|
ЛИБАНИЙНАДГРОБНОЕ СЛОВО ПО ЮЛИАНУ(158) Для того же назначал он градоначальниками мужей просвещенных и отнимал правление провинциями у варваров, кои лишь писать умели скоро, а разумели мало и потому кормилом ворочали без толку. Верно видел государь, что подлинные знатоки всякого рода словесности знают также, в чем доблесть правителя, и поэтому их, прежде утесненных, дал в начальство народам. (159) А после, когда проезжал он по Сирии, каждый из сих начальников встречал его на границе речью — даром, куда как превосходнейшим всех кабанов, фазанов и оленей, коих прежде бессловесно подносили государям, — а этого вот государя дарили речами, и так в походе своем переходил он от одного владетельного витии к другому. Был среди них правитель Киликии, мне ученик, а ему друг из друзей 72, и муж сей обратился к государю с похвальным словом, когда тот стоял у алтаря после жертвоприношения, и с обоих в изобилии тек пот: с одного от усердия в речи, а с другого — от приязненного внимания. (160) С этой поры вновь процвел луг мудрости 73, и стало возможно чаять почестей за словесную науку, а у софистов дела пошли на лад: иные принимались за ученье с самого начала, а иные поздно, так что являлись в школу не только с поурочными записями, но и с бородой. Вот так уготовал он Музам новую весну и по праву удостоил наилучших наилучшего, воспретив рабским работам возвышаться над благородными трудами. (161) Вознести благочестие и словесность — наизнатнейший нам от богов дар, из бездны бесчестия на почетную высоту — что огромнее сего свершения? Также и в последнем своем походе был он всегда к софистам приветлив, а ради святых капищ случалось ему и с прямого пути сворачивать, и тут уж всякая дорога была ему нипочем — хоть долгая, хоть трудная, хоть по солнцепеку. (162) За таковое свое благочестие стяжал он великую награду: прознал, от тамошних богов, какой на него воздвигся заговор и какое надобно спасительное средство, и по этой причине поменял распорядок похода, пошел скорее, чем прежде, и так избегнул западни. (163) Проходя через Сирию, прощал он недоимки городам, навещал храмы, беседовал близ алтарей с городскими старшинами, но невтерпеж ему было поскорее отомстить персам, да и не хотел он [385] сидеть без дела, упуская удобное время года. Однако же латникам и коням, утомленным в походе, требовался роздых, так что он, хотя и сожигаемый нетерпением, поневоле уступил необходимости, сказавши только, что примутся-де теперь шутить, будто он и взаправду прежнему самодержцу сродни. (164) А теперь поглядим, каков был государь в сию покойную пору и сколь достославны и достохвальны были деяния его при всех обстоятельствах. Пришло к нему письмо от персидской стороны с просьбою принять посольство и покончить распрю договором. Тут мы все на радостях плясали, рукоплескали и кричали, что надо-де соглашаться, а он, напротив, велел послание воротить без чести, сказавши, что, пока города наши повержены, ни о каких переговорах и думать нечего, и ответил царю, что не надобны ему посольства, ибо и так-де вскорости они свидятся. То была победа прежде битвы и одоление прежде схватки — мы знаем, что такое случается на ристаниях, когда превосходнейшему состязателю довольно лишь показаться. (165) Так же вышло и с персидским царем, от одного лишь присутствия государя, и нечему тут особо дивиться, хотя и дивно, что вострепетал тот, кто привык пугать других. Впрочем, уже когда наследовал он Констанцию, успевшему вывести войска свои из сей страны, однако же на место еще не прибыл, то ни единый перс не нападал ни на единый город, притихнув от самого звука имени государева, — вот это диво затмевает прочие чудеса! (166) Итак, касательно посольства он решил, что в таковых обстоятельствах не сговариваться надобно, но воевать, а что до воинов, то прежние во всем казались ему отменно хороши: телом крепкие, в сражении рьяные, снаряжены исправно, да и бьются во имя богов; а вот доставшиеся от Констанция — совсем не то: на вид статные и ладные, в золоченых доспехах, но столь часто приходилось им бегать от неприятеля, что едва заприметят персов — и уже выходит с ними по слову Гомерову 74 о человеке, повстречавшемся в горах со змеею, или, ежели угодно, становятся они как олени пред гончими. (167) Понимая, что души их растлены не только негодностью военачальников, но еще и привычкою воевать без богов, девять месяцев государь провел с ними, внушая им рвение к благочестию, ибо знал, что толпы бойцов и острые мечи и крепкие щиты — все ничто и все без пользы, ежели нет у воинства божественных соратников. (168) Потому-то ради сего союза сумел он научить копьеносную длань прежде боя свершать возлияние и воскурение, дабы возможно было среди вражьих стрел взмолиться к тем, кто в силах заградить путь сим [386] стрелам. Когда недоставало слов, помогали убеждению золото и серебро, так что воин от малой корысти обретал великую прибыль — дружбу богов, кои войне господа. (169) Воистину, замыслил государь призвать на помощь не скифскую орду и не разномастный сброд — от такого нашествия происходят лишь убытки и утеснения, — но призвал он себе в подмогу десницу потяжелее, десницу небесную. Небожителей дал он в соратники тем, кто приносил жертвы Арею, и Ериде, и Энио, и Страху, и Ужасу 75, мановением коих вершится битва, а потому ежели сказал бы кто, что сокрушил и поразил он персов еще на брегах Оронта 76, то было бы сие слово правдивым. (170) Не стану отрицать, что в таковом своем усердии вошел он в большие расходы, но это куда как пристойнее, чем тратиться на позорища, или скачки, или травлю полудохлых зверей. Подобные забавы отнюдь его не привлекали, и ежели случалось ему поневоле сидеть на конных потехах, он находил очам иное занятие, умея разом уважить и праздник, и собственные свои наклонности: праздник — присутствием, а наклонности — постоянством. (171) Ни споры, ни гонки, ни крики не развлекали сосредоточенности ума его, и когда, по обычаю, угощал он разночинное общество, то других поил, а сам мешал вино с речами и соучаствовал в пиршестве лишь настолько, чтобы не выглядеть неучтивым. Неужто среди тех, кто любомудрствует в тихих кельях 77, бывал хоть один, равный ему в обуздании чревной похоти? Неужто кто другой умел, как он, блюсти различные посты ради различных богов — то ради Пана, то ради Гермеса, то ради Гекаты, то ради Исиды и иных прочих? Кто еще проводил столь многие дни безо всякой пищи, услаждаясь общением с богами? (172) Воистину, сбылось реченное стихотворцем: коснулся главы его гость небесный и, прежде чем удалиться, говорил с ним и слушал его. Слишком долго пришлось бы рассказывать о таковых его беседах, но об одной скажу: в самый полдень взошел он на Кассийскую гору к Завесу Кассийскому 78 и узрел бога, а узревши, встал перед ним и получил от него наставление, и так снова избегнул засады. (173) Когда бы возможно было человеку жить вместе с богами в небесном их обиталище, то допустили бы они его к себе и жил бы он с ними, но поелику плоть человеческая сего не дозволяет, нисходили они к нему сами, наставляя, что делать и чего не делать. Даже и у Агамемнона советником был Нестор Пилосский — почтенный старец, однако же всего лишь человек, а вот государю нашему не надобны были советы ни от каких людей, ибо всех [387] людей превосходил он проворством мысли, но были ему наставниками всеведущие боги. (174) Хранимый такими блюстителями и в частом с ними общении, всегда трезвый и не обременяющий желудок излишнею тяжестью, был он словно крылат и за единый день управлялся со множеством дел: сколько ни являлось послов, всем отвечал, а еще писал письма городам, полководцам, градоначальникам, друзьям далеким и близким, а еще слушал письма, какие ему писали, а еще разбирался в прошениях и говорил так скоро, что скорописцам было за ним не угнаться. Умел он делать зараз три дела, именно слушать, говорить и писать: чтецу вручал свой слух, писцу — речь, ожидающему послания — десницу, да притом никогда ни в чем не ошибался (175) и служителям давал роздых, но сам от одного занятия тут же переходил к другому. Покончив с государственными делами и пополдничав — только чтобы не умереть с голоду, — опережал он неустанностью своею цикад и, устремясь к закромам книжным, читал и твердил, покуда к вечеру опять не наступала пора позаботиться об устроении державы, а после обед — еще скуднее завтрака, а после сон — недолгий при столь умеренной пище, а после являлись к нему новые писцы, проспавшие до того целый день, (176) ибо помощникам его нельзя было не сменяться, так что отдыхали они по очереди. Он один перемежал труды трудами, трудился беспрерывно, многоразличностью свершаемого превосходя Протея 79: он был и жрец, и сочинитель, и пророк, и судья, и воин, и всем неизменный заступник. (177) Однажды колебал Посейдон столицу фракиян 80, и было возвещено, что не избавиться городу от напасти, покуда не найдется кто-либо, кто утишит гнев божий. Едва услыхал это государь, тотчас вышел в сад на открытое место и подставил тело свое ливню — прочие, оставаясь под кровлею, глядели и дивились, а он в святости своей до позднего вечера сносил ненастье, тем ублаготворив бога и отвратив беду, ибо пришедшие после доносили, что в этот самый день перестала земля дрожать, а здоровью государеву помянутое ненастье никакого ущерба не нанесло. (178) Зимними долгими ночами принялся он изучать — помимо многих иных превосходных сочинений — еще и книги, в коих человек из Палестины изображается богом и отпрыском божьим, и в пространном на них возражении непреложно доказал, что таковая его слава есть смех и вздор. В этих своих ответах оказался он мудрее тирийского старца 81 — да примет тириянин похвалу сию благосклонно и к своей же чести, как если бы был превзойден родным сыном! [388] (179) Вот так услаждался государь наш в ночные часы, когда у прочих только и заботы, что об