|
РЖЕВУСКИЙ А. А.
ОТРЫВОК ИЗ МЕМУАРОВ Вызов меня императором Николаем I в Петергоф. — Положение Турции. — Победы Мегемет-Али. — Положение восточного вопроса в 1839 г. — Николай I решает спасти Турцию. — Моя дипломатическая миссия. — Прием в Константинополе. — Султан А6дул-Меджид. — Его благодарность государю. — Поездка в Каир. — Переговоры с Мегемет-Али. — Поездка в Иерусалим, — Наши консулы. — -Святые места и распри христиан. — Соперничество Англии, России и Франции. — Терпимость турок. — Успех моей миссии. — Отчет в ней государю и разговор с Николаем Павловичем.Я проводил лето 1839 года на Каменном острове, на даче моей жены; близость к Петербургу позволяла мне таким образом не брать отпуска и не оставаться в городе. Раз утром в середине июля меня разбудил фельдъегерь, прискакавший с приказом — немедленно мне явиться в Петергоф, где меня желал видеть государь. Дело, по-видимому, было срочное, так как фельдъегерь меня предупредил, что меня ждет одна из императорских яхт, обслуживавших Петергоф и Петербург. Я немедленно оделся и в девять часов утра уже входил в кабинет государя. По дороге я все время ломал себе голову над вопросом, что могло быть причиной этого приказа, тем более странного, что еще два дня перед тем я был на дежурстве у государя, который мне ни словом не намекнул о желании отправить меня в какую-нибудь командировку. Я другой причины поспешного призыва в такой неурочный час не видел. Николай Павлович сидел за письменным столом. Груда бумаг, лежавшая перед ним, дала мне понять, что он ночью [828] получил важные донесения. У государя была привычка оставлять бумаги и не убирать их до тех пор, пока он не придет к какому-нибудь решению по данному вопросу, затронутому в докладах или донесениях. Когда решение было принято, бумаги складывались с величайшим вниманием и в величайшем порядке, и трудно было бы тогда догадаться о царствовавшем перед тем беспорядке. Государь любил перечитывать по нескольку раз не только то, что он сам писал, но и доклады, которые он получал. Как только Николай Павлович меня увидел, он мне сказал, что я должен приготовиться к отъезду через три дня в Константинополь, чтобы передать поздравление новому султану Абдул-Меджиду по случаю его вступления на престол. Я еще не знал о смерти султана Махмуда II; таким образом я узнал о ней из уст самого государя. Так как он меня не отпустил сразу, я подождал дальнейших приказаний, так как понял, что они последуют. Я не ошибся. Государь встал и прошелся по кабинету. Затем он вернулся к письменному столу, снова сел и стал говорить. Прежде всего он мне поведал, что египетская армия под начальством Ибрагима, сына египетского паши, разбила турок при Нежибе, в Сирии, 11-го (23-го) предыдущего июня, что султан Махмуда умер от волнений, причиненных ему известием об этой катастрофе, и что его преемник, лишенный войска, так как лучшая его часть либо погибла, либо взята в плен Мегеметом-Али, находится в самом критическом положении. Он мне также сказал, что великие державы, с Францией и Англией во главе, готовят коллективное вмешательство с целью заставить египетского завоевателя отступить и что Россия должна к ним присоединиться, но что очень важно, чтобы Россия опередила других в этой демонстрации и первая предложила свое покровительство молодому султану. — Ты отправишься в Константинополь, — сказал мне государь серьезно, — и постараешься сообщить там мою волю, не делая этого официально; затем ты отправишься в Александрию, как бы из любознательности с целью будто посмотреть страну. Ты постараешься свидеться с Мегеметом-Али и ему скажешь ясно, что если он не отзовет Ибрагима, то он встретит перед собою наши войска, которые будут защищать султана. Сейчас в мои планы вовсе не входит, — ты понимаешь, — чтобы целость Турции была чем-нибудь нарушена. Англия одна от этого выиграла бы, ибо Луи-Филипп желает только ей нравиться и будет ей во всем уступать. Наследие султана должно фатально перейти к нам и я не хочу, чтобы этот исхода был скомпрометирован каких-нибудь необдуманным шагом. Ты должен дать донять [829] Абдул-Меджиду, что я согласен помочь ему против его вассала, и что я хочу это сделать независимо, прежде, чем другие державы сделают то же самое. Султан должен рассматривать Россию, как своего друга более, чем как покровительницу, и он должен понять, что я сохраняю ему свое императорское благоволение. Ты, впрочем, получишь инструкции Нессельроде о том, что ты должен делать. А теперь ступай, готовься к отъезду, можешь явиться послезавтра за моими последними приказаниями. Я вернулся домой и немедленно приступил к приготовлению к отъезду. Моя жена была очень встревожена предстоявшим мне долгим путешествием, но делать было нечего, и на третий день я снова явился в Петергоф, чтобы откланяться государю и получить его последние инструкции. Я снова был позван в кабинет, государь долго мне говорил, тщательно объясняя, как я должен действовать, чтобы во время моего пребывания в Константинополе иностранные послы, аккредитованные при Блистательной Порте, не могли догадаться о тайной цели моего путешествия. Я должен был повезти с собою богатые подарки, между которыми полную конскую сбрую, украшенную красивейшими драгоценными камнями, как подарок государя молодому султану. Меня должны были сопровождать два флигель-адъютанта и чиновник министерства иностранных дел с шифром для переписки, причем государь приказал мне прислать непосредственно ему лично отчет обо всем, касающемся моей миссии, в письме, которое будет передано только ему одному Он мне указал затем, как мне держаться с греческой колонией в Константинополе в случае, если бы она в лице своих представителей пожелала меня видеть. — Ты должен, — сказал мне серьезным тоном государь, — помнить, что во время твоего пребывания в Константинополе ты представляешь мою особу, которая никогда не может быть замешанной в какой бы то ни было интриге. Если бы ты очутился в необходимости видеть христианских подданных султана, ты должен устроиться так, чтобы это вышло очень официально и, если возможно, в присутствии турок. Ты не должен выслушивать никаких жалоб, не обескураживая их, однако, и не мешая тебе им их излагать. Я знаю, что это будет трудно, но я настаиваю на том, чтобы ты соблюдал в точности инструкции, которые я тебе даю, и я буду очень недоволен, если ты даже слегка уклонишься от них. Если увидишь, что ты вынужден принять петицию, то скажи только, что мне ее доставишь, и ответь тем, кто передаст ее тебе, что они лучше поступили бы, если бы доверились величию души молодого султана, в благие намерения которого я глубоко верю. Ты говоришь по-турецки (я думаю, что главным образом [830] по этой причине я и был избран государем для командировки в Константинополь), ты сможешь поэтому понимать все, что делается кругом тебя; но еще раз помни, что ты дословно должен исполнить все, что я тебе сейчас сказал. Он мне затем говорил об уступках, которых он желал добиться у султана и которые касались Святых Мест и некоторых тамошних духовных учреждений, зависевших от России. Он мне поручил вернуться из Египта через Иерусалим, но сделать это в качестве простого туриста. Государь меня после этого отпустил, дав мне свое благословение, как он это обыкновенно делал со своими адъютантами, когда их посылал куда-нибудь с поручениями или в командировку. Я выехал в тот же вечер, предшествуемый двумя фельдъегерями, которые должны были меня сопровождать во время моего путешествия. После восьмидневного путешествия я приехал в Одессу, где должен был пересесть на одно из наших военных судов, стоявших тогда на якоре в порту. Дорога была крайне тяжелая вследствие жары и пыли. А мне приказано было нигде не останавливаться, разве только в случае порчи моего тарантаса Я был совершенно разбит от усталости; я надеялся, что смогу отдохнуть во время морского переезда, но на море разразилась