|
ГАВАИ (Заметки и размышления на Тихом океане). На большой мировой дороге из Азии в Америку и из Америки в Австралию лежит группа островов Гаваи, более известных под именем Сандвичевых. Мало что слышно о них на европейском материке. Омываемые водами Тихого океана, в течение многих веков дремали они под солнцем экватора, и какое дело Атлантической Европе до того, что вдруг они проснулись от своего тропического сна? А между тем, по водам Тихого океана из конца в конец снующие пароходы разносят вести, которые с жадностью ловятся на берегах старого и нового материков. «Сандвичевы острова отказываются от самостоятельной политической жизни и хотят пристать к Американским Соединенным Штатам!» Мы в Европе целый год прожили с тех пор, как эта весть облетела океан от берегов златоносной Калифорнии до вишневых рощ Японии, и мы даже не подозреваем, какой переполох она могла произвести там, на той стороне земли. Прокламации, манифесты, экстраординарные посольства из Гонолулу в Вашингтон и из Вашингтона в Гонолулу. Вся печать Соединенных Штатов занята «Гавайским вопросом», и чем ближе к прибрежию Тихого океана, тем более места ему отводят, тем, видимо, сильнее волнует он умы. А там на этом острове, чего только не произошло за год! Низложена королева; учреждено временное правительство; образованы три политические партии, не считая бесчисленных подразделений; основывается новый «Клуб [148] Аннексации»; возникает новая газета «Гавайская Звезда» — орган присоединения; «армия» в 160 человек (шутка сказать!) день и ночь стоит под ружьем; 50 человек полицейских поставлены блюсти за общественным спокойствием, и, наконец, на Гавайских водах появляются военные суда Америки, Японии и Англии «для защиты беззащитных». В этот, казалось бы заброшенный, а на самом деле такой «модный» уголок Западного полушария нам удалось заглянуть на несколько часов. Понятно, в короткое время многого нельзя разузнать; обрывчатые сведения, которые можно почерпнуть из разговора с американским миссионером, пригласившим вас чай пить, с извозчиком, показывающим вам достопримечательности города, с лавочником, к которому вы зашли купить несколько фотографических видов — трудно сложить в нечто связное и последовательное; чтение же нескольких номеров местных газет окончательно разбивает цельность ваших представлений. Тем не менее, то, что мы успели подглядеть, показалось нам не безынтересно, а во многих отношениях даже назидательно. Было пять часов вечера, когда «Oceanie», один из пароходов линии «Белая Звезда», вышедший из С.-Франциско 21 декабря, огибал Северо-Восточный мыс острова Оаху, направляясь к южной стороне его, где на берегу плоской и неудобной гавани расположился город Гонолулу. После восьми дней безбрежного моря мы наконец увидели землю. Неясными, бесцветными очертаниями проступали горы на голубом тумане моря; сперва как бы бесплотные, безжизненные — высились они над водой, и, как огромные тени, постепенно сгущаясь, казалось, сами приближались к нам. Но вдруг ударило по ним заходящее солнце, и мгновенно хребты, ложбины, берега — заиграли жизнью в переливах зелени: зелень всевозможных оттенков и всех степеней густоты струилась с гор и затопляла долины, на которых черными точками рассыпались пасущиеся стада. И только макушки потухших вулканов темно-коричневыми пятнами выделялись во всеобщей зелени, да красными ручьями сползая по ребрам гор, давно застывшая лава уходила в рощи и луга. Вдоль бедой полосы песчаного берега из нежной, свежей опушки, должно быть сахарного тростника, — выскакивали на длинных» шестах взъерошенные мётлы кокосовых пальм. [149] Распустив паруса, пароход весело скользил вдоль берега. Пассажиры высыпали на палубу и, припав к перилам левого борта, жадно впивали горный воздух, пресыщенный чуждыми тропическими благоуханиями, пока по ту сторону парохода солнце закатывалось в пылающие воды, а над ним в высокой синеве яркая, — белая, как электрическая лампочка, — зажигалась вечерняя звезда... ________________________________ Увы, облюбовать место, причалить к незнакомому острову и высадиться там, где ему более всего понравится, — все это когда-то разрешалось человеку, но только не нынче. В наши времена, когда международная заботливость первенствующих держав идет на встречу изысканных потребностей цивилизованного человека, мы летим мимо цветущих берегов, мимо пахучих