Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ВЫШЕСЛАВЦЕВ А. В.

ГОН-КОНГ

(см. Русский вестник № 6, статью Малайское море)

I.

23 июля 1858 года мы снялись с Сингапурского рейда, и тихо шумя парами, оставляли за собою красивые клиперы и вместительные, крутобокие суда купцов. Последнее судно было американское: Lobelia: рангоутом своим упиралось оно чуть не в облака; мы долго любовались им. Скоро скрылся из виду Сингапур, но вдали все еще тянулись острова; наконец, выйдя на верх еще раз, я уже ничего не видал, кроме неба и моря. В первые три дня сопровождали нас беспрестанные шквалы, сильные, продолжительные с ослепляющею молнией и громом. Ими угощал нас Сиамский залив; но когда мы прошли его, ветер подул ровный, зюд и зюд-ост муссон. Мы шли средним ходом; днем парило, к вечеру небо разрисовывалось чудными узорами, яркими волшебными красками, которыми пышет закат здешнего солнца. Синева небосклона сияла изумрудным блеском; далеко и слабо мерцал уже покидавший нас Южный Крест; увидели и новую луну; она как будто полулежала. «Ну, слава Богу, говорили некоторые, дойдем счастливо: луна стоит, матрос лежит». «Где же она стоит?» возражали другие. «Конечно, больше стоит чем лежит». И вот возгарается об этом спор, потому что все уже успели переговорить друг с другом [106] обо всем, и подобный спорный пункт служит для всех единственным развлечением.

Раз как-то солнце, всегда великолепное, захотело, кажется, пощеголять перед нами, и разлило по всему небу и облакам такой ослепительный огненный свет, что мы смотрели на этот волшебный закат как на какое-нибудь особенное явление. Долго солнце как будто купалось в пламени и блеске. Каждое отдаленное облачко принимало участие в этой великолепной игре, краснея и пылая каждым, чуть заметным изгибом своим, каждым очертанием. Небесная лазурь пробивалась сквозь пурпур изумрудными полосами; ближайшие к солнцу облака убирались огненною бахрамой. Не перед ураганом ли? У Горстбурга сказано, что часто урагану предшествует какое-нибудь особенное явление, странный цвет неба или воды, или что-нибудь подобное.

Перед ураганом бывает всегда такая духота и тоска, что не знаешь куда деваться; зверь и птица прячутся; а теперь, во-первых, не душно, во-вторых я далек от всякой тоски, когда чем-нибудь восхищаюсь, и, в-третьих, макаки наши и не думают прятаться и забиваться в норы.

Не прошло и получаса, как один ипохондрический товарищ уже спрашивал меня: не чувствую ли я особенной тоски?

Из Тонкинского залива ждали мы, по Горстбургу же (а Горстбург для моряка тоже, что Коран для мусульманина), норд-веста; но и на этот раз Горстбург был неправ; попутный ветер не оставлял нас. На Макельсфильдовой банке мы ложились в дрейф и бросали лот; лот показал глубину в 45 саженей (как и значилось по карте); концом своим вырвал он кусок коралла со дна морского и вынес его на свет Божий. Подходя к берегу, мы убавили ход до двух узлов, чтобы ночью не проходить между островами. Берег показался, как всегда, неясными группами, частью теряющимися в тумане и облаках. Несколько островов поднимались холмами, едва виднеясь. Миль за тридцать до берега встретила нас китайская джонка с рогожным парусом, и высадила к нам лоцмана, курносого Китайца в нанковой куртке, с отвислыми губами, с косою, обвивавшею два раза его обритую голову. Тихо пробирались мы между островами; берега были голы, холмисты; едва зеленевшая трава покрывала их неровности. Ущелья разветвлялись овражками и ручейками. [107] у самой воды виднелись пещеры, мрачные, глубокие; таинственный мрак их отражался в плескавшемся над их сводом прибое, и эхо разносило эти звуки глухим, мерно прерывавшимся шумом. На этих холмах печать какой-то неоконченности; тени и свет ложатся на них ровными массами, образуя строгий рисунок твердой руки, но рисунок без оконченных подробностей, без отчетливо-выработанных мелочей. Вот солнце осветило остров. С одной стороны ложится тень, с другой — ровно, гладко, не то что на каких-нибудь из Зондских островов, где бесчисленные неровности, долины, деревья, заливы и бухты не дадут простора для тени. Там столько оттенков, переливов, случайностей; там тоже рисунок, но рисунок миниатюриста на фарфоре или слоновой кости; там каждая ветка, каждая травка, рельефно выступает своими резко-очерченными контурами; ни один камень не выйдет наружу в своей наготе, но кокетливо уберется зеленью, и над ним вырастет роскошное ветвистое дерево, и нежит его под своею тенью. А здесь, если берег оборвался, то и желтеет обрыв так как он есть, не думая прикрыться; выступил камень, и лежит он себе, греясь на солнце и отражаясь в воде тем же голым, сероватым куском. Местами домики, с немногими деревьями, смотрели веселыми оазисами среди этой пустыни. Мы вошли в проход, шириной не больше двухсот саженей, между островом Гон-Конгом и несколькими другими островами. По берегам желтые обрывы виднелись чаще, местами они были краснее, местами темнее; над ними был все тот же ковер тусклой зелени, поднимавшийся на холмы и неровности. Эти желтые обрывы — каменоломни; во многих видны следы отделенного пластами камня (гранита). Построенные вблизи домики и снующие джонки с своими рогожными парусами иногда бывают живописны, а иногда очень бесцветны, смотря по тому, какой местности служат украшением. Тростниковая хижина, прикрытая пизангом и пальмой, очень хороша; но поставьте ее у желтой каменоломни, и она исчезнет. В одной бухте столпилось больше ста джонок. Бамбуковые шесты, мачты, паруса, один в лохмотьях, Другие с лучеобразными древками, разделяющими их на четыре части; хижины на берегу, песок, камень, полуголые Китайцы: — все это рябило, двигалось и отражалось в тихо-плескавшемся заливе. [108]

Обогнув один из мысков, мы увидали город Викторию и лес мачт от судов, стоявших на рейде. Город расположился амфитеатром по склону горы, более возвышенной нежели другие; справа горы, прямо опять горы, сзади то же. Рейд смотрит широким неподвижным озером; туда не залетит ни вихрь, ни муссон, чтобы освежить эти каменные дикие стены. Город начинается большими зданиями, точно дворцами. Дворцы же с портиками и колоннадами возвышаются на выдающихся местах, дворцы смотрятся у пристани в неподвижную гладь рейда, кишащего тысячью лодок и судов, всевозможных величин и видов. Спешу сказать: шестнадцать лет тому назад нога Европейца в первый раз ступила на этот дикий, необитаемый остров, и вот, точно ударом волшебного жезла, выросли из его камней дворцы, готические башни, сады, обхватившие роскошною, благоухающею зеленью выступающие террасы, спускаясь густыми массами в ущелья и расплетаясь зелеными лентами по веселым бульварам и скверам. Выросли магазины, фактории; флаги всевозможных наций развеваются на высоких мачтах; каменные водопроводы освежают и очищают улицы. На рейде есть уже несколько ветеранов-блокшивов, инвалидных военных кораблей; под деревянными навесами, они оканчивают свой век, между тем как новое поколение, фрегаты и клиперы, суетятся около них, стучат своими винтами, наполняют воздух черными струями дыма, свистят и действуют. Поминутно пристают легкие канонерки; речные пароходы, с целыми домами на палубе, приходят и уходят; китайские джонки везут груз на купеческие суда; между ними мелькают грациозные гички, tапка, saтрап, или, как мы их называем, шампанки, точно плавучие, рогожные возки. Каждый такой возок — целый дом. Китаец родится в нем; младенчество свое проводит он, привязанный к спине матери, гребущей кормовым веслом, плачет и надоедает всем своим криком, потом помогает матери, и наконец навыкает грести сам и управлять своею ладьей. В этих шампанках все хозяйство Китайца; они сделаны очень отчетливо и часто из очень хорошего дерева; палуба, чистая и выполированная будто мебель, местами прикрыта красивою циновкой. Две-три кибитки, сплетенные из тростника и покрытые рогожками, составляют постоянный навес; средняя кибитка выше [109] крайних; в отверстие постоянно проходит воздух, и в это же отверстие часто выглядывает голова хозяйки, с самою затейливою куафюрой, с узкими, лукавыми глазами, — а иногда на длинном бамбуковом шесте выставляется вымытое белье для просушки. В кормовой части горит огонек и варится рис; там же скамеечка, шкафчик с домашними божками, перед которыми курится sат-сhои (особенное благоухание). Тут-то, усевшись вокруг двух-трех фарфоровых чашечек с вареным рисом, тыквой, мелкою рыбой или шримпсами (креветки), и действуя двумя палочками, медленно совершает китайская семья свою мирную трапезу. Поесть немного и подождать, точь-в-точь наши извозчики, усевшиеся около братского котла: захватит ложкою щей, наберет в рот хлеба и положит ложку на стол.

На этих лодках распоряжаются большею частью женщины, Мужчины работают на берегу, а жены очень ловко управляются веслом и рулем, исправно ведут свои плавучие дела. Иногда на такой лодке целая лавка Фруктами и всевозможными вещами китайского изделия, игрушками, веерами и пр. На этих же лодках приезжают прачки, которые все не слишком нравственного поведения, и все очень смелы, не прошеные являются они в каюту и не прочь от самых выразительных жестов. Первые Китаянки, которых мы видели, были прачки, и дальнейшие наблюдения подтвердили первое впечатление. Китаянки вообще небольшого роста, с головами удлиненными назад странною прической, не лишенною впрочем своего рода шика, в кофтах, с короткими, но широкими отдувшимися рукавчиками, в широких панталонах и с маленькими ножками. В общем они представляют смешную, коротенькую фигуру с огромною головой и с нетвердою, переваливающеюся поступью. Это также своего рода шик: китайская женщина не должна уметь ходить (может быть для того, чтобы не бегать от мужа); хотя здесь, в южных провинциях, кажется, не в употреблении обычай ломания ног, по крайней мере между простым народом, но все-таки против моды не в силах устоять самая либеральная женская партия. Здесь женщины смотрят совершенно эмансипированными; нет и следа стыдливости и женственности. Они корыстолюбивы, большие хозяйки и чистоплотны, ни у одной не увидите не вымытых рук или ног. Девушки носят сзади косы, иногда распущенные, иногда заплетенные; спереди прядь [110] волос зачесывается на лоб и обрезывается ровно над глазами; перпендикулярный к нашему пробор отделяет эту прядь волос от косы. Часто девушка сидит на носу своей лодки и гребет легким веслом. Поджав одну ногу под себя, а другою опираясь в деревянную уключину, обнажив круглые руки, не лишенные мягкости и благородства в своих формах, и закинув назад свою молодую головку с распущенною косой, девушка заставит художника невольно засмотреться на нее. Сделавшись женщиной, она уничтожает передний вихор, делает пробор по середине и мажет косу каким-то густым составом, так что волос может стоять, как деревянный: широким кольцом сгибает она сзади всю массу волос, укрепив ее кольцами, длинною спицей с бусами и разными другими украшениями. Все это затейливо, неловко, неудобно и некрасиво, но оригинально; к некоторым лицам, пожалуй, и идет эта прическа. Но что к хорошенькому личику не пойдет? Красота Китаянок также оригинальна. Вообразить себе красавицу с выдающимися скулами и узкими глазенками, которые двумя линиями расходятся в разные стороны кверху, с маленьким приплюснутым носом и с широким, большим ртом, при коричнево-маслянистом цвете лица. Все это, напротив, больше чем некрасиво; но иногда вы встречаете глаза, которые щурятся с таким сладострастным лукавством, большой рот смеется так открыто и грациозно, щеки пышат свежестью, в движениях природное изящество, и вы засматриваетесь на некрасивую Китаянку! Впрочем, сердце человеческое как струнный инструмент: от моря портится, и струны часто издают звуки фальшивые.

Мы бросили якорь; корвет отсалютовал своими двадцатью одним выстрелом английскому флагу и девятью командорскому; нас окружили шлюпки; через борт полезли, как тараканы, Китайцы и Китаянки; у многих были свидетельства от бывших прежде здесь русских судов; прачки явились даже и в кают-компаниях, и одна из них, маленькая, узкоглазая, с плутовским взглядом, очень бойко распоряжалась у нас: дергала за руки, усаживалась на диван, двусмысленно улыбалась, и так успела всех очаровать, что мы ей тут же, именно ей, отдали свое белье; другая, высокая, в синей кофте, сердито смотрела на первую и, казалось, била готова, если не растерзать, то по крайней мере прибить [111] ее. Вместе с Китайцами явился какой-то господин в поношенном пальто и с физиономией, украшенною угрями и прыщами. Он отрекомендовался как Русский, хотя говорил не совсем правильным русским языком. «Как вы попали сюда?» спрашивали мы его. «Это длинная история», уклончиво отвечал он, смотря куда-то в пространство, как будто боясь смотреть в глаза прямо. В его взгляде было то, что Французы называют louche. «Я родом из Тулы, сказал он, ехал с чужими деньгами в Лебедянь, и у меня эти деньги украли. Заплатить было нечем, показаться совестно, и я бежал из России. Слыхал я, что в Австралии много золота, что оно там на улицах валяется; я отправился туда на английском судне. Но и там золото не достается даром. Теперь я живу здесь и занимаюсь часовым мастерством». Вот в коротких словах его рассказ. Он просил, чтобы мы его взяли на Амур. Командор корвета обещал; но когда у него спросили, какой он покажет вид, если у него спросят в Николаевске, то он куда-то скрылся и больше не являлся.

День клонился к вечеру; было жарко; спертый со всех сторон горами, воздух полон был электричеством. По берегу, у города, тянулись целые вереницы джонок; часто раздавался оттуда не гармонический звук гонга, точно палкой колотили по железному листу. Мы с клипера любовались китайскою флотилией; иногда мимо кормы проходила тяжелая джонка, народ толпился на ее палубе; на трех мачтах, смотрящих в разные стороны и украшенных или флагами, или тоненькими жердями, висели вееровидные рогожные паруса. От каждого рейка, пришитого на парусе, шли веревки (брасы), и их все вместе держал в руках, как опытный кучер держит вожжи четверни, какой-нибудь полуголый Китаец. А на палубе крыша на крыше, рогожа на рогоже, и множество шалашей. Вся эта тяжелая масса однако ловко лавировала, парус послушно поворачивался вокруг мачты, длинное весло, вместо руля, твердою рукой приводилось в движение с высокой, поднятой к верху кормы. Обыкновенно за такою джонкой следовало несколько маленьких лодок и лодочек. Паруса иногда были новы, иногда же дыра на дыре, заплата на заплате, так что мы невольно удивлялись и спрашивали: во что же ветер дует?

Смерклось, город заблистал тысячью огнями; очертания [112] зданий исчезли в общей массе горы. Из мрака вырывались только яркие звездочки и их продолговатые отражения в тихой, спокойной воде. По шлюпкам можно было заметить какие-то летающие огни и непродолжительный резкий звук, точно беглый огонь ружейной пальбы; это Китайцы делали чин- чин. Но об этом после.