страшная буря при самом выходе нашем из гавани. Нас сильно качало, я очень страдал от морской болезни, так что когда мы наконец бросили якорь у входа в Босфор, я был совершенно болен. В то время прибывавшие из Европы суда должны были проделывать разного рода паспортные и иные формальности прежде, чем войти в пролив. Пока турецкие власти вступали на наше судно к нашему судну пристал на лодке драгоман нашего посольства который предупредил меня, что один из секретарей султана меня ждет на каике у Буюк-Дере, где тогда находилась летняя резиденция нашего посольства, с тем, чтобы мне передать приветствие своего господина и свезти меня на берег. Как я ни был болен, я должен был переодеться в парадную форму. И, действительно, когда некоторое время спустя наш фрегат пристал к зданию нашего посольства, я увидел очень красивый каик — род судна, которое я в первый раз видел с восемью гребцами, одетыми в белые куртки с широкими рукавами с фесками на голове. Устлан был каик великолепным ковром из красивого бархата с золотой бахромой, свешивавшимся наружу в воду. Чиновник, весь увешанный золотом, меня ждал с огромным букетом из роз и встретил самыми любезными фразами, которые я должен был казаться не понимающим, так как этикет требовал, чтобы мне их перевел наш драгоман, через которого я, в свою очередь, передал свою [831] благодарность за милость, оказанную мне его величеством султаном. Мы обменялись приветствиями, после чего я представил мою свиту; турок, со своей стороны, назвал мне нескольких эфенди из своего кортежа, и мы перешли в каик, где мне было отведено, понятно, почетное место. У входа в наше посольство меня встретил наш посол со всем штатом посольства. Здесь повторилась та же церемония приветствий с турком, который проводил меня до большой залы посольства, где ему, как и нам, было предложено турецкое кофе, лимонад и сладости, а равно и длинные чубуки, которые мы стали очень серьезно курить, с чем мой желудок после тягостного переезда с трудом мирился. Наконец представитель султана ретировался с тем же церемониалом, обещая известить меня на следующий же день о распоряжениях султана касательно моей торжественной аудиенции. Я до того был измучен, что попросил моих хозяев разрешить мне удалиться в мою комнату, и я мог разговаривать с нашим послом только на следующий день. Он мне сказал, что Франция и Англия собираются безотлагательно сделать известные шаги перед Мегемет-Али, что он сам получил приказания к ним присоединиться и что, если мы хотим быть первыми, надо торопиться. Я ему сообщил инструкции, полученные мною перед отъездом от государя, и мы уговорились о том, что нам надо было делать. День я провел, любуясь Босфором, который показался мне восхитительным в этот прекрасный летний день. Буюк-Дере, где находилось наше посольство, расположено почти у устья Босфора, и с одной террасы прекрасного сада было видно блестевшее на солнце Черное море. Но сама деревня казалась маленькой, несчастной, без всякой приманки, за исключением великолепных платанов на большой площади, оттенявших маленькое кафе, где можно было курить чубук, который подавал старый турок в белой чалме и длинном, тянувшемся по земле халате, с янтарными четками на поясе. В тот же вечер я был извещен, что султан меня примет на следующий день во дворце старого сераля и что за мною приедут с подобающей церемонией и туда повезут. Действительно, на другой день, как только пробило двенадцать, на горизонте появилась длинная вереница каиков, которые вскоре остановились перед нашим посольством. На сей раз первый из них имел шестнадцать гребцов и был покрыть небесно-голубым бархатным ковром с серебряной бахромой и с украшениями из позолоченной бронзы, как снаружи, так и внутри. Меня и одного из моих адъютантов и двух турецких чиновников поместили в нем. От солнечных лучей нас защищал балдахин из красного шелка, расшитого золотом. [832] Остальные чипы моей свиты, ровно как и два первых драгомана нашего посольства и значительное количество турецких чиновников, следовали за нами в других каиках, в сопровождении трех лодок, наполненных чиновниками и полицейскими. Наш посол и никто из посольства меня не сопровождала В течение двух часов совершали мы этот переезд, и я с большим интересом в полном молчании любовался блестящим зрелищем Босфора, рассекаемого по всем направлениям многочисленными лодками и пароходами. Оба берега Европы и Азии, усеянные дачами и дворцами, мне показались панорамой необыкновенной красоты. Мягкость воздуха была чрезвычайна, и его прозрачность позволяла различать даже самые отдаленные предметы горизонта с такой ясностью, которой нельзя было себе и представить. По мере того, как мы приближались к Константинополю, я был все более под впечатлением вида веселого пейзажа, которому, однако, многочисленные кипарисы с их высокими верхушками, вырисовывавшиеся на светлом фоне горизонта, придавали серьезную нотку, какой отличается, впрочем, все в Турции. Когда мы проезжали мимо крепостей Анатоли и Румели-Гиссар на обоих берегах Европы и Азии, нам салютовали тридцатью шестью пушечными выстрелами, на которые ответил наш стационер, находившийся, как бы случайно, тут же неподалеку, хотя его к этому и очень усердно приготовили. Когда мы наконец вошли в Золотой Рог, турецкие военные суда, стоявшие на якоре в порту, нам опять салютовали, а матросы, выстроившись на мачтах, нас приветствовали своими гортанными криками. Я был так очарован красотою открывшегося передо мною зрелища, что не мог удержаться, чтоб не остановиться и не поглазеть на него в течение нескольких мгновений, но наш первый драгоман мне сделал знак, что надо выйти, и я оставил каик, сопутствуемый множеством церемоний со стороны турок, которые приехали со мною, а равно и тех, которые меня ждали на берегу. Здесь находились военные и гражданские чины, первый адъютант султана и главный церемониймейстер. Здесь выстроили нечто вроде маленького деревянного павильона, убранного великолепными коврами и вазами, полными роз расставленными повсюду. Какой-то министр меня приветствовал речью, затем меня усадили на диван; появилось традиционное кофе с превосходным вареньем из лепестков роз. По прошествии четверти часа этой остановки адъютант поднялся, нам подвели несколько чудесных оседланных лошадей украшенных драгоценными камнями и покрытых попонами из красного бархата. Меня пригласили сесть на серого [833] чистокровного арабского скакуна. Рядом со мною сел на коня адъютант султана, поотстав позади на полголовы, и мы пустились в путь по направленно к старому сералю. Я думал, что нам предстояло всего несколько шагов до цели; но я ошибся, ибо наш кортеж проехал целый ряд улиц, уставленных рядами войск, отдававших мне честь к приветствовавших меня криками. Мне показалось, что их одели к этому случаю в мундиры, взятые специально из складов, так как они казались либо поношенными, либо слишком большими для тех, которые были в них одеты. Огромная толпа тиснилась на улицах, посреди которой чалмы и халаты старого покроя господствовали, тогда как фески были редки. Виднелось в толпе много человеческих фигур, окутанных в своего рода мешки, по-видимому, женщин из народа, много калек и нищих, — все это оттиралось солдатами и чем-то в роде жандармов, которые шли впереди и по сторонам нашего кортежа и щелкали направо и налево длинными нагайками из кожаных ремешков. Мои адъютанты следовали на других лошадях, а позади их турецкие чиновники, принадлежавшие к нашему кортежу; вполне оседланных и готовых лошадей вели также под уздцы великолепные в зеленых чалмах негры, одетые в своего рода ливреи, расшитые золотом. Наконец оба драгомана ехали в фаэтоне, запряженном парою белых лошадей. После длинного извилистого подъема мы подъехали к большому порталу, у ворот которого было выстроено двумя рядами чрезвычайно странное и гнусное скопище, какое только можно видеть, — белых