афродитских утехах; а он настолько не любопытствовал, нет ли у кого пригожей дочери или жены, что, когда бы не связала его Гера законным браком, до самой смерти знал бы о плотском соитии единственно из книг. А на деле по супруге своей он горевал, но других женщин не касался ни прежде, ни после, будучи по природе способен к воздержанности, в коей укрепляли его также и волхвования. (180) В сих пророческих занятиях проводил он время вместе с наилучшими волхвами, но и сам никому из них не уступал в премудрости, так что гадателям под надзором очей его невозможно было хитрить со знамениями. В помянутой науке случалось ему превосходить даже и наилучших знатоков, ибо столь чуткою и всезрящею была душа его, что умел он одно провидеть разумением, а другое — божественным одушевлением. Вот почему кое-кого не стал он назначать начальниками, хотя прежде думал назначить, а иных назначил, хотя прежде не имел таковых намерений — то и другое по приговору богов. (181) Что был он верным блюстителем отечеству и общую пользу почитал превыше собственной, тому имеются премногие свидетельства, а всего очевиднее такое. Когда доброжелатели уговаривали его жениться, дабы родить державе своей восприемников, он отвечал, что того-то и опасается, как бы не родились они негодяями и не разделили бы участь Фаэтона, разоривши законную свою вотчину, — итак, решил он лучше оставаться бездетным, чем ущемить граждан. (182) Равно и судейских трудов — столь многоразличны были уделы разума его! — он не избегал: хотя и возможно было вполне уступить сию заботу префектам, в правосудии весьма искушенным и неподкупностью превосходным, однако же он и сам являлся в числе судей, соучаствуя в ристании — именно в ристании, хоть бы кто и возражал против такового названия, но воистину были для него сии тяжбы развлечением и забавою. (183) С превеликою легкостью отражал он уловки наемных витий, но и всякое честное свидетельство распознавал с быстротою несказанною и так, сличая слова со словами и правду с ложью, побеждал хитрость законом. Правому богачу он не перечил, а за виноватого бедняка не вступался — знаем мы судей, то завидующих чужому счастию, то проникающихся неуместною жалостью! — он же, напротив, не принимал в расчет личности сторон, но судил только по делам, так что порой богач уходил в выигрыше, а бедняк в проигрыше. (184) Стоило лишь пожелать, и мог он пренебречь законами, [389] отнюдь не тревожась, что потащат его за это в суд и покарают, однако он полагал непременным своим долгом быть во всякой тяжбе щепетильнее самого ничтожного стряпчего. Поэтому как-то раз, когда узнал он, что некий лиходей, и без того ненавистный ему за прочие свои подлости, провинился еще подделкою писем, но что пострадавший обжаловать подлога не может, то вынес он приговор в пользу виновного, хотя и присовокупил, что вполне понял преступную хитрость, но поелику обиженному возразить нечего, то и он, рабствуя закону, принужден оправдать обманщика. От такого приговора выигравшему получилось больше огорчения, чем проигравшему, ибо тот лишился земли, а этот доброго имени — так нашел он способ и закон не нарушить, и лиходея наказать. (185) А когда учреждено было государево судилище и всякому стало возможно искать там помощи, то все, прежде неправедно обобравшие слабейших бесстыдным грабительством или под личиною сделки, сами явились воротить чужое: иные по жалобе истца, а иные и не дожидаясь иска, но в страхе опережая дознание — так каждый преступник сам себе сделался судьею. (186) Словно как о Геракле говорят, что ежели терпит кто бедствие на суше или на море, то зовет его, хотя бы и отсутствующего, ибо самого звука имени его довольно для спасения, точно такую силу обрели мы в прозвании государевом! По городам и деревням, по дворам и площадям, по странам и островам — всюду хоть стар, хоть млад, хоть мужчина, хоть женщина в оборону от обидчиков возглашали имя государево, и не раз от таковой речи цепенела рука, уже готовая нанести удар. (187) В помянутой судебной палате решился и спор городов о первенстве 82: города сии были в Сирии после нашего величайшие, однако один был лепотою превосходнее, ибо богател от моря. По сему поводу сказаны были тяжущимися пространные речи: послы с побережья, помимо прочих относящихся к делу предметов, поминали еще и о премудром своем согражданине, а послы с равнины сразу о госте своем и о согражданине, из коих один избрал их город для ученых своих занятий, а другой приветил и сего гостя, и всех его почитателей, откуда бы они ни явились. В приговоре своем пренебрег государь каменными роскошествами обоих городов, но сравнивал лишь названных мужей и потому присудил первенство граду, гражданами сильнейшему, (188) таковым своим приговором внушив городам рвение к доблести — воистину так, ибо презрел он бездушные красивости, коими невозможно склонить правосудие, ежели судья усерден. [390] (189) Давеча, ведя речь о благочестивых его делах, поминал я уже простоту его обхождения, но сейчас надобно сказать об этом побольше, ибо даже с судейского места обращался он к тяжущимся витиям и к их подзащитным совершенно запросто, дозволяя всяческие вольности: хоть кричи во все горло, хоть руками размахивай, хоть ходуном ходи, хоть издевайся над противником и прочее подобное — все, что принято делать для победы в прениях. Обыкновенно обращался он к спорящим «друзья мои», (190) именуя так не одних витий, но всех — впервые в наше время назвал владыка подданных друзьями и таковым словом стяжал приязнь крепче, чем вертишейка бы навертела 83! Не в обычае у него было терзаться подозрениями, да пыжиться безмолвием, да прятать руки, да тупить взор в землю, разглядывая вместо собеседника собственные сапоги, да ждать от вольных граждан рабской низости в речах и делах — нет, не это полагал он пользою для царственного своего величия 84, предпочитая, чтобы всякий встречный имел к нему прямой доступ, а не шарахался от изумления. (191) И когда надевал он пурпурную ризу, коей самодержцу не носить никак невозможно, то и этот наряд носил словно самый обыкновенный — не охорашивался, не любовался цветом, не думал, будто от лучшей краски сделается лучшим и от превосходнейшей превосходнейшим, не мерил густотою пурпура счастие державы своей, но предоставлял красильщикам и ткачам работать как умеют, а сам уповал возвеличить царственность свою урожаем разумения, от коего гражданам прибыль и государю пущая слава. (192) Остался у него и златой венец, ибо так порешили боги, а почему, о том лишь боги ведают — сам-то он не раз порывался избавить главу свою от золота, однако же подчинился запрету. (193) Сие золото привело мне на память и прочие златые венцы, доставлявшиеся посольствами от городов, и венцы один другого тяжелее, тот в тысячу статиров, этот в две тысячи, а от нашего города тяжелее всех. Столь богатые дары он порицал, отлично зная, что собрать для них средства весьма затруднительно, и постановил, чтобы всякий венец был в семьдесят статиров 85, ибо честь-де от каждого подарка одинаковая, а вымогать подношения подороже пристало лишь корыстолюбцам. (194) Гонцы, разъезжавшие с этими указами и многими иными посланиями, ничуть не хуже, а то и лучше помянутого выше, совершенно отказывались от награды за труды свои, так что отвергали даже и добровольные дары: слишком опасно было брать взятки, а всякий понимал, что взяточнику укрыться невозможно и что непременно будет он наказан — [391] потому-то и не посрамлялась слава доброго государя подлостью челяди его. (195) Покуда был он занят названными делами, случилось еще и такое. Собрался на ристалище народ, вопия от голода 86, ибо землю обидели дожди, а граждан — богачи: не отдали они в общее пользование многолетние запасы, но сговорились и подняли цену на хлеб. Тогда государь, созвавши земледельцев, ремесленников, торговцев и всех прочих, кто назначает цены на всякий товар, именем закона повелел им блюсти меру и сам же первый в согласии с законом отправил на рынок пшеницу из своих закромов. Однако вскоре он узнал, что городские старшины наперекор закону только его хлеб и пустили в оборот, а собственный припрятали. Тут, верно, кто-нибудь, не распознавший тогдашних нравов, ожидает услышать о копье, мече, огне, воде — да и чего другого заслуживают подданные, вступившие в бой с государем? и что же это, как не бой, пусть и без оружия, когда оказывают государю предумышленное сопротивление и перечат, хотя можно согласиться, и хитрят, чтобы все указы, о коих он радеет, оказались без толку? (196) Верно говорю, по справедливости мог самодержец карать их названными карами и еще тяжелейшими, и всякий другой непременно обрушил бы перуны на обидчиков своих, однако же он, привыкнув всегда смирять гнев свой, в этом случае одолел его совершенно — заслуженной казнью виновных не казнил, а присудил им тюрьму, да и то не подлинное узилище, но лишь название оного, так что ни единый из городских старшин даже и порога темницы не переступил. Еще и не стемнело, а краткое и легкое сие взыскание уже исполнилось, ибо надзиратели со всею расторопностью приводили виновных в тюрьму и без промедлений отводили назад. Те и пообедать успели и выспаться, а государь не спал и не ел; те радовались, что избегнули кары, а он скорбел о том, что довелось им претерпеть, и объявил, что весьма обижен на город, принудивший его применить такое вот наказание, (197) которое почитал он хотя и наименьшим, однако же для обычая своего огромным и чрезмерным. Потому-то он не ожидал, как бы кто-либо из друзей не попрекнул его содеянным, но сам себя корил и, как я полагаю, не за то, что наказал неповинных, а за то, что не находил для себя возможным наказывать городских старшин, хотя бы и за сущее злодейство. (198) Итак, чуть позднее, когда город явил ему еще пущую дерзость — хотя и говорю я об отечестве своем, но есть ли что почтеннее истины? — он вовсе отказался