|
БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИЖИЗНЬ БЕНВЕНУТО, СЫНА МАЭСТРО ДЖОВАННИ ЧЕЛЛИНИ,ФЛОРЕНТИЙЦА, НАПИСАННАЯ ИМ САМИМ ВО ФЛОРЕНЦИИLA VITA DI BENVENUTO DI M° GIOVANNI CELLINI FIORENTINO SCRITTA PER LUI MEDESIMO IN FIRENZE КНИГА ВТОРАЯ LII Я вернулся в гостиницу и застал, что вышесказанный герцог прислал мне в подарок в превеликом изобилии кушанья и напитки, весьма пристойные; я с удовольствием поел; затем, сев на коня, поехал во Флоренцию; прибыв туда, я застал мою сестру родную с шестью дочурками, из которых одна была на выданье, а одна еще у кормилицы; застал ее мужа 426, каковой из-за разных городских обстоятельств не работал больше по своему ремеслу. Я послал, за год с лишним до того, камней и французских золотых изделий на две с лишним тысячи дукатов, да с собой привез на тысячу скудо приблизительно. Я узнал, что, хоть я давал им постоянно четыре золотых скудо в месяц, они еще постоянно зарабатывали большие деньги на этих моих золотых изделиях, которые они изо дня в день продавали. Этот мой зять был настолько честный человек, что, из страха, как бы я не рассердился на него, потому что ему не хватало тех денег, которые я ему посылал на его надобности, давая их ему как благостыню, он заложил почти все, что у него было на свете, предоставляя себя поедать процентам, только чтобы не трогать тех денег, которые не были назначены для него. Из этого я увидел, что он очень честный человек, и у меня возникло [379] желание оказать ему благостыню побольше; и прежде, чем мне уехать из Флоренции, я хотел устроить всех его дочек. LIII Так как наш герцог флорентийский 427 в это время, а был у нас август месяц 1545 года, находился в Поджо а Кайано 428, месте, удаленном от Флоренции на десять миль, то я к нему поехал, единственно чтобы исполнить свой долг, потому что и я тоже флорентийский гражданин и потому что предки мои были весьма привержены к Медицейскому дому, и я, больше, чем кто-либо из них, любил этого герцога Козимо. Так вот, как я говорю, я поехал в сказанный Поджо, единственно чтобы учинить ему приветствие, а отнюдь не с каким-либо намерением у него остаться, как это богу, который все устраивает ко благу, было угодно; потому что когда сказанный герцог меня увидел, то, учинив мне сперва множество бесконечных ласк, и он, и герцогиня 429 спросили меня о работах, которые я делал королю; на что я охотно, и по порядку, все рассказал. Когда он меня выслушал, он сказал, что он это слышал и что, стало быть, это правда; и затем добавил с сочувственным видом, и сказал: “О, малая награда за столь прекрасные и великие труды! Мой Бенвенуто, если бы ты захотел сделать что-нибудь для меня, я бы тебе заплатил совсем иначе, чем это сделал этот твой король, которого, по твоей доброй природе, ты так восхваляешь”. На эти слова я присовокупил те великие обязательства, какие у меня были перед его величеством, раз он меня извлек из столь несправедливой темницы, а потом дал мне случай сделать такие изумительные работы, как ни одному другому подобному мне художнику, который когда-либо рождался. Пока я так говорил, герцог мой корчился и казалось, что он дольше не может меня слушать. После того, как я кончил, он мне сказал: “Если ты захочешь сделать что-нибудь для меня, я тебе учиню такие ласки, что ты, пожалуй, останешься изумлен, лишь бы твои работы мне понравились; в чем я нисколько не сомневаюсь”. Я, злополучный бедняга, желая показать в этой чудесной школе 430, что за то время, что я был вне ее, я потрудился в ином художестве, [380] чем то сказанная школа полагала, ответил моему герцогу, что охотно, либо из мрамора, либо из бронзы, сделаю ему большую статую на этой его прекрасной площади 431. На это он мне ответил, что хотел бы от меня, как первую же работу, единственно Персея 432; это было то, чего он уже давно желал; и попросил меня, чтобы я ему сделал модельку. Я охотно принялся делать сказанную модель и в несколько недель ее кончил, вышиною приблизительно в локоть; она была из желтого воска, очень удачно исполненная; хорошо была сделана, с величайшим тщанием и искусством. Приехал герцог во Флоренцию, и прежде, чем я мог ему показать эту сказанную модель, прошло несколько дней; казалось прямо-таки, что он никогда меня не видал и не знавал, так что я составил плохое суждение о моих делах с его светлостью. Однако потом, однажды после обеда, когда я ее принес к нему в скарбницу, он пришел на нее взглянуть вместе с герцогиней и с некоторыми другими вельможами. Как только он на нее взглянул, она ему понравилась, и хвалил он ее необычайно; чем подал мне немного надежды, что он кое-что в этом понимает. После того как он долго ее рассматривал, причем она все больше ему нравилась, он сказал такие слова: “Если бы ты выполнил, мой Бенвенуто, вот так в большом виде эту маленькую модельку, то это была бы самая красивая работа на площади”. Тогда я сказал: “Светлейший мой государь, на площади стоят работы 433 великого Донателло и изумительного Микеланьоло, каковые оба величайшие люди от древних доныне. Однако ваша высокая светлость придает великого духу моей модели, так что я чувствую силу сделать работу лучше, чем модель, еще в три раза”. На этом был немалый спор, потому что герцог все время говорил, что понимает в этом отлично и знает точно, что можно сделать. На это я ему сказал, что мои работы разрешат этот вопрос и это его сомнение, и что я наверняка исполню его светлости гораздо больше, чем я ему обещаю, и чтобы он только дал мне удобства, дабы я мог это сделать, потому что без этих удобств я не смогу ему исполнить это великое дело, которое я ему обещаю. На это его светлость мне сказал, чтобы я подал ходатайство обо всем, что я у него [381] прошу, и включил в него все мои нужды, а что он широчайшим образом его удовлетворит. Конечно, если бы я догадался установить договором все то, что мне было нужно для этой моей работы, то у меня не было бы тех великих мучений, которые по моей вине меня постигли; потому что в нем видно было величайшее желание как в том, чтобы работы делались, так и в том, чтобы хорошо их обставить; поэтому, не зная, что этот государь имеет обычай скорее купца, чем герцога, я весьма торовато поступил с его светлостью, как с герцогом, а не как с купцом. Я подал ему ходатайство, на каковое его светлость весьма торовато ответил. На что я сказал: “Единственнейший мой покровитель, настоящие ходатайства и настоящие наши условия состоят не в этих словах и не в этих писаниях, а все состоит в том, чтобы я мог справиться с моими работами так, как я это обещал; а если я справлюсь, тогда я уверен, что ваша высокая светлость отлично вспомнит все то, что она мне обещает”. При этих словах его светлость, очарованный и моими делами, и моими словами, он и герцогиня оказали мне самые беспредельные милости, какие только можно себе представить. LIV Так как у меня было превеликое желание начать работать, то я сказал его светлости, что мне нужен дом, который был бы таков, чтобы я мог в нем устроиться с моими горнами, и годен для того, чтобы в нем выделывать работы из глины и бронзы, и затем, отдельно, из золота и серебра; потому что я знаю, что он знает, насколько я вполне способен служить ему всеми этими художествами; и мне нужны удобные помещения, чтобы я мог все это делать. И дабы его светлость видел, какое я имею желание служить ему, то я уже и приискал и дом, каковой мне подходит и стоит в таком месте, которое мне очень нравится. И так как я не хочу приставать к его светлости ни с деньгами и ни с чем бы то ни было, пока он не увидит моих работ, то я привез из Франции две ювелирных вещицы, на каковые я прошу его светлость, чтобы он купил мне сказанный дом, а их сохранил бы до тех пор, пока я работами моими и трудами его не выслужу. Сказанные [382] вещицы были отлично сработаны рукою моих работников, по моим рисункам. Посмотрев на них долго, он сказал эти вот горячие слова, каковые меня облекли ложной надеждой: “Возьми себе, Бенвенуто, свои вещицы, потому что мне нужен ты, а не они, а ты получи свой дом и так”. После этого он мне сделал надписание под одним моим ходатайством, каковое я всегда хранил. Сказанное надписание гласило так: “Посмотреть сказанный дом, и от кого зависит его продать, и цену, которую за него спрашивают; потому что мы хотим пожаловать им Бенвенуто”. Мне казалось, что этим надписанием дом за мной обеспечен; потому что я уверенно уповал, что работы мои гораздо больше понравятся, нежели я то обещал. После этого его светлость отдал особое распоряжение некоему своему майордому, какового звали сер Пьер Франческо Риччо 434. Был он из Прато и прежде был учителишкой сказанного герцога. Я поговорил с этой скотиной и сказал ему все про то, что мне было нужно, потому что там, где был огород в сказанном доме, я хотел устроить мастерскую. Тотчас же этот человек отдал распоряжение некоему расходчику, сухопарому и тощему, какового звали Латтанцио Горини 435. Этот человечишко, с этакими паучьими ручонками и комариным голоском, проворный, как улитка, прислал-таки на мое горе камней, песку и извести столько, что хватило бы построить кое-как голубятню. Увидав, что дело подвигается с такой скверной прохладцей, я начал пугаться; однако же говорил себе: “У малых начал иной раз бывают великие концы”. И еще мне подавало некоторую надежду то, что я видел, сколько тысяч дукатов герцог выбросил на некие безобразные ваяльные поделки, исполненные рукою этого скотины Буаччо Бандинелло 436. Сам себе придавая духу, я поддувал в задницу этому Латтанцио Горини, чтобы он пошевеливался; кричал на каких-то хромых ослов и на слепенького, который их погонял; и с этими трудностями, притом на свои деньги, я наметил место для мастерской и выкорчевал деревья и лозы; словом, но своему обыкновению, смело, с некоторой долей ярости, я действовал. С другой стороны, я был в руках у Тассо, деревщика 437, превеликого моего друга и ему [383] я заказал некои деревянные остовы, чтобы начать большого Персея. Этот Тассо был превосходнейший искусник, я думаю величайший, который когда-либо бывал по его ремеслу; с другой стороны, он был забавник и весельчак, и всякий раз, как я к нему приходил, он меня встречал, смеясь, с песенкой фальцетом; и хоть я и был уже почти в полном отчаянии, как потому, что доходили слухи про дела во Франции, что они идут плохо, да и от здешних я ожидал не многого из-за их прохладцы, он заставлял меня выслушать всегда по меньшей мере половину этой своей песенки; и в конце концов я с ним веселел немного, силясь растерять, насколько я мог, малую толику этих моих отчаянных мыслей. LV Когда все вышесказанное я наладил и начал двигать дальше, чтобы скорее приготовиться к этому вышесказанному предприятию, — уже была израсходована часть извести, — меня вдруг вызвал к себе вышесказанный майордом; и, пойдя к нему, я его застал после обеда его светлости в зале так называемой Часовой 438; и когда я к нему подошел, я к нему с превеликой почтительностью, а он ко мне с превеликой сухостью, он меня спросил, кто это меня поместил в этом доме и по какому праву я в нем начал строить; и что он весьма мне удивляется, что я столь дерзко самонадеян. На это я ответил, что в доме меня поместил его светлость, и от имени его светлости его милость, каковая отдала о том распоряжения Латтанцио Горини; и сказанный Латтанцио привез камней, песку, извести и устроил все, о чем я просил, и говорил, что получил распоряжение на это от вашей милости. Когда я сказал эти слова, этот самый скотина повернулся ко мне с еще большей кислостью, чем поначалу, и сказал мне, что и я, и все те, на кого я ссылаюсь, говорят неправду. Тогда я рассердился и сказал ему: “О майордом, до тех пор, пока ваша милость будет говорить соответственно с тем благороднейшим саном, которым она облечена, я буду ее уважать и буду с ней говорить столь же почтительно, как я говорю с герцогом; но если она будет действовать иначе, я буду с ней говорить как с сер Пьер Франческо [384] Риччо”. Этот человек пришел в такое бешенство, что я подумал, что он тут же хочет сойти с ума, чтобы, упредить срок, который ему назначили небеса 439; и сказал мне, вместе со всякими поносными словами, что весьма удивляется, что удостоил меня беседы с таким человеком, как он. На эти слова я вспылил и сказал: “Теперь выслушайте меня, сер Пьер Франческо Риччо, и я вам скажу, кто такие люди, как я, и кто такие люди, как вы, учителя, обучающие грамоте ребят”. Когда я сказал эти слова, этот человек, с перекошенным лицом, возвысил голос, повторяя еще более нагло те же самые слова. На каковые, приняв точно так же вооруженный вид, я напустил на себя ради него некоторую заносчивость и сказал, что такие, как я, достойны беседовать с папами, и с императорами, и с великими королями, и что таких, как я, ходит, может быть, один на свете, а таких, как он, ходит по десять в каждую дверь. Когда он услышал эти слова, он вскочил на приполочек, который имеется в этой зале, потом сказал мне, чтобы я повторил еще раз те слова, которые я ему сказал; каковые еще дерзостнее, чем то было раньше, я и повторил, и вдобавок сказал, что у меня больше нет охоты служить герцогу, и что я вернусь во Францию, куда я всегда волен вернуться. Этот скотина остался ошарашен и земляного цвета, а я в бешенстве ушел, с намерением уехать себе с богом; и позволил бы бог, чтобы я это исполнил! Должно быть, его герцогская светлость не сразу узнал про эту случившуюся чертовщину, потому что несколько дней я пребывал отложившим всякие мысли о Флоренции, кроме мыслей о моей сестре и о моих племянницах, каковых я старался устроить; потому что с тем малым, что я привез, я хотел их оставить обеспеченными