и черных евнухов. Эти отвратительные лица нам очень низко, по-восточному поклонились; мы прошли посреди них и проникли на широкий двор, где находился почетный караул, который отдал нам честь; в ту же минуту пушечные выстрелы с валов сераля возвестили наше прибытие. Черные рабы бросились нам навстречу, чтобы поддержать мое стремя, и я слез с лошади. Немедленно другая шеренга евнухов в сопровождении дворцовых различных чиновников выстроилась и пошла впереди меня. За нею следовала толпа служащих и чиновников гражданских и военных в более или менее высоких чинах, если судить по вышивкам, покрывавшим их мундиры и платье. Мы прошли огромные белые залы чего-то вроде летнего дворца, стены которых были голы и лишены каких бы то ни было украшений; в большинстве их находились на полу в углах большие вазы с пучками. Наконец два раба раскрыли большие двустворчатые двери, и я очутился в самом великолепном, [834] какой я когда-либо видел, саду. Раскрывшиеся передо мною аллеи были устланы драгоценными коврами, и великий визирь лично ждал меня, чтоб встретить приветствием. После минутной остановки мы снова двинулись в путь. На сей раз мы оставили пашу турецкую свиту позади. Остались только четыре евнуха впереди, затем два церемониймейстера, за которыми я шел один в сопровождении великого визиря, следовавшего рядом со мною, но только оставаясь слегка позади. За мною шли мои адъютанты, из которых первый нес на атласной подушке собственноручное письмо императора Николая к султану. Оба драгомана заключали шествие вместе с адъютантом султана. Мы так церемониально дошли до маленького киоска, расположенного в глубине сада, спускающегося к Босфору. Там вместо ковров были разложены дорогие кашемировые шали. Великий визирь отстранился, чтобы дать мне дорогу, и я очутился перед султаном. Абдул-Меджиду могло быть в это время самое большое двадцать лет. Его безбородое лицо с маленькими усиками было красиво и серьезно, но на редкость бесстрастно: ни один мускул на его лице не двигался, его полузакрытые глаза точно видели не глядя. Его нос был прямой и тонкий. Цвет его лица, слегка смуглый, указывал на то, что в его жилах текла арабская кровь — по его матери, египетской рабыне. Он сидел на великолепном троне с инкрустациями из драгоценных камней — рубинов, бирюзы, изумруда и брильянтов. Он был одет в длинный черный редингот, введенный в обычай его отцом Махмудом II, с пуговицами из крупного жемчуга. На голове он носил феску, ставшую официальным головным убором. Феска была украшена пышным султаном из чудных брильянтов и пером цапли. Отвесив глубокий поклон, я начал свою маленькую речь по-французски, текст которой составлен был в Петербурге и в которой я говорил, что император, мой августейший государь, меня послал к нему, чтобы выразить ему поздравление по случаю его восшествия на престол и все его благоволение, а равно и его чувства дружбы, в подтверждение чего мне поручено передать ему собственноручное письмо; что я счастлив, что удостоился этой высокой миссии. Моя речь была слово в слово переведена драгоманом. Султан ответил медленно, что он глубоко благодарен русскому императору за его доброжелательство и счастлив, что меня избрали для передачи ему императорского письма. Он говорил тихим, но полным голосом, с остановками после каждого слова, точно желал подчеркнуть важность сказанного. Но во всей его фигуре не заметно было ни малейшего движения, пока он говорил: самое движение губ едва заметно было. Он производил впечатление средневековой иератической фигуры; окруженный [835] свитой богато одетых людей, в блеске драгоценных камней его ослепительного головного убора, весь он казался скорее актером в какой-нибудь феерии. Только когда я взял письмо государя с подушки, которую держал мой адъютант, и приблизился, чтобы его передать ему, султан поднялся, подобравшись весь, и, стоя на ступенях трона, все в той же напряженной позе ждал, пока я ему протяну письмо. Он его взял, поднес к губам и произнес несколько благодарственных слов, достойных и ясных. Как я уже сказал, я понимал по-турецки, так как ребенком еще научился у старой рабыни моего отца, и я отлично понял смысл того, что султан сказал. Я мог констатировать, что этот сын рабыни говорил и умел вести себя и выражаться, как монарх. Абдул-Меджид приложил государево письмо к сердцу и, обращаясь уже прямо ко мне, сказал, что отдал приказ, чтобы в мое распоряжение был предоставлен его дворец Сладких Вод Азии на все время моего пребывания в Константинополе. Этот случай предвидели, и мне было приказано не принимать этого предложения, а оставаться все время в нашем посольстве либо в Константинополе, либо в Буюк-Дере. Я поэтому ответил, опять по-французски, при помощи драгомана, что я считаю себя недостойным чести, которую мне оказывает его величество, но что если я буду иметь случай посетить Сладкие Воды Азии, я буду иметь честь воспользоваться гостеприимством его величества. Султан на это улыбнулся в первый раз за все время, и эта улыбка, грустная и тонкая, произвела на меня впечатление, что он прекрасно отдавал себе отчет о положении, в котором он находился. Он затем сделал головою знак и меня отпустил. Я снова поклонился, великий визирь стал по левую сторону, и мы вернулись в первый дворец. Здесь нас усадили и снова предложили кофе в чудных чашках из чистого золота с инкрустациями из брильянтов и рубинов. Между тем подарки государя были принесены во дворец, но мне сказали, что они будут переданы после селямлика, который должен был быть на другой день, в пятницу. На эту церемонию я, конечно, получил приглашение. После этого меня повели осматривать старый сераль, или, вернее, находящуюся там сокровищницу султанов. Там находятся замечательные коллекции турецкого, арабского и персидского оружия и костюмы всех султанов, начиная с Магомета II, завоевателя Константинополя. Мне показали саблю знаменитого завоевателя: простой дамасский клинок замечательной работы, покрытый заржавелой кровью — кровью неверных, как объяснил нам хранитель сокровищницы. В виде контраста с этой простотой костюм Солимана Великого отличается [836] великолепием, достойным сказок “Тысячи и одной ночи”. Рукоятка его палаша, состоящая из одного не граненного изумруда, представляет, несомненно, единственный в мире предмет. Меня отвезли обратно в наше посольство с тем же церемониалом, который сопровождал мой въезд во дворец. Так как я должен был на другой день присутствовать при селямлике в кортеже султана во время шествия его в мечеть для пятничной молитвы, то было условленно, что я останусь ночевать в городе. В тот же вечер великий визирь и министр иностранных дел посетили меня, и я им изложил то, что мне поручено было, а именно что государь очень благоволит к молодому султану, и что я желаю, выполнив свою миссию в Константинополе, посетить сам лично Египет и Сирию, где постараюсь, если увижу Мегемета-Али, дать ему понять, что, если он не остановится в своих затеях, он может очутиться перед русской армией. Я сказал, что я ему дам совет хорошенько подумать до коллективной демонстрант, которую, наверное, предпримут державы, если он будет продолжать свой поход, и что так как этот совет мог быть, конечно, только личным в виду моей осведомленности о чувствах моего государя, я его и дам от своего только имени. Оба оттоманских министра меня поблагодарили с таким волнением и с таким жаром, что я понял, что они прекрасно догадывались о тайной цели моей миссии. Я получил полное удовлетворение по вопросу о двух монастырях, о которых я уже упоминал, и великий визирь мне заявил, что он отдаст приказания и примет необходимые меры для того, чтобы такой знатный, как я, путешественник имел в пути все удобства как в Турции, так и в Сирии. В заключение он мне предложил турецкое судно для переезда в Александрию, что я поспешил отклонить, сославшись на то, что русское военное судно