю. Этот честный малый каждый день заходил меня повидать и всякий раз говорил мне какое-нибудь ласковое слово, а я ему. Так как приближалось время, когда папа хотел уехать, чтобы отправиться в Болонью 163, и видя, наконец, что сам я не иду, он велел мне сказать через сказанного мессер Руберто, чтобы я ему принес мою работу, потому что он хочет посмотреть, насколько она у меня подвинулась. Поэтому я ее понес, благо по работе видно было, что все главное сделано, и просил его оставить мне пятьсот скудо, частью в расчет, а частью мне не хватало очень много золота, чтобы кончить сказанную работу. Папа мне сказал: “Кончай, кончай ее”. Я ответил, прощаясь, что кончу, если он мне оставит денег 164. На этом я ушел. LVII Уехав в Болонью, папа 165 оставил легатом в Риме кардинала Сальвиати 166, и оставил ему поручение, чтобы он торопил меня с этой сказанной работой, и сказал ему: “Бенвенуто человек, который мало ценит свой талант, а нас и того [139] меньше; так вы уж постарайтесь поторопить его, чтобы я застал ее законченной”. Этот скотина кардинал прислал за мной через неделю, говоря мне, чтобы я принес работу; на что я явился к нему без работы. Когда я пришел, этот кардинал сразу мне сказал: “Где эта твоя мешанина с луком? 167 Кончил ты ее?” На что я ответил: “О преосвященнейший монсиньор, мешанину свою я еще не кончил, и не кончу, если вы мне не дадите луку, чтобы ее кончить”. При этих словах сказанный кардинал, у которого лицо было скорее ослиное, чем человечье, стал еще вдвое уродливее; и чтобы сразу положить конец, сказал: “Я тебя посажу на каторгу, и там ты скажешь спасибо, если тебе дадут кончить работу”. С этим скотом и я оскотенел и сказал ему: “Монсиньор, когда я учиню грехи, которые заслуживают каторги, тогда вы меня туда и посадите; а за эти грехи я вашей каторги не боюсь; и кроме того, я вам говорю, что по причине вашей милости я теперь и вовсе не желаю ее кончать; и вы за мной больше не посылайте, потому что я никогда больше к вам не приду, разве что вы меня велите привести под стражей”. Добрый кардинал пытался несколько раз послать мне ласково сказать, что я должен бы работать и что я должен бы принести ему показать; так что я всем им говорил: “Скажите монсиньору, чтобы он прислал мне луку, если хочет, чтобы я кончил эту мешанину”. И никогда других слов ему не отвечал; так что он бросил это безнадежное дело. LVIII Вернулся папа из Болоньи и тотчас же спросил обо мне, потому что этот кардинал уже написал ему все самое худое, что только мог, на мой счет. Будучи в величайшей ярости, какую только можно вообразить, папа велел мне сказать, чтобы я пришел с работой. Я так и сделал. В то время, пока папа был в Болонье, у меня открылось воспаление с такой болью в глазах, что от страданий я почти не мог жить, так что это была первая причина, почему я не двигал вперед работу; и такой великой была болезнь, что я думал наверняка остаться слепым; так что я даже подвел счеты, чего мне должно хватить, чтобы жить слепым. Пока я шел к папе, я обдумывал, какого способа мне держаться, чтобы принести [140] извинения, что я не мог подвинуть вперед работу; я думал, что, пока папа будет ее смотреть и разглядывать, я смогу рассказать ему все, как было; но этого мне не пришлось сделать, потому что, когда я к нему явился, он тотчас же, с грубыми словами, сказал: “Дай сюда свою работу; что, кончена она?” Я ее развернул; тут он с еще большей яростью сказал: “Божьей истиной говорю тебе, который взял себе за правило ни с кем не считаться, что, если бы не уважение к людям, я бы тебя вместе с этой работой велел выбросить из этих окон”. Поэтому, видя, что папа стал таким сквернейшим скотом, я решил поскорее от него убираться. Пока он продолжал грозиться, я, спрятав работу под плащом, сказал, бурча: “Целый свет того не сделает, чтобы слепой человек был обязан работать над такими вещами”. Еще больше повысив голос, папа сказал: “Поди сюда; что ты говоришь?” Я уже готов был кинуться бежать вниз по лестницам; потом решился и, бросившись на колени, громко крича, потому что он не переставал кричать, сказал: “А если я из-за болезни ослеп, обязан я работать?” На это он сказал: “Ты достаточно хорошо видел, чтобы прийти сюда, и я не верю ничему из того, что ты говоришь”. На что я сказал, слыша, что он немного понизил голос: “Пусть ваше святейшество спросит об этом у своего врача, и оно узнает правду”. Он сказал: “Вот на досуге мы увидим, так ли это, как ты говоришь”. Тогда, видя, что он склонен меня слушать, я сказал: “Я не думаю, чтобы у этой моей великой болезни была другая причина, как кардинал Сальвиати, потому что он послал за мной, как только ваше святейшество уехали, и когда я к нему явился, обозвал мою работу мешаниной с луком и сказал мне, что пошлет меня кончать ее на каторгу; и таково было действие этих несправедливых слов, что от крайнего волнения я вдруг почувствовал, что у меня вспыхнуло лицо, и в глаза мне хлынул такой непомерный жар, что я не находил дороги, чтобы вернуться домой; несколько дней спустя на глаза мне пало два катаракта; по этой причине я не видел ни зги, и после отъезда вашего святейшества я уже не мог ничего работать”. Встав с колен, я пошел себе с богом; и мне говорили, что папа сказал: “Если должности передаются, то благоразумие [141] с ними не передается; я