В воздухе было так душно, что надо было ждать грозы; и действительно, с наступлением вечера заблистала яркая зарница на горизонте; черные тучи сходились, сплывались, и грохотали глухим громом. Около полуночи разразилась настоящая гроза. Но мы были уже коротко знакомы с здешними грозами и не смущались ослепительною молнией и страшным громом. Один только раз, когда молния ударила около нашего клипера, мы на несколько секунд ослепли, точно тысяча орудий залпом грянули у самого уха. А мы как нарочно расположились спать на верху: дождь промочил нас до костей.

29 августа 1842 года, по Нанкинскому трактату, Китайцы уступили Англичанам остров Гон-Конг, или Неапg-Кеапg (остров сладких потоков). На острове, кроме небольшой деревеньки, не было ничего. Он один из больших островов, находящихся при устье Чу-Кианга, и имеет в длину восемь миль, в ширину в иных местах три, а в иных шесть миль. Берега его изрезаны бухтами и мысами. Остров горист и обрывист у берегов, и изборожден бесчисленными оврагами, которые наполнены громадными обломками; обломки эти или смыты дождевою водой, или упали в доисторическую эпоху с вершин гор. Овраги богаты водой, и этому обязан остров своим благозвучным именем. Во время дождей, потоки, сдерживаемые гранатами, собираются в озера; озера выступают из берегов, и с невыразимою быстротой, падают с гор и скал. В 1845 году, один из таких потоков чуть не смыл города Виктории, произведя страшные опустошения. Самая большая долина на острове — Ванг-не-Чонг, что значит Счастливая Долина. Она в двух милях от города; в ней однако не больше десяти десятин. Сперва Китайцы возделывали на ней рис, но почва, разрыхляясь от постоянной ирригации, грозила превратиться в гнездо заразительных миазмов. Возделывание риса запрещено на целом острове, все подозрительные места высушены, чтобы предупредить злокачественную лихорадку, сразившую в первые годы занятия острова [113] много Европейцев. Теперь на Счастливой Долине английские спортсмены, при виде своих скакунов, забывают о распространившемся кладбище, выросшем в недавнее время. Там два памятника невольно останавливают внимание; на одном вырезано имя майор Поттингер (majоr Роttіngеr), на другом имя Мориссона, сына знаменитого доктора, которого пилюли пользуются таким почетом у наших барынь.

Климат Гон-Конга не может назваться приятным. Он равно нездоров, как для Европейца, так и для Китайца. В июле и августе (самые жаркие месяцы) maximum температуры + 94° по Фаренгейту, и minimum + 80. Разница денной и ночной температуры 10°. Воздух так сух, что едва можно дышать, и вовсе нет тени, которая бы умеряла силу падающих перпендикулярно солнечных лучей. Все путешественники согласны, что даже и под экватором луч солнца не имеет той силы и проницательности, как здесь. Недостаток растений, умеряющих рефлексию солнечного сияния, голые скалы и горы, закрывающие залив от всех муссонов, вот главные причины нездорового климата. Ни с чем не приходилось Англичанам так упорно бороться, при занятии этого острова, как с дурными гигиеническими условиями. В 1843 году часть войск была переведена в местечко Вест-Пойнт (West-Point), казавшееся более благоприятным для здоровья; но и оно сделалось могилой для большей части войск. Лорд Сальтон (Saltoun), тогдашний губернатор, принужден был перенести казармы в другое место, а медики советовали совсем оставить остров. Самая убыль гранита, шедшего на постройку города, усиливала массу неблагоприятных обстоятельств. Совпадение эпидемических лихорадок с убылью гранита часто бывало замечено. Наконец возложили надежды на южную сторону острова, как более открытую юго-западным муссонам, однако и это оказалось неверным: войска, стоявшие в Абердине, еще более пострадали нежели те, которые были в Виктории.

Но Англичане не останавливались. Порох рвал гранитные скалы; обломки их, обточенные и сглаженные, складывались в капитальные здания. Скоро вытянулась улица у самого моря, и китайские домики, как мухи, облепили ее с восточной стороны. Две купеческие фамилии, напоминающие богатством и влиянием своим прежних венецианских и генуэзских аристократов, Джардин и Матесон (Jardine and Matheson), [114] строили город с западного конца, прозванного по имени своих основателей, между тем как весь город назван именем королевы. Город начал взбираться на гору, и столько было веры в блестящую будущность Гон-Конга, что страшная цена набивалась конкуренцией на эти песчаные и каменистые клочки земли. Это объясняется удобным положением острова. Находясь в семидесяти милях от Кантона, Гон-Конг владеет устьем Чу-Кианга. Правительство не могло избрать лучшего стратегического пункта. Вместе с тем думали, что английские капиталы привлекут сюда и всю торговлю Китая с Европой; в этом однако ошиблись. Ни один из китайских капиталистов не хотел переселиться в Гон-Конг; их не соблазняла безграничная свобода торговли; она и теперь шла бы через Кантон, если бы не военное время.

Против неприятных гигиенических условий были приняты все меры, требуемые и филантропией, и чистым расчетом, и результаты оказались удовлетворительными. Я уже упоминал о высушке низменных мест, о запрещении на всем острове возделывать рис. Около казарм и домов негоциантов разведены обширные сады, которые с каждым годом разрастаются. При горных потоках устроены сдерживающие их плотины, а водопроводы уносят воду в море. Наблюдения показали, что болезненность была более развита между солдатами нежели между торговым народом; но генерал Джервойс (Jervois) понял, как много значит занятие делом, мало интересующим человека. Он сделал много своим гуманным обращением; дал солдатам больше свободы, смягчил, на сколько можно было, дисциплину, улучшил пищу, и поместил их просторнее; во время скуки и бездействия, он старался, чем и как мог, занимать их и доставлял им различные развлечения. Вообще теперь, можно сказать, Гон-Конг с каждым годом теряет свою репутацию нездорового места, и становится в общий уровень с другими местами, находящимися у тропиков.

В Гон-Конге много дикорастущих цветов. Ixora coccinea и лиловый цветок Chirita chinensis часто украшают дикие обрывы; разноцветные Lagerstromia пестрят берега и долины. Замечательно, что красивейшие растения в Гон-Конге растут на горах, на высоте 2.000 Фут. В северных провинциях Китая, равно и в Чусане, те же растения, по замечанию некоторых ботаников, находятся [115] гораздо ниже. Многие виды азалеи покрывают обрывы скал в 1.500 ф. вышиной, также как и красивейшее из здешних растений Euryanthus reticulatus, так любимое Китайцами. Оно цветет в феврале и марте, около китайского нового года. Китайцы ветвями его украшают свои дома. Сорванные бутоны распускаются в воде и сохраняют до двух недель всю свежесть и красоту. Из этих горных цветов дети составляют красивые букеты и продают их за грошовую цену. Впрочем, с нас брали по шиллингу. Из деревьев самое обыкновенное китайская сосна (Pinus sinensis), сальное дерево (плодов его ни на что не употребляют), различные виды ficus, наконец всевозможные виды бамбука, легкая зелень которого составляет красоту китайского ландшафта. Фруктовые деревья: манго, leechee, longan, wangpee, апельсины, лимоны, гранаты и бананы. Их плодами завалены тесные китайские рынки. Но покамест довольно. После скажу несколько слов о торговле и других более серьезных сторонах этой английской колонии, а теперь буду описывать свои впечатления.

На другой день, когда жар несколько спал, мы съехали на берег, я и К. У каменной пристани толпилось несколько шлюпок, так что надо было проталкиваться. Китаянки с лукавою улыбкой смотрели на нас из своих плавучих кибиток. У самого берега шла широкая улица, вся застроенная громадными купеческими домами. Прямо против пристани еще желтел обделываемый обрыв, и крутые подъемы вели на холмы и террасы. Часто, вместо поперечных улиц, шли крутые каменные лестницы с бесконечным числом ступенек.

Первая улица была, очевидно, капитальною улицей города; вот мы и пошли по ней. Европейские дома, необыкновенно высокие, обнесены со всех сторон каменными верандами; часто тянулись огромные здания с высокими оградами, с портиками, колоннадами. Около одного из таких зданий разрастался красивыми деревьями молодой сад: это казармы, которых здесь много; они-то смотрят издали великолепными дворцами. Вообще, дома здесь не прячутся в зелени, как в Сингапуре, а гордо высятся своими серыми, массивными стенами на террасах и уступах. Так как город выстроен амфитеатром по склону горы, то дом, кажется, стоит над домом, и виден весь со своим фундаментом и палисадом. Много домов еще строится. До закладки фундамента [116] выводят легкое строение из бамбуковых жердей, как будто клетку для какой-нибудь баснословной птицы; над клеткой делают высокую тростниковую крышу, дающую постоянную тень рабочим, и под этим импровизированным павильоном начинают уже правильную стройку. Эти клетки служат также основанием для лесов, и приводят в недоумение видящего их в первый раз. Скоро по нашей дороге европейские дома прекратились, и потянулся ряд низких китайских домиков с лавками, мастерскими, цирюльнями, кумирнями, вывесками, старухами, Китайцами, словом, со всем тем, что мы видели в китайском квартале Сингапура. Одна была разница: в Сингапуре не видно женщин, а здесь их столько, что ими по русской пословице, хоть забор подпирай, или пруд пруди. Вот идет их целая толпа; впереди коротконогая фигурка, с рукавами на отлете, с косой, изогнувшеюся сзади громадным колесом, блистающим кольцами и бусами. Она семенит своими крохотными ножками, на которых болтаются широкие складки коротких панталон. Передняя что-то скрипит на своем мудреном наречии, и, как видно, она колонновожатый всей толпы. Почти на всех ярко-синие кофты. А вот другая группа, которая тоже не встречалась в Сингапуре. Шесть Китайцев, с связанными вместе в один узел косами, и при них один полицейский. Видно не даром. Если они что-нибудь украли, то наденут им страшно тяжелые цепи на руки и на ноги и выгонят на тропическое солнце ломать камни, копать землю, и не скоро освободятся они от этого беспокойного убора. А если сделали что-нибудь похуже, — придушили, например, какого-нибудь беззащитного негоцианта, — то и с ними не задумаются сделать то же самое.

В Гон-Конге всякая вина Китайца виновата, да иначе городу Виктории нельзя было бы и существовать. Все китайское народонаселение состоит из нищих, бродяг и мелких прожектеров: они лавочники, слуги, носильщики; поэтому нигде нет более строгой и бдительной полиции. Как только начинает смеркаться, на каждом углу зажигается фонарь, и бесчисленные полисмены, с заряженными карабинами и пистолетами, являются на улицах. Ни один Европеец не пойдет за город без оружия. Еще до настоящей войны, как Гон-Конг, так и Макао и европейский квартал в Кантоне, не были совершенно безопасны. Либеральные мандарины [117] южных провинций Небесной Империи не хотят знать трактатов империалистов с Европейцами: в душе их только ненависть и преследование. Говорят, будто в эту ненависть они не включают Русских; но этому трудно верить: достаточно быть Европейцем, чтобы в Китае быть отравленным или зарезанным, особенно если кто не силен и безоружен.

Несколько раз пытались они открытою силой свергнуть власть пришельцев; но восстания их (как например в Макао) не удавались. Многие кровавые эпизоды ясно изобличили враждебное чувство; стоит только вспомнить убийство Амараля. Бомбардирование Кантона и занятие его европейскими войсками еще более возбудили фанатизм патриотов; скоро 25.000 Китайцев (из 80.000) удалились из Гон-Конга. Слуга бросал своего господина, а если оставался, то конфисковалось его имение, и все его родственники (хотя бы в десятом колене), находившиеся вне Гон-Конга, отвечали за него телом и деньгами. Головы Европейцев были оценены; толпы бродили по деревням и старались напасть на беззащитного Европейца, чтобы за голову его взять значащуюся по таксе цену. В один день все Европейцы Гон-Конга с своими китайскими слугами были отравлены; но отравление не удалось, хотя оставило за собою страшный след в болезнях. Контрибуцию в четыре миллиона рублей мандарины начисто отказались выплатить. Англичане знают места, где бывают сходки патриотов, знают жилища мандаринов, словом и деньгами поддерживающих эту страшную народную войну; по временам нападают на них и разоряют их дома и деревни. Дней за пять до нашего прихода разорена была деревня, в которой решено было отравление Европейцев. Недели две тому назад, Китайцы пытались выгнать Европейцев из Кантона; они пошли даже на приступ, но, как совершенные дети, точь-в-точь повторили маневры Англичан, употребленные ими при штурме. Конечно, эта попытка кончилась ничем.

Но частные убийства продолжаются. Недавно зарезали двух английских офицеров и одного французского капитана; другой французский капитан съехал с вооруженною командой на берег, отмерил от места убийства на все четыре стороны по сто шагов, и на этом пространстве вырезал все и всех, не щадя ни возраста, ни пола. Чем-то все это кончится? Придет ли то время, когда Китаец скажет Европейцу:

Que celui a qui on a fait tort, te salue! [118]

Как французские, так и английские офицеры сочли за нужное предостеречь нас, чтобы мы не спускали на берег команды и сами не ездили без револьверов; по русской беспечности, мы долго не решались на такое воинственное украшение и продолжали прогуливаться с бамбуковыми тросточками в руке, вместо всякого оружия.

Восточный конец главной улицы сначала занят магазинами, а там опять идет китайщина; частые переулки лестницами поднимаются в гору и полутемными коридорами сходят к рейду; они часто так узки, что, кажется, можно подать друг другу руку из противоположных окон; поперек этих коридоров протянуты бамбуковые жерди с растопырившимися на них рубашками и синими кофтами. Идет по улице китайский фигаро, цирюльник с коромыслом на плече; а на коромысле, с одной стороны, выкрашенный шкапик, с туалетными принадлежностями (на этот шкапик и сесть можно); с другой, род кадушки с водою. Хотите, остановите его, и он вам тут же обреет бороду, голову, вычистит уши и будет бить вас в продолжение часа по спине, чем доставит, по-китайски, неизъяснимое удовольствие. Этого удовольствия я не испытал, а часто видал Китайцев, подвергавшихся этой операции. По щурившимся глазам и по выражению какого-то сладостного упоения в мягких, круглых чертах сонливой физиономии, можно было заключать, что претерпевавшему эту операцию очень приятно. Встретите еще толпу людей в длинных халатах, в клеенчатых, высоких колпаках, Формой усеченного конуса; лица их полны, кожа точно пергамен; большие черные глаза на выкате, усы растут вперед, и бакенбарды узкою, черною полосой идут от рта к ушам. Все они смотрят откормленными индюками: это Парси или Фарси, то есть Персияне, купцы, торгующие большею частью опием.

Едва-едва плетется старушонка, опираясь на высокую палку; но не от старости слаба ее походка: взгляните на ноги, — точно коровье корыто... Вот они настоящие small feet, маленькие ножки — первое условие красоты Китаянки! Старушка была когда-то большая модница, а теперь глубокие морщины избороздили прежде свежее и, может быть, красивое лицо. Ее окружают мальчишки, шаловливые и шумливые, как и везде, и может быть теперь насмехающиеся над ее изуродованными ногами. На улице не видно экипажей; кто не хочет идти пешком, берет паланкин, и два кулия, как две [119] неутомимые лошади, носят его (за полдоллара) с утра до вечера, с горы на гору, очень редко останавливаясь для отдыха. Эти паланкины встречаются на каждом шагу; иногда они закрыты со всех сторон, и через сквозящие жалюзи можно рассмотреть сидящую там женщину. Другие совершенно открыты: там сидит какой-нибудь длинноногий Англичанин, подняв ноги выше головы. В этих паланкинах очень покойно; упругие, бамбуковые жерди, на которых их носят, имеют приятную эластичность и слегка покачивают седока. Кулии идут мерным шагом, не делая неровных движений. В Гон-Конге попадаются и Индусы; что они здесь делают, не знаю, но своими костюмами и бронзовыми фигурами они живописно пестрят улицу, и с удовольствием останавливается на них взор, утомленный однообразием китайских фигур.

