Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

РОЗАЛИОН-СОШАЛЬСКИЙ А. Г.

ЗАПИСКИ РУССКОГО ОФИЦЕРА,

БЫВШЕГО В ПЛЕНУ У ТУРОК В 1828 И 1829 ГОДАХ.

ГЛАВА II.

Остров Халк. Монастырь. — Встреча с прежними пленниками. — Положение пленных. — Доктор Гетенборг. — Ахмед-Бей. Барон Оттенфельс. — Г. Маркович. — Фельдшер Мустафа. Услуги датского министра. Прибытие новых пенников. — Голод и болезни. — Письмо капудану-паше. — Прогулки в деревню. — Пожар.Посещение Али Бея. — Саг-кол-агасы-Гассан-ага. — Ссора и примирение. — Переговоры о размене пленных. Бал, устроенный Гассаном. Новая ссора с ним. Визит Гафиза-аги.

Вот мы на берегу, идём к монастырю, где будем жить, поднимаемся между виноградных и оливковых садов на крутую гору по шероховатой, каменной настилке, всходим и видим, небольшую дверь, у которой стоят два часовых. Невольно останавливаемся, прежде чем переступить порог темницы. Переступаем— они ожидали нас за дверью. Первые минуты прошли в расспросах, как они попались и как живут здесь.

Мы нашли 2 офицеров, 3 юнкеров и слишком 200 человек нижних чинов, большею частью взятых на фуражировках или отхваченных с пикетов.

Первый, попавшийся в плен офицер был Охотского пехотного полка прапорщик Скороговоров. Объезжая на зоре посты по Дунаю напротив Туртукая, он был схвачен турками, переправившимися и засевшими на берегу в высокой траве и кустах; и он и его лошадь его были ранены. В Силистрии к нему присоединился Харковского уланского полка эстандарт-юнкер Кроп, взятый таким же образом во время ночного разъезда. Когда лошадь его упала, и бывшие с ним солдаты, испуганные нечаянным выстрелом, ускакали, г. Кроп бросился к реке, чтобы схватить лодку, пока турки искали его в камышах, и уплыть от них; но приметив на ней людей, он воспользовался темнотой ночи, чтобы прокрасться несколько далее от них по берегу; опасаясь, что его здесь откроют, он вошел в воду; турки долго напрасно искали его, наконец, несколько лодок пустились в разные стороны отыскивать его. Всякий раз, с приближением одной из них, он должен был совершенно скрываться в воду, наконец, одна лодка покачнулась, толкнулась о его плечо, он был открыт и, получив несколько ран кинжалом, почти лишенный чувств, в изнеможении от потери крови и усилий, привезен был в Силистрию1.

Поручик конной артиллерии Соколовский, прибывший после них на остров Халк, окружен был во время фуражировки многочисленною толпою неприятелей, и после упорного сопротивления принужден сдаться.

Пока продолжались рассказы, новые знакомые предложили нам разделить с ними скудный свой обед, и мы узнали от них, что, не получая от турок ничего, кроме бараньего сала и сарацинского пшена, они с величайшим трудом могли доставать нужное для стола, потому что им не позволено было иметь сообщения ни с греками, ни с франками, запрещено выходить за дверь монастыря; что, сверх того, солдаты почти совершенно наги, терпят сильный недостаток, в воде, а та, которую достают из двух, уже почти исчерпанных, колодезей, находящихся внутри стен, желтого цвета, и противного вкуса и, в добавок ко всему этому, мы еще узнали, наконец, что прибывшим с нами солдатам (более ста человек) недоставлено никакой провизии, и они должны кормиться той, которая назначена для прежде прибывших людей, следовательно, уменьшить их порции.

Нет нужды описывать, как у нас вытягивались лица, по мере разрушения декораций, разрисованных надеждою. До сих пор, если мы были несколько раз обмануты в ожиданиях, все еще оставалось нам нечто впереди. Но теперь, в постоянном месте нашего пребывания, ничего, кроме стражи, затворов, недостатков и убийственной скуки. Можно ли было ждать этого, после бесчисленных уверений, данных важными сановниками. Почему был обман? Разве мы были бы менее в их руках, если бы они нас не обманывали? Но мы вспомнили прощальный привет терехане-эмнии и немедленно было приготовлено к нему письмо, в котором титул Ехсеlleпсе должен был пролагать дорогу к убеждению его о необходимости улучшить положение пленных и не лишать их, без всякой пользы, без всякого основания, свободы дышать вне стен монастыря чистым воздухом. Чиновник адмиралтейства, возвращавший назад, взялся доставить наше письмо, но оно умерло в кармане эмнии, а может быть даже и не выходило из рук услужливого нашего сопутника. Просьба наша осталась без всякого удовлетворения.

Между тем нам оставалось наслаждаться из-за решетки окон пустынным, но величественным видом отдаленных, гор Анатолии, за которыми возвышался снежный Олимп. Только изредка, на темноватом туманном фоне этих гор, поднимался столбом и стлался по изгибам их дым от огонька, разводимого пастухом или рыбаком тех мест, а иногда на пустынном море, которое раскидывалось перед нами, белелся парус одинокого челнока. Часть острова, обращенная к этой безжизненной картине, была несколько оживлена небольшим заливом, на который с двух сторон надвигались к самому морю стремнинами своими холмы. С третьей стороны, от монастыря, стесненная этими возвышениями, долина была покрыта яркою золенью травы, которая перемежалась с отливами темной зелени разных кустарников и густых сосен. Кусты и деревья разбросаны были по всей поверхности смежных возвышений, кроме одного обнаженного, каменистого холма, которого только вершина носила кудрявый древесный венок. В долине этой все было неподвижно: полуразвалившийся каменный столб, служивший подпорою для ворот у колодца, усиливал впечатление пустынности местоположения, и едва один раз в день мелькнёт, бывало, по вьющейся между кустами дорожке, водовоз с терпеливым ослом, или козы покажутся между утесами.

Внутренность монастыря была еще занята греческими семействами, которыми он прежде был наполнен, но они не смели к нам приближаться и даже прятались от нас. Казалось, будто весь мир исчез, кроме нас и нашей стражи. Напрасно темница наша представляла все удобства расположения, — ничто не занимало, ничто не радовало. Стройные кипарисы, высокие лавры, ветвистые акации южных, стран и виноградные лозы, стлавшиеся по навесам двух церквей монастыря, бросали везде густую тень. Обширные галереи, обращенные внутрь здания, доставляли убежище во всякое время дня от солнечных лучей. Скоро, скоро, мог думать каждый из нас, смрадный воздух, не имеющий никакого выхода для освежения, напол­нит эти галереи, нечистота загромоздит тесный двор и роскошные деревья будут только питать влажность и гниение. Уже многие пленные носили на лицах своих следы неволи. Несколько комнат отведено было для больных и раненых; маленькая аптека, присланная бароном Гибшем, находилась в распоряжении г. Кропа; он лечил, как мог, болезни, по наставлениям бывшего при шведском посольстве доктора Геденборга, который нашел средство побывать уже раза два в монастыре2. В следующее утро после нашего прибытия г. Кроп, перевязал раненных, пришедших вместе с нами, и несколько раз в день стук его огромных шпор, уцелевших от привязчивости турок вымучивать все вещи, которые они видят, возвещали его посещение больницы.

Мы с нетерпением ожидали прибытия г. Геденборга; он, приехав дня через три, доставил нам денежное пособие от барона Гибша и уверял, что посланник старался всеми мерами получить, хотя непрямым, путем, позволение снабжать пленных всем нужным и улучшить их положение. Но самое доверие к нему русского правительства вредило его просьбам у Порты, и г. Геденборг советовал нам отнестись к австрийскому посланнику, пользовавшемуся расположением её и желавшему быть нам полезным, сколько мог.

Мы спешили последовать этому совету. Г. Геденборг взялся передать ему наше письмо и внимательно осмотрев, и перевязав больных и раненых, проведя с нами несколько часов, простился, с уверениями, что барон Оттенфельс сделает всё, что будет от него зависеть.

Посещение почтенного медика доставило нам отраду; заботливость его о страждущих показывала его человеколюбивую и благородную душу. По связям своим со всеми значительными людьми в Пере, он мог сообщить нам положение военных дел, о которых мы ничего не знали.

В одну из первых ночей, проведенных мною в монастыре, мы все были пробуждены сильным шумом за стенами его: бросаемся к окнам и видим, что залив был покрыт множеством огней, тихо двигавшихся, то в некотором по- рядке, то врозь, как попало. Смутный шум тысячи голосов, отражаясь от береговых утесов, производил, вместе с этой неподвижной иллюминацией в густом мраке ночи, необыкновенное впечатление. У нас спросонья первой мыслью было, что это экспедиция для нашего освобождения. Нужно ли прибавлять, что, совершенно очнувшись, мы уже этого не думали и догадались, что то были рыбаки.