не говорил кардиналу, чтобы он так рубил сплеча; потому что, если правда, что у него болят глаза, а это я узнаю от своего врача, то следовало бы иметь к нему некоторое сострадание”. Тут же присутствовал один знатный вельможа, большой друг папы и человек весьма достойнейший. Когда он спросил у папы, что я за личность, говоря: “Всеблаженный отче, я вас об этом спрашиваю, потому что мне показалось, что вы в одно и то же время пришли в величайший гнев, который я когда-либо видел, и в величайшее сострадание; поэтому я и спрашиваю у вашего святейшества, кто это такой; ибо если это человек, который заслуживает того, чтобы ему помочь, я научу его секрету, который его вылечит от этой болезни”; такие слова сказал папа: “Это величайший человек, который когда-либо рождался по его части; и когда-нибудь, когда мы будем вместе, я вам покажу его изумительные работы, и его вместе с ними; и мне будет приятно, если посмотрят, нельзя ли ему подать какую-нибудь помощь”. Три дня спустя папа прислал за мной однажды после обеда, и там же присутствовал этот вельможа. Как только я вошел, папа велел принести ему эту мою застежку для ризы. Тем временем я вынул эту мою чашу; и этот вельможа говорил, что никогда не видал такой изумительной работы. Когда появилась застежка, его изумление еще больше возросло; посмотрев мне в лицо, он сказал: “Он, однако, молод, чтобы так уметь; еще весьма способен усваивать”. Потом спросил меня, как мое имя. На что я сказал: “Бенвенуто мое имя”. Он ответил: “На этот раз я для тебя буду Бенвенуто 168. Возьми васильков со стеблем, цветком и корнем, все вместе, потом настой их на слабом огне и этой водой промывай глаза по нескольку раз в день, и ты наверняка вылечишься от этой болезни; но сперва прими слабительное, а потом продолжай этой водой”. Папа сказал мне несколько ласковых слов; и я ушел почти довольный. LIX Болезнь-то у меня и вправду была, но я думаю, что я ее заполучил при посредстве той красивой молодой служанки, которую я держал в то время, когда меня ограбили. Не обнаруживалась во мне эта французская [142] болезнь целых четыре с лишним месяца, а потом покрыла меня всего как есть сразу; была она не в том роде, как та, что мы видим, а казалось, будто я покрыт какими-то пузырьками, величиной с кватрино, красными. Врачи ни за что не хотели окрестить мне ее французской болезнью; а я, однако же, говорил причины, почему я думал, что это она. Я продолжал лечиться по-ихнему, и ничто мне не помогало; и вот наконец, решившись принять дерево 169, вопреки воле этих первейших римских врачей, это дерево я его принимал со всей строгостью и воздержанием, какие только можно вообразить, и в скором времени почувствовал превеликое улучшение; настолько, что по прошествии пятидесяти дней я был исцелен и здоров, как рыба. Затем, чтобы несколько оправиться от этих великих лишений, которые я претерпел, я, с наступлением зимы, облюбовал ружейную охоту, каковая заставляла меня ходить под дождем и ветром и простаивать в болотах; так что в скором времени мне стало в сто раз хуже, чем было прежде. Отдавшись снова в руки врачей, непрерывно лечась, я все плошал. Так как меня схватила лихорадка, то я решил снова принимать дерево; врачи не хотели, говоря мне, что если я начну это при лихорадке, то через неделю помру. Я решил сделать вопреки их воле; и, держась того же порядка, что и прошлый раз, когда я попил четыре дня этой святой древесной воды, лихорадка прошла совсем. Я начал испытывать превеликое улучшение, и пока я принимал сказанное дерево, я все время подвигал вперед модели этой самой работы; с каковыми, за это воздержание, я создал самые красивые вещи и самые редкостные измышления, какие я когда-либо в жизни создавал. По прошествии пятидесяти дней я был вполне исцелен и затем с превеликим усердием принялся укреплять здоровье. Когда я вышел из этого великого поста, я был настолько чист от своих недугов, как если бы я возродился. Хоть мне и нравилось укреплять это мое желанное здоровье, я все же не переставал работать; так что и сказанной работе, и монетному двору, каждому из них я во всяком случае отдавал должную часть. [143] LX Случилось, что в Парму назначен был легатом этот сказанный кардинал Сальвиати, каковой имел ко мне эту великую вышесказанную ненависть. В Парме был схвачен некий миланский золотых дел мастер, фальшивомонетчик, какового по имени звали Тоббия 170. Так как его присудили к виселице и костру, то о нем поговорили со сказанным легатом, выставляя его перед ним весьма искусным человеком. Сказанный кардинал велел задержать исполнение правосудия и написал папе Клименту, говоря ему, что ему попал в руки человек, величайший в мире по части золотых дел мастерства, и что он уже приговорен к виселице и костру за то, что он фальшивомонетчик; но что человек это простой и хороший, потому что он говорит, что спрашивал мнения у своего духовника, каковой, говорит, дал ему на то разрешение, что он может их делать. Кроме того, он говорил: “Если вы велите доставить этого великого человека в Рим, ваше святейшество сможете сбить эту великую спесь вашего Бенвенуто, и я вполне уверен, что работы этого Тоббии вам понравятся гораздо больше, чем работы Бенвенуто”. Таким образом, папа велел его тотчас же доставить в Рим. И когда тот прибыл, то, призвав нас обоих, он каждому