от начальственных взысканий, а прибегнул [392] к витийству, и, хотя во власти его было пытать и казнить, обрушился на горожан речью 87. Точно так же обошелся он, сколько я знаю, и с неким жителем Рима, обнаглевшим до того, что по справедливости полагалось ему по меньшей мере лишиться имения, однако же государь имения его не тронул, а уязвил недруга стрелою письма, — (199) столь мало было в нем склонности к кровопролитию! И такого-то государя снова замыслили убить: сговорились о сем убийстве десять воинов и только дожидались для того военного смотра, но, по счастию, напились допьяна и проболтались, так что все их тайные злоумышления вовремя обнаружились. (200) Кое-кто, наверно, подивится, почему случилось так, что хотя был он кроток и милосерден и наказаний или вовсе избегал, или назначал куда меньше положенного, а все-таки всегда находились у него среди подданных зложелатели. Причину этого я изъясню после, когда поведу речь о прискорбной для меня кончине его, а сейчас предпочитаю сказать о ближних его лишь нижеследующее: иные из них казались честными и вправду были таковы, а иные казались честными, но таковыми не были, и первые во всех превратностях остались тверды, а других уличило время. (201) Воистину, когда соделался он полновластным государем и хозяином казны и всех прочих царских богатств, то нашлись люди, сошедшиеся с ним задаром 88 и посещавшие его не ради прибыли имению своему, но почитавшие довольною для себя корыстью, что он им мил и они ему милы и что зрят они возлюбленного своего друга властелином превеликой державы, да притом властелином благоразумным. Хотя и предлагал он им не раз, да что предлагал! прямо-таки умолял принять в дар землю, и коней, и дома, и серебро, и золото, однако же они от всех подарков отказывались, ибо и без того-де богаты, — (202) вот каковы были честнейшие среди ближних его. Но были рядом с ним и закореневшие в корыстолюбии 89: эти прикидывались бессребрениками и выжидали подходящего случая, а дождавшись, просили и получали, и снова просили, и снова получали, и не было просьбам их конца, как не было удержу их алчности. По великодушию своему был он щедр, но честности таковых просителей уже не верил и сокрушался о заблуждении своем, однако же по давней привычке терпел и не отдалял от себя вымогателей, предпочитая оставаться верным прежней дружбе. (203) Нрав каждого из ближних своих знал он отлично, но лишь усердные сподвижники были ему в радость, а все прочие — в тягость, так что одних он удерживал, а других только не прогонял. Случалось ему подивиться [393] на софиста, являющего нежданное для звания своего благородство, случалось выбранить философа, ежели нрав у того был не по званию дурен, но все ото всех согласен он был снести, лишь бы не показалось, будто в царственности своей презирает он старинных знакомцев. (204) Однако примечаю я, что вам уж невтерпеж услыхать о последнем и величайшем его подвиге — о том походе, в коем поверг он персов и сокрушил землю их. Стоит ли удивляться, что давно и с жадностью дожидаетесь вы сего рассказа? Чем кончилось дело — как победил он и пал, — вам известно заранее, а вот о подробностях вы или совсем не знаете, или знаете недостаточно. (205) Нетерпеливое ваше ожидание проистекает от размышлений о том, какова у персов сила, и как победили они несчетные полки Констанция, и как же не убоялся государь идти на столь дерзкого и отважного неприятеля. Что до Констанция, то, помимо островов океанских и прочих, владел он землями от брегов Океана до течения Евфрата, и были земли сии, кроме всего иного, изобильны еще и молодцами, телом крепкими и духом рьяными, — такого воинства никому не одолеть. (206) Снаряжаться-то Констанций был горазд: и цветущих городов за ним неисчислимое множество, и податей отовсюду в избытке, и золота в рудниках довольно, и всадники в железе с головы до ног — куда персидским доспехам! — и даже кони закованы в броню, чтобы не пораниться. Однако же, наследовав от родителя своего войну, для коей требовался самодержец отважный, да еще и разумеющий, как с толком употреблять воинство свое, он словно бы присягнул помогать неприятелю: чтобы отнять чужое и не отдать своего, он и не помышлял, а вместо того всякий год по весне, едва распогодится, вел снаряженное к наступлению войско за Евфрат да так там и сидел со всеми своими несметными полками, готовый бежать, чуть только покажутся враги, и даже услыхав, что собственные его подданные страждут в осаде 90, с полководческою своею мудростью решал он не сражаться и гибнущих не оборонять. (207) Что же происходило от такового сидения? А вот что. Враги таранили стены, сокрушали крепости и возвращались домой с добычею и пленниками, наш же воитель посылал людей поглядеть на пожарище и благодарил Случай, что не вышло худшей беды, а после тоже возвращался домой и среди бела дня шествовал через города, принимая от народа славословия, какие положены победителям. И всякий год одно и то же: персы наступают, а он медлит, персы ломят через засеку, а он только зашевелился, персы уже на подходе, а он еще от разведчиков принимает донесения, [394] персы одолевают, а ему лишь бы не биться, у персов царь похваляется, сколько врагов полонил, а у нас — какие устроил скачки, того венчают города, а этот сам венчает колесничих. Неужто не был я прав, назвавши его помощником персов? Не помешать, когда помешать возможно, — да это все равно что своими руками помочь! (208) Пусть никто не подумает, будто я позабыл о той ночной битве, когда наконец досталось не только нашим 91, или о том морском бое среди суши, когда наши с великим трудом спасли многострадальный город 92. Напротив, именно то и досадно, что получил он в наследство храбрецов, внушавших врагам страх, и этих самых храбрецов сделал трусами, растлив благородные их души подлою выучкою. (209) Сколь велика сила выучки во всяком деле, сие и мудрецы нам изъясняют, и древние предания: выучка и честного сумеет выучить подлости, и подлого честности — одному природный его нрав испортит, а другому исправит. Не выучка ли держала стремя женщинам 93, соделав их воительницами получше мужчин? Ну, а ежели человека, пусть даже и доблестного по природе, принудишь ты проводить время в гульбе и пьянстве, то доблесть его покинет, отстанет он от своего же нрава, привыкнет к изнеженности, и тут уж прежняя жизнь станет ему ненавистна — вот так привычка теснит природу. (210) Именно это случилось с подначальными Констанцию войсками: хотя бы и рвались они в бой, но он их не пускал, а вместо того научал их позора не бояться, страшиться лишь смерти и дремать в шатрах, покуда земляков их угоняют в полон. Поначалу они, как и подобает отважным воинам, негодовали, однако же с годами негодования убавлялось, а потом смирились они с таким обычаем и, наконец, обрадовались ему. (211) Потому-то, завидев вдали тучу пыли, какую поднимает конница, отнюдь не спешили они в бой, но пускались наутек, а ежели взаправду покажется конный отряд, даже и малый, то молились к Земле, да разверзнется под ними, ибо все готовы были они претерпеть, лишь бы не встретиться лицом к лицу с персами. Утратив мужество, сделались они и в обращении боязливы, и трусость их была повсюду хорошо известна, так что когда на постое требовали они от хозяев угождения, то окоротить их было возможно единым именем персов: всякий мог в шутку сказать, что вон-де перс близко, и они тут же краснели и отступались. В походах против соотечественников умели они и нападать, и отбиваться, но за многие годы столько накопилось у них страха перед персами и столь глубоко врос сей страх, что испугались бы они, пожалуй, этих персов даже и нарисованных. [395] (212) Вот таких-то вконец растленных воинов и повел на персов предивный муж, о коем повествую, а они шли за ним, мало-помалу вспоминая былую свою отвагу и веруя, что, по замыслам его, хоть из огня выйдут невредимы. (213) Каковы же были сии замыслы? А вот каковы. Зная, что важные расчеты надобно держать в тайне, ибо ежели все разгласить заранее, то и не выйдет никакого толку, а ежели утаить, то будет делу великая польза, не говорил он никому ни о времени вторжения, ни о направлении похода, ни о способах обмануть неприятеля, ни о каких иных сокровенных своих намерениях, отлично понимая, что все подобные разговоры мигом достигнут слуха лазутчиков. (214) Итак, префекту было велено снарядить на Евфрате множество барок и нагрузить их съестными припасами, а государь, не дожидаясь конца зимы и опередив все ожидания, спешно переправился через реку и явился в стоящий поблизости великий и многолюдный город именем [Самосата], дабы других поглядеть и себя показать, стяжав приличествующие самодержцам почести. Зная, что обстоятельства требуют расторопности, он вскорости ушел оттуда в другой город — в тот, где великий и древний храм Зевесов. Подивившись сему святилищу и помолясь, да поможет ему Зевес сокрушить вражью силу, отделил он от войска своего двадцать тысяч латников и отослал их к Тигру сторожить тамошнюю область на случай какой-либо беды, ну, а ежели приспеет надобность, то будут отозваны обратно. (215) Сходственно надлежало действовать и армянскому правителю 94, ибо неприятель, спалив и разорив его земли — и, уж как водится, лучшие! — шел навстречу государю, так что армянское войско должно было соединиться с нашим и затем, ежели враги побегут, вместе их гнать, а ежели не отступят, вместе бить. Распорядившись таким образом, государь пошел вниз по Евфрату — питьевую воду доставляла река, а барки с припасами самоходом плыли по течению. (216) Тут приметил он множество тяжко груженных верблюдов, связанных цугом; в поклаже у них были отборные вина из разных стран, да к тому всякие закуски, придуманные людьми, чтобы еще слаще пилось вино. Он спросил, что везет караван, а когда узнал, то велел сему вместилищу услад отстать от войска, ибо добрым бойцам пристало