|
ЧЕРЕВКОВ В. Д.ВОСХОЖДЕНИЕ НА ВУЛКАН ГЁДЭЭскадра Государя Наследника Цесаревича, в составе трех кораблей: «Память Азова», «Адмирал Нахимов» и «Владимир Мономах», пришла в Батавию 25 февраля 1891 года. Во время стоянки эскадры на Батавском рейде, мне удалось, между прочим, сделать одну весьма интересную экскурсию, которой, сколько я знаю, не проделывал еще ни один из тех немногих русских, кого судьба забрасывала на этот далекий остров. Я говорю о подъеме на Гёдэ. Гёдэ лежит приблизительно в 180 верстах от Батавии и представляет один из величайших ныне действующих вулканов Явы: высота его = 9.326 футов над уровнем моря. Для человека, совершенно незнакомого со страной, в первый раз приезжающего на Яву и располагающего самым ограниченным количеством времени, добраться до этого вулкана является задачей довольно сложной: надо попасть сначала в г. Тьяндьюр, который находится на прямом железнодорожном пути, соединяющем Батавию с Гарутом; из Тьяндьюра проехать около 25 верст на лошадях в Синдангляйю и начать подъем на Гёдэ именно от этого местечка, расположившегося у самой подошвы вулкана. В Батавии я узнал, что путешествие в Синдангляйю должно взять приблизительно часов 11-12; а так как на Яве ночью поезда не ходят (железнодорожное движение по всем тамошним линиям начинается около 7-ми часов утра и заканчивается часов в 9 вечера), то, чтобы не терять даром времени, я решился отправиться сначала в Бёйтензорг, осмотреть его [493] всемирно-знаменитый ботанический сад и отсюда уже на следующий день ехать в Тьяндьюр. Я выехал из Бёйтензорга 28-го февраля, с первым поездом, отходящим в 6 ч. 40 м. утра. Утро было чудесное. В окна вагона врывался свежий горный ветер, который удивительно приятно действовал на нервы, ослабленные полуторамесячным пребыванием в парниковой атмосфере тропических стран. Дорога пересекает вначале ряд хребтов и до первой станции (Batu-tulis) не представляет ничего особенного. Далее путь становится гораздо живописнее: вот направо мелькнула долина, где шумит по камням пенисто мутный горный ручей; она вдруг скрылась за скалистым выступом и затем также внезапно оказалась опять, пересекаемая той же шумящей рекой, усеянная, колосящимися зелено-желтыми полями, покрытая купами могучих тропических деревьев, между которыми мощно выступают раскидистые кокосовые пальмы. Немного дальше пошли террасы рисовых полей, приготовляемых под посев: повсюду виднеются маленькие прудики — это залитые квадратики рисовых участков, везде бегут струйки воды, спускаемой с одной террасы на другую. Еще раз потом (это было на полпути от Бёйтензорга) мелькнули горные рисовые поля и затем пропали (я их не видел больше). Потянулись горные хребты, то обнаженные, то покрытые густыми лесами. Станции здесь довольно часты: на пятичасовом расстоянии между Бёйтензоргом и Тьяндьюром я насчитал их 14. Поезд стоит на станциях недолго: 5-7 минут, не больше. Буфетов нет: полуголые туземные мальчишки и старухи-торговки ходят от вагона к вагону, предлагая холодную воду, фрукты, яйца, вареный рис и т. п. снедь. Только здесь я оценил впервые всю прелесть рамбутанов: так называется один туземный плод, величиною с крупный грецкий орех, покрытый темно-красной кожистой, мохнатой скорлупой, разрывая которую находишь белую, вкусную мякоть, облекающую твердое семя; она и освежает, и утоляет жажду. Было около 11 1/2 часов дня, когда поезд остановился у Тьяндьюра. Городок этот весь утопает в зелени. Он очень не велик, лежит на 1.500 футов над уровнем моря; но особенно здоровым климатом не отличается, да и вообще сам по себе не представляет ничего особенного; но в 25 верстах от него находится так называемая Синдангляйя (Sindanglaya), местечко, славящееся своим мягким, почтя европейским климатом, порядочным отелем, представляющим в то же время санитарное учреждение, и видом на вулкан Гёдэ, до которого, как мне рассказывали, легко оттуда добраться. [494] У станционного подъезда стояло несколько извозчичьих экипажей, запряженных парою маленьких лошадок. Я взял один из них, не справляясь о цене, потому что здесь существуют установившиеся для таких случаев цены, и сказал только одно слово: «Синдангляйя». Меня повезли по каким-то кривым закоулкам, и скоро мы въехали в обширный двор, где я увидел большую яванскую хижину, конюшню с несколькими лошадьми и два экипажа. Очевидно, было, что это — извозчичий двор, и что мне собираются менять лошадей и экипаж. Действительно выкатили двухколесную таратайку, гораздо более удобную, чем обыкновенная городская, потому что у ней есть отдельный облучок для кучера и прямое сиденье для пассажира, который смотрит вперед, а не назад, — также закрытую только сверху навесом, запрягли тройку лошадей, и мы тронулись в путь. Миновав несколько переулков и улиц, где в открытых настежь маленьких, грязных домишках шла торговля разными фруктами и мелочами, мы выехали на широкую шоссейную дорогу, которая пошла подыматься очень полого в горы. На более крутых подъемах мой возница соскакивал с козел, заворачивал