из нас велел сделать рисунок для рога единорога, прекраснейшего из когда-либо виданных; его продали за семнадцать тысяч камеральных дукатов. Желая подарить его королю Франциску 171, папа хотел сначала богато украсить его золотом и поручил нам обоим, чтобы мы сделали сказанные рисунки. Когда мы их сделали, каждый из нас понес их к папе. Рисунок Тоббии был в виде подсвечника, на который, подобно свече, натыкался этот красивый рог, а из подножия этого сказанного подсвечника он сделал четыре единорожьих головки, самого простейшего измышления; так что когда я это увидел, я не мог удержаться от того, чтобы осторожным образом не усмехнуться. Папа заметил это и тотчас же сказал: “Покажи-ка сюда твой рисунок”. Каковой был одна лишь голова единорога: в соответствии с этим сказанным рогом я сделал самую красивую голову, какая только видана; причиной этому было то, что я взял частью облик конской головы, а частью оленьей, [144] обогатив прекраснейшего рода шерстью и другими приятностями, так что, едва увидели мою, всякий отдал ей предпочтение. Но так как в присутствии этого спора были некои чрезвычайно влиятельные миланцы, то они сказали: “Всеблаженный отче, ваше святейшество посылаете этот великий подарок во Францию; знайте же, что французы люди грубые и не уразумеют превосходства этой работы Бенвенуто; а такие вот сосуды им понравятся, каковые к тому же и сделаны будут скорее; а Бенвенуто будет вам кончать вашу чашу, и вам окажутся сделаны две вещи зараз; а этот бедный человек, которого вы вызвали, тоже будет иметь работу”. Папа, желая получить свою чашу, весьма охотно ухватился за совет этих миланцев; и вот на следующий день он назначил эту работу с рогом единорога Тоббии, а мне велел сказать через своего скарбничего 172, что я должен кончать ему его чашу. На каковые слова я ответил, что ничего другого на свете и не желаю, как только кончить эту мою прекрасную работу; но что если бы она была из другого вещества, чем золото, то я бы совсем легко мог ее кончить сам; но так как вот она из золота, то надобно, чтобы его святейшество мне его дал, если желает, чтобы я мог ее кончить. На эти слова этот мужик придворный сказал: “Смотри, не проси у папы золота, не то приведешь его в такой гнев, что плохо, плохо тебе будет”. На что я сказал: “О вы, мессер ваша милость, научите меня немного, как без муки можно делать хлеб? Так и без золота никогда не будет кончена эта работа”. Этот скарбничий мне сказал, так как ему показалось немного, что я над ним смеюсь, что все то, что я сказал, он передаст папе; и так и сделал. Папа, придя в зверскую ярость, сказал, что желает посмотреть, настолько ли я безумен, чтобы ее не кончить. Так прошло два с лишним месяца, и хоть я и сказал, что не желаю к ней и притрагиваться, я этого не сделал, а беспрерывно работал с превеликой любовью. Видя, что я ее не несу, он начал весьма на меня опаляться, говоря, что накажет меня во что бы то ни стало. Был в присутствии этих слов один миланец, его ювелир. Звали его Помпео, каковой был близким родственником некоему мессер Траяно, любимейшему слуге, какой был у папы Климента. Оба они, [147] сговорившись, сказали папе: “Если бы ваше святейшество отняли у него монетный двор, то, может быть, вы бы ему вернули охоту кончить чашу”. Тогда папа сказал: “Это было бы скорее целых две беды; первая — та, что мне плохо услужал бы монетный двор, который мне так важен, а вторая — та, что я уж наверное никогда не получил бы чаши”. Эти два сказанных миланца, видя, что папа дурно расположен ко мне, наконец возмогли настолько, что он все-таки отнял у меня монетный двор и дал его некоему молодому перуджинцу, какового звали по прозвищу Фаджуоло 173. Пришел ко мне этот Помпео сказать от имени папы, что его святейшество отнял у меня монетный двор и что если я не кончу чаши, то он отнимет у меня и остальное. На это я отвечал: “Скажите его святейшеству, что монетный двор он отнял у себя, а не у меня, и то же самое будет у него и с этим остальным; и что когда его святейшество захочет мне его вернуть, то я ни в коем случае его не пожелаю вновь”. Этот злополучный и несчастный, ему не терпелось явиться к папе, чтобы пересказать ему все это, а кое-что он добавил ртом и от себя. Неделю спустя папа послал с этим самым человеком сказать мне, что не желает больше, чтобы я кончал ему эту чашу, и что он требует ее обратно в том самом виде и состоянии, докуда я ее довел. Этому Помпео я ответил: “Это не монетный двор, чтобы ее можно было у меня отнять; конечно, те пятьсот скудо, что я получил, принадлежат его святейшеству, каковые я ему немедленно верну; а работа — моя, и с ней я сделаю, что мне угодно”. Это Помпео и побежал передать, заодно с кое-какими другими зубастыми словами, которые я с полным основанием сказал ему лично. LXI Через три дня после этого, в четверг, пришли ко мне два камерария его святейшества, любимейших, и еще и сейчас жив один из них, епископ, какового звали мессер Пьер Джованни, и был он скарбничим его святейшества; другой был еще более знатного рода, чем этот, да только я не помню имени. Придя ко мне, они сказали так: “Папа нас прислал, Бенвенуто; так как ты не пожелал поладить с ним по-хорошему, то он говорит, или [148] чтобы ты отдал нам его работу, или чтобы мы отвели тебя в тюрьму”. Тогда я превесело посмотрел