как можно лучше, затем, насколько можно скорее, хотел вернуться во Францию, чтобы никогда уже больше не пытаться увидеть Италию. Когда я таким образом решил убраться насколько можно скорее и уехать, не прощаясь ни с герцогом и ни с кем, однажды утром этот вышесказанный майордом сам от себя весьма смиренно меня позвал и принялся за некую свою учительскую речь, в каковой я не усмотрел ни строя, ни красоты, ни ума, [385] ни начала, ни конца; из нее я понял только, что он говорит, что поступает, как добрый христианин, и что ни к кому не желает иметь злобы, и спрашивает меня от имени герцога, какое я для своего содержания хочу жалованье. На это я немного постоял, задумавшись, и не отвечал, с чистым намерением не желать связываться. Видя, что я не даю ответа, он все же возымел настолько ума, что сказал: “О Бенвенуто, герцогам отвечают; и то, что я тебе говорю, я это тебе говорю от имени его светлости”. Тогда я сказал, что если он мне это говорит от имени его светлости, то я весьма охотно хочу ответить; и сказал ему, чтобы он сказал его светлости, что я не хочу быть поставленным ниже кого бы то ни было из людей моего художества, которых он держит. Майордом сказал: “Бандинелло дается двести скудо на его содержание, так что, если ты этим довольствуешься, жалованье тебе назначено”. Я ответил, что доволен, а чтобы то, что я заслужу сверх этого, было мне дано после того, как увидят мои работы, полагая все на справедливый суд его высокой светлости. Так, против моей воли, я снова связал нить и принялся работать, причем герцог оказывал мне постоянно самые непомерные милости, какие только можно вообразить. LVI Я получал очень часто письма из Франции от этого моего вернейшего друга мессер Гвидо Гвиди; письма эти пока еще ничего мне не говорили, кроме хорошего; этот мой Асканио также и он меня извещал, говоря мне, чтобы я старался развлекаться и что, если что-нибудь случится, он меня известит. Было доложено королю, что я начал работать для герцога флорентийского; а так как этот человек был самый лучший на свете, то он много раз говорил: “Отчего не возвращается Бенвенуто?” И когда он об этом спросил особливо этих моих юношей, оба они ему сказали, что я им пишу, что так мне хорошо, и что они думают, что у меня больше нет охоты возвращаться служить его величеству. Так как случилось, что король был сердит, то, услышав эти дерзкие слова, каковые никогда от меня не исходили, он сказал: “Раз он уехал от нас безо всякой причины, я его никогда больше не вызову; так что пусть остается [386] там, где он есть”. Эти разбойные убийцы привели дело к тому концу, какого они желали, потому что всякий раз, что я вернулся бы во Францию, они возвращались в работники подо мною, как были раньше; тогда как, если я не возвращался, они оставались свободными и взамен меня; поэтому они прилагали все усилия, чтобы я не вернулся. LVII Пока у меня строили мастерскую, чтобы мне в ней начать Персея, я работал в нижней комнате, в которой я и делал Персея из гипса, той величины, которой он должен был быть, с мыслью сформовать его по гипсовому. Когда я увидел, что делать его таким путем выходит у меня немножко долго, я избрал другой прием, потому что уже был возведен, кирпич за кирпичом, кусочек мастерской, сделанной с таким паскудством, что слишком мне обидно это вспоминать. Я начал фигуру Медузы и сделал железный костяк; затем начал делать ее из глины, и когда я ее сделал из глины, я ее обжег. Был я один с некоими ученичками, среди каковых один был очень красивый; это был сын одной непотребной женщины по прозвищу Гамбетта. Я пользовался этим мальчуганом, чтобы его лепить, потому что у нас не имеется других книг, чтобы научить нас искусству, кроме природной. Я старался достать работников, чтобы быстро справить эту мою работу, и не мог найти, а один я не мог все делать. Был кое-кто во Флоренции, кто охотно бы пошел, но Бандинелло тотчас же мне мешал, чтобы они не шли, и, долго меня таким образом изводя, говорил герцогу, что я доискиваюсь его работников, потому что самому мне никак невозможно, чтобы я сумел собрать большую фигуру. Я пожаловался герцогу на великую докуку, которую мне чинил этот скотина, и просил его, чтобы он распорядился дать мне кого-нибудь из этих работников с Постройки 440. Эти мои слова были причиной, что герцог поверил тому, что ему говорил Бандинелло. Заметив это, я расположился сделать сам, сколько могу. И, принявшись с самыми крайними трудами, какие только можно себе представить, пока я день и ночь утруждался, заболел муж моей сестры и в несколько дней умер. Оставил сестру [387] мою, молодую, с шестью дочками, от малых до больших; это было первое большое испытание, которое меня постигло во Флоренции: остаться отцом и вожатым такой невзгоды. LVIII Желая, однако же, чтобы ничто не шло плохо, так как огород мой был завален множеством мусора, я позвал двух подручных, каковых мне привели со Старого моста; из них один был старик шестидесяти лет, другой был юноша восемнадцати. Когда я их подержал около трех дней, этот юноша мне сказал, что этот старик не желает работать и что я лучше сделаю, если отошлю его прочь, потому что не только что он не желает работать, он мешает и юноше, чтобы тот не работал; и сказал мне, что то малое, что там нужно сделать, он это может сделать сам, без того, чтобы выбрасывать деньги на других лиц; имя ему было Бернардино Манеллини из Муджелло 441. Видя, что он столь охотно утруждается, я его спросил, не хочет ли он устроиться у меня служителем; сразу же мы и уговорились. Этот юноша смотрел у меня за лошадью, обрабатывал огород, затем старался помогать мне в мастерской, так что мало-помалу он начал научаться искусству с таким изяществом, что у меня никогда не было лучшего помощника, чем этот. И, решив сделать с ним все, я начал показывать герцогу, что Бандинелло говорит ложь и что я сделаю отлично без Бандинелловых работников. Случилась у меня в это время небольшая боль в пояснице; и так как я не мог работать, то я охотно бывал в герцогской скарбнице с некоими молодыми золотых дел мастерами, которых звали Джанпаголо и Доменико Поджини 442, каковым я велел делать золотую вазочку, всю отделанную барельефом с фигурами и другими красивыми украшениями; она была для герцогини, каковую ее светлость заказала, чтобы пить воду. Еще она меня попросила, чтобы я ей сделал золотой пояс; также и эту работу богатейшим образом, с камнями и множеством приятных измышлений в виде машкерок и прочего; ее я сделал ей. Приходил то и дело герцог в эту скарбницу и находил превеликое удовольствие в том, чтобы смотреть, как работают, и [388] беседовать со мною. Начав немного оправляться от моей поясницы, я велел принести себе глины, и, меж тем как герцог проводил там время, я его вылепил 443, сделав голову много больше живья. От этой работы его светлость был в превеликом удовольствии и возымел ко мне такую любовь, что он мне сказал, что для него было бы превеликим удовольствием, чтобы я устроился работать во дворце, подыскав себе в этом дворце подходящие комнаты, каковые я должен велеть для себя оборудовать горнами и всем, что мне надобно; потому что удовольствие в таких вещах он находил превеликое. На это я сказал его светлости, что это невозможно, потому что я не кончил бы моих работ и в сто лет. LIХ Герцогиня оказывала мне милости неописуемые и хотела бы, чтобы я был занят работой на нее и не помышлял ни о Персее и ни о чем. Я же, видя себя в этих суетных милостях, знал наверное, что моя превратная и кусачая судьба не замедлит учинить мне какое-нибудь новое смертоубийство, потому что всякий час передо мною представало то великое зло, какое я учинил, стараясь учинить столь великое добро: говорю касательно французских дел. Король не мог проглотить то великое неудовольствие, какое он имел от моего отъезда, и все ж таки хотел бы, чтобы я вернулся, но с особливой для него честью; мне казалось, что я превесьма прав, и я не хотел унижаться, потому что думал, что если я унижусь написать смиренно, то эти люди, по французскому обычаю, скажут, что я грешен и что, стало быть, правда кое-какие проступки, которые несправедливо мне приписывались. Поэтому я важничал и, как человек, который прав, писал надменно; что было наибольшим удовольствием, какое могли получить эти два предателя, мои воспитанники. Потому что я хвастал, пишучи им, великими ласками, какие мне учиняют на моей родине государь и государыня, неограниченные властители города Флоренции, моей родины; как только они получали одно из этих самых писем, они шли к королю и понуждали его величество отдать им мой замок таким же образом, как он отдал его мне. Король, который был личность добрая и удивительная, [389] ни за что не хотел согласиться на дерзкие просьбы этих великих мошенников, потому что он начал догадываться о том, чего они злокозненно домогались; и чтобы подать им немного надежды, а мне случай сразу вернуться, он велел написать мне несколько сердито через одного своего казначея, которого звали мессер Джулиано Буонаккорси, флорентийского гражданина. Письмо содержало следующее 444: что если я хочу сохранить то имя честного человека, которое я там носил, то раз я оттуда уехал безо всякой причины, то я поистине обязан дать отчет во всем том, что я исполнил и сделал для его величества. Когда я получил это письмо, оно мне доставило такое удовольствие, что, проси я собственным языком, я бы не спросил ни больше, ни меньше. Я сел писать, заполнил девять листов обыкновенной бумаги, и в них я рассказал подробно все те работы, какие я сделал, и все те приключения, какие у меня с ними были, и все то количество денег, какие на сказанные работы были истрачены, каковые все были выданы руками двух нотариусов и одного его казначея и подписаны всеми теми людьми, которые их получили, каковые одни давали свой товар, а другие свои труды; и что из этих денег я не положил себе в кошелек ни одного кватрино, а за оконченные мои работы я не получил как есть ничего; я только увез с собой в Италию некоторые милости и царственнейшие обещания, поистине достойные его величества. И хоть я не могу похвастать, что извлек что-либо иное из моих работ, кроме некоего жалованья, положенного мне его величеством на мое содержание, да из него еще мне причитается получить семьсот с лишним золотых скудо, каковые я нарочно оставил, чтобы они мне были высланы на обратный мой путь; однако же, зная, что некоторые лукавцы из собственной зависти сослужили некую злую службу, истина всегда одержит верх; я восхваляю его христианнейшее величество, и мною не движет алчность. Хоть я и знаю, что исполнил гораздо больше его величеству, нежели то, что я брался сделать; и хоть мне не воспоследовала обещанная отплата, я ни о чем другом на свете не помышляю, как только чтобы остаться, во мнении его величества, честным и [390] порядочным человеком, таким, каким я был всегда. И если бы хоть какое-нибудь сомнение в этом было у вашего величества, по малейшему знаку я прилечу дать отчет, о себе вместе с собственной жизнью; но видя, что со мною так мало считаются, я не пожелал вернуться, чтобы предложить себя, зная, что мне всегда хватит хлеба, куда бы я ни пошел; а когда меня позовут, я всегда откликнусь. Были в сказанном письме многие другие частности, достойные этого удивительного короля и спасения моей чести. Это письмо, раньше чем послать, я его снес к моему герцогу, каковому было весьма приятно его увидеть; затем я тотчас же отослал его во Францию, направив к кардиналу феррарскому. LX В это время Бернардоне Бальдини, поставщик драгоценных камней его светлости, привез из Венеции большой алмаз, свыше тридцати пяти каратов весом; также и Антонио, сыну Витторио, Ланди 445 была корысть в том, чтобы герцог его купил. Этот алмаз был прежде острецом 446, но так как он не выходил с той сверкающей прозрачностью, которой от такого камня следовало желать, то хозяева этого алмаза срезали этот сказанный острец, каковой, по правде, не получался хорошо ни тафелью 447, ни острецом. Наш герцог, который очень любил драгоценные камни, но однако же в них не разбирался, подал верную надежду этому мошеннику Бернардаччо, что хочет купить этот сказанный алмаз. А так как этот Бернардо искал получить для себя одного честь этого обмана, который он хотел учинить герцогу флорентийскому, то он ничего не сообщал своему товарищу, сказанному Антонио Ланди. Этот сказанный Антонио был большим моим другом с самого детства, и так как он видел, что я так близок с моим герцогом, то как-то раз среди прочих он отозвал меня в сторону, было это около полудня и на углу Нового рынка; и сказал мне так: “Бенвенуто, я уверен, что герцог покажет вам алмаз, каковой он выказывает желание купить; вы увидите крупный алмаз; помогите продаже; и я вам говорю, что могу его отдать за семнадцать тысяч скудо. Я уверен, что герцог захочет вашего совета; если вы увидите, что он действительно склонен его желать, то [391] будет сделано так, чтобы он мог его получить”. Этот Антонио выказывал большую уверенность в том, что может устроить этот камень. Я ему обещал, что если мне его покажут и спросят мое мнение, то я скажу все то, что я думаю, без того, чтобы повредить камню. Как я сказал выше, герцог приходил каждый день в эту золотых дел мастерскую на несколько часов; и с того дня, когда со мною говорил Антонио Ланди, больше недели спустя, герцог показал мне однажды после обеда этот сказанный алмаз, каковой я узнал по тем приметам, которые мне сказал Антонио Ланди и насчет формы, и насчет веса. И так как этот сказанный алмаз был воды, как я сказал выше, мутноватой, и по этой причине срезали этот острец, то, видя, что он такого рода, я