Мы долго гуляли, заглядывали в лавки и в мастерские, часто останавливались при виде курьезных вещей китайской работы из слоновой кости, пахучего дерева и серебра. Видели рисунки на рисовой бумаге; их продают целыми альбомами; в одном все птицы, нарисованные со всевозможною отчетливостью, в другом — цветы, в третьем — костюмы; история какого-нибудь китайского мандарина, начиная с рождения его до самой смерти. Есть и такие альбомы, которых в присутствии дамы раскрыть невозможно; здесь фантазия Китайцев разыгрывается до nec plus ultra. Все эти рисунки имеют мало художественного достоинства; но в них нельзя не удивляться яркости и живости красок.

Переулками взобрались мы наверх; тут уже не было лавок, дома смотрели приютами частной жизни; потянулись сады, перебрасывающие густую зелень ветвей через ограды. Местность, расположенная амфитеатром, очень способствовала образованию террас и площадок, которыми пользовались, чтобы насадить деревьев и построить дом. Красивые виллы столпились у довольно обширного оврага, в котором было столько зелени, что ни в одном месте не проглядывало из-за нее каменистое дно; из этого моря густой растительности, как острова, выглядывали крыши домов своими угловатыми формами. Одно широко разросшееся, вьющееся растение, с широкими листьями и большими белыми цветами, покрывало своею сеткой целые деревья, гирляндами перекидывалось с ветки на ветку, с дерева на кустарник, покрывало каменную ограду, охватив ее в [120] разных местах богатою, зеленою массой. В одном месте красовался китайский домик с оригинальною крышей, со вздернутыми кверху углами; домик смотрел игрушкой, окруженною со всех сторон цветами и зеленью. По дну оврага шел каменный водопровод. Проходя обделанною дорогой по окраине оврага, мы видели большой каменный резервуар, около которого рабочие еще постукивали кирками и молотками. Мы были почти на самой возвышенной точке города; над нами стояли горы, с кусками разбросанного гранита и редкою зеленью; кое-где виднелся домик, с окружавшим его садом; у ног наших, лестницей, спускались к воде дома, террасы и сады; на рейде, между стоящих больших судов, двигались сотни лодок; за судами тянулись горы, сначала низкие, желто-красные, точно брустверы укреплений; далее горы поднимались выше и выше; резкие их очертания сглаживались и скруглялись; они обхватывали рейд со всех сторон, то раздвигаясь, то стесняясь; пролив смотрел озером, он был тих и невозмутим, и в гладкой его поверхности отражались и столпившиеся около него со всех сторон горы, и качавшиеся на нем суда, и тысячи лодок, и небо, освещенное теплым лучом заходящего солнца.

Обогнув небольшой зеленый холм, мы увидели губернаторский дом, стоящий на горе, покрытой прекрасным английским садом. Громадный дом смотрел дворцом; на все его стороны выходили фронтоны, поддерживаемые десятью или двенадцатью ионическими колоннами; плоская крыша, большие окна, высокая, каменная ограда, с массивными воротами, под аркой которых ходило несколько солдат в красных мундирах, с ружьями. На дворе зеленел обширный сквер, с широковетвистым деревом по середине, с цветами и клумбами, разбросанными в живописных группах; наконец обширная терраса, смотрящая на рейд и спускающаяся широкими каменными ступенями, с тяжелыми балюстрадами, в густую зелень красиво разросшегося сада. Не вдалеке, на небольшой площадке, резвились дети, Англичане, с своими китайскими нянюшками; некоторых возили в маленькой колясочке; одна беленькая девочка, с большими голубыми глазами, каталась на осле, и няня ее, небольшого роста Китаянка, в опрятной голубой кофте, шла около нее. Между этих красиво разряженных малюток, как-то замешался ребенок Китаец; на затылке его болталась миниатюрная коса, и [121] белая блуза, с широкими шароварами делала из него пресмешную Фигурку. Но смех его также был звонок, та же невинная прелесть сияла в его ясных, хотя немного узких глазах. Долго любовались мы детьми, игравшими, прыгавшими и оглашавшими воздух своими звонкими голосами, которые так живительно действуют на того, кто их долго не слышал.

Но пора было идти дальше. Дорога, обогнув двор губернаторского дома, спускалась зигзагами по горе. Уступом ниже красовалась хорошенькая башня готической церкви, еще не конченной; шпицы ее и стрельчатые окна ярко обозначались на однообразном фоне европейских зданий. Еще уступом ниже, и мы были на обширном сквере, продолжающемся до самого рейда; аллеи молодых деревьев протянулись на нем в различных направлениях. Здесь на сквере бывают гулянья, играет полковая музыка, и английские офицеры, в безукоризненно чистом белье и белых панталонах, в красных легких блузах и в шляпах с вентиляторами, чинно двигаются взад и вперед, рисуясь на зеленом ковре газона.

На другой день я обедал у губернатора, сэр Джона Бауринга. Мы (наш капитан и я) отправились в половине седьмого в паланкинах, по дорожкам, обвивающим спиралью высокий холм, на котором возвышается красивый губернаторский дом. Внутреннее его расположение и убранство вполне соответствуют его внешнему виду. Редко случалось мне видеть большее великолепие, соединенное с комфортабельностью и вкусом. Обыкновенно, великолепие не прельщает: смотришь на пестроту раззолоченных стен, на анфиладу мраморных зал, всему удивляешься, но чувствуешь себя как бы на улице. А здесь ощутишь присутствие жилья, увидишь следы личного влияния; увидишь, что эти потолки из красного дерева с золочеными арабесками сделаны с целью: они развлекают взгляд хозяина, утомленный вечным видом моря и пустынного острова; огромные залы, с наружными верандами, дают постоянную прохладу, массивные двери, ворота пропускают вольную струю воздуха, и великолепный дворец становится гораздо приютнее; чувствуешь, что пришел к человеку, для которого эта роскошь и великолепие необходимы. У Бауринга одна из тех физиономий, тип которых теперь довольно редок. Тонкие черты его худощавого, старческого [122] лица выражают то самодовольство, которое развивается вследствие не даром прожитой жизни, вследствие богатства, высокого положения в обществе, и так далее. В молодости своей он был в Петербурге, занимался русским языком и перевел отрывки из наших поэтов на английский язык, за что получил от императора Александра І-го перстень. После он, кажется, был представителем в нижней палате местечка Больтон, где поднялись первые вопросы о свободе хлебной торговли. Гизо говорит о нем: «Бауринг — остроумный экономист, человек деятельный, говорливый, неутомимый, всегда старавшийся представлять на рассуждение палаты факты и заключения, клонящиеся в пользу свободы торговли, которую он ревностно защищал. Филантропический жар его находил обыкновенно сильную поддержку в том энергическом шуме, с каким он делал добро. Мнение здешнего общества почти сходится с этим определением. Он постоянно занят науками и древностями, и на дела англо-китайские, с приездом лорда Эльджина, мало имеет влияния. Между тем, заключенный им трактат с Сиамом утвердил за ним репутацию искусного дипломата. К обеду пришли его дочери, три бледные мисс, в белых перчатках, с признаками пошатнувшегося здоровья на исхудалых лицах; мне досталось вести одну из них к столу и занимать ее во время обеда; широкие двери растворились a deux battants, и мы вошли в обширную столовую, с портретом во весь рост Георга IV. На столе блестели серебро и хрусталь. Над каждою свечой устроен был хрустальный колпак, чтобы не задувало ее качавшимся над столом веером. Вина были в хрустальных кувшинах, завернутых в мокрые салфетки. В воде был лед, который привозят в Гон-Конг из Америки. Цветы и плоды довершили убранство стола. В зале было почти прохладно. О кушаньях говорить нечего, все au naturel, и все превосходно. Скоро завязался общий разговор. Хозяин заговорил о России. Воспоминания его перенесли меня ко временам Арзамасского общества. Он рассказывал о друге своем, Карамзине, и говорил с восторгом о Державине. О новой русской литературе, начиная с Пушкина, он не имел понятия. Для нас это был человек минувшего, пришедший после сорокалетнего сна рассказывать о том, что он еще видел засыпая, — хотя он на эти сорок лет засыпал только для русской литературы. Сидевшая около меня мисс пояснила мне причину [123] бледности своего лица: они все, с домочадцами (несмотря на то, что эти домочадцы были Китайцы), в один прекрасный день встали отравленными... Не доложил ли отравитель яду, или каким-нибудь другим образом испортил дело, только, к счастью, отравление не удалось. Жена Бауринга, с окончательно расстроенным здоровьем, уехала в Англию, дочери выходились. Прибавлю еще по секрету, что злые люди сомневаются в справедливости этой истории, будто бы выдуманной богатою фантазией доктора. Впрочем, ничего нет мудреного; в Гон-Конге все может случиться. После обеда собрались в салон, барышни являли свое искусство: одна пела, другая играла на клавикордах. Часу в одиннадцатом мы возвратились домой. Кулии (носильщики) пошли прямою дорогой, по узкой тропинке, ползущей между бамбуками и кустарниками; сходить было довольно круто; задний кули напирал на переднего, который, как сильная лошадь, сдерживал на плечах своих тяжесть паланкина. В траве и зелени тысячи стрекоз и кузнечиков трещали и звенели, а там, на верху, на бесконечном небосклоне, сияли мириады звезд разнообразным блеском; за горами сверкала зарница, и город спал в тишине и спокойствии; попадались одни полисмены с заряженными ружьями. Хорошо однако спокойствие!

Между тем введение в док нашего клиппера было окончательно решено; он потек еще в Южном Океане. Время и место благоприятствовали, надо было пользоваться. В местечке Вампу, или Вампуа, есть несколько доков, принадлежащих частным лицам, а до Вампу 60 миль. Нам рекомендовали доки Купера, и вот сам Купер явился на клиппер и торопил скорее выходить из Гон-Конга.

Купер, маленький человек, с красным носом, рыжеватыми бакенбардами, и глухой от солнечного удара, принадлежит к разряду людей, составляющих себе трудом, предприимчивостью и энергией большие состояния. Эти люди становятся выше случайности, и неудачи только подстрекают их к большей предприимчивости. Еще отец его выстроил в Вампу доки, из которых два были каменные; но в прошлом году оба дока с чинившимися в них двумя фрегатами, были сожжены Китайцами. Банкротство готово было разразиться над Куперами, но они не унывали. Немедленно заложен был новый док. Все лучшие мастеровые оставили их, [124] потому что мандарины грозили им разорением семейств и казнями в третьем и четвертом колене, если они останутся у Купера. Наконец, лодка с двенадцатью гребцами подъезжает к блокшиву, на котором жил Купер; спрашивают старика хозяина, говорят, что им нужно видеть его самого, чтобы передать в собственные его руки очень важное письмо. Обманутый старик выходит, его хватают, связывают, и лодка быстро уходит, сопровождаемая отчаянным криком оставшегося семейства. С тех пор никакой вести не приходило о старике; убит ли он, изнывает ли в заключении, неизвестно. Жена его, не смея убедиться в чем-нибудь решительном, мучится неизвестностью и тайною обманчивою надеждой. Но сын его не унывал. Несмотря на то, что голову его оценили в 4000 пиастров, он кончил каменный док и вводит в него (ров как и в пять земляных доков) судно за судном; дня не проходит праздно. Китайские рабочие, за грошовые цены, копошатся и хлопочут с утра до вечера, таская мачты, работая у шпилей, вбивая деревянным молотом в разошедшиеся пазы конопатку и с изумительною быстротой меняют медную обшивку судна. Маленький Купер смотрит между ними главнокомандующим. Как боятся его клерки, с каким почтением подходит к нему какой-нибудь старшина плотник, Китаец с заячьею губой!... Купер серьезен и не красноречив; его боятся, слушаются, а между тем каждый из этих Китайцев знает, что может взять за его рыжую голову 4000 пиастров. При таком настойчивом преследовании цели, дела Купера поправляются. Сгоревшие доки и фрегаты, за которые ему пришлось платить, отдалили его возврат на родину на несколько лет, в течении которых он должен погасить долг. Он недавно женился; но и тут ему неудача: жена его не доносила первого ребенка, выкинула и вскоре умерла.

Этот-то Купер, в белой куртке, с заряженными пистолетами в карманах (без них он никуда не ездит) явился к нам на клиппер, торопя идти, чтобы воспользоваться высокою водой на баре и попутным течением во время прилива. Наш компрадор (поставщик провизии) Атон привез своего брата Уош, который должен был идти с нами в Вампу и доставлять все, что нам нужно. Атон, при [125] прощании, сказал, что Вампу — «notgood», и пальцем провел поперек горла. Лоцманом был тоже Китаец.

II.

Августа 6-го, часу в третьем по полудни, пэры были готовы, и мы снялись с якоря. Не успели отойти несколько саженей, смотрим догоняет нас шампанка; это были наши прачки, не успевшие привезти нам нашего белья. Вместе с бельем очутилась и вертлявая прачка на клиппере, и объявила решительное намерение идти с нами. Таким образом Китайцев расположилось на палубе нашего клиппера довольно. Каждый из них вез свои вещи и свою пищу. В узелке прачки, который мы развязали, был целый новый костюм, панталоны, блуза, пара маленьких башмаков на толстой подошве и довольно большая связка чохов (чохи или коши, медные деньги, единственная китайская ходячая монета). «Баба на судне не к добру», вероятно подумал не один матрос.

«Ваше благородие, сказал мне таинственно М., ведь у всех этих Китайцев под рубашкой пистолеты». — Ты почем знаешь? — «А я нечаянно увидал, вот у этого, что косу обмотал вокруг своей бритой башки; а у другого мы тихонько приподняли сзади рубашку, и тоже пистолет висит». Что же это за воинственная сторона Вампу, думал я, если и Китайцы вооружаются? Мы шли проливами, между островами.