пить вино, добытое копьем 95, а сам он — такой же боец, и положено ему есть и пить то же, что и всем прочим. (217) Вот так, отвергнув всякую роскошь и довольствуясь лишь необходимым, шел он вперед. Коням и вьючной скотине доставало подножного корму, ибо весна в тех краях уже наступила и травы [396] было в изобилии. (218) Наконец явилась пред войском крепость, воздвигнутая над излучиною реки 96, и сию первую из встречных крепостей взяли они не оружием, но страхом, ибо едва узрели жители, что соседние холмы сплошь покрыты воинством; то не вынесли сверкания доспехов, отворили ворота, сдались и переселились в нашу страну. Припасов захвачено было без счета, так что каждому хватило на многие дни похода, и среди дикого поля воины ели досыта, словно среди городского уюта. (219) Другая крепость 97 стояла на обрывистом острове и со всех сторон была окружена стеною, так что снаружи не оставалось нисколько места — ногу некуда упереть. Тут уж государь, признавши, сколь счастливо для жителей сие обиталище, рассудил, что ежели вознамерится он исполнить невозможное, то лишь угодит врагам, и что биться за недоступное ничуть не умнее, чем упускать доступное. Итак, он объявил островитянам, что скоро воротится, весьма смутив их таковым обещанием и поселив в душах их страх, а сам снова пошел пустынею и наконец достиг Ассирийской земли. Земля сия добродеет поселянам не только богатством и красотою жатвы при малом посеве, но еще и урожаем винограда, смокв и прочих благодатных плодов, даримых благодатною почвою. (220) Воины, наблюдая такое изобилие и пользуясь им в каждой деревне — а деревень по всей Ассирии множество, построены они на славу и зачастую ни в чем не уступают небольшому городу, — итак, встречая повсюду такое изобилие, воины уже не жаловались на тяготы дороги. (221) Они рубили пальмы, рвали лозы, разоряли закрома, давали волю гневу, ели, пили, однако же допьяна напиваться боялись — незадолго до того один воин был за пьянство казнен, так что остальные держали себя в пристойном виде и блюли трезвость. А меж тем злосчастные ассирияне, покинув долину, глядели на беду свою с дальнего нагорья, ибо пришлось им бежать, соделав себе союзницею прежде враждебную реку. (222) Как же случилось, что одним река сия помогала, а других побивала? А вот как. Евфрат полноводен, один стоит многих рек и никогда не мелеет, но весною выходит из берегов — причиною сему дожди, размывающие снег, накопившийся за зиму в Армении. Потому-то земледельцы, обитающие на брегах евфратских, отводят влагу по каналам — точно как египтяне нильскую воду, — а после сами по своей воле отворяют или затворяют ей путь на поля. (223) Когда войско наше вторглось в те края, жители отверзли пред потоком плотины, затопивши всю страну, и не было для бойцов напасти тягостнее — повсюду [397] достигало бедствие, но всего опаснее приходилось в запрудах, ибо вода там была кому по грудь, кому по горло, а кому и с головой. Из последней силы старались бойцы сами спастись да еще уберечь доспехи, и припасы, и тягло, и (224) кто умел плавать, того выручало сие искусство, а кто не умел, тому было куда как хуже, так что иные наводили мосты, а иные в нетерпении пускались на авось. Проходившие по узкому валу оставались сухи, но тесный сей путь был ненадежен, так что избегавшие его шли вброд и раб тащил за руку хозяина, а хозяин поддерживал раба. (225) Однако же хоть и претерпевали они премногие невзгоды, а не вопияли и слез не лили, и о походе своем не каялись, и слова худого не проронили, и даже про себя ничего такого не помыслили, но были веселы, словно шли по Алкиноевым садам 98, одушевленные, пожалуй, не только благими надеждами, а еще и тем, что государь добровольно делит с ними все тяготы. (226) Так оно и было: он не шел по мосткам, опертым на головы воинов — другой на его месте именно так и сделал бы и шагал бы себе беспечно среди всеобщих скорбей, — а шел он, самолично прокладывая путь через ил, грязь и топь, увещевая прочих не речами, но делом, ибо всякий воин и всякий обозник мог видеть промокшую его одежду. (227) Ассирияне исхитрились устроить сей великий потоп в уповании, что войско наше отступит или сгинет, но воины, словно окрыленные — или Посейдон разъял на пути их воды? — почти все убереглись от беды и напали, но уже не на крепость, а на самую столицу ассириян. Сей город был поименован по тамошнему царю 99, стены же его были построены в два ряда, так что в одном городе заключался другой город, меньший в большем, вроде как бочка в бочке. (228) Едва начался приступ, жители со страху попрятались за внутреннюю стену — ту, что покрепче, — и пока осаждавшие, заняв внешнюю стену, подступали к внутренней, лучники с башен осыпали их стрелами и иных убили, однако же наши устроили осадный вал выше стены и так убедили горожан сложить оружие. Те согласились при условии, что ни при каких договорах не будут выданы персам, ибо те непременно содрали бы с них кожу — а сие доказывает, что хотя попали они в плен, но оборонялись изо всех сил и в бою отнюдь не ленились. (229) Итак, все покорялось государю и ни в чем не было ему препоны. Однако же он не только с врагами был суров, но и со своими, ежели не умели они победить или пасть. Когда конный отряд, коему поручено было добыть припасы, до того плохо сделал свое дело, что даже и начальник оказался убит, он повелел казнить [398] главных виновников и не в шатре своем отдал такой приказ, но среди толпы воротившихся при всем оружии бойцов, и возвестил он им кару, имея при себе лишь трех телохранителей, — вот как приучил он войско покорствовать и подчиняться всякому решению полководца! (230) Выйдя навстречу всадникам, причитавшим об убитом своем начальнике, покарал он по заслугам попустителей гибели его, явив всем прочим пример наказания, ждущего нерадивых воинов, а после воротился в свой шатер, снискав восхищение пуще прежнего. (231) Желая великого разорения вражеской земле, шел он с частыми остановками, во время коих часть войска оставалась на привале за палисадом, а легкая конница и охотники рыскали по стране из конца в конец. Там находили они ассирийских жен и детей в подземных их убежищах и пригоняли их с собою во множестве — воистину, полоненных было больше, чем полоняющих, но и в таковых обстоятельствах все кормились досыта. (232) Затем отправились они снова на тот же подвиг — опять пошли на Евфратские каналы, однако же на сей раз дело это было особенно затруднительно, ибо земля была изрыта вдоль и поперек да и глубже прежнего. Тогда-то и явил себя государь сущим спасителем всего войска, а случилось это так. (233) Кое-кто расхваливал другую дорогу, подлиннее, зато в обход, а он сказал, что дороги такой опасается, ибо тут уж вовсе никакой воды не будет и придется терпеть лютую жажду, и еще добавил, что краткий путь труден, а долгий погибелен и что куда как лучше терпеть невзгоды от избытка воды, чем эту самую воду искать и не находить. Помянул он кстати и о некоем римском полководце 100, точно таковою оплошностью сгубившем себя самого и войско свое, — сказавши так, он тут же прочитал из книги о поголовной гибели сих древних мужей и тем неразумных советчиков заставил устыдиться, а всех прочих избавил от сомнений. (234) Тотчас же порубили множество пальм, понастроили из них мостов друг к другу потеснее, и так соделалась удобная и просторная переправа, а государь в превеликом своем рвении о чести опередил шедших по мосту, двинувшись вброд, — вот тут-то и обернулась слабостью вражья сила, и вода, коею неприятель уповал победить, была совершенно побеждена. (235) Вскорости обнаружила не меньшую свою слабость и другая вражья сила, и случилось сие так. Некая крепость 101, отменно неприступная, стояла притом на крутом острове, а башнями вздымалась до самого неба — столь высоки были стены ее. Понизу [399] крепость сия почти сплошь, разве что с самыми малыми промежутками, была окружена зарослями камыша, вполне скрывавшими всякого выходившего, так что жители под прикрытием камышовой чащи беспрепятственно спускались к реке по воду. Стены же крепостные невозможно было сокрушить никакою машиною, ибо они опоясывали весь остров, на коем были воздвигнуты, а остров был весьма возвышен, да притом стенные кирпичи были склеены обожженною смолою. (236) На таковую твердыню и покушаться не стоило, однако же когда враги устроили вылазку, напали на наш передовой отряд и едва не ранили самого государя, то обида одушевила воинов отважиться на осаду. И вот они обложили крепость, а персы сверху надсмехались, ругались, дерзили, стреляли и попадали в цель, и мнилось им, будто наши все равно что небеса затеяли побороть. (237) Государь же сперва сам принялся обстреливать стены стрелами и камнями, так что иные враги были пронзены наповал, а после навел между островом и берегом мост, строители коего делали свое дело под защитою кожаных лодок: лодки эти они перевернули вверх дном, обратив днище в крышу, и в таковом укрытии работали, покуда персы тщетно метили в них огнем и железом, — тщетно, ибо кожаные днища лодок нельзя было ни стрелой пронзить, ни камнем пробить, ни жаром прожечь. (238) Впрочем, персы и тут не слишком встревожились: хотя и знали они, что враги подводят подкоп, хотя и знали, что те готовятся к приступу, однако же по-прежнему днем и ночью веселились, словно наши трудятся попусту. А наши меж тем работали неустанно и шаг за шагом пролагали себе путь наверх. Подкоп получился шириною для одного человека, и вот наконец первый воин вспрыгнул среди ночи на башню и тайком пробрался в крепость, а за ним другой, а потом и третий — всяк хотел успеть к приступу. (239) Попалась им только одна старуха с младенцем, но едва она их приметила, как они заставили ее умолкнуть и, захватив башенные ворота, подали оставшимся внизу товарищам знак, что пора звать к бою. Боевой клич загремел с такою силою, что стражи в ужасе