под командой моего личного друга как раз случайно отправляется в Александрию, и я уже обещал поехать на нем. Для полноты сего описания я прибавлю, что эта торжественная аудиенция мне стоила более 30,000 франков, розданных в виде бакшиша во дворце и лицам моего эскорта. И я стал понимать, почему при отъезде мне была, в виде аккредитива, дана сумма, значительность которой меня в первую минуту удивила. На другой день присоединившийся ко мне в Пере наш посол, чины посольства и моя свита, все вместе отправились в шатер, сделанный из самых дорогих восточных материй и поставленный на площади перед Сулейманиэ, или мечетью Сулеймана, куда султан должен был проследовать для пятничной церемонии. В то время существовал еще обычай, чтобы глава [837] верующих присутствовал на молитве каждый раз в другой мечети, посещая, таким образом, по порядку все мечети столицы. В мою честь на сей раз избрали мечеть Солимана, как одну из красивейших в Константинополе. Мы оставили посольство около десяти с половиной часов утра и по прибытии на место не долго дожидались появления султана. Площадь перед мечетью походила немного на лагерь: так много было тут войск, особенно негритянских полков, составлявших личную гвардию султана. Толпа нашей и других важных лиц также скопилась на площади в ожидании султанского кортежа. Здесь же находились и другие члены дипломатического корпуса, которым наш посол меня представил; все обошлись со мною очень любезно. Вскоре раздались пушечные выстрелы, возвестившие, что султан оставил дворец и отправился в мечеть, и вскоре мы увидели длинную процессию военных всадников, за ними рабов и евнухов, шествовавших попарно, и, наконец, трех шедших задом наперед рослых негров султана с зажженной пахучей пастилой перед конем султана. Восторженные клики приветствовали его как со стороны войск, так и со стороны остальных присутствовавших. Абдул-Меджид сидел на великолепном чистокровном арабском скакуне, темно-гнедом, сумной головой и топкими и в то же время крепкими членами. На голове была та же феска, что накануне, во время моей аудиенции, но теперь он был в простом рединготе с обыкновенными пуговицами. Ни один мускул не двигался на его лице, и он не отвечал ни одним даже знаком на приветствия толпы. За ним рабы вели четырех оседланных коней, таких же великолепных, как и тот, на котором он сидел верхом. Огромная свита замыкала кортеж. Сойдя с лошади перед перроном мечети, султан на мгновение обернулся в сторону площади и окинул ее одним взглядом. Только тогда я впервые увидел глаза, серые, очень мягкие, с выражением грусти и покорности судьбе. Войска его снова приветствовали, и он в первый раз сделал жест рукой, точно благодарил. Но в этот момент раздался с высоты минарета голос муэдзина, и Абдул-Меджид вступил в мечеть. Минут через двадцать султан из нее вышел и вошел в огромную палатку из пурпурного шелка, укрепленную как раз против той, где мы находились. Он велел меня позвать, равно и нашего посла и моих адъютантов. Неизбежный драгоман был тут же. Принесли подарки, которые я захватил с собою и которые я ему привез от государя. Султан выказал много удовольствия, и его лицо осветилось чем-то вроде мимолетного луча внимания, когда он между подарками заметил татарскую саблю, всю украшенную драгоценными каменьями. После [838] нескольких минут разговора он меня отпустил, пожелав мне, не без улыбки, счастливого пути и полного успеха. Он мне также сказал, что, когда я вернусь через Константинополь из Египта, он будет очень рад меня снова видеть. Я поблагодарил. Но когда я возвращался затем в Россию, я мог остановиться в Константинополе только несколько часов, так как судно, на котором я приехал, пришло с опозданием, и я больше Абдул-Меджида не видел. На другой день мне принесли от него великолепные подарки: орден Нишан-и-Ифтикар первой степени, весь в брильянтах необыкновенной красоты; кашемировые шали, арабский палаш, усыпанный бирюзою, двух верховых лошадей, великолепную брильянтовую брошь, которую я дал моей жене, и которая после ее смерти перешла к моей невестке княгине Орловой. Что касается подарков султана государю, то они были посланы со специальным посольством, которое отвезло вместе с тем и благодарность Абдул-Меджида. Как раз во время этой церемонии селямлика произошел любопытный инцидент. В то время старотурецкая партия была еще очень сильна, и в ней находились люди, которые находили очень дурным, что моей миссии воздавались такие почести. Я понимал, как я уже сказал, по-турецки, и я услышал, как один паша, занимавший очень высокое. положение, — если не ошибаюсь, товарища морского министра, — сказал громко другому чиновнику, что стыдно видеть, как повелитель правоверных выказывает столько внимания неверному, и что султан никоим образом не должен был вставать накануне, когда меня принимал в киоске старого сераля. Я счел несовместимым с своим достоинством оставить это замечание без ответа и сказал паше по-турецки, — к его великому удивленно: знания языка он с моей стороны менее всего ожидал, — что лично я собою ничего не представляю и не заслуживаю этих проявлений внимания султана, но что накануне я представлял моего государя, могущественного императора России, и в этом качестве мне не могут оказать достаточно почести. Я не знаю, каким образом, — вероятно, благодаря нескромности нашего посла, — но мое замечание сделалось известным государю, и его величество удостоил меня замечанием, что он остался очень доволен моим поведением в этом случае. После церемонии селямлика я оставался всего еще только два дня в Константинополе, стало быть, слишком мало времени для того, чтобы осмотреть, как следует, этот интересный город. Но я, однако, отправился осмотреть Святую Софию, куда меня впустили по специальному разрешению, в мечеть султана Ахмета и на площадь Ипподрома со знаменитым змеем или [839] дельфийским треножником, у которого отрубили три головы. В это время еще вход христианам в мусульманскую мечеть был строго воспрещен, но по приказанию императора для меня было сделано исключение. Святая София меня особенно не поразила, несмотря на свои грандиозные размеры внутри и гораздо меньшие извне, — до того она окружена возведенными потом постройками. Я прошелся вдоль стен, посетил знаменитый замок Семи Башен, почти весь в развалинах, и Базар, который представляет зрелище, несомненно, самое любопытное из всех, которые Константинополь представляет. Мне также показали специальный базар, где продают рабынь, большею частью, черкешенок. Здесь девушка необыкновенной красоты, говорившая немного по-русски, узнав, не знаю уже, как, что я послан русским императором, обратилась ко мне за помощью и именем государя умоляла меня снасти ее и извлечь из ужасного положения, в котором она находилась. Так как в моем распоряжении имелась большая сумма денег для моего путешествия, я не счел возможным, принимая во внимание специальные обстоятельства, в которых находился, отказать ей в помощи. Я се выкупил и послал в Россию через посольство, где она нашла убежище до своего отъезда. Впоследствии государь, которому я докладывал об этом случае, соблаговолил признать, что я поступил хорошо, и одобрил мое поведение. Я оставил Константинополь и уехал на том же военном судне, на котором и приехал. Мы сделали остановку только в Смирне, так как время шло, и наш посол получил уже известие, что из Лондона должен был уже выехать курьер, который вез санкцию английского кабинета на демонстрацию великих держав против Мегемет-Али в пользу неприкосновенности Оттоманской империи. Надо было поэтому спешить, и через десять дней после моего отъезда из Константинополя мы входили в порт Александра. Меня встретил наш консул, который меня повез к себе, и на другой день я отправился в Каир верхом — единственный способ передвижения в этой стране. На полдороге, посреди пустыни, нас встретил караван и посланцы