бы, конечно, отсоветовал ему учинять такой расход; поэтому, когда он мне его показал, я спросил его светлость, что он желает, чтобы я сказал, потому что не одно и то же для ювелиров оценивать камень после того, как государь его уже купил, или же класть ему цену, чтобы тот мог его купить. Тогда его светлость мне сказал, что он его уже купил и чтобы я сказал только мое мнение. Я не захотел преминуть намекнуть ему скромно, что именно я об этом камне думаю. Он мне сказал, чтобы я взглянул на красоту этих длинных его ребер. Тогда я сказал, что это не та великая красота, какую его светлость себе представляет, и что это срезанный острец. При этих словах мой государь, который увидел, что я говорю правду, состроил рожу и сказал мне, чтобы я постарался оценить камень и рассудить, сколько мне кажется, что он стоит. Полагая, что, раз Антонио Ланди предлагал мне его за семнадцать тысяч скудо, я думал, что герцог получил его за пятнадцать тысяч самое большое, и поэтому, видя, что он недоволен тем, что я говорю ему правду, я решил поддержать его в его ложном мнении и, подавая ему алмаз, сказал: “Восемнадцать тысяч скудо вы истратили”. При этих словах герцог поднял крик, сделав “О” шире, чем отверстие колодца, и сказал: “Теперь я вижу, что ты в этом не разбираешься”. Я ему сказал: “Ясно, государь мой, что вы видите плохо; постарайтесь [392] создать славу вашему камню, а я постараюсь разобраться; скажите мне хотя бы, что вы на него истратили, дабы я научился разбираться по способу вашей светлости”. Поднявшись, герцог с презрительной усмешечкой сказал: “Двадцать пять тысяч скудо, и даже больше, Бенвенуто, он мне стоил”. И ушел. При этих словах тут же присутствовали Джанпаголо и Доменико Поджини, золотых дел мастера; и Бакьякка, вышивальщик 448, также и он, который работал в комнате по соседству с нашей, прибежал на этот крик; тут я сказал: “Я бы никогда ему не посоветовал, чтобы он его покупал; а если бы ему все-таки его хотелось, так Антонио Ланди неделю тому назад мне его предлагал за семнадцать тысяч скудо; я думаю, что я получил бы его за пятнадцать или даже меньше. Но герцог желает создать славу своему камню; ведь если мне Антонио Ланди предлагал его за такую цену, то каким чертом Бернардоне учинил бы с герцогом такой позорный обман!” И, так и не веря, что это правда, хоть это так и было, мы спустили, смеясь, эту простоту герцога. LXI Совсем уже выполнив фигуру большой Медузы, как я сказал, костяк ее я сделал из железа; затем, сделав ее из глины, как по анатомии, и худее на полпальца, я отлично ее обжег; затем наложил сверху воск и закончил ее в том виде, как я хотел, чтобы она была. Герцог, который несколько раз приходил ее посмотреть, до того опасался, что она у меня не выйдет в бронзе, что ему хотелось бы, чтобы я позвал какого-нибудь мастера, который бы мне ее отлил. А так как его светлость говорил постоянно и с превеликим благоволением о моих совершенствах, то его майордом, который постоянно искал какой-нибудь силок, чтобы я сломал себе шею, и так как он имел власть приказывать барджеллам и всем чинам этого бедного злосчастного города Флоренции; (чтобы пратезец, наш враг, сын бондаря, невежественнейший, за то что был паршивым учителем Козимо де’Медичи, когда тот еще не был герцогом, дошел до такой великой власти!); так вот, как я сказал, стоя на страже, насколько он мог, чтобы сделать мне [393] зло, видя, что ни с какой стороны он не может меня припечатать, он придумал способ нечто учинить. И, сходив к матери этого моего ученика, имя которому было Ченчо, а ей Гамбетта, они замыслили, этот жулик учитель и эта мошенница шлюха, задать мне такого страху, чтобы я от него уехал с богом. Гамбетта, следуя своему промыслу, вышла из дому, по поручению этого шалого разбойника, учителя-майордома; а так как они подговорили еще и барджелла, каковым был некий болонец, которого за такие дела герцог потом выгнал вон, то когда наступил однажды субботний вечер, в три часа ночи ко мне явилась сказанная Гамбетта со своим сыном и сказала мне, что она держала его несколько дней взаперти для моего блага. На что я ответил, чтобы ради меня она не держала его взаперти; и, смеясь над ее непотребным промыслом, повернулся к сыну в ее присутствии и сказал ему: “Ты сам знаешь, Ченчо, грешил ли я с тобой”; каковой, плача, сказал, что нет. Тогда мать, тряся головой, сказала сыну: “Ах, плутишка, или я не знаю, как это делается?” Затем повернулась ко мне, говоря мне, чтобы я держал его спрятанным в доме, потому что барджелл его ищет и заберет его во что бы то ни стало вне моего дома, но что у меня в доме его не тронут. На это я ей сказал, что в доме у меня сестра-вдова с шестью святыми дочурками и что я не желаю в доме у себя никого. Тогда она сказала, что майордом отдал распоряжение барджеллу и что меня заберут во что бы то ни стало; но раз я не хочу взять сына в дом, то, если я ей дам сто скудо, я могу ни о чем больше не беспокоиться, потому что, так как майордом такой превеликий ее друг, то я могу быть уверен, что она заставит его сделать все, что ей угодно, лишь бы я ей дал сто скудо. Я пришел вот в какую ярость; с каковой я ей сказал: “Убирайся вон отсюда, постыдная шлюха, потому что, если бы не ради уважения к людям и не ради невинности этого твоего несчастного сына, который здесь с тобой, я бы тебя уже зарезал этим кинжальчиком, который я уже два или три раза брал в руки”. И с этими словами, со множеством грубых пинков, ее и сына я вытолкал вон из дома. [394] LXII Поразмыслив затем о негодяйстве и могуществе этого скверного учителя, я решил, что лучше всего будет дать немного улечься этой чертовщине, и утром рано, сдав моей сестре драгоценных камней и вещей на около двух тысяч скудо, я сел на коня и поехал в Венецию, и взял с собой этого моего Бернардино из Муджелло. И когда я приехал в Феррару, я написал его герцогской светлости, что хоть я и уехал не будучи послан, я вернусь не будучи позван. Приехав затем в Венецию, поразмыслив о том, сколькими разными способами моя жестокая судьба меня терзает, и тем не менее видя себя здоровым и крепким, я решил сразиться с нею по своему обыкновению. А пока что я раздумывал таким образом о своих делах, проводя себе время в этом прекрасном и богатейшем городе, навестив этого удивительного Тициана живописца и Якопо дель Сансовино, искусного ваятеля и зодчего, нашего флорентинца, весьма хорошо содержимого Венецианской Синьорией, и потому что мы были знакомы в молодости в Риме и во Флоренции, как с нашим флорентинцем, оба этих даровитых человека весьма меня обласкали. На другой затем день я встретился с мессер Лоренцо де’Медичи 449, каковой тотчас же взял меня за руку с величайшим радушием, какое только можно видеть на свете, потому что мы были знакомы во Флоренции, когда я делал монеты для герцога Лессандро, а потом в Париже, когда я был в службе у короля. Он проживал в доме у мессер Джулиано Буонаккорси и, так как ему некуда больше было пойти провести время без величайшей для себя опасности, то он проводил большую часть времени в моем доме, смотря, как я выделываю эти большие работы. Так вот, как я говорю, из-за этого былого знакомства, он взял меня за руку и повел к себе в дом, где был синьор приор делли Строцци 450, брат синьора Пьетро, и, обрадовавшись, они меня спросили, сколько я хочу пробыть в Венеции, думая, что я хочу вернуться во Францию. Каковым синьорам я сказал, что я уехал из Флоренции из-за такого-то вышесказанного случая и что через два-три дня я хочу вернуться во Флоренцию служить великому моему герцогу. Когда я сказал эти слова, синьор приор и мессер Лоренцо [395] повернулись ко мне с такой суровостью, что я превесьма испугался, и сказали мне: “Ты сделал бы лучше всего, если бы вернулся во Францию, где ты богат и известен; потому что, если ты вернешься во Флоренцию, ты потеряешь все то, что заработал во Франции, а из Флоренции не извлечешь ничего, кроме неприятностей”. Я не ответил на их слова и, уехав на другой день насколько я мог тайно, вернулся во Флоренцию, а тем временем чертовщины перезрели, потому что я написал великому моему герцогу весь тот случай, который меня перенес в Венецию. И, при всей его обычной осмотрительности и строгости, я ему представился без всяких церемоний. Побыв немного со сказанной строгостью, он затем любезно ко мне повернулся и спросил меня, где я был. На что я ответил, что сердце мое никогда и на палец не отстранялось от его высокой светлости, хотя по некоторым справедливым причинам мне оказалось необходимым дать моему телу немного прогуляться. Тогда, сделавшись приветливее, он начал меня расспрашивать про Венецию, и так мы беседовали немного; затем наконец он мне сказал, чтобы я принимался за работу и чтобы я ему кончил его Персея. Так я вернулся домой веселый и радостный, и обрадовал мою семью, то есть мою сестру с ее шестью дочерьми, и, взявшись снова за свои работы, со всем усердием, с каким я мог, я подвигал их вперед. LXIII И первая работа, которую я отлил из бронзы, была эта большая голова, портрет его светлости 451, которую я сделал из глины в золотых дел мастерской, пока у меня болела спина. Это была работа, которая понравилась, а я ее сделал не для чего другого, как только чтобы испытать глины для отливки из бронзы. И хоть я и видел, что этот удивительный Донателло делал свои работы из бронзы, каковые он отливал по флорентийской глине, но мне казалось, что он их выполнял с превеликой трудностью; и, думая, что это происходит от недостатков глины, раньше чем приняться за отливку моего Персея, я хотел сделать эти первые попытки; из каковых я нашел, что глина хороша, хоть и не была хорошо понята этим удивительным Донателло, потому что я видел, что с превеликой трудностью выполнены его [396] работы. Итак, как я говорю выше, с помощью искусства я составил глину, каковая послужила мне отлично; и, как я говорю, по ней я отлил сказанную голову; но так как я еще не сделал горна, я воспользовался горном маэстро Дзаноби ди Паньо, колокольщика. И, увидев, что голова очень хорошо вышла чистой, я тотчас же принялся делать горн в мастерской, которую мне сделал герцог, по моему замыслу и чертежу, в том самом доме, который он мне подарил; и как только был сделан горн, с наибольшим усердием, с каким я мог, я приготовился отливать статую Медузы, каковая есть та скорченная женщина, что под ногами у Персея. И так как эта отливка дело труднейшее, то я не хотел упустить всех тех предосторожностей, каким я научился, дабы у меня не вышло какой-нибудь ошибки; и таким образом первая отливка, которую я сделал в сказанном моем горне, удалась в превосходной степени и была до того чистая, что моим друзьям не казалось нужным, чтобы я еще как-нибудь должен был ее отделывать; это находили некоторые немцы и французы, каковые говорят и хвастают прекраснейшими секретами отливать бронзу без отделки; истинное безумие, потому что бронза, после того как она отлита, ее необходимо уминать молотками и чеканами, как эти удивительнейшие древние, и как делали также и современные, я говорю те современные, которые умели работать бронзу. Эта отливка весьма понравилась его высокой светлости, который несколько раз приходил ее посмотреть ко мне на дом, придавая мне превеликого духу делать хорошо; но настолько возмогла эта бешеная зависть Бандинелло, который с таким усердием наушничал его высокой светлости, что он склонил его думать, что если я и отолью кое-какие из этих статуй, то никогда я их не соберу, потому что для меня это искусство новое, и что его светлость должен остерегаться, чтобы не выбрасывать вон свои деньги. Настолько возмогли эти слова в этих преславных ушах, что мне сократили расходы на работников; так что я был вынужден резко пожаловаться его светлости; поэтому однажды утром, выждав его на Виа де’Серви, я ему сказал: “Государь мой, мне нет помощи в моих нуждах, так [397] что я подозреваю, не разуверилась ли во мне ваша светлость; поэтому я снова ей говорю, что у меня хватит глазу в три раза лучше выполнить эту работу, чем была модель, как я вам обещал”. LXIV Когда я сказал эти слова его светлости и увидел, что они не дают никакого плода, потому что я не извлекал от него ответа, тотчас же меня одолела досада, вместе с нестерпимой яростью, и я снова начал говорить герцогу и сказал ему: “Государь мой, этот город поистине всегда был школой величайших дарований; но когда кто-нибудь себя познал, научившись чему-нибудь, желая прибавить славы своему городу и своему славному государю, тому хорошо отправиться работать в другое место. А что это, государь мой, правда, то я знаю, что ваша светлость знала, кто такой был Донателло, и кто такой был великий Леонардо да Винчи, и кто такой сейчас чудесный Микельаньоль Буонарроти. Эти умножают своими дарованиями славу вашей светлости; поэтому и я также надеюсь сделать свою долю; так что, государь мой, пустите меня уехать. Но пусть ваша светлость следит хорошенько, чтобы не пускать уехать Бандинелло, и даже давайте ему всегда больше, чем он у вас просит; потому что если этот куда-нибудь выедет, то невежество его настолько самонадеянно, что он способен опозорить эту благороднейшую школу. Итак, отпустите меня, государь; и я ничего другого не прошу за мои труды по сей день, как только милость вашей высокой светлости”. Когда его светлость увидел, что я до такой степени решителен, он с некоторым гневом повернулся ко мне, говоря: “Бенвенуто, если у тебя есть желание окончить работу, недостатка не будет ни в чем”. Тогда я его поблагодарил и сказал, что у меня нет другого желания, как показать этим завистникам, что у меня хватит глазу выполнить обещанную работу. Когда я так расстался с