вожжи вокруг облучка и сам шел с боку, погикивая и подхлестывая своих лошадок. При выезде из первой деревеньки я взглянул вверх, на высокие деревья, окружавшие ее, и увидел большую, темно-серую обезьяну, перебиравшуюся на передних руках, с ветки на ветку. Это был первый и единственный раз, что я встретил на всем своем путешествии здесь дикого зверя. Да и деревень-то я видел не больше двух-трех, вплоть до Синдангляйи, хотя местные туземцы и туземки постоянно попадались по дороге то группами, то в одиночку: на своих странных коромыслах, представляющих жердь с острыми, загнутыми кверху концами, они несли корзины кокосовых орехов, маленькие снопики, иди, вернее, пучки рису, связки бананов и т. п. Некоторые из встречавшихся мужчин чуть-чуть приподымали свои круглые, островерхие шляпы, что, по-видимому, означало поклон; другие угрюмо глядели в мою сторону. Ни улыбок, ни смеха, ни шуток между ними я не видел. И мужчины, и женщины, и даже дети, молча, пристально серьезно всматривались в меня своими большими черными глазами, и под этими тяжелыми, пытливыми взглядами делалось как-то не по себе. Мне невольно вспомнилась улыбающаяся, жизнерадостная Япония!.. На одном из подъемов я оглянулся назад: внизу расстилалась обширная горная страна, покрытая волнистыми сизыми складками хребтов и светлыми пятнами долин, а на горизонте, то там, то здесь, подымались высокие массивы отдельных пиков, закутанные темными тучами. Было около четырех часов по полудни, когда мы подъехали к большому двухэтажному зданию, стоящему посреди [495] возвышенной площадки, усаженной клумбами душистых европейских цветов и высокими, раскидистыми деревьями: я был в Синдангляйе, а здание, к которому меня подвезли, оказалось именно тем самым Gesondheidsetablissement'oм и вместе гостиницей, о котором я говорил выше. Четыре часа дня — время всеобщего покоя и сна у европейских обывателей Нидерландской Индии. На встречу мне вышел китаец (Китайцев на Яве до 200.000 человек; они занимаются главным образом торговлей и ремеслами.), с которым я только понапрасну измучился, стараясь втолковать ему? что мне надо сейчас же видеть хозяина заведения. Наконец, на мое счастье, выползла откуда-то европейская фигура, к которой я и воззвал о помощи, М. Leroux (хозяин etablissement'a) живет в отдельном хорошеньком домике, тут же в двух шагах от гостиницы, и, не смотря на неурочное время моего визита, не заставил ждать себя долго. Услышав о моем желании тотчас же отправиться на Гёдэ, он хладнокровно заметил, что это — вещь совершенно невозможная: во-первых, надо основательно подкрепиться пищей и отдохнуть, ибо путь на вулкан очень тяжел; во-вторых, теперь слишком жарко, и я напрасно истомлюсь сам и измучу проводников; а, в-третьих, если бы я даже и успел к ночи добраться до вершины, то все равно пришлось бы там ждать утра, чтобы видеть как самый вулкан, так и открывающиеся оттуда перспективы; самое лучшее время для подъема около девяти часов вечера: выйдя в эту пору, можно добраться до площадки у вулкана часам к двум ночи; здесь надо дождаться рассвета, подкрепиться пищей и затем уже лезть на вулкан. «Итак, — закончил Леру: — пойдемте сейчас закусить, затем ложитесь спать и спите до вечера; в 7 1/2 часов мы обедаем, а в 9 вы можете уже быть в пути; я приготовлю вам проводника и носильщика провизии, — двух людей, я полагаю, будет совершенно достаточно». Мне ничего, конечно, не оставалось, как согласиться с этой аргументацией. Мы отправились с хозяином в главное здание, в нижнем этаже которого находится, между прочим, громадная столовая, весьма просто меблированная, и уселись за длинный-предлинный стол, на одном только конце накрытый скатертью. Завязался разговор. Леру охотно отвечал на все мои вопросы. Они, конечно, прежде всего касались заведуемого им оригинального учреждения: гостиницы и вместе санатории. Оказалось, что заведение может вместить до 150 человек; в настоящее же время в нем было только 70 нижних чинов и 7 офицеров: все это — выздоравливающие после «малярии» и «берибери», присланные сюда [496] врачами для окончательной поправки. У Леру имеется контракт с правительством, по которому он обязан содержать у себя больных воинских чинов, нанимать для них на свой счет врача и иметь аптеку. Казна же платит ему 2 1/2 гульдена в день за каждого солдата или матроса и 3 1/2 гульдена за унтер-офицера, причем ему во всяком случае гарантирована ежемесячная сумма в 600 гульденов. Офицеры платят сами за себя, смотря по рангу: субалтерн — офицеры — 1 1/2 гульдена, лейтенанты — 2 1/2 гульдена и штаб-офицеры — 3 1/2 гульдена. А так как по расчету Леру, он должен получать с них круглым числом по 4 гульдена в день, то недостающая до этой цифры сумма также доплачивается правительством. Получать припасы здесь довольно затруднительно: все надо везти из города, начиная от масла, сыра и живого скота до фруктов включительно: на этой высоте (3.000 фут.) некоторые тропические фруктовые деревья хотя и растут еще роскошно, но плоды их не