им в лицо, говоря: “Синьоры, если бы я отдал работу его святейшеству, я бы отдал свою работу, а не его, а я свою работу не хочу ему отдавать; потому что, подвинув ее много вперед своими великими трудами, я не хочу, чтобы она досталась в руки какому-нибудь невежественному скоту, чтобы он с малым трудом мне ее испортил”. Тут же присутствовал, когда я это говорил, этот вышесказанный золотых дел мастер, по имени Тоббия, каковой дерзко потребовал у меня еще и модели этой работы; слова, достойные такого несчастного, которые я ему сказал, здесь не к чему повторять. И так как эти господа камерарии торопили меня управиться с тем, что я хотел бы сделать, то я им сказал, что я уже управился; я взял плащ и, прежде чем выйти из мастерской, повернулся к образу Христа с великим поклоном и со шляпой в руке и сказал: “О милостивый и бессмертный, праведный и святой господь наш, все, что ты делаешь, делается по твоей справедливости, которой нет равных; ты знаешь, что я как раз достигаю тридцатилетнего возраста моей жизни и что ни разу до сих пор мне не сулили темницы 174 за что бы то ни было; так как теперь тебе угодно, чтобы я шел в темницу, всем сердцем благодарю тебя за это”. Обернувшись затем к обоим камерариям, я сказал так, с этаким немного хмурым лицом: “Такой человек, как я, не заслуживает стражников меньшего сана, чем вы, синьоры; поэтому поместите меня посередине и, как узника, ведите меня, куда хотите”. Эти два милейших человека, рассмеявшись, поместили меня посередине и, продолжая весело беседовать, повели меня к римскому губернатору, какового звали Магалотто 175. Когда мы к нему пришли, — вместе с ним был фискальный прокурор 176, и они меня ждали, — эти господа камерарии, все так же смеясь, сказали губернатору: “Мы вам вручаем этого узника, и смотрите за ним хорошенько. Мы были очень рады, что переняли должность у ваших исполнителей; потому что Бенвенуто нам сказал, что, так как это первый его арест, то он не заслуживает стражников меньшего сана, чем мы”. Тотчас же удалившись, они явились к папе; и когда они в точности рассказали ему все, [149] он сперва показал вид, что хочет прийти в ярость, затем принудил себя рассмеяться, потому что тут нее присутствовало несколько синьоров и кардиналов, моих друзей, каковые весьма ко мне благоволили. Тем временем губернатор и фискал то стращали меня, то уговаривали, то советовали мне, говоря мне, что разум требует, чтобы тот, кто заказывает другому работу, мог взять ее обратно по своему желанию и любым способом, каким ему угодно. На что я сказал, что этого не дозволяет справедливость и что и папа не может этого сделать; потому что папа — это не то, что какие-нибудь государики-тиранчики, которые делают своим народам все то зло, какое могут, не соблюдая ни закона, ни справедливости; поэтому наместник Христа ничего такого не может сделать. Тогда губернатор, с этакими ярыжными действиями и словами, сказал: “Бенвенуто, Бенвенуто, ты добьешься того, что я с тобой обойдусь по заслугам”. — “Вы со мной обойдетесь уважительно и учтиво, если желаете обойтись со мной по заслугам”. Он опять сказал: “Сейчас же пошли за работой и не жди второго слова”. На это я сказал: “Синьоры, разрешите мне сказать еще четыре слова относительно моей правоты”. Фискал, который был ярыга много более мягкий, нежели губернатор, обернулся к губернатору и сказал: “Монсиньор, разрешим ему сто слов; лишь бы он вернул работу, это все, что нам нужно”. Я сказал: “Если бы был какого бы то ни было рода человек, который велел бы построить дворец или дом, он по справедливости мог бы сказать подрядчику, который бы его строил: “Я не хочу, чтобы ты работал дальше над моим домом или над моим дворцом”. Заплатив ему за его труды, он по справедливости может его отослать. Так же если бы был какой-нибудь синьор, который велел бы оправить камень в тысячу скудо, то, видя, что ювелир не услужает ему сообразно его желанию, он может сказать: “Отдай мне мой камень, потому что я не желаю твоей работы”. А в этом вот деле нет ничего такого; потому что тут нет ни дома, ни камня; ничего другого мне нельзя сказать, как то, чтобы я вернул те пятьсот скудо, которые я получил. Так что, монсиньоры, делайте всё, что можете, потому что от меня вы ничего другого не получите, как эти пятьсот скудо. Так [150] вы и скажете папе. Ваши угрозы не пугают меня нисколько; потому что я человек честный и не боюсь за свои грехи”. Встав, губернатор и фискал сказали мне, что идут к папе и что вернутся с таким приказом, что горе мне. Так я остался под стражей. Я разгуливал по зале; они часа три не возвращались от папы. Тем временем меня заходила проведать вся торговая знать нашей нации, прося меня настойчиво, чтобы я оставил это и не спорил с папой, потому что это может быть для меня гибелью. Каковым я отвечал, что я отлично решил, что мне делать. LXII Как только губернатор вместе с фискалом вернулись из дворца, велев меня позвать, он сказал в таком смысле: “Бенвенуто, мне, разумеется, неприятно, что я вернулся от папы с таким приказом, какой я получил; так что ты или немедленно доставь работу, или подумай о своей участи”. Тогда я ответил, что, так как я никогда еще до сего часа не верил, чтобы святой наместник Христа мог совершить несправедливость, то я хочу это увидеть, прежде чем этому поверить; поэтому