его светлостью, мне была дана некоторая помощь; однако я был вынужден взяться за свой кошель, желая, чтобы моя работа шла немного больше, чем шагом. А так как по вечерам я всегда ходил побеседовать в скарбницу его светлости, где бывал Доменико и Джанпаволо Поджини, его брат, каковые [398] работали над золотой вазой, о которой сказано раньше, для герцогини, и над золотым поясом; то еще его светлость велел мне сделать модельку подвески, куда должен был быть вправлен тот большой алмаз, который он купил у Бернардоне и Антонио Ланди. И хотя я избегал, не желая этого делать, герцог всякими хорошими приятностями заставлял меня над ней работать каждый вечер вплоть до четырех часов. Еще он меня понуждал приятнейшим образом делать так, чтобы я над ней работал еще и днем; на что я никак не хотел согласиться; и поэтому я думал, наверное, что его светлость на меня разгневается; и раз как-то вечером, когда я явился немного позже, чем обычно, герцог мне сказал: “Ты malvenuto” 452. На каковые слова я сказал: “Государь мой, это не мое имя, потому что имя мне Бенвенуто, и так как я думаю, что ваша светлость со мною шутит, то я ни во что входить не буду”. На это герцог сказал, что он говорит отчаянно серьезно и не шутит, и чтобы я следил хорошенько за тем, что я делаю, потому что до ушей его дошло, что, пользуясь его благоволением, я провожу то того, то этого. На эти слова я попросил его высокую светлость удостоить меня того, чтобы сказать мне хотя бы одного человека на свете, которого бы я когда-либо провел. Вдруг он ко мне повернулся во гневе и сказал мне: “Ступай и верни то, что у тебя есть от Бернардоне; вот тебе один”. На это я сказал: “Государь мой, я вас благодарю и прошу вас, удостойте меня того, чтобы выслушать от меня четыре слова: это правда, что он ссудил меня старыми весами, и парой наковален, и тремя маленькими молоточками, за каковым скарбом сегодня прошло две недели, как я сказал его Джорджо да Кортона, чтобы он прислал за ним; и поэтому сказанный Джорджо приходил за ним сам; и если только ваша высокая светлость найдет, что, с того дня, когда я родился, и по сию пору, я когда-нибудь имел хоть что бы то ни было от кого-либо подобным образом, будь то хоть в Риме или во Франции, то пусть она велит разузнать у тех, кто ей об этом сообщил, или у других, и, найдя, что это правда, пусть она меня покарает поверх головы”. Герцог, увидев меня в превеликой ярости, как государь [399] внимательнейший и сердечный, повернулся ко мне и сказал: “Так не говорят с теми, кто не совершает проступков; так что если это так, как ты говоришь, то я всегда буду рад тебя видеть, как я это делал раньше”. На это я сказал: “Пусть знает ваша светлость, что негодяйства Бернардоне вынуждают меня просить у нее и ходатайствовать, чтобы она мне сказала, сколько она издержала на большой алмаз, срезанный острец; потому что я надеюсь показать ей, почему этот злой человек ищет ввести меня в немилость”. Тогда его светлость мне сказал: “Алмаз мне стоил двадцать пять тысяч дукатов; почему ты меня об этом спрашиваешь?” — “Потому, государь мой, что в такой-то день, в таком-то часу, на углу Нового рынка, Антонио, сын Ветторио, Ланди сказал мне, чтобы я постарался сторговаться с вашей высокой светлостью, и с первого же раза спросил за него шестнадцать тысяч дукатов; а ваша светлость знает, за сколько она его купила. И что это правда, спросите у сер Доменико Поджини и у Джанпаволо, его брата, которые тут; потому что я им это сказал сразу же, а потом никогда больше не говорил, потому что ваша светлость сказала, что я в этом не разбираюсь, откуда я и думал, что она желает создать ему славу. Знайте, государь мой, что я в этом разбираюсь, а что до другой стороны, то я считаю себя честным человеком, как любой другой, который рождался на свет, и будь он кто угодно; я не стану искать ограбить вас на восемь или десять тысяч дукатов разом, а постараюсь заработать их моими трудами; и я подрядился служить вашей светлости, как ваятель, золотых дел мастер и монетный; а доносить ей про чужие дела, никогда. И то, что я ей говорю сейчас, это я говорю в мою защиту, и четверти за это не желаю 453; и говорю ей об этом в присутствии стольких честных людей, которые тут, дабы ваша высокая светлость не верила Бернардоне тому, что он говорит”. Вдруг герцог поднялся в гневе и послал за Бернардоне, каковой был вынужден бежать в Венецию, он и Антонио Ланди; каковой Антонио мне говорил, что он хотел сказать не об этом алмазе. Они съездили и вернулись из Венеции, и я пошел к герцогу и сказал: “Государь, то, что я вам сказал, правда, а то, что вам сказал насчет скарба [400] Бернардоне, была неправда; и вы хорошо бы сделали, если бы это испытали, и я отправлюсь к барджеллу”. На эти слова герцог повернулся ко мне, говоря мне: “Бенвенуто, старайся быть честным человеком, как ты делал раньше, и никогда ни о чем не беспокойся”. Дело это пошло дымом, и я никогда больше о нем не слышал. Я был занят тем, что кончал его подвеску; и когда я понес ее однажды конченной герцогине, она сама мне сказала, что ценит столько же мою работу, сколько алмаз, который она купила у Бернардаччо, и пожелала, чтобы я ей прицепил его на грудь своей рукой, и дала мне в руку толстенькую булавку, и ею я прицепил ей его, и ушел со многой ее милостью. Потом я слышал 454, будто они дали его переоправить какому-то немцу или другому иностранцу, если только это правда, потому что сказанный Бернардоне сказал, что сказанный алмаз будет иметь больше вида, оправленный с меньшей отделкой. LXV Доменико и Джованпаголо Поджини, золотых дел мастера и братья, работали, как, мне кажется, я уже сказал, в скарбнице его высокой светлости, по моим рисункам, некие золотые вазочки, чеканные, с историями из барельефных фигурок и другими весьма изрядными вещами; и так как я много раз говорил герцогу: “Государь мой, если бы ваша высокая светлость оплатили мне нескольких работников, я бы стал вам делать монеты для вашего монетного двора и медали с головою вашей высокой светлости, каковые стал бы делать, соревнуя древним, и имел бы надежду их превзойти; потому что с тех пор, как я делал медали папы Климента, я столькому научился, что стал бы делать много лучше, чем те, и также стал бы делать лучше, чем монеты, которые я делал герцогу Алессандро, каковые все еще почитаются прекрасными; и я также стал бы вам делать большие вазы, золотые и серебряные, как я их столько сделал этому удивительному королю Франциску французскому, единственно из-за великих удобств, которые он мне давал, и никогда не терялось времени для больших колоссов и для прочих статуй”. На эти мои слова герцог мне говорил: “Делай, а я посмотрю”; и никогда [403] не давал мне удобств и никакой помощи. Однажды его высокая светлость велел дать мне несколько фунтов серебра и сказал мне: “Это серебро из моих рудников 455; сделай мне красивую вазу”. И так как я не хотел запускать моего Персея, а имел притом же большое желание услужить ему, то я отдал ее сделать, по моим рисункам и восковым моделькам, некоему разбойнику, который зовется Пьеро ди Мартино, золотых дел мастер; каковой начал ее плохо, да еще над ней и не работал, так что я потерял на этом больше времени, чем если бы сделал ее всю своей рукой. Промучившись так несколько месяцев и видя, что сказанный Пьеро над ней не работает, а также и не велит над ней работать, я велел ее мне вернуть, и мне стоило великого труда получить обратно, вместе с телом вазы, плохо начатой, как я сказал, остаток серебра, которое я ему дал. Герцог, который услышал кое-что из этого шума, послал за вазой и за моделями, и ни разу потом мне не сказал, ни почему, ни как; а только по некоим моим рисункам он их заказал разным лицам и в Венеции, и в других местах, и был прескверно услужен. Герцогиня часто мне говорила, чтобы я работал для нее золотые вещи; каковой я много раз сказывал, что свет отлично знает, и вся Италия, что я хороший золотых дел мастер; но что Италия никогда еще не видела работ моей руки ваяльных; и в цехе некои бешеные ваятели 456, смеясь надо мною, зовут меня новым ваятелем; каковым я надеюсь доказать, что я ваятель старый, если бог подаст мне такую милость, чтобы я мог показать оконченным моего Персея на этой почетной площади ее высокой светлости. И, засев дома, я усердно работал день и ночь и не показывался во дворце. И, намереваясь все же пребыть в милости у герцогини, я велел для нее сделать некие маленькие вазочки, величиною с горшочек на два кватрино, серебряные, с красивыми машкерками редчайшего облика, на античный лад, и когда я ей снес сказанные вазочки, она мне оказала самый милостивый прием, какой только можно себе представить, и оплатила мне мое серебро и золото, которое я на это положил; я же препоручил себя ее высокой светлости, прося ее, чтобы она сказала герцогу, что я имею мало [404] помощи в столь великой работе, и что ее высокая светлость должна бы сказать герцогу, чтобы он не так охотно верил этому злому языку Бандинелло, каковым тот мешает мне кончить моего Персея. На эти мои слезные слова герцогиня пожала плечами и сказала мне: “Право же, герцог должен бы все-таки знать, что этот его Бандинелло ничего не стоит”. LXVI Я оставался дома, и редко являлся во дворец, и с великим усердием трудился, чтобы окончить мою работу; и мне приходилось оплачивать работников из своих; потому что герцог, распорядившись оплачивать мне некоих работников через Латтанцио Горини около полутора лет, и когда это ему надоело, отменил распоряжение, так что я спросил у сказанного Латтанцио, почему он мне не платит. Он мне ответил, поводя этакими паучьими ручонками, комариным голосишком: “Почему ты не кончаешь эту свою работу? Ты, кажется, никогда ее не кончишь”. Я тотчас же ответил ему сердито и сказал: “Черт бы вас побрал, и вас, и всех, кто не верит, что я ее кончу”. И так, в отчаянии, я вернулся домой, к моему злосчастному Персею, и не без слез, потому что мне приходило на память мое прекрасное положение, которое я покинул в Париже, на службе у этого удивительного короля Франциска, у какового мне всего было вдоволь, а здесь мне всего не хватало. И несколько раз я готов был пойти напропалую; и один раз среди прочих я сел на доброго моего конька, и захватил с собою сотню скудо, и поехал во Фьезоле повидать одного моего незаконного сыночка 457, какового я держал у кормилицы, у одной моей кумы, жены одного моего работника. И, приехав к моему сыночку, я нашел его в хорошем виде, и, таким вот хмурым, я его поцеловал; и когда я хотел уезжать, он меня не отпускал, потому что держал меня крепко ручонками, и с неистовым плачем и криками, что в этом возрасте, около двух лет, было делом более чем удивительным. И так как я решил, что, если я встречу Бандинелло, каковой обыкновенно каждый вечер ездил на эту свою мызу над Сан Доменико, я как отчаянный, хотел повергнуть его наземь, то я расстался с моим малышом, оставив его с этим его [405] горьким плачем. И направляясь в сторону Флоренции, когда я прибыл на площадь Сан Доменико, как раз Бандинелло выезжал на площадь с другой стороны. Тотчас же решившись свершить это кровавое дело, я приблизился к нему и, подняв глаза, увидел его без оружия, на лошачишке, вроде осла, и с ним был мальчонок десяти лет, и как только он меня увидал, он стал цветом, как мертвец, и дрожал от головы до ног. Я, уразумев это гнуснейшее дело, сказал: “Не бойся, жалкий трус, я не желаю тебя удостаивать моих ударов”. Он посмотрел на меня смиренно и ничего не сказал. Тогда я вернулся к рассудку и возблагодарил бога за то, что, по истинному своему могуществу, он не пожелал, чтобы я содеял такое бесчинство. Так, освободясь от этого бесовского неистовства, я воспрянул духом и сам с собою говорил: “Если бог подаст мне такую милость, чтобы я кончил мою работу, я надеюсь сокрушить ею всех моих злодеев врагов, чем я учиню много большее и славнейшее мщение, чем если бы я отвел душу на одном”. И с этим добрым решением я вернулся домой. Три дня спустя я узнал, что эта моя кума задушила мне моего единственного сыночка 458, каковой причинил мне столько горя, что я никогда не испытывал большего. Однако же я опустился на колени и, не без слез, по моему обыкновению, возблагодарил моего бога, говоря: “Господи, ты мне его дал, а теперь ты его у меня взял, и за все я всем сердцем моим тебя благодарю”. И хотя от великого горя я почти совсем потерялся, но все ж таки, по моему обыкновению, сделав из необходимости доблесть, я, насколько мог, старался примириться. LXVII Ушел один юноша в это время от Бандинелло, имя каковому было Франческо, сын Маттео кузнеца. Этот сказанный юноша послал у меня спросить, не хочу ли я дать ему работу, и я согласился, и поставил его отделывать фигуру Медузы, которая была уже отлита. Этот юноша, спустя две недели, сказал мне, что он говорил со своим учителем, то есть с Бандинелло, и что он мне говорит от его имени, что ежели я хочу сделать фигуру из мрамора, то он посылает предложить мне дать мне [406] отличный кусок мрамора. Я тотчас же сказал: “Скажи ему, что я его принимаю; и мрамор этот может принести ему беду 459, потому что он не перестает меня задевать и не помнит той великой опасности, которой он миновал со мною на площади Сан Доменико; скажи же ему, что я его хочу во что бы то ни стало; я никогда о нем не говорю, и вечно эта скотина мне докучает; и мне кажется, что ты пришел работать у меня, подосланный им, для того только, чтобы выведывать про мои дела. Ступай же и скажи ему, что я пожелаю этот мрамор даже против его воли; и возвращайся к нему”. LXVIII Когда прошло уже много дней, что я не показывался во дворце, я туда пошел однажды утром, потому