рощ, мимо зеленых лугов: мы стремимся в вонючую гавань; и здесь, на лоне грязных стоячих вод, мы терпеливо ждем, пока таможенное начальство разрешит нам выйти на «берег», то есть на деревянные подмостки темного сарая, полного задхлых запахов и всякой гнили; чрез длинный ряд построек, дворов и заборов пробираемся мы сквозь толпу назойливых носильщиков и спрашиваем себя: «когда же кончится знакомая, вечно и всюду одинаковая таможня, и когда начнется наконец то новое, незнакомое место, в которое мы приехали?» Конечно, удобство великая вещь, но все же грустно думать, что куда ни причалит «новый» человек со своим пароходом и со своим электричеством, — в царственную ли Венецию, в гордый ли Константинополь, или к девственным берегам тропического острова, — всюду он напортит, всюду нагрязнит, всюду накоптит. Давно замечено, что все портовые города похожи друг на друга; грустное то сходство, элементы которого грязь, копоть и вонь. Скорее, читатель, сквозь эти «сходственные элементы» на свежий воздух. Мы выспались за ночь; утро прекрасное; идем, не теряя времени. Видишь, там стоит целый ряд красивых чистеньких колясок? Возьмем одну из них... Впрочем, виноват, я кажется забыл, что это также одно из преимуществ «прежнего» человека, — говорить читателю «ты». Блаженные времена! Теперь уж не то. Положим, писатели не те, [150] но надо правду сказать, — и «читатель» уж не тот. Где он, на все отзывчивый, за всякое слово правды благодарный — откуда бы оно ни исходило, — чуткий, просвещенный, тот, кого Пушкин и Гоголь называли не иначе как благосклонный читатель? Раздразнили, озлобили его так, что страшно с ним уж и на «вы», не только что на «ты» разговаривать. А потом я другое соображение: что скажет его превосходительство, прочитав «ты» к своей особе? Об этих вещах здесь под тропиками совсем как-то и не думаешь: важнейшие предметы иной раз так незначительны покажутся, что, того и гляди, совсем о них забудешь и уже готов усомниться в самых устоях общественной жизни. Такое расслабляющее влияние этого южного климата!.. Итак, читатель, возьмите одну из колясочек и поезжайте в город. А как хороши, как (вы думаете: «как свежи были розы?» нет) — как хороши, как удобны и красивы эти полуоткрытые пролетки, как мягко они катятся по гладкому шоссе! Да, часто, трясясь на грязном извощике по переулкам Москвы, или Саратова, или Орла, или вообще одного из «лучших» наших губернских городов, будете вы вспоминать опрятную колясочку, из которой вы обозревали столицу Сандвичевых островов... ________________________________ Гонолулу городок небольшой — всего 22.000 жителей, но он «славится» и не без кичливости гордится тем, что в нем более семи сот подписчиков на телефон, что в нем газета Friend — старейшая в Тихом Океане, что улицы освещены электричеством. И многим другим еще славится Гонолулу, чего и не перечислишь, но что вы можете найти в любом американском или английском городке. Зато чего вы не найдете ни в Америке, ни в Англии, — так это прелестных улиц, окаймленных тропическими садами. Высоко над вашей головой сходится зеленый купол, далеко перед вами стелется гладкая дорога, мощеная красною лавой, а направо и налево непрерывные полисадники развертывают картину того, что принято называть раем земным: за решетками садов, по гладкой мураве высятся стройные колонны финиковых пальм; между ними ярким мерцанием дразнят [151] глаз красно-пегие кусты; жирные бананы раскинули свои рваные лапчатые листья; из-за ветвей глядит крыльцо приветливого домика, залитого сверху до низу дождем ползучих цветов; и всюду цветы-брызги, ручьи цветов, ярких, невиданных. Кое-где пасутся лошади; прогуливаются и шелковым хвостом метут траву горделивые павлины. По таким улицам едете вы и незаметно выезжаете из города. Дорога начинает подниматься, виясь по склону горы. Красная почва сплошь покрыта мелкорослым кустарником, — чем-то в роде гелиотропа с желто-оранжевыми цветами и сильным мятным запахом. Тихо поднимаемся в гору; деревьев становится все меньше и меньше, а за нами горизонт растет и расширяется. Необъятный океан сияет, залитый солнцем. Там, далеко внизу, едва заметный городок прячется в пальмы и кусты. Длинно вытянулся низкий берег, как шашечник, разделанный в клетку, и каждая клетка, полная воды, как кусок зеркала, лежит и блестит в перистой зелени бамбуков и сахарного тростника. Узенькою белою