Через несколько дней приехал капудан-паша Ахмед-бей3. Он пригласил нас на террасу, которая находилась перед дверьми монастыря, и спросил, чего мы желаем, обещая сделать все возможное. Просьба о провианте прошла в этот раз без всякого затруднения. «Завтра же будет доставлена провизия для прибывших в последний раз солдат, сказал он. Мы пришлем фасоль, маслины, уксус и оливковое масло». По три фунта белого хлеба на каждого пленного было приносимо каждый день, по распоряжению адмиралтейства, из деревни, находящейся на острове. К доставлению хорошей воды представлялось, по мнению бея, непреодолимое препятствие: надобно было ходить за водою в селение, а этого, говорил он, никак нельзя позволить. Напрасно мы доказывали ему через посредство француза, приезжавшего с ним, как противно строгое наше заключение правилам, принятым в Европе, и как оно вредно будет для здоровья пленных. Лучше было их зарезать на месте сражения, нежели заставлять томиться в темнице, дышать заразительным воздухом и гибнуть медленной смертью. Мы старались доказать бею, что позволение пленным, хотя с некоторым караулом, ходить в селение, приносить из него воду, покупать что нужно и иметь нужное для поддержки здоровья движение, не могло возбуждать никакого опасения. Бей ничем не мог быть убежден: его ужасала мысль о такой свободе, которая доставляла бы пленным способ узнавать, как он говорил, намерения турецкого правительства и военные происшествия, и он заключил решительно, что для прогулки офицеров назначается терраса, на которой мы с ним сидели, и никак не далее, а солдатам позволяется брать воду из двух цистерн у входа в монастырь. Разговаривая с нами, бей очень часто прибегал к советам грека Василия Чорбаджи, старшины селения Халок, наружность которого очень годилась бы лучшему атаману разбойничьей шайки. Всякий раз, поговорив с ним, добрый человек чувствовал новый страх от мысли выпустить нас из-под замка. Бей предложил нам через него получать нужное из деревни или Константинополя и не соглашался, чтобы мы имели сношения с каким бы то ни было другим греком. Видя, что этот чиновник сам не знал, зачем приехал, мы замолчали. Перед прощанием, бей приказал принести водки и подчивал нас ей с большим радушием. Зная, что у турок почитается очень невежливым отказываться в таких случаях, мы были затруднены этим угощением и с трудом могли от него отделаться уверениями, что у нас водку пьют только перед употреблением пищи, что мы уже давно пообедали и нескоро еще будем ужинать. «Это странно», сказал, он, «ведь пьем же мы кофе во всякое время».

Бей объявил, между прочим, что скоро прибудут еще пленные, что для них надобно очистить место и предложил офицерам занять парадную половину. Половина эта имела много выгоды и прекрасный вид на ближайшие острова Анатолии и Стамбул; но мы предпочли отделение дома, примыкающее к горе, окруженное густой рощей, которая давала возможность тайком от турецких часовых иметь сношения с жителями острова. Отказавши нам почти во всем, бей, не подозревая лукавства, почёл приличным уважить нашу прихоть.

В тот же вечер приехал к нам чиновник австрийского посольства передать мне письмо от своего министра. Министр отвечал в самых благосклонных выражениях: что, получив письмо наше, он на другой же день посылал к Рейс-Эффенди своего драгомана и, что ему обещали немедленно назначить чиновника, который отыщет средства к улучшению нашего положения. Мы угадали причину посещения Ахмед-бея.

Прочитав письмо, я отдал его начальнику стражи, который требовал этого; отправленное на другой день к сераскир-паше, оно, несколько дней спустя, было мне возвращено. В этом промежутке времени, роща, близкая к нашей части монастыря доставила мне приятный случай познакомиться с бароном Оттенфельсом и его супругой. Тот самый молодой человек, который принёс письмо, проходя по террасе перед нашими окнами, сказал мне мимоходом, что баронесса, прогуливаясь с семейством, будет отдыхать на маленькой площадке, находящейся саженях в 50 от монастыря по дороге к селению, и что туда же придет и барон. Скоро мы увидели несколько дам, приближавшихся по той же каменистой тропинке. Одна из них ехала на муле и, увидев покрытых рубищем двух наших солдат, вышедших за водой, прислала им несколько серебряных монет. Желая лично благодарить г. министра за принимаемое участие в военнопленных, я попросил у миллеазыма позволения выйти на террасу, стены которой, по решению Ахмед-бея, были для нас геркулесовыми колоннами. Получив позволение и в телохранители одного он-баши (унтер-офицера), я посидел несколько минут на надгробном камне, стоящем на террасе, потом обратился к моему спутнику и стал уверять, рассыпая перед ним весь малочисленный турецкий лексикон моей памяти, что там сидят такие прекрасные женщины, каких он еще не видывал. Сначала он показывал стойческий вид, поднимая лицо и глаза к верху, прищелкивал языком в знак, что его это не занимает, но я повторял похвалы до тех пор, пока мой он-баши не расчувствовался и не сказал: «кидалым берабер» (пойдем вместе). Баронесса сидела вместе с двумя другими дамами под тенью дерева и, после первого приветствия, предложила мне также сесть. Европейская любезность этой дамы, имевшей привлекательную наружность, казалась уже для меня чем-то новым и тем более приятным. Через пять минут пришел с девятилетним прекрасным, сыном её муж и, узнав мое имя, спросил с понятной для меня улыбкой: получил ли я его письмо. На его вопросы о том, как обходятся с нами турки, я отвечал ему с чувством раздражения. «Мало того, говорил я, что сослали нас в этот пустынный монастырь, запретили всякое сообщение с людьми, будто величайшим преступникам - они даже не позволяют нам прогулок. Скука, бездействие и постоянная досада на оскорбление в нас прав человеческих, решительно убивают нас». Я рассказал барону о причинах, по которым бей нашёл нужным, чтобы мы содержались как свершенные невольники. Он отвечал, улыбаясь: «с турками все можно сделать, но тот всегда ошибётся, кто захочет, подействовать на их рассудок; у них эта способность спит; узнавши этот народ, вы будете уметь с ними ладить».

Можно вообразить, как рад был я тому, что снова увидел европейцев; но несносный турок, любопытство которого уже было удовлетворено, толкая меня не совсем осторожно в бок или потягивая полу сюртука, повторял: «Гайда монастырь-да» (иди в монастырь). Я не находил в себе силы послушаться его. Но министр, напрасно убеждавший моего стража иметь более терпения, советовал мне не сопротивляться его требованию, чтобы он не рассердился.

Я принужден был расстаться с бароном и его семейством. Вслед за этим прибыл опять г. Геденборг с г. Марковичем, уроженцем Константинополя, содержавшим в Пере аптеку. Он снабжал нас лекарствами и приехал по приглашено барона Гибша, чтобы под званием медика служить нашим руководителем в сношениях с турками и облегчить средства получать все нужное для военнопленных. Зная хорошо язык и обычаи турок, г. Маркович в течение 10 месяцев находясь при нас, был нам очень полезен, и иногда отвращал и предупреждал неприятные случаи: одним словом, одной миною умел успокаивать часто менявшихся начальников нашей стражи, когда они бывали недовольны нашей неуступчивостью смешным или дерзким их требованиям.

Почти в то же время двор наш увеличился присланным от капитан-паши фельдшером (джара) Мустафой, который превосходил обоих прежних наших знакомцев этого имени наклонностью к вину и потом превзошел их обоих преданностью к русским пленным. Сначала мы боялись, чтобы его прибытие на остров не было поводом к удалению г. Марковича и настоящего лекаря, которого мы ожидали со дня на день; очень легко было бы ему это сделать и объявить себя, вопреки своему незнанию медиком. Но нельзя найти человека сговорчивей Мустафы: видя, что он нам не нужен, но может быть полезен, он имел благоразумие ни во что не мешаться, пускал кровь, вырывал зубы (в чем опять был, впрочем, очень искусен), когда ему приказывали, забавлял всех своими рассказами с множеством смешных жестов, и, более всего, пил. Его любили мы все за мягкость и услужливость. А он будучи ежедневно в упоении, какого не надеялся иметь и в садах пророка, был так доволен, что горько плакал, когда, весною, приказано было ему оставить нас дабы запять должность медика на турецком флоте.