повскакали с постелей — тут уж только и оставалось хватать их и убивать всех подряд, хотя весьма многие успели сами себя порешить, бросаясь со стен. Началась великая охота за теми, кто старался укрыться, и никто из наших не желал врагам плена более, чем смерти, так что те кидались сверху, а снизу их — живых, полумертвых, мертвых — ловили на копья, и самое падение было им гибелью. (240) Вот так славили они тою ночью битвенных богов, [400] но и рассветный бог 102 узрел сие торжество — лишь в этом не послушались бойцы государя. Воистину, повелел он брать врагов живьем и пленных жалеть, но воины помнили о стрельбе со стен и о пронзенных товарищах, и от того гнев вздымал их десницу, и было им кровопролитие утешением в скорбных трудах, и просили они государя простить им, что платят за боль болью. (241) Истребив жителей, принялись они за самое крепость и разорили ее дотла — ни одну из тамошних крепостей так не крушили, ибо насколько превосходила эта все прочие устроением своим, настолько тверже присуждена была совершенно исчезнуть с лица земли. А что до персов, то им равно было в убыток хоть заново крепость ставить, хоть оставлять в развалинах. (242) Славный сей подвиг превышал силы человеческие, так что победители уже не ожидали для себя новых тягот, а гордыня врагов сокрушилась вместе со стенами крепостными, и почитали они дело свое пропащим. Даже государь, всегда свершавший великое, но всегда мнивший сие великое ничтожным, не мог отрицать огромности содеянного и сказал, чего никогда прежде не говорил: обмолвился, что вот-де наконец сириянину и предмет для речи, — а под сириянином разумел он меня. Предивный предмет дал ты мне для речи, любезный мой друг, но нет тебя, а без тебя и жизнь мне не в радость! (243) Но возвращусь к повести своей. Итак, крепость претерпела помянутую участь, а молва о сем происшествии разогнала врагов, и далеко вперед путь стал свободен, так что обозные отряды ходили по деревням, прибирая все, чего не успели взять с собою бежавшие жители, а вернее сказать, кое-что они прибирали, а неподъемное топили в реке или жгли. Точно так же был разорен и дворец персидского царя: дворец этот стоял над рекою и отличался отменною красивостью на персидский лад — тут и строения, и сады, и дерева возрастают, и цветы благоухают, да на противном берегу еще и заповедный лес со стадом диких кабанов, кои прежде были царю для охотничьей потехи, а теперь все до единого пошли в войсковой котел. Сей дворец, якобы не уступавший даже и дворцу в Сузах, был сожжен, а вслед за ним спалили наши воины и другой, а потом и третий, похуже первых двух, однако не вовсе обделенный лепотою. (244) Свершив названные подвиги, добрались наконец молодцы наши до тех исстари взыскуемых городов, кои красят ныне землю Вавилонскую вместо Вавилона 103, — между этими городами течет река Тигр, несколько далее восприемлющая воды Евфрата. Тут было затруднительно рассудить, как приступиться к делу, ибо ежели [401] воины останутся на кораблях, то невозможно им будет подойти к городам, ежели двинутся посуху, то пропадут суда, а ежели станут подниматься вверх по Тигру, то окажутся меж городами, да и силы израсходуют сверх меры. (245) Кто же разрешил таковое затруднение? Не Калхант, не Тиресий 104 и не иной какой пророк, но государь наш. Взяв в полон обитавших по соседству жителей, принялся он отыскивать судоходный канал, о коем читал в книгах 105, что построен-де этот канал прежним царем и что соединяет он Тигр и Евфрат выше обоих помянутых городов. (246) Из пленных один по молодости лет ничего о сем не ведал, но другой был в годах и поневоле все сказал, да притом и сам видел, что государю сии края хоть и по книгам, а знакомы ничуть не хуже, чем местному уроженцу, — столь прозорливо из ученого своего отсутствия разглядел он древнюю землю. Итак, старик изъяснил, где проложен канал, и как заперт, и как раскопать пески, замкнувшие устье его. (247) Державным мановением все препоны устранились, и вот из двух потоков один на глазах пересох, а другой понес барки вослед бойцам по Тигру, и горожане весьма испугались, как бы таковая полноводность Тигра, да еще преумноженная евфратскими водами, не сокрушила бы стены. (248) Тут вышли в поле отборные персидские полки, наполнив берег блистанием щитов, ржанием коней, упругостью луков и огромностью слонов, коим растоптать ратное воинство — что хлеба потравить. И вот враги стоят насупротив, а по сторонам вода — поближе канал, подальше река, — а там снова персидские полки, а позади такое разорение, что обратно и ходу нет. (249) При таковых обстоятельствах потребна была непомерная отвага, иначе с голоду пропадешь, а потому все в тревоге взирали на одного. Что же он? Поначалу, словно на радостях, он устроил и выровнял ристалище, созвал всадников на потеху и назначил награды скакунам, а зрителями сих скачек сделались кроме своих еще и враги: наши сидели внизу круг ристалища, а те глядели со стенных башен, почитая государя счастливцем, ибо веселится он, словно уже победил, и оплакивая свою участь, ибо не могут помешать веселию его. (250) Покуда войско развлекало душу скачками, барки по приказу государеву были разгружены — якобы для того, чтобы проверить, не подходят ли к концу припасы, а на деле потому, что хотел он без промедлений и упреждений взвести бойцов своих на корабли. Итак, после обеда он собрал войсковых начальников и растолковал им, что остается один-единственный путь к спасению — переправиться через Тигр и вновь благоденствовать на не разоренных еще землях. [402] Однако же ответом ему было молчание большинства, а главный военачальник даже и возражал, страша совет крутизною противного берега и несчетною силою неприятеля. (251) На это государь сказал, что ежели медлить, то местность останется прежнею, а вот врагов только прибавится, сменил названного военачальника другим и предсказал ему победу, хотя и не бескровную: будет-де он ранен в руку. Вдобавок показал он, в какую именно часть руки будет ранен сей муж и какой малости целебного зелья станет ему довольно. (252) Воины уже взошли на суда, а государь все стоял, взирая на небеса, покуда не явилось ему оттуда знамение, — тут повелел он полковым начальникам приступать к переправе, а те елико возможно тихо передали сей приказ прочим. Бойцы принялись переплывать реку и высаживаться. Персы, которые поближе, их приметили и стали стрелять, но тщетно — хотя крутизна была такая, что и днем, и налегке, и не встречая отпора вряд ли кто-либо отважился бы взлезть наверх, однако же одолели сию высоту латники, да еще и с врагом над головами. Как сие получилось, даже и сейчас объяснить невозможно, и вернее всего, не человечий свершился тут подвиг, но десница некоего божества взносила каждого воина вверх. (253) Взявши высоту, бойцы немедля начали сечу: кто вскочил на ноги, тех били наповал, а кто спал, тех резали сонных, подобясь злым морокам, так что у разбуженных единое было перед спящими преимущество — сознавать участь свою, — а защищаться было нельзя ни тем, ни другим. (254) Дело было темною ночью, и потому иные мечи секли людей, а иные и дерева — о сем свидетельствовал треск, — и отовсюду слышался вопль раненых, побиваемых, гибнущих и просящих пощады, а наши все шли вперед, рубя направо и налево, и таковое пространство земли усеяв мертвыми телами, что вмещалось в сем пространстве шесть тысяч трупов. (255) Когда бы не замешкались наши бойцы из алчности, чтобы обобрать убитых, а поспешили бы к воротам и сокрушили их или прорвались в крепость, то достался бы им преславный Ктесифонт! Однако же вышло иначе: покуда хватали они от побежденных золото, серебро и коней, настал рассвет, и пришлось им биться с вражьей конницею — поначалу враги одолевали, но затем обратились в бегство, а спугнул их один-единственный воин, нежданно выпрыгнувший из околостенных зарослей. Наконец переправились прочие полки, и, покуда дивились они на открывшееся их взорам побоище, ночные воители умывались в реке — вот так воды персидского Тигра заалели персидскою кровью. [403] (256) Право, пусть кто-либо посчитает, сколько было на нас персидских нашествий и сколько было от них урона, а после сравнит сей единственный поход с теми многими — сразу обнаружится, что сколь ни примечательны те набеги, а сей поход куда как примечательнее и что персам тогда и отпору никакого не было, а наши отважились идти на целое воинство. Пожалуй, когда бы спросили персов, желательно ли им не свершить ничего, что свершили, но зато и не претерпеть ничего, что претерпели, то все они — начиная с самого царя! — отвечали бы, что все победы их уступают сему поражению. (257) Да и впрямь: уж сколько ходили персы на Констанция, однако же не приневолили его унизиться до того, чтобы просить мира, а вот персидский царь после всего, о чем я рассказал ранее, прислал просить, чтобы с войною покончить и чтобы победитель далее не шел, а вместо того принял бы персов в друзья и союзники. (258) Вельможа, явившийся с помянутым поручением к царскому брату 106 — а тот шел на персов вместе с нами, — обнимал колена его, моля передать сию просьбу. Тот поспешно и с радостью, словно добрый гонец, отправился к государю и с улыбкою передал ему все, как есть, чая получить за новость свою дары. Однако же государь велел ему замолчать, посла отправить назад безо всяких переговоров, а для виду объявить, что приезжал-де сей вельможа к родичу своему по семейным делам — воистину, государь с войною кончать не хотел, а что до мира, то самое слово сие почитал вредным для воинской отваги. И вправду, как я мыслю, ежели поверит воин, что можно и вовсе не биться, так уж непременно станет биться плохо, — (259) потому-то и приказал государь все эти сладкие имена договоров и переговоров держать за зубами. При таковых обстоятельствах кто бы не устроил смотра, дабы похвастаться всею своею несчетною силою, и не согнал бы воинов на