полосой виднеется набережная пригородного парка — Уаикики. А вокруг нас поднимаются все выше причудливые очертания потухших вулканов, — уродливые конусы с котлом вместо макушки; но они уже не страшны, их жерла засыпаны, заросли травой и цветами, и от них веет чем-то мертвым, грустным и заброшенным, как от полуразрушенной хижины, в которой уже давно не разводится огня. Один действующий вулкан только и есть еще на всей группе островов, — величественный Килауэа со своим огненным озером, панорама которого красовалась прошлым летом на Чикагской выставке. ________________________________ — Ну, а жители? с нетерпением спросит читатель, вспоминая виденную им в детстве картинку, где только что высадившийся на открытый им остров капитан Кук, в полном парадном мундире, в треуголке и с косичкой на затылке, — принимает божеские почести от краснокожих туземцев, с ужасом повергших во прах пестрые перья своих головных уборов. Да я думаю, что если бы появился один из них теперь на улицах Гонолулу, потомки не признали бы предка своего и как за диким зверем, толпой ходили бы за ним. [152] Нет, читатель, разочаруйтесь; жители на Сандвичевых островах, «самые, можно сказать, обыкновенные» и по улицам Гонолулу гуляет, что называется, «публика». В конке ли, верхом ли, в коляске, или на велосипеде, — все та же знакомая публика в летних платьях и никаким «местным колоритом» не отличающаяся. Вот разве особенность, — что женщины здесь ездят верхом в каких-то юбкообразных панталонах и сидят по-мужски. Но этот обычай присущ не одним только «туземным дамам». Один из наших спутников, подстерегши такую наездницу, выстрелил в нее из своего фотографического аппарата и, когда три дня спустя, уже на пароходе, он проявил украденные черты, то подсевший к нам из Гонолулу Немец немедленно признал в них дочь германского консула. Много Китайцев в городе, но их не слишком видно: как и везде, они имеют свой отдельный квартал. Здесь, по обе стороны узкой улицы, тянется длинный ряд лавчонок; в каждой лавчонке кипит какая-нибудь работа, а, если и не работают, то с неменьшим усердием бреют головы, заплетают косы, чистят уши, давят насекомых; из каждой лавчонки бросится вам в глаза висящее на стене изображение Будды, который с золотого полотна таращит страшные глаза и травит на вас своих зияющих драконов; над входом и по бокам, как огромные цветные полотенца, разукрашенные адскими письменами, качаются деревянные вывески, и отовсюду несется на вас смешанный с вонью помоев запах ладона от курящихся пред Буддами «монашек». Китайцев здесь очень много. С половины нынешнего столетия, в видах обработки сахарных плантаций, была организована на правильных началах их постепенная иммиграция, и теперь они до такой степени размножились, что вот уже несколько лет как переселение их обставлено разного рода формальностями и ограничениями, хотя и не столь строгими, как в Соединенных Штатах. Японцев гораздо меньше, но и они важный элемент: домашняя прислуга вся из Японцев; Японец, хотя и дороже, зато опрятнее Китайца, а потому его держат дома, тогда как Китаец работает на плантации. Прибавьте к этому несколько экземпляров негрской рассы — вот и все элементы, из которых состоит местная толпа. [153] Едете вы по улицам, смотрите по сторонам и невольно спрашиваете себя: «Кто же здесь жил раньше всех этих пришельцев? Где же хозяева?» И вдруг Португалец-кучер, который с жаром рассказывал вам о политических событиях последних дней, прерывает свой рассказ и, показывая длинным хлыстом, вскрикивает: «Вот Канак, смотрите!» Канак, это — туземец, искомый хозяин. Так вот он каков! В белой куртке и белых штанах идет он ленивою походкой с мягкою улыбкой на смуглом лице и снимает соломенную шляпу пред проезжим иностранцем; почему-то напоминает нашего Хохла; похож на все, что хотите, только уж не на хозяина. ________________________________ Странная, загадочная раса эти Канаки. Долго не знали, куда их «причислить», пока наконец кому-то удалось подслушать в их языке сходство с теми наречиями, на которых говорят жители Полинезии. Открылись «новые научные горизонты»; нескольких человек перевезли в Новую Зеландию, — и в изумительно краткое время эти островитяне стали понимать друг друга! Как они из Полинезии попали на Сандвичевы острова? Когда и каким способом очутились на этих вулканических скалах, от которых до ближайшего материка