Между тем наша колония мало по малу оправлялась Усилия датского министра оправдать доверие русского двора превозмогали затруднения происходившие от подозрительности турок. Он нашёл средство присылать всякого рода одежду для солдат и офицеров. Мы со своей стороны обжились и сладились с миллиазымом, который все пропускал, не заботясь, откуда оно приходило, показывая вид, будто знает, что эти щедроты лились на нас от султана. Пара сапог a la franga, т.е. таких, как носили офицеры, сделали его снисходительным к нашим просьбам в тех самых случаях, при которых прежде он чертил себе пальцами по шее, выражая, что ему отрубят голову, если он исполнит нашу просьбу. По временам, два или три офицера, в сопровождении турка, уже могли по дорожке к деревне уходить сажень за сто от террасы; иногда развлекая нашего стража, заставляя его маршировать, маршируя вместе с ним и прихваливая его искусство «талыл» (экзерциции) мы отходили столько, что с высоты видели деревню. Кто из нас за несколько месяцев перед тем подумал бы, что придет время, когда он хитростями должен будет покупать всякий шаг свой? Случалось, когда мы, чтобы сорвать новый для нас цветок или травку, ступали два шага в сторону с дорожки, боязливый и глуповатый спутник наш думал видеть в этом намерение к побегу, бросался к нам и тащил назад. Не было возможности привыкнуть к этим грубым и бессмысленным поступкам. Такая жизнь становилась несносной сама по себе. Печальное наше положение становилось еще тяжелее от ежеминутных напоминаний о неволе.

В первых числах октября месяца, г. Гебш уведомил нас о прибытии в Терсхане нескольких офицеров и солдат лейб-гвардии Егерского полка; то были: штабс-капитан Игнатьев, поручики Ростовцов и Сабанин, прапорщик Мокринский, портупей-прапорщик Докторов и Рачинсюй4, и до 100 человек унтер-офицеров и солдат, из которым многие были принесены на носилках и от жестоких ран умерли, несмотря на всю заботливость о них гг. Геденборга, Марковича и Кропа. Мы с нетерпением ожидали приезда на остров новых товарищей заточения, желая узнать о происшествиях войны и увериться, что рассказы турок про успехи их оружия слишком преувеличены. Никогда, я думаю, знакомства не бывают так скоры и так искренни, как в положениях, подобных нашему. Встретив гостей, явившихся в разнообразных костюмах, мы тотчас же стали заботиться о доставлении им того, в чем они особенно нуждались. С ними обошлись при взятии в плен гораздо хуже, чем с нами: сняли, либо разорвали на них платье, били прикладами и даже, во время разнесшегося в лагере у визиря слуха о приближении русских, хотели их перерезать. Сражавшись целый день и устав до изнеможения, они почти не могли уже двигаться, когда попались в руки неприятельские. Приведенные в лагерь к Омер-Паше5, они были брошены в большой сарай между множеством голов своих товарищей, принесенных сюда же турками. Многие из тяжелораненых нижних чинов не дожили до следующего дня. Потом, все они были отправлены к визирю и от него в Константинополь, исключая поручика Сукина, который за ранами не мог ехать и вскоре, потом умер.

Вслед за ними прибыли на остров слишком 300 пленных, большею частью гусар 3-й дивизии и между ними: ротмистр барон Ферзен, корнеты Милорадович6, Букер и Кагадеев, Фурштатской команды подпоручик Байцуров и оставленный нами в Шумле поручик Риддершторм7. Мы обрадовались ему, как бы воскресшему из мертвых, узнали, что Гуссейн-Паша заботился о нем, но мало и плохо занимался его лечением Абраам-Кассар, несмотря на свои обещания и полученные от нас червонцы.

Спустя месяц после этой партии, прибыли к нам из-под Варны еще до 50-ти человек нижних чинов с майором Марцинкевичем и подпоручиком Яровым. Привезенный вместе с ними в Константинополь майор Карпинский умер на другой же день в Зендхане от ран. Этим закончена была присылка пленных на остров. Все приходившие после оставляемы были в Терсхане и употребляемы, кроме офицеров, на работу при построении кораблей и добывании каменного угля близ Кючюк-Чекмедже, без всякой платы.

Таким образом, число офицеров возросло до 20, а число всех пленных до 800 человек. Офицеры отчасти выигрывали чрез увеличение своего общества, препровождение времени для нас сделалось несколько разнообразнее; но увеличение числа солдат было причиной многих неудобств. Турки стали отпускать менее хлеба, потом заменили его очень дурными гнилыми сухарями, да и так давали мало; доставление одежды и других нужных вещей со стороны барона Гибша на большое число людей сделалось затруднительно; чем больше нужно было посылать вещей, тем скорее посылки могли быть замечаемы турецким правительством, которое не дозволяло их; наконец, стеснение в монастыре, происходившая от того нечистота и спертый воздух, все это подвергало нас опасности, что могут развиться заразительный болезни. К тому присоединялось еще действие сырого осеннего времени и жестоких, холодных ветров, не раз грозивших разрушить наше полувоздушное жилище.

Наконец, непредвиденное обстоятельство довершило ослабление людей и произвело множество болезней и большую смертность между нижними чинами.

Однажды, в продолжение целых пяти дней, из адмиралтейства не было доставляемо нам новой провизии, когда прежняя уже была съедена. Немедленно было сообщено о нашем положении барону Гибшу, но по недостатку съестных запасов в Константинополе и по строгому запрещению от правительства частной продажи хлеба, он не мог в короткое время найти способа отвратить наш недостаток в продовольствии. Между тем розданы были все одесские галеты8, которые присланы были в запас еще с лета. Закуплен был, не взирал на высокую цену, в деревне на острове весь хлеб, в котором она и сама уже нуждалась; но все эти средства не могли быть до­статочными, пленные оставались три дня без всякой пищи, пока по настоянию датского министра высланы были турками сухари, на этот раз столь дурные, что надобно было приготовиться, по-нашему, трехдневною строгою диетой, чтобы решиться их есть. Они были совершенно источены червями и наполнены множеством зародышей каких-то насекомых, так что, от размоченного в чашке сухаря, вся поверхность воды в ней покрывалась пылью, состоявшей из яичек.

Но время этого голода, солдаты, ходившие ломать кустарник для топлива, собирали жёлуди и сосновые шишки, варили и ели их. Истощение сил и отчаяние доходило до страшной степени и скоро открылись болезни, которые усилились до того, что несмотря на безотлучные заботы доктора Треффера9, аптекаря Марковича и ревностного их помощника г. Кропа, несмотря на устройство лазарета, несмотря на все трудности доставления страдальцам теплой одежды, улучшение пищи и употребление самых действительных лекарств, число больных в течение двух месяцев было постоянно от 100 до 150, а число умиравших доходило до 9 в сутки. Были примеры, что люди, слабого сложения и уже полубольные, которых желудок имел только достаточную теплоту для развития зародышей, проглоченных с сухарями, извергали род кровавых червей, и непосредственно затем умирали. Положение пленников, строго содержимым, в омерзевшей им темнице, становилось день ото дня хуже; начала появляться заразительная болезнь, умерщвлявшая постигнутых ею в 24-часа показывавшаяся чернотою носа, которая по смерти обнимала всю голову10. Ежедневно увеличивавшийся в Константинополе недостаток съестных запасов и слухи о разных отчаянных происшествиях и отчаянных мерах, принимаемых, правительством к предупреждению волнений, явное раздражение его против всего русского, молва об отправлении всех пленных в Азию, где положение наше должно было сделаться еще хуже, — все это рождало тысячу опасений. Ежедневно сообщали мы барону Гибшу обо всем переносимом нами и ежедневно получали мы от него утешение, или советы, или увещания с твердостью противоборствовать судьбе, иногда даже темные надежды. Всякое слово его было для нас драгоценно, и память его останется драгоценною для каждого из нас. «Господа», писал он между прочим по случаю известия об отправлении нас в Азию, «мужайтесь; я же с моей стороны, гордясь доверенностью Государя Императора, которому угодно было избрать меня посредником для излияния на вас Его щедрот, не оставлю вас и ваших подчиненных, до самой крайности.»