что мне пришла такая прихоть, и герцог почти кончил обедать, и, насколько я слышал, его светлость в это утро беседовал и сказал много хорошего обо мне, и между прочим он весьма хвалил меня за то, что я оправляю камни; и поэтому, когда герцогиня меня увидела, она велела меня подозвать через мессер Сфорца 460; и когда я приблизился к ее высокой светлости, она меня попросила, чтобы я ей вправил алмазик-острец в кольцо, и сказала, что хочет всегда его носить на пальце, и дала мне мерку и алмаз, каковой стоил около ста скудо, и попросила меня, чтобы я его сделал быстро. Тотчас же герцог начал беседовать с герцогиней и сказал ей: “Правда, что Бенвенуто в этом искусстве не имел равных; но теперь, когда он его бросил, мне кажется, что сделать такое колечко, как вам бы хотелось, было бы для него слишком большим трудом; так что я вас прошу, чтобы вы его не утруждали этой маленькой вещью, каковая для него была бы большой, потому что он отвык”. На эти слова я поблагодарил герцога и затем попросил его, чтобы он позволил мне сослужить эту небольшую службу государыне герцогине; и тотчас же взявшись за него, в несколько дней я его кончил. Кольцо это было для мизинца; так что я сделал четыре детских фигурки круглых и четыре машкерки, каковые и образовали сказанное колечко; и еще я разместил там кое-какие плоды и связочки финифтяные, так что камень и кольцо имели отличный вид вместе. И тотчас же отнес его [407] герцогине; каковая с милостивыми словами сказала мне, что я сделал ей прекраснейшую работу и что она будет меня помнить. Сказанное колечко она послала в подарок королю Филиппу 461 и с тех пор всегда мне заказывала что-нибудь, но так ласково, что я всегда силился услужить ей, хотя денег я видел мало, а богу известно, какую я в них имел великую нужду, потому что я желал кончить моего Персея и нашел некоих молодцов, которые мне помогали, каковым я платил из своих; и я снова начал показываться чаще, нежели делал это прежде. LXIX Раз как-то в праздничный день я пошел во дворец после обеда и, придя в Часовую залу, увидел открытой дверь в скарбницу, и когда я приблизился немного, герцог меня подозвал и с приятным радушием сказал мне: “В добрый час! Видишь этот ящичек, который мне прислал в подарок синьор Стефано ди Пилестина 462; открой его, и посмотрим, что там такое”. Тотчас же открыв его, я сказал герцогу: “Государь мой, это фигура из греческого мрамора, и это вещь изумительная; я скажу, что для мальчика, я не помню, чтобы когда-либо видел среди древностей такую прекрасную работу и в таком прекрасном роде; так что я предлагаю себя вашей высокой светлости, чтобы вам ее восстановить, и голову, и руки, ноги. И сделаю ему орла, чтобы его окрестить Ганимедом 463. И хотя мне и не подходит платать статуи, потому что это ремесло некоих чеботарей, каковые делают его весьма скверно; однако же совершенство этого великого мастера призывает меня услужить ему”. Понравилось герцогу очень, что статуя так хороша, и он стал меня расспрашивать о множестве вещей, говоря мне: “Расскажи мне, мой Бенвенуто, подробно, в чем состоит столь великое искусство этого мастера, каковое приводит тебя в такое изумление”. Тогда я показал его высокой светлости наилучшим способом, каким я умел, чтобы сделать ему понятной эту красоту, и силу умения, и редкостный пошиб; о каковых вещах я поговорил много, и делал это тем охотнее, зная, что его светлость находит в этом превеликое удовольствие. [408] LXX Пока я так приятно занимал герцога, случилось, что один паж вышел вон из скарбницы и что, когда он выходил, вошел Бандинелло. Увидав его, герцог почти возмутился и со строгим лицом сказал ему: “Чего вам здесь?” Сказанный Бандинелло, ничего не ответив, тотчас же бросил взгляд на этот ящичек, где была сказанная раскрытая статуя, и с этаким скверным смешком, покачивая головой, сказал, повернувшись к герцогу: “Государь, это все то же, о чем я столько раз говорил вашей высокой светлости. Знайте, что эти древние ничего не смыслили в анатомии, и поэтому их работы сплошь полны ошибок”. Я молчал и не обращал внимания на то, что он говорит; даже повернулся к нему спиной. Как только этот скотина кончил свою противную болтовню, герцог сказал: “О Бенвенуто, это совсем обратное тому, что такими прекрасными доводами ты мне только что так хорошо доказывал; так что защити ее немножко”. На эти герцогские слова, обращенные ко мне с такой любезностью, я тотчас же ответил и сказал: “Государь мой, вашей высокой светлости да будет известно, что Баччо Бандинелли состоит весь из скверны, и таким он был всегда; поэтому, на что бы он ни взглянул, тотчас же в его противных глазах, хотя бы вещь была в превосходной степени сплошным благом, тотчас же она превращается в наихудшую скверну. Но я, который единственно влеком ко благу, вижу правду более свято; поэтому то, что я сказал про эту прекраснейшую статую вашей высокой светлости, это сплошь чистая правда, а то, что про нее сказал Бандинелло, это сплошь та скверна, из которой единственно он состоит”. Герцог слушал меня с большим удовольствием; и пока я все это говорил, Бандинелло корчился и строил самые безобразные лица из своего лица, которое было пребезобразно, какие только можно себе представить. Вдруг герцог двинулся, направляясь через некие нижние комнаты, и сказанный Бандинелло следовал за ним. Дворецкие взяли меня за плащ и повели меня позади него, и так мы следовали за герцогом, покамест его высокая светлость, придя в одну комнату, не уселся, а Бандинелло и я, мы стояли один по правую [409] сторону, а другой по левую сторону от его высокой светлости. Я молчал, а те, что были вокруг, несколько слуг его светлости, все смотрели пристально на Бандинелло, слегка посмеиваясь меле собой тем словам, которые я ему сказал в той верхней комнате. И вот сказанный Бандинелло начал разглагольствовать и сказал: “Государь, когда я открыл моего Геркулеса и Кака 464, мне, право, кажется, что больше ста сонетишек на меня было сочинено, каковые говорили все самое дурное, что только может вообразить это простонародье”. Я тогда ответил и сказал: “Государь, когда наш Микеланьоло Буонарроти открыл свою ризницу 465, где можно видеть столько прекрасных фигур, то эта чудесная и даровитая Школа, подруга истины и блага, сочинила на него больше ста сонетов, состязаясь друг с другом, кто лучше про нее скажет; и вот, как работа Бандинелло заслуживала всего того плохого, что он говорит, что было про нее сказано, так заслуживала всего того хорошего работа Буонарроти, что про нее было сказано”. При этих моих словах Бандинелло пришел в такое бешенство, что готов был лопнуть, и повернулся ко мне и сказал: “А ты что сумел бы ей вменить?” — “Я тебе это скажу, если у тебя хватит настолько терпения, чтобы меня выслушать”. Он сказал: “Ну, говори”. Герцог и остальные, которые тут были, все насторожились. Я начал и прежде всего сказал: “Знай, что я сожалею, что должен сказать тебе недостатки этой твоей работы; но не я это скажу, а скажу тебе все то, что говорит эта даровитейшая Школа”. И так как этот человечишко то говорил что-нибудь неприятное, то выделывал руками и ногами, то он привел меня в такую злобу, что я начал гораздо более неприятным образом, нежели, действуй он иначе, я бы сделал. “Эта даровитая Школа говорит, что если обстричь волосы Геркулесу, то у него не останется башки, достаточной для того, чтобы упрятать в нее мозг; и что это его лицо, неизвестно, человека оно, или быкольва, и что оно не смотрит на то, что делает, и что оно плохо прилажено к шее, так неискусно и так неуклюже, что никогда не было видано хуже; и что эти его плечища похожи на две луки ослиного вьючного седла; и что его груди и остальные эти [410] мышцы вылеплены не с человека, а вылеплены с мешка, набитого дынями, который поставлен стоймя, прислоненный к стенке. Также и спина кажется вылепленной с мешка, набитого длинными тыквами; ноги неизвестно каким образом прилажены к этому туловищу; потому что неизвестно, на которую ногу он опирается или которою он сколько-нибудь выражает силу; не видно также, чтобы он опирался на обе, как принято иной раз делать у тех мастеров, которые что-то умеют. Ясно видно, что она падает вперед больше, чем на треть локтя; а уже это одно — величайшая и самая нестерпимая ошибка, которую делают все эти дюжинные мастеровые пошляки. Про руки говорят, что обе они вытянуты книзу без всякой красоты, и в них не видно искусства, словно вы никогда не видели голых живых, и что правая нога Геркулеса и нога у Кака делят икры своих ног пополам; что если один из них отстранится от другого, то не только один из них, но и оба они останутся без икр, в той части, где они соприкасаются; и говорят, что одна нога у Геркулеса ушла в землю, а что под другой у него словно огонь”. LXXI Этот человек не мог ждать, что у него хватит терпения, чтобы я сказал также и великие недостатки Кака; во-первых потому, что я говорил правду, во-вторых потому, что я давал это ясно понять герцогу и остальным, которые были в нашем присутствии, которые делали величайшие знаки и оказательства, что удивляются и затем понимают, что я говорю сущую правду. Вдруг этот человечишко сказал: “Ах ты, злой язычище, а куда ты деваешь мой рисунок?” Я сказал, что кто хорошо рисует, тот никогда не может плохо работать; поэтому я готов думать, что твой рисунок таков же, как и работы. Тут, видя эти герцогские лица и остальных, которые взглядами и действиями его терзали, он дал себя слишком победить своей дерзости и, повернувшись ко мне с этим своим безобразнейшим личищем, вдруг сказал мне: “О, замолчи, содомитище!” Герцог при этом слове насупил брови не по-доброму в его сторону, и остальные сомкнули рты и нахмурили глаза в его сторону. Я, который услышал, что меня так подло оскорбляют, [411] осилен был яростью, но вдруг нашел выход и сказал: “О безумец, ты выходишь из границ; но дал бы бог, чтобы я знал столь благородное искусство, потому что мы читаем, что им занимался Юпитер с Ганимедом в раю, а здесь на земле им занимаются величайшие императоры и наибольшие короли мира. Я низкий и смиренный человечек, который и не мог бы, и не сумел бы вмешиваться в столь дивное дело”. При этом никто не смог быть настолько сдержанным, чтобы герцог и остальные не подняли шум величайшего смеха, какой только можно себе представить. И хоть я и выказал себя столь веселым, знайте, благосклонные читатели, что внутри у меня разрывалось сердце при мысли о том, что человек, самый грязный негодяй, который когда-либо рождался на свет, осмелился, в присутствии столь великого государя, сказать мне такое вот оскорбление; но знайте, что он оскорбил герцога, а не меня; потому что, не будь я в столь великом присутствии, он бы у меня пал мертвым. Когда этот грязный неуклюжий мошенник увидел, что смех этих господ не прекращается, он начал, чтобы отвлечь их от этих над ним насмешек, заводить новую речь, говоря: “Этот Бенвенуто хвастает, будто я обещал ему мрамор”. На эти слова я тотчас же сказал: “Как! Разве ты не посылал мне сказать через Франческо, сына Маттео кузнеца, твоего подмастерья, что если я хочу работать из мрамора, то ты хочешь дать мне мрамор? И я его принял, и хочу”. Тогда он сказал: “Так считай, что никогда его не получишь”. Тогда я, все еще полный бешенства из-за несправедливых оскорблений, сказанных мне вначале, утратив разум и ослепнув к присутствию герцога, с великой яростью сказал: “Я тебе говорю прямо, что если ты не пришлешь мне мрамор на дом, то поищи себе другой свет, потому что на этом свете я из тебя выпущу дух во что бы то ни стало”. Вдруг, заметив, что я нахожусь в присутствии столь великого герцога, я смиренно повернулся к его светлости и сказал: “Государь мой, один безумец родит сотню; безумства этого человека заставили меня забыть славу вашей высокой светлости и самого себя; так что простите меня”. Тогда герцог сказал Бандинелло: “Правда ли, что ты обещал ему [412] мрамор?” Сказанный Бандинелло сказал, что это правда. Герцог сказал мне: “Сходи на Постройку и выбери себе по твоему вкусу” 466. Я сказал, что он обещал мне прислать мне его на дом. Речи были ужасные; и я никаким другим способом не желал его. На следующее утро ко мне на дом принесли мрамор; про каковой я спросил, кто мне его посылает; сказали, что мне его посылает Бандинелло и что это тот самый мрамор, который он мне обещал. LXXII Тотчас же я велел отнести его ко мне в мастерскую и начал его обтесывать; и пока я его обрабатывал, я делал и модель; и такая мне была охота работать из мрамора, что я не мог обождать, чтобы решиться сделать модель с той рассудительностью, какая требуется в таком искусстве. И так как я слышал, что звук у него надтреснутый, то я много раз раскаивался, что вообще начал над ним работать; однако я добывал из него, что мог, то есть Аполлона и Гиацинта, которого все еще можно видеть незаконченным у меня в мастерской. И пока я над ним работал, герцог приходил ко мне на дом и много раз говорил мне: “Оставь немного бронзу и поработай немного над мрамором, чтобы мне на тебя посмотреть”. Я тотчас же брал орудия для мрамора и уверенно принимался работать. Герцог меня спрашивал про модель, которую я сделал для сказанного мрамора; на что я сказал: “Государь, этот мрамор весь разбит, но я назло ему добуду из него что-нибудь; поэтому я не мог решиться на модель, но я и дальше буду так делать, насколько можно будет”. С большой быстротой выписал мне герцог кусок греческого мрамора из Рима, чтобы я восстановил его античного Ганимеда, который был причиной сказанной ссоры с Бандинелло. Когда прибыл греческий мрамор, я подумал, что было бы грешно наделать из него кусков, чтобы сделать из них