полторы тысячи миль? Каким ладьям отважились они доверить дни свои, чтобы в незапамятные времена пуститься «по грозной прихоти» Тихого океана? Кто тот вождь, который раньше капитана Кука вступил на эту почву? Кто тот человек, который открыл эту землю? Увы, какая горькая ирония! Природа в незапамятные времена, играя огнем, и водой и землей, подняла со дна морского семью огнедышащих гор; надоело ей играть, — она их загасила, нанесла семян, одела деревьями, травой, засыпала цветами, забрызгала ручьями, всячески разукрасила, — людей лишь не хватало; она и их достала, пустила на остров: «живите, наслаждайтесь». И послушные дети Земли заселяют землю и живут. Но вот приезжают новые, белые люди; приезжают, высаживаются и заносят на страницы своей истории имя обретателя Сандвичевых островов. Да ведь они существовали всегда, [154] и люди на них жили сотни лет, а может быть и больше! Все равно, они существовали, но мы этого не знали. Наше признание дает явлениям право вступить в число существующих фактов, а тот, кто открыл остров, да хотя бы и целый материк, если он неизвестен нам, — не имеет права рассчитывать на славу. Неужели и все в природе так? Неужели всякое явление имеет ценность лишь по стольку, по скольку оно нами постигается? Неужели только тогда явление «существует», когда мы его вырвем из бесконечности природы и с гордостью введем в жалкое поле нашего бедного человеческого зрения? Много ли таких, кто с твердостью и без запинки ответят «да» или «нет»? Но громче всякого «да» или «нет» звучит в моем сознании запретительное слово поэта: Не сотворю себе кумира Однако, какое дело нашему Канаку до этих вопросов? Да он и не думал никогда оспаривать ничьей славы; предки его, невидимому, оспаривали право «открытия», в силу чего и убили знаменитого капитана, но славы никогда никто не оспаривал; да нынешний Канак вообще давно уже ничего не оспаривает: он забит, придавлен, уничтожен. Удивительно, что как только «белая» Европа прикоснется к какой-нибудь из тропических рас, так эта раса вступает на путь постепенного уничтожения и вымирания. И причина этого уничтожения, — как ни грустно в этом признаться, — «блага Европейской цивилизации». Какие бы красноречивые цыфры ни представляли местные газеты о возрастающем количестве продуктов земледелия, процентном отношении ввоза и вывоза, с каким бы умилением ни говорили английские миссионеры о распространении грамотности в народе, с какой бы гордостью американец-банкир ни указывал на выстроенное им каменное здание лицея, — ничто не может затмить факта, что в момент «открытия» (1778 г.) туземцев было 400,000 человек, а по переписи 1891 г. их всего 34,000; никакие цифровые возрастания не могут отвести глаз и скрасить того, что еще [155] в 1878 г. их было 44,000. И все это жертвы алчной ненасытности белых рас. Обыкновенно, когда об этом заходит речь, европеец-негоциант или командир английского парохода разражаются обвинениями против миссионеров; однако, вряд ли это вполне справедливо. Ведь, если даже предположить, что миссионер творит и зло, а не одно благо, то все же, сопоставив сумму его деятельности с деятельностью всех остальных пришлых элементов, придется признать, что его работа есть лишь небольшая часть в общей деятельности европейца. Если вы поставите с одной стороны все зло, которое происходит от ознакомления туземцев с такими «благами», как торговые компании, плантаторство, войско, избирательная агитация, лотерея и т. д., то вам не покажется уж так ужасным, что с другой стороны есть люди, которые знакомят тех же туземцев с такими благами (хотя бы и сомнительными), как больницы, школы, приюты и т. п. Ведь если на чужую землю обрушивается толпа жадных завоевателей, — кто с мечом в руке, кто с деньгами, кто со штофом вина, то нельзя же обвинять в причиненном ими зле тех нескольких человек, которые в этой буйной толпе держат в одной руке крест, а в другой букварь. — Да им и не нужно ни их креста, ни их букваря, восклицает капитан. — А разве им нужны были ваши деньги, ваше вино, ваши «законы», ваша «организация»? Ведь все-таки в конце-концов, если делаются какие-нибудь попытки облегчить причиняемое зло, то во имя того же Креста. Но ужасно то, что именно в этих добрых попытках облегчить причиняемую боль изобличается внутреннее противоречие, да пожалуй даже и зло современного миссионерства, не с точки зрения английского