делайте, что можете. Опять же губернатор возразил, говоря: “Я должен тебе сказать еще два слова от имени папы, а потом исполню данный мне приказ. Папа говорит, чтобы ты мне принес сюда работу и чтобы при мне ее положили в коробку и опечатали; затем я должен отнести ее к папе, каковой обещает своим словом не трогать ее из-под печати и тотчас же тебе ее вернет; но это он хочет, чтобы сделано было так, дабы иметь в этом также и ему долю своей чести”. На эти слова я отвечал смеясь 177, что весьма охотно дам ему свою работу тем способом, как он говорит, потому что я хочу уметь судить, на что похоже папское слово. И вот я послал за своей работой, ее опечатали так, как он сказал, и я ее ему отдал. Когда губернатор возвратился к папе со сказанной работой сказанным образом, папа, взяв коробку, как мне передавал сказанный губернатор, повертел ее несколько раз; потом спросил губернатора, видел ли он ее; каковой сказал, что видел и что ее в его присутствии этим способом опечатали; затем добавил, что она ему показалась вещью весьма [151] изумительной. На что папа сказал: “Вы скажете Бенвенуто, что папы имеют власть решить и вязать вещи куда поважнее этой”. И в то время как он говорил эти слова, он с некоторым гневом открыл коробку, сняв веревки и печать, которыми она была перевязана; потом долго на нее смотрел и, насколько я узнал, показал ее этому Тоббии, золотых дел мастеру, каковой много ее хвалил. Тогда папа спросил его, сумел ли бы он сделать такого рода работу; папа сказал ему, чтобы он в точности следовал этому замыслу; потом обернулся к губернатору и сказал ему: “Узнайте, хочет ли Бенвенуто нам ее отдать; если он ее нам отдаст такой, пусть ему заплатят все, во что ее оценят сведущие люди; или же, если он хочет кончить ее сам, пусть назначит срок; и если вы увидите, что он хочет ее доделать, пусть ему дадут все удобства, какие он справедливо пожелает”. Тогда губернатор сказал: “Всеблаженный отче, я знаю ужасное качество этого молодого человека; дайте мне полномочие, чтобы я мог задать ему взбучку по-своему”. На это папа сказал, чтобы он делал, что хочет, на словах, хоть он и уверен, что он сделает только хуже; наконец, когда он увидит, что ничего другого сделать не может, пусть он мне скажет отнести эти его пятьсот скудо этому Помпео, его ювелиру вышесказанному. Вернувшись, губернатор велел меня позвать к себе в комнату и, с ярыжным взглядом, сказал мне: “Папы имеют власть решить и вязать весь мир, и тотчас же это утверждается на небесах, как правильно сделанное; вот тебе твоя работа, развязанная и осмотренная его святейшеством”. Тогда я немедленно возвысил голос и сказал: “Я благодарю бога, потому что теперь я умею судить, на что похоже папское слово”. Тогда губернатор, наговорил мне и учинил много неистовых бахвальств; а затем, видя, что это все впустую, совсем отчаявшись в этом предприятии, перешел на несколько более мягкий лад и сказал мне: “Бенвенуто, мне очень жаль, что ты не желаешь уразуметь своего же блага; поэтому ступай отнеси пятьсот скудо, когда хочешь, вышесказанному Помпео”. Взяв свою работу, я пошел и тотчас же отнес пятьсот скудо этому Помпео. А так как, по-видимому, папа, полагая, что, по затруднительности или по какой-либо иной причине, я не смогу так [152] скоро отнести деньги, желая снова завязать нить моего служения, когда он увидел, что Помпео является к нему, улыбаясь, с деньгами в руках, папа наговорил ему грубостей и очень горевал, что это дело обернулось таким образом; затем сказал ему: “Поди сходи к Бенвенуто в его мастерскую, учини ему все те ласки, какие может твое невежественное скотство, и скажи ему, что если он хочет кончить мне эту работу, чтобы сделать из нее ковчежец, чтобы носить в нем Corpus Domini, когда я с ним иду в процессии, то я дам ему все удобства, какие он пожелает, чтобы его кончить, лишь бы он работал”. Придя ко мне, Помпео вызвал меня из мастерской и учинил мне самые приторные ослиные ласки, говоря мне все то, что ему велел папа. На что я тут же ответил, что величайшее сокровище, какого я мог бы желать на свете, это вновь обрести милость столь великого папы, каковая была утрачена мной, и не по моей вине, а только по вине моей непомерной болезни и по злобе тех завистливых людей, которые находят удовольствие в том, чтобы чинить зло; а так как у папы изобилие слуг, то пусть он больше не посылает вас ко мне, ради вашего блага; так что заботьтесь о себе хорошенько. Я не премину ни днем, ни ночью помышлять о том, чтобы делать все, что могу, для службы папе; и помните хорошенько, что сказав это обо мне папе, вы уже никоим образом не вмешивайтесь ни в какие мои дела, потому что я заставлю вас познать ваши ошибки через ту кару, которой они заслуживают. Этот человек передал папе все гораздо более скотским образом, чем я ему выразил. Так дело стояло некоторое время, и я занимался своей мастерской и своими делами. LXIII Этот Тоббия, золотых дел мастер вышесказанный, работал над окончанием оправы и украшения для этого рога единорога; а кроме того, папа ему сказал, чтобы он начал чашу в том духе, как он видел мою. И, начав смотреть у сказанного Тоббии, что тот делает, оставшись неудовлетворен, он очень сетовал, что порвал со мной, и хулил и его работы, и тех, кто их выдвигал, и несколько раз ко мне приходил Баччино делла