|
АРБУЗОВ Н. К. ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЦАРЬГРАДЕ Евгений Петрович Новиков — наш посол в Константинополе. (1880—1882 гг.). Одним из выдающихся наших дипломатов был Евгений Петрович Новиков. Окончив курс на филологическом факультете московского университета со степенью магистра, он поступил на службу в министерство иностранных дел, где блестяще сделал свою карьеру. Благодаря всестороннему, широкому образованию, выдающемуся уму, колоссальной памяти, исключительному трудолюбию и трудоспособности, находчивости, уменью разобраться в самых запутанных положениях и способности обращать ошибки противников в свою пользу, он скоро остановил на себе внимание начальства и довольно быстро подвигался по своему служебному пути. Безукоризненно, абсолютно честный, он всегда шел прямыми путями к намеченной цели, и вилять и приспособляться было не в его привычках. Обладая хорошим состоянием, он не нуждался в службе как в средстве к существованию и если служил, то исключительно только для того, чтобы принести пользу отечеству, которое безгранично любил всеми силами своей возвышенной души. Этой любви он приносил в жертву все. Высоко и с достоинством держал он знамя России, и честь родины была для него всегда выше его личных интересов. [802] Владея в совершенстве русским, французским и немецким языками, он был замечательный стилист, и его ноты и депеши могли бы служить лучшими образцами дипломатического уменья выражать свои мысли. Барин в полном и хорошем значении этого слова, он умел заставлять уважать себя. Энергичный, горячий, пылкий, нетерпеливый, он приучил себя, хотя и с большим трудом, сдерживаться, когда это было необходимо для дела, но в обыкновенной, частной жизни не знал удержа и иногда бывал даже слишком резок. Добрый, справедливый, всегда всем доступный, он был горячо любим своими подчиненными, которые хорошо знали, что в критическую минуту они получат от него необходимую поддержку и в лице его всегда найдут горячего заступника далее и своих ошибок. Человек глубоко-религиозный, он был хорошим христианином без всякой примеси ханжества. Во время русско-турецкой кампании 1877—78 годов Евгений Петрович был нашим послом в Вене и, как говорили, благодаря отчасти ему, Австрия не нарушила нейтралитета в самую критическую для нас минуту. Переведенный в 1880 году на место князя Лобанова-Ростовского нашим послом в Константинополь, он пробыл на этом страшно трудном и ответственном посту около двух лет, назначенный затем в 1882 году членом Государственного Совета. После нашего поражения на Берлинском конгрессе трудно было удерживать знамя России на желаемой высоте, но Евгений Петрович, хорошо зная характер турок, сумел бороться с обстоятельствами и заставил их уважать себя и так горячо и беззаветно любимую им Россию. Он был одним из последних могикан когда-то славных русских национальных дипломатов того времени. “Au fond ca m'est egal” было девизом его предшественника князя Лобанова, который всегда и постоянно повторял эту фразу. Благодаря такому более чем странному и сухо-эгоистическому взгляду на дело, новому послу, Новикову, пришлось получить все наследство после нашей войны с турками в полной почти неприкосновенности. Кроме всей невероятной массы всевозможных вопросов, возникших отчасти как следствие только что оконченной войны, когда Евгений Петрович, назначенный послом в Константинополь, ехал уже к месту своего нового назначения, там произошло невероятное в сферах дипломатической жизни событие, небывалое за последнее время в цивилизованном мире, в который Европе во что бы то ни стало хотела включить и Турцию. Среди бела дня в предместье Константинополя Панкальди, без [803] всякой видимой причины и повода, был смертельно ранен албанцем Вели-Мехмедом, конюхом султана, состояний при русском посольстве полковник генерального штаба Кумерау. Телеграммой министерства Новиков был задержан в Одессе, пока не будет ликвидирован этот гнусный, варварский инцидент. Этой задержкой приезда посла хотели показать туркам, насколько ими недовольны в Петербурге. К сожалению, в это время управляли посольством советник посольства Михаил Константинович Ону, этот русский дипломат из румын, человек крайне трусливый, нерешительный и более чем равнодушный ко всему, что казалось русского престижа. Надо было не давать туркам времени опомниться и действовать сразу решительно под первым впечатлением ужасного, беспримерного факта. Но Ону пропустил удобный момент, и вопрос затянулся до бесконечности. Видя это, министерство предписало послу отправиться к месту своего служения, и 2-го мая 1880 года Новиков выехал из Одессы в Константинополь. Автор помещаемых здесь воспоминаний начал свою службу по министерству иностранных дел и в 1880 году был назначен студентом посольства в Константинополь, где и встретил впервые Евгения Петровича Новикова нашим послом в Царьграде уже, так сказать, на закате дипломатической деятельности этой выдающейся во всех отношениях личности. Будучи живым свидетелем неутомимой и страшно трудной при создавшихся тогда неблагоприятных во всех отношениях для нас условиях его деятельности, автор хочет познакомить читателя с некоторыми особенно выдающимися фактами, рельефно рисующими Евгения Петровича как человека и как русского представителя в столь своеобразной стране, какою всегда была Турция. Касается он отчасти и мелочей, которые иногда еще больше оттеняют рельеф общей фигуры изображаемой личности. Пишет он только о том, что сам видел и слышал и где нет места никаким догадкам и предположениям или сомнительным умозаключениям. Голые факты говорят всегда сами за себя гораздо убедительнее. I. Третьего мая 1880 года я приехал в Одессу, то есть как раз на другой день после отбытия Евгения Петровича Новикова в Константинополь. До отхода следующего парохода, идущего александрийским рейсом, на котором должен был ехать и я, оставалось еще [804] два дня. Ото обстоятельство меня даже до некоторой степени обрадовало: можно было немножко отдохнуть после трехдневного довольно утомительного пути из Петрограда, посмотреть город и его окрестности. Прежде всего заехал познакомиться с нашим агентом министерства иностранных дел—Кудрявцевым, оказавшимся отличнейшим человеком во всех отношениях и хорошим товарищем, который меня встретил как родного и так радушно, как будто бы мы были с ним знакомы много лет. Побывал на всех трех фонтанах, в городском саду, на лиманах, любовался морем с высоты Николаевского бульвара и в общем остался в восторге от нашей южной красавицы, которую видел в первый раз. Обедал вместе с женой у очень богатого болгарина-банкира Рашеева, с которым мы вместе ехали от Москвы, дорогой познакомились и быстро сошлись, очевидно, симпатизируя друг другу. Пятого мая отходил пароход русского общества пароходства и торговли “Нахимов”, только что доставивший в Одессу тело недавно убитого в предместье Константинополя Панкальди полковника нашего генерального штаба Кумерау. На пристани нас провожали Кудрявцев и супруги Рашеевы, которые на прощанье поднесли жене громадный, чудный букет из собственных оранжерей. Погода во все время нашего пути была тихая, теплая, небо безоблачное, море совершенно спокойное, со светлой зеркальной поверхностью, и весь наш переход можно было назвать бесподобным. Рано утром седьмого “Нахимов” плавно и величественно уже входил в Босфор. Картина, открывшаяся перед нами, была поразительной красоты, и мы, как очарованные, не могли оторвать глаз от этой сказочной панорамы, которая изменялась при каждом новом повороте парохода на изгибах Босфора. Над проливом расстилался легкой сероватой дымкой туман, который таял в горячих лучах восходящего солнца, медленно выплывавшего из-за гребня гор азиатского берега. Великолепные виллы, изящные здания летних резиденций посольств, величественные, неподражаемой архитектуры дворцы, мечети с их стройными, уходящими в небо минаретами чередовались с бедными, полуразвалившимися хижинами, ютившимися на краю берега у самой воды. И все это утопало в роскошной южной зелени садов и бесконечных парков с их вековыми кедрами, платанами и кипарисами... Когда мы, пройдя Олеандрову башню, повернули в Золотой Рог и “Нахимов” значительно убавил ход, нас окружила [805] целая масса всевозможных лодок, шлюпок и каиков (Каик—это очень длинная, узкая лодка, великолепно держащаяся на волнах. Он делается из очень тонкого дерева и страшно легок на ходу. Пассажиры должны садиться на подушки, положенные прямо на дно каика, отчего он делается более устойчивым на воде. – прим. Авт.), которые следовали за нами на веслах, причем хозяева их о чем-то перекрикивались и перебранивались с нашими пассажирами третьего класса, немилосердно жестикулируя руками. Не успел наш пароход остановиться и спустить трапы, как вся это галдящая толпа лодочников, прикрепив кое-как свои суденышки к нашему пароходу, как кишки, перегоняя друг друга, полезли по чем попало на борт и через каких-нибудь минуты дне была уже у нас на нижней палубе, продолжая неистово кричать и почти силой вырывая вещи у пассажиров, чтобы положить их в свою лодку для доставки на берег. Все старания и усилия командира и пароходной команды утихомирить и угомонить этих возбужденных жаждой заработка дикарей не приводили ни к какому результату, и администрации парохода ни за что не удавалось водворить хотя бы какой-нибудь порядок и тишину, несмотря на всю энергию принятых мер, доходивших даже до употребления физической силы. Получая как должное здоровую зуботычину или увесистый удар по загривку, они их как будто не замечали и продолжали свою работу, ничуть не обращая внимания на эти мелочи. Это физическое на них воздействие нисколько не убавляло их энергии. С верхней палубы мы созерцали эту картину диких местных нравов, и не скажу, чтобы такое зрелище нам доставляло особенно большое удовольствие. Наконец и к нам наверх пробралось несколько таких милостивых государей с зверскими, потными лицами, но уже очень вежливо предлагавших нам свои услуги перевезти и нас и наш багаж на берег и даже доставить вещи в гостиницу. Предложения эти делались на всевозможных языках: и по-турецки, и по-армянски, и по-гречески, и по-итальянски, и по-французски, и по-английски, и даже на ломаном русском языке. Выезжая из Одессы, я послал моему товарищу по академии восточных языков и дальнему родственнику Максимову—третьему драгоману посольства—телеграмму, извещавшую о дне моего приезда в Константинополь. Он знал, что я недавно женился, и потому возможно было предположить, что он или сам приедет на пароход, или пришлет на пристань коляску с человеком, который мог бы нас встретить и проводить до гостиницы, или даже прямо до казенной квартиры, которая, как я знал, мне полагалась по штату. [806] Спустили трапы, появилась встречающая