капитана, а с точки зрения высшей правды. Благодаря той роли, в которой оно здесь выступает, христианство предлагается и представляется туземцу не как «благо», а как «поправка», пластырь. «Да не надо было ранить», скажет всякий туземец, — «тогда не было бы надобности и в пластыре». Но уже зло сделано; еще несколько десятков лет, и некого будет уже ни учить, ни обращать, некому помогать, не за кого думать. Миссионерская школа для китайских и японских мальчиков [156] помещается в прелестной даче, сверху до низу залитой ползучими цветами. Мистер Д., сын одного из первых пионеров христианства на Сандвичевых островах, ведет дело с любовью и увлечением и с тою своеобразною душевною наивностью, обусловленной отсутствием задних мыслей и побочных соображений, которая составляет характерную черту Американца не запачканного «политикой». «Пожалуйте, пожалуйте, рад вас видеть», встретил он нас на балконе. — «Ваше лицо нам слишком хорошо знакомо, не нужно и представлений». Последние слова относились к преосвященному Дионисию Латасу, архиепископу острова Занте, приехавшему на одном с нами пароходе; и как бы в доказательство своих слов мистер Д... тут же показал на номер американского иллюстрированного журнала, на обложке которого красовалась, в греческом клобуке и с архипастырским посохом в руке, статная и живописная фигура столь хорошо знакомая всем, кто раз видел преосвященного на эстраде религиозного конгресса в Чикаго. Был между нами и другой спутник, принимавший некоторое участие в конгрессе: «И яро вас мы слышали, как же, вот смотрите». И с удивлением наш спутник читал на столбцах Гавайской газеты выписки из докладов читанных в Чикаго. Рождественские каникулы. Уроков нет; дети большею частью в роспуске. Человек пятнадцать юных желтокожих вместе с детьми мистера Д... сидят в общей гостиной, кто читает, кто «картинки смотрит», кто в домино сражается, один играет на органе. Обстановка идиллическая, настроение семейное. Познакомиться с приемами обучения, разумеется, некогда, но дух миротворящий, отсутствие формальности. Чуется, что, как впоследствии ни истерзают бывших учеников уродливые условия нашей жестокой жизни, их детство останется для них радостным просветом, и своего наставника они добром помянут... Сидели мы на балконе, прохлаждались лимонадом, слушая речи мистера Д... (конечно, о событиях последних дней), но беспокойные мысли, неугомонные, неудовлетворенные, бегут от идиллической обстановки и уходят в суровое прошлое; [157] сквозь завесу ползучих цветов, проникая в золотистую даль, туда, где дремлют высокие пальмы «И белой пеной окаймленный мое воображение вызывает картину первых миссионеров высадившихся на эту землю. Вдохновенные любовью, оставив все позади себя, с изображением распятого Бога в руках, несут они туземцам — последним отпрыскам мрачного язычества — пламенные речи любви, всепрощения, презрения к благам земным. Слушает Канак, внимает дивному учению, но только, как же это? Неужели это учение тех самых белых людей? Неужели это их учение? Неужели они этому повинуются? И невольно, слушая проповедника, он от времени до времени прерывает его нерешительными вопросами. Но проповедник увлечен пламенем собственных речей и не слышит робких возражений. — Да будет каждому дню своя забота. Что пользы думать о благах земных! Посмотрите на чаек морских: — разве они сеют, разве они жнут? — Да, но как же однако, — плантаторы... — Посмотрите на цветы ваших полей: — сам ваш король Камэамэа I в своей славе не одевался так роскошно. — А как же товары, которыми нас прельщают?.. — Любите ближних ваших: всякий человек ваш ближний. — И эти белые люди?.. — Ближнего не обижайте, не только делом, — даже словом не обижайте. — А как же эти военные корабли, солдаты, пушки?.. Но проповедник заканчивает речь последним увещательным словом: — Любите врагов ваших. Нет, читатель, вы перенеситесь в сознание такого выросшего во мраке туземца, и вы поймете до чего мрачны мы должны ему показаться при свете нашего же собственного светильника, до какой степени невероятно должно ему показаться многое такое, на что мы в Европе уж давно перестали и внимание обращать... Чувствую, читатель, что вы меня перебить хотите: вам хочется знать, в каком смысле я употребляю слово «Европа»? [158] Основательное желание: слово «Европа» всегда употреблялось в одном, — географическом смысле; но