знаменитого Мегемет-Али с египетским пашою во главе. Последний мне заявил, что, узнав, что адъютант могущественного русского императора путешествует по Египту, Мегемет-Али выслал лошадей и верблюдов для его путешествия и приветствует меня в своей стране, Я отказался от предложения, сказав, что, путешествуя для своего собственного удовольствия, не заслужил этой почести; что мне было поручено [840] моим августейшим государем передать его пожелания султану Абдуль-Меджиду и уверить его в дружбе государя и что, выполнив мою миссию, я воспользовался моим пребыванием на Востоке, чтобы посетить Египет, о котором я столько слышал. Но когда я приеду в Каир, я не премину представиться Мегемет-Али, чтобы его поблагодарить за его деликатное внимание. Последний, меня ждал, по-видимому, с большим нетерпением, ибо, как только я приехал в Каир, он мне велел передать, чтобы я представился ему в тот же день. Церемониал моего визита во дворец, где жил старый паша, был самый простой. Я сел верхом на лошадь, — это было единственное удобное средство передвижения по улицам Каира в это время, — и в сопровождении нашего консула, драгомана консульства и четырех кавасов, предшествуемые саисами, или скороходами, раздвигавшими толпу перед нами, мы направились во дворец знаменитого завоевателя. Мегемет-Али в это время было около семидесяти лет. Его внешний вид был очень почтенный и, несомненно, противоречил его репутации жестокости, оправдываемой, впрочем, его актами. Это, должно быть, был человек необыкновенной силы волн. В доказательство достаточно привести один факт: ему было более сорока лет, когда он научился читать. Когда мы вошли к нему, паша полусидел-полулежал на длинном диване с огромным зеленым тюрбаном на голове, укутанный в длинное белое платье. Принесли нам сейчас же кофе и чубуки, и он начал беседовать со мною медленно, с чисто восточной серьезностью. Он прекрасно говорил по-турецки, а наша беседа велась почти исключительно на этом языке: драгоман переводил только слова, в нахождении которых я затруднялся из-за своего все-таки ограниченного лексического запаса. Старый паша меня прежде всего спросил, намерен ли я долго остаться в Египте; я ответил отрицательно, говоря, что я хотел только воспользоваться путешествием фрегата, на котором я находился, чтобы посетить, по крайней мере мимоходом, эту любопытную страну. Он меня стал подробно расспрашивать о государе. “Он нами недоволен, — сказал он: — я знаю, но я не мог иначе поступить. Нам невозможно отказаться от плодов наших побед, и мы должны остаться в Сирии”. Я воспользовался случаем и стал его уверять, что это ему будет невозможно из-за великих держав, которые настаивают на неприкосновенности Турции, и что он гораздо лучше сделает, если даст Ибрагим-паше приказ вернуться назад прежде, чем его заставят это сделать. Мегемет-Али на это мне ответил, что он дойдет до Константинополя раньше, чем войска держав до него доберутся. Я ему возразил, что мы легко можем [841] перебросить на берега Босфора армейский корпус, и что его положение станет тогда очень опасным. — Вы мне это говорите от имени императора? — спросил он меня. Я ему ответил, что мне была поручена официальная миссия только у султана и что эта миссия вся состояла из акта приветливой куртуазии, но, имея счастье жить вблизи моего августейшего государя, я достаточно знаю его рыцарский характер, чтобы быть уверенным в том, что если Абдул-Меджид, молодость и тяжелое положение которого он жалел, обратился бы к нему за помощью, он не дал бы ему погибнуть. Мегемет-Али долго думал, и затем мы еще беседовали. Я все порывался откланяться, а он все меня удерживал. Наконец, отпуская меня, он со вздохом сказал: “Вы, может быть, правы, я пошлю Ибрагиму приказ остановиться”. Я ему ответил, что я убежден, что государь сумеет оценить эти благородство и величие души, и что его теперешнее великодушие доставит, может быть, его потомству египетский престол. Старый паша еще раз вздохнул и наконец сказал: — Может быть. Инсаллах! Этим фаталистским, свойственные мусульманам восклицанием он закончил нашу беседу. Он пожелал меня еще раз видеть перед моим отъездом из Каира и мне показал новую мечеть, которую он выстроил на верху цитадели и которою он гордился так, как только турок может чем-нибудь гордиться. Мегемет-Али был очень интересный человек, он произвол на меня сильное впечатление, и я не без волнения простился с ним. До этого я добился от него обещания, что он постарается действовать в согласии с Россией, и я убедился, что он действительно последовал данному ему мною совету приказать своему сыну Ибрагим-паше эвакуировать Сирию. Европа за это его наградила, дав ему 15-го июля 1840 г. — менее, чем год спустя, наследственное верховное владычество над Египтом. Я морем отправился в Яффу, а оттуда верхом до Иерусалима, к которому и перехожу. Я провел в Каире восемь дней и из Каира через Александрию отправился в Яффу. Наш консул в Александрии меня предупредил, что я найду греческое население Иерусалима очень возбужденным против Порты и что на меня, вероятно, посыплются многочисленные жалобы против чиновников султана. Он мне посоветовал остановиться у нашего консула, а не в постоялых дворах, содержимых монахами, где останавливаются именно паломники, посещающие Святые Места. Консул объяснил свой совет [842] тем, что, какую бы общину я ни избрал, другая будет недовольна: католики будут претендовать на меня, так как я принадлежу к их религии и, следовательно, должен остановиться у них, греки же будут утверждать, что, посланный русским царем, или, по крайней мере, состоя у него на военной службе, я абсолютно должен остановиться в одном из их монастырей. Он прибавил, что, если почему-либо наш консул не сможет меня поместить у себя, я смогу остановиться у знакомого ему богатого турка, у которого имеется дача в четверти часа езды от Иерусалима, к которому он и даст мне рекомендательное письмо, и который будет очень рад приютить меня у себя, где я буду во всяком случае лучше устроен, чем в какой бы то ни было монастырской гостинице. Я мог только благодарить нашего консула за его добрый совет. Вообще из всех левантинских наших чиновников, которых я встречал, наш александрийский консул мне показался наиболее умным и наиболее осведомленным во всем, что происходило в Турции и Египте. Его каирский коллега, очень почтенный человек, не был особенно избалован Промыслом в смысли ума, а что касается нашего представителя в Иерусалиме, то он не только не был способен судить о положении, в котором они находился, но он еще подвергался влияниям, которые мешали ему поддерживать, как он должен был бы это делать, престижу России. Опять мне пришлось ехать морем, чтобы добраться до Яффы но на сей раз оно оказалось милостивым, и я не болел. Самой трудной частью моего путешествия была высадка в Яффе. Рейд оказался очень мелким, а суда бросают якорь очень далеко от берега, и надо пересаживаться в арабские лодки, для спуска в которые приходится проделывать настоящие гимнастические упражнения. Несколько человек на моих глазах упало в воду, но лодочники, по-видимому, приняли по отношению ко мне некоторые меры предосторожности, ибо я достиг берега вполне благополучно. Драгоман в сопровождении каваса из консульства явился уже раньше мне навстречу, и я нашел на берегу лошадей, чтоб отправиться прямо в Иерусалим, так как я отказался ночевать в Яффе. Было шесть часов утра, и я надеялся, что, если отправлюсь сейчас же, то смогу до вечера добраться до священного города. Турецкое правительство предупредило иерусалимского паш-коменданта о моем приезде, и турецкий эскорт ждал меня с готовыми прекрасными лошадьми, верблюдами для багажа и присоединившейся к нам группой бедуинов, я думаю, имевший целью только украсть у нас что-нибудь из багажа, если возможно, сужу так потому, что один из моих адъютантов потеря, один из своих чемоданов, которого