сходку, дабы послушали они речи его? Не так он. Уже приглашенный к перемирию, пришел он под городскую стену и принялся вызывать осажденных на бой, говоря, что ведут-де они себя по-бабьи, а от мужского дела бегут. (260) На это горожане отвечали, что пусть-де лучше поспешит он к царю и пусть-де пред царем явит доблести свои — и тогда возгорелся он узреть Арбелу и пройти по Арбеле с боем или без боя, дабы вослед преславной Александровой победе славились бы и его победы на том же самом месте 107. Итак, решил он наступать разом на все земли, сколько их ни есть в Персидской державе, а начать с соседней области, хотя никакого пополнения — ни от своих, ни от союзников 108 — к нему не прибыло: от союзников [404] потому, что вождь их соделался изменником, а от своих потому, что наш военачальник якобы почитал для себя важнее биться с ближними врагами, ибо те еще прежде подстрелили нескольких его людей, купавшихся в Тигре. Да притом и соперничество полководцев ослабляло в воинах боевой дух, и выходило так, что пока один велит идти вперед, другой уговаривает стоять на месте и таковым потворством лучше умеет убедить. (261) Однако же все эти обстоятельства отнюдь не сломили государя, и хотя порицал он отступников, но исполнить уповал ничуть не менее того, что задумал исполнить вместе с помянутым пополнением, простирая замыслы свои вплоть до Гиркании и рек индийских. Итак, войско уже устремилось к сим пределам, и иные полки выступили в поход, а иные снаряжались идти, но тут некий бог изменил намерения государевы, внушив ему, как изъясняется в стихе 109, память о возвратном пути. (262) Между тем корабли в согласии с прежним замыслом были преданы огню — пусть лучше сгорят, чем врагам достанутся. Впрочем, когда бы прежнее решение осталось в силе и не победило бы намерение воротиться, то и в таковом случае изничтожить корабли было бы верно, ибо Тигр полноводен и скор, так что вести суда против течения возможно лишь трудами многих рук, и большей половине войска только и было бы дела волочить корабли бечевой. Сие сулило непременное поражение в бою, а случись подобное — тут и всему прочему воистину осталось бы лишь сдаваться без боя. (263) Притом сожжение кораблей совершенно покончило с искушениями малодушества, ибо прежде стоило лентяю прикинуться хворым — и возможно было ему дремать на палубе, а как не стало судов, всяк занял место свое в ратном строю. А что при всем желании нельзя им было сберечь себе столько судов, явствует из последующего, ибо пятнадцать барок поначалу оставили в целости, чтобы употреблять их для наведения мостов, но даже и эти пятнадцать сохранить недостало силы: стремнина, неподвластная ни искусству корабельщиков, ни труду премногих рук, сносила суда вместе с людьми прямо в объятия врагов. Право, ежели кому и подобало пенять на убытки от сожжения кораблей, то единственно персидскому царю, да он, говорят, и вправду часто сокрушался по сему поводу. (264) Вот так и шли они, утоляя жажду водою Тигра, от коего держались слева, а путь их лежал через страну, превосходящую изобилием прежде пройденную, и потому, вдобавок к уже угнанным пленным, храбро угоняли они новых. Наконец, миновавши пределы [405] плодородной области, очутились они среди наипустыннейшей скудости, так что было велено взять с собою припасов на двадцать дней — столь долгая ожидала их дорога до славного города 110, соседствующего с рубежами отечества нашего. Тут-то впервые и показалось персидское войско — не гурьбою, а строем, да еще и в раззолоченных доспехах. Кое-кто из нашего головного полка был убит, бойцы схватились врукопашную, однако ни конница неприятельская, ни пехота не устояли пред нашими латниками, но тотчас же уклонились от боя и бежали — изо всей военной науки этому одному и были они толком научены. (265) Далее по дороге вражеских отрядов уже не попадалось, хотя случались засады и разбойные набеги немногих всадников — всадники сии нападали из укрытий на замыкающих, но бывали убиты чаще, чем убивали, ибо наши латники, увертываясь от копий, вспарывали коням нутро, валили их вместе со всадниками и с легкостью рубили сих железных витязей. (266) Такова была участь врагов в ближнем бою, однако же издали были они сильны: лучники их целили нашим воинам в правый бок, не укрытый щитом, а те поневоле замедляли шаг, стараясь приметить стрелка. При всем при том даже тучи стрел не могли удержать целого войска, и поход продолжался. Государь на своем скакуне поспевал всюду, пособляя утесняемым, приводя к ним на подмогу отряды с безопасной стороны и назначая к замыкающим наилучших, военачальников. (267) Итак, дотоле сопутствовали ему победы, и сладко мне говорить о них, но ныне — о боги! о небожители! о переменчивое счастие! — что сказать мне и о чем поведать? Хотите, умолчу я об остальном и прерву повесть свою на хорошем месте, дабы доставить вам, почтенные слушатели, не горе, но радость? Что же нам теперь, плакать или говорить? Похоже, вы сокрушены свершившимся, однако ожидаете рассказа, а ежели так, надобно рассказывать и тем покончить с ложными слухами о кончине его. (268) Вот как было. Персидский царь, притомившись и наверное проигравши войну, опасался, что войско наше займет лучшие области державы его и там зазимует, а потому уже назначил послов и собрал дары, в числе коих был и венец, — назавтра после описываемого дня намеревался он отправить к государю нашему сие посольство и просить мира на любых условиях. А в тот день, покуда воины на ходу отбивались от неприятеля, случилось им разомкнуть строй, да притом поднялся ураган, взметая пыль и собирая тучи, — сие также было на руку охотникам до набегов. Государь [406] с одним оруженосцем бросился съединить полки и тут-то настиг его, безоружного, вражий дрот — в спешке он даже не облачился в доспех, и копье, пройдя через руку, сбоку пронзило ему грудь. (269) Упав на землю и узрев льющуюся потоком кровь, сей благородный муж немедля вновь вскочил на коня, желая скрыть происшедшее, а поелику кровь изобличала рану его, то еще и кричал всем встречным, что бояться-де нечего и что удар-де не смертельный. Так он твердил, однако же боль одолела, и принесли его в шатер, где уложили на постель, а постелью тою ему была львиная шкура на голой земле — такова была государева перина! (270) Когда лекари объявили, что на спасение надежды нет, и о смерти его прознало войско, то повсюду раздался вопль: все причитали и орошали песок слезами, и оружие падало из рук — никто и не чаял, что воротится теперь домой хотя бы единый горевестник. (271) Что до персидского царя, то дары, назначенные к посольскому подношению, посвятил он богам-спасителям, а сам наконец воссел за приличный сану его стол и расчесал волосы, ибо в пору опасности ел он с земли и ходил нечесаный — со смертью единственного мужа стал он в делах своих таков, словно и вовсе не осталось ему соперников во вселенной. Итак, свои и чужие вместе порешили, что все, вершившееся у римлян, вершилось лишь разумением убитого государя, и приговор сей засвидетельствовали свои — скорбью, чужие — радостью, свои — тем, что заранее почитали себя погибшими, чужие — тем, что заранее уверились в победе своей. (272) Да и по предсмертным его речениям 111 всякому видно, каков он был доблестен. Так, покуда все кругом рыдали и даже любомудры не в силах были сдержать слез 112, он укорял всех вообще, а особливо любомудров, говоря, что прожитая жизнь сулит ему Счастливые острова, а друзья плачут по нем так, будто заслужил он Тартар. От сих слов шатер его вполне уподобился узилищу Сократову 113, наперсники его — наперсникам Сократовым, рана — отраве, речи — речам, и как тогда один Сократ не плакал, так и теперь не плакал лишь он. (273) А когда друзья просили его назначить наследника державе, он предоставил решение сие войску, ибо не видел рядом с собою достойного преемника. Еще он завещал ближним своим спасаться любыми средствами, ибо сам-де он трудился для их спасения, как только мог. (274) Иные любопытствуют, кто же убийца. Имени его я не знаю, однако был он не из вражеских воинов, и вот явное тому свидетельство — ни единый из них не получил награды за меткий [407] удар, хотя персидский царь через глашатаев вызывал убившего, и когда бы таковой явился, то стяжал бы великий почет и многие дары. Но нет, даже желание наград никого не подвигнуло к лживому бахвальству, (275) и, право, остается лишь благодарить врагов, что не присвоили они себе чести за деяние, коего не совершали, предоставив нам самим искать у себя убийцу. Воистину, иным жизнь его была помехою, а потому они — те, что не блюдут законов, — издавна против него злоумышляли и наконец, едва явилась возможность, умысел свой исполнили, побуждаемые неправедностью, притесненною владычеством его, а особливо тем, что вопреки устремлениям их чтил он богов. (276) Как сказано у Фукидида о Перикле 114, что смертью своею яснее всего явил он, сколь много послужил государству, так же надобно сказать и о сем муже. И правда, хотя прочие обстоятельства отнюдь не изменились, однако же бойцы, доспехи, кони, военачальники, строй, пленные, казна, припасы — все от одной лишь смены правителя пришло в совершенное ничтожество. (277) Сначала они не сумели отбить тех, кого сами же прежде гнали, а после соблазнились разговорами о мире — враги применили прежнюю уловку, но наши на этот раз завопили, что очень даже согласны, и больше всех был доволен новый правитель 115. Между тем Мидянин, прельстив их желанным покоем, не торопился: медлил с вопросами, мешкал с ответами, это принимал, от того отказывался, да еще и несчетные послы его доедали наши припасы, (278) покуда не настало в нашем войске полное оскудение и голод. Тут уж пришлось просить, ибо нужда ко всему приневолит, и тогда-то царь захотел себе самой пустячной мзды: городов, областей и племен, кои были для безопасности державы Римской словно крепостные