публика, я искал глазами Максимова, однако тщетно: его нигде не было видно... Но вот мое внимание привлек высокий, красивый, статный турок средних лет, с почти бронзовым от загара, энергичным лицом, поднимавшиеся по трапу на нашу верхнюю палубу. На нем были блестящие, лаковые ботфорты, шаровары коричневого цвета и такого же цвета суконный казакин, весь расшитый черным шнуром, как расшиваются гусарские венгерки, только шитье было значительно гуще и узор замысловатее. На поясе малинового бархата, вышитом золотом, висели по бокам две кобуры из того же бархата с зеленым кантом, также густо расшитые золотом. К концам толстого малинового с золотом шнура, надетого на шею поверх стоячего воротника казакина (как носят шейные цепочки для часов) с передвижной застежкой из того же шнура, были прикреплены два револьвера, вложенные в кобуры. С левой стороны на золотой портупее висела шашка, а на позолоченной пряжке пояса красовался двуглавый орел. Я понял, что это был кавас (Кавасы—это, так сказать, телохранители посла и чинов посольства. Их обыкновенно бывает человек пять при каждой из иностранных миссий в Константинополь. Выбираются они из турок по особой рекомендации и утверждаются в своей должности турецким правительством. Пользуясь офицерскими правами (турецкие солдаты обязаны им отдавать честь), кавасы получают от посольства жалованье около семидесяти пяти рублей в месяц каждый на всем готовом, кроме пищи, о которой они должны заботиться сами. Живут кавасы в посольстве в особом помещении. Кроме жалованья, они часто получают хорошие “бакшиши” (на чаи) от чинов посольства и от приезжих русских за разные мелкие услуги. Должность эта считается очень выгодной. Честны они идеально, беззаветно преданы посольству в котором служат и страшно дорожат своим местом. С кавасом вы можете быть совершенно покойны за свою безопасность, потому что он будет вас защищать до последней минуты своей жизни. Да иначе и быть не может. Уволенный кавас—погибший человек. Турки на службу его не возьмут, так как он служил “гяурам” (неврным), а другие посольства тоже никогда не примут к себе уволенного каваса. Старые кавасы, ужо не годные для службы, и их семьи получают пенсии от тех посольств, где они служили. – прим. Авт.) нашего посольства. Он почтительно подошел ко мне, сделал “тэмэниу” (Настоящий турецкий поклон удивительно изящно-грациозен и полон глубокого смысла и значения. Кланяясь вам, турок касается правой рукой земли и затем, разгибаясь, подносит эту руку к губам, что должно означать, что он целует прах ног ваших, потом ко лбу—он будет вас вечно помнить и, наконец, к сердцу, что означает, что он вас будет всем сердцем любить. – прим. Авт.) (турецкий поклон) и доложил, что прислан г. Максимовым в мое распоряжение. Я ему несказанно обрадовался, но в то же время был поставлен в страшно затруднительное положение, недоумевая, как буду я им распоряжаться, когда абсолютно ничего не знаю в Константинополе и даже не сумел бы назвать ни одной гостиницы, где мы могли бы остановиться, а потому предпочел отдать себя в полное распоряжение Бехчета (так звали каваса). [807] Как человек опытный в этих случаях, он посоветовал нам оставить все наши вещи на пароходе, говоря, что он за ними приедет потом, а сначала проводит нас в гостиницу. Лодка у него была уже нанята, и мы, простившись с нашим милым командиром парохода, уселись в шлюпку с двумя гребцами и благополучно доехали до берега. Высадившись на площади Тон-Ханэ (артиллерийский арсенал), я очень удивился, не видя экипажа; но Бехчет сказал, что г. Максимов не сделал никаких распоряжений относительно лошадей, а что здесь найти извозчика не представляется возможным и что придется до “Hotel d'Angleterre” (лучшая в то время гостиница, находившаяся через два дома от здания посольства) дойти пешком. При этом он успокоил нас, говоря, что это очень близко и что в каких-нибудь четверть часа мы дойдем до нашей цели. Не оставалось ничего другого, как подчиниться обстоятельствам, и мы бодро двинулись в путь. При выходе с площади на улицу Тон-Ханэ нас поразила вонь, грязь и невообразимая масса собак и нищих. Около домов (тротуаров здесь не было) на самой улице, по которой мы проходили, варили кофе, приготовляли на угольях шашлык и парили на деревянном масле какую-то рыбу, чад и смрад от которой насыщали воздух до такой степени, что трудно было дышать; и тут же бродячие куаферы брили головы и бороды правоверных, которые с самым благодушным видом курили кальян и пили кофе. Когда мы свернули направо в лабиринт каких-то до невероятия узких вонючих переулков, грязь и всевозможнейшие запахи стали неописуемы. Наш путь шел в гору, которая становилась все круче и круче. Солнце начинало палить и жарить беспощадно и, казалось, было уже градусов сорок. Жена, которая месяца через три должна была сделаться матерью, после каждых пятнадцати-двадцати шагов останавливалась, не будучи в состоянии идти дальше. Я и приехавшая с нами из России горничная вели ее под руки, и тем не менее раза два-три ей делалось дурно; пришлось доставать холодной воды, мочить ей виски и давать нюхать спирт. Наконец, через полчаса, которые мне показались вечностью, мы, красные, как вареные раки, насквозь мокрые и совершенно обессиленные, добрались до гостиницы и прошли прямо в отведенный нам номер отдыхать, а кавас пошел на пароход за нашими вещами. [808] К двенадцати часам дня мы несколько пришли в себя и отдохнули, так что, умывшись холодной водой и переодевшись, могли спуститься в общую столовую к завтраку. Публика за столом была самая разнообразная, всевозможнейших национальностей, кажется, всех пяти частей света. Слышался разговор почти на всех языках мира. Всего сидело за двумя громадными столами до ста человек. Русских, кроме нас, не было никого. Преобладали англичане. Сначала подали кусочки холодной курицы, небольшие ломтики ветчины и холодного языка, затем какую-то очень невкусную рыбу и довольно основательно засушенные маленькие бараньи отбивные котлеты, а в заключение весьма ветхие кусочки сыра трех сортов, апельсины и кофе. Но что было ужаснее всего—это цены, до того зверские, что от одних только этих цен можно было прийти в отчаяние: за довольно, правда, большую комнату в два окна, но с более чем скромной обстановкой и полным пансионом с нас брали по двадцать пяти франков с персоны, а за крохотную комнатку горничной с одним маленьким окошечком, с соответствующей обстановкой и скромным пансионом—восемнадцать франков в сутки. К концу завтрака появился Максимов, рассыпавшийся в извинениях и уверявший, что произошло какое-то недоразумение; что экипаж для нас был взят, но, очевидно, кавас его не понял, а сам он никак не мог приехать на пароход, будучи занят каким-то неотложным делом. Конечно, приходилось всему этому верить. Петр Васильевич (так звали Максимова) предупредил меня, что, так как посол сейчас занят экспедицией, которая должна быть отправлена с отходящим сегодня в Одессу почтовым пароходом, то явиться мне к нему раньше завтрашнего дня не представляется возможным, и потому предложил нам, чтобы не терять даром время, ехать в ландо сухим путем вместе с ним в Буюк-дере (летняя резиденция посольства) присмотреть и прицениться к дачам, так как посольство на днях должно туда уже переехать, а, следовательно, и мы с женой. Предложение это нами было с радостью принято, и пока жена переодевалась, я пошел в канцелярию, чтобы познакомиться с чиновниками посольства. II. Впечатление от этого знакомства было далеко не из особенно приятных. Меня встретили, если не враждебно, то во всяком случае достаточно холодно, далеко не по-товарищески. [809] Первый секретарь Базили—грек по происхождению—был человек, хотя и весьма корректный, но страшно черствый и сухой, при том же совершенно безличный и казался каким-то ничтожеством. Второй секретарь—Теплов, возвеличенный князем Лобановым-Ростовским и возведенный по его представлению в камер-юнкеры, играл пока по-прежнему первую скрипку, как любимец прежнего посла. Другой второй секретарь—Щербачев—был сданный малый, чисто-русский человек и понравился мне с первого же раза. Впоследствии, при более близком знакомства с ним, я убедился. что это был очень дельный, деятельный, знающий и даровитый работник, кроме службы, занимавшийся и литературным трудом и помещавший от времени до времени свои статьи о Востоке в “Русском Вестнике”, издававшемся тогда знаменитым Катковым. Щербачев держался как-то отдельно от всех других, особняком; даже депеши переписывал у себя на квартире, а не в канцелярии. Одного из третьих секретарей, Вурцеля, и заведующего экспедиторской частью, Кухту, я знал еще в Петербурге, когда, окончив курс академии, они состояли при азиатском департаменте. Другой третий секретарь, барон Вудберг, был типичнейший остзейский немец: очень высокий, худой, породистый блондин, аккуратный и корректный во всем, даже в своем костюме и прическе, экглизированный, так сказать, и отвратительно, с большим трудом говоривший по-русски, но зато в совершенстве владевший французским языком, хотя и с акцентом немца. В виду того, что квартирный вопрос меня сильно интересовал как в финансовом отношении, так и в смысле безопасности жены во время моих весьма частых по службе отлучек из дому, я обратился к Кухте, заведовавшему всеми хозяйственными вопросами, а также и казенными помещениями, когда я смогу воспользоваться моей квартирой. Кухта как-то недоумевающе-вопросительно взглянул на Теплова, который за него и ответил мне, что вряд ли казенная квартира меня может удовлетворить как женатого человека: там всего четыре небольших комнаты и кухня; да и, кроме того, квартира эта отдана бывшим послом Тихову, нештатному служащему консульства, человеку очень бедному и что неужели же я захочу выселять оттуда этого скромного труженика? (В последствии я узнал, что Теплов крестил у Тихова сына и, следовательно, приходился ему кумом. – прим. Авт.) На это я ответил, что никого выселять не имею ни малейшего желания, но хочу получить только то, что мне принадлежит по праву, и тут же заметил, насколько мой ответ был [810] неприятен фавориту бывшего посла, привыкшему распоряжаться в посольстве как в своем собственном владении и не привыкшему выслушивать возражений от младших. Отношения со всемогущим тогда Тепловым сразу обострились, и ничего особенно для себя хорошего я не мог от этого ожидать, если только и при новом после Теплов будет продолжать по-прежнему оставаться в силе... Вернувшись с Максимовым в гостиницу, мы застали жену уже совершенно готовой, а потому, не теряя ни минуты, уселись в чудное ландо, запряженное нарою прекрасных лошадей в английской упряжи, кавас—тот же знакомый уже нам Бехчет— поместился на козлах, и тронулись в путь. Кто не бывал в Константинополь, тот не может себе