Сравнивая столь неограниченную заботливость Государя, благотворное действие которой мы ощущали, не взирая на отдаление, с тем небрежением, действия которого мы также испытывали почти в самой столице другого Государя, слыша при том, что оно несогласно было с образом его мыслей, и потеряв терпение видеть себя, а особенно солдат своих, в столь жалком положении, мы решились было искать средства довести письменно до сведения султана о претерпеваемом нами, но барон Гибш, извещённый о нашем намерении, отвечал, что он не знает, какой способ можем мы найти к тому, чтобы прошение наше дошло к султану, а что полезнее будет объяснить все капудану-паше, от которого мы зависели, и что об успехе наших представления он будет сам заботиться и постарается предупредить этого сановника в нашу пользу.
Мысль эта нас обрадовала. По небольшом разногласии, на каком языке писать, русском или французском, и по решению министра в пользу последнего (потому что, говорил он, иначе, или нас не поймут, или не так перетолкуют) написано было и отправлено с добрым Мустафою, от имени всех офицеров, к капудану-паше письмо, в котором изображены были страшные недостатки и неудобства, нами переносимые. Приложив для образца несколько сухарей, мы просили капудан-пашу, именем человечества и прав народных, обратить свое внимание на плачевное положение пленных солдат, прибавляя, что, хоть офицеры имеют все причины жаловаться и на собственное свое положение, но озабоченные единственно участью своих подчиненных, они себя забывают. Желая сохранить достоинство имени русского даже н тогда, когда крайность заставляет прибегнуть к просьбе, мы строго взвешивали выражение письма и в нем соблюдено было обоюдное приличие.

В нашем однообразном быту смена караула служила всякий раз для нас эпохою и производила всегда неприятное впечатление, резче припоминая нам неволю, с которой сживаются, как и со всеми прочими несчастиями жизни. Сверх того, известно, что сначала всякое лыко в строку, а потому при каждой перемене начальника и его команды строгость присмотра увеличивалась. Первые два или три дня, часовые обыкновенно стояли, не двигаясь у дверей и никто, ни за какой надобностью, не был выпускаем из монастыря без одного или двух турецких солдат, с примкнутыми штыками; потом часовые садились, разговаривали и шутили с нашими солдатами, а иногда отходили от своего места и под разными предлогами позволяли по временам выходить пленным. Мне не раз случалось слышать от самих турок, что у них приказ исполняется строго только три дня, а там позволяются отступления. Благодаря этому правилу, мы пользовались некоторыми льготами. С каждой переменой надобно было приспособляться к новым характерам, и мы пристально наблюдали физиономии новых начальников стражи, делали свои заключения и не редко ошибались.

Надобно прибавить, что с умножением числа пленных и караул увеличивался; он однако же никогда не превосходил одной роты или сотни. По прибытии моем с товарищами, нас почтили возвышение чина в надзирателе нашем, и прежний чауш сменен был миллеазымом11, который на этот раз назывался Ахмедом и был человек, соединявшей с угрюмой наружностью доброту и честность. Подружась с нами и взяв слово, что никто не будет ходить далее ближайшей террасы, он запретил часовым останавливать офицеров в дверях монастыря и иногда позволял делать с провожатым шагов двести по дороге в деревню. Отсюда мы могли видеть между двух гор небольшую часть величественного Анатольскаго берега и после всякой прогулки получали более желание побывать в деревне, лежавшей по ту сторону гор, чтобы полюбоваться картинами Азии, посмотреть на деревню и её жителей. В один прекрасный осенний вечер Ахмед не устоял против наших убеждений. «Я спиною буду отвечать за это, но для таких приятелей можно потерпеть», сказал он и повел нас всей толпой. Некоторые хотели поделикатиться, услышав выражение Ахмеда, но, по.... все пошли!... Мы похожи были на детей, не только потому, что гурьба наша имела вид прогулки пансионеров со своим гувернёром, но и потому, что какая-то ребяческая радость выражалась на всех лицах.

Не входя в деревню, мы сели у кофейни на террасе, покрытой свежею зеленью и осененной яворами, листы которых начинали желтеть, но еще не падали. Это было в конце ноября. Множество греков, столь же любопытствовавших видеть нас, сколько мы их, расхаживали поодаль, не смея заговорить с нами. Гречанки, по большей части очень хорошо одетые в европейское платье, смотрели на нас из окон. В числе их, мы нашли тогда много красавиц, которых напрасно искали после, когда могли беспрепятственно видеть их и даже говорить с ними. Это был морально-оптический обман.

Все наше общество было в движении и занятии, тот восхищался угрюмой величавостью гор, осенявших некогда Халкедон, другой всматривался в полные огня глаза молодой гречанки, иной наблюдал костюмы, иной лакомился в кофейне. Все жило, боясь упустить драгоценную минуту пробуждения после долгого сна скуки и уныния. Между тем Ахмед для контраста сидел равнодушно на табурете с трубкой и кофе. Напрасно старались мы угостить его вином, – он приподнимал голову и глаза, прищелкивая тихо языком в знак отказа и иногда проговаривал: «истемем» (не хочу, не пью). Подчиненные его были сговорчивей и, скрываясь за яворами, осушали сосуды, отвергнутые их начальником, который не обращал внимания ни на что. Приближались сумерки, миллеазым собрал своих затворников и отправился с ними в монастырь. Шедшие за два часа до того с резвостью детей, мы возвращались людьми, погруженными в размышления. Мы получили урок, чувство неволи и разлуки с родиною пробудилось сильнее, чем когда-нибудь. Минутное рассеяние, или даже удовольствие видеть себе подобных, пользующихся правами общества, имело на нас действие ветерка, который, сдувая пепел с тлеющего угля, заставляет его гореть жарче. Я готов был завидовать беднейшему греку, делящему в полуразвалившейся хижине с семейством своим скудный кусок хлеба, заработанный тяжелыми трудами, или питающемуся одними раковинами.

Мы шли тихо, я оглянулся: багряный полукруг луны остановился на вершине одной из высочайших гор азиатского берега и бросал огненный столб на обширную равнину моря. Противоположная сторона дремала в темноте, деревня, горы и острова виднелись в полусвете. Но душа онемела к удовольствию, я отворотился и пошел за моими товарищами. Напрасно Стамбул, показавшийся на переломе дорожки с тысячами огней, горевших амфитеатром, и белевшими стенами, выходившими из моря, манил глаза, – они были потуплены в землю.

Наконец мы добрели до монастыря; две половинки железной двери со стуком сомкнулись; засов загремел, ключ, несколько раз щелкая, поворачивался в замке. Мы уныло прошли мимо церкви по мраморным надгробным камням, и мертвое молчание наших комнат не было возмущено нашим приходом.

Скоро, к великому сожалению нашему, мы расстались со своим приятелем, на место его прислан был Али-юз-баши, командир сотни, имевший под своим начальством двух миллеазымов, из которых один назывался также Ахмедом, но несмотря на это сходство имени, ни в нем, ни в его товарищах мы не нашли снисходительности, которою пользовались от их предшественника. И при них, мы ходили гулять, но только тогда, когда дарили их чем-нибудь и для того, чтобы поить их. Дурное обращение новой стражи с нашими солдатами вооружало нас еще более против неё, было причиной частых размолвок, и наконец вынудило нас жаловаться капудан-паше.

Во время двухмесячного пребывания у нас этого караула случился в монастыре ночью пожар: все взволновалось, засуетилось, одни бросились тушить огонь, другие выбежали на двор, наполнившийся мгновенно людьми. Больные, угрожаемые близкой гибелью, через силу ползли или кое-как тащились, с помощью других, по лестницам. Али был окружен толпою умолявших его отпереть дверь, чтобы дать средство выйти заблаговременно и спасти жизнь. Офицеры предлагали ему, если он боялся побега, окружить пленных цепью из своих солдат; но он, чтобы прекратить все просьбы, закричал: «сгорю сам, а никого не выпущу», и подошедши к пустому колодезю, бросил в него ключ, обрекая таким образом всех на ужаснейшею смерть, потому что высокая каменная стена монастыря не имела других выходов, и даже окна второго и третьего этажей забиты были крепкими железными решетками. Отчаяние и ярость распространились между пленными, и, если бы пожар не был потушен, Али был бы растерзан. Читатель догадается, что турок не имел охоты погибнуть столь героическим образом, лишь бы не дать возможности уйти хоть одному пленному и что, бросив вместо ключа какую-то другую железную вещь, он оставил себе способ, в крайности, спастись со своими единоверцами. Но это не могло представиться испуганному воображению. Впрочем, большая часть пленных, во всяком случае, неминуемо сделались бы жертвой пламени. Вот образец точной исполнительности и благоразумия.

Я полагаю,  что в  этом климате  самый дурной  месяц года – ноябрь: беспрестанные дожди с холодными ветрами делают время это несносным. По целым неделям (что случается и в другие месяцы осенью, зимой и весной), сообщение острова с Константинополем прекращается совершенно.