Никогда еще машина наша так хорошо не действовала; она как будто интересничала с Купером, желая показаться во всей своей красоте. Китаец-лоцман рукой делал знаки рулевому, вахтенный офицер спешил переводить эту мимику на команду: «право, одерживай», и пр. Китаянка-прачка, в невинности сердечной, не подозревая всей важности шканец, уселась под баркас и принялась кушать свои патентованные пироги, и после этого скрылась за рубкой. Всегда строгого, военного вида, клиппер как будто рассмеялся на этот раз. Справа и слева теснили пролив горы, голые, однообразные, холмовидные, то расходясь, то сближаясь. Изредка виднелось жилье, какая-нибудь лачужка с деревом, на воде качающаяся джонка с подобранными рогожными парусами и с красным флагом о нескольких концах. Наконец слева море расчистилось, с другой стороны холмистые громады образовали живописную [126] перспективу, и заходящее солнце не замедлило разлить на все свое теплое, волшебное освещение. Вдали засинело; фиолетовые кряжи гор подергивались матовою пеленой; и отражавшийся в тихой глади вод свет солнца начал нестерпимо резать глаза. Еще мгновение, — и все облилось ровным мягким светом; в воздухе сделалось свежее; отдаленные горы стали исчезать; на других неровности сглаживались в ровные массы; только небо долго еще переливалось бесконечными оттенками волшебных, не имеющих названия цветов. Целые ряды бамбуковых мачт от китайских лодок, выехавших на рыбную ловлю, в стройном порядке виднелись справа и слева. Скоро вошли в Чу-Кианг. Луна ложно выказывала очертания берегов. Но вот у нас перед глазами выросла скала, по сторонам приблизились к ней возвысившиеся, крутые берега; по ним, как белою лентой, обвивались стены укреплений. Это знаменитая Тигровая Пасть (Bocca tigris), страшное китайское укрепление, бойницы которого впрочем несколько раз были разрушены Англичанами. Никакой флот не мог бы пройти здесь, если бы кто другой, а не Китайцы защищали этот проход. В 1847 году один бриг и три парохода, с 900 человек команды, разрушили все укрепления и заклепали на них 879 пушек! По близости должна быть бухта, в которой прежде останавливались суда, нагруженные опием, и где скрывалась эта китайская контрабанда. Я спрашиваю лоцмана, где эта бухта, и он пальцем указывает мне направо, где в темноте я, конечно, ничего не вижу.

За Тигровою Пастью берега реки опять раздвинулись и исчезли во мраке. Идем, смотрим, впереди огонек. «Рыбак!» говорят все: «Рыбак», подтвердил Купер и лоцман. Идем ближе; оказывается идущая навстречу канонирская лодка... «Право на борт!» но уже поздно. «Все люди прочь с правого борта!» и вслед за этим треск столкновения. Канонерка не имела фонаря на марсе, чем и ввела нас в заблуждение. С канонерки послышались выразительные год-дем, дали задний ход и разошлись благополучно. «Не даром баба на судне!» почли долгом заметить некоторые.

Часу в 1-м пополуночи бросили наконец якорь близ Вампу. Вскоре на клиппере все успокоилось; затушили машину; пропели свою известную песню выкачивающие из трюма воду паровые донки; подвахтенные захрапели на кубрике, и тишина, изредка прерываемая боем склянок, да [127] короткими замечаниями вахтенного офицера, распространилась по всему клипперу.

На другой день, утром мы ясно рассмотрели местность. Мы стояли в реке, катившей свои желтые волны между холмистым берегом с одной стороны и отлогим с другой; сама река делилась на несколько рукавов, так что трудно было определить ее главное ложе. Отлогий берег, находившийся у нас справа, составлял довольно большой остров; широкое водяное пространство отделяло его от идущих в даль лугов, озер, холмов, увенчанных редко-растущими лесами, наконец, от гор, исчезающих в прозрачной воздушной перспективе. В одном месте виднелась островерхая башня, возвышающаяся между зеленых густых деревьев, где можно было разглядеть довольно большое, поселение. У подножия отдаленной возвышенности должен был находиться Кантон.

Отлогий берег начинался длинным рядом серых домиков, построенных на сваях, под которые Чу-Кианг заплескивал свои волны во время прилива. Домики стояли плотно друг подле друга; не было малейшего пространства, намекавшего на улицу или переулок. В тени навесов, между сваями, стояли сотни лодок, привязанных к бамбуковым шестам; можно было сказать наверное, что половина народонаселения жила на воде; все эти лодки имели до трех и четырех крыш, устроенных так, что средние стояли выше крайних: внутри лодок целый дом, с божками и целым хозяйством, с детьми, привязанными, как обезьяны, на веревочках, чтобы не падали в воду. Все домики были похожи один на другой; от каждого висячая лестница, сходящая прямо на воду, Взойдя по лестнице, вступишь на живой мостик из нескольких дощечек, а потом опять лестница. Во время отлива, кругом этих лодок увидите разную дрянь, выброшенную вон, и собак, промышляющих себе пропитание; увидите оставшиеся на мели лодки, а иногда Китаянок, стоящих немного поодаль в воде по грудь, и выжимающих из своих черных кос прохлаждающую влагу. Между домиками на берегу отличался один своими белыми стенами и зеленым деревом, разросшимся около него. Я вспомнил наши длинные, однообразные села, и дом сельской расправы с вечным зеленым деревом по близости, и это воспоминание повлекло за собою вереницу подробностей; припомнился и домик под вывеской двуглавого орла, и какой-нибудь дядя [128] Аким, перебранивающийся через улицу с теткой Акулиной, и плачущая Матрена, с перетянутым под мышками передником, вечно жалующаяся на судьбу свою, наконец кучер, сельский Дон-Жуан, отмахивающий на балалайке комаринскую... Но эти воспоминания скоро исчезают: посмотришь направо, — тут остроносый клиппер с высочайшим рангоутом; там толпа бритых Китайцев, с криком, о чем-то хлопочут на длинной, странного вида лодке, — и вспомнишь, что находишься в ином мире, далеко, далеко от наших сельских картин. Вместо запаха свежего черного хлеба, слышишь кунжутное масло, аромат, преследующий путешественника в Китае. Деревня на Чу-Кианге называется New-Town (Новый Город), — как видите, название чисто английское. Самый Вампу тянется параллельно Нью-Тауну, только по северной стороне острова; отсюда видна зелень его садов и высокая башня некогда знаменитой пагоды; далее еще пагода какого-то еще более отдаленного местечка, и высокая гора близ Кантона. Впереди нас было несколько холмообразных островов, уходящих в даль своими мысками, с редкою растительностью. Налево отлогие места между холмами и зелеными, рисовыми плантациями, орошаемыми высокою водой Чу-Кианга и кроме того обширною системой ирригации, в которой Китайцы очень искусны. Никакое поле, никакой луг не блестит такою изумрудною зеленью, как рисовый посев.

Местность поднималась, восходя искусственно сделанными полукруглыми террасами, на которых неутомимый Китаец возделывал хлеб и зелень. Местами группы деревьев бросали густую тень на гряды; проведенные каналы впускали воду, стекающую с террасы на террасу, и орошающую гряды и борозды и рисовое поле, находящееся на самом низу. Эти низменные пространства, разделяемые холмами, очень удобны для доков, и этим-то воспользовались предприимчивые люди, взяв в расчет постоянные приливы и отливы реки. Здесь, в этой мирной, буколической стране, часто видишь военный корабль, возвышающийся из-за холмов своими мачтами; это судно, разлученное с своею родною стихией, обнаженное до самых сокровенных частей, и оставленное для починки. Хладнокровный строитель обдирает его медь, стучит молотом около самого киля, ломает ахтер-штевень, точно как опытный хирург вводит исцеляющий нож в части человеческого тела. Около такого судна [129] белеются домики, и разрастается целое местечко; видны высокие навесы, крытые листом латании; под ними копошатся труд и нужда, а из высокой трубы клубится черный дым, паровая машина быстро выкачивает из бассейна воду, на отведение которой в старину нужно было столько рук и усилий. На самой реке целая флотилия, конца которой и не видно. Все эти суда пришли сюда после бурь и океанов, искать обновления. Несколько военных судов стоят здесь постоянно на станции; в числе их были английские фрегаты Тисбе и Эссистенс (Assistance, госпитальный пароход). Все, имеющие здесь доки, и служащие при них, живут не на берегу, а на блокшивах, что и прохладнее, и безопаснее. Места же, где находятся доки и прилежащие к ним строения, отделены высокими бамбуковыми изгородями, и постоянные часовые (из Китайцев), вооруженные пиками и ружьями, наблюдают за общею безопасностью и тишиною.

В первый же день сгрузили с клиппера орудия и всю тяжесть; следующее утро он стоял с обнаженною подводною частью, подпертый с боков и с низу. Не стану описывать подробностей вводки в док; это дело специалистов.

Мы стали устраиваться на берегу; сначала решили разбить палатку на горе, вне бамбуковой изгороди; но все местные жители, даже Китайцы, отсоветовали. Действительно, это было бы неблагоразумно: в одну прекрасную ночь, мы могли бы быть все перерезаны. А между тем на этой горе так хорошо продувало, и какой вид был оттуда! На все четыре стороны разливы реки, которая широкою лентой обвивала пологие и холмистые острова, с их лесами, рисовыми плантациями, красиво-обделанными полями с пизангами и бамбуками вокруг; разливы и заливы, — загогулины, как говорят матросы, — широкой реки виднелись далеко; то блеснет яркая полоса воды, светлым озером над поверхностью леса, то серебряною полосой врежется в долины, зеленеющие кустарником. Вдали виднеется клубящийся дым: пароход спешит в Кантон. Там возвышаются высокие пагоды, и зелень сгустилась около них развесистыми деревьями, рисовые поля облегли их правильными изумрудными квадратами. А у ног наших первый план картины: южный склон зеленеющегося холма, на котором видны кресты и памятники европейского кладбища. Сколько раз, во время нашего пребывания, приносили на этот холм гроб, прикрытый флагом, и толпа [130] товарищей-матросов сопровождала сюда своего брата, на его последнее жилище! Залпы ружей нарушали тишину, и с этим залпом кончалось все земное для отошедшего в лучший мир! Кладбище растет быстро, климат в Вампу очень нездоров; английские суда, стоящие здесь на станции, много теряют команды от лихорадок и дизентерий.

От этого грустного холма направо, в ложбине, каменный док, из которого теперь видны три наклонные мачты нашего клиппера. Налево, влажное рисовое поле врезывается в реку, и часто по его жидким бороздам бредет буйвол, глубоко завязая своими мясистыми ногами в топком грунте, или Китаец в конусообразной шляпе, каким-то инструментом, в роде мотыги, разрыхляет и без того рыхлую землю. Прямо под нами разбросанные группы деревьев, и в их тени полукруглые террасы, на которых возделывается всякая зелень. Местами белеют китайские гробницы. Известно, какое почтение питают Китайцы к своим мертвым. Богатые воздвигают по своим усопшим высокие пагоды; несколько таких пагод теперь перед нами. Бедные выстилают камнем круглую площадку, обнося ее невысокою стеной; немного отступя, делается другая ниже, с небольшими арабесками; обе стенки упираются в землю, которая нарочно для этого и обкапывается; на гробницах надписи. Каллери свидетельствует, что пишется только имя умершего, династия, при которой он жил, и год смерти. На севере Китая, гробницы более разнообразны. Подобные гробницы здесь на каждом шагу; они не вместе, но разбросаны, и преимущественно по склону холмов. Окиньте разом весь этот пейзаж, не забыв отдаленной цепи гор; представьте себе, что мы могли бы любоваться им и в ясное утро, и при великолепном вечернем освещении, — и вы легко поймете, отчего нам так хотелось поставить палатки на холме. Но нечего было делать, — расположились близ дока, у канав, в которых сотни лягушек каждый вечер составляли концерт. В ложбине, стесненной с трех сторон холмами, свободного воздуха было мало; камни дока накалялись, как печка, и жар был нестерпимый. Никогда не страдали мы так от жара как здесь; свободно дышать можно было только утром, да вечером, когда садилось солнце, и то если бы притом не было мускитосов, которые в первые же дни [131] наделили нас волдырями, разнообразно украсившими все наше тело.

Я несколько раз упомянул о рисовых плантациях, которых очень много по берегам и островам Чу-Кианга; скажу теперь несколько подробнее об этом полезном растении, так богато вознаграждающем упорный труд жителя тропических стран. Тотчас же за нашею изгородью тянулось рисовое поле, и часто, среди нестерпимого зноя, неутомимый пахарь, по колено влачась по грязи, с своим товарищем, буйволом, наводил нас на бесконечный ряд мыслей, делавших нестерпимый зной еще нестерпимее.

Земледелие в Китае пользуется с незапамятных времен особенным уважением. Император, как сын неба, или посредник между божеством и своими подданными, посвящает три дня на принесение жертв и молитву; потом идет на поле, проводит первую борозду, и собственною рукой бросает несколько семян рису, чтобы показать, какое значение имеют для государства труд и обрабатывание земли.

Много говорили о совершенстве китайского хозяйства, но много преувеличили, в чем виноваты миссионеры, которые не имели правильного понятия о хозяйстве. Им верили, как единственным людям, имевшим случай проникнуть внутрь страны. Китайцы конечно обогнали Индусов и других соседственных народов, но смешно сравнивать их рутинную систему с рациональным европейским хозяйством. Может ли назваться хозяйством то положение дел, в основании которого лежит не свобода труда, а рабство и страшная, неисходная бедность рабочего? Китайский работник хуже невольника южных Американских штатов; того по крайней мере порядочно кормят, чтобы поддерживать его физическую силу; Китайцу же дают горсть проса, которое тяжелым камнем ложится на желудок, и только обманывает разыгравшийся аппетит в ожидании следующей порции.

Почва в южных провинциях гориста и самого дурного качества. Везде видишь разбросанные граниты между тощею растительностью, и все богатство земли состоит из выжженной солнцем красной глины, перемешанной с раздробленными кусками того же гранита. Горы пустынны и дики. Пользуются уступами, террасовидными площадками, долинами, чтобы разводить рис и другие необходимые растения. Эти затруднения породили сложную систему ирригации. Хорошо, [132] если на горе находили озеро. Тогда легко было провести из него воду на поля, террасами расположенные. Но озера не везде; часто надобно было поднимать воду, и вода поднималась гидравлическим колесом, распространенным в Китае. Эти колеса приводятся в движение либо рукою рабочего, либо ногою, либо с помощью буйвола.

Поле для риса готовится с весны. Буйвол тащит легкий плуг, какое-то неотесанное, неуклюжее орудие, но вероятно достигающее своей цели вернее нежели английские плуги, которые старались ввести здесь в употребление. Пашня должна иметь твердое глинистое дно; на этом основании, частым орошением и шестикратным мешанием (не говорю паханием), производят слой грязи, глубиною не менее восьми дюймов. Плуг не забирает глубже глиняного дна, и пахарь с его скотиною находят для ног своих твердую опору. Буйвол, употребляемый на юге, очень хорош для этой работы, любя наслаждаться в грязи, а рабочий, убежденный, что «никакая скотина больше Китайца не вынесет», плетется, равнодушный ко всему, за своим плугом. После запашки боронят поле. Борона делается без длинных, раздробляющих комки, зубцов; рабочий просто становится на нее и давит ее своею тяжестью, между тем как буйвол тащит ее по грязи поля. Цель плуга и бороны — перемешать все вместе и когда образуется сплошная жидкая грязь, равномерно распространить ее по твердому дну. Столько трудов употребляется для того, чтобы приготовить грунт для молодых рисовых отпрысков, которые заблаговременно вырастают на грядах рассадою. Ее осторожно переносят на поле и садят около двенадцати побегов на грядке, отстоящей от другой на двенадцать дюймов. Пересадка совершается с поразительною быстротою. Первая жатва в конце мая или начале июня; вторая в ноябре. Пока рис растет, он должен быть постоянно в воде: понятно, почему у Китайцев так развилась система орошения полей. Поспевший рис не нуждается в орошении; за то необходимо летом несколько раз выполоть его. Поспевший рис срезывают ножами, похожими на серп: обыкновенно тут же его и молотят.