он так и не нашел. [843] В Константинополе меня снабдили султанским фирманом, дававшим мне право реквизиции войск для охраны, съестных припасов и лошадей, сколько мне будет нужно. Я уверял, что еду в качестве простого туриста и что не заслуживаю всех этих почестей, однако не мог помешать, чтобы их мне оказали. После усиленного перехода, так как расстояние оказалось больше, чем мне сказали, и после более продолжительных, чем я рассчитывал, остановок для отдыха животных, мы наконец увидели Иерусалим, и я встретил, несмотря на поздний час (было девять часов вечера), самого пашу, явившегося приветствовать меня по приказу султана. Необходимость отвечать на все приветствия и предупредительность по отношению ко мне испортила первые впечатления, произведенные на меня Иерусалимом, который издали при свете великолепной луны представлял видь не грандиозный, а потрясающий. Мне показали Масличную гору в отдалении, и я хотел остаться один с моими мыслями, чтобы вызвать великий образ Христа в тех именно местах, где Он жил и страдал. Но это было невозможно, и я должен был примириться с неудобствами моего положения. У городских ворот нас встретили две депутации: одна из францисканцев, другая из православных монахов нашего иерусалимского монастыря; обе явились просить меня остановиться у каждой из них. Отцы смотрели друг на друга, как кошки и собаки, и легко было попять, что те, кому я откажу, выместят на других этот отказ. Поэтому я был очень рад совету нашего александрийского консула. Я был, признаюсь, очень удивлен тем, что между всеми явившимися мне навстречу не было нашего консула, и еще более удивился, когда кавас и драгоман консульства мне сказали, что консул уехал в Назарет под предлогом, что не счел нужным меня ждать, так как не был официально извещен о моем приезде. Признаюсь, что в первую минуту я крайне рассердился на такое невнимание, но оно оказалось не единственным. Не зная, куда направить свои стопы, я спросил о турке, к которому имел рекомендательное письмо, и очень обрадовался, узнав, что он находился тут же в встречавшей меня депутации. Он оказался в ту минуту настоящим моим спасителем, отвез меня к себе и оказал мне самое широкое и сердечное гостеприимство. На жалобы монахов, которые надеялись меня заполучить к себе, я ответил, что я не официальное лицо, в чем они могли убедиться хотя бы потому, что наш консул меня не встречал, а простой путешественник, явившийся поклониться гробу Христа. Но его величество султан, желая выказать мне свое [844] удовлетворение по поводу миссии, которую я имел честь выполнить перед ним, счел возможным меня удостоить известных удобств для осуществления моего намерения, за что я останусь благодарным ему всю мою жизнь — тем более, что я не заслуживал этого доказательства его ко мне благоволения. Эта маленькая речь, сказанная на лучшем турецком языке, на который я только был способен, произвела, мне казалось, прекрасное впечатление на всех, кроме монахов, которые рассчитывали на нечто другое и которые — я говорю о русских монахах — после этого послали на меня донос в Петербург за то, что я избрал жилищем дом неверного. Я, однако, хорошо сделал, поступив именно так. Выло далеко за полночь, когда я наконец добрался до моего амфитриона, у которого застал одного из его друзей, русского, жившего уже давно в Иерусалиме, где он занимался торговлей. Этот господин, которого я буду называть Павлом Васильевичем, был очень умный человек, превосходно знавший страну и снабдивший меня прекрасными сведениями насчет деятельности как нашего консула, так и монахов нашей миссии. Когда я позже ознакомился ближе с положением вещей, то должен был признать истину всего того, что он мне рассказал. Иерусалим был всегда местом споров и соперничества между разными христианскими общинами, которые не стыдятся предаваться этим дрязгам и спорам перед мусульманами, которые, правду сказать, одни в действительности и чтут гроб Господень. Религиозный вопрос, уже и без того крайне обостренный между различными общинами, еще более обострился в последние месяцы с того времени, как сирийская кампания показала де очевидности слабость турецкой армии, и эта распря поддерживалась еще всякого рода интригами, в которых Франция, присвоившая себе право покровительства христиан в Ливане, играла преобладающую роль и угрожала вызвать настоящую маленькую войну между католиками, греками, коптами и армянами. Особенно всегда стремившиеся к господству греки хотели с помощью Франции выжить нас из Сирии или, по крайней мере, уменьшить там наше влияние. Наш консул, человек не только слабый, но, я полагаю, хотя ее вполне уверен в этом преданный французским интересам, старался представить наше дело, как очень слабое, и его депеши все склонялись к тому, чтобы уменьшить, насколько возможно, число наших соотечественников и, закрыв некоторые монастыри, находящиеся непосредственно под нашим покровительством, оставить те, которые останутся под покровительством Франции вплоть до момента окончательного с ней соглашения. Настоятель русского [845] монастыря, догадывавшийся об этих интригах, был крайне возбужден против консула и грозил ему донесениями обо всем этом в Петербург. Вообще нигде и никогда я не видел и не слышал столько жалоб друг против друга, как в Иерусалиме, где люди жили в атмосфере угроз и шантажа. Когда мой приезд стал известен, консул вообразил, что он вызван жалобами архимандрита и что я приехал с целью пошпионить за ним, вследствие этого произошла и упомянутая демонстрация в день моего приезда. Признаюсь, моя роль была очень тяжела в те три-четыре дня, что я провел в Иерусалиме: официально я ничем не был и не мог ничего требовать; в действительности же я был послан, чтобы видеть и сделать доклад о том, что там происходило, и так как я имел точный приказ не выслушивать жалоб, но заметить все, что могло быть предметом жалоб, то мое положение было очень деликатное. Тем не менее, я счел необходимым дать знать нашему консулу, чтобы он вернулся, и послал очень сухую записку, подчеркнув в ней то обстоятельство, что, раз член свиты государя явился к нему, он обязан был его встретить. Мой выговор возымел свое действие, ибо на следующий же день он явился ко мне, и я принял его, конечно, не очень любезно. Я заметил ему, что мы у турок, перед которыми прежде всего престиж России должен быть поддержан, и предоставить одним туркам встречать и выказывать внимание лицам, удостоенным чести носить аксельбанты нашего государя, значило им дать очень грустное понятие об этой чести. Консул что-то пробормотал, ссылаясь в свое извинение на то, что мой приезд не был ему официально возвещен. — А разве вы встречаете и принимаете только официальных лиц и не заботитесь о простых путешественниках? — спросил я его: — мне, однако, кажется, что одна из ваших главных обязанностей заключается в оказании гостеприимства соотечественникам, когда они являются к вам. Не знаю, что понял во всем этом консул, но факт тот, что, хотя он постарался мне облегчить посещение разных интересных мест и мест поклонения, которые я осматривал, он ни разу не высказал себя внимательным и, под предлогом болезни, даже отказался присутствовать на обеде, который мне дал турецкий паша, главный военачальник в Иерусалиме. Я провел всего неделю в Святой Земле и, мне кажется, не имел там и часу спокойствия. Постоянно был у меня кто-либо, жаловавшийся на что-нибудь. Монахи, как греческие, так и католические, были несносны, занимаясь больше политикой, чем религией, и пытаясь меня втянуть в их маленькие низкие интриги. Если бы мое путешествие [846] было официально, я не знаю, что я сделал бы, и, хотя и говорил всем, что я простой путешественник, никто этому не хотел верить, и так как Восток исключительно страна сплетен, распространился слух, что я специальный посланец царя к Мегемет-Али, что вызвало ко мне ненависть целой