представить, что из себя изображает “La grande rue de Pera” (Большая Перская улица) в той ее части, где находятся “Hotel d'Angleterre” и наше посольство. Тротуаров здесь почти нет, и ширина ее не более двух сажен, а местами и гораздо меньше. Она вся сплошь запружена движущейся массой людей, животных и экипажей. Ехать здесь можно только шагом, а иногда приходится и вовсе останавливаться в уступах домов, чтобы пропустить встречный экипаж, так как два экипажа не везде могут разъехаться. Тут едут коляски, кареты, верховые, телеги, тащатся шаг за шагом арбы, запряженные буйволами, украшенными множеством колокольчиков и бубенцов, здесь же прогоняют стада овец и бредут ослики, нагруженные корзинами с хлебом, с фруктами, дровами и тесом; движутся медленным шагом, еле передвигая ноги хамалы (хамалы—носильщики тяжестей и разных грузов), имея на своей спине иногда даже рояль с торчащими вверх ножками; кричат на все голоса, предлагая свой товар, разносчики сладостей, баранок, вареной кукурузы, мороженого, холодной воды, всевозможных овощей, винограда, овечьего сыра, ягурта (род простокваши из овечьего молока) и т. д. и т. п. Ваш кучер ежеминутно щелкает бичом и во все горло орет: “варда!” (берегись). В воздухе стоит такой гомон, что непривычное ухо не в состоянии безнаказанно воспринять всех этих звуков, у вас начинает болеть голова, и нервы напрягаются до последней степени. А как разнообразна, ярко-картинная толпа пешеходов, лавирующих между экипажами и животными... Вот идет широкой, размашистой походкой высокий, стройный, надменный албанец в белых, как снег, юбках, таком же белом жилете, расшитом золотом и разноцветными шнурами, и в белой куртке с откидными рукавами. Из-за широкого ярко-цветного его пояса торчит целый арсенал оружия. Тут, кажется, есть [811] все, кроме разве только крупновской пушки. На голове его высокая красная феска с большой, толстой черной кистью. Во всей его фигуре видна отвага, энергия и презрение к жизни, которой он не дорожит. Тихо крадучись в толпе, мелкими шагами как бы плывет скромная молодая турчанка в ярко-желтом, зеленом, синем, коричневом или красном платье своеобразного покроя. Сквозь белый прозрачный “яшмак” (покрывало, которым турчанки закрывают свое лицо) можно различить лицо красавицы. Она скромно опустила глаза, как бы никого не замечая. Рядом с ней—старуха в черном такого же покроя платье и яшмаке... За ними в белой или ярко-пестрой накидке, с белым или цветным платком на голове, придерживаемым шнуром из цветного шелка или шерсти с кистями, в виде венка охватывающим голову, важно выступает бледнолицый красавец-бедуин с черными, как два угля, мечащими искры глазами. Мерным шагом, в белоснежной фустанелле, с гордо поднятой головой продвигается потомок знаменитых сынов Эллады. Куда-то спешит плосконосый с толстыми губами и черной, лоснящейся, как хорошо вычищенный сапог, физиономией сухощавый негр в широких шароварах красного, коричневого или голубого цвета, в такого же цвета жилетке и короткой до пояса куртке с откидными рукавами и широким шелковым, пестрым поясом. Весь его костюм расшит или золотом, или серебром. На голове низенькая малиновая феска, вроде берета, с толстой очень длинной кистью. Медленно ступает своими босыми загорелыми ногами по раскаленной мостовой молодой дервиш в белой рубахе, поверх которой надета какая-то длинная куцавейка, сшитая из маленьких трехугольников всевозможных разноцветных лоскутков ситца, как у нас в России делают одеяла. Голова его ничем не покрыта, и черные, как смоль густые, вьющиеся волосы обрамляют его смуглое, задумчивое, молодое, красивое лицо. На цветной тесьме, надетой на его левую руку, висит выточенный и хитро обделанный из кокосового ореха яйцевидный сосуд, в котором он носит свою более чем простую пищу, из него же он пьет воду и в него же опускают ему подаяние. В другой руке длинный, с острым наконечником посох, наверх которого вместо рукоятки надет замысловато закрученный турий рог? С озабоченными лицами и бедекерами в руках проталкиваются через толпу англичанки с высоко приподнятыми на пажах юбками и англичане в совершенно белых костюмах и таких же белых шлемах. Их окружила целая толпа нищих, тщетно вымаливающих подаяние. [812] Цыгань, в страшно пестром и очень поношенном своеобразном костюме, ведет на цепи своего дрессированного медведя, а за ним, стараясь не отставать, спешит подросток-музыкант, аккомпаниатор несложных Мишкиных представлений, с барабаном, бубном или какой-то допотопной формы скрипкой. Тихо подвигаясь и останавливаясь чуть не на каждом шагу, бредет в сопровождении афонского монаха одного из константинопольских подворий группа русских крестьян и крестьянок. Мужчины в картузах и меховых шапках, женщины в черных или белых платках на голове. Большинство в зипунах, но некоторые и в дубленках, несмотря на палящий зной. Это наши поклонники, едущие или на Афон, или в Иерусалим ко Святым местам и ко Гробу Господню, осматривают Константинополь под руководством специально приставленного к ним монаха. Оживленно болтая, идут две албанки в своих широких черных шароварах и ярко расшитых безрукавках, а рядом поодаль шагает, широко размахивая руками, турецкий солдат в расстегнутом мундире. Феска его лихо сдвинута совсем на затылок, обнажая его потный, загорелый красивый лоб. Протискиваются в толпе молодые красавицы-цыганки в ярко-цветных костюмах с темно-бронзовыми лицами и с большими черными глазами, в которых горит огонь неукротимей страсти, ведя за руки пли неся на спине своих совершенно голых и невероятно грязных ребятишек. За ними не в далеком расстоянии своею величавой с развальцем походкой гордо шествует в белом, расшитом золотом и черными шкурами эффектном костюме, с маленькой плоской черной шапочкой на голове отважный, задумчивый и серьезный сын Черных гор. Из-за цветного его пояса выглядывают кинжалы, револьверы, ятаган и порт-табак. Попадаются дервиши-турнеры (вертящиеся) в белых, длинных одеждах, поверх которых накинута черная, в виде широкой рясы, мантия. На голове у них очень высокие, в форме усеченного конуса, коричневый, сделанные из верблюжьей шерсти шапки. Походка и видь их величественны и проникнуты, так сказать, чувством собственного достоинства; они угрюмы, сосредоточенно-серьезны и молчаливы. Встречаются матросы в самых разнообразных формах всевозможнейших национальностей; турки—в зеленых чалмах (потомки пророка), в белых (отличие тех, кто побывал в Мекке на поклонении св. черному камню Каабы) и, наконец, просто в фесках и стамбулинках (стамбулинкой называется черный однобортный сюртук со стоячим воротником)... [813] И в эту-то, и без того невероятно ярко-пеструю картину, еще вкраплены миллионы собак, калек и нищих... Все, что видит здесь глаз, до того ново, своеобразно, оригинально и непривычно, что с первого раза вы чувствуете себя буквально ошеломленным. Нигде ничего подобного вы никогда не встретите... Максимов все время очень весело неумолкаемо болтал, показывая выдающиеся по красоте здания, иностранные посольства, магазины и вообще все достойное внимания попадавшееся на нашем пути. После поворота у военного училища, направо улица сразу становится гораздо шире и тут уже можно ехать рысью. В предместье Панкальди Максимов указал нам место, где был ранен наш полковник генерального штаба Кумерау, и в очень недалеком расстоянии оттуда—французский госпиталь, где он скончался; затем, уже за городом,—место, где была ограблена какая-то очень богатая англичанка, у которой из ушей вырвали серьги большой ценности; потом—где зарезали какого-то богатого француза, желая его ограбить... Наведенный этими воспоминаниями на тему об убийствах, он кстати рассказал, как на днях был заколот евнухом молодой только что приехавший в Константинополь англичанин за то, что близко подошел к карете и стал рассматривать сидевшую в ней молодую красивую турчанку, госпожу этого евнуха. Все эти рассказы очень мало ободряюще действовали на жену, и она заметно приуныла. Жизнь в такой дикой стране, очевидно, ей не улыбалась... Первая половина дороги до Буюк-дере очень однообразна и пустынна. После маленького поселка, называемого “Маслак”, в десяти верстах от Константинополя, где обыкновенно пьют кофе, пока лошади несколько минут отдыхают, виды окрестности меняются и делаются прямо-таки обворожительны. Шоссе идет по хребту гор, склоны и расселины которых покрыты редким лесом, живописно разбросанным куртинами. Кажется, что едешь мимо бесконечного, волшебного парка. Направо виднеются от времени до времени в очаровательной рамке роскошной зелени обрывки Босфора с его красивыми берегами, пароходами и парусными судами. У самого въезда в Буюк-дере, на открытой большой поляне раскинулись четыре громаднейших развесистых платана, в дупле одного из которых помещается турецкая кофейня. Предание говорит, что платаны эти были собственноручно посажены Готфридом Бульонским во время крестовых походов... Проехав по узкой, грязной, вонючей улице деревни мимо [814] пароходной пристани, мы выехали на набережную Босфора с чудными домами и роскошными виллами. Осматривать летнее помещение нашего посольства и его громадный парк у нас не было времени, так как необходимо было возможно скорей обойти сдающиеся дачи, выбрать что-либо подходящее для нашего летнего жилья и успеть во время вернуться в город к обеду. Поиски наши не увенчались успехом. Все, что было получше, стоило страшно дорого—от восьмисот до двух тысяч рублей за лето, а за триста рублей предлагали что-то невероятно скверное, грязное и не на набережной, а в узких, глухих переулках на самой вершине крутой и высокой горы, страшно далеко от посольства и от набережной, где по вечерам обыкновенно гуляет весь beau-monde. Возвращались мы обратно в город ни с чем в страшно удрученном состоянии духа. Простившись с Максимовым и сердечно поблагодарив его за компанию и оказанную нам помощь, мы остались с женой одни в нашем неприветливом номере отеля и, суммируя все нами виденное, слышанное, пережитое и все вообще впечатления дня, решили вернуться с первым же обратном пароходом в Россию, возвратив министерству и подъемные, и прогоны... III. На следующий день утром я пошел представиться послу и просить его разрешения вернуться в Петербург. Он принял меня в своем роскошно обставленном, громадном кабинете и буквально очаровал своею любезностью, простотой в обращении и радушием. Его добрые, близорукие глаза, которые он постоянно прищуривал, ласково и приветливо улыбались, а блестящий ум, находчивость и юмор просвечивали во всякой сказанной им фразе. Я чувствовал, что с каждой минутой начинаю больше и больше уважать и любить этого замечательного человека. — Очень рад быль с вами познакомиться,—сказал он в виде заключительной фразы.