Эта трудность сообщений делала нашу однообразную жизнь еще скучнее: от приезжавших из Константинополя, мы, через терджимана, узнавали новости, хотя по большей части ложные, получали письма от датского посланника, оживлявшие нас. Когда прекращались сообщения, не было нам и этого утешения. Рев моря, разбивающегося о каменные скалы острова, приносимый с близких берегов. Гул сосен и свист ветра, наталкивающегося на шероховатую поверхность острова и колеблющего здание монастыря. Стук дождя по черепичной кровле, – все это еще более увеличивало унылость грустных вечеров, хотя иногда возбуждало мрачные, приятно потрясавшие душу чувства, подобные тем, которые рождаются при чтении Оссиана или Байрона.

Когда чтение наскучало мне, я ходил взад и вперед по длинному коридору, обращенному одной стороной к морю и освещаемому отражением огней со двора. Ветер дул в разбитые окошки, и ставни хлопали, ударяясь об их железные решетки.

Прелесть юношеских дней, мечты приходили опять. Но мечты эти не были уже детьми той резвой, игривой фантазии, которая украшала роскошными картинами необозримый, ясный горизонт беззаботной будущности молодого человека, имевшего еще право и смелость всего надеяться; теперь опыт суживал пространство и потемнял краски.

Наставал час ужина, все офицеры собирались в столовую, которая по здешнему составляет одно целое с сенями и бывает, по причине разных выемок и по капризу строителя, очень неправильного и странного вида. Наша имела в стенах своих десять изломов, входящими и исходящими углами. Но, дело не в том. За столом разговор оживлялся: каждый рассказывал о прошлом, и все это оканчивалось обыкновенно обращением к настоящей нашей участи. Тут придумывались все случаи возможного освобождения и на поверку выходило только два: мир или размен, которые оба, к несчастью, тогда казались не близкими.

По временам, особенно когда терджиман приносил из деревни хорошую весточку, по большей части выдуманную греками, нашим обществом овладевала радость, и слышались иногда даже песни. Но за этот мимолетный восторг всегда платили  мы потом еще большим унынием.

Спустя более недели после отправления  письма к  капудану- паше, нас предупредили о прибытии на остров Али-бея, губернатора Галаты и начальника константинопольской таможни, заменившего в этой должности нынешнего капудан-пашу. Велено было приготовиться к его принятию. Г. Маркович, сняв свой особенного покроя полукафтан, в котором он составлял в аптеке лекарства, надел новый сюртук и приготовлен был нами к ответам на все вопросы, какие бей мог делать касательно нашего положения. Скоро пришел в сопровождении нескольких турок высокий, с седой бородою человек, обошел все комнаты, осмотрел помещение лазарета и посетил наше отделение. Он очень немного спрашивал, но г. Маркович должен был много ему переводить, мы повторяли гораздо пространнее все то, о чем было писано к его начальнику. Али отвечал только головой и глазами, не сказав ничего положительного, но казалось имел намерение перевести часть пленных или лазарет в монастырь св. Георгия, находящийся также на острове Халки. По крайней мере, мы узнали после, что монастырь этот велено было очистить. Дело осталось, однако же, без исполнения, быть может потому, что вскоре, получив некоторую надежду на освобождение, мы не настаивали сильно. Мы проводили молчаливого старика до дверей монастыря и остались в прежнем неведении на счет нашего положения. Уходя, бей сказал, что к нам пришлют чиновника, который будет уметь обходиться с нами. Обещание это показалось нам очень двусмысленно.

Обещанный чиновник, наконец, прибыл. Встретив у пристани нашего терджимана и сердясь на то, что часть привезенного им с собою уголья для мангалов (жаровен, которыми нагреваются покои вместо печей) была уронена при переноске в море, он избил без всякой причины грека жестоким образом. Таково было первое его должностное действие. Мастерски обходится, думали мы, слушая рассказ и вопли терджимана, двигавшего плечами, чтобы несколько успокоить неприятное ощущение, оставленное палкой обходительного турка. Весь в грязи, в которую падал, спасаясь от преследования этой палки, Николай отдавал обратно данное мною ему для отправления к министру письмо, едва не попавшее в руки варвара. Оно было в таком же виде, как и податель, представлявший печальное и вместе смешное зрелище. Но нам было не до смеху.

Герой должен был скоро прийти в монастырь, мы невольно бросились к окнам, выходящим на дорогу, чтобы  увидеть начальника,  отрекомендовавшегося таким образом. Наконец он показался, в красном одеянии и сопровождаемый почетным караулом из десятка солдат нашей стражи, в разноцветных мундирах, у кого какой был. Войдя таким торжественным образом в монастырь, кол-агасы, новый наш начальник, тотчас выгнал из занимаемой им у самых дверей комнаты Мехмед-чауша, который раздавал сухари и присматривал за нашими солдатами, щипавшими паклю для кораблей. «Я здесь хочу быть», кричал он, «чтобы видеть все самому; ступай вон! Я здесь начальник и всем распоряжаюсь». Бедный Мехмед, который ласкался к нам, прибежал в наши комнаты жаловаться на бесчинство кол-агасы, не для того, чтобы искать справедливости, а только, чтобы пожаловаться, а может быть, эта сцена приготовлена была по согласию между ним и кол-агасы, для эффекта. Стража была сменена другой сотнею под командою юз-баши, наружность которого обещала также мало хорошего, как и поступки главного начальника. На этот раз никто не обманулся в своих физиономических наблюдениях: лукавство и низость выражались в лице нового юз-баши, наклоненном несколько к одной стороне и вниз, и в глазах, избегавшим встречи с чужим взглядом. Необыкновенная строгость была первой мерой кол-агасы, все солдаты наши, выходившие за дровами или за водой, были окружаемы стражей с примкнутыми штыками. Это было для нас очень неутешительно, и мы уже начинали жалеть об Али-юз- баши, «но, думали, посмотрим, что будет через три дня». Между тем никто из офицеров не выходил за дверь монастыря и даже не показывался на дворе, и никто не шел искать знакомства и милостей новых начальников, чего они, без сомнения, ожидали. Послан был к ним г. Маркович, чтобы спросить объяснения о побоях безвинному Николаю, но воротился, уверяя, что кол-агасы зверь, а не человек, что он дерзко выражался относительно своей власти над пленными, сказал и ему грубость, но он г. Маркович, отплатил ему тем же.

На другой день, несмотря на проливной дождь и весьма плохую одежду многих пленных, недавно прибывших, кол-агасы приказал собрать всех солдат и вывести их из монастыря, чтобы сделать всем счет. Стоя сам под навесом, он пропускал мимо себя во внутрь монастыря по два человека и повторял эту историю несколько раз, потому что каждый раз сбивался в счете. Наконец приказал он вызвать и офицеров, несмотря на наши представления, что это не прилично, что мы просим его в наше отделение, где есть довольно для того места. «Я начальник», отвечал он, «и поступлю так, как мне угодно». Надобно было повиноваться. Велев нам стать под навесом всем в ряд, кол-агасы важно подошел и начал считать, спрашивая чины и сравнивая их с турецкими. Он жаловал нас чаушами, миллеазымами, юз-башами и соглашался принять некоторых в звание сол-кол-агасы, говоря, что он был саг-кол-агасы и, следовательно, все-таки выше всех.  Он прикладывал к плечу каждого свой хлыстик. Один из офицеров, не выдержав такой невежливости, оттолкнул хлыстик рукою от своего плеча, это очень раздражило кол-агасы, но ему сказали, что если воля его государя была, чтобы с нами обращались столь неприличным нашему званию образом, то он вправе приказать отрубить нам головы, а мы не в силах сносить подобного обхождения. Это его смирило, но не смягчило. Заметив, что у одного из офицеров были обриты на голове волосы, кол-агасы снял с него шапку, долго рассматривал голову и утверждал, что он из Молдавии, следовательно, турецкий подданный и должен отправиться в Терсхане. Но это была только угроза оскорбленной гордости. Такая сцена поутру испортила наш аппетит. Весь обед прошел в обдумывании мер к предупреждению дальнейших неприятностей от столь грубого человека. «Неужели, говорили мы, он с умыслом выбран и послан к нам, чтобы наказать смелость, с которой мы сделали представление о бесполезно терпимых нами притеснениях?» Это приводило нас в недоумение. Несколько отрицательных благословений послано было к капудан- паше и всем властям Порты, которые, казалось нам, ругались над пленниками. Решено было уведомить обо всём датского посланника, и, по возможности, держаться в твердом оборонительном положении против нового врага. Благословенный четвертый день льстил нам также некоторой надеждой.