вызревают. После завтрака я отправился в отведенную мне комнату, в нижнем этаже главного здания. Большая, высокая, с серо-желтыми обоями на стенах, с полом, покрытым потемневшими циновками, тускло освещенная одним окном, закрытым занавесями и мелко, мелко плетеной металлической сеткой, пахнущая затхлистой сыростью, она глядела довольно таки неуютно и мрачно. Всю ее обстановку составляли: стол, стул, умывальник, потускневшее, пыльное зеркало и большая кровать, обтянутая со всех сторон мустикером. Когда я проснулся, уже стемнело. Глубокая тишина дома поразила меня. Я вышел на веранду, где горели висячие лампы, и стояли столы и кресла: нигде ни души. Темная ночь закутала вершины гор. В стороне Гедэ сверкали широкие молнии; по временам слышались отдаленные глухие раскаты грома. Не зная, куда деваться от охватившей меня вдруг тоски, я взял стул, придвинул его к балюстраде веранды и стал всматриваться и вслушиваться в окружавшую меня тьму. В ней, в этой тьме, кипела теперь своеобразная жизнь: тысячи странных, трескучих звуков, необычайной силы, наполняли воздух, говоря о присутствии неведомых мне ночных насекомых, птиц, зверей. Большие летучие мыши неслышно вылетали из мрака и также тихо уходили во мрак. Множество светящихся жуков сверкали по всем направлениям, и аромат цветов, наполнявший воздух, странно раздражал нервы... Вдруг послышались тяжелые капли дождя, затем — смех и смутный говор нескольких голосов? и вскоре на веранду явилась целая компания джентльменов, обывателей отеля, которые, как оказалось, делали свой ежедневный предобеденный моцион. [497] Немного погодя, мы все сидели в той же большущей столовой, причем жена хозяина гостиницы была единственной нашей дамой, Разговорившись с моими ближайшими соседями, — оба оказались сухопутными офицерами колониальной нидерландской армии и оба поправлялись здесь от жестокой яванской перемежающейся лихорадки, — я узнал, между прочим, что правительству Нидерландской Индии содержание его военных сил (центром сосредоточения которых является остров Ява) обходится очень дорого, благодаря главным образом, значительной заболеваемости среди солдат и офицеров, сильно страдающих как от климата, так и от губительных местных заразных болезней. Для того, чтобы по возможности парализовать вредное влияние этих местных условий, здесь проводится теперь целый ряд весьма важных гигиенических мероприятий, во главе которых поставлено коренное изменение в системе распределения гарнизонов по острову. Дело в том, что до последнего времени здешние войска группировались в трех главных пунктах: в Батавии, Самаранге и Сурабайе. Все эти три города лежат в низменной полосе северного берега Явы, где особенно тяжко сказываются все прелести тропического климата, и с особенной силой проявляют свое действие страшные бичи Явы: злокачественные лихорадки и «берибери». Теперь решено перевести все гарнизоны внутрь острова, в гористые местности, свободные от этих болезней, с климатом, гораздо более умеренным, но при том такие, которые были бы связаны железными дорогами как с вышеупомянутыми тремя главными портами северного берега Явы, так и с центральными и южными провинциями ее: колониальное правительство имеет весьма основательные причины не доверять лояльности многочисленных туземных владетельных князьков, до сих пор не забывших еще добрано старого времени, когда господами положения являлись они, а не эти откуда-то с неба свалившиеся пришельцы, — и потому оно здесь постоянно находится настороже: малейшая вспышка может повести за собой обширный пожар, а как трудно бывает справляться с такими пожарами, об этом достаточно красноречиво свидетельствует новейшая история восстания на острове Суматре, продолжающегося уже беспрерывно целых 15 лет. Дождь к концу обеда прекратился, и около 9-ти часов вечера я двинулся в путь, рассчитывая достигнуть вершины вулкана, самое позднее, часам к трем утра. Впереди меня шел, с зажженным факелом в руке, проводник-яванец; а сзади другой яванец нес на коромысле два больших деревянных ведра, в которые были наложены съестные припасы и питье: не смотря на обилие имеющихся повсюду горных ручьев, пользоваться их водой там очень опасно, в виду возможности получить какое либо тяжелое инфекционное заболевание. Со мной были [498] взяты: бутылка красного вина, бутылка простой воды, употребляемой в гостинице, шесть бутылок минеральной воды и четыре бутылки пива; всего этого запаса мне едва-едва хватило на оба конца. Ночь была темна, хоть глаз выколи; но факел проводника горел ярко и хорошо освещал ближайшее пространство пути. Этот факел представлял собою довольно толстый отрезок бамбука, длиною около 1 1/2 фута, закрытый с нижнего и открытый на верхнем конце; верхнее отверстие плотно выполняла свернутая жгутом толстая тряпка, пропитанная керосином, налитым внутрь бамбучины. Кроме этого факела, были с нами еще два запасные, которые нес носильщик провизии, также как и бутылку с керосином: все это сослужило нам потом большую службу. Почти от самой гостиницы