—Будем вместе сообща делить и радости, и горе. Уверен, что мы останемся друг другом довольны и, что в вас я найду хорошего и ревностного помощника в наших довольно-таки но легких здесь делах. —Я бесконечно признателен вашему высокопревосходительству,—ответил я,—за ваше доброе отношение и лестное мнение обо мне, но, еще идя к вам, я был уже намерен обратиться с покорнейшей просьбой разрешить мне с первым же обратным пароходом вернуться в Россию. [815] — Да, вот что... Понимаю-с, — промолвил он в раздумье и через минуту добавил:—А знаете, мне очень нравится ваша решительность; такие люди здесь очень нужны... Конечно, ни одному культурному европейцу не может улыбаться жизнь среди этих варваров... но ведь вы к этому готовились. Я бы очень советовал вам, и даже просил, не уезжать сейчас же, а пожить месяца два-три, осмотреться и ознакомиться с новыми условиями жизни, которые, может быть, вам еще и понравятся. Не все же здесь так скверно, как кажется на первый взгляд. Со своей стороны, я сделаю все, чтобы помочь вам во всем, что только будет от меня зависеть. Ведь везде на новом месте первое время всегда чувствуется как-то не по себе, а тем более в такой дикой, варварской стране. Поживите—Бог даст и привыкнете. Вы где остановились? — Я остановился в “Hotel d'Anglererre”,—ответил я. — Но в этой грабиловке вы не можете долго оставаться. Когда вы намерены переехать в вашу казенную квартиру? — Мне сказали, что я не могу на нее рассчитывать, так как она занята каким-то Тиховым. — А... а... Вот как. Хорошо-с... Так я вам обещаю, что не позже, как через четыре дня, она будет свободна, и вы можете туда переехать. Кроме того, что квартиры здесь безумно дороги, молодой женщине, как ваша жена, не совсем даже безопасно жить среди этих дикарей. Для того, чтобы она была совершенно спокойна, ей необходимо жить среди нас, русских, в посольской семье. Я желаю, чтобы мои сотрудники могли быть уверены в полной безопасности своих близких, работая в канцелярии иногда и по ночам. Только тогда работа может быть успешной и производительной, когда весь человек всецело ей отдается... При переезде в Буюк-дере, где студентам посольства квартир не полагается, я бы советовал вам не брать отдельной дачи, а взять номер в “Hotel la pierre”, где и я когда-то жил. Это очень чистенькая, вполне приличная, тихая, спокойная и крайне дешевая гостиница, да, кроме того, там будут жить и наши русские: Михаил Александрович Хитров, наш генеральный консул в Салониках, и Гриценко, attache при посольстве. Среди соотечественников и вам, и в особенности вашей жене будет веселей. При отеле роскошный сад, свои виноградинки и все удобства... Ну, так как же? Остаетесь? Я горячо поблагодарил посла, конечно, вполне с ним согласился, решивши остаться, и крепко пожал протянутую им мне руку. — Спасибо, что поверили мне, старику, и послушались,—сказал он.—Вот видите, мы уже и пережили с вами первое горе,— добавил он, улыбаясь.—Будем надеяться, что судьба пошлет нам случаи делиться и радостями... [816] Я вышел от Евгения Петровича совершенно успокоенный и очарованный им до последней степени. Жена была в восторге от всего того, что я ей рассказал о Новикове, и в особенности от того, что через несколько дней мы переберемся в нашу казенную квартиру, где сможем разобрать вещи и хоть несколько устроиться, а не жить на бивуаках. Главное же, будем, как ей казалось, в полной безопасности. Ее пугали эти восточные звери... “Hotel la pierre”, в котором мы поселились одновременно с переездом нашего посольства в Буюк-дере, нам очень понравился. Мы заняли большую, светлую, хорошо омеблированную комнату, выходящую окнами на Босфор. Вид был прелестный, воздух чудный. Нас прекрасно кормили, и хозяин-итальянец всячески старался нам угодить во всем. Жена могла гулять целыми днями в громадном, роскошном саду, окруженном довольно высокой каменной стеной. За общим столом мы скоро перезнакомились со всеми обитателями отеля. Народ был все крайне симпатичный, и мы чрез неделю чувствовали себя совершенно как дома.Особенной нашей симпатией пользовался Михаил Александрович Хитрово, вызванный в Константинополь из Салоник для участия в международной комиссии по албанскому вопросу. Уже седой старик, он сохранил следы былой красоты. Бывший конногвардеец, он, будучи молодым офицером, перешел на службу в министерство иностранных дел и посвятил себя Востоку, который всегда его интересовал. Во время русско-турецкой кампании 1877—78 года он был прикомандирован к канцелярии главнокомандующего нашей армии великого князя Николая Николаевича Старшего. Вращаясь постоянно в кругу военных и сам бывший офицер, всеми любимый, он был всегда хорошо обо всем осведомлен, что происходило в войсках, и писал прекрасные, звучные стихи на все злобы дня. Его называли бардом в стане русских воинов. Особенно популярна была его “Стефаниада”, написанная во время нашего сиденья в Сан-Стефано. Умный, бывалый, талантливый, словоохотливый, обладавший прекрасным даром слова, он был незаменимым собеседником. Это был какой-то неисчерпаемый “кладезь” до невероятия интересных, занимательных и в то же время поучительных рассказов. Почти каждый вечер, после обеда, мы ходили гулять втроем по набережной Босфора по направлению к Терапии (тоже летняя резиденция некоторых иностранных посольств и миссий). В середине обыкновенно шла жена, которую я вел под руку, а с другой [817] стороны с громадным посохом (Посох этот был сделан из дерева, тонущего в воде (забыл его название), которое растет на Афоне, и преподнесен Михаилу Александровичу в дар афонскими монахами в одно из его посещений Св. Горы. – прим. Авт.) в руке шел Михаил Александрович, что-либо рассказывая или декламируя при ленивом плеске волн густой симпатичной октавой свои чудные стихотворения, полные живого интереса еще столь недавнего прошлого. В это время случилось, что прикомандированный к нему в качестве секретаря по делам албанской комиссии Гриценко уехал на несколько недель в отпуск и мне было поручено временно заменить его при Хитрово. Это нас еще больше сблизило, и все свободное от моих канцелярских занятий в посольстве время мы были буквально неразлучны. Когда жене нездоровилось, или она чувствовала себя усталой и после обеда уходила к себе в комнату отдохнуть, мы обыкновенно не шли гулять, а просиживали в столовой или в саду чуть не до полуночи,—он рассказывая, а я слушая чуть ли не с разинутым ртом, до того все то, что она рассказывал, было для меня интересно и открывало совсем новые горизонты, освещая факты с совершенно неведомой для меня стороны. IV. Как-то раз, это было, кажется, в июль, к великой моей досаде, Михаилу Александровичу надо было куда-то ехать, и наша послеобеденная беседа окончилась около девяти часов. Не успел я с ним проститься, как в столовую вошел Максимов темнее ночи. По всему было видно, что он страшно расстроен и сильно взволнован. Молча поздоровавшись, он сел рядом со мной, а Михаил Александрович уехал. Обыкновенно веселый, жизнерадостный, болтливый, Максимов поразил меня на этот раз своим удрученным видом. Официанту, предложившему подать обед, он сказал, что обедать не будет, а просил принести ему только закусить чего-нибудь холодного... — Петя, скажи пожалуйста, что такое с тобой случилось?— спросил я его.—Ведь ты на себя не похож. — Э-э... Что тут рассказывать, дорогой мой... Ну, понимаешь... все рушилось, все пропало. Сам сломал себе шею и разбил, искалечил свою карьеру и будущность. — Да в чем же дело-то? Расскажи подробно. Может быть, еще есть возможность все это и поправить. — К сожалению, никакой надежды ни на что и быть не может,— со вздохом ответил он.—Я уже и прошение об отставке написал. [818] —А если твои опасения преувеличены и не так страшен чёрт, как ты себе его малюешь? — Ну, хорошо, слушай и суди сам, на что я могу рассчитывать и как и чем можно исправить созданное мною положение. Вчера вечером посол приказал мне непременно сегодня же повидать министра полиции и переговорить с ним по делу об аресте двух русско-поддонных. Приезжаю в министерство. Приемная битком набита самым разнообразным людом. Прошу адъютанта доложить министру, что я желаю его видеть сейчас же. Адъютант возвращается и говорить, что министр очень извиняется, но принять меня не может, так как страшно занят. Я прошу передать, что приехал по очень важному и спешному делу и отниму не более десяти-пятнадцати минут времени. Адъютант выносит мне опять отказ. Тогда я прошу его сказать министру, что являюсь к нему по приказанию посла и не могу уехать, не повидавшись и не переговорив с ним о деле, мне порученном. Между тем в приемной уже начинают шушукаться, пересмеиваться и с возрастающим интересом ожидают конца этого инцидента. Все насторожились, в атмосфере чуется приближающийся скандал, и все желают знать, чем все это кончится. Вопрос обострился и дело пошло на амбицию; началась игра на самолюбие... Выходит адъютант и говорит, что министр ни в коем случае меня принять не может и советует обратиться к министру иностранных дел, который снесется с ним—министром полиции—и вопрос разрешится при посредстве министерства иностранных дел, что, собственно говоря, и гораздо правильней... Но ведь это значило бы не исполнить приказания посла и поступиться капитуляциями!.. (По капитуляциям, выговоренным трактатами, иностранные посольства в Константинополе между прочим имеют право вести дела с каждым из министров в отдельности, не прибегая к посредству министерства иностранных дел, как это делается в Европе. – прим. Авт.) А на это никогда никакое посольство не согласилось бы, свято оберегая свои права капитуляций. Да и как бы при этих условиях разрешился спешный вопрос? Через два года?.. “Ты ведь знаешь меня, я страшно вспыльчив и несдержан, ну, а ответ министра меня так взорвал и возмутил, что я, не помня себя, обратился к адъютанту и громко, чтобы все присутствующие в приемной могли слышать, сказал: “В таком случае передайте вашему министру, что он осел и свинья”,— повернулся и вышел. Только уже в экипаже я несколько пришел в себя и сообразил, какой страшный скандал устроил. Но было уже поздно: сказанного не вернешь. Конечно, ты сам хорошо понимаешь, что после такой истории моя служба в посольстве больше немыслима. Турки непременно потребуют моего [819] удаления и как и чем меня может защитить посол? Факт налицо и в свидетелях не может быть недостатка, да и я сам никогда ее откажусь от своих слов, а извиняться перед такой скотиной ни в коем случае не намерен. Лучше уж уйти в отставку. — Да, случай более чем неприятный,—заметил я.