Вечером, когда мы случайно почти все собрались в одной комнате, нам сказали, что идут турки. Вознамерившись faire bonne mine au mauvais jeu, мы приняли очень холодно саг-кол-агасы-Гассана12, который шел с многочисленной свитой и с двумя бумажными фонарями, куря трубку с длинным чубуком. Он был в полной форме своего звания, на красной его куртке сияли две золотые звездочки с алмазом в средине, обогнутые двумя также золотыми полумесяцами. Темно-зеленый или черный плащ с серебряными запонками лежал на плечах, сабля висела на красном шелковом шнурке, а синяя кисть была раскинута по новому фесу. Каждый из нас продолжал свое прежнее занятие, не обращая большого внимания на пришедших. Кол-агасы потребовал стул, посидел не говоря ни слова и вышел, бросив суровый взгляд на Мустафу, сидевшего между нами, по своему обыкновению, в счастливом упоении.

После этого надобно было ожидать новых притязаний со стороны Гассана. Действительно: он потребовал к себе терджимана, турки бегали по всем комнатам, оставляя двери настежь, осматривая всех и крича: «где терджиман?»  или взяв за руку кого-нибудь из нас, тащили, чтобы идти искать его вместе. Боясь новых побоев Николаю, уговорили мы г. Марковича идти вместе с ним и предстательствовать за него.

Но сверх ожидания, саг-кол-агасы вступил сам в переговоры. «Я тебя побил вчера», обратился он к Николаю, «это было сделано сгоряча, мы помиримся». – «Я насилу хожу», отвечал ему тот. «Ну, что ж делать, заживет! Я приказывал, чтобы прислали из монастыря пленных солдат переносить мой уголь, а ты этого не исполнил». – «Мне никто об этом ни слова не говорил». – «Ну, так уж случилось, в другой раз будь осторожнее. Да я заметил, что офицеры на меня надулись и не хотели принять меня, когда я к ним зашел. Ведь я здесь начальник». – «Они вам повинуются и не делают ничего противного, но они сухо с вами обошлись, конечно, за то, что вы только показались, сейчас же побили меня без дела, накричали, водите их солдат за конвоем, как преступников, и с ними обращаетесь очень грубо. Я слышал от них, что если вам дана полная над ними власть, то лучше вы отрубите им головы, а пока живы, они не могут сносить того, к чему не привыкли». – «Да это они и мне говорили, и видно, им сильно не понравилось, что я их вызвал на двор для счета, а особенно, что дотрагивался хлыстиком». Здесь Маркович, прервав речь терджимана, высоким слогом и в мягких выражениях, приправляемых еще всепобеждающею улыбкой, распространился о европейских обычаях, о неприкосновенности нашего звания, прибавляя, что между равными такого рода оскорбления отмщаются кровью, несмотря на строгие наказания за дуэли. Маркович прибавил, что офицеры были очень довольны, узнав, что к ним пришлется начальник такого чина, как кол-агасы и очень жалеют, что с ним не сошлись. Гассан подал Марковичу свою трубку, после этой ловкой его выходки, и сказал: «Кто же их знал? У нас это ничего не значит; а мне на первый раз надобно показаться строгим начальником.  Мы поладим, я буду с ними хорошо обходиться, буду выпускать их ходить до кофейни, на что получил право (он не хотел сказать приказание), только бы они меня уважали. Завтра я у них побываю и посмотрю, как они меня примут; тогда мы поговорим по-приятельски».

Весь разговор был нам пересказан. Видя наклонность саг-кол-агасы Гассана к миру, мы также не хотели быть неучтивыми. Перед вечером был отправлен к нему терджиман с приглашением прийти пить чай. Он явился с меньшею пышностью, нежели прежде, только с одним фонарем и в сопровождении юз-баши и еще одного или двух турок. Он с важностью сидел a la franga13 на стуле, пил, прихваливая, чай с молоком и хлебом, удивлялся всякой безделице, которая ему бросалась в глаза, и не упускал случая величаться.

Товарищ его сидел молча, потупив глаза, и посматривал кругом исподлобья, замечая вещь, которая могла бы быть ценою снисходительности, которую он оказывал нам вместе с кол-агасы.

На следующий день солдаты выходили из монастыря без караула, только счетом, а нам предложено было прогуливаться до деревни и даже в деревне. Но это удовольствие иногда соединялось с неприятностями. Гассан, добрый, но грубый и простой человек, часто был восстановляем против нас лукавым юз-башою, который ссорил его с нами, чтобы более обращались к нему и дарили его. «Тебя вовсе не уважают», говорил он кол-агасы, «ты раз позволил им выходить, а теперь они у тебя никогда уж не спрашивают позволения. Что ж ты им за начальник?» Этих слов было уже довольно, чтобы раздражить тщеславие кол-агасы, особенно если случалось кому-нибудь из нас, не заметив нашего начальника, не поклониться ему и не сказать: «сабан гаир олсун», либо «акшам гаир олсун» (доброго утра, доброго вечера). «Если тебе совестно», продолжал советник, «наложить новое запрещение на них и их солдат, потому что ты часто называешь себя их приятелем, то скажи, что получено приказание, и они опять должны будут за тобой ухаживать». Гассан соглашался, но никогда не мог выдержать характера, видя, что мы предпочитаем добровольно запереться в стенах монастыря, нежели упрашивать его. Он чванился несколько дней, и опять приходил пить чай.

Греки деревни Халки, старавшиеся сблизиться с нами во время первых наших посещений, стали скучать частыми прогулками нашими близ их жилища. Причины недоброжелательства к нам наших одноверцев были различны: одни находили свою выгоду в том, чтобы мы покупали все за глаза через переводчика Николая; у других были смазливые жены и дочери, к которым приглядывалась молодежь, которые и сами иногда пристально смотрели на офицеров, и, если верить их мужьям и отцам, мучили их неумеренными требованиями новых нарядов. Здесь не только отец или брат стерегут своих дочерей или сестер, мужья жен и т.п., но всякий мужчина по привычке косится на вас, если вы бросаете взгляд на проходящую женщину.

Но возвратимся к саг-кол-агасы-Гассану. Скоро он сделался непременным членом заседаний у чайного столика два раза в день, и когда приезжал обратно из отлучек своих в Константинополь, то, любезничая, считал, сколько за нами оставалось его стаканов чаю. Посещения его, особливо вечером, имели для меня то неудобство, что прерывали мое чтение, и, если признаться, отнимали у меня, по недостатку стаканов, когда приходила с ним большая свита, мой чай. Время этих посещений бывало всегда шумно. Майор Шатов умел, шутя над кол-агасы, смешить его и избавлять всех нас. Однажды он заставил кол-агасы признаться, краснея и в замешательстве, что поступок его с Николаем и обхождение с нами в первые дни были не хороши. «Я тогда не знал», говорил он, «что вы за люди, а теперь знаю». Он объявил себя совершенным приятелем г. Шатова и, признав его за равного себе, часто повторял: «Бен забыт; сен-де забыт. Беребар-команда япалым (я начальник и ты начальник. Будем распоряжаться вместе)». Однако же, по наущениям юз-баши, Гассан изменял этому союзу, делал прижимки и совместнику своему и всем подчиненным.
Вообще, однако, мы  пользовались  некоторою  свободою на острове; солдаты наши беспрепятственно выходили, и, оказывая услуги жителям деревни, даже могли зарабатывать деньги, а что всего важнее, иметь занятие. Обращение Турок с нами было лучше прежнего.

Между тем, г. барон Гибш, получив от адмирала, графа Гейдена, блокировавшего Дарданеллы, обещание пропустить съестные припасы для русских военнопленных, выписал их из Смирны, доставил на остров и приказал раздавать несколько хлеба или галет вдобавок к турецкому пайку; он присылал нам также и другие припасы, между прочим мясо, что очень много способствовало поправлению здоровья солдат, и смертность совершенно прекратилась; но до 300 нижних чинов из 800 сделались жертвою дурного содержания, пока не были отвращены его последствия заботливостью датского министра.

Около Рождества, некоторые из офицеров, прогуливаясь в деревне, узнали от грека, приехавшего из Константинополя, о прибытии русского военного корабля, остановившегося в Буюк-дере. Этому слуху не совсем верили, но не хотели и не верить. Радость овладела всеми; старались положительнее осведомиться, расспрашивали всех: одни подтверждали слышанное нами известие, другие говорили, что молва эта пошла от того, будто бы, что задержано было какое-то судно русского подданного, шедшее под чужим флагом и паспортом. Такое правдоподобное объяснение совершенно разочаровало нас, но мы все еще хотели надеяться. Этот вечер был мучительнее всех проведенных нами на острове. На рассвете один из товарищей вбежал полуодетый в комнату, где я лежал еще на постели, думая о вчерашнем, и подал мне письмо от барона, держа в руке огромный пакет, предвещавший что-нибудь хорошее.