Кроме риса, близ Вампу возделывается сахарный тростник, но немного. Китайцы выделывают из него леденец и темный песок. Рафинировки они не знают. В садах и [133] по всему берегу много фруктовых деревьев: гуавы, манго, wangpee (Cookia punctata), leechee, longan, апельсины. Из деревьев, украшавших обширный наш ландшафт, назову кипарисы, бананы и другие виды ficus; также особенный вид сосны, которую Китайцы называют водяною (Thuja), бамбук и род нашей плакучей ивы, которую Китайцы очень поэтически называют «вздыхающею ивой». По берегу реки много водяных лилий и лотосов; они разводятся как для красоты, так и для пользы: корни их употребляются в пищу. Летом и осенью эти поля лотосов, во время цветения, действительно очень красивы.

Потянулся однообразно день за днем. Жизнь в палатке была во всяком случае отдыхом после жизни на клиппере: свободнее и просторнее. Лежишь себе полдня, лениво перевертывая страницы туго понимаемой книги; встаешь, чтобы пить, и пьешь, чтобы утолить ничем неутолимую жажду; силы возвращаются мало помалу, когда солнце начнет гаснуть, скрываясь за холмом и рощей. Тогда пойдешь бродить по ограниченному пространству владений, принадлежащих доку. Зайдешь в сарай, где работают две паровые машины, и по неволе подумаешь, смотря на эти несложные работы, как все просто, если захочешь делать дело. Станут строить у нас, в Европе, доки, и начнут с великолепных дворцов, которые лет десять прождут машин и работы; а здесь точно конный привод какой-нибудь круподерки: сгорожен из бамбука, обмазан глиной, стоит грош, а сделает много. К выкачивающим машинам приделан привод для точильного станка, далее кузница, где выливают медные вещи, одним словом сарай удовлетворяет почти всем требованиям для починки судна. Зайдешь потом и под высокий бамбуковый навес, где Китайцы-плотники пилят, сверлят, строгают, и, когда солнце совсем уже скроется, укладывают в мешки свои плотничьи и всякие инструменты, и усаживаются около стола ужинать, на скамеечках; перед каждым круглая чашка и две палочки; по середине стола, в широкой миске, вареный рис. Около них собаки и дети, ожидающие скудной подачки. Ужин идет тихо, без шума; поднесет Китаец свою чашечку к самому рту и сваливает в него палочкой надлежащую порцию.

Пойдешь на пристань, где наша команда купается: плавают, перегоняя друг друга, матросы, довольные и [134] оконченными работами, и свежестью воды, и кратковременною свободой; тут же, вблизи, человек сто Китайцев, воловых рабочих, тянут на берег с разгружающегося французского фрегата, Audacieuse, мачту. Движения их тихи, не видать в их лимфатических мускулах усилия и игры, плохо двигается мачта из воды на берег, точно не хочет покинуть свою родную стихию. Да и любо ли ей, привыкшей к героической песне бури и урагана, слушаться заунывной китайской песни, которою бодрят себя китайские рабочие? Французский боцман, толстая с черными бакенбардами фигура, почтенная и уважительная, подозрительно покрикивает: «mais faites donc jouer la piece, faites donc jouer la piece!» «Ай-я-у, а-ау, и лу-а-у», отвечают дребезжащими голосами Китайцы, пересмеиваясь с нашими матросами... А мачта все не подается! Да и откуда взяться силе? посмотрите, что за народ! Какой-нибудь Лапша показался бы между ними богатырем. Пятерым в день платят доллар, и в этот день каждый из них должен исполнять всякую работу, лошадиную и воловью. Но если бы его запрягли в плуг, безропотно пошел бы он пахать, будь только сила. В работах Китайцы апатичны, не видно никакого участия к делу, или желания хоть поскорее окончить работу. Годились бы они все в натурщики к Гаварни: головы бриты, кто весь голый, кто в куртке; заплата на заплате, даже дыра на дыре. Дряблая кожа бессмысленного лица висит в бесконечных складках; иной считает, я думаю, уже восьмой десяток своей бесцветной жизни... Но почему бесцветной?.. Может быть, это так кажется нам; может быть, и у этой беззубой фигуры были свои светлые дни.. Страшная масса застоявшейся и заплесневевшей жизни, забродит ли она когда-нибудь?.. Вероятно, Европа разбудит и Китай, как разбудила весь остальной мир. Начало уже положено.

У берега столпились шампанки; на иной старуха, изогнувшись, махает зажженною бумагой над готовым ужином, и потом бросает ее с огнем на воду; зажигает тоненькие свечки и ставит их во все места, куда только можно поставить; это все различные обряды, которых так много у буддистов. Бумага для сжигания должна быть особенная, нарезанная квадратами, с наклеенным посереди клочком серебряной бумаги. На других шампанках делают чин-чин; это род фейерверка: несколько картонных трубочек, [135] набитых пороховою мякотью и соединенных между собою стапином, который зажигается, и трубочки взрываются последовательно одна за другою. Этот-то треск, подобный батальному огню, поминутно раздается со всех концов, и его-то мы слышали в Гон-Конге, не зная чему приписать его. Чин-чин (слово в слово значит здравствуй) делается и в честь божества, и в честь новой луны, и в честь полной луны; наконец, при всяком торжественном случае. Целые лавки торгуют только тоненькими свечами, бумагой и трубочками для чин-чина. На один шиллинг можно сделать такую иллюминацию, что останетесь довольны. Звук чин-чина заглушается часто звуком гонга и медных тарелок; эта музыка начинается под вечер на военных джонках и продолжается часа два; потом она возобновляется при всяком удобном случае; если есть покойник, то бьют в тарелки целую ночь, как будто, если один уснул вечным сном, то другие не должны спать. Хуже этой музыки трудно где-нибудь слышать; вообразите десятки медных тазов, в которые бьют немилосердно палками. При описании китайского вечера можно не жалеть никаких красок, только уж о гармонических звуках следует умалчивать. Всю прелесть зеленеющей природы в состоянии отравить подобный концерт.

Настанет вечер, сидишь себе на пристани до глубокой ночи, смотря на звезды, да на летающих светящихся насекомых, и так проходят дни. Работы на клиппере идут успешно. Иногда является хозяин, Купер. Вдруг раздается крик: «Лови, лови!» Несколько матросов бросятся за убегающим Китайцем, вероятно стянувшим что-нибудь. «Нету на них никакого начала; только заглядишься, уж стащил что-нибудь; ишь, бритый черт, как удирает: люминатор украл!..» говорит на бегу матрос, и действительно, бритый Китаец, как заяц, скачет через рвы и канавы, и, юркнув в небольшую калитку, сделанную в бамбуковой изгороди, несется по рисовому полю и скоро скрывается из глаз. Эти сцены повторялись почти каждый день; один стащит какую-нибудь железную штуку, другой наполнит все карманы медными гвоздями; терпенье истощилось; за каждым нужно было ставить надсмотрщика, увещевали старшин, частным образом таскали за косы, ничто не помогало. Поймали наконец двух, связали им руки и посадили на док до [136] решения их участи. Один был старик с сморщенным лицом, с редкою косичкой на затылке, весь в лохмотьях. Что принудило его украсть какой-нибудь гвоздь, — нужда или привычка? Другой был моложе и с страшно-плутовскою физиономией, испорченною оспой. Их, как водится, окружили; между Китайцами заметно было движение; они толпами собирались около доков. «Вас расстреляют!» кто-то сказал пойманным, и они поверили. «К Русским хуже попасться, нежели к Французам и Англичанам; те побьют, высекут, а вы хотите убить», говорили они потухшими от страха и отчаяния голосами. Дождались Купера, которому их и передали. Когда их сводили с клиппера, Китайцы оттеснили одного и помогли ему бежать; остался старик. Его повели на дно дока, привязали стоя к деревянным козлам, и линек, ловко управляемый рукой нашего боцмана, давно острившего на Китайцев зубы и вызвавшегося теперь охотой в экзекуторы, загулял по лохмотьям старого отрепья, покрывавшего спину арестанта. Сгустившаяся толпа Китайцев зашумела, Купер закричал на них, раскрасневшись от злости и волнения, и ткнул зонтиком в лицо рассуждавшего и размахивавшего руками более всех. Это имело магическое действие; Китайцы мгновенно разошлись, а старик, привязанный к козлам, делал различные движения, желая избежать удара; то как кошка прискакивал он кверху, то корчился и ежился, и ни один крик, ни один стон не вылетел из его старой груди! Сцена была неприятная. Русский боцман сек Китайца, а английский прожектер считал удары; вот что может иногда связать три нации!.. Это своего рода ассоциация. Надобно было рассказать эту сцену, как имеющую couleur locale, как случай, характеризующий место и обстоятельства. Мы в Китае, но не в том идеальном Китае, который знаем по картинкам на чайных ящиках и по рассказам лорда Макартнея, — Китае, с миниатюрными ножками, мандаринами и торжественными церемониями, в которых блещет золото и пурпур, — мы в Китае нищих, бродяг, пиратов, в настоящем Китае, несколько действующем и шевелящемся.

В одно утро, в команде стоявшего близ нас судна, не досчитались двух матросов и некоторых вещей. Бежали; но куда, зачем, что соблазнило их, неизвестно. Объявили Китайцам, чтобы искали, и назначили награду тому, кто [137] отыщет. Прошло недели две; начали уже позабывать о бежавших, как вдруг является Китаец и говорит, что может указать место, где скрываются матросы, если ему заплатят обещанное и дадут в помощь людей. Назначили офицера с несколькими вооруженными людьми, и отправили их на лодке с Китайцем. Они подплыли к пустынному берегу: «вот там», показал Китаец пальцем на кустарник, и объявил намерение ретироваться. — Отчего же ты не идешь с нами? говорят ему. «Ступайте вы, а я боюсь! (Характеристическая черта Китайца.) Ищите в кустах, они там, это верно...» Команда разбрелась; густо поросший кустарник обносил плотною сеткою берег; искать было трудно; к кустарнику подступала вода; остатки сгнивших человеческих трупов, и наконец труп почти свежий, на каждом шагу попадались искавшим; страшный смрад наполнял воздух. В этом-то вертепе скрывались беглецы: один залез по горло в воду, и, несмотря на крики своих, не хотел откликнуться. Несколько дней они сидели здесь без пищи. Бледных худых, покрытых какою-то сыпью, привели их; запах трупа так и въелся в их платье, выброшенное тут же за борт. Пока у них были деньги и вещи, их кормили, а там прогнали, может быть грозили зарезать; они скрылись от Китайцев и боялись вернуться к своим. На вопросы, что побудило их бежать, они не давали удовлетворительного ответа, только один из них рассказывал, что его соблазнили Китайцы, звали служить на военную джонку, говорили, что обреют голову и привяжут косу. Все это случилось на наших глазах. Мы принимали большое участие в бежавших, хотя они были с чужого судна; рассказ о их страданиях возбуждал невольную общую симпатию. Вечером шел разговор о них; взволнованная денным солнцем, кровь сильно настраивала воображение; мы сами стали поддаваться ложному страху и сильному преувеличению в ощущениях. Было уже за полночь, и все спали. Часовой заметил, что две тени крадутся по забору. Их окликнули. Они скрылись, но после опять показались, только ближе к нашей палатке. По ним закричали: «лови, лови!» Крик ли этот имел в себе что-нибудь особенное и в звуке своем уже содержал ноту панического страха, только первый проснувшийся закричал страшно испуганным голосом; этот второй крик еще сильнее подействовал на остальных спавших, которые все вскочили как [138] угорелые, стали кричать и произвели такой гвалт, что вероятно слышно было за версту. К. полез к С. под подушку за пистолетом; С. приняв его за Китайца, схватил его и готов был вступить в единоборство. Вся эта сцена оставалась неразгаданною, пока не принесли фонарь; тогда все объяснилось; тени исчезли, хотя еще долго искали их по канавам. Попадись в эту минуту какой-нибудь невинный Китаец, его бы наверное подстрелили. Так расходилось воинственное расположение духа в пробужденном от сна ополчении; и долго еще мы не могли уснуть, смеясь над храбростью друг друга. Несмотря на то, что некоторые из нас были севастопольские герои, мы разыграли сцену сорока жидов, испугавшихся одного цыгана.

Между тем стали показываться последствия сильных жаров и работ в доке: лихорадки и дизентерии. Мы платили обычную дань климату, и хорошо, что расплатились дешево; ни один у нас не умер. Заболел и я; утомительны и тяжелы были летние дни. Меньше 25 градусов в тени Реомюр не показывал, а выйдешь на солнце, несмотря на зонтик, веер, и другие предохранительные средства, точно огнем палит. Бритые головы Китайцев привыкли к этому солнцу, однако и из них не было ни одного, который бы не имел веера. Веера делаются из листа латании (latania chinensis), которому сама природа дала веерообразную форму. Целые часы проводят Китайцы на воздухе, изредка прикрывая веером слишком накалившийся лоб; другой обвернет несколько раз голову косою, которую впрочем всегда распустит, если говорит с человеком выше его званием, как будто снимает шапку.

Когда клиппер вытянулся из дока в реку, я, как больной, поместился на китайской лодке, на которую сгрузили паруса и другие вещи, мешавшие работам на судне. Лодка была длинная, с круглым навесом; наверху род палубы, в кормовой части которой стояло несколько горшков с зеленью и цветами. Под этою оранжереей жили хозяева, целое семейство. Лодка была очень вместительна и чисто содержана: везде гладко выполированное дерево, тростниковые плетенки и бамбуковые перекладины. Если шел дождь, то мгновенно закрывались все окна тростниковыми покрышками; у меня была постоянная тень и сквозной воздух. В известные часы дня приходила хозяйка или ее сын в ту часть, где [139] я жил, и где в угольном шкафчике помещались домашние пенаты: кукла из сермяги, обклеенная снаружи фольгой и бумагой, бумага для чин-чина и еще какие-то принадлежности; хозяйка зажигала бумагу и, потом, помахав ею в различных направлениях, бросала на воду; ставила маленькие свечки во все углы, куда только можно было ткнуть их, и уходила. Все это делалось без всякой мысли, без всякого религиозного чувства. Китайцы суеверны, и наклонность к религиозным церемониям, как у всех буддистов, развита в них сильно. Нет дома в южных провинциях, в котором бы не было домашней часовни, помещаемой обыкновенно в конце столовой. Обряд исполнен, и Китаец спокоен. Во время богослужения в храмах смеются и глазеют по сторонам. Зачем молиться? на это есть бонзы, которые действительно не развлекаются общим шумом, и с торжественностью повторяют свои молитвы, держа в скрещенных на груди руках четки, звоня в колокол и по временам ударяя в гонг, чтобы привлечь внимание Будды к молитве. На юге буддизм распространен более учения Конфуция и секты Тау, или Разума. Кроме того, в Китае есть мусульмане и Евреи.

Кроме домашних суеверных обрядов, в Китае в большом ходу приношение общественных жертв и другие торжественные церемонии и процессии, которые тянутся иногда на несколько миль. Идолов убирают в дорогие одежды, несут их на великолепных носилках; поклонники тысячами следуют за ними, и забегают вперед, разодетые в праздничные платья. Страшное количество известной бумаги, с серебряною пластинкой, сжигается под конец, как жертва. Не распространяюсь об этих церемониях, потому. что говорю о них только по слухам; мне не удалось видеть ни одной.