Кроче [153] сказать от имени папы, что я должен сделать этот ковчежец. На что я говорил, что я прошу его святейшество, чтобы он дал мне отдохнуть от великой болезни, которая у меня была, от каковой я все еще не вполне оправился; но что я покажу его святейшеству, что те часы, когда я могу работать, я их все потрачу на службу ему. Я принялся его изображать и тайком готовил ему медаль; и эти стальные чеканы, чтобы выбить сказанную медаль, я их делал дома; а в мастерской у себя держал товарища, который прежде был у меня подмастерьем, какового звали Феличе. В эту пору, как делают молодые люди, я влюбился в одну девочку сицилианку, каковая была замечательно красива; а так как и она обнаруживала, что очень меня любит, то мать ее, прочуяв это, догадываясь о том, что может случиться, — дело в том, что я задумал сбежать со сказанной девочкой на год во Флоренцию, в полнейшей тайне от матери, — прочуяв это, она однажды ночью тайком уехала из Рима и отправилась в Неаполь; и пустила слух, будто уехала в Чивитавеккью, а сама уехала в Остию. Я отправился следом в Чивитавеккью и натворил неописуемых безумств, чтобы разыскать ее. Слишком было бы долго рассказывать все это в подробности; довольно того, что я готов был или сойти с ума, или умереть. По прошествии двух месяцев она мне написала, что находится в Сицилии и очень несчастна. Тем временем я предался всем удовольствиям, какие только можно вообразить, и завел другую любовь, только для того, чтобы погасить эту. LXIV Привелось мне через некоторые разные странности завести дружбу с некоим сицилианским священником, каковой был возвышеннейшего ума и отлично знал латинскую и греческую словесность. Случилось однажды по поводу одного разговора, что зашла речь об искусстве некромантии; на что я сказал: “Превеликое желание было у меня во все время моей жизни увидеть или услышать что-нибудь об этом искусстве”. На каковые слова священник добавил: “Твердый дух и спокойный должен быть у человека, который берется за такое предприятие”. Я ответил, что твердости и спокойствия [154] духа у меня хватит, лишь бы мне найти способ это сделать. Тогда священник ответил: “Если ты на это идешь, то уж остальным я тебя угощу вдоволь”. И так мы условились приступить к этому предприятию. Раз как-то вечером сказанный священник снарядился и сказал мне, чтобы я приискал товарища, а то и двоих. Я позвал Винченцио Ромоли 178, большого моего друга, а сам он привел с собой одного пистойца, каковой точно так же занимался некромантией. Мы отправились в Кулизей 179, и там священник, нарядившись по способу некромантов, принялся чертить круги на земле, с самыми чудесными церемониями, какие только можно вообразить; и он велел нам принести с собой драгоценные курения и огонь, а также зловонные курения. Когда он был готов, он сделал в кругу ворота; и, взяв нас за руку, одного за другим поставил нас в круг; затем распределил обязанности; пентакул он дал в руки этому другому своему товарищу некроманту, остальным велел смотреть за огнем и курениями; затем приступил к заклинаниям. Длилась эта штука полтора с лишним часа; явилось несколько легионов, так что Кулизей был весь переполнен. Я, который следил за драгоценными курениями, когда священник увидел, что их такое множество, он обернулся ко мне и сказал: “Бенвенуто, попроси их о чем-нибудь”. Я сказал, чтобы они сделали так, чтобы я был опять со своей Анджеликой, сицилианкой. В эту ночь нам никакого ответа не было; но я получил превеликое удовлетворение в том, чего ожидал от такого дела. Некромант сказал, что нам необходимо сходить туда еще раз и что я буду удовлетворен во всем, чего прошу, но что он хочет, чтобы я привел с собой невинного мальчика. Я взял одного своего ученика, которому было лет двенадцать, и снова позвал с собой этого сказанного Винченцио Ромоли; а так как был у нас близкий приятель, некий Аньолино Гадди, то также и его мы повели на это дело. Когда мы пришли на назначенное место, некромант, сделав те же свои приготовления тем же и даже еще более удивительным образом, поставил нас в круг, каковой он снова сделал с самым изумительным искусством и с самыми изумительными церемониями; затем этому моему Винченцио он поручил заботу о курениях и об огне; взял [155] ее на себя также и сказанный Аньолино Гадди; затем мне он дал в руки пентакул 180, каковой он мне сказал, чтобы я его поворачивал сообразно местам, куда он мне укажет, а под пентакулом у меня стоял этот мальчуган, мой ученик. Начал некромант творить эти ужаснейшие заклинания, призывая поименно великое множество этих самых демонов, начальников этих легионов, и приказывал им силой и властью бога несотворенного, живого и вечного, на еврейском языке, а также немало на греческом и латинском; так что в короткий промежуток весь Кулизей наполнился в сто раз больше, нежели они то учинили в тот первый раз. Винченцио Ромоли разводил огонь, вместе с этим сказанным Аньолино, и великое множество драгоценных курений. Я, по совету некроманта, снова попросил, чтобы мне можно было быть с Анджеликой. Обернувшись ко мне, некромант сказал: “Слышишь, что они сказали? Что не пройдет и месяца, как ты будешь там, где она”. И снова прибавил, что просит меня, чтобы я у него держался твердо, потому что легионов в тысячу раз больше, чем он вызывал, и что они самые что