стены. А новому нашему все было нипочем — все отдает и всему поддакивает! (279) До того дошло, что уж и я часто дивился, почему Мидянин при таковом случае не хочет взять побольше — право, неужто кто-нибудь стал бы ему перечить, когда бы притязал он на земли хоть до Евфрата? Да хоть до Оронта, хоть до Кидна, хоть до Сангария, хоть до самого Боспора 116 — никто бы слова поперек не сказал, ибо был при римлянах наставник, твердивший, что и оставшегося-де достанет для власти, и роскошества, и пьянства, и разврата! Ежели кто радуется, что такого все же не случилось, тот пусть за радость сию благодарит персов, кои потребовали лишь самой малости, хотя заполучить могли все. (280) Вот так-то наши молодцы побросали оружие — пусть достается врагу! — и повернули домой голы и босы, [408] да еще чуть ли не все по дороге побирались, точно как после кораблекрушения. Кое-кто из сих славных Каллимахов 117 волок с собою половину щита, кое-кто треть копья, кое-кто тащил на плече непарный наколенник, а оправдание всему этому непотребству было одно — умер тот, кто обратил бы это самое оружие против врага. (281) Зачем же, о боги и небожители, не присудили вы, чтобы так оно и соделалось? Зачем не дали вы счастия ни познавшим вас, ни тому, в ком заключалось все их счастие? Каким помыслом провинился он пред вами, каким делом не угодил? Неужто не водрузил он алтарей? Неужто не воздвиг храмов? Неужто не приносил щедрых даров богам и героям, эфиру и небу, земле и морю, ручьям и рекам? Неужто не воевал с недругами вашими? Неужто не превзошел целомудрием Ипполита, не сравнялся праведностью с Радаманфом 118, не был разумнее Фемистокла и храбрее Брасида? Неужто не помог он вселенной очнуться словно бы от обморока? Неужто не был он с подлостью строг и с честностью ласков, неужто не он был врагом распутства и другом скромности? (282) 119 Сколь огромно было войско, сколь многое было врагам сокрушение, сколь несчетна была добыча и сколь несогласна смерть сия с великими упованиями! Чаяли мы, что вся держава Персидская обратится в Римскую область, и что жизнь там пойдет по нашим законам, и что назначат туда наших начальников, и что понесут нам персы подать, изменят язык свой и наряд и остригут волосы — и начнут софисты в Сузах вколачивать риторику в персидских недорослей! Чаяли мы, что капища наши украсятся военною добычею, дабы возвестить потомкам о величии победы, и что учредит победитель игры во славу подвигов своих и лучшими ристателями полюбуется, но и прочих не прогонит, ибо те ему в радость, но и эти не в тягость, и что процветет словесность, как не цвела дотоле, и что на месте могил воздвигнутся храмы 120, ибо все по доброй воле поспешат к алтарям, и кто прежде их сокрушал, ныне сам станет водружать, а кто прежде бежал жертвенной крови, ныне своеручно заклает жертву! И еще чаяли мы, что дом всякого гражданина процветет достатком, а явится сей достаток от многоразличных причин, но пуще всего от облегчения податей — верно говорят, что даже среди тягот войны молился государь богам о таком ее завершении, чтобы возможно стало ему воротить налоги к былой умеренности. (283) Таковы — и не только таковы — были упования наши, ныне отъятые у нас сонмом завистливых демонов, и вот принесен к нам во гробе богатырь, уже приблизившийся к победному венцу своему! Недаром земли и моря [409] оглашены плачем, недаром после кончины его иные с радостью встречают смерть, а иные скорбят, что еще живы, — воистину, для них до него стояла непроглядная ночь, и после него настала непроглядная ночь, и лишь пора владычества его воссияла сущим и ясным светом. (284) О города! — ты воздвигнул бы их! О развалины! — ты отстроил бы их! О словесность! — при тебе была бы ей честь! О доблесть! — тобою бы она крепла! О справедливость! — при тебе воротилась она с небес на землю 121, а ныне вновь вознеслась от нас! О переменчивое счастие, о всеобщее благоденствие! — поздно началось и скоро кончилось! То, что случилось с нами, — вроде как если бы кто-нибудь у жаждущего, едва пригубившего прохладной и чистой воды, отнял бы кубок после первого глотка да с тем бы и ушел. (285) Уж если суждена была нам столь скорая потеря, так лучше бы и вовсе не пробовать нам державства его — лучше, чем не успеть насытиться! А он отнял и ушел, дабы плакали мы не о неизведанном, но об изведанном, коего — и мы это знаем — более нам не вкусить, и это точно как если бы Зевес, уже явивши людям солнце 122, навсегда сокрыл его у себя и не творил более света. (286) Что ж! Хоть и ходит солнце по обычному пути своему, но нет от того добрым людям прежней радости, ибо печаль по усопшему, затопляя душу, помрачает разум, застит взор, и едва ли отличаемся мы от живущих во тьме. Да и правда, что сталось после убиения государя нашего? А вот что. Снова хулители богов в почете 123, а жрецы в беззаконном утеснении, снова за приношения и всесожжения небожителям взимается пеня, или, вернее сказать, кто побогаче, тот платит, а кто победнее, тот так и пропадает в тюрьме. (287) Из храмов иные разрушены, иные стоят недостроенные на смех негодяям, а любомудры отданы на поругание палачам 124 и всякий принятый от государя дар числится долгом. Да еще и обвинения в воровстве! Вот и стоять ответчику летним полднем и мучиться на солнцепеке, покуда с него требуют не только полученное, но и то, чего он, по всей очевидности, и отдать не может, и не для того требуют, чтобы отдал, — невозможное и сделать невозможно! — а для того, чтобы за таковую невозможность ломать на дыбе и жечь огнем. (288) Учителей словесности, кои прежде были в приятелях у властей предержащих, ныне гонят от порога 125, словно каких убийц, а толпы прежних их учеников, видя таковую слабость красноречия, разбегаются в поисках иной для себя силы. Равно и городские старшины, уклоняясь от честной службы [410] отечеству, взыскуют бесчестной свободы, и некому удержать их от преступного заблуждения. (289) Повсюду бойкая торговля: торгуют на берегах и на островах, в городах и в деревнях, на площадях, на пристанях, во всяком переулке, а продают хоть дом, хоть раба, хоть няньку, хоть мамку, хоть дядьку, хоть семейный склеп. Повсюду нищета, скудость, слезы, и вот уже решают земледельцы, что побираться выгоднее, чем пахать, и вот уже тот, кто вчера мог подать нищему, сегодня сам ждет, кто бы ему подал. (290) Скифы, савроматы, кельты и все прочие варвары, прежде чтившие договоры, ныне вновь вострят мечи для походов, переправляются через пограничные реки, грозят, разбойничают, гонят, грабят и побивают посланную за ними погоню — точно как подлые холопы, после смерти господина восстающие на сирот его. (291) Среди таковых бедствий неужто хоть кто-нибудь в здравом уме не бросится на землю, не осквернит себя прахом, не станет рвать на себе волосы, будь то молодые кудри или стариковские седины? Неужто хоть кто-нибудь не восплачет о себе самом и о всей вселенной, ежели не поздно еще именовать ее так? (292) Воистину, вполне сознала Земля постигнувшее ее горе и почтила усопшего подобающим острижением волос, отряхнув с себя премногие города 126, как конь стряхивает седока: множество городов сокрушено в Палестине, в Ливии — все подчистую, в Сицилии — величайшие, в Элладе — все, кроме одного, и прекрасная Никея лежит в развалинах, и даже прекраснейшая столица сотрясается подземными ударами, так что страшно помыслить о грядущей участи ее. (293) Вот как скорбит о смерти его Земля или, ежели угодно, Посейдон, а еще скорбят Оры, насылая глад и мор, равно погибельные людям и скотам, — словно после кончины его все жители земли лишились права на благоденствие. (294) Стоит ли дивиться, ежели при нынешних обстоятельствах кое-кто подобно мне почитает жизнь сущим для себя наказанием? Что до меня, то молил я богов почтить предивного сего мужа не такими почестями, нет! молил я богов, чтобы родил он детей, и жил до старости, и государил многие годы. (295) Отче Зевес! Вот цари мидиян, племя нечистого на руку Гига 127 — и один правил тридцать девять лет, другой пятьдесят семь, да и нечестивый этот телохранитель двух лет не дожил до сорокалетнего царствования, а нашему государю даже и трех лет не дозволил ты быть на державном престоле, хотя заслужил он государить долее великого Кира 128 или, по крайности, столько же, сколько тот, ибо для подданных своих был столь же заботливым отцом. [411] (296) Однако же, памятуя об упреках, кои обратил он к плакавшим в шатре его, думаю я, что и сейчас укорил бы он меня за скорбные сии слова. Право, когда бы возможно было ему явиться сюда, ответил бы он нам так: «Не довольно вы здравомысленны, ежели скорбите о ране моей и молодой моей смерти и мните, будто с богами мне быть хуже, чем с людьми. А ежели, по-вашему, не нашлось мне места в их блаженной обители, то, стало быть, ничего вы обо мне не ведаете и вконец оплошали — совсем не знаете как раз того, в чем более всего уверены! (297) Напрасно страшит вас смерть в бою и от железа, ибо так расстались с жизнью Леонид и Эпаминонд, да еще Сарпедон и Мемнон, отпрыски богов 129. Ну, а ежели грустите вы, что мало я прожил, то пусть в утешение будет вам Александр, сын Зевесов 130!» (298) Так он сказал бы, а я от себя могу кое-что прибавить. Во-первых, — и это самое главное! — судьбы никому не одолеть, и володеет Судьба державою Римской, точно как древле Египтом. Суждены были отечеству нашему беды, а государь жизнию своею тому препятствовал, ибо всем приносил счастье, — итак, уступил он натиску зла, дабы не благоденствовали те, кому назначено бедствовать. (299) Во-вторых, надобно нам принять в расчет, что хотя и опочил он молодым, однако успел обогнать деяниями своими всех царей, правивших до глубокой старости. Воистину, возможно ли вспомнить хоть кого-нибудь, свершившего столь многие и великие подвиги, хотя бы и прожил он втрое дольше? Стало быть, нам, наследникам славы его, подобает являть