за последнее время оно приобрело новое значение и употребляется, как ругательное слово. Я, читатель, в данном случае (да и всегда), разумею Европу географическую и ограничиваю ее Уралом, а не Вислой, ибо, как сказал Достоевский, каждый человек виноват пред каждым человеком, а потому грешно нам выступать из этой круговой повинности и с косною нераскаянностью умывать руки в водах Аральского озера. Нет, если кто виноват, то виноваты и мы с вами, читатель; и уж, конечно, каждый из нас больше виноват перед Канаком, чем Канак перед кем-либо из нас. Да, многое в Европе должно показаться странным внезапно озаренному светом христианства туземцу... ________________________________ Бедные туземцы! В течение чуть не ста лет навязывали им «благо» за «благом», уверяя, что все на их же пользу. Для обработки их же собственной земли, из которой они не умеют взять все, что она может дать, выписывают целое новое население из Китая, которое гораздо выносливее и их, и европейца, и потому с наибольшим успехом способно отбивать у них заработок; детей их вербуют в школу и обучают чуждому, привезенному за тридевять морей, языку, для того, чтобы они могли служить в торговых конторах Американцев и Европейцев и без орфографических ошибок заносить на страницы их прихода те миллионы, которые иностранцы выручают за сахарный тростник с их дедовских полей. Но и этого не довольно, — нужно облагообразить их политический строй: что, в самом деле, без письменной конституции в XIX веке разве можно людям быть? Пристыдили короля, послали за законодателем в Америку; не нашли охотника. Думали, думали, — попросили одного из миссионеров на время прекратить свою деятельность и пособить королю в его, хотя и мирских, но благих начинаниях. Мистер Ричард соглашается прочитать несколько лекций, и вот Камеамеа III, приближенные сановники и министры слушают предварительный курс об управлении государством и затем принимаются за работу. В течение пяти дней коммиссия заседает по три часа [159] в день, проект выработан, пересмотрен, исправлен, одобрен, и, наконец, обнародована первая конституция в 1840 году. С тех пор законодательная деятельность не прекращалась, и до прошлого года было обнародовано в разные времена еще целых три конституции. Какая грустная судьба этой династии! С начала столетия эти добросовестные короли напрягают все усилия, для того чтобы на благо своих подданных «не отставать от века»; учатся, просвещаются и трудятся в надежде поднять свой народ и свое государство на уровень тех требований которые так авторитетно предъявляют им пришлые чужеземцы; и чувствуют, — не могли не чувствовать, — что все усилия их тщетны, что они сеют для людей, которые отказываются жать, и что придется им погибнуть от собственной натуги. И сколько должны были они переиспытать, видя, как почва родного народа, для которого их заставляют работать, уходит из-под ног, и управляемое ими государство состоит уже не из людей, а из банкирских контор и торговых домов! Видели они, что народ вокруг них тает и меньшает от белого врага, но вместе с тем чувствовали, что победить его уже нельзя, и что остается лишь одно средство — овладеть его же оружием. И с мужественной стойкостью подают они пример самосовершенствования по европейскому образцу, ездят заграницу, основывают школы, больницы, музей, заводят войско, заказывают флот; королевы учатся на фортепиано, одеваются по моде. Но, увы, чем выше они поднимались, тем одиноче становились, тем теснее сдавливал их круг банкиров и коммерсантов, тем ненужнее становились они на своем месте. И вот, наконец, 17 января 1893 года несколько прилично одетых иностранцев входят во дворец и, объявив королеве Лилиуокалани, что машина отныне может действовать и без нее, вежливо просят ее величество сойти с прародительского престола и предоставить дворцовые аппартаменты в распоряжение вновь учрежденного временного правительства. Королева удаляется на свою частную виллу, а авторы coup d’etat посылают посольство в Вашингтон: челом де бьем. Президент Гаррисон принимает челобитье, островам даруются права американской территории, и над правительственным зданием в Гонолулу выкидывается американский флаг. Но срок президентства Гаррисона истекает, Кливеланд вступает [160] в Белый Дом и первым делом вытребывает трактат о Гавайских островах; в Гонолулу посылается чрезвычайный коммисар с поручением