пришлось уже идти в гору; но до подножия собственно вулкана было еще очень далеко. Не прошло и трех четвертей часа, как разразилась сильная гроза с проливным дождем. Мы укрылись под навес первой попавшейся хижины. Проводники вопросительно поглядели на меня, потом заговорили что-то на своем странном языке, указывая на небо, предлагая мне, по-видимому, вернуться; но когда я настойчиво повторил несколько раз слово «Гёдэ», они успокоились. С полчаса продолжался ливень; затем все стихло, только струйки воды с крыш и деревьев стучали по земле, да журчали ручьи, побежавшие с гор. Мы снова тронулись в путь. Пройдя несколько деревянных мостиков, под которыми бешено кипела вода переполнившихся потоков, мы пересекли волнистую безлесную местность, где, при свете далеких молний, можно было различить очертания строений, похожих на европейские, и до тропинке, среди густой, высокой травы, спустились к ручью. Это был последний большой спуск и последнее подобие какой-либо дороги. Отсюда начались муки бесконечного подъема через высокие леса, по диким тропинкам, среди навороченных камней, древесных корней, поваленных деревьев, ревущих потоков, — по таким трущобам, одним словом, где мог разобраться только опытный глаз проводника. Чем дальше, тем труднее дорога. Все мокро и скользко. С ветвей падают крупные капли недавнего дождя; целые брызги воды летят в лицо от раздвигаемых высоких кустарников. Мы не идем, а скорее бредем по воде, доходящей местами выше щиколоток. Острые камни больно чувствуются сквозь обувь. Но все это, как оказалось потом, были только цветочки: ягодки ждали меня впереди. Около полуночи опять засверкали молнии, загремел гром, и потоки дождя снова хлынули на землю. Через несколько минут все, что еще оставалось сухого на теле, было промочено насквозь теплым ливнем. [499] Чтобы защитить огонь факела, проводник срывает большой лист и очень искусно устраивает из него род покрышки над пламенем. Пока мы идем, огонь горит ярко, раздуваемый движением воздуха, остановимся — факел начинает тускнеть, а были моменты, когда казалось: вот-вот он сейчас погаснет. А фиолетовые молнии, сопровождаемые трескучими взрывами грома, вспыхивают все чаще и чаще, и мгновенные переходы от мрака к свету страшно раздражают глаза, без того уже утомленные пристальным разглядыванием дороги. Эти залпы горной грозы, шум дождя, рев потоков, слышимый справа, слева, вверху, внизу; эта обступившая со всех сторон неведомая лесная глушь, дышащая мощью и тайной, и странные полуголые люди, с их непонятной речью, освещаемые колеблющимся светом факела, — все это вместе казалось по временам какой-то дикой фантасмагорией или отрывком из читанных когда-то в детстве чудесных путешествий в неведомые страны, и мне чудилось иногда, что я сам волшебной силой перенесен в эту сказку в качестве главного действующего лица; но страшная усталость во всем теле, боль в ногах и другие не менее реальные впечатления живой действительности очень скоро прогоняли эти детские грезы, и будничная проза вступала во все свои права: как ловчее поставить ногу, чтобы не так было больно и чтобы в то же время не шлепнуться в грязь, или еще куда-нибудь похуже, быть может, в тартарары, как перебраться через этот кипящий белой пеной поток, на котором, вместо моста, какие-то жерди, к тому же еще сдвинутые и навороченные друг на друга в совершенном беспорядке, и главное — когда все это кончится: и дождь, и гроза, и путь, — вот те вопросы, которые все назойливее и назойливее лезли в голову, заслоняя собой другие мысли. Из впечатлений этой дикой ночи особенно памятны мне остались следующие моменты: давно уже слышал я гул огромной массы воды, несшейся сверху в долину, и с ужасом подумывал: неужели еще и с нею придется считаться? Шум этот, покрывавший собой все другие, слышавшийся даже при самых сильных раскатах грома, то удалялся, то приближался, смотря по тому, как извивались тропы, или, вернее, ручьи, по которым мы тяжко брели. Но скоро стало ясно, что мы несомненно приближаемся к нему. Наконец, поднявшись на одну площадку, мы очутились лицом к лицу с этой клокочущей, ревущей, пенистой массой, с безумной быстротой несшейся вниз. Сквозь брызги потока виднелись только груды навороченных камней, да куски деревянных брусьев, принадлежавших, вероятно, мосту, унесенному напором внезапно хлынувшей воды. Простояв несколько времени в раздумье, проводник [500] передал мне свой факел, а сам, взяв длинную, тонкую жердь и тихонько ощупывая ей дно, спустился к потоку, потом быстро шагнул в самую глубь его и, схватившись руками за каменные глыбы, торчавшие из воды, выскочил на противоположный берег. Черт оказался не так страшен. Ширина потока не превышала 1 1/2 сажени, а на наибольшей глубине вода доходила только до пояса. Перейдя опять поток, проводник взял у меня факел и повел за собой. Две большие выдавшиеся глыбы камня оказали мне великую услугу, ибо, схватившись за них, я мог с успехом противодействовать силе напиравшей массы и благополучно выбраться на