Посланник писал: «Вчера прибыл на императорском фрегате парламентер к Порте. Мне поручено сделать ей, между прочим, предложение о размене пленных. Я получил сверх того повторительное приглашение от русского министерства содействовать всеми силами облегчению вашей участи, и вместе с тем повеление моего государя делать для вас все, что только я мог бы сделать для его собственных подданных».

Невозможно изобразить радость, овладевшую нами. Надобно быть невольником, чтобы знать всю цену свободы. Радость, как и все пылкие страсти, ослепляет рассудок. Мы думали уже, что оковы наши сняты и забыли, сколько было условного в данной нам надежде.

В это же время, к увеличению всеобщего удовольствия, получены были многими офицерами первые известия от родных из Петербурга. Этот торжественный для нас день прошел так же приятно, как и начался и, может быть, не имел равного себе впоследствии времени, когда нас льстили другие надежды и наконец, исполнились. Говорят, первая любовь сильнее всех следующих за нею; я скажу это о радости в одном и том же положении. Только к вечеру начали прокрадываться некоторые сомнения: что, если Порта не примет предложения? Но нет! Что ей в горсти пленных! Ей дадут двух, трех за одного. Так и было предложено, но…

Полученное на другой день письмо барона не заключало в себе ничего нового; на третий он писал: «завтра отправляется парламентер вместе с ответом Порты. Судьбу вашу может теперь решить только Государь Император». Это довольно ясно показывало, что условия турок были несовместимы с нашими выгодами14. Однако мы упорно боролись против очевидности. Министр выводил нас из заблуждения постепенно, и хотя всякий раз выражение его писем заключали менее и менее надежды, наше обольщение, продолжавшееся почти до получения новой надежды, облегчало нашу участь и развлекало скуку. Мы рассчитывали время, нужное для получения ответа от нашего двора, придумывали все препятствия, которые могли продлить его.

В ноябре нередко мы видели высокие анатольские горы, покрытые до половины снегом.

В конце ноября, при сильном ветре, пошел первый снег, несколько покрывший высоты и растаявший после двух или трех солнечных дней. В половине декабря я срывал цветы, которые пестрели на зеленой мураве; в январе погода была постоянно прекрасная, а в первых числах февраля зима кончилась подобно догорающей свечке, которая, прежде чем погасает, издает самый яркий свет. Стужа была довольно сильная, снег шел целые три дня, покрыл землю вершка на три и держался несколько дней морозами. Когда он растаял, мы увидели в первый раз зелень поблекшую; но теплые дни скоро возобновили ее, а свежесть, поддерживаемая морем и частыми дождями, сохранила её до половины лета от зноя. При всех неудобствах, соединенных с холодом в домах, где нет ни печей, ни даже каминов, мы всякий раз смотрели с каким-то удовольствием, когда горизонтальные ветви мрачных сосен наклонялись к земле от навалившегося на них снега или легкие узоры рисовались на стеклах окон. Это нам живо припоминало наше отечество.

Барон Гибш, с которым был у нас ежедневный обмен писем, писал нам в один из зимних месяцев, что по случаю торжественного дня Датского двора у него будет бал, изъявляя свое сожаление о том, что не может нас видеть в тот день у себя и доставить дамам Перы несколько новых танцоров. Мы также пожалели, и тем дело кончилось. Настал день праздника, о котором никто более не думал, и день этот прошел также скучно и мрачно, как и все предшествовавшие ему. Но к вечеру саг-кол-агасы, с которым, надобно прибавить, были мы на тот раз в большом ладу, вздумал угостить нас музыкою. Предупредив нас об этом через терджимана, он явился к чаю с юз-башою, несколькими турками и двумя греками, из которых один пришел со скрипкой, а другой с цимбалами. Мы старались хорошим приемом отблагодарить Гассана за его желание повеселить нас, подчивали его досыта чаем с молоком и сухарями, между тем как музыканты играли разные турецкие и греческие песни, сопровождая их иногда голосом, потом вальсы, англезы и проч. Вдруг кол-агасы пришло в голову, что к музыке идут танцы, и он немедленно объявил нам через Николая желание видеть, как русские и франки танцуют, и предлагал нам пуститься потешать его. Эта роль нам не нравилась и все возможные отговорки были употреблены, чтобы избавиться от нее; но напрасно: кол-агасы имел то общее с людьми, которых называют способными к необыкновенным делам, что у него воля была железная, как и у них, – отделаться от него было чрезвычайно трудно. Одним из предлогов нашего отказа было то, что франки не могут иначе танцевать, как с женщинами вместе и попарно: но Гассан на это отвечал: «Вздор! Можно и без них, да здесь на всем острове и нет ни одной, которая бы умела танцевать по-вашему; а когда уж непременно надобно, так пусть снимут сюртуки, наденут белые простыни, завяжут платками головы; тогда будут похожи на женщин и девок, и пусть так танцуют, а не то я с ними поссорюсь. Я начальник, а у нас чего начальник захочет, то и надобно делать». Этот аргумент был довольно силен, и когда начальник наш не удовольствовавшись казачком, которого отплясал терджиман, продолжал требовать, чтобы мы все, сколько нас было, танцевали вдруг, попарно, и назначил сам кому быть за дам, – то и был открыт бал. Гассан видя, что мы более ходили, и никто не прыгал, настаивал, чтобы мы подражали пляске Николая; наконец неотвязчивость этого человека заставила нас провальсировать несколько туров. Мало по малу движение произвело свое действие: кровь прилила и расположила нас к истинной веселости. Тогда уже кол-агасы не нужно было понукать нас, а оставалось только любоваться. Изредка только, подметив счастливый прыжок, который ему особенно нравился, Гассан заставлял повторять его. Восторг его не имел границ; он истощал нам свои похвалы, выражая их словами:  «Шайтан Москов, чок шайтан!  Геп белир (русские настоящие черти, все знают)». Его приводили в исступление восторга гримасы, которые, разрезвясь, делали записанные в дамы, пародируя кокеток. – «Продолжай, продолжай, повторял он, бизым, кокона быльмез бейла!» (наши женщины так не умеют). Кол-агасы остался совершенно доволен нами.

По окончании танцев мы спросили  у греков: знают ли они какие-нибудь свои песни, в которых бы воспевались геройские подвиги или выражались народные чувства. Они отвечали, что знают, но бояться петь в присутствии мусульман, потому что песни эти дышат к ним ненавистью. Однако же, будучи уверены, что ни один из турок не понимает по-гречески, они пропели две песни, в напеве которых было нечто величественное и восторженное, увлекавшее душу, несмотря на то, что восточные трубадуры пели в нос. Мы могли судить по некоторым понятным для нас выражениям: «варвары, тираны» и т. п., что действительно греки сильно честили своих завоевателей, но турки не обращали никакого внимания на эти песни, только кол-агасы часто прерывал их, чтобы заставлять музыкантов петь свою любимую турецкую песню, которая выражала грубые желания мусульманина, находящегося в веселом расположении духа. Наконец, все собеседники наши разошлись и оставили нас на свободе шутить, припоминая комические сцены этого неожиданного праздника. На другой день описание его было читано при всеобщем смехе в доме барона Гибша.

Гассан, думая, что он чрезвычайно угодил нам, заставив нас танцевать, через несколько дней попросил у нас свидетельства в том, что, будучи приставлен к пленным, он обходился с ними хорошо. Это ему нужно, говорил он, для того, чтобы в случае, если бы он был отправлен в армию и взят в плен, имел хороший прием у русских. Он получил такое свидетельство на большом листе и очень радовался ему, зная, что прежние начальники стражи получали только маленькие записки. Не видя в этом ничего вредного, мы давали всем просившим туркам такие свидетельства, уверяя их притом, что им должно скорее бросать оружие, когда будут в опасности.