снять американский флаг и предложить королеве вернуться на престол с тем, однако, условием, чтобы забыть о случившемся и не преследовать виновников. Королева не желает оставить дела без последствий, на условия не соглашается, и вот каким образом на Сандвичевых островах и американский флаг снят и королевский престол пустует. ________________________________ — Кто же все это наделал? спрашиваете вы у кого только можете. — Да сахарные плантаторы, отвечает один. — Им выгодно стать американцами, они будут ввозить сахар беспошлинно; им билль Мак-Кинлея поперек горла стоит. — И вовсе нет, прерывает другой: — им никакого нет расчету быть под Америкой, потому что — как присоединение, так немедленно введут ограничительные законы о Китайцах, а плантатор без Китайца пропал; это поважнее, чем билль Мак-Кинлея; да, наконец, Кливеланд обещал его отменить. — Да, это он обещал, когда его выбирали, а ведь с тех пор уже скоро год прошел. — А я вам скажу, что Китаец тут вовсе не причем, его и так девать некуда: в одном Гонолулу более тысячи безпромысловых. — Да и билль Мак-Кинлея тут совершенно не причем; сахар не только пошлины не платит, а находится под протекцией, и никакие льготы от «присоединения» не вознаградят плантаторов за потерю тех 16 долларов, которые они теперь получают с каждой ввозимой тонны сахару. — Просто туземцам хочется быть под более богатым правительством, вмешивается третий. — Нет, уже извините, туземцу ничего не хочется, как только, чтобы его оставили в покое, а если кому «хочется» — так не плантаторам и не туземцам, а миссионерам: они себя будут чувствовать больше дома, чем теперь. — Вот тоже! Им чего не достает? Кажется, уже все взяли, что могли! — Да почему непременно искать причины революции здесь? [161] Весь переворот был подготовлен из Америки, — коммерческие соображения. — А почему Кливеланд отменил? — Почему? Потому что предшественник утвердил. — Не имел права. — Нет, имел. — Трактат был подписан подлежащими властями. — Но еще не был утвержден Сенатом. — Ну, так во всяком случае не имел права самолично посылать чрезвычайного полномоченного. — Кто же ему мог запретить? — Да вот же все газеты обвиняют его в превышении власти. — То есть, все республиканские газеты, но не его партии. — Однако, Конгресс потребовал от президента объяснений. — И совсем напрасно: — все это вопрос формы; какое дело до того, имел ли президент право или не имел, когда сам Конгресс по существу не имеет права даже рассуждать о Сандвичевых островах? — Это почему? — А потому, что в конституции Соединенных Штатов прямо есть параграф, запрещающий присоединение территории, отстоящей от Вашингтона на более, чем известное число миль. Вот какой хаос! Близко знакомые с делом говорят, что решительно не предвидят, чем и каким способом все это может кончиться. Партия присоединения, повидимому, усиливается, и в одном из последних нумеров Гавайской Звезды огромными буквами напечатано известие о том, что ближайший родственник королевы, принц... (не помню, как зовут, но также одно из тех нежных туземных имен, похожих на пение иволги) записался в члены «Клуба Аннексации»; это крупный козырь в их руках и большой удар для тамошних легитимистов. А пока, выжидают приказаний с каждою почтой из Америки, и от «корабля до корабля» министры обсуждают положение вещей и заседают в зале королевского дворца, где под балдахином стоит покинутый престол. [162] *** В этом самом дворце, крыльцо и балконы которого завалены мешками песку для прикрытия вооруженной стражи и где теперь размещены все «министерства» чуть не по два в комнате (a la guerre comme a la guerre), я видел их всех; я видел эту печальную галлерею фамильных портретов; здесь они висят, короли и королевы, в золоченых рамах, — жалкая картина грустного падения!. Камеамеа I, основатель династии (Царствовал от 1784 до 1819 г.), в пестром бурнусе из птичьих перьев и с перьями на голове, — внушительный и важный. Но, остальные, на что они похожи, бедные туземцы! Один в мундире времен Людовика Филиппа, другой в военном фраке, подумаешь, с плеча Наполеона III. И жарко же им должно быть под тропиками в шитых золотом мундирах! А эта темнокожая монархиня с прической a la giraffe, как носили наши бабушки, в кисейном платье со взбитыми рукавами и с веревочкой, подвязанной под самой грудью! Ну, и наконец, последняя — королева Лилиуокалани! В