—И в самом деле, как будто нет никакого выхода... По-моему, тебе теперь ничего другого не остается, как ехать сейчас же к послу и самому лично рассказать все подробно и откровенно, а то ведь первый драгоман обязан будет доложить ему о таком из ряда вон выходящем случае, и это, пожалуй, будет уже хуже. — Я и сам так думаю. Подожду до десяти часов, когда кончится обед у посла, и поеду... Неприятно только, что ведь ругать будет. Он у нас на это мастер. Ну, да уж если очень будет браниться, так я ему просто подам прошение об отставке и делу конец. Ведь я сознаю свою вину и ухожу, чего же больше он может от меня требовать?.. Около десяти часов мы сели в лодку вашего отеля с двумя гребцами и поехали в посольство. Максимов пошел к послу, а я остался на набережной, встретил несколько человек товарищей и двух-трех посольских дам. Ночь была темная, звездная, чудная, очаровательная, какими умеет дарить только юг. В приятной веселой беседе время шло незаметно; не хотелось расставаться с этой ласкающей, тихой ночью, с этим темным небом, усеянным мириадами блестящих, как брильянты, звезд, и идти спать. К тому же мне хотелось непременно дождаться Максимова и узнать результаты его разговора с послом. Около половины второго мы наконец встретили Петра Васильевича у ворот посольства. Здороваясь, он объявил, что страшно устал и торопится идти спать, советуя и мне последовать его примеру. Мы распростились со всей компанией, и я пошел вместе с ним. — Ну, что, Петя, как дела?—спросил я его. — Да черт их знает как! И сам не знаю,—сказал он, разводя руками:—выслушав меня почти хладнокровно, посол начал ругаться. “Вас,—говорит,—министерство присылает сюда в помощь послу, а вы вместо того портите мне отношения с турками”... и пошел, и пошел. Ругал он меня часа два. Наконец, мне это надоело. Я вынимаю прошение и говорю, что, вполне сознавая свою вину, прошу принять от меня прошение об отставке. Ты не можешь себе представить, что тут произошло. “Как вы смеете говорить мне об отставке?—закричал он вне себя.—Когда будет нужно, я сам вам прикажу это [820] сделать”... Ругал он меня без передышки до часу ночи. Сам бегает по кабинету, а я стою, опустив голову, и слушаю. Даже ноги у меня устали. Наконец, остановился, сердито посмотрел на меня, сказал “прощайте-с”, не подал руки и вышел из кабинета. Вот тебе и результат разговора... Что будет дальше, не знаю, но, кажется, ничего особенно утешительного ждать нельзя. — А, по-моему, наоборот,—возразил я:—раз он не принял от тебя отставку, значит, у него есть какие-то свои соображения, планы и надежды уладить это дело. — Ну, это ты меня просто утешить только хочешь,—отозвался Максимова, с горькой усмешкой.—Какие и на что у него могут быть надежды? — А вот завтра спросим первого драгомана, узнаем, что посол с ним говорил, и тогда, может быть, что-нибудь и выяснится. Этим мы заключили нашу беседу, простились и разошлись спать. На следующий день с утра мы оба сторожили Николая Дмитриевича Макеева, исправлявшего тогда должность первого драгомана, и наконец поймали его на пристани, где он ожидал парохода, чтобы ехать в город. На наш вопрос, что говорил с ним посол про дело об оскорблении министра полиции, он ответил: — Да ничего особенного. Просил только узнать, когда и за каким номером будет приготовлена нота Порты по этому поводу, и предупредить его заранее. А вас, Петр Васильевич, просил пока никуда не ездить и нигде не показываться, так как молва о вашем столкновении с министром полиции быстро распространилась в турецком чиновном мире, и вы можете рисковать натолкнуться на какую-либо неприятность. Нужна очень большая осторожность, чтобы не ухудшить и не осложнить и без того довольно неловкое положение... Прошло два дня в томительном ожидании. Наконец на третий день Макеев нам объявил, что нота готова, о чем он уже предупредил посла и сообщил номер, за которым она будет ему прислана. Вечером к Петру Васильевичу явился кавас и доложил, что завтра в десять часов утра посол едет на паровом катере в город и Максимов должен его сопровождать к великому визирю. Обыкновенно того из драгоманов, который должен был сопровождать посла, предупреждали об этом накануне, так как в этих случаях полагалось надевать редингот, цилиндр и перчатки, а ежедневно, являясь в разные министерства, к великому визирю и далее во дворец, драгоманы бывали просто в ниджаках. [821] V. На следующее утро,—рассказывал потом Максимов,—в девять с половиной часов утра он был уже на посольской пристани, около которой пыхтел наш паровой котел под флагом посла. Ровно в десять Евгений Петрович показался в воротах посольства и направился к пристани. Проходя мимо Максимова, на его поклон он ответил едва заметным коротким кивком головы и, подойдя к катеру, рукою предложил ему войти первому. Новиков поместился на корме у правого борта, Максимов—у левого. Всю дорогу посол не проронил ни слова и сосредоточенно смотрел на воду, как будто не намечая присутствия Максимова, который сидел как на иголках и проклинал наш тихоход, преодолевавшей расстояние до города не менее, как в два слишком часа времени. Тихо покачиваясь на волнах, изрытая целые облака дыма и тяжело дыша, он не торопился и полз со скоростью подстреленной черепахи. “Лучше бы он меня избил,—говорил мне вечером Максимов:—чем подвергать этой ужаснейшей пытке молчания”. Наконец причалили у Топ-Ханэ, где прибытия посла ожидала пара лошадей в ландо. Молча сели и молча доехали до Блистательной Порты. Новикова все турецкие сановники принимали моментально. Не успел он снять пальто, как в приемную выскочил Микаэль-эфенди—introducteur des ambassadeurs—и доложил, что великий визирь просить его пожаловать. Когда два глухонемых (Все курьеры при великом визире и при зале для заседании совета министров набирались в то время из глухонемых. Это, очевидно, делалось для того, чтобы они не могли передавать секретов драгоманам посольства. Но мы великолепно с ними разговаривали знаками и за меджидие (монета, ценностью около двух рублей) узнавали от них все, что только нам бывало нужно. – прим. Авт.) курьера распахнули перед послом двери кабинета, на пороге появился Кучюк-Саид-паша, тогдашний великий визирь. Кучюк по-турецки значит маленький, и Саид-паша был действительно, ростом гораздо ниже среднего, с предлинной бородой, которая чуть-чуть не касалась пола. Между собой в посольстве мы его называли Черномором, с которым он на самом деле имел большое сходство. Радушно-любезная улыбка, с которой Саид вышел навстречу, сразу полиняла, когда он сзади посла увидал Максимова. Евгений Петрович, как будто ничего не замечая, очень любезно поздоровался, а затем сделал шаг в сторону и стал [822] в выжидательно-наблюдательную позу, чтобы видеть, как визирь поздоровается с Максимовым. Максимов поклонился, и смущенному Саиду ничего не оставалось, как подать руку и ответить любезно на поклон, предложив обоим посетителям садиться. Поместившись в удобном мягком кресле, посол вынул из бокового кармана редингота нераспечатанную ноту и, кладя ее перед великим визирем, самым спокойным тоном сказал: — Этой ноты я принять не могу и советовал бы вам взять ее обратно. —По вашему высокопревосходительству,—начал, краснея и запинаясь, Саид,—по всей вероятности, не известно... — Кто дал вам право,—перебил его Новиков,—предполагать, что мне может быть что бы то ни было неизвестно из того, что делается во вверенном мне посольстве?.. Мне абсолютно все известно, и я знаю, что г. Максимов,—он указал на него рукой,—и моему приказанию четыре дня тому назад был у вашего министра полиции, и этот осел и свинья осмелился его не принять, отговариваясь тем, что он, видите ли, занят... Но ведь и г. Максимов не для того желал его видеть, чтобы дружески поболтать от нечего делать о разных житейских пустяках. Ему необходимо было это свидание по делу, и когда он обратил особое внимание на то, что приехал по моему приказанию, то и это предупреждение осталось без результата, и он все-таки не быль принят. В данном случае был оскорблен не г. Максимов, а я, российско-императорский посол в Константинополе, а в моем лице—священная особа моего государя и повелителя. При последних словах Евгений Петрович встал и поднял правую руку вверх. За ним встали и великий визирь, и Максимов. Садясь, посол добавил: — Я вам еще раз советую взять эту ноту обратно и даю на размышление десять минут. Он вынул часы и посмотрел на них. — Если вы не согласитесь на мое предложение,— продолжал он—я прерываю сношения, прикажу развести пары на моем стационере (При каждом из иностранных посольств в Константинополе находится военное судно, состоящее в полном распоряжении посла для его надобностей. – прим. Авт.) и сегодня же со всем посольством я уезжаю в Россию. А вам, по всей вероятности, известно, что это означает? Мое решение бесповоротно, и вы, кажется, знаете и не раз уже успели убедиться, что я шутить не люблю. [823] Саид, захваченный врасплох таким новым и с точки зрения посла совершенно правильным толкованием этого инцидента, струсил и взял ноту обратно, после чего они расстались друзьями. Когда ландо отъехало от подъезда Блистательной Порты, посол, протягивая руку Максимову, сказал: — Ну, Петр Васильевич, теперь—мир. Слава Богу, удалось уладить эту неприятную историю. Но на будущее время будьте осторожны и старайтесь избегать чего бы то ни было подобного. Ведь не каждый раз дело может так быстро и удачно кончиться. Когда Максимов стал его благодарить, Евгений Петрович заметил: — Не благодарите меня. Это был мой долг защитит вас и не дать в обиду, как моего сотрудника, но в будущей вашей деятельности докажите, что вы помните мои советы и будьте возможно сдержаннее. Через несколько дней после этого министр полиции был уволен, а Максимов остался третьим драгоманом, потом был вторым, затем первым,—и в настоящее время состоит нашим посланником в Бразилии... Осенью того же года, когда посольство наше только что переехало из Буюк-дере в город, я был назначен третьим драгоманом посольства на место Аргиропуло, получившего назначение в Тегеран первым секретарем. Стоял ноябрь. Погода была отчаянная. Целыми сутками, не переставая, шел дождь. Было холодно и грязно. Как-то раз поздно вечером, зачитавшись описаниями Индии Жаколио, часов в двенадцать, я уже решил идти спать и стал раздеваться. Вдруг слышу на лестнице тяжелые шаги кавага, который, войдя в мою уборную, объявил, что посол требует меня сейчас же к себе. Я был страшно этим удивлен и никак не мог понять, что такое случилось, что я мог ему понадобиться в такое время. Быстро надев только что снятый пиджак, накинув пальто и вооружившись зонтиком, я в сопровождении каваса отправился к послу. Застал я его в довольно возбужденном состоянии, скорыми шагами почти бегающим по кабинету, заложивши большие пальцы в рукавные отверстия жилета. Когда я вошел, он поздоровался со мной, пожал мне руку и спросил: — Скажите, пожалуйста, где первый драгоман? — Не знаю, ваше высокопревосходительство. Днем мы с ним вместе были в Порте и около шести часов вернулись, простились у ворот консульства (Макеев жил в генеральном нашем консульстве), и он пошел к себе, а я домой. [824] — Ну-с, а где второй драгоман? — Второго драгомана я видел только утром в канцелярии, и затем мы с ним сегодня больше не встречались. — Почему же их нет дома? — Не знаю, ваше высокопревосходительство. — Ну-с, а почему вы дома? — Я, как женатый, в большинстве случаев по вечерам бываю дома. Максимов холостой, а Макеев хотя и женат, но жена его живет в Неаполе и он, так сказать, тоже на холостом положении. Обедают они не дома; по вечерам им делать нечего, скучно, они и бывают либо в клубе, либо у знакомых. — Да-с, все это очень хорошо-с, но вы понимаете, что так служить нельзя-с. Вы, кажется, хотите, чтобы я был и послом, и драгоманом, и архимандритом, и доктором, и швейцаром... один за всех. Нет-с, это невозможно-с. Для того вас сюда и присылают, что я один не могу разорваться на части и мне необходимы помощники...