ни на есть опасные; и так как они установили то, о чем я просил, то необходимо их улестить и потихоньку их отпустить. С другой стороны мальчик, который стоял под пентакулом, в превеликом испуге говорил, что в этом месте миллион свирепейших людей, каковые все нам грозят; потом он сказал, что появилось четыре непомерных великана, каковые вооружены и показывают вид, что хотят войти к нам. Тем временем некромант, который дрожал от страха, старался, мягким и тихим образом, как только мог, отпустить их. Винченцио Ромоли, который дрожал, как хворостинка, хлопотал над курениями. Я, который боялся столько же, сколько и они, старался этого не показывать и всем придавал изумительнейшего духу; но я считал себя наверняка мертвым, из-за страха, какой я видел в некроманте. Мальчик спрятал голову между колен, говоря: “Я хочу умереть так, потому что нам пришла смерть”. Я снова сказал мальчику: “Эти твари все ниже нас, и то, что ты видишь, — только дым и тень; так что подыми глаза”. Когда он поднял глаза, он опять сказал: “Весь Кулизей горит, и огонь идет на нас”. И, закрыв лицо руками, [156] снова сказал, что ему пришла смерть и что он не хочет больше смотреть. Некромант воззвал ко мне, прося меня, чтобы я держался твердо и чтобы я велел покурить цафетикой 181; и вот, обернувшись к Винченцио Ромоли, я сказал, чтобы он живо покурил цафетикой. Пока я так говорил, взглянув на Аньолино Гадди, каковой до того перепугался, что свет очей вылез у него на лоб, и он был почти вовсе мертв, каковому я сказал: “Аньоло, в таких местах надо не бояться, а надо стараться и помогать себе; поэтому подбросьте живее этой цафетики”. Сказанный Аньоло, чуть хотел тронуться, издал громогласную пальбу с таким изобилием кала, каковое возмогло много больше, нежели цафетика. Мальчик, при этой великой вони и при этом треске приподняв лицо, слыша, что я посмеиваюсь, успокоив немного страх, сказал, что они начали удаляться с великой поспешностью. Так мы пробыли до тех пор, пока не начали звонить к утрене. Мальчик опять нам сказал, что их осталось немного, и поодаль. Когда некромант учинил весь остаток своих церемоний, разоблачился и забрал большую кипу книг, которые приносил с собой, мы все вместе с ним вышли из круга, теснясь друг к дружке, особенно мальчик, который поместился посередине и держал некроманта за рясу, а меня за плащ; и все время, пока мы шли к себе по домам в Банки, он нам говорил, что двое из тех, которых он видел в Кулизее, идут перед нами вприпрыжку, то бегом по крышам, то по земле. Некромант говорил, что, сколько раз он ни вступал в круги, еще ни разу с ним не бывало такого великого дела, и убеждал меня, чтобы я согласился заклясть вместе с ним книгу, из чего мы извлечем бесконечное богатство, потому что мы потребуем у демонов, чтобы они указали нам клады, каковыми полна земля, и таким образом мы станем пребогаты; а что эти любовные дела суета и вздор, каковые ничего не стоят. Я ему сказал, что, если бы я знал латынь, я бы весьма охотно это сделал. Но он меня убеждал, говоря мне, что латынь мне ни к чему не нужна и что, если бы он захотел, он нашел бы многих с хорошей латынью; но что он никогда не встречал никого с таким стойким духом, как у меня, и что я должен придержаться его [157] совета. За такими разговорами мы пришли к своим домам, и каждому из нас всю эту ночь снились дьяволы. Комментарии127. с. 111. Раффаэлло дель Моро — весьма чтимый флорентийский ювелир, неоднократно упоминаемый Челлини в его «Трактате о ювелирном искусстве». 128. с. 112. Архиепископ капуанский — Никола Шомберг, сделанный кардиналом в 1537 г. Немец по происхождению, но вся его церковная карьера связана с Италией. 129. с. 117. Помпео — Помпео де Капитанеис, убитый в 1534 г. Челлини. 130. с. 118. Мессер Траяно... — Траяно Аликорно, миланский клирик, пользовавшийся полным доверием папы. 131. с. 119. ...мессер Томмазо из Прато...— Томмазо Кортезе, известный юрист, кардинал и датарий папы Климента VII. 132. с. 120. ...модель большого золотого дублона... — Челлини создал, видимо, две модели золотого дублона и изображенное на них здесь слегка путает. 133. ...Бандинелло, ваятель... — Рыцарем ордена Сант-Яго его сделал Карл V в 1530 г. 134. с. 121. ...за неким маэстро Якомо... — Речь идет о Джакомо Растелли, хирурге на службе у Климента VII и последующих пап (умер в 1566 г.). 135. с. 122. Мессер Джованни Гадди... — большой поклонник поэзии и искусств. Одним из его секретарей был Аннибаль Каро. 136. Мессер Джованни, грек... — Весьма вероятно, что речь идет о Джованни Верджерио, известном эрудите. 137. Антонио Аллегретти — флорентийский поэт. 138. Аннибаль Каро (1507—1566), влиятельный поэт, прозаик и эрудит. 139. Мессер Бастиано... — Себастиано Лучани (1485—1547), знаменитый живописец, прозванный «дель Пьомбо» (Пьомбо по ит.— свинец, печать) за свою должность хранителя печати при папском дворе. 140. с. 123. ...по имени Санта... — Санта служил секретарем у Климента VII, писал латинские стихи. 141.. ...на службе герцога Алессандро...— то есть Алессандро Медичи. 142. ...каковому папа в это время добыл герцогство Пеннское... — Челлини ошибается. Не папа, а император Карл V сделал Алессандро Медичи герцогом Чивита ди Пенне (1522 г.). 143. ...