тяжелом бархатном вырезном платье (и кто только поставляет на августейшую особу королевы Сандвичевых островов!), в модной прическе с бляшками на лбу, увешанная бриллиантами, опирается она о стол толстою рукой, перехваченной множеством запяствий; а другой рукой держит полураскрытый веер. И в этой классической позе стоит она, «порфироносная вдова», у всех фотографов, во всех лавчонках, в гостиницах, — на показ приезжающему миру. А прекрасная, говорят, женщина, — умна, образована, превосходная музыкантша. Ни один иностранец, испросив высочайшей аудиенции, с гнусной целью «посмотреть на чучело», выходил из дворца обласканный, очарованный и не только не имев причины посмеяться, но унося с собой убеждение, что от каждого человека всякому человеку можно чему-нибудь научиться... ________________________________ Грустно! Не то грустно, что sic transit gloria mundi, — к этому-то, кажется, давно пора привыкнуть, да и стоит ли жалеть? — а то грустно, что у людей на одной стороне знамени крест изображен, а на другой: «ote-toi que je m’y mette. To грустно, что все это называется: «Даровать туземцам блага [163] христианской цивилизации». Ужасающее сочетание слов! «Блага?» Все в мире относительно: может быть для нас и блага, но вопрос, — нужны ли они под тропиками кому-либо, кроме нас же самих? «Цивилизация?» Если это слово значит — последний результат, к которому мы пришли после XIX веков жизни, то им нет причины особенно кичиться. Если же «цивилизация» принимается в смысле «совершенство», то это слово с исковерканным значением и его следует изъять из обращения. Но «христианство» здесь при чем? Зачем мы прибегаем к этому слову каждый раз, как хотим кому-нибудь пыль в глаза пустить? Зачем мы прикрываем этим словом те закоренелые ошибки и грехи, в которых не имеем духу покаяться и которыми предпочитаем хвастать пред бедными сынами природы тропических стран? Отчего мы так его затаскали, что в представлениях этих далеких племен слово «христианин» неразрывно с такими понятиями, как банкир, пошлина, подать, войско, вино? Давно пора расторгнуть, разорвать лицемерное сочетание этих двух слов. «Христианство» слово священное и «цивилизация» (не в смысле конечного результата, а в смысле бесконечного и неослабного движения) великое слово, но перестанемте мы, народы Европы, говорить о «христианской цивилизации», когда каждый шаг есть или заведомый грех против христианства, или лицемерное пригибание христианских заповедей для оправдания политических и социальных уродств, или же лживая попытка «елеем» замазать обычаем узаконенный грех. Предложить другому человеку на выбор все способы улучшения и, если он захочет ими воспользоваться, помочь ему усовершенствоваться в его же собственных границах, и развивая и обогащая его же собственные средства, — похвальное дело; но то систематическое выживание, узаконенное выкуривание, чужой души из чужого тела, какое совершается на наших глазах, — во имя ли христианства, во имя ли цивилизации, во имя ли народности, — ляжет тяжелым бременем на совести людей XIX века. ________________________________ Прочь мрачные мысли: пароход развел пары. Мы прощаемся с Гаваи и смотрим с палубы, как черномазые мальчишки вокруг парохода плещутся и ныряют в синезеленую воду за [164] медяшками, которые им кидают пассажиры: еще одно из «благ»... Но нет же, довольно; прочь грустные мысли. Последний тюк бананов и ананасов давно подняли на борт, и мы выходим. Медленно, осторожно скользя между сигнальными значками фарватера, пароход выбирается из гавани: вон последний красный буй отстал уже далеко. Город пропадает; только еще военные суда своею громадой глаза колют; ну, да не до них теперь. Да и можно ли о чем-нибудь думать, когда небо так роскошно сияет, когда Гладь морей полуденных Когда Волны опаленные Нет, прочь всякие мысли, пароход поднимает паруса: «послушные ветрила» шумят. Мы выходим в открытое море... Дальше, все дальше уходит берег. Очертания сливаются, краски редеют: редеет сахарный тростник над белою полосой песка, редеют легкие макушки кокосовых пальм, редеют тяжелые громады гор. Лиловою тенью остров мед ленно уходит к горизонту. Краски пропадают, очертания потухают в синеве, и Гаваи исчезает в сиянии неба и воды. Кн. Сергей Волконский. Текст воспроизведен по изданию: Гаваи (Заметки и размышления на Тихом океане) // Русское обозрение, № 7. 1894 |
|