Во время моей болезни приехал к нам доктор Рамзей с парохода Assistance; он уже четыре года в Китае, и скоро возвращается в Англию. Он молод, и лицо его очень располагает в его пользу. Это один из тех людей, которые, кажется, не совсем высказываются и заставляют предполагать гораздо больше того, что хотят высказать и выказать. Есть какие-то затаенные достоинства, скрывающиеся в этих приятных и умных чертах; таких людей можно любить, и [140] привязываешься к ним все больше, по мере того как узнаешь их. Довериться им всегда можно; я заметил, что чаще всего эти физиономии встречаются между Англичанами. Давид Копперфильд должен был иметь именно такое лицо. Мистер Рамзей кончил курс в Эдинбургском университете, слушал Сайма и Симсона, и из университета отправился в Китай. Во время войны он был на корвете Горнет (Hornet), знакомом нашим де-кастрийским морякам. По моем выздоровлении, я сейчас же отправился на Assistance. Доктор водил меня по пароходу, который немного меньше Гималая, виденного нами на Мысе Доброй Надежды. Вся жилая палуба отдана под больных. Какая чистота и какой простор! Есть даже отделение для акушерских случаев. В то время, как мы сидели на пароходе, начал дуть норд-вест. Опытные английские офицеры обратили наше внимание на этот ветер. Это было в конце августа; все время господствовал зюд-ост-муссон: норд-вест обещал тайфун, который бывает здесь преимущественно во время переменных муссонов: редко один муссон уступает место другому без борьбы; борьба эта начинается с июля и продолжается до декабря. Уже лет шестьдесят делают постоянные наблюдения над тифонами в здешних морях; всякое судно, попавшее в тифон и вышедшее благополучно, опрашивается, и от него отбирают все сведения, относящиеся к бывшему случаю. Есть целая система, научающая средствам избегнуть этого страшного врага. Судно, надеющееся на себя и имеющее перед собою свободное место, должно немедленно уходить на Фордевинд или богштог, определив заранее направление урагана и свое от него расстояние; а это делается следующим образом: ложатся в дрейф, — в северном полушарии на правый, а в южном на левый галс. Если стать спиной к ветру и протянуть руку перпендикулярно к линии, означающей направление ветра, то левая рука укажет место урагана в северном а правая в южном полушарии. Себе от него расстояние определяют увеличивающеюся или уменьшающеюся силой ветра, быстро падающим барометром и другими признаками. Ураган имеет два движения: свое — вращательное около центра, и движение общее, поступательное. Последнее движение совершается по параболической линии. Скорость вихря равняется от 80 до 90 [141] миль в час, тогда как скорость самого сильного шторма не превышает 20 миль. Но в урагане сила ветра не так страшна, как ужасное волнение, воздымаемое беспрестанно изменяющимся ветром, обходящим иногда все румбы компаса. Волны от противоположно-направленной силы взлетают друг на друга и вырастают в колоссальные пирамиды, при чем иногда образуются водовороты. Судно, заливаемое с различных сторон, теряет рангоут, бросает орудия за борт и терпеливо выжидает своей участи. Верным признаком приближения тайфуна служит барометр, который постепенно падает, иногда до 28,00; как скоро он начнет подниматься, значит ураган удаляется.

Слово тайфун — непорченое китайское та-фун означает сильный ветер; Китайцы без барометра узнают близость тайфуна по следующим признакам. Ветер, в ураганное время дующий от SW, переходит к N и NO, постепенно крепчая и налетая частыми и сильными порывами; небо становится мрачно; море с шумом катит свои волны на берег; рыбаки на всех парусах спешат укрыться в одну из бесчисленных бухт, которых, по счастью, природа произвела такое количество по всему берегу Китая, как бы в защиту против этого всесокрушающего врага.

Многие суда, стоящие в Вампу, почувствовав зловещий норд-вест, спустили стеньги; у нас был приготовлен третий якорь и вооружены печи. Целый день находили порывы, довольно сильные; прошла и ночь, шквалистая, но довольно покойная: урагана не было. Но английские офицеры были правы: ураган был севернее, в широте 30° и к нам долетали только его отдаленные дуновения. Наш фрегат, Аскольд, шедший в это время из Нагасаки в Шанхай, испытал всю силу этого урагана. Время равноденствия также не прошло даром: страшный ураган пронесся в северных широтах китайского моря. Не знаю подробностей, но когда мы пришли опять в Гон-Конг, то там рассказывали, что пять судов погибло, и до восемнадцати выброшено на берег. Немедленно два парохода снялись с гон-конгского рейда, чтобы отыскивать следы страшного крушения.

Между тем как стихии совершали свои обычные волнения, люди тоже не оставались покойными. Все ожидали совершенного окончания войны с заключением трактата в Тиенцине или Тянь-Тзине; казалось, иначе и быть не могло, но [142] в Китае выходит все как-то на выворот. В Печели народ и не воображал, что в Кантоне шла кровопролитная война. Почему же в Кантоне не воевать, когда в Печели заключен мир?.. Из Шанхая новости были неблагоприятны. Всем не нравилась невежливость императорских комиссаров, медливших своим прибытием, для встречи послов европейских держав. Видно было, что пекинский двор крепко держит руку кантонских инсургентов, поощряя их кровавое и настойчивое сопротивление. При таких отношениях средины быть не может: императору китайскому следует или продолжать войну, или отказаться от чувства спесивого превосходства, что было до сих пор отличительною чертой международных сношений Китая, тем более что какие бы условия ни были выговорены при мирном трактате, — без войны кантонские инсургенты останутся в ослеплении, очень опасном при будущих сношениях с ними.

А в Пекине укрепляют вход в Пей-хо. Высшие комиссары, хотя их ждут со дня на день в Шанхай, говорят, до сих пор еще не назначены; а младшие уже имели аудиенцию у императора, как будто перед отправлением. Надеются, что шанхайские конференции откроются в половине сентября (Все это писано еще в 1858 году). Первые кантонские купцы были приглашены в Шанхай, для обслуживания подробностей нового тарифа, но и это распоряжение было отложено. Все это заставляет думать, что Китайцы рассчитывают на наступающую осень и на невозможность в этом году нового прибытия соединенных флотов к реке Пей-хо.

Дела в самом Кантоне крайне загадочны. Негоцианты ждут открытия торговли и находятся в сильном сомнении, — откроется ли она? Многие приехали из соседних провинций, к чайному времени, и хоппо (сборщик податей) приступил к исправлению своей должности. Совершенное спокойствие царствует в городе; мир был обнародован полномочным Хванги и губернатором Пехви; городские ворота отворены с большою церемонией (о том известил нас капитан парохода Assistance; народ стал возвращаться к своим занятиям, блокада была снята, [143] европейские власти объявили амнистию, — кажется, чего бы больше?.. Спрос на ввоз и вывоз с каждым днем увеличивается, а несмотря на это, торговля остается герметически закупоренною, и вместе с этим бродячие слухи и разные неправдоподобные рассказы мутят общественное расположение духа. Удалившимся Китайцам позволено возвратиться в Гон-Конг и Макао, без всяких обязательств.

Здешние английские журналы недовольны выжидательною политикой лорда Эльджина. Остановка кантонской торговли должна, была бы подвинуть «его милость» на что-нибудь более решительное; говорят, что совсем другой тон был у китайского правительства четырнадцать месяцев тому назад, когда адмирал Сеймор (тот самый, который потерял один глаз у Кронштадта) опирался в своих требованиях на войска ее величества; утверждают, что если бы продолжать военные действия еще несколько месяцев, то скорее и вернее пришли бы к удовлетворительному результату, и что действия лорда Эльджина могут разрушить то, что было сделано Сеймором.

Последняя новость, пришедшая при нас в Гон-Конг, та, что Французы с Испанцами заняли Турон (в Кохинхине) и Французский адмирал Риго-де-Женульи объявил все кохинхинские порты в блокаде. На это всегда найдется достаточная причина, особенно если замешается миссионер. Миссионерство, в подобных случаях, такой плодотворный источник, что, взяв его за основание, всегда можно найти предлог и для войны, и для мира. Да и Французам пора найти себе pied a terre в здешних морях. Около Китая и Японии, как будто около больных и богатых родственников, увиваются многие. Англия давно уже основалась здесь, и действует как дома; Америка заняла острова Лу-чу (Ликейские); Россия действительно у себя дома; Испания и Португалия тоже пустили в соседстве глубокие корни; оставалась одна Франция, опиравшаяся всегда на невещественные основания, на миссионерство, и т. п. Теперь верно ощутилась необходимость в вещественном, отыскались в архивах давние притязания на Кохинхину, и, кажется, притязания эти хотят поддерживать серьезно. Говорят о назначении в будущем году в здешние моря особенной эскадры, под командой г. Жюрьен-де-ла-Гравьера. [144]

III.

Мы все стояли в реке; я целые дни скрывался в своей крытой лодке и только к вечеру выходил на клиппер. Иногда ездили на берег; китайская шампанка с утра до вечера была к нашим услугам за полдоллара в сутки (клипперские шлюпки поправлялись и красились). На кормовом весле сидела молодая хозяйка Яу-Хау, очень интересная, даже, можно сказать, хорошенькая; при ней был сын ее Атом, который сначала дичился нас, а потом сделался общим нашим приятелем. Бывало, крикнешь ему с клиппера: «Атом, чин-чин!» «Цинь, цинь!» послышится в шампанке и вслед затем покажется из отверстия детская головка, кивающая с тою безыскусственною улыбкой, которою обладают только дети. На носу лодки сидит муж Яу-Хау, молодой Китаец, с добрым и простоватым лицом, и брат его, мальчик лет двенадцати; иногда и Атом подсаживался на маленькой скамеечке к дяде, обхватив весло своими коротенькими ручонками, и следовал серьезно за греблей, как будто он был тут главным работником. Сядешь, или скорее ляжешь, на чистые циновки по середине шампанки, и забудешься под тихое качанье лодки; а сзади хорошенькая Яу-Хау, на глазки которой иногда и засмотришься. Все у них так чисто, божки убраны пестрыми цветами и фольгой; смотришь на эту своеобразную жизнь, на этот угол, и иногда даже как будто позавидуешь, хотя по правде сказать, не завидная перспектива — всю жизнь прокачаться на воде. Укажешь Яу-Хау пальцем, чтобы везла в Нью-Таун, пристань у трактира, который содержит какой-то космополит, говорящий на всех языках и ни на одном порядочно. Иногда маленький Атом вдруг закричит во всю мочь, и мать, привязав его на веревочку, сажает около себя, и он опять скоро успокаивается. Иногда к нашей лодочнице приезжали гости, какая-то старуха, вероятно родственница, с маленькою дочерью с крысиным хвостиком на затылке. Атом счел долгом познакомить нас с нею; брал каждого из нас за руку, по очереди, и подтягивал к девочке. Гостьи прохлаждаются чаем, пока мы плывем. Вот и пристань, то есть небольшая деревянная лестница, висящая над водой, [145] а иногда и над землей, если отлив велик; в последнем случае нужно прыгать с лодки и непременно попасть на ступеньку, рискуя в противном случае завязнуть в липкой тине. Лодка привязывается к воткнутому тут же бамбуковому шесту; домашняя жизнь в ней не прерывается, а мы идем по зыбким перекладинам мостика до небольшого дворика, из которого два выхода, один на улицу, другой по довольно крутой лестнице, на балкон трактира. Чтобы попасть на улицу, нужно ещё пройти несколько темных комнат, лавочку с бутылками различного вида, и всегда со спящим на прилавке матросом; из лавочки наконец выходишь на улицу.

Здешнюю улицу нельзя воображать себе в роде европейских, или даже китайских в европейском городе; вся она шириною много три аршина, и длинным коридором тянется под тенью навесов, идущих с обеих сторон домов. Часто из окна одного дома протягивается жердь до окна противоположного, и на этой жерди, с распростертыми рукавами, висят блузы, рубашки и прочее, различных цветов и покроя. Иногда исполинский паук перебросит свою ткань с крыши на крышу, а сам, в виде украшения, висит по середине. Улица вымощена каменными плитами, и на ней постоянная тень; дома смотрят на улицу своими каменными половинами, к реке же они оборотились деревянными пристройками. В каждом доме внизу лавка или мастерская окна второго этажа безмолвны и пусты; изредка только выглянет оттуда бронзовая головка черноглазой Китаянки, с уродливою колесообразною куафюрой; по улыбке на ее лице и по крепким деревянным решеткам нижнего этажа можно догадаться, кто эта черноглазая красавица. При нас много лавок было заперто; однако с каждым днем число их увеличивалось, по мере возвращения удалившихся Китайцев. Открылось несколько чайных лавок; ароматический пекое, черные и зеленые чаи в пирамидальных кучах стали красоваться на прилавках. Несколько Китайцев распивают чай, и увидя нас, дружески кивают головою, приговаривая вечный «чин-чин». В стороне кумирня с божками и фольгою, а далее лавка, где можете достать любого идола ех ipso fonte; тут же лаковая мебель, резные из пахучего дерева шкафчики и разные религиозные принадлежности. Вдруг чувствуется ужасный запах, как будто загнившей, залежалой рыбы, вы проходите скорее и натыкаетесь на чисто [146] сделанный котух, за решеткой которого, на гладком, чистом полу, покоятся белые, грузные свиньи.

Наконец улица прерывается площадью. Опять не надо принимать слово площадь в нашем значении, не надо думать, что здесь на площади просторнее, воздух чище и открывается какой-нибудь вид; ничуть не бывало: на площади еще меньше места, чем на улице; она вся застроена какими-то павильонами с соломенными грибообразными крышами, под тенью которых копошится уличная торговля, мелкая промышленность, бедность и праздность. Эти крытые рынки составляют у Китайцев род клубов; здесь, между бесчисленными торговцами, толкаются люди, желающие узнать новости, ищущие рабочих, пришедшие совершить свой туалет, пообедать. Действительно, вы здесь видите всевозможные кушанья, совсем готовые, но не совсем аппетитно смотрящие с своих лотков и фарфоровых чашек. В соседстве вареного риса, этого насущного хлеба Китайцев, лежит жареная курица, часть свинины, студень, пироги с зеленью, которые тут же бросают на сковороду и подпекают на жаровне, для желающих. Некоторые расположились около столика с низенькими ножками, вооружась палочками и чашками. Рядом с ними одутловатый Китаец, на лице которого пристрастие к опию провело резкие следы, подставляет свою голую голову искусной бритве бродячего цирюльника. Очень любопытно остановиться на подобной площади и постоять минут пять; непременно доглядишься до какой-нибудь сцены: сочинится драка, и разнохарактерная толпа, с различными телодвижениями, мигом обступит поссорившихся; и вот предстоит вам удовольствие в звуках незнакомого языка узнавать и угадывать знакомое; угадаешь и подстрекающего молодца, и резонера, и какого-нибудь дядю Хвоста, сказавшего свое многозначительное слово. На этой же площади продается всевозможная зелень, плоды, живность, готовое платье, дождевые костюмы, сделанные из травы и дающие такой оригинальный вид носящим их. Сюда же, на рынок, смотрит фронтон буддийского храма пестрым и разноцветным портиком, с исполинскими фонарями, которые раскрашены и убраны всевозможными арабесками. Много фарфоровых драконов и других фигурок по карнизу и крыше. Войдя в храм, в таинственном полумраке увидишь все то же, что во всех китайских храмах, то есть почтенных, толстопузых богов, [147] комфортабельно сидящих в своих нишах; на алтарях бесчисленные приношения, вода в чашечках, тоненькие свечи, фольга и блеск сусального золота. На потолке фонари, которые, вырезываясь на темном фоне своими причудливыми формами, дают всему довольно оригинальный вид.