—кричал он, продолжая бегать по кабинету и сам себя взвинчивая, распространяясь на эту тему. Я стоял и довольно равнодушно его выслушивал, так как, собственно говоря, все это меня и не касалось. Так продолжалось добрых полчаса. Наконец, очевидно, излив все свое негодование, он подошел ко мне уже более спокойный и сказал: — Потрудитесь сейчас же ехать к великому визирю... Я был слишком молод и неопытен, мало еще знал Новикова, и потому в простоте душевной у меня как-то невольно сорвалось с языка: — Ваше высокопревосходительство, турки, ведь, рано спать ложатся, и он теперь, пожалуй, видит уже третий сон. Евгений Петрович сразу вспыхнул, глаза у него широко раскрылись, и он закричал с каким-то визгом: — Кто смеет спать, когда я не сплю?.. В этой фразе весь Новиков вылился во всю свою натуральную величину. В ней он весь сказался. — Разбудить этого мерзавца,—продолжал он:—если не будут отворять, прикажите кавасу взломать ворота. Вы должны его видеть во что бы то ни стало. Понимаете?.. Этот полуобразованный дикарь дал мне честное слово переговорить сегодня же с султаном по некоторым пунктам нашего кошмарного вопроса о военном вознаграждении и сообщить мне результаты этого разговора не позже шести часов вечера. Теперь уже час ночи и от него нет никаких известий. Так порядочные люди не поступают. Это их любимая турецкая тактика в дипломатических переговорах: тактика проволочек и оттягивания. Но я [825] им не позволю шутить и издеваться надо мною. Пусть он вам передает ответ султана, который вы потрудитесь в точности запомнить, и, вернувшись, передадите мне его слово в слово. Понимаете? До свидания. Торопитесь. — Слушаю-с,—ответил и коротко и вышел из кабинета. Задача предстояла нелегкая. Великий визирь жил в своем “Ялы” (летняя резиденция, род нашей дачи), отстоявшем от города верстах и четырех, не меньше. Ночь была темная, хоть глаз выколи. Дождь лил, как из ведра. Послал дежурного каваса нанять извозчичью карету. Долго он пропадал. В такое время ночи в Константинополе не легко найти наемный экипаж. Наконец привели какой-то допотопный рыдван, запряженный парой полудохлых кляч. Расположился я в этом обширном Ноевом ковчеге возможно удобнее, так как рассчитывал дорогой от нечего делать и вздремнуть, а кавас в полном вооружении и в непромокаемой накидке влез на козлы, и мы потащились. Сначала по городу можно еще было ехать рысью, так как улицы, хотя и очень скудно, но все же были кое-как освещены, но потом, выехав за город, пришлось подвигаться шагом. Темь была непроглядная, и тусклые фонари кареты едва освещали лошадей, а впереди все тонуло в непроницаемом мраке. С трудом можно было разобрать, что мы едем по шоссе. Я нащупал у себя в кармане револьвер и положил его так. чтобы в случае надобности можно было легче его вынуть. Пробовал заснуть, но, не знаю почему, мне это не удавалось. После часа такой томительной езды шагом во тьме кромешной под проливным дождем мы наконец остановились. Кавас соскочил с козел и в открытое окно кареты доложил: “Приехали”. Этим он как бы спрашивал меня: что же дальше будет? — Позвони, если есть звонок, или стучи, чтобы отворили,— приказал я. Конечно, звонка не оказалось, и кавас медным наконечником ножен своей шашки немилосердно начал стучать в железные ворота. Мертвая тишина, царившая в этом мирном захолустье, нарушилась, и далеко по округе разносились, как отдаленный гром, удары меди по железу. Пять-шесть злейших турецких овчарок отозвались громким, непрерывным лаем. Вот по двору замелькали огоньки, и кто-то с фонарем, подойдя к воротам, спросил, кто стучит. — Москов сарайдан терджуман гелди (приехал драгоман из русского посольства),—ответил кавас. [826] Собак моментально куда-то прибрали, послышался звук отворяемых замков, лязг цепей, открылась калитка, и нас впустили. К этому времени и остальные огоньки пришлепали по лужам ко входу, чтобы освещать мой путь, и мы направились по устланной камнем дорожке к громадной белой, выступавшей полукругом, мраморной лестнице, наверху которой стоял мажордом великого визиря и несколько человек прислуги с фонарями. Увидев меня, он даже как будто обрадовался, очень любезно и радушно приветствовал, провел в громадную, холодную и очень сырую приемную и, сказав, что сию минуту доложит обо мне великому визирю, исчез во внутренние покои. Не прошло и двух минут, как мне подали традиционный турецкий кофе и папиросы, а через минут пять явился и мажордом, докладывая, что великий визирь очень извиняется, что не может выйти в приемную, где холодно и сыро, а он не совсем здоров, и просит меня в свой кабинет. Когда я вошел к Саиду, он, кутаясь в свой халатик на лисьем меху, рассыпался в извинениях, что, благодаря нездоровью, принужден меня принять в таком виде. — Уж если кто должен извиняться, так скорее я перед вашим высочеством (Великий визирь пользуется титулом высочества даже и после того, как перестает быть великим визирем. – прим. Авт.), что являюсь в такое время и нарушаю ваш покой,—ответил я. — Вам не в чем извиняться,—произнес он с улыбкой:— потому что вы творите волю пославшего вас... Чем же могу служить вам и что заставило вас в такую ночь предпринять столь длинное путешествие? — Посол очень обеспокоен тем, что до сих пор не получил ответа, который вы обещали ему дать не позже шести часов вечера. — Да, но что же я мог сделать, если его величество сегодня после приема шведского посланника почувствовал себя настолько усталым, что не мог переговорить со мной по интересующему вашего посла вопросу и отложил это до завтра? — Конечно, столь уважительная причина вполне оправдывает ваше высочество, хотя, казалось бы, в таком случае было бы лучше, если бы вы изволили своевременно известить об этом его высокопревосходительство господина посла и тем избавили бы его от совершенно излишнего беспокойства, а себя от напрасных и незаслуженных нареканий. — Я безусловно с вами согласен,—сказал Саид:—так и следовало бы сделать, но во всем виновато мое нездоровье. [827] Передайте же вашему послу мои самые горячие и искренние извинения и скажите, что завтра в восемь часов утра я буду у его величества и из дворца прямо проеду к его высокопревосходительству, чтобы передать ему подробно все, что моему повелителю благоугодно будет высказать по вопросу о военном вознаграждении. Любезно простившись и пожелав друг другу покойной ночи, мы расстались, как хорошие знакомые. Опять с фонарями меня проводили до экипажа, и опять шагом, под проливным дождем мы поплелись обратно. Посол, конечно, не спал и, ожидая моего возвращения, продолжал ходить по кабинету. Когда я вошел, он остановился и сказал: — А вы знаете, что я думал, мой дорогой? Когда я буду умирать, я непременно вас и никого другого пошлю за смертью, тогда, по крайней мере, я буду вполне уверен, что проживу еще часа три-четыре лишних. После всего того, что мне пришлось испытать, подобный прием мне показался незаслуженным, и я с некоторой обидой в голосе ответил: — Наше высокопревосходительство, великий визирь живет в четырех верстах от города; теперь ночь, дороги не видать, и мы туда и обратно тащились шагом. При таких условиях вернуться скорее было немыслимо. — Верю, верю, голубчик,—весело произнес он, протягивая мне руку:—ну, какой же ответ вы привезли? Я доложил ему все подробно. — Вот скотина!—воскликнул он уже добродушно.—Не мог своевременно известить и заставил и меня, и вас даром беспокоиться. Ну, да и мы у него в долгу не остались. Небось, и очень-то приятно было вылезать среди ночи из теплой постели и одеваться. Вперед ему наука. Следующий раз побоится, что его опять разбудят, и сообразит, как в таких случаях следует поступать культурному человеку. Что делать!—их, варваров, учить надо. Грустно это, конечно, но иначе ничего не поделаешь. Ну, так большое вам спасибо,—добавил он, пожимая мне крепко руку.—Теперь и мне, и вам пора и можно лечь спать. Покойной ночи. Еще раз спасибо... VI. И, действительно, Евгений Петрович учил турок и умел их учить. Они видели его всегда с поднятым кулаком и прямо-таки боялись его, чувствовали какой-то трепет, панический страх перед ним. [828] Восточные люди уважают только силу, и когда вы их бьете, они думают, что вы сильны и, значит, имеете право их бить. Им и в голову не приходит защищаться или сопротивляться. Раз вы решились его бить, значить, вы сильнее его. Вот мировоззрение восточного человека. Новиков это отлично знал и понимал, и в первый же год так их выдрессировал, что мы, русские драгоманы, очутились в каком-то совершенно особо исключительном положении, которому завидовали все наши иностранные коллеги. Нас всюду и все принимали моментально и делали для нас все, что только было возможно, лишь бы не доводить дело до вмешательства посла... Как-то раз зашел я за какой-то справкой к Наум-эффенди, бывшему тогда директором канцелярии министра иностранных дел. Его кабинет был рядом с кабинетом министра и отделялся довольно тонкой перегородкой с дверью. Вхожу и слышу голос Новикова, который в более чем повышенном!” тоне убеждает в чем-то Ассим-пашу, который тогда был министром иностранных дел. Наум-эффенди встает, здоровается со мной и, улыбаясь, говорить: — Ваш-то нашего как пушит. — И давно?