берег. Но какой свежестью прохватила меня эта студеная горная вода! Да и в воздухе сильно посвежело: чувствовался холод больших высот. Мои бедные яванцы дрожали, как лист, и с удовольствием распили бутылку пива, которую я предложил им. Мы добрались вскоре после этой переправы до удивительно дикой местности, представлявшей, при свете факела, груды громадных черных камней, набросанных друг на друга в самых причудливых сочетаниях. Здесь мы отдохнули немного, и все под тем же ливнем двинулись дальше. Прошло около часа. Дождь начал стихать. Мы были, вероятно, на большой высоте, как вдруг снова послышался громкий рев потока. Начинаем потихоньку спускаться. Вот шумит где-то совсем близко. В воздухе внезапно теплеет, и вскоре нас окутывает настоящая банная атмосфера: мы у самого потока; над ним клубами вьется белый пар; под ногами тепло; а в потоке, который приходится переходить в брод, почти по колени, даже жарко, так что тело с трудом выносит эту неожиданную горячую ножную ванну: я думаю, температура ее была не меньше 30 R°. За горячим горным ручьем подъем делается все круче и круче. Дышится тяжелее и от этого подъема, и от разреженного воздуха. Дождь прекращается около трех часов утра. Наконец, в 4 часа мы приходим к какому-то шалашу; мне объясняют знаками, что мы у цели нашего странствования. Кругом еще темная ночь. В шалаше есть немного сучьев и поленьев. Один яванец вынимает из-за пояса большой нож и начинает рубить стружки, другой, с помощью факела и керосина, силится зажечь костер. Все отсырело, и они с полчаса бьются, пока не загорается яркое пламя. Тогда мы все раздеваемся донага и начинаем сушить свое мокрое платье. Вдруг где-то неподалеку запела звонкоголосая птица. Тени ночи разом побледнели, и из серого сумрака стали выползать кусты, деревья, скалы и другие подробности окружающей местности. Вот и совсем рассвело: мы находимся на длинной, узкой площадке, поросшей высоким кустарником; наш шалаш прислонился к крутой горе, покрытой густым лесом; прямо против его входа открываются [501] внизу глубокие лощины и хребты, щетинящиеся сплошной чащей. Налево, в конце площадки, кажется, будто вот тут, совсем близко, подымается высоко к небу чрезвычайно-красивая конусообразная гора, с чуть срезанной верхушкой, изящные грани ее крутых склонов покрыты снизу до верху кудрявой зеленью, кажущейся издали низкорослыми кустами. Только в бинокль можно различить, что эти кусты в сущности — могучие деревья, и только тогда замечаешь свою ошибку: гора вовсе не так близка, как казалось. Имя ее Пангеранго. По правую сторону от шалаша, против Пангеранго, виднеется громадная, столь же высокая горная масса, на крайнем фланге которой одиноко возвышается темная зубчатая скала. Эта масса и есть собственно Гёдэ. Деревья скрывают пока дальнейшие детали великого вулкана Явы. Обсушившись, мы принялись за еду. Всем, что было у меня, я поделился с моими славными яванцами, и надо было видеть, как это и удивило и тронуло их. Около 7-ми часов утра мы тронулись на Гёдэ. С площадки тропинка свернула направо, и мы вступили в угрюмый лес: большие корявые деревья перепутались друг с другом своими корнями и ветвями в какое-то многорукое чудовище; кора их стволов и ветвей обросла толстой подушкой зеленого моха, на котором, в свою очередь, пустили ростки другие паразитные растеньица; и от всей этой зеленой массы несет запахом прелой плесени и сырости; множество деревьев уже сгнило, кучи их лежат повсюду; но многие из таких мертвецов еще стоят на ногах, поддерживаемые своими живыми соседями. Схватившись за какого-нибудь такого мертвеца, думаешь удержаться на скользком подъеме, но чувствуешь вдруг, как он ломается, точно тросточка, и ощущаешь под рукой вместо живого, плотного тела только «прах тления». С первых же шагов в этом лесу я почувствовал, что здесь пощады не будет: подъем шел все круче и круче, и ни единой передышки не виделось на его протяжении. Медлителен и тяжел был этот путь. Густые стены леса скрывали окрестности, а главное — мешали видеть что либо впереди, и неизвестность расстояния страшно удлиняла время и утомляла нервы. Вдоль тропинки, по которой я шел с проводниками, стали попадаться наши северные кусты и деревья: род ольхи, боярышник, малина; ягоды малины были бледны и кислы, но я обрадовался им, этим бедным представителям далекого севера. Но какая мертвая тишина в лесу: ни птичьего крика, ни стрекотанья насекомых, ни звука, ни шороха жизни! Наконец, после часового подъема мы выбрались, как мне показалось, на край кратера. С той стороны, с какой мы поднялись, он, этот край, представлялся закругленным, широким поясом, поросшим [502] редким невысоким леском. Желая поскорее увидеть самый кратер, я бросился через перелесок и очутился лицом к лицу с такой картиной: представьте себе громадную котловину эллиптической формы, длиною (в наибольшем диаметре) с версту, глубиною сажен сто, дно которой все покрыто серыми обломками скал. В стенах этой котловины, на юге, имеется прорыв, и здесь виден целый