За площадью опять та же улица, узкая, пестреющая лавками, навесами, Китайцами и пауками. Здесь курят опий; вместе с ним продается китайский табак, очень слабый и не вкусный, и папиросная бумага. Китайцы делают папиросы по-испански, то есть свертывают табак с бумагой сейчас перед курением. Если Китаец немного говорит по-английски, то непременно скажет вам, что — «Russian good, a French, an English not good», предложит на пробу папироску; в некотором отношении он и прав... На днях с купцом одной лавки случилось вот какое происшествие. Гуляли наши матросы по Вампу; разойтись негде, держатся все в кучке, и зашли к этому купцу; взяли табаку и, заплатив деньги, побрели домой. Человека два из них напились, как водится, порядочно, потому что для русского человека слово гулять не имеет другого значения; другие, менее пьяные, прибрали товарищей на лодку и мирно возвратились на клиппер. В это же время гуляло несколько французских матросов по городу; один из них зашел в ту же лавку; взял себе, сколько ему нужно было, табаку, как-будто в своем кармане, и, не думая заплатить, преспокойно вышел. Купец за ним, крича и жалуясь на такое явное мошенничество. Скоро к Китайцу пристали товарищи, толпа стала густеть, крики увеличиваться; казалось, дорого бы пришлось поплатиться французу, но он оборотился к толпе, крикнул свое выразительное «Sacre!» и еще выразительнее погрозил кулаком, и толпа храбрых благоразумно отступила. Француз, не прибавляя нисколько шагу, пошатываясь, достиг лодки и уехал с своими товарищами. Вот вам черта храбрости Китайцев. Они режут Европейцев, но для этого им нужны особые условия: главное из них, чтобы Европеец был совершенно безоружен; если они увидят пистолет, даже не заряженный, то не решаются напасть. Сначала высмотрят, обойдут несколько раз, не подавая вида, что замышляют что-нибудь, и когда насчитают двадцать шансов против одного, то тогда только решаются на нападение. Стремительно бросаются они, убивают, и еще [148] стремительнее убегают. Несколько подобных случаев рассказывал мне Рамзей, бывший при войске во время китайской войны. Старший доктор, на место которого поступил он, был зарезан не далеко от Кантона. Он ехал верхом, задумавшись, и отстал от своих товарищей; нападение было так быстро, что ехавшие впереди не успели оглянуться, как уж он лежал с перерезанным горлом, а убийц и след простыл. Вот какую войну ведут Китайцы! Орудие их: измена, подлость, расчет на числительную силу. Никакая фантазия не в состоянии создать тип героя на данных китайского характера. По крайней мере так было до сих пор.

Продавец табаку был очень доволен, сказав комплимент Русским. Симпатия Китайцев к нам, замеченная мною прежде, подтверждалась несколько раз в последствии; Китаец дружелюбно кивает нашему матросу, и мимикой показывает, что надувает Англичанина или Француза, заставляющего его работать. В каждой лавке Русского ждет дружеский чин-чин, между тем, как недоверчиво смотрит Китаец на пришедшего к нему Англичанина. Не знаю, поздравлять ли себя с подобною симпатией!.. В табачной лавке можно рассмотреть весь процесс курения опия. На улице часто встречаются физиономии, с выражением тупоумия в глазах, лишенных всякого блеска, окруженных дряблыми складками кожи, потерявшей энергию; походка этих людей неуверенна. Следы преждевременной старости и маразма видны во всех членах; если кого-нибудь из них взять за плечо, то даже и намека на мускул не почувствуешь в руках; лица их всегда можно узнать и отличить в толпе. Как известно, курение опия — одна из самых разрушительных страстей; ни пьянство, ни самый раздражающий разврат, не в силах так расшатать организм. К тому же курение опия очень дорого, и промотавшийся готов на все, чтобы достать себе этого запрещенного плода, потому что страсть к нему, раз возбужденную, человек ничем не в силах остановить. К нам на клиппер приезжает каждый день маляр, курящий опий. Сколько раз с сокрушением говорил он, что поступает не хорошо; что прежде у него было две жены, бывшие им совершенно довольны, а теперь он и с одною не знает, что делать; но что не может заснуть, не затянувшись опием. «А как затянешься, приятно?» спросили мы, и он в ответ зажмурил глаза, как Манилов, и явил на [149] своем дряблом лице выражение такого наслаждения, что, кажется, будь под рукой опий, сам бы накурился!

Большая часть привозного опия приготовляется в Индии. Английские и американские купцы имеют отличные суда для его перевозки, и, кроме того, держат во многих бухтах и гаванях так называемые receiving sheeps, на которые складывают свой товар. Последние извещаются быстрыми пароходами о количестве везомого груза. Китайские контрабандисты приходят из ближайших мест на маленьких лодках, хорошо вооруженные и готовые на все, для защиты своего товара, так дорого стоящего. За опиум платят чистым серебром (испанскими и американскими талерами); иногда находят выгодным менять его на шелк сырец и чай.

Торговлю опием ведут люди, обладающие большими капиталами и известные за первых негоциантов в свете. Торговля эта по наружности даже очень мало похожа на настоящую контрабанду. Правда, что ввоз опиума и употребление его запрещены в Небесной Империи, но запрещение это пустой призрак и на деле не имеет никакого значения. Большая часть мандаринов употребляют опиум, лавочки с опиумом гнездятся в самом императорском дворце, а может быть и сам его небесное величество принадлежит к числу потребителей опиума. Китайское правительство само не хочет предпринять действительных мер против этой контрабанды, а для формы издает иногда циркуляры, печатаемые в пекинской газете; но этих циркуляров как будто и не замечают верноподданные.

Бенгальский опиум, которого два сорта, Panta и Benares, всегда хорош и чист; бомбайский, так называемый Malua, почти всегда смешан с другими ингредиентами. Китайцы его не покупают без предварительного испытания; берут медною ложечкой небольшой кусок и подогревают на угле. Растаявший кусок пропускают через бумажный фильтр, и если он не проходит, то его называют Man ling, имя, означающее самый дурной опиум. Этот идет по самой низкой цене. Если же фильтр пропускает, тогда смотрят внимательно, остается ли что-нибудь на бумаге, и если окажется песок или грязь, то и это понижает цену. Процеженную жидкость собирают осторожно в медную чашечку и подогревают на медленном угольном жару, до тех пор, пока не испарится сырость; тогда уже получается чистый опиум. Его собирают в фарфоровые банки, и судят о его относительном [150] достоинстве по цвету. Контрабандист, размешивая и рассматривая его несколько раз против света, называет его:

Tung-kow, если он густ и похож на желе;

Pak-chat, когда он имеет беловатый цвет;

Hong-chat, когда он красен, и

Kong-see-pak, если он первого сорта и совершенно походит на Benares или Panta.

Для курения, опиум очищают почти таким же образом. Куритель прислоняет свою голову к подушке, поставив перед собою лампу; довольно длинною иголкой кладет он не много опиума на огонь и, зажегши его, прикладывает к отверстию трубки. Во все время курения, трубка держится на огне.

Так как в одной трубке не больше двух затяжек, то привыкшие к курению выкуривают несколько трубок.

Едва куритель втянет в себя несколько опийного дыма, глаза его оживляются, дыхание становится спокойнее, вялость и боли в членах проходят, он наслаждается! Вместо вялости чувствуется свежесть, вместо отвращения от пищи — аппетит; является разговорчивость и откровенность. Но скоро улыбка опять пропадает с лица, трубка вываливается из рук, глаза снова приобретают свой стеклянный вид, верхнее веко опадает, и куритель засыпает беспокойным, тяжелым сном. При разрушившемся здоровье, у курителя развивается равнодушие ко всему я тупость умственных способностей; он становится забывчив, и пренебрегает всеми обязанностями, и наконец слабоумие овладевает им все больше и больше.

Некоторые говорят (Smith), что укорочение жизни, вследствие курения опия, преимущественно заметно между бедными; на богатых влияние это не так заметно. Это очень может быть, вследствие многих различий в образе жизни тех и других. При общем равнодушии к еде, курители опия едят со вкусом только сахар и лакомства.

Упреки английским и американским негоциантам за безнравственность этой торговли, конечно, справедливы; но они стали уже общим местом. Я замечу только, что если со временем Китай будет образованным государством, будущий историк его укажет на торговлю опием, как на один из главных путей, на котором Китай столкнулся с Европой. Только на этом пути они поняли друг друга, и Китаец, долго противившийся всякому сближению с образованным миром, не устоял против приманки торговли. Чего, [151] не сделали ни миссионеры, ни дипломатия, ни посольства, то сделал опиум; им завязались торговые сношения Китая, а за торговлей идет спутник ее, образование, вместе с силою и смыслом. Нередко дурными путями достигаются хорошие результаты. Утешительнее было бы, если бы цивилизация вошла в Китай под знаменем более гуманным, если бы например многочисленное его население, уразумев истину проповеди миссионеров, двинулось вперед с этим животворным началом, но, кажется, пора отказаться от этой надежды.

История миссионеров в Китае есть одна из самых интересных страниц истории церкви. С одной стороны, она представляет безграничное самопожертвование, настойчивые, неимоверные усилия, непрерывные труды, несмотря ни на какие препятствия; с другой, полное равнодушие к новому учению, совершенную неспособность отрешиться от мирских дел для духовного созерцания, — непонимание и нежелание понимать того, что не составляет материальной потребности и материального интереса.

Первые усилия распространить христианство в центральной и восточной Азии относятся к первым векам христианства. В V и VI столетии встречаются уже следы первых миссионеров, приходивших сухим путем из Византии в Китай. Эти апостолы шли с посохом в руках, чрез горы и реки, чрез леса и пустыни, терпя нужду и голод, и несли святое слово неизвестным народам. Из надписи, найденной в Синганфу (Sin-gan-fu), видно, что еще в 635 году христианство уже внесено было в Китай. Сохранилось предание о знаменитом Куо-Тзе-у (упоминаемом и в этой надписи), герое народных сказок и театральных представлений. Он был «ноготь и зуб государства, ухо и глаз армии; он поддерживал христианские церкви, возвышал крышу и двери, и украшал их, так что они уподоблялись Фазанам, распускающим для полета свои крылья. Каждый год собирал он отцов и христиан четырех церквей и угощал их скоромною пищей. Стекались голодные, и он ел с ними, приходили замерзающие, и он одевал их; он погребал мертвых, успокаивая их в последнем жилище...» и так далее.

Итак, христианство процветало в VІІ веке в Китае, имея в лоне своем людей, подобных Куо-Тзе-у. В это время с юга начал распространяться буддизм, не требуя умерщвления плоти во имя духовного начала, [152] определяя границу загробным мучениям для грешных, но не обещая вечного блаженства праведным... По буддийскому учению со смертью не кончалось все земное, была уверенность, в переселении в более высшее существо, была надежда еще раз насладиться земными благами; а идея самоисчезания в бесконечном была понятнее азиатским племенам, нежели идея бессмертия души. Где не сталкивался буддизм с христианством в Азии, он всегда оставался победителем. Около этого же времени, несторианцы размножились по всему азиатскому нагорью: в начале IX века, Тимофей, патриарх несторианцев, посылал монахов на Каспийское море для проповеди. Во время Чингис-Хана, миссионеры ходили в Татарию и Китай; они брали с собою церковную утварь, совершали религиозные процессии перед татарскими князьями, которые принимали их в своих палатках, и позволяли устраивать церкви даже на дворах своих дворцов. Об этом, как известно, говорят в своих любопытных записках Плано-Карпини и Рубруквис. Плано-Карпини, посланный в 1246 году Иннокентием ІV, перешел Дон и Волгу, и северным берегом Каспийского моря проник в Монголию. Почти тем же путем, монах Р?бруквис, посланный Лудовиком Святым, проник в Татарию. В Кара-Харуме, столице Монголов, не далеко от дворца, увидел он строение с крестом. «Я был, говорит он, вне себя от восхищения, и, сначала несколько сомневаясь, христиане ли тут, вошел с боязнью, и нашел великолепно убранный алтарь. На золотой парче видны были изображения Спасителя, Св. Девы, Иоанна Крестителя и двух ангелов; платья их изукрашены были бриллиантами. В церкви сидел армянский монах, с лицом, загорелым от солнца, худой, в грубом вретище». Рубруквис нашел тут много несториан и православных, отправлявших богослужение совершенно свободно. Князья и ханы крестились и защищали проповедников веры. В начале ХІV столетия, папа Климент V основал в Пекине архиепископство, во главе которого стоял Иоанн Монкорвин (de Moncorvin), французский миссионер, проповедывавший там сорок два года и оставивший после себя цветущую общину. Время до ХV века можно считать первым периодом истории христианства в Китае; христиане находят опору в правительстве; им не только не мешают, а даже способствуют. [153]

В XV веке все сношения с Катаем прекратились. Внимание всех было обращено на вновь открытый на западе мир; Китай и Зипангри исчезли из виду, пока не обнародовались открытия благородного Венецианца, Марко Поло.

Нужно было открывать Китай снова, и честь эта принадлежит Португальцам. Предприимчивые мореплаватели их обогнули мыс Бурь и направились в Индию, по пути еще неизвестному.

В 1517 году, Фернанд д'Андрада, в качестве посла, явился в Кантон, снискал дружбу наместника, заключил с ним выгодный трактат и таким образом возобновил сношения Китая с Европою.

Португальцы, истребив какого-то страшного пирата, опустошавшего берега Небесной Империи, оказали тем Китаю большую услугу. В благодарность за это, император уступил им один полуостров, состоявший однако лишь из нескольких диких скал. На этих скалах возник Макао, который долгое время был единственным торговым пунктом в сношениях с Небесною Империей. Гон-Конг, возникший также на диких камнях, убил Макао, который живет теперь только воспоминаниями прежней славы; в нем осталось несколько старинных хороших домов, которые стоят пустыми, и скоро, может быть, опять европейские суда, проходя мимо Макао, увидят одни голые скалы и рыбака, просушивающего на них свои сети. Но миссионер охотно посетит эти развалины. Здесь был краеугольный камень созидаемой церкви, отсюда шли новые апостолы на проповедь в Китай, Японию, Кохинхину, Корею, Татарию и Тонкин.

В конце ХVІ столетия, знаменитейший из учеников Хранциска Ксаверия, возымевшего мысль проповеди в Азии, Матвей Ричи пришел в Китай в конце ХVІ столетия, но миссионеры не нашли там и следов христианства; посеянные семена были развеяны, и даже в преданиях народа не сохранилось ни малейшего воспоминания о миссионерах!..