партии, которая желала, чтобы Сирия подпала под власть Египта. Мне кажется, что, несмотря на их совместное выступление перед египетским пашой, каковым Мегемет-Али в это время еще был, ни Франция, ни Англия не были бы очень недовольны таким оборотом, и медленность, с которой они собирались со своим выступлением, происходила от желания, чтобы оно оказалось бесполезным против появления египетских войск у стен Константинополя. Предусмотрительность, мудрость и политический здравый смысл императора Николая мне тогда показались в истинном их свете, и я понял причину моей посылки на Восток, а равно и инструкций, которые он мне дал перед моим отъездом. Впечатление, которое я вынес из своего пребывания в Святых Местах, было то, что единственным средством избежать в будущем конфликтов из-за религиозных общин был уменьшить по возможности их число какой бы то ни было религии и заставить их отказаться от всякого вмешательства в политические дела страны. Следовало бы также, чтобы мы посылали на Восток агентов выдающихся, а не людей, предающихся торговле и думающих прежде всего о своих собственных коммерческих интересах. В стране, куда мы должны были бы посылать дипломатов по карьере, научившихся тому, как поддерживать наш престиж, мы держали несчастных маленьких чиновников, не видевших дальше мелких ссор между монахами большей часть навеселе. Иерусалим не Кардиф, и там имеются для защиты интересы иные, чем то или иное торговое дело. Очень существенно также, чтобы греческий настоятель во главе наших духовных учреждений в Святой Земле был человек действительно выдающийся, способный бороться достойной жизни и обширностью ума с католическим приором, которым во время моего путешествия в Иерусалим был очень ловкий монах, не терявший ни на одну минуту из виду интересов Франции, и престижа ее на всем Ливане. Я был раз на трапезе в монастыре капуцинов, в котором страж Святых Мест, как называет настоятель, мне оказал массу любезностей и, пользуясь тем что я католик, жаловался мне на поведение как нашего консула, так и русских монахов, которые, по его словам, присваивают себе привилегии и преимущества латинян. Я имел случай лично убедиться, что как греки, так и латиняне не имели никакого уважения к Гробу Господню и [847] предавались дракам даже внутри самой церкви Святого Гроба. На третий день после моего приезда, когда я оставлял уже святыню после католической службы, на которой присутствовал, я увидел, как греческий монах бросился на католического священника, который служил и который, по-видимому, служил дольше, чем на это имел право (надо знать, что каждая община имеет определенное число часов в день, во время которых она может пользоваться святыней), и ударил его по лицу. Последний не остался в долгу и, поставив на алтарь чашу, которую он держал еще в руках, набросился на грека, повалил его и бил ногой, держа за бороду. Должен сказать, что я вынес самое тягостное впечатление об Иерусалиме. Можно подумать, что проклятие Христа превратило это место, которое могло быть освящено столькими бессмертными воспоминаниями, в какой-то дом сумасшедших, где каждый пытается сделать своему ближнему пакость, где все забыли уроки и пример, а равно и учение, которыми эта страна оглашалась в то время, когда в ней жил Иисус. Рискуя прослыть еретиком, я должен по совести сказать, что самое благочестивое впечатление я вынес из поведения евреев, которых я видел в пятницу плачущими на развалинах храма. В этом зрелище было много величия и торжественности. Что касается мест, освященных христианской религией, для того, чтобы их можно было почтить, как это хочется, надо было бы начать с того, чтобы вывести оттуда всех христиан, которые там живут. Покажется странным, что я не описываю церкви Св. Гроба. Я никогда не умел описывать. Здание темное, импозантное и особенно интересно его видеть, когда тени вечера начинают спускаться и наплыв паломников уменьшается. Я искренно, но не горячо, молился, ибо разве можно горячо молиться, когда все время вам жужжат в ухо: “это место принадлежит латинянам, а это грекам, а вот это — армянам”. Зато Масличная гора произвела на меня грандиозное впечатление, может быть, потому, что, благодаря любезности турецкого губернатора, я мог ее посетить ночью, когда все монахи и большинство нищих, оскверняющих ее днем, уже спали. Была великолепная лунная ночь, и панорама Иерусалима с его минаретами мечети Омара, с одной стороны, и куполом церкви Св. Гроба, поднимающимся с другой, произвела на меня глубокое впечатление, которого я не могу забыть и которое меня потрясло до глубины души. И здесь я опять мог убедиться в большой терпимости турок. Сопровождавший меня паша не сказал мне ни одного слова, которое могло отвлечь мое внимание, и когда я не мог удержаться, чтобы не сказать ему; что очень жаль, [848] что нет прекрасной христианской церкви на этой горе, открытой для всех, он мне ответил следующими глубокими словами, которые резюмируют весь религиозный вопрос на Востоке — Почему? Мы имели бы еще одно лишнее место для охраны, чтобы помешать профанации франками памяти пророка Иисуса. Здесь под открытым небом вы можете, по крайней мере, молиться, не боясь увидеть пролитие вокруг вас крови! Я с сожалением распростился с этим любезным человеком, равно и с другим турком, у которого жил. Мое прощание с настоятелями разных монастырей, которые я посетил было очень теплое, хотя я был убежден, что одни и другие, католики и православные, были очень довольны тем, что я уезжал и очень обеспокоены насчет докладов, которые я о них мог представить. Консул меня проводил несколько верст от Иерусалима. Он тоже был рад, что избавился от меня. Я привез с собою золотую лампаду, которую государыня Александр Феодоровна приказала мне повесить в церкви Св. Гроба, что исполнил только в последний день моего пребывания в Иерусалиме, чтобы не вызвать этим во время моего там пребывания еще новых толков о цели моего путешествия, и это обстоятельство несколько расположило консула в мою пользу. Мы расстались холодно, но вежливо, и он выразил надежду на то, что нашел в консульстве все в порядке. Я ему ответил на это, что у меня не было миссии осматривать, ни сделать какие бы то и было доклады в этом смысле. Консул меня тогда попросил представить в Петербурге трудности его положения при ограниченности средств, которые имелись в его распоряжении в сравнении с теми значительными суммами, которыми располагали английский и французский консулы, а равно и латинские духовные учреждения. Я ему обещал это сделать, и мы расстались, очень этим довольные, я думаю, оба. Я воспользовался моим эскортом для экскурсии в Вифлеем, Назарет и к Мертвому морю, получа везде впечатление отвращения к жизни духовенства, насколько она проявляется в Святых Местах, и добрался наконец до Яффы, где, к великому своему удивлению, встретил своего старого пашу, который приехал из Иерусалима, чтобы еще раз проститься со мною. Я с сожалением расстался с ним и сел на наш фрегат, который все время меня ждал. Но я уже слишком задержался, к тому же дул противный ветер, так что мы прибыли в Константинополь на три дня позже, чем предполагалось. Надо было спешить в Россию. Поэтому я должен был отказаться от просьбы об аудиенции у султана, чтобы отблагодарить его за его милости. Великий визирь сделал мне визит в посольстве, и я ему дал более или менее ясно понятие о результатах моей беседы с Мегемет-Али, о которой, впрочем, [849] он был уже осведомлен. Мы снялись с якоря в тот же вечер, и пятнадцать дней спустя я вернулся в Петербург, если не ошибаюсь, кажется, 25-го сентября и немедленно представился государю, чтобы сделать доклад о моей миссии. Государь был в Зимнем дворце. Меня ввели в кабинет, где я и сделал доклад. Государь был в тот день в хорошем настроении и, — что он делал редко — приказал мне сесть против него. “Тебе пришлось бы оставаться долго