голову, и руки, и прочее для Ганимеда, и раздобыл себе другой мрамор, а для этого куска греческого мрамора сделал маленькую восковую модельку, каковой дал имя Нарцисса 467. И так как в этом мраморе были две дыры, которые шли вглубь больше чем на четверть локтя и шириною в два добрых пальца, то поэтому я сделал то положение, какое мы видим, чтобы защититься от [413] этих дыр; так что я их убрал из моей фигуры. Но за эти столько десятков лет, что на него шел дождь, потому что эти дыры всегда оставались полны воды, она проникла настолько, что сказанный мрамор порухлел и словно загнил в части верхней дыры; и это сказалось, после того как случилось это великое половодье на Арно 468, каковое поднялось в моей мастерской на полтора с лишком локтя. А так как сказанный Нарцисс стоял на деревянной подставке, то сказанная вода его опрокинула, так что он сломался в грудях; и я его починил; и чтобы не видна была эта щель починки, я ему сделал эту цветочную перевязь, которая видна у него на груди; и я его кончал в некои часы до света или же по праздникам, лишь бы не терять времени от моей работы с Персеем. И так как однажды утром я ладил некои ваяльца, чтобы над ним работать, мне брызнул тончайший осколок стали в правый глаз; и он настолько вошел в зрачок, что никаким способом его нельзя было вынуть; я считал за верное, что потеряю свет этого глаза. Я позвал по прошествии нескольких дней маэстро Раффаелло де’Пилли, хирурга, каковой взял двух живых голубей и, положив меня навзничь на стол, взял сказанных голубей и ножиком вскрыл им жилку, которая у них имеется в крыльях, так что эта кровь мне стекала внутрь моего глаза; каковой кровью я тотчас нее почувствовал себя облегченным, и на расстоянии двух дней осколок стали вышел, и я остался свободен и с улучшенным зрением. И так как подходил праздник святой Лючии, до какового оставалось три дня, то я сделал золотой глаз из французского скудо и велел поднести его ей одной из шести моих племянниц, дочерей Липераты, моей сестры, каковой было от роду лет десять, и через нее возблагодарил бога и святую Лючию 469, и долгое время я не хотел работать над сказанным Нарциссом, а подвигал вперед Персея с вышесказанными трудностями и расположился окончить его и уехать себе с богом. LXXIII Отлив Медузу, а вышла она хорошо, я с великой надеждой подвигал моего Персея к концу, потому что он у меня был уже в воске, и я был уверен, что он так же хорошо выйдет у меня в бронзе, как вышла сказанная [414] Медуза. И так как, при виде его в воске вполне законченным, он казался таким прекрасным, то герцог, видя его в таком образе и находя его прекрасным, потому ли, что нашелся кто-нибудь, кто уверил герцога, что он не может выйти таким же в бронзе, или потому, что герцог сам по себе это вообразил, и, приходя на дом чаще, нежели обычно, он один раз среди прочих мне сказал: “Бенвенуто, эта фигура не может у тебя выйти в бронзе, потому что искусство тебе этого не позволит”. На эти слова его светлости я премного рассердился, говоря: “Государь, я знаю, что ваша высокая светлость имеет ко мне эту весьма малую веру, и это, я думаю, происходит от того, что ваша высокая светлость слишком верит тем, кто ей говорит столько плохого про меня, или же она в этом не разбирается”. Он едва дал мне окончить слова, как сказал: “Я считаю, что разбираюсь в этом, и разбираюсь отлично”. Я тотчас же ответил и сказал: “Да, как государь, но не как художник; потому что если бы ваша высокая светлость разбиралась в этом так, как ей кажется, что она разбирается, она бы мне поверила благодаря прекрасной бронзовой голове, которую я ей сделал, такую большую, портрет вашей высокой светлости, который послан на Эльбу 470, и благодаря тому, что я ей восстановил прекрасного мраморного Ганимеда с такой крайней трудностью, где я понес гораздо больший труд, чем ежели бы я его сделал всего заново, а также и потому, что я отлил Медузу, которая видна вот здесь, в присутствии вашей светлости, такое трудное литье, где я сделал то, чего никогда ни один другой человек не делал до меня в этом чертовском искусстве. Взгляните, государь мой: я сделал горн по-новому, не таким способом, как другие, потому что я, кроме многих других разностей и замечательных хитростей, которые в нем видны, я ему сделал два выхода для бронзы, потому что эта трудная и скрюченная фигура другим способом невозможно было, чтобы она вышла; и единственно через эти мои ухищрения она так хорошо вышла, чему бы никогда не поверил ни один из всех этих работников в этом искусстве. И знайте, государь мой, наидостовернейше, что все великие и труднейшие работы, которые я сделал во Франции [415] при этом удивительнейшем короле Франциске, все они отлично мне удались единственно благодаря тому великому духу, который этот добрый король всегда придавал мне этим великим жалованьем и тем, что предоставлял мне столько работников, сколько я требовал, так что иной раз бывало, что я пользовался сорока с лишком работниками, все по моему выбору; и по этим причинам я там сделал такое количество работ в столь короткое время. Так поверьте же мне, государь мой, и поддержите меня помощью, в которой я нуждаюсь, потому что я надеюсь довести до конца работу, которая вам понравится; тогда как, если ваша высокая светлость меня принизит духом и не подаст мне помощь, в которой я нуждаюсь, тогда невозможно ни чтобы я, ни чтобы какой бы то ни было человек на свете мог сделать что-нибудь, что было бы хорошо”. LXXIV С великим трудом выслушивал герцог эти мои речи, потому что то поворачивался в одну сторону, то в другую; а я, в отчаянии, бедняга, что вспомнил мое прекрасное положение, которое у меня было во Франции, так вот удручался. Вдруг герцог сказал: “Скажите-ка мне, Бенвенуто, как это возможно, чтобы эта прекрасная голова Медузы, которая вон там в высоте, в этой руке у Персея, могла выйти?” Тотчас же я сказал: “Вот видите, государь мой, если бы у вашей высокой светлости было то знание искусства, которое вы говорите, что у вас есть, то вы бы не боялись за эту прекрасную голову, как вы говорите, что она не выйдет; а скорее должны были бы бояться за эту правую ступню, каковая здесь внизу, так далеко”. При этих моих словах герцог, почти гневаясь, повернулся к некоим господам, которые были с его высокой светлостью, и сказал: “Мне кажется, что этот Бенвенуто делает это ради умничанья, что всему перечит”; и вдруг, повернувшись ко мне почти насмешливо, причем все, кто при этом присутствовал, сделали то же самое, он начал говорить: “Я хочу иметь с тобой настолько терпения, чтобы выслушать, какой довод ты измыслишь привести мне, чтобы я этому поверил”. Тогда я сказал: “Я вам приведу такой верный довод, что ваша светлость воспримет его вполне”. [416] И я начал: “Знайте, государь, что естество огня в том, чтобы идти кверху, и поэтому я вам обещаю, что эта голова Медузы выйдет отлично; но так как естество огня не в том, чтобы идти книзу, и так как тут придется проталкивать его на шесть локтей вниз силою искусства, то из-за этого живого довода я говорю вашей высокой светлости, что невозможно, чтобы эта ступня вышла; но мне будет легко ее поправить”. Герцог сказал: “А почему ты не подумал о том, чтобы эта ступня вышла таким же образом, как ты говоришь, что выйдет голова?” Я сказал: “Потребовалось бы сделать много больше горн, где бы я мог сделать литейный рукав такой толщины, как у меня нога; и при этой тяжести горячего металла я бы поневоле заставил его идти туда; тогда как мой рукав, который идет к ступням эти шесть локтей, которые я говорю, не толще двух пальцев. Однако же это не стоило того; потому что легко будет исправить. Но когда моя форма наполнится больше, чем наполовину, как я надеюсь, от этой середины кверху, то, так как огонь по естеству своему подымается, эта голова Персея и голова Медузы выйдут отлично; так что будьте в этом вполне уверены”. Когда я ему высказал эти мои прекрасные доводы со многими другими бесконечными, о которых, чтобы не быть слишком длинным, я не пишу, герцог, покачивая головой, ушел себе с богом. LXXV Сам себе придав душевную уверенность и прогнав все те мысли, которые то и дело у меня являлись, каковые часто заставляли меня горько плакать от раскаяния в отъезде моем из Франции, что я приехал во Флоренцию, на родину мою милую, единственно чтобы подать благостыню сказанным моим шести племянницам, и за это содеянное благо я видел, что она для меня оказывалась началом столького зла; при всем том я уверенно рассчитывал, что, окончив мою начатую работу над Персеем, что все мои испытания должны обратиться в высшее наслаждение и славное благополучие. И так, набравшись бодрости, изо всех сил и тела, и кошелька, на те немногие деньги, что у меня оставались, я начал с того, что раздобылся несколькими кучами сосновых [417] бревен, каковые получил из бора Серристори, по соседству с Монте Лупо; и пока я их поджидал, я одевал моего Персея теми самыми глинами, которые я заготовил за несколько месяцев до того, чтобы они дошли как следует. И когда я сделал его глиняный кожух, потому что в искусстве это называется кожухом, и отлично укрепил его и опоясал с великим тщанием железами, я начал на медленном огне извлекать оттуда воск, каковой выходил через множество душников, которые я сделал; потому что чем больше их сделать, тем лучше наполняются формы. И когда я кончил выводить воск, я сделал воронку вокруг моего Персея, то есть вокруг сказанной формы, из кирпичей, переплетая одни поверх другого, и оставляя много промежутков, где бы огонь мог лучше дышать; затем я начал укладывать туда дрова, этак ровно, и жег их два дня и две ночи непрерывно; убрав таким образом оттуда весь воск и после того как сказанная форма отлично обожглась, я тотчас же начал копать яму, чтобы зарыть в нее мою форму, со всеми теми прекрасными приемами, какие это прекрасное искусство нам велит. Когда я кончил копать сказанную яму, тогда я взял мою форму и с помощью воротов и добрых веревок осторожно ее выпрямил; и, подвесив ее локтем выше уровня моего горна, отлично ее выпрямив, так что она свисала как раз над серединой своей ямы, я тихонько ее опустил вплоть до пода горна, и ее закрепили со всеми предосторожностями, какие только можно себе представить. И когда я исполнил этот прекрасный труд, я начал обкладывать ее той самой землей, которую я оттуда вынул; и по мере того как я там возвышал землю, я вставлял туда ее душники, каковые были трубочками из жженой глины, которые употребляются для водостоков и других подобных вещей. Когда я увидел, что я ее отлично укрепил и что этот способ обкладывать ее, вставляя эти трубы точно в свои места, и что эти мои работники хорошо поняли мой способ, каковой был весьма отличен от всех других мастеров этого дела; уверившись, что я могу на них положиться, я обратился к моему горну, каковой я велел наполнить множеством медных болванок и других бронзовых кусков; [418] и, расположив их друг на дружке тем способом, как нам указывает искусство, то есть приподнятыми, давая дорогу пламени огня, чтобы сказанный металл быстрее” получил свой жар и с ним расплавился и превратился в жидкость, я смело сказал, чтобы запалили сказанный горн. И когда были положены эти сосновые дрова, каковые, благодаря этой жирности смолы, какую дает сосна, и благодаря тому, что мой горн был так хорошо сделай, он работал так хорошо, что я был вынужден подсоблять то с одной стороны, то с другой, с таким трудом, что он был для меня невыносим; и все-таки я силился. И вдобавок меня постигло еще и то, что начался пожар в мастерской, и мы боялись, как бы на нас не упала крыша; с другой стороны, с огорода небо гнало мне столько воды и ветра, что студило мне горн. Сражаясь таким образом с этими превратными обстоятельствами несколько часов, пересиливаемый трудом. намного больше, нежели крепкое здоровье моего сложения могло выдержать, так что меня схватила скоротечная лихорадка, величайшая, какую только можно себе представить, ввиду чего я был принужден пойти броситься на постель. И так, весьма недовольный, вынуждаемый поневоле уйти, я повернулся ко всем тем, кто мне помогал, каковых было около десяти или больше, из мастеров по плавке бронзы, и подручных, и крестьян, и собственных моих работников по мастерской, среди каковых был некий Бернардино Маннеллинни из Муджелло, которого я у себя воспитывал несколько лет; и сказанному я сказал, после того как препоручил себя всем: “Смотри, Бернардино мой дорогой, соблюдай порядок, который я тебе показал, и делай быстро, насколько можешь, потому что металл будет скоро готов; ошибиться ты не можешь, а остальные эти честные люди быстро сделают желоба, и вы уверенно можете этими двумя кочергами ударить по обеим втулкам, и я уверен, что моя форма наполнится отлично; я чувствую себя так худо, как никогда не чувствовал с тех пор, как явился на свет, и уверен, что через несколько часов эта великая болезнь меня убьет”. Так, весьма недовольный, я расстался с ними и пошел в постель. [419] LXXVI Улегшись в постель, я велел моим служанкам, чтобы они снесли в мастерскую всем поесть и попить, и говорил им: “Меня уже не будет в живых завтра утром”. Они мне придавали, однако же, духу, говоря мне, что моя великая болезнь пройдет и что она меня постигла из-за чрезмерного труда. Когда я так провел два часа в этом великом борении лихорадки и беспрерывно чувствуя, что она у меня возрастает, и все время говорил: “Я чувствую, что я умираю”, моя служанка, которая управляла всем домом, которую звали мона Фиоре да Кастель дель Рио; эта женщина была самая искусная, которая когда-либо рождалась, и настолько же самая сердечная, и беспрерывно меня журила, что я