стойкость и не столько скорбеть о кончине его, сколько радоваться помянутой славе. (300) Сей муж был вне рубежей державы Римской и оставался государем ее, телом пребывая во вражьей стране, царственностью — в отечестве, и равно было ему по силам блюсти всеобщее спокойствие хоть дома, хоть на чужбине: при нем ни варвары ни разу не брались за оружие вопреки договорам, ни внутренней смуты ни разу не случалось, меж тем как прежде даже и в присутствии самодержцев таковые мятежи бывали весьма часто и во множестве. От чего происходил сей покой, от любви или от страха? Или вернее будет сказать, что страх сдерживал варваров, а любовь привораживала подданных? А ежели так, то возможно ли не дивиться и тому, как умел он припугнуть врагов, и тому, как умел полюбиться соотечественникам, или, ежели угодно, как умел он внушать тем и другим оба помянутых чувствования? (301) Пусть же и это утишит нашу скорбь, а еще сознание, что при нем никто из подданных не мог [412] сказать, будто покорствует не наилучшему из государей. Да и кто, как не он, был государем по праву? Сильный словом и разумением, премногими добродетелями отличенный, не он ли был достоин первенствовать среди прочих, ибо во всем их превосходил? (302) Никогда более не увидать нам его, но можно видеть его сочинения, а их немало, и все составлены весьма искусно. Многие сочинители хотя и состарились за писаниями своими, однако же решились испытать себя лишь в нескольких родах словесности, а большинства таких родов избегали, так что похвалы за написанное досталось им не больше, чем хулы за ненаписанное. А вот сей муж и воевать успевал, и сочинять: остались от него сочинения всех родов, и во всех родах превзошел он прочих сочинителей, а в письмах и самого себя превзошел. (303) Перечитывая написанное им, обретаю я утешение в скорби моей, да и вам сии создания его облегчат печаль, ибо завещал он нам бессмертных чад своих, кои не уничтожатся временем, стирающим с досок пестроцветные краски. (304) Поелику обмолвился я тут о картинах, то прибавлю еще, что многие города воздвигли изваяния его рядом с кумирами богов и равную воздают им честь, а кое-кто уже молился ему, прося для себя хорошего, и преуспел. Вот так вознесся он прямо к небожителям и получил от них долю в божественном их могуществе, а стало быть, наипаче явили благочестие свое те, кто едва не побил камнями за богохульство первого горевестника, донесшего о кончине его. (305) Утешают меня также и персы, ибо живописуют они поход его, а его самого изображают, по рассказам, в обличье огненного перуна, да еще и словами рядом приписывают, что это-де перун, таковым способом изъясняя, что успел он причинить им бедствий больше, чем то в силах человеческих. (306) Прах его покоится близ Тарса в Киликии, хотя справедливее было бы ему упокоиться рядом с Платоном в садах Академовых 131, дабы вовеки все учителя с учениками своими чтили божественность его вместе с Платоновой. Воистину, подобает петь о нем в песнях, и возглашать о нем в гимнах, и восхвалять его во всех родах славословий, именуя его заступником от разбойных варваров! Вполне провидел он грядущее и озаботился узнать наперед, сумеет ли побить персов, а вот воротится ли с войны невредимым — узнать не пожелал, тем обнаружив, что взыскует не жизни, но славы. (307) Подданствовать столь доблестному государю — превеликая радость, коей лишившись надобно лечиться от скорби славою его и божиться именем его, припадая ко [413] гробу его, — и сие куда как согласнее с истиною, чем у иных варваров, когда твердят они о праведниках своих! (308) О вскормленник небожителей, и питомец небожителей, и совместник небожителей! О ты, малую пядь земли занявший могилою своею и всю вселенную поразивший изумлением! О ты, в боях победивший чужих и без боя своих! О ты, кто отцу милее сына, и сыну милее отца, и брату милее брата! О ты, содеявший великое и взыскующий величайшего! О ты, защитник богов и наперсник богов! Все презрел ты утехи и лишь в словесности находил себе усладу — прими же дар от скудного моего красноречия, ибо сам ты его возвеличил! Комментарии72. Правитель Киликии — Цельс (см. выше, коммент. к 30). 73. См. коммент. к Фемистию (3). (Ср. знаменитый «луг истины» из «Федра» Платона (248b), весьма популярный в платонической литературе). 74. «Илиада» (III, 33 сл.). 75. Ср. «Илиада» (IV, 439 сл.). 76. Оронт — река, на которой стоит Антиохия. 77. Имеются в виду христианские отшельники. 78. Святилище Зевса Кассийского находилось в Селевкии, близ Антиохии. 79. Протей — морское божество, способное принимать любой облик. 80. Подразумевается землетрясение 2 декабря 362 г. Столица фракиян — Константинополь. 81. Тирийский старец — неоплатоник Порфирий (234 — ок. 305 гг.). Его перу принадлежало сочинение «Против христиан». 82. Имеются в виду Лаодикея, родина одного из значительных христианских авторов IV в. н. э. Аполлинария, и Апамея, связанная с именами философов Ямвлиха и Сопатра. 83. Считалось, что, привязав птичку вертишейку к вращающемуся колесу, можно вернуть любовь. Метафорически «вертишейка навертела» говорится о вызванной чарами, чудесно возникшей приязни. 84. Возможно, намек на Констанция, придававшего большое значение этикету (ср. Аммиан Марцеллин, XXI, 16, 4). 85. Статир — мера веса, равная примерно 326 г. 86. Речь идет о голоде в Антиохии в 362 г. 87. Имеется в виду «Враг бороды», сатирическое сочинение, написанное Юлианом в ответ на издевки антиохийцев над его образом жизни. 88. Либаний имеет в виду самого себя. 89. Возможно, намек на Максима Эфесского. 90. Имеется в виду осада персами Амиды и Сингары (ср. Аммиан Mapцеллин, XIX, 1-8; XX, 6-7). 91. Речь идет о сражении при Сингаре в 348 г. 92. Речь идет об осаде Нисибиса в 350 г. или об осаде Антиохии на реке Мигдоний, где река, разлившаяся около города, позволяла врагам использовать суда наряду с осадными орудиями. 93. Подразумеваются амазонки. 94. Армянский правитель — царь Арсак, с которым Юлиан заключил союз накануне персидского похода. 95. Реминисценция из Архилоха (фрагм. 2). 96. Крепость, воздвигнутая над излучиною реки — Аната. 97. Другая крепость — Тилута. 98. См. «Одиссея» (VII, 112 сл.). 99. Пирисабора, чье название содержит в себе имя царя — Сапор. 100. Юлиан использует жизнеописание Красса, составленное Плутархом (ср. Плутарх, «Красс», 20 сл.). 101. Некая крепость — Маозамалха. 102. Битвенные боги. — См. выше 169 и коммент. Рассветный бог — Гелиос, особенно чтимый Юлианом. 103. Имеются в виду Ктесифон, столица Персии во времена Юлиана, и Селевкия (Кох), бывшая столицей во времена Страбона (ср. Страбон, XVI, 743). 104. Калхант — персонаж «Илиады», ахейский прорицатель. Тиресий — мифический слепой провидец, герой Фиванского цикла. 105. Источником сведений Юлиана (и Либания) был скорее всего Геродот (I, 193). 106. То есть к Гормизду, брату Сапора, перешедшему на сторону римлян еще при Констанции. 107. Арбела — город в Адиабене (Ассирии), отстоящий примерно на 100 км от Гавгамелы, места решительной победы Александра над Дарием. 108. То есть от Арсака (см. выше 215 и коммент). 109. «Илиада» (X, 509). 110. То есть до Безабда, пограничного с Кордуеной, городом Римской империи, к которому направлялся Юлиан. 111. Предсмертную речь Юлиана приводит Аммиан Марцеллин (XXV, 3, 15 ел.). 112. В походе Юлиана участвовали его друзья — философы, в том числе Максим Эфесский и Приск. 113. Ср. Платон, «Федон» (117 с сл.). 114. Фукидид (II, 65). 115. Новый правитель — Иовиан, избранный императором. 116. Либаний иронически распространяет уступчивость Иовиана на Сирию (Оронт — река в Сирии), Киликию (Кидн — река в Киликии), Фригию (Сагарис — река во Фригии) и, наконец, на всю Малую Азию. 117. Каллимах — военачальник (полемарх) афинян в Марафонской битве (см. Геродот, VI, 109 сл.). Иронию Либания усиливает значение имени: Каллимах по-гречески — «прекрасно сражающийся». 118. Все примеры добродетелей почерпнуты из литературных источников. Ср. Еврипид, «Ипполит»; Платон, «Апология Сократа» (41а, о Радаманфе); Фукидид (I, 138, о Фемистокле, и IV, 81, о Брасиде). 119. 282-283. Типичное риторическое соответствие тем (и выражений) заключения и вступления (ср. 1-3). 120. То есть храмы богов — на месте почитавшихся христианами могил святых. Возможно, Либаний имеет в виду осквернение останков св. Вавилы в Дафнейском предместье Антиохии. 121. О справедливость! — при тебе воротилась она с небес на землю... — По свидетельству Аммиана Марцеллина (XXV, 4, 19), эти слова часто повторял сам Юлиан, цитируя поэму Арата (греческий поэт III в. до н. э.) «О небесных явлениях» (130, 137 сл.). Согласно одному из вариантов мифа, богиня Справедливость с наступлением железного века покинула землю, превратившись в созвездие Девы. 122. Снова намек на неоплатонические воззрения Юлиана, согласно которым солнце чувственного мира есть отражение солнца умопостигаемого; последнее отождествляется с верховным божеством, одно из именований которого — Зевс. 123. При императоре Валенте (с 364 г.) началась сильная антиязыческая реакция. 124. Имеются в виду преследования, которым подверглись Максим Эфесский и Приск при императорах Валентиниане и Валенте. 125. Либаний имеет в виду свои отношения с Фестом, правителем Сирии в 365 г. 126. Речь идет о землетрясении 365 г. 127. Реминисценция из Геродота (I, 8-18). 128. Кир Старший как идеальный правитель выведен в «Киропедии» Ксенофонта. 129. Леонид — спартанский царь, павший при Фермопилах. Эпаминонд — выдающийся фиванский государственный деятель, павший в 362 г. до н. э., победив спартанцев при Мантинее. Сарпедон — сын Зевса, Мемнон — сын богини Эос (зари), павшие под Троей (мифол.). 130. Имеется в виду Александр Македонский, который требовал признавать его сыном Аммона (египетский бог, отождествлявшийся с Зевсом). 131. Школа Платона находилась в священной роще героя Академа в Афинах.
|
|