величайшего синьора Джованни де Медичи... — то есть Джованни делле Банде нере. 144. ... проходила стража барджелла... — Барджелло — начальник городской стражи. 145. Каттиванца дельи Строцци — прозвище Бернардо Строцци, флорентийского кондотьера. 146. с. 125. ...потому что Маффио... — Маффио ди Джованни был начальником городской стражи в 1529—1530 гг. 147. с. 126. ...в Торре ди Нона... — В этой башне находилась тюрьма, пользовавшаяся самой дурной славой за совершенно бесчеловечные условия содержания заключенных. 148. с. 127. ...в церкви флорентинцев... — Церковь Сан Джованни дей Фьорентини на виа Джулиа. 149. с. 128. ...подлинный челлиниевский герб... — Плита в церкви Сан Джованни дей Фьорентини не сохранилась, но собственноручно сделанный рисунок этого герба до нас дошел (хранится в Национальной библиотеке во Флоренции). 150. с. 129. Торре Сангвинья. — Находится рядом с Капитолием. 151. ...синьора Антеа. — Замечательный поясной портрет ее написал Пармиджанино (находится в музее Каподимонте в Неаполе). 152. ...в дом к герцогу Алессандро... — Ныне там помещается сенат итальянской республики. 153. с. 130. Джованни Бандини. — Он находился на службе у герцога Алессандро. 154. с. 132. ...епископ везонский... — Имеется в виду Джироламо де Скио из Виченцы, епископ везонский. 155. с. 134. ...гуртильщик монетного двора. — Гуртилыцик (от глагола «гуртить») — занятый отделкой монетного «ребра». 156. ...некий Доннино... — Доннино Риппа. 157. с. 135. ...случилось это превеликое наводнение... — Наводнение длилось два дня (8 и 9 октября 1530 г.) и нанесло городу гигантский ущерб. Были многочисленные жертвы среди местного населения. 158. с. 136. ... самой лучшей работой... — О ней с большой похвалой отзывается Джордже Вазари. Работа до нас не дошла. 159. Так и сделали. — Челлини пробыл в должности булавоносца до 1535 г.; даже среди множества синекур того времени должность булавоносца была особенно беззастенчивой. Дело в том, что носить булаву для булавоносца было вовсе не обязательно. Ее буквально за сущие гроши носил нанятый им человек. 160. ...освободилась должность брата в Пьомбо... — то есть освободилась должность, весь смысл которой заключался в прикреплении к папским буллам свинцовой папской печати. Обычно эта должность отдавалась лицам духовного звания, но случалось, что она перепадала и людям светским. 161. с. 137. ...такую должность дал Браманте, превосходнейшему зодчему. — Донато Ладдери (1444—1515), автор многочисленных знаменитых построек. 162. с. 138. ...мессер Бартоломео Валори... — Флорентиец, сторонник Медичи. Изменил им и был казнен в 1537 г. 163. ...чтобы отправиться в Болонью... — В ноябре 1532 г. папа Климент VII отправился в Болонью на встречу с императором Карлом V. 164. ...если он мне оставит денег... — Работа эта так и не была закончена. 165. Уехав в Болонью, папа... — Целью встречи папы с Карлом V было: создание союза против Турции, созыв собора для возможного умиротворения религиозных распрей, попытка заключить брак между Екатериной Медичи (племянницей папы) и вторым сыном Франциска I Генрихом Валуа. 166. ...легатом в Риме кардинала Сальвиати... — См. примеч. к с. 98. 167. с. 139. «Где эта твоя мешанина с луком?»... — Точнее было бы «луковая похлебка». Презрительное выражение, живо напоминающее то, что позволил себе кардинал Ипполито д’Эсте по поводу великой поэмы Ариосто «Неистовый Роланд». 168. с. 141. «На этот раз я для тебя буду Бенвенуто». — Об этой игре слов см. примеч. к с. 24. 169. с. 142. ...решившись принять дерево... — то есть лекарство из гваякового дерева, упоминания о лечебных свойствах которого встречаются в научной литературе эпохи Возрождения. 170. с. 143. ...миланский золотых дел мастер... Тоббия. — Некоторые комментаторы Челлини полагают, что Тоббия не был миланцем, и, стало быть, выпад против него объясняется лишь желанием выставить своего конкурента в невыгодном свете (зная наперед, с какой антипатией относятся в Тоскане к миланцам). 171. Желая подарить его королю Франциску... — Но случаю свадьбы Екатерины Медичи с Генрихом Валуа. 172. с. 144. ...велел сказать через своего скарбничего... — то есть через Пьер Джованни Алиотта, пройдошливого прелата, которого Микеланджело презрительно именовал «пронырой и всезнайкой». 173. с. 147. ...по прозвищу Фаджуоло. — Томмазо д’Антонио из Перуджи. Папа передал ему монетный двор в январе 1534 г., отняв его у Бенвенуто. 174. с. 148. ...ни разу до сих пор мне не сулили темницы... — Тут автор откровенно погрешает против правды, забыв, что в свое время Совет Восьми приговорил его даже к смертной казни. Да и возраст Челлини приуменьшил себе в этом пассаже на целых три, а то и четыре года. 175. ...какового звали Магалотто. — Грегорио Магалотто, юрист и писатель. 176. ...фискальный прокурор... — Им был Бенедетто Валенти, ценитель и знаток искусства. 177. с. 150. На эти слова я отвечал смеясь... — Здесь и в самом деле нельзя не улыбнуться дипломатии Климента VII, который, впрочем, тут же нарушил свое слово. 178. с. 154. Винченцио Ромоли — служивший на монетном дворе. 179. Кулизей — принятое тогда написание Колизея. 180. с. 155. Пентакул — талисман пятиугольной формы. 181. с. 156. ...покурить цафетикой... — Цафетика — застывшая смола, ароматичная при воскурении.
Текст воспроизведен по изданию: Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции. М. Правда. 1991
|
|