—спрашиваю я. — Да уж с три четверти часа, а то и больше. Наш-то все еще крепится и упирается. Ну, да разве можно устоять перед таким напором? Конечно, сдастся в конце концов. Этот Ассим-паша был очень милый, добрый и прекрасный во всех отношениях человек, но далеко не умный. Новиков уверял, что султан нарочно держит такого дурака министром иностранных дел. Вести с ним переговоры было чистое наказание. Вы приводите ему массу аргументов в доказательство правоты вашего требования, и он все время утвердительно кивает головой и повторяет: “Эвэт, эффендим” (да, государь мой); но когда вы делаете, наконец, общий вывод из всего сказанного и говорите, что на основании всех вышеприведенных данных турецкое министерство иностранных дел должно поступить так-то, то на это он обязательно вам отвечал: “Йок, эффендим” (нет, государь мой). Вы опять начинаете с начала, опять утвердительное кивание головой и все то же “эвэт, эффендим”, а в заключение “йок, эффендим”. И так целыми часами повторение одного и того же до одурения. Как-то раз, доведенный этой тактикой до полного изнеможения, я говорю: “Хорошо, г. министр, раз вы не согласны с моим заключительным выводом, то не будете ли так любезны сказать, какими соображениями вы мотивируете ваш отказ?” [829] Прижатый этим вопросом к стене, бедный Ассим не знал, что ему ответить, и, улыбаясь, сказал: “Приезжайте завтра; я подумаю и тогда вам дам ответ”. На другой день он со мною согласился, и с тех пор я всегда прибегал к этому способу решения вопросов с Ассим-пашой. Уж не знаю, право, советовался ли он с кем-нибудь, или сам, подумав на свободе, приходил к тому заключению, что для отказа нет оснований. Печален был его конец. Он впал в немилость у султана и был назначен генерал-губернатором в Транезуид. На прощальной аудиенции во дворце ему, как говорили, была предложена чашка кофе с толченым брильянтом (Не знаю, насколько это верно, но, говорят в Турции сохранился еще этот способ избавляться от нежелательных сановников. Отказаться от предложенной чашки кофе он не может, хотя и знает, что она несет с собою смерть. Брильянтовая пыль, проходя по кишкам, делает на них изъязвления и раны, отчего человек и умирает через несколько дней и нет никаких средств предотвратить этот печальный исход. – прим. Авт.). Он сам, предвидя свой близкий конец, рассказывал об этом со слезами на глазах нашему первому драгоману, приезжавшему проводить его на пароход при отъезде к месту нового его служения. Через пять-шесть дней после его прибытии в Транезунд он скончался в страшных мучениях, о чем донес посольству наш тамошний консул... По вторникам в Порте обыкновенно бывали заседании совета министров под председательством великого визиря. В один какой-то вторник посол призывает меня к себе и посылает и о какому-то делу к Санд-наше. Предполагая, что посол мог забыть, что именно в этот, день собирается совет министров, я ему об этом напомнил. — Вот именно потому-то я вас и посылаю сегодня, что весь зверинец там будет в сборе и вы, сидя в приемной великого визиря, сможете переговорить со всеми, кто вам будет нужен. Во-первых, вызовите великого визиря и переговорите с ним. Покончив, попросите его прислать к вам министра иностранных дел и спросите его мнение по тому же вопросу, а затем скажите Ассиму, чтобы он выслал к вам Сервер-пашу (тогдашний председатель государственного совета) и, узнав его мнение, попросите прислать вам опять великого визиря и с ним уже выработайте ответ в окончательной форме, согласно их общему мнению. Я поехал, и все прошло как по писанному. Ни один из министров не заставил себя ждать хотя бы пять минут, и вопрос разрешился невероятно быстро и в желаемом нами смысле... Раз как-то все потому же страшно трудному и сложному вопросу о военном вознаграждены посол сам поехал во [830] вторник в Порту и вызвал из совета сразу великого визиря, министра иностранных дел и Сервер-пашу. Они, конечно, моментально явились в приемную, и посол спросил их мнение по интересовавшим его пункта м договора, которые должны были быть рассматриваемы в этот день в совете. Все трое молчали и, как бараны, только хлопали глазами. Тогда Евгений Петрович обратился к великому визирю: — Я желал бы знать ваше мнение, ваше высочество, и в каком духе и направлении вы предложите эти пункты на обсуждение совета министров? Визирь потупился и начал что-то несвязно бормотать, что необходимо будет об этом доложить его величеству султану и, конечно, согласно воле его величества советь министров постарается уладить этот вопрос в желаемом для обеих сторон смысле. — Волю и мнение султана я сам лично узнаю от его величества,—произнес уже с некоторым раздражением посол:—а теперь я желал бы знать мнение вашего высочества. Визирь молчал. Тогда Новиков обратился с тем же вопросом к Ассим-паше. Ассим, испуганно глядя во все глаза на посла, только звучно что-то промычал себе под нос своим густым басом, но ответа не дал. Новиков, видимо, начинал уже сильно волноваться и перевел свои прищуренные глаза на Сервера. — А ваше мнение г. председатель государственного совета?— спросил он. Сервер сильно, до слез закашлялся, но и после приступа кашля не проронил ни слова, вытирая глаза платком. Около минуты царило общее неловкое молчание, которое, наконец прервал Новиков. — Allors vous n'avez pas d'opinion, messieurs les ministres?! C'est tres penible! Потом, с презрением глядя на них и указывая им рукою на дверь, ведущую в советь, он добавил: — Eh bien, rentrez, messieurs les ministres. Все трое молча, сделав тэмэнну, вышли как бы по приказанию своего начальства в указанную им дверь. — Идиоты, у них даже собственного своего мнения нет,— произнес посол, когда они скрылись за дверью.—И это министры! Не угодно ли вести с такими господами какие бы то ни было переговоры. Делать нечего, придется брать за рога самого султана. В оправдание министров могу сказать, что султан [831] Абдул-Гамид целые дни проводил за работой, и сам лично управлял своим государством, входя и вникая в самые мельчайшие подробности управления Турцией; а дипломатия была излюбленным его занятием, и тут он уже никому не позволял вмешиваться и все вопросы решал сам лично, не допуская никаких возражений и советов. Очень умный от природы и страшно хитрый, как армянин (его мать была армянка), он с замечательным искусством вел внешнюю политику и ему не раз удавалось выбираться из самых запутанных и невероятно сложных, затруднительных положений. При таких условиях министры, конечно, не могли иметь своего личного мнения... Третьи драгоманы посольства на разъезды по службе получали около ста рублей в месяц. При других послах этих денег более чем хватало, а при Евгении Петровиче приходилось добавлять из своих средств. Мы почти сутками не выходили из экипажа. Гонял он нас постоянно и каждый раз, посылая куда-нибудь, обязательно прибавлял: “Только пожалуйста поскорее”. Помню такой случай. Призывает меня посол и говорит: — Вот эту notre verbale нужно сию же минуту отвезти министру иностранных дел. Когда он будет ее при вас читать, обратите особенно серьезное внимание на его лицо, что оно будет изображать. Впрочем, что я говорю! Разве может хоть что-либо выразиться на этой отупевшей от гаремных излишеств физиономии? Вы заметили, какой у него расслабленный, обленившийся ум?.. Во всяком случае запомните хорошенько его ответ и, вернувшись, дословно передайте его мне... Только, пожалуйста, поскорее; я вас буду ждать. Не успел я выйти, как он остановил меня. — Нет, лучше погодите. Я знаю, вы опять поедете на каких-нибудь клячах и проездите часа два, а тут время не терпит. Он позвонил, и на его звонок в дверях моментально вырос, как из земли, один из дежурных лакеев. — Прикажите кучеру сию же минуту запрячь пару вороных в карету для г-на драгомана, с которым он поедет в Порту. Но только скорей и чтобы конюха не копались. Лакей так же быстро исчез, как и появился. Через несколько минут карета была подана, и я уже летел в Порту. Мое появление в посольской карете с кавасом на козлах произвело некоторую сенсацию. Об этом было доложено министру. Он принял меня вне очереди и, может быть, благодаря такому, в сущности пустому и случайному обстоятельству, вопрос был решен за несколько минут и посол остался очень доволен ответом, который я ему привез через каких-нибудь три четверти часа, не больше... [832] Однажды, в пятницу (у турок день неприсутственный, как наше воскресенье) Новиков послал меня к Ассим-паше на дом. Приезжаю и узнаю, что у него второй английский драгоман Сандисон. Приходилось ждать, пока Сандисон покончит свою беседу с Лссимом, а тот как нарочно сидел и, очевидно, не думал особенно торопиться, зная, что день праздничный и Ассим совершенно свободен. Прошло более получаса. Вдруг входит камердинер Ассима и докладывает, что из нашего посольства приехал кавас, который желает меня видеть. Выхожу и спрашиваю, в чем дело. — Господин посол очень беспокоится, что вы так долго не возвращаетесь, и прислал меня вас спросить, что случилось. — Передай господину послу, что Ассим-паша занят с английским вторым драгоманом и я жду, когда он уедет,—ответил я. Вскоре после этого Сандисон откланялся, а я вошел в кабинет к министру и пробыл у него около часа. Возвращаясь в посольство, у моста, соединяющего Стамбул с Галитой, встречаю верхом нашего каваса. Увидя меня, он подъехал и доложил, что послан ко мне, чтобы передать, что г. посол страшно беспокоится и ждет меня с нетерпением. Вот при каких условиях нам приходилось работать с Евгением Петровичем Новиковым! VII. Страшно нервный, нетерпеливый, он требовал всегда самого быстрого и точного исполнения его приказаний. Строгий к себе, он был строг и к другим, когда дело касалось службы. В частной жизни это был милейший, добрейший и прекраснейший во всех отношениях человек. Жил Евгений Петрович как настоящий барии. Он проживал все свое жалованье (двести тысяч франков (Все послы великих держав в Константинополе получали по двести тысяч франков в год жалования и на представительство. Кроме того: казенное помещение, парадные комнаты, вся обстановка, швейцары, садовники, прислуга, лошади, парадные каики с гребцами, военный паровой котел, стационср,—все это было в полном распоряжении и пользовании посла. – прим. Авт.) в год) и, кроме того, около восьмидесяти тысяч рублей собственных доходов, которые получал со своих имений, расположенных в центральных губерниях России. У него был лучший в Константинополе повар-итальянец Вальтрини (первая золотая медаль на венской кулинарной выставке), которого он привез с собой из Вены. Званые обеды и ужины Новикова славились на весь Константинополь. [833] Некоторые предметы к столу, как свежая икра в бочонках, балыки, провесная белорыбица, стерляди и т. п. вещи, выписывались из России. Евгений Петрович был большой хлебосол и любил, чтобы у него хорошо и вкусно ели. Вина у него были тонкие, прекрасные и вообще погреб был умело и превосходно подобран. На конюшне стояли три пары собственных дышловых чудных лошадей и штук пять верховых, несмотря на то, что сам он никогда верхом не ездил. Лошади эти дернулись исключительно для посольской молодежи, которую Евгений Петрович всегда упрашивал ездить как можно чаще, уверяя, что лошади застаиваются и конюха не могут с ними справляться. Кучером у него был известный всему Константинополю Михаила. Ростом около трех аршин, косая сажень в плечах, с большой черной окладистой бородой и зычным голосом, он