Дело надо было начинать снова. Отец Ричи заключал в себе все для этого трудного предприятия. «Тот должен иметь смелое, неутомимое, но мудрое, терпеливое, медленное и притом действительное рвение, кого назначил Бог быть апостолом в стране раздражительной и подозрительной. Нужно было иметь, действительно, возвышенное сердце, чтобы начать дело, совершенно разрушенное и успеть воспользоваться [154] такими малыми пособиями, Нужно было иметь возвышенный дух, глубокое и редкое знание, чтобы приобрести уважение людей, которые привыкли уважать только себя.» Эти слова одного миссионера дают понятие о подвиге Ричи и бросают яркий свет на самую страну и на те затруднения, которые происходили от характера ее жителей. После двадцати лет терпения и труда, Ричи видел только преследования и одно бесплодное внимание немногих слушателей. Наконец он был принят при дворе; обращения к христианству стали чаще, и во многих местах начали воздвигаться церкви; умирая, он имел утешение оставить хорошо устроенную общину и ревностных миссионеров, взявших под защиту науку и искусства, ради успеха проповеди.

В 1687 году прибыли в Нин-По французские миссионеры, иезуиты, отцы de Fontancy, Tachard, Gerbillon, Le Comte, de Visdelou и Bouvet. Они отправились в Пекин, где скоро приобрели уважение и удивление народа и высших сословий за добродетель и знания. Император подарил им дом в Желтом городе, не вдалеке от своего дворца, чтобы чаще видеться с ними. Через несколько времени дал им еще земли для постройки большой церкви, и, в доказательство своего расположения, сам сочинил надпись для фронтисписа, в честь Вечного Бога.

Император Кан-Хи объявил себя официально защитником христианской религии; его примеру следовали князья и мандарины; число обращавшихся умножалось быстро по всей империи; во многих местах строили церкви и часовни, и народ, не боясь преследований, крестился и свободно исповедывал новую веру.

Но иезуиты не умели удержаться на своем месте, и такое положение дел было не продолжительно. Беспрестанные ссоры их с последователями Конфуция, интриги при дворе, жалобы, наконец, искание духовным путем чисто житейских целей, все это было причиной охлаждения к ним императора. Наследник же Кан-Хи, Юнг-Тчин, начал настоящие гонения. Он излил на христиан всю злобу, накопившуюся в душе его во время последнего царствования. Церкви снова были разрушены, общины христианские рассеяны, миссионеры изгнаны.

Через два года де-Малья писал во Францию: «Что должен я писать к вам в том униженном положении, в котором нахожусь теперь? Как описать вам грустные сцены, [155] разыгрывающиеся в глазах наших? Чего мы несколько лет опасались, что часто предсказывали, то наконец исполнилось. Наша религия в Китае преследуется; все миссионеры, кроме двух в Пекине (они были математики и удержаны там как ученые), изгнаны из государства; церкви .разрушены и употребляются для грязных служб; издают эдикты, в которых грозят строгим наказанием Китайцам за принятие крещения. Вот положение, достойное жалости, в котором находится миссия, после двухсотлетних усилий и стольких трудов!»

Китайцы, твердые в своих старых преданиях, мало выказали энергии в деле веры; христианство не пустило корней в этой бесплодной почве.

Долгое царствование Киен-Лона (Kien-long) напомнило было времена Кан-Хи; миссионеры снова получили значение, распространение Евангелия продолжалось, иногда только терпимое, иногда защищаемое. Но политические дела Европы снова помешали развитию миссии, и едва совсем не потух свет веры на крайнем Востоке. Во время революции о нем забыли. Миссионеры умирали и некому было наследовать им, а Китайцы-христиане, предоставляемые самим себе, выказали много слабости при гонениях, возникших вновь со вступлением на престол Киа-Кинга.

Несмотря на такие неудачи и несбывшиеся надежды, католическая миссия не теряла мужества. Едва обстоятельства улучшились, поборники Евангелия снова переплыли моря, рассеялись по всей стране, ревностно отыскивая остатки веры, старались возродить в бывших христианах упадший дух и энергию, и продолжали на своем апостольском странствовании новый посев. Первою их заботой было собрать разрозненных христиан, и укрепить их в исполнении своих обязанностей. Тридцать лет прошло, и, в тишине, образовались новые общины. Из восемнадцати провинций Китая, в это время каждая имела викариатство, при котором основывалось несколько школ для воспитания девочек и мальчиков, семинария для образования молодых духовных, и общества для крещения умирающих детей и для приюта оставленных.

Миссионеры тайно, со всею предосторожностью, проникают внутрь государства; не возбуждая подозрения, ходят они от общины к общине, обучая новоизбранных, совершая таинства и всячески поддерживая рвение учителей и учеников. Каждая община имеет своего главу, который [156] выбирается из более достойных; он имеет непосредственное влияние на верующих, знакомит их с истинами религии, и побуждает отказываться от суеверия буддизма.

Этой системе следуют католические миссионеры; результаты есть, но очень слабые, число христиан увеличивается медленно. А как тверды эти христиане в своей вере, мы это видели;. небольшое дуновение ветра, и все здание, на которое употреблено столько усилий, разваливалось, и следа от него не оставалось. По свидетельству миссионеров, в Китае 800.000 христиан, — цифра очень незначительная в отношении к народонаселению (300.000.000 жителей), и то, по всему вероятию, цифра эта преувеличена.

Протестантские миссионеры ограничивали свою деятельность городами Макао и Кантоном, но после Нанкинского трактата они распространили ее несколько далее. Миссионеры-врачи действуют вместе с ними и приносят большую пользу, излечивая господствующие в стране болезни и поучая в то же время слову Божию. Протестанты распространяют в бесчисленных экземплярах переведенную на китайский язык Библию, чему особенно содействовал Медгерст (Medhurst), известный знаток китайского языка; он привез в Шанхай типографию, и сам печатает проповеди и Священное Писание. В Шанхае же славился госпиталь доктора Локкарта (Lockhart, от Лондонского миссионерского общества), постоянно полный Китайцами, которых лечили безденежно и со всевозможным старанием.

Но, несмотря на все это, большинство равнодушно ко всякой религии.

Естественно возникает вопрос, отчего такая бесплодность проповеди? Конечно, неблаговоление правительства имеет в этом случае большое влияние; боязливые и малодушные Китайцы не смеют нарушить запрещения; но, кажется, можно было бы убедить Сына Неба дозволить свободу вероисповедания, потому что в сущности он равнодушен ко всякому верованию; ограничиваясь внешними обрядами, он, вместе с двором и со всем народом, ни во что не верит. Император Тао-Куанг, при восшествии на престол, объявил, что допускает все вероисповедания, включая и христианство, прибавив, что все религиозные убеждения чистый вздор, и что самое лучшее ни во что не верить.

Китаец может быть про себя последователем Будды, [157] Конфуция, Лао-дзы, или Магомета; запрещаются только секты, имеющие политическую цель. К несчастью, христианство причисляется к последним, и трудно дать точное и верное понятие о нем правительству. На миссионеров смотрели как на основателей тайных обществ, и чем более обнаруживали они рвения и симпатии, тем боязливее, недоброжелательнее и подозрительнее становилось правительство, смотревшее на это с своей точки зрения, и само не ставившее ни во что религиозные интересы. В его глазах, смешно было предпринимать далекое путешествие и претерпевать столько лишений для того, чтобы безденежно учить молитвам и средству спасти свою душу. Оно видело, что Европейцы, проповедывающие христианство, везде владычествуют, где бы ни поселились. Оно видело испанцев на Филиппинских островах, Голландцев на Яве и Суматре, Португальцев по близости, и Англичан везде.

В 1724 году, еще император Юнг-Тчин говорил патеру де-Малья (de Mailla) между прочим: «Вы говорите, что ваше учение истинно; я верю вам; если бы я его считал за ложное, кто бы мне помешал разрушить ваши церкви и прогнать вас? Лживое учение то, которое под маской добродетели дышит духом восстаний и бунта, как учение Пе-лиен-киао (секта белых ненюфаров). Но что скажете вы, если я к вам, в вашу страну пришлю своих бонз и лам проповедывать? Как вы их примете? Вы хотите, чтобы все Китайцы сделались христианами? Я знаю, ваше учение этого требует; но что из этого выйдет? Они сделаются подданными ваших королей. Люди, которые вас слушают, знают одних только вас. Во время восстания они будут слушать только ваш голос. Я знаю, что теперь нечего бояться; но когда корабли начнут приходить из-за тысячи миль, тогда беспорядки будут большие..»

Беспрестанные преследования конечно были достаточными препятствиями для обращения Китайцев, но это не главное; было время, когда преследований не было. Кан-Хи сам писал в пользу христианства; строил церкви, и проповедники могли, снабженные императорскими письмами, разъезжать по целой стране, и даже сами могли оказывать покровительство. Но, несмотря на это, кроме холодности и равнодушия, они ничего не нашли в народе.

В пяти портах, открытых Европейцам, существует [158] совершенная свобода вероисповеданий; она поддерживается европейскими консулами и постоянным присутствием военных судов, и при всем том число христиан не увеличивается больше, нежели во внутренних провинциях. В Манилье, Сингапуре, Батавии, Пуло-Пенанге, где большинство народонаселения состоит из Китайцев, конечно, не боятся преследований, но и здесь число прозелитов не прибывает. В Манилье, правда, Китаец крестится, чтобы жениться на Тагалке, без этого венчать не станут; но он, при этом условии, так же охотно сделался бы магометанином. Если ему приходится возвращаться в Китай, то он оставляет жену, детей и религию, и приходит домой так, как ушел оттуда, то есть без веры и без мысли о душе и бессмертии. Материализм в природе Китайца, и это, конечно, главная и единственно важная причина медленного распространения христианства в Китае. Китаец погружен в ежедневные свои интересы; выгода и барыш — его единственная цель, к которой устремлены все его желания. Духовному он не верит, не занимается и не хочет им заниматься. Если он и читает религиозную книгу, то читает из любопытства, для развлечения, чтобы убить время; она служит для него таким же занятием, как курение табаку, или питье чаю. В своем равнодушии ко всему нематериальному, Китайцы зашли так далеко, что они даже не заботятся, истинно ли учение веры или нет, хорошо или дурно; религия у них — мода, которой можно следовать и не следовать. И миссионеры, после стольких усилий и труда, имеют одно утешение сказать, что глас их раздается в пустыне.

А между тем дела с опием пошли очень быстро!.. Впрочем, этот предмет так обширен, что может повести слишком далеко; а мы еще не дошли до конца узкой улицы, на которой может быть натолкнемся на что-нибудь другое.

Вот еще лавчонка; слышен звук серебра, не меняло ли? Войдем. В лавке видно торгуют столярными произведениями. Доски, ящики, весла, запах крепко душистого дерева. Два Китайца, сидя на корточках, близ горящих углей, кладут клейма на американские и испанские доллары; один приложит клеймо, другой хватит молотом, и доллар летит со звоном в сторону, где набросана их уже порядочная куча. Хозяин лавки, вероятно, банкир. В Китае, из иностранных монет ходят только серебряные, преимущественно [159] американские доллары и испанские талеры, и только те, которые имеют штемпель какого-нибудь китайского банкира, пользующегося кредитом. Между ходячею монетой очень много фальшивой, и расплачиваться с Китайцем совершенная мука: всякую монету он непременно взвесит на руке, и как скоро она покажется ему сомнительною, звякнет ею по полу, рассмотрит, подумает, конца нет!

Улица упирается в стену, некуда идти, нет исхода из этого коридора, нет простора, где бы можно было хоть вздохнуть порядочно. Пройдемте через узенький проход, который мы и не заметили бы, но нам указал его шедший сзади нас лодочник. Прошли, но и там, сейчас за домами, тянется канал, весь покрытый тесно столпившимися лодками и шампанками, на каждой своя семья, дом, своя посуда, свое грязное белье, и разная нечистота, несмотря на домовитые усилия хозяек, моющих и вытирающих все углы своего качающегося жилища. В этот канал дома, смотрящие на улицу каменными фасадами, упираются деревянными клетушками и надстройками на высоких сваях. Не заглядывайте в тень этих свай, в затишье этих зеленых вод... Но по крайней мере за каналом блестит изумрудная зелень рисового поля, а за полем группы деревьев, из-за которых поднимает свою остроконечную верхушку высокая пагода. Дальше разливы и изгибы широкой реки, блещущей как сталь, или как отлив черных волос; еще дальше воздушные громады рисующихся гор, с их легкими контурами, с переливами и игрой красок и теней; на них играл последний луч заходившего солнца, все это было поразительно хорошо и отрадно, по выходе из смрадной, тесной и грязной улицы.

На клиппер возвращаться было еще рано, мы зашли посидеть на балконе космополита-трактирщика. У него есть и жена, единственная женщина в европейском костюме во всем Нью-Тауне (семейство Купера живет на блокшиве); но эта единственная представительница европейского нежного пола не может похвалиться ни красотой, ни грацией.

С балкона прекрасный вид; видны почти все суда, стоящие по реке, противоположный берег с доками и холмами, а вдали леса и горы. На реке движение; несколько китайских джонок идут по течению, одна за другой, нагруженные до последней возможности; на ставших на якорях джонках началась вечерняя музыка; иногда [160] послышится последовательное лопанье чин-чина, носовой крик разносчика, что-то продающего на своей небольшой лодочке и появляющегося только по вечерам, а иногда и ночью. «Каа-то!» вдруг раздается среди ночной тишины у самого клиппера, и кто-нибудь, еще не заснув, узнает по носовому и дребезжащему звуку знакомого, но загадочного разносчика; во все время нашей стоянки никто не мог догадаться, чем торговал он.

Где-нибудь на лесенке, спустив свои ноги в воду, задумался меланхолический Китаец. Тихо напевает он грустную песню. «Сам, сам, ам, ам...» напевает он, и может быть это самые чувствительные слова; в них выражает он свои воспоминания о родине, о далеком детстве, о первой любви. Точно так же непонятен и недоступен Китайцу самый выразительный мотив Россини! Внезапною ли грустью вдруг охватилось его сердце, накипают ли горячие слезы на взволнованной душе его? Или тихою грустью откликнулось прошедшее, уничтоженное счастье? Однообразно идут дни его, бедность давит, потребность механической работы сводит человека на степень животного: где же исход, где утешительный свет вдали, где спасительное слово? Грустно, если у нескольких сотен миллионов людей не гнездится в душе никаких вопросов жизни, и если нет возможности отвечать на них хотя сколько-нибудь.

На нашей лодке, привязанной у пристани, идут разговоры; хозяйка все еще угощает гостью свою чаем; мальчик помахал зажженною бумагой над водой, и потом, бросив ее в тихо плещущие волны, свернулся калачиком и смирно заснул. Атом и его маленькая гостья давно уже спят. С противоположного берега долетают звуки трубы, играющей вечернюю зорю; с судов свистки, дающие знать о каком-нибудь движении; иногда прошумит канонерка, спешащая за чем-то в Кантон, и черная полоса дыма далеко стелется за нею. Скоро все успокаивается, кроме тазов и тарелок воинственных джонок; они еще не скоро угомонятся, потому что теперь новолуние, и ему хотят воздать подобающую честь.

Так проходили дни за днями.

21-го сентября мы оставили наконец гон-конгский рейд, и снова начались штормы, качки, и вся та благодать, которая называется «впечатлениями морской жизни».

А. ВЫШЕСЛАВЦЕВ.

Текст воспроизведен по изданию: Гон-конг // Русский вестник, № 7. 1860

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.