стоя”, сказал он мне, шутя, и стал задавать мне один вопрос за другим, методически, так, что видно было, что он относился с особенным вниманием к моему путешествию. Прежде всего, он меня расспросил о моих впечатлениях о турецких государственных людях, с которыми я имел случай разговаривать. Затем он меня расспросил, не имел ли я сношений с иностранными дипломатами, аккредитованными в Константинополе. Я ответил государю, что мое пребывание в турецкой столице было очень кратковременно и я полагал, что в его намерения входило, чтобы я не принимал приглашений, которые мне могли делать, но мне не пришлось выполнить этой предосторожности, ибо, кроме французского посла, пригласившего меня на обед в день, когда я отправлялся в экскурсию на Принцевы острова, что мне дало прекрасный повод для отказа от приглашения, другие дипломаты не сделали никаких усилий, чтобы иметь меня у себя, хотя я встретил некоторых из них у нашего посла. Я прибавил, что, как мне казалось, в Константинополе немного догадывались о тайной цели моего приезда туда, и что английская дипломатия в частности нисколько была встревожена этим. Мне казалось также, что британский кабинет в сущности не был бы недоволен, если бы армии Мегемет-Али удалось окончательно утвердиться в Сирии, и что он его даже поддержал бы там, если бы не мог получить какие-нибудь компенсации за это в другом месте, установить, например, протекторат над Египтом (пророческое предположение. – прим. ред.), равно как и свободный проход в Аравию через пустынные пески. Государь при этом моем предположении сделал нетерпеливый жест и сказал недовольным тоном: — Если бы Средиземное и Красное моря составляли одно целое, то можно было бы опасаться того, о чем ты говоришь, но — слава Богу, — Провидение поставило границы английским аппетитам с этой стороны. Я готов скорее думать, что, покровительствуя Мегемет-Али, Англия имела особенно в виду занятие Дарданелл с тем, чтобы в любую минуту помешать выходу нашего флота из Черного моря или входу его в Босфор. [850] Я поклонился и продолжал доклад. Когда я описал аудиенцию у султана, государь меня спросил, был ли последний действительно тронут шагом, сделанным в его пользу. Я ответил, что, насколько я мог судить, Абдул-Меджид понял его важность, но что я вынес впечатление такое, что в глубине души правительство, как и весь турецкий парод, признавая великую услугу, оказанную им государем, чувствуют, однако, себя униженными тем, что должны принять помощь от христианского монарха против своих единоверцев. Я прибавил, что я жалею о том, что должен это констатировать, но что не считаю себя вправе скрыть от его величества это впечатление. — То, что ты говоришь, возможно, — ответил Николай Павлович: — но, ведь, это будет неблагодарностью. — Народы всегда неблагодарны, ваше величество, — ответил я. — Народы — да, — возразил государь: — но не государи. Я привожу эти слова, так как они, мне кажется, дают ключ к пониманию характера Николая Павловича, который верил в солидарность монархов и предполагал в других те же рыцарские чувства, которые он вносил в свои отношения с ними. Это рыцарство осталось отличительной чертой личности великого императора, которому я имел честь служить в течение стольких лет. И оно было причиной главной ошибки его славного царствования помощи, которую он оказал молодому Францу-Иосифу в борьбе последнего с восставшего Венгрией, протянув ему ту же рук помощи, что и Абдул-Меджиду в 1839 году. Государь перешел затем к отношениям нашего посольств к высшим чиновникам Дивана. На этот счет я мог ему сообщить сведения и детали, которые его, по-видимому, удовлетворили, хотя я подчеркнул тот факт, что, как мне казалось, наше министерство иностранных дел не оставляло достаточно свобод нашему представителю в Константинополе для того, чтобы несколько поднять наш престиж. — То, что ты говоришь, есть критика Нессельроде, — заметил государь: — ты занимаешься сейчас тем, что тебя не касается, оставайся в границах своего доклада. Я стал тогда рассказывать о пребывании моем в Каире и разговорах с Мегемет-Али. — Находится ли он под влиянием Франции, Англии, или он готов поддерживать мою политику на Востоке? — спросил государь. — Я, ваше величество, полагаю, — ответил я: — что он будет под влиянием державы, которая ему поможет добиться независимости и суверенитета Египта для него самого, равно и для его потомства. — Тут ты прав, и я разделяю твою оценку положения. Если бы ты говорил всегда такие разумные вещи, я был бы более тобою [851] доволен, чем в некоторых случаях. Было бы желательно, чтобы эта независимость, которой желает Мегемет-Али, могла быть ему дана только мною, а не от какого-либо концерта держав. К несчастью, это невозможно, и это, может быть, нехорошо, хотя я не желал бы быть обязанным обладанием Святых Мест восстанию подданного против своего государя, ибо старый паша в конце концов — подданный султана, и подданный, которому последний имеет право отрубить голову. Дал ли ты, по крайней мере, попять этому старому разбойнику, что если он остановит Ибрагима, то я его поддержу в его стремлении к независимости? Я почтительно ответил его величеству, что я счел возможным взять на себя ответственность дать это понять Мегемет-Лли. — Вот это хорошо, — сказал государь: — я люблю, чтобы мои генерал-адъютанты понимали мои намерения. Он сталь меня расспрашивать о моем пребывании в Иерусалиме и выслушал с большим вниманием мой рассказ. Государь очень разгневался, узнав о поведении по отношению ко мне нашего консула, и сказал: — Что за идея назначать таких дураков! Я не мог удержаться при этом замечании от улыбки, которую государь заметил и сказал: — Ты думаешь: теперь я критикую Нессельроде. Но то, что мне позволено, не позволено тебе, хотя я тебе часто позволяю говорить вещи, которые я должен быль бы запретить, — теперь продолжай. Когда я кончил, он оставался некоторое время в задумчивости и затем очень медленно сказал: — Конечно, охрана Святых Мест должна была бы нам принадлежать безраздельно, или, по крайней мере, мы должны были бы иметь там больше и более широких прав, чем латиняне. Это покровительство христиан французами смешно. В Турции, как и в Сирии, более православных, чем католиков, и наследие восточных императоров не принадлежит французам. Я никогда не соглашусь на умаление нашего значения в Иерусалиме и между христианами Востока. И, конечно, не Франции с этим поганым Луи-Филиппом охранять, чтобы то ни было; впрочем, узурпатор не имеет никакого права охраны места, освященного смертью Христа. Если Абдул-Меджид имел бы хороших советников, он уступил бы мне Святые Места. Произнося эти слова, государь посмотрел на меня испытующе. — Я понимаю, что вы, ваше величество, хотите сказать, но я не мог рисковать намеком на это в разговоре с великим визирем, тем более, что он, вероятно, поспешил бы сообщить об этом представителям Франции и Англии, что скомпрометировало бы ваше величество. С Мегемет-Али дело было бы возможно устроить, [852] но ему следовало бы тогда предоставить свободное поле действии в Сирии, что было бы несогласно с намерениями вашего величества. Николай Павлович глубоко вздохнул. — Кто знает, не был ли я не прав, — сказал он наконец: — и кто знает, не окажусь ли я неправым и в будущем? Но человек не всегда свободен. Он встал и сказал мне: — В общем, ты недурно вел себя во время всего путешествия и я доволен тобою, хотя ты и совершил несколько ошибок. Теперь ты свободен, но не ходи в министерство иностранных дел прежде, чем я тебе скажу: я хочу с тобою обо всем этом поговорить еще. Государь отпустил меня, подав мне руку, что он не всегда делал с своими адъютантами. Я поцеловал протянутую мни руку и вернулся к себе, проникнутый благодарностью за оказанные мне доброту и доверие. Гр. А. Ржевуский. Текст воспроизведен по изданию: Отрывок из мемуаров // Исторический вестник. № 6, 1913
|
|