обладал необычайной силой. Ходил он обыкновенно в пунцовой шелковой рубахе, в черной бархатной безрукавке, таких же широких шароварах и лакированных высоких сапогах. Трезвый он был смирный и симпатичный человек, но во хмелю был буен и потому хорошо знаком турецкой полиции, которая его побаивалась. Перед тем, как поступить к Новикову, он служил кучером в Тифлисе у наместника Кавказа его императорского высочества великого князя Михаила Николаевича. Выезжал Евгений Петрович и вся его семья обыкновенно в русской дышловой запряжке, причем Михайла облачался в кучерской армяк, вышитый галуном, и в русской кучерской шляпе, тоже обшитой по краям тем же галуном с кокардой спереди, как носят кучера иностранных послов у нас в России. Кроме казенных лакеев, у Евгения Петровича была своя собственная прислуга. Вся эта челядь была выдрессирована образцово и служила идеально, благодаря прекрасному метрдотелю. Зимой 1880 года приехало в Константинополь чрезвычайное германское посольство во главе с князем Радзивиллом, привезшее султану высший германский орден. Все посольства давали балы в честь князя Радзивилла, но мы были в трауре по случаю кончины императрицы Марии Александровны, и наш посол не мог дать бала. Вместо бала Новиков устроил раут, на который было приглашено около шестисот лиц. Для этого вечера из Одессы был специально выписан оркестр филармонического общества, причем, кроме очень солидной платы музыкантам, посол принял на свои счет их проезд в Константинополь и обратно и помещение и содержание всего оркестра в продолжение трех дней. [834] Все парадные комнаты посольства были роскошно убраны и горели тысячами огней. Зимний сад обратился в какой-то феерический уголок, освещенный разноцветными фонариками. Вестибюль и лестницы, устланные смирискими коврами, утопали в зелени и цветах, а на каждой ступени около перил стояли как изваяния лакеи в ливреях цвета герба Новикова, обшитых золотыми галунами, с гербовыми пуговицами, в чулках и башмаках. В приемной встречал гостей радушный хозяин, окруженный всем личным составом посольства. Было страшно парадно, людно и очень оживленно. В два часа был сервирован роскошный ужин на четыреста с лишним персон. Сам посол и чиновники посольства своих мест за ужином не имели, а, по старинному русскому обычаю, обходили приглашенных, угощая и занимая гостей веселой беседой. После ужина, когда кончился разъезд, посол горячо благодарил всех нас за старание, хлопоты и содействие успеху раута, который удался на славу и по блеску и оживлению затмить собою даже балы других посольств. — Теперь и нам можно закусить, чем Бог послал,—в заключение обратился он к нам:—милости просим, господа. Открылись двери маленькой столовой, и оказалось, что там был также роскошно сервирован стол специально для нас всех и посла в том числе. После закуски, на нашу долю свежеподанной, мы разместились с послом по своим местам и нам подавали те же блюда, которые были и за большим ужином, но отдельно для нас приготовленные. Новиков не умел кормить объедками. Посол был очень весел, много шутил, смеялся и страшно был доволен, что раут так блестяще удался... Когда утром 2-го марта 1881 года пришла роковая весть о кончине императора Александра II, в двенадцать часов дня была назначена первая панихида в посольской церкви. При пении “Со святыми упокой” все опустились на колени, а Евгений Петрович, делая земной поклон, громко зарыдал. После панихиды мы по обычаю все собрались в кабинете посла. — Господа,—обратился он к нам, и в голосе его были слышны слезы:—вся Россия понесла страшную, ужасающую утрату. Мы все потеряли величайшего из монархов, всю полезность деяний которого может оценить только история. Но я, господа, потерял не только моего обожаемого государя императора, но отца и благодетеля, который хорошо меня знал и любил за то, что я кладу все мои силы, все мое уменье, все дары, данные мне Богом, на честное и бескорыстное служение ему—царю и моей [835] родине, которую люблю после государя больше всего на свете. Такая утрата невознаградима... Чувствую, господа, что и мне не долго придется оставаться с вами... Слезы душили его, и он не мог говорить дальше. Мы ушли в подавленном настроении духа, с тяжелым гнетом на душе. Спустя год с небольшим Новиков получил собственноручное письмо Николая Карловича Гирса, в котором министр извещал его о назначения членом Государственного Совета, Новиков называл это новое его назначение сдачею в архив за негодностью. Тяжело ему было видеть и сознавать, что его не поняли, не оценили, но, несмотря на это, он продолжал высоко держать знамя России до последней минуты своего пребывания в Царьграде. VIII. На прощальной аудиенции у султана, когда Новиков представлял свои отзывные грамоты, его величество, выражая свои сожаления по поводу его ухода, просил посла откушать у него во дворце в последний раз. О дне прощального обеда султан обещал известить Евгения Петровича через своего обер-церемониймейстера. В сущности султан был очень доволен и рад отозванию Новикова, надеясь в его преемник найти человека более покладистого, покойного, который не сумел бы так импонировать его министрам и так горячо защищать действительные интересы России, как это делал Новиков, сумевший прямо-таки покорить турок своему обаянию, благодаря пылкому темпераменту его характера, в решительную минуту ни перед чем не останавливающемуся. Ему ужасно хотелось лягнуть умирающего льва и, увлекшись этой идеей, он совершенно забыл о том, с кем имеет дело. Через несколько дней мы узнали, что на завтра назначен прощальный обед. К шести с половиной часам вечера все чины посольства, долженствовавшие также ехать с послом на обед, в полной парадной форме при орденах собрались в библиотеке, смежной с кабинетом посла. Всех страшно удивляло, что из дворца не было еще прислано парадных экипажей и почетного эскорта, как это всегда делалось в подобных случаях, и не приехали ни обер-церемониймейстер, ни адъютант султана, долженствовавшие по обычаю сопровождать посла во дворец. Было уже без четверти семь и до обеда оставалось всего четверть часа, а чтобы доехать до дворца, необходимо было по крайней мере минут [836] тридцать. Посол страшно волновался и несколько раз спрашивал первого драгомана, чтобы это могло значить и не произошло ли ошибки в назначении дня и часа обеда; но тот категорически утверждал, что ошибки быть не может и что именно на сегодня в семь часов назначен обед. Наконец, в семь часов без десяти минут явился адъютант султана и выразил послу извинения его величества, что по нездоровью он не может сегодня принять Евгения Петровича и принужден отложить обед на несколько дней, о чем посол будет своевременно извещен. — Передайте его величеству мое глубокое и искреннее сожаление по поводу его нездоровья, а также надежду на скорое выздоровление и уверенность, что это недомогание не будет иметь никаких серьезных последствий,—сказал посол и любезно простился с адъютантом. В день, вторично назначенный для обеда, повторилось тоже самое. Приехал адъютант и сказал, что его величество чувствует себя страшно усталым после приема нидерландского посланника и по этому случаю принужден опять отложить день обеда. Видимо, спокойно выслушав его, посол сказал: — Передайте его величеству мое восхищение и благоговение перед той массой труда, которую он затрачивает на пользу своего государства, не щадя своих сил, столь еще нужных для Турции, а также надежду, что все ограничится одной только усталостью, не принеся ущерба его драгоценному здоровью... Было ясно, что султан хочет отомстить Новикову за все и желает его на последях унизить и возможно больнее оскорбить. Через три-четыре дня после этого во дворце снова был назначен обед для Новикова. На этот раз во дворе посольства стояли уже в ожидании дворцовые экипажи и эскорт, а в библиотеке сидели все чины двора, явившиеся для сопровождения посла. Казалось, что на этот раз обед уже непременно должен состояться. Было без двадцати минут семь, все были в сборе, но посол еще не появлялся. Чины двора начинали уже выражать беспокойство, говоря, что молено не успеть доехать к назначенному времени. Вдруг отворяется дверь кабинета, и, ко всеобщему удивлению, посол появляется не в парадной форме, а в пиджаке, любезно здоровается с турками, которые окаменели от удивления и ужаса, и, обращаясь к первому драгоману, говорит: — Потрудитесь, ваше превосходительство, поехать во дворец и доложить султану, что, к величайшему моему сожалению, я [837] никак не могу воспользоваться сегодня любезным приглашением отобедать у его величества по случаю расстройства желудка. Все присутствовавшие как громом были поражены словами посла, и турки, сконфуженные, приниженные, уничтоженные, уехали во дворец с нашим первым драгоманом, которому предстояла довольно-таки неприятная миссия. Новиков немилосердно отомстил султану и тем более жестоко, что оскорбление это было нанесено публично. Все знали, что он должен проследовать во дворец на обед, и народ, собравшийся посмотреть на “тамашу” (зрелище) парадного проезда русского посла, видел только, как возвращались пустые экипажи и ехал недоумевающий, в чем дело, эскорт. Что посол нездоров,—этому, конечно, никто не верил, тем более, что в тот же вечер его видели гуляющим в городском общественном саду “Таксим”. За обедом, который наконец состоялся дней через пять, султан пожаловал Новикову на намять золотую табакерку со своим шифром из крупных брильянтов (у Евгения Петровича были все без исключения турецкие ордена и дать ему на прощанье можно было только подарок). При этом султан обменялся с послом самыми любезными, задушевными речами, и прощание, казалось, было трогательным и сердечным с обеих сторон. На другое утро все константинопольские газеты оповестили мир о состоявшемся обеде, задушевных речах султана и посла и о том, что его величеству благоугодно было подарить послу на память золотую табакерку, осыпанную брильянтами. Вечером того же дня в посольстве были собраны репортеры всех газет, а на следующее утро публика узнала, что золотую табакерку, осыпанную брильянтами и подаренную султаном на память, посол пожертвовать в пользу русского Николаевского госпиталя в Константинополе... Все это мог проделать только Евгений Петрович Новиков и никто другой... В мае я уехал в Россию в мой первый двухмесячный отпуск, а, вернувшись, застал на месте Новикова уже нового нашего посла Александра Ивановича Нелидова. Не знаю, насколько это верно, но мне говорили, будто бы Новиков никогда не переступал порога Государственного Совета, живя по зимам постоянно за границей, а летом в своем имении Коломенского уезда Московской губернии, где и скончался лет через пятнадцать. Текст воспроизведен по изданию: Из воспоминаний о Царьграде // Исторический вестник, № 12. 1914
|