каменный поток, сажен сто ширины, спускающийся в долину. На западной окраине этого прорыва стоит одинокая, массивная, зубчатая, черная скала, та самая, которую проводник указал мне, говоря, что это Гёдэ. Со всех других сторон котловина закрыта высокими стенами, которые к северо-западу становятся все выше и выше и представляют в верхних своих слоях вертикально-стоящие ряды базальтовых колонн, амфитеатром подымающихся друг над другом; число этажей таких колонн местами доходит до трех. Вверху над ними видны пласты земли, поросшие травой. От одинокой скалы тянется высокий, усеянный большими каменными глыбами увал, разделяющий котловину на две части: из них одна, ближайшая, вся лежит перед моими глазами (я ее описывал выше); о другой я могу только догадываться по клубам пара, подымающимся у северной границы увала, там, где он, закругляясь, упирается в высокую стену базальтовых колонн. Здесь-то и лежало, как оказалось потом, собственно отверстие кратера. Чтобы добраться до него, надо было, следовательно, пройти через всю ту котловину, которая лежала перед моими глазами и вскарабкаться на противоположный склон ее. Спуск на дно котловины вообще довольно легок с этой стороны. На половине его стали попадаться большие обугленные и разбитые в щепу деревья: остатки лесов, росших здесь до последней катастрофы 1879 года и ей уничтоженных; но переход по дну был страшно тяжел: все оно залито потоками лавы и засыпано грудами каменных облом- ков, от мельчайших кусочков до целых массивных скал. Лава частью выветрилась, и дождевые потоки прорыли здесь глубокие рытвины, и вылезать из них было делом не только затруднительным, но и далеко небезопасным, в виду возможности поскользнуться и попасть ногой между камнями. Добравшись до средины котловины, я присел на первый попавшийся обломок скалы отдохнуть и осмотреться. Котловина эта явилась следствием вулканического извержения, имевшего место в 1879 году, когда вершина вулкана взлетела на воздух и засыпала лавой и каменными обломками значительную часть области, носящей название «Земель Преангера». Каменный поток, спускающийся по южным склонам Гёдэ через прорыв в стенах котловины, представляет след того пути, по которому разразилась тогда страшная катастрофа. Прямо передо мной лежат истоки этой [503] каменной реки, с ее застывшими, нагроможденными друг на друга, тяжелыми, тускло-серыми волнами, от которых несет смертью и разрушением. Налево высоко к небу подымается изящно очерченная Пангеранго, покрытая сплошной кудрявой зеленью. Южный склон ее переходит в длинный гребень, заканчивающийся острыми пиками и спускающийся в долину красивыми складками. И этот гребень, и пики, и складки — все поросло темными, дремучими лесами. Густое, белое облако стоит, прижавшись к склонам Гёдэ, и закрывает окрестности. Но вот оно тихо поплыло, рассеялось, и предо мной вдруг открылся такой чудный вид на окружающую страну, такой огромный простор, такая ширь необъятная, которые заставили забыть все ужасы прошлой ночи, все невзгоды труд наго пути. Далеко-далеко на горизонте светлеет морская гладь... Перед ней длинной, прямой, чуть-чуть изрезанной ленточкой вьется линия южного берега Явы, замыкаемая двумя выдающимися в море мысами: это, вероятно, Твиляутерен на востоке и Атволь на западе. Обширная зеленая страна, покрытая холмами и долинами, тянется от морского берега до цепи темно-зеленых горных хребтов, берущих, как мне отсюда кажется, свое начало у группы Гёдэ. Я не вижу крайней западной линии этих горных цепей: ее закрывает одинокая зубчатая скала Гёдэ с ее широким увалом. Но как малы отсюда даже крупные подробности громадной панорамы! Горы кажутся холмами, реки — тонкими белыми ниточками, а людских жилищ совсем не видно: предо мной точно гигантская географическая карта, на которую в рельефе нанесли все пункты данной местности в соответствующих масштабах. И какое глубокое безмолвие здесь наверху, в этом холодном, каменном царстве! Органическая природа боязливо отступила от его страшных твердынь, и голоса жизни не долетают до его высот. Только ветер шумит по вершинам скал, да, холодной волной врываясь в котловину, посвистывает между камнями; да гул какой-то, не то отдаленный плеск волн, не то чей-то тяжкий вздох, доносится по временам из-за увала. «Гёдэ!» — говорит проводник, кутаясь от холода в шерстяной платок. Это — голос вулкана, который вот тут, совсем близко: до него теперь уж рукой подать. И странное чувство мало-помалу охватывает душу. Оно очень сложно, это своеобразное чувство: и жутко как-то, и радостно светло в то же время... болезненно сладко замирает сердце... кровь стучит в висках... образы прошлого проносятся в душе вместе с клочками каких-то мыслей, слов, звуков... И все тонет в волнах торжественного настроения, заливающего грудь, подступающего к глазам и горлу и подымающего волосы на голове... Я начинаю понимать суеверный ужас диких народов пред такими явлениями природы, [504] мольбы и жертвы, приносимые ими духам подобных гор: человек здесь — такая