растерялся, а с другой стороны оказывала мне величайшие сердечности услужения, какие только можно оказывать 471. Однако же, видя меня в такой безмерной болезни и таким растерянным, при всем своем храбром сердце она не могла удержаться, чтобы некоторое количество слез не упало у нее из глаз; и все ж таки она, насколько могла, остерегалась, чтобы я их не увидел. Находясь в этих безмерных терзаниях, я вижу, что в комнату ко мне входит некий человек, каковой своею особой вид имел изогнутый, как прописное S; и начал говорить некоим звуком голоса печальным, удрученным, как те, кто дает душевное наставление тем, кто должен идти на казнь, и сказал: “О Бенвенуто, ваша работа испорчена, и этого ничем уже не поправить”. Едва я услышал слова этого несчастного, я испустил крик такой безмерный, что его было бы слышно на огненном небе; и, встав с постели, взял свою одежду и начал одеваться; и служанкам, и моему мальчику, и всякому, кто ко мне подходил, чтобы помочь мне, всем я давал либо пинка, либо тумака и сетовал, говоря: “Ах, предатели, завистники! Это — предательство, учиненное с умыслом; но я клянусь богом, что отлично в нем разберусь; и раньше, чем умереть, оставлю о себе такое свидетельство миру, что не один останется изумлен”. Кончив одеваться, я направился с недоброй душой в мастерскую, я увидел всех этих людей, которых я покинул в таком воодушевлении; все стояли ошеломленные и растерянные. Я начал и сказал: “Ну-ка, слушайте меня, и раз вы [420] не сумели или не пожелали повиноваться способу, который я вам указал, так повинуйтесь мне теперь, когда я с вами в присутствии моей работы, и пусть ни один не станет мне перечить, потому что такие вот случаи нуждаются в помощи, а не в совете”. На эти мои слова мне ответил некий маэстро Алессандро Ластрикати 472 и сказал: “Смотрите, Бенвенуто, вы хотите взяться исполнить предприятие, которого никак не дозволяет искусство и которого нельзя исполнить никоим образом”. При этих словах я обернулся с такой яростью и готовый на худое, что и он и все остальные все в один голос сказали: “Ну, приказывайте, и все мы вам поможем во всем, что вы нам прикажете, насколько можно будет выдержать при жизни”. И эти сердечные слова, я думаю, что они их сказали, думая, что я должен не замедлить упасть мертвым. Я тотчас же пошел взглянуть на горн и увидел, что металл весь сгустился, то, что называется получилось тесто. Я сказал двум подручным, чтобы сходили насупротив, в дом к Капретте мяснику, за кучей дров из молодых дубков, которые были сухи уже больше года, каковые дрова мадонна Джиневра, жена сказанного Капретты, мне предлагала; и когда пришли первые охапки, я начал наполнять зольник. И так как дуб этого рода дает самый сильный огонь, чем все другие роды дров, ибо применяются дрова ольховые или сосновые для плавки, для пушек, потому что это огонь мягкий, так вот когда это тесто начало чувствовать этот ужасный огонь, оно начало светлеть и засверкало. С другой стороны, я торопил желоба, а других послал на крышу тушить пожар, каковой из-за пущей силы этого огня начался еще пуще; а со стороны огорода я велел водрузить всякие доски и другие ковры и полотнища, которые защищали меня от воды. LXXVII После того как я исправил все эти великие неистовства, я превеликим голосом говорил то тому, то этому: “Неси сюда, убери там!” Так что, увидав, что сказанное тесто начинает разжижаться, весь этот народ с такой охотой мне повиновался, что всякий делал за троих. Тогда я велел взять полсвинки олова, каковая весила около шестидесяти фунтов, и бросил ее на тесто в горне, [421] каковое при остальной подмоге и дровами, и размешиванием то железами, то шестами, через небольшой промежуток времени оно стало жидким. И когда я увидел, что воскресил мертвого, вопреки ожиданию всех этих невежд, ко мне вернулась такая сила, что я уже не замечал, есть ли у меня еще лихорадка или страх смерти. Вдруг слышится грохот с превеликим сиянием огня, так что казалось прямо-таки, будто молния образовалась тут же в нашем присутствии; из-за какового необычного ужасающего страха всякий растерялся, и я больше других 473. Когда прошел этот великий грохот и блеск, мы начали снова смотреть друг другу в лицо; и увидав, что крышка горна треснула и поднялась таким образом, что бронза выливалась, я тотчас же велел открыть отверстия моей формы и в то же самое время велел ударить по обеим втулкам. И увидав, что металл не бежит с той быстротой, как обычно, сообразив, что причина, вероятно, потому, что выгорела примесь благодаря этому страшному огню, я велел взять все мои оловянные блюда, и чашки, и тарелки, каковых было около двухсот, и одну за другой я их ставил перед моими желобами, а часть их велел бросить в горн; так что, когда всякий увидел, что моя бронза отлично сделалась жидкой и что моя форма наполняется, все усердно и весело мне помогали и повиновались, а я то здесь, то там приказывал, помогал и говорил: “О боже, ты, который твоим безмерным могуществом воскрес из мертвых и во славе взошел на небеса”; так что вдруг моя форма наполнилась; ввиду чего я опустился на колени и всем сердцем возблагодарил бога; затем повернулся к блюду салата, которое тут было на скамеечке, и с большим аппетитом поел и выпил вместе со всем этим народом; затем пошел в постель, здравый и веселый, потому что было два часа до рассвета, и, как если бы я никогда ничем не болел, так сладко я отдыхал. Эта моя добрая служанка, без того, чтобы я ей что-нибудь говорил, снабдила меня жирным каплуночком; так что когда я встал с постели, а было это около обеденного часа, она весело вышла ко мне навстречу, говоря: “О, тот ли это самый человек, который чувствовал, что умирает? Мне кажется, что эти тумаки и пинки, [422] которых вы нам надавали нынче ночью, когда вы были такой бешеный, что при этом бесовском неистовстве, которое вы выказали, эта ваша столь непомерная лихорадка, вероятно испугавшись, чтобы вы не приколотили также и ее, бросилась бежать”. И так вся моя бедная семеюшка, отойдя от такого страха и от таких непомерных трудов, разом отправилась закупать, взамен этих оловянных блюд и чашек, всякую глиняную посуду, и все мы весело пообедали, и я не помню за всю свою жизнь, чтобы я когда-либо обедал с большим весельем или с лучшим аппетитом. После обеда пришли ко мне все те, кто мне помогал, каковые весело радовались, благодаря бога за все, что случилось, и говорили, что узнали и увидели такие вещи, каковые другими мастерами считались невозможными. Также и я, с некоторой гордостью, считая себя чуточку сведущим, этим хвалился; и, взявшись за кошелек, всем заплатил и угодил. Этот злой человек, смертельный мой враг, мессер Пьерфранческо Риччи, герцогский майордом, с великим усердием старался разузнать, как это все произошло; так что те двое, о которых у меня было подозрение, что они мне устроили это тесто, сказали ему, что я не человек, а что я сущий великий дьявол, потому что я сделал то, чего искусство не могло сделать; и столько других великих дел, каковых было бы слишком даже для дьявола. Так как они говорили много больше того, что произошло, быть может, в свое извинение, сказанный майордом тотчас же написал об этом герцогу, каковой был в Пизе, еще более ужасно и полное еще больших чудес, чем сами они ему сказали. LXXVIII Оставив два дня остывать отлитую мою работу, я начал открывать ее потихоньку; и нашел, первым делом, что голова Медузы вышла отлично благодаря душникам, как я и говорил герцогу, что естество огня в том, чтобы идти кверху; затем я продолжал открывать остальное и нашел, что другая голова, то есть Персея, вышла также отлично; и она привела меня в гораздо большее удивление, потому что, как можно видеть, она намного ниже головы Медузы. И так как отверстия сказанной [423] работы были расположены над головой Персея и у плеч, то я нашел, что с окончанием сказанной головы Персея как раз кончилась вся та бронза, какая была у меня в горне. И было удивительным делом, что не осталось ничего в литейном отверстии, а также не получилось никакой недохватки; так что это привело меня в такое удивление, что казалось прямо-таки, что это дело чудесное, поистине направленное и содеянное богом. Я продолжал счастливо кончать ее открывать и все время находил, что все вышло отлично, до тех пор, пока не дошло до ступни правой ноги, которая опирается, где я нашел, что пятка вышла, и, идя дальше, увидел, что вся она полна, так что я, с одной стороны, очень радовался, а с другой стороны, я был этим почти что недоволен, единственно потому, что я сказал герцогу, что она не может выйти; однако же, кончая ее открывать, я нашел, что пальцы не вышли у сказанной ступни, и не только пальцы, но не хватало и повыше пальцев чуточку, так что недоставало почти половины; и хотя мне прибавлялась эта малость труда, я был этим весьма доволен, лишь бы показать герцогу, что я знаю то, что делаю. И хотя вышло гораздо больше этой ступни, нежели я думал, причиной тому было, что из-за сказанных столь различных обстоятельств металл нагрелся больше, чем дозволяет правило искусства; и еще потому, что мне пришлось подсоблять ему примесью, тем способом, как было сказано, этими оловянными блюдами, чего другие никогда еще не делали. И вот, увидев, что работа моя так хорошо вышла, я тотчас же отправился в Пизу повидать моего герцога; каковой оказал мне столь милостивейший прием, какой только можно себе представить, и таковой же оказала мне и герцогиня; и хотя этот их майордом известил их обо всем, их светлостям показалось чем-то еще более поразительным и чудесным услышать, как я рассказываю об этом своим голосом; и когда я дошел до этой ступни Персея, которая не вышла, как я об этом известил заранее его высокую светлость, я увидел, как он исполнился изумления и рассказал об этом герцогине, как я это сказал ему раньше. И вот, увидев этих моих государей столь приветливыми ко мне, я тогда [424] попросил герцога, чтобы он позволил мне съездить в Рим. И он благосклонно отпустил меня и сказал, чтобы я возвращался поскорее кончать его Персея, и дал мне сопроводительное письмо к своему послу, каковым был Аверардо Серристори; и было это в первые годы папы Юлия де’Монти 474. LXXIX Прежде, чем мне уехать, я отдал распоряжение моим работникам, чтобы они продолжали тем способом, как я им показал. А причиной, почему я ехал в Рим, было то, что, сделав Биндо, сыну Антонио, Альтовити 475 изображение его головы, величиной как самое живье, из бронзы и послав его ему в Рим, это свое изображение он поставил в некий свой кабинет, каковой был весьма богато украшен древностями и другими красивыми вещами, но сказанный кабинет не был сделан для изваяний, а также и не для картин, потому что окна приходились ниже сказанных красивых работ, так что эти изваяния и картины, получая свет наоборот, не имели того вида, какой они имели бы, если бы они получали свой разумный свет. Однажды случилось сказанному Биндо стоять у своих дверей, и так как проходил Микеланьоло Буонарроти, ваятель, то он его попросил, чтобы тот соблаговолил зайти к нему в дом, посмотреть некий его кабинет, и повел его. Как только тот вошел и увидел, он сказал: “Кто этот мастер, который вас изобразил так хорошо и в такой прекрасной манере? И знайте, что эта голова мне нравится так же и даже больше немного, чем эти античные; а между тем среди них видны хорошие; и если бы эти окна были выше, чем они, как сейчас они ниже, чем они, то они имели бы тем больше вида, что это ваше изображение среди этих столь прекрасных произведений снискало бы великую честь”. Как только сказанный Микеланьоло вышел из дома сказанного Биндо, он написал мне любезнейшее письмо, каковое гласило так: “Мой Бенвенуто, я вас знал столько лет как величайшего золотых дел мастера, который когда-либо был известен; а теперь я буду вас знать как такого же ваятеля. Знайте, что мессер Биндо Альтовити свел меня посмотреть [425] голову своего изображения, из бронзы, и сказал мне, что она вашей руки; она доставила мне большое удовольствие; но мне было очень досадно, что она поставлена в плохом свете, потому что, если бы она получала свой разумный свет, она являла бы себя тем прекрасным произведением, какое она есть”. Это письмо было полно самых сердечных слов и самых благосклонных ко мне; и прежде чем мне уехать, чтобы отправиться в Рим, я его показал герцогу, каковой прочел его с большим сочувствием и сказал мне: “Бенвенуто, если ты ему напишешь и придашь ему охоту вернуться во Флоренцию, я его сделаю одним из Сорока Восьми” 476. И так я написал ему самое сердечное письмо и в нем наговорил ему от имени герцога в сто раз больше того, что мне было поручено; и, чтобы не сделать ошибки, показал его герцогу, прежде чем запечатать, и сказал его высокой светлости: “Государь, я, может быть, наобещал ему слишком”. Он ответил и сказал: “Он заслуживает больше того, что ты ему обещал, и я ему исполню это с избытком”. На это мое письмо Микеланьоло так и не дал никогда ответа, и поэтому герцог показал мне себя очень рассерженным на него. LXXX Когда я прибыл в Рим, я пошел поселиться в доме у сказанного Биндо Альтовити; и тотчас же он мне сказал, как он показывал свое бронзовое изображение Микеланьоло и что тот его так хвалил; так мы об этом весьма долго беседовали. А так как у него на руках было моих денег тысяча двести золотых скудо золотом, каковые сказанный Биндо от меня имел в числе пяти тысяч подобных, которыми он ссудил герцога, причем четыре тысячи из них были его, и от его же имени были и мои, и мне он давал ту прибыль на мою долю, какая мне причиталась; что и было причиной, почему я принялся делать ему сказанное изображение. И так как, когда сказанный Биндо увидел его в воске, он послал мне дать пятьдесят золотых скудо через некоего своего сер Джулиано Паккалли, нотариуса, который у него жил, каковых денег я не захотел у него брать и через того же самого ему их отослал, а потом сказал [426] сказанному Биндо: “С меня довольно, что эти мои деньги вы мне держите живыми и что они мне приносят кое-что”. Я увидел, что у него плохая душа, потому что, вместо того, чтобы меня обласкать, как он это обычно делал, он показал себя сухим со мной; и хоть он и держал меня у себя в доме, он ни разу не показал себя со мной ясным, а ходил надутым; все ж таки мы в немногих словах дело порешили; я потерял свою работу над этим его изображением, и бронзу также; и мы условились, что эти мои деньги он оставит себе из пятнадцати процентов на срок естественной моей жизни 477. LXXXI Прежде всего я пошел поцеловать ноги папе; и пока я беседовал с папой, подоспел мессер Аверардо Серристори, каковой был послом нашего герцога; и так как я завел некие речи с папой, каковыми мне кажется, что я легко договорился бы с ним и охотно вернулся бы в Рим, из-за великих трудностей, которые у меня были во Флоренции; но сказанный посол, я заметил, что он уже воздействовал наперекор. Я пошел повидать Микеланьоло Буонарроти и повторил ему то письмо, которое из Флоренции я ему написал от имени герцога. Он мне ответил, что занят на постройке Святого Петра и что по этой причине он не может уехать. Тогда я ему сказал, что так как он уже порешил с моделью сказанной постройки, то он может оставить своего Урбино 478, каковой отлично повинуется всему, что он ему прикажет, и прибавил много других слов обещания, говоря их ему от имени герцога. Он вдруг взглянул на меня пристально и, улыбаясь, сказал: “А вы как им довольны?” Хотя я сказал, что предоволен и что меня очень хорошо содержат, он показал, что знает большую часть моих неприятностей; и так он мне ответил, что ему было бы трудно получить возможность уехать. Тогда я прибавил, что он сделал бы лучше всего, если бы вернулся на свою родину, каковая управляется государем справедливейшим и большим любителем искусств, чем какой-либо другой государь, который когда-либо рождался на свет. Как я уже выше сказал, у него был некий его подмастерье, который был из Урбино, каковой жил у него много лет и служил ему скорее как [427] мальчик и как служанка, чем как кто-либо другой, и поэтому видно было, что сказанный ничему не научился в художестве; и так как я прижал Микеланьоло столькими здравыми доводами, что он не знал, что ему тотчас же ответить, то он повернулся к своему Урбино, как будто спрашивая его, что он об этом думает. Этот его Урбино тотчас же, на этакий мужицкий лад, превеликим голосом так сказал: “Я никогда не хочу расставаться с моим мессер Микеланьоло, покамест или я не сдеру с него кожу, или он с меня не сдерет”. При этих дурацких словах я был вынужден засмеяться и, не попрощавшись с ним, понурив плечи, повернулся и ушел. LXXXII После того как я так плохо обделал свое дело с Биндо Альтовити, потеряв мою бронзовую голову и отдав ему мои деньги на всю мою жизнь, мне стало ясно, какого рода купеческая совесть, и так вот, недовольный, я вернулся во Флоренцию. Я тотчас же пошел во дворец представиться герцогу, а его высокая светлость был в Кастелло, у Понте а Рифреди 479. Я застал во дворце мессер Пьерфранческо Риччи, майордома, и когда я хотел подойти к сказанному, чтобы учинить обычные приветствия, он вдруг с непомерным удивлением сказал: “О, ты вернулся!” — и с тем же удивлением, всплеснув руками, сказал; “Герцог в Кастелло”, и, повернувшись ко мне спиной, ушел. Я не мог ни знать, ни угадать, почему этот скотина учинил подобные действия. Я тотчас же отправился в Кастелло и, войдя в сад, где был герцог, я увидел его издали, что когда он меня увидел, он выказал удивление и велел мне сказать, чтобы я ушел. Я, который сулил себе, что его светлость учинит мне такие же ласки и даже еще большие, чем он учинил мне, когда я уезжал, видя вдруг такую странность, весьма недовольный вернулся во Флоренцию; и, принявшись снова за свои дела, торопясь привести к концу свою работу, я не мог себе представить, откуда такой случай мог произойти; но только, наблюдая, каким образом на меня смотрит мессер Сфорца и некоторые другие из более близких к герцогу, мне пришла охота спросить у мессер Сфорца, что это должно значить; каковой, улыбнувшись этак, сказал: “Бенвенуто, [428] старайтесь быть честным человеком, а об остальном не заботьтесь”. Несколько дней спустя мне дано было удобство, чтобы я поговорил с герцогом, и он учинил мне некие хмурые ласки, и спросил меня о том, что делается в Риме; и вот я, насколько умел, повел речь и сказал ему про голову, которую я сделал из бронзы для Биндо Альтовити, со всем тем, что воспоследовало. Я заметил, что он меня слушает с большим вниманием; и сказал ему равным образом про Микеланьоло Буонарроти все. Каковой выказал некоторый гнев, а над словами его Урбино, над этим сдиранием кожи, о котором тот сказал, громко посмеялся; затем сказал: “Тем хуже для него”; и я ушел. Несомненно, что этот сер Пьерфранческо, майордом, сослужил некую злую службу против меня перед герцогом, каковая ему не удалась; потому что бог, любитель правды, меня защитил, так же как всегда вплоть до этих моих лет от стольких безмерных опасностей меня избавлял, и надеюсь, что избавит меня вплоть до конца этой моей, хоть и многотрудной, жизни; я все-таки иду вперед, единственно его могуществом, смело, и не страшит меня никакая ярость судьбы или превратных звезд; лишь бы сохранил ко мне бог свою милость. Комментарии426. с. 378. ...застал ее мужа... — Раффаэле Тасси. 427. с. 379. ...наш герцог флорентийский... — Козимо I, ставший с 1569 г. великим герцогом. 428. Поджо а Кайано — великолепная вилла в окрестностях Флоренции. Собственность Медичи. 429. ...герцогиня — Элеонора ди Толедо, дочь Педро Альвареса, неаполитанского вице-короля и супруга Козимо I. 430. ...в этой чудесной школе... — то есть во Флорентийской академии искусств (Accademia delle arti del disegno), существующей и по сей день. 431. с. 380. ...на этой его прекрасной площади — т.е. на площади Синьории. 432. ...единственного Персея... — Речь идет о статуе Персея, обезглавившего Медузу, которую заказал Козимо I в знак своей победы над сторонниками республики. 433. ...на площади стоят работы... — Речь идет о «Юдифи» Донателло и «Давиде» Микеланджело (ныне там стоит копия Давида. Оригинал — в музее Флорентийской академии). 434. с. 382. Пьер Франческо Риччо. — Вазари пишет о нем тоже достаточно презрительно. Но у некоторых современников он пользовался уважением. 435. Латтанцио Горини. — Фактических сведений о нем не сохранилось. 436. ...скотины Буаччо Бандинелло... — Баччо Бандинелли. Челлини нарочно искажает его имя. «Буаччо» — значит «бычище». 437. ...Тассо, деревщика... — См. примеч. к с. 45. 438. с. 383. ...в зале так называемой Часовой... — Названной так по знаменитым космографическим часам, там стоявшим. Теперь они хранятся в одном из флорентийских музеев. 439. с. 384. ...срок, который ему назначили небеса... — Риччо сошел с ума в 1553 г. 440. с. 386. ...работников с Постройки — то есть кого-нибудь из работников Попечительства (Opera del Duomo), учрежденного для достройки и присмотра за городским собором — Санта Мариа дель Фьоре. 441. с. 387. ...Бернардино Манеллини из Муджелло. — Крестьянский юноша, послуживший Челлини моделью для Меркурия (у основания Персея). Потом Челлини вынужден был с ним расстаться из-за несносного характера этого юнца. 442. Джанпаголо и Доменико Поджини — братья, работавшие сперва при испанском дворе, потом при дворе Козимо I. 443. с. 388. ...я его вылепил... — Бюст находится в музее Уффици. 444. с. 389. Письмо содержало следующее... — В «Трактате об искусстве ваяния» Челлини сообщает некоторые другие подробности из письма, о коем идет речь. Там он говорит, что Франциск I предлагал ему 7000 скудо и просил вернуться для окончания колосса Марса. 445. с. 390. ...Антонио, сыну Витторио, Ланди... — Антонио Ланди, купец, не чуравшийся литературных занятий, поддерживал деловые связи с «Бернардоначчо-ювелиром». Бернардоне и Бернардоначчо — пренебрежительные формы имени Бернардо (Бальдини). 446. Этот алмаз был прежде острецом... — т.е. остроконечно ограненный. 447. ...тафелью... — т.е. плоского граненья. 448. с. 392. ...Бакьякка, вышивальщик... — Антонио Верди, ковровый мастер. 449. с. 394. Лоренцо де’Медичи — Лоренцино Медичи. Через два года (в 1548 г.) погибнет от руки подосланного к нему герцогом Козимо убийцы. 450. ...приор делли Строцци... — Поименованы злейшие враги герцога Козимо. Есть некоторые сомнения, что в их присутствии Челлини посмел сказать подобные слова о Козимо. Возможно, что так он защищает себя от городских слухов, ходивших о его венецианской эскападе. 451. с. 395. ...большая голова, портрет его светлости... — бронзовый бюст Козимо I, хранится в Национальном музее во Флоренции. 452. с. 398. «Ты malvenuto». — Malvenuto — антоним Benvenuto (см. примеч. к с. 24). На этом и строится данная игра слов. 453. с. 399. ...и четверти за это не желаю... — то есть отказываюсь от четвертой части, которая согласно закону принадлежит доносчику. 454. с. 400. Потом я слышал... — Отсюда и далее до конца первоисточник писан уже рукой самого Бенвенуто Челлини, т.е. следует автограф, а не запись под диктовку. 455. с. 403. «Это серебро из моих рудников»... — Рудники находились в Кампилье и Пьетрасанте. Впоследствии заброшены. 456. ...и в цехе некии бешеные ваятели... — Сегодня бы сказали «в художественных кругах...». 457. с. 404. ...одного моего незаконного сыночка... — Сверх сказанного здесь мы ничего о нем не знаем. 458. с. 405. ...моя кума задушила мне моего единственного сыночка... — Место несколько темное (задушила — утопила?). Вероятно, следует понимать, что произошёл несчастный случай. Не очень ясно и то, что Челлини подразумевает под «единственным» своим сыночком. То есть единственного мальчика или ребенка вообще? 459. с. 406. ...и мрамор этот может принести ему беду...— то есть может оказаться для него надгробным. 460. ...мессер Сфорца — Сфорца Альмени ди Перуджа, камергер герцога Козимо. Через двадцать лет после описываемых событий герцог убьет его за то, что тот открыл принцу Франческо тайну его любовной связи с Элеонорой дельи Альбицци. 461. с. 407. ...послала в подарок королю Филиппу... — Филипп, сын Карла V, стал королем Неаполя и Сицилии в 1554 г., а через два года и королем Испании под именем Филиппа II. 462. ...Стефано ди Пилестина... — Стефано Колонна, князь Палестрина, командующий войсками герцога Козимо. 463. ...чтобы его окрестить Ганимедом. — Эта статуя, восстановленная Челлини, хранится в Национальном музее Флоренции. 464. с. 409. ...открыл моего Геркулеса и Кака... — Весьма посредственная статуя, сделанная Бандинелли в 1534 г. и стоящая перед Палаццо Веккьо. Современники издевались над ней еще и потому, что сделана она была из куска мрамора, предназначавшегося сперва для Микеланджело. 465. ...Микеланьоло Буонарроти открыл свою ризницу. — Знаменитая гробница Медичи в церкви Сан Лоренцо, сооруженная Микеланджело по заказу Климента VII в 1525—1527 гг. 466. с. 412. «Сходи на постройку и выбери себе по твоему вкусу». — То есть сходи на постройку Санта Мария дель Фьоре. 467. ...модельку, каковой дал имя Нарцисса. — Мраморный Нарцисс находится в Национальном музее во Флоренции. 468. с. 413. ...великое половодье на Арно... — Наводнение во Флоренции летом 1547 г., сравнимое по своим бедственным последствиям с флорентийским наводнением в ноябре 1966 г. 469. ...возблагодарил... святую Лючию... — то есть покровительницу зрения. 470. с. 414. ...который послан на Эльбу... — Бюст Козимо был отправлен на остров Эльба в 1557 г. и простоял там на крепостных воротах до 1781 г. 471. с. 419. ...оказывала величайшие сердечности услужения, какие только можно оказывать. —Любопытно, что, когда Челлини писал эти слова, он уже настолько изменил свое отношение к домоправительнице, что даже выгнал ее. Но в данном контексте ему требовалось изобразить ее так, как она представлялась ему во время отливки статуи. 472. с. 420. Маэстро Алессандро Ластрикати... — Вместе со своим братом Дзаноби работал литейщиком на жалованье у герцога Козимо. 473. с. 421. ...всякий растерялся, и я больше других... — Кажется почти невероятным это признание в страхе и растерянности! Однако в данном случае это страх благородный, вызванный боязнью, как бы не пропали великие труды. 474. с. 424. ...папы Юлия де’Монти. — Джован Мариа де’Чокки дель Монте, избранный папой под именем Юлия III (1550-1555). 475. ...Биндо... Альтовити... — Богатый римский купец, родом из Флоренции, покровительствовавший художникам. Скульптурный его портрет работы Челлини находится в музее Гарднер в Бостоне. Писал Биндо и Рафаэль. 476. с. 425. ...я его сделаю одним из Сорока Восьми. — Совет Сорока Восьми (флорентийский сенат) был создан в 1532 г., но Микеланджело, к неудовольствию герцога, всякий раз отказывался от вхождения в него, мотивируя это возрастом и многочисленными рабочими обязательствами в Риме. 477. с. 426. ...на срок естественной моей жизни. — Обещанные деньги выплатили Челлини лишь сыновья Биндо. 478. ...своего Урбино... — Франческо ди Бернардино д’Амадоре да Кастельдуранте, верный, но весьма посредственный ученик Микеланджело. 479. с. 427. ...в Кастелло, у Понте а Рифреди — знаменитая вилла в нескольких милях от Флоренции.
Текст воспроизведен по изданию: Жизнь Бенвенуто, сына маэстро
Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции. М. Правда. 1991
|
|