ничтожная песчинка, такой бессильно-жалкий червяк перед этой подавляющей, таинственно-грозной мощью природы! Вздох один такого Гёдэ, — и вдребезги разлетятся мощные скалы, в щепу расколются вековые леса, обросшие его склоны, смерть и мерзость запустения широко разольются по окрестной, кипящей жизнью стране!.. Пора, однако, в путь. С трудом карабкаюсь я по каменистым отсыпям и скалистым обломкам увала и добираюсь, наконец, до края собственно кратера: он представляет собою большую, овальную воронку, сажен 150 в диаметре и около 100 сажен глубины, с крутыми, почти отвесными стенами. Дно его засыпано серыми каменными осколками, и в одном углу, — там, где подымается самая высокая стена общей котловины со своими тремя этажами базальтовых колонн, — виднеется другое воронкообразное отверстие, откуда клубами подымается пар, и слышится какой-то тяжелый, глухой гул: это и есть собственно отверстие вулкана. Пар по временам относится ветром в сторону, и тогда в глубине отверстия показывается на мгновенье ровная, тусклая поверхность какой-то темной массы. В стенах кратера, там и сям, виднеются струи пара, с силой бьющие наружу. Однообразный светло-серый фон этих стен местами прерывается зеленовато-желтыми пятнами, очевидно, отложениями серы, выносимой из глубины парами. Отсюда я вижу далеко внизу Синдангляйю, рисующуюся белым пятнышком на темно-зеленом фоне возвышенной, широкой площади, еще какие-то городки, или селения, и далеко протянувшийся темно-синий горный хребет, оканчивающийся трех вершинной, будто епископская митра, горной группой, окутанной голубоватой дымкой дали. Проводник говорит мне, что это — Папандаянг, другой знаменитый вулкан Явы. Оглядываюсь назад: в промежутке между базальтовыми колоннами Гедэ и Пангеранго высится вдали темный остроконечный массив, за которым чувствуется целая обширная горная область. Как красиво теперь сочетание этих трех горных вершин, резко вырезывающихся на светло-голубом фоне ясного утреннего неба! Какой мощью веет от них! И как оригинально изящна эта красавица Пангеранго, смело выставившая Божьему миру свои чудные формы, одетые кудрявой зеленью!.. Пора было, однако, торопиться домой: эскадра на другой день снималась с якоря. На обратном пути с вулкана, подходя к нашему шалашу, я с ужасом увидел, что мои сапоги грозят полным разрушением: каблуки свернулись на сторону, швы треснули, подошвы местами висели лохмотьями. Другой, запасной пары у меня с собой не было взято, а между тем предстоял длинный, [505] многочасовой спуск. Я собрал все оставшиеся еще связки соломы, в которые были завернуты бутылки, и часть этой соломы положил внутрь сапог на подошвы, укрепив все веревками. Как я завидовал моим яванцам, ступавшим прямо босыми ногами по острым камням и кочкам, нисколько, по-видимому, не чувствуя неудобств такого хождения. Спуск с площадки, где стоит шалаш, был очень крут. Только теперь, при дневном свете, я мог вполне оценить всю трудность нашего последнего ночного подъема. Положим, что ни пропастей, ни обрывов, ничего из тех ужасов, которые рисовались ночью расстроенному воображению, не оказалось теперь. Были, правда, глубокие расщелины и долины, но все они поросли могучим, густым лесом, также, как и склоны гор, по которым вилась тропа, и, упав на ней, очень скоро пришлось бы задержаться о лесную стену; и, тем не менее, все-таки, даже без пропастей, подъем по этим крутым, скользким уступам, по древесным корням, пням, свалившимся деревьям и каменным россыпям, представлялся таким делом, которое я мог проделать, кажется, именно только ночью, когда не отдаешь себе отчета предстоящих впереди трудностях и каждую минуту ждешь, что вот-вот все сейчас кончится, или, по крайней мере, что самое трудное осталось уже позади. Горные ручьи, успевшие унести главную массу воды, выпавшей в горах накануне, были теперь вовсе не так буйны, и глубина их была далеко не та. Дорога пошла ровнее. Вот опять пахнуло в лицо прелой сыростью, и горячий источник, пенистый и шумный, снова прохватил мои ноги своим жгучим теплом. Вот и тот страшный поток, который так грозно ревел ночью; и теперь еще шум его далеко отдается в горных ущельях, но и он много потерял в своей стремительной силе. Со всех сторон теснится густой тропический лес, подымающий высоко в небо свои многоветвистые вершины. Куда ни глянешь, только и видишь, что эту «деревянную прозу»: ни одного живописного уголка, масса свалившихся, гниющих деревьев, зеленый ослизлый мох, покрывающий их кору, да спертый, влажный воздух, да болотные топи, в которых вязнут ноги выше щиколоток. Но комаров, мошек, мух почти не видать. Где-то одиноко и глухо туркает горлинка, да свистит, то на манер иволги, то будто соловей, какая-то звонкоголосая птица. Вот и все по части птичьего пения. А относительно зверья — и того беднее: на всем этом длинном пути мы не встретили ни единого дикого зверя, ни даже змеи или ящерицы; напуганы, значит, здесь обыватели тропических лесов и забились в такие непроходимые чащи, где уж действительно нет ни следа человеческого. [506] А странное чувство вызывает в жителе севера тропический лес, когда узнаешь его не понаслышке, а столкнешься с ним лицом к лицу: он эффектен только издали; но чуть вступаешь в его сень, эффект, производимый на расстоянии массой, отпадает, и остаются только единицы, и эти единицы, не смотря на свою мощь и громадность, далеко не так хороши, как привык их видеть в теплицах, ботанических садах и на картинах: они поросли мхом, их охватили ползучие растения, ветви переплелись в безобразные сети, и смотрят они как-то коряво, грузно, тяжело. Да и слишком уж чужды они нам, жителям севера, ничего не говорят нашему сердцу, ничего не будят в памяти, — чужды, как чужд этот вечно теплый воздух, в котором они купают свои роскошные ветви, как это вечно-горячее солнце, обдающее их своими лучами. И знаешь, что они все будут стоять, покрытые своей не умирающей зеленью, до тех пор, пока не свалятся от старости или гнили; что им неведомы сильные ощущения бытия, контрасты смерти и жизни: какими их видел в июле, таковы они и в октябре, и в декабре, и в марте, и в какой угодно другой месяц года. И это однообразие их роскошной жизни странно тяжело действует на нас: оно только тупо раздражает наши северные нервы какой-то смутной истомой, не находящей себе выхода, даже неясно формулируемой. И не вызывают они, эти баловни жаркого климата, ни одной из тех родных, тоскливо-щемящих ноток, какие будят в нас наши русские леса даже в моменты полного расцвета их жизни и какие с такой глубокой силой звучат в душе в дни нашей поздней осени... А, в конце концов, везде в этих далеких странах, как они ни обаятельно хороши подчас, но, все-таки, когда начинаешь подводить итоги всему пережитому и перечувствованному, то снова еще лишний раз убеждаешься, что — Как ни тепло чужое море, Было пять часов вечера, когда мы, наконец, выбрались из лесу на холмистую местность, поросшую высокой травой. Поднявшись на нее, я увидел несколько строений европейского типа, но где, как оказалось потом, жили только китайцы и яванцы: это была, вероятно, какая-нибудь заброшенная голландская ферма. Здания смотрели довольно печально: выбитые окна, облупившаяся штукатурка, покосившиеся двери, и кругом — ни деревца, ни кустика: одни огороды да немножко цветов. Вдали белелась Синдангляйя. Около часу ходу еще оставалось до нее; но я был уже не в силах идти: вся солома давно истрепалась под моими подошвами, каждый шаг отзывался [507] невыносимой болью в распухших и стертых в кровь ногах. После долгих усилий мне удалось, наконец, добыть здесь какой-то завалящий, старенький паланкин с четырьмя носильщиками, в котором я и отправился дальше. По дороге мы обгоняли кучки яванских женщин и детей, возвращавшихся домой со связками травы, хворосту и кореньев. Селений же я видел всего два: одно то, в котором я пережидал накануне вечером первый ливень, другое было у самой Синдангляйи: огромное, 17-ти миллионное, население Явы копошится там, внизу, в долинах, по берегам рек и ручьев. На последнем спуске я оглянулся назад: мрачно и грустно смотрели теперь вершины Гёдэ и Пангеранго, озаренные последними лучами заходящего солнца; базальтовые колонны кратера и одиноко торчащая зубчатая скала резко рисовались на потемневшем небе. Я смотрел теперь на них с чувством невыразимого удовлетворения: это было трудное, страшно-трудное, но тем не менее уже побежденное прошлое! И какое все-таки чудное прошлое! С высот этой горной группы я видел одну из тех дивных, захватывающих душу картин, какие помнятся годами, о каких можно мечтать всю жизнь!... В гостинице уже начинали беспокоиться моим слишком продолжительным отсутствием; но один взгляд на мою обувь и весь мой истерзанный вид лучше всяких слов рассказали, как трудно достался мне Гёдэ. Леру тотчас же добыл от одного из своих пансионеров солдатские сапоги, выделанные из кожи местного крокодила, и вручил их мне за приличное, конечно, вознаграждение. Теплая ванна, горячий обед, показавшийся мне на этот раз необыкновенно вкусным, и приветливое общество скоро заставили забыть про минувшие невзгоды; но возбужденное состояние быстро исчезло, и усталость дала себя знать: помимо изрядной прогулки, чувствовались и 24 часа, проведенные без сна. Однако, я не мог терять времени. Ехать в Тьяндьюр было уже поздно: все равно поезда ночью здесь не ходят. Я решил добраться до Бёйтензорга на лошадях, чтобы с первым утренним поездом попасть в Батавию. Это ночное путешествие, при свете факелов, я помню, как смутный сон, хотя я совсем не спал. Это было физически невозможно. Около четырех часов утра мы приехали в Бёйтензорг. Со мной было письмо Леру к одному из его тамошних приятелей, тоже содержателю гостиницы, благодаря которому я смог найти себе приют в этот неурочный час и дождаться здесь первого поезда. В тот же день, в 4 часа по полудни, наша эскадра снялась с якоря, чтобы идти в Бангкок. Д-р В. Черевков. Текст воспроизведен по изданию: Восхождение на вулкан Гедэ // Исторический вестник, № 8. 1894 |
|