Дружба наша с саг-кол-агасы-Гассан-агою ехала, если позволительно так выразиться, по весьма гористой дороге, то подымалась она очень высоко, то слишком низко опускалась. Кроме других причин таким переменам, бестолковость его была часто для нас несносна. Он, то выходил из границ своей власти в угождениях нам, предлагал ездить по ближайшим островам и даже в Константинополь, на что никто из нас не решился, то накладывал новые запрещения в весьма позволительных льготах наших. Весной, когда жители острова стали обрабатывать виноградники и нивы, и имели нужду в рабочих, мы, желая доставить солдатам занятие и небольшую выгоду, приступили к кол-агасы с просьбою позволить им наниматься у греков, и объясняли ему всю пользу, какую это должно было доставить их здоровью, о котором ему, как начальнику, надлежало заботиться более, нежели о том, чтобы кто-нибудь не ушел. До сих пор умерло уже до 300 человек от болезней, говорили мы, и эти болезни происходили от бездействия и от дурного содержания, а ни один солдат не ушел. Но все было напрасно: кол-агасы не хотел и слушать нас. Трудно победить логикою того, кто ее не имеет. Однако же, мы постепенно выбивали Гассана из всех его ложементов, устроенных бессмыслием и защищаемых упрямством, пока он, наконец, не укрепился в самом забавном софизме, из которого его невозможно было вытеснить оружием здравого рассудка.  «Как могу я допустить, твердил он с важностью, чтобы пленные, гости (муссафир) моего падишаха, унижались, получая плату от рабов? (раия)». Нельзя было не смеяться, слыша от кол-агасы такую выходку, бывшую в совершенном разногласии со всем тем, что испытывали пленные. Разве приличнее достоинству султана, отвечали ему, допускать пленных гибнуть подобно животным, нежели дозволить, помогая своим единоверцам, находить в том средство к сохранению своего здоровья и даже своей жизни? Эти доводы не имели веса в уме саг-кол-агасы, и мы расстались с ним, показав большое неудовольствие за невыполнение просьбы, столь согласной со здравым рассудком, и возбудив досаду в нем резкими выражениями о бесчеловечном равнодушии его и его начальства к положению пленных. Это поссорило нас с Гассаном, который возобновил свои притеснения к офицерам и солдатам, беспрестанно жаловался и кричал, что мы делаем такие вещи, за которые он подвергается строгому взысканию, и что он не раз уже получал выговоры за свою слабость в отношении пленных. Мы стали осторожнее, но это было бесполезно и не отвратило оскорбления, нанесенного им одному из офицеров, для того только, как мы узнали позже, чтобы показать приехавшему на остров своему приятелю, как велика была его власть над пленными.

Обида была принята за общую всем офицерам и немедленно терджиман был отправлен к кол-агасы, сказать ему, что отныне всякая связь между нами прекращается навсегда, что мы имеем способ довести до сведения Порты дерзкий его поступок и будем просить возмездия. «Да ведь я это сделал только с одним», отвечал кол-агасы, «а другим что до того за дело? А если так, я им себя покажу». Николаю велено было потребовать обратно от Гассана данное свидетельство, но ему не хотелось расстаться с этою бумагой, и он сказал, что пришлет ее сам. Такой же ответ был получен и во второй раз. Наконец талисман этот был принесен одним из его подчиненных и при нем изорван и брошен с презрением на землю. Злоба кол-агасы достигла после того до высочайшей степени. Он велел запереть дверь монастыря и не выпускать никого ни за каким делом, ни даже самого терджимана. Положение наше еще никогда не было так плохо, как в этот раз. Меры, принятые раздраженным турком, походили на то, что он хотел заморить нас голодом. Мы ждали действия письма, отправленного к датскому министру по поводу этого происшествия, но у нас не было воды для питья и приготовления пищи и мало было дров. Вода была послана нам с неба. Ночью выпал снег. Сотни людей с разными сосудами ожидали под навесами монастырских кровель первых лучей солнца, от которых должен был растаять белый слой, покрывавший кровли. Гордыня кол-агасы была унижена. Недостаток в дровах был отвращен бережливостью. Но напоследок все приходило к концу, известия от министра не было, а кол-агасы, боясь последствий своего поступка, уехал в Константинополь, оставив нас в руках всегдашнего нашего врага, юз-баши, который нисколько не ослаблял строгости, заведенной его начальником. Солдаты, подходившие к дверям монастыря, были отгоняемы ударами. Все запасы приходили к концу, но мы решились не сдаваться ни за что, ожидая из Перы помощи, которая бы заставила осаждающего отступить.

Неожиданное посещение вывело нас из этого затруднительного положения. Осада продолжалась уже три дня; по утру на четвертый мы увидели вошедших в монастырь несколько хорошо одетых турок, из которых трое были в синих плащах и в фесах, следовательно, принадлежали к регулярному войску. Нам припомнилось тогда, что за месяц перед тем барон Гибш писал об одном бим-баши, Гафиз-аге, познакомившимся в Шумле с г. Шатовым и думавшем приехать к нему. Это верно он, думали мы, и надежда найти в нем защиту оживила нас. Один из новых посетителей, увидя нас у окон, кричал чистым русским языком15: «Мы приехали к вам в гости, господа, только покажем здесь наш вид и придем наверх.» – «Милости просим», был наш ответ. В одном из чиновников мы узнали ловкого черкеса, который разъезжал с богатым луком, когда меня и моих товарищей везли с поля битвы в Шумлу.

Гафиз-ага, в сопровождении двух своих братьев, кол-агасов командуемого им конного полка, вошел к нам с распростертыми объятиями, с выражением радости и живого участия. После первых приветствий, он сел, пригласив нас всех также сесть. Около него и его спутников составили большой и тесный круг, хозяева поставили себе обязанностью занимать гостей. Пока тот из гостей, который говорил по-русски, переводил наши слова Гафиз-аге, другие офицеры объяснялись как умели с младшими его братьями, молодые люди были очарованы ими и скоро стали как будто старыми знакомыми.

Один из уланов эскадрона г. Шатова подал Гафиз-аге трубку и отошел, Гафиз посмотрел на него пристально, соскочил со стула, бросился к нему, остановил его и, обратясь к нам, вскричал: «этот самый солдат ранил моего брата, он славно дрался, это храбрый воин, я люблю таких». Микишин, так назывался герой, стоял перед бим-баши навытяжку, изумленный неожиданным восклицанием. Между тем Али-ага, тот самый, который был ранен, бросился к Микишину и поцеловал его в щеку, это еще более сконфузило улана, почтительной стойкой и показавшимся на щеках румянцем скромности он отвечал на похвалы благородных мусульман, и потом вышел. К сожалению, этот храбрый солдат, по возвращении своем из плена, умер в Румелии от болезни.

Одною из первых забот нашего гостя было спросить: каково нам и как с нами обходится стража. Бим-баши был поражен рассказом о притеснениях, испытанных нами, приносил тысячу извинений в том, что начальство прислало к нам человека, который действует совершенно противно его намерениям, уверял, что будучи доведены до сведения правительства, поступки приставов наших не останутся без взыскания, и прибавил, что он в качестве простого посетителя может только дать им благой совет, быть осторожными, но ручается, что по возвращении его в Константинополь все будет исправлено, а нам ничего не останется желать относительно нашего содержания  на острове. Он велел позвать к себе юз-баши и порядочно вымыл ему голову.

К вечеру приехал саг-кол-агасы Гассан-ага и немедленно явился в наше общество в полной форме своего звания. Гафиз-ага принял его вежливо, подал ему трубку, которую сам курил, и начал с ним говорить насчет наших жалоб. Кол-агасы находился в приметном замешательстве, признавал себя виновным и почти не оправдывался, обращался к нам с ужимкою, просящей примирения и сказал бим-баши: «будьте вы судьей, не странные ли они люди, – три месяца я был с ними хорош, и они были мною довольны, один день я повел себя дурно, и вся дружба кончилась». Когда нам переводили эти выражения, щеки Гассана покрывались краской, и на смущенном лице выражалось унижение, которого не могла скрыть принужденная улыбка. Объяснения продолжались. Видя явное желание кол-агасы восстановить с нами прежние свои отношения, видя также, что Гафиз-аге хотелось сладить дело, мы кое-как помирились с Гассаном и обратили разговор на другие предметы. Разговор с Гафиз-агою был приятен, его природный ум, тонкое чувство приличия, живое участие в нашей судьбе и желание сказать нам что-нибудь приятное, – все это вместе с его скромностью, производило самое приятное впечатление. «Ваше дело», сказал он г. Шатову, «приносит вам и вашим подчиненным истинную честь. Мы не можем и думать меряться с русскими войсками в равных силах. Конечно, мы надеемся, что со временем и мы достигнем цели наших нововведений, но для этого нужны годы. Петр Великий начал подобно нашему султану, и теперь Россия имеет войско не хуже прочих европейских наций».

Я заметил из слов многих турок, что они любят сравнивать настоящую эпоху своего государства с эпохой великого преобразователя, но с другой стороны, в быстрых успехах русского оружия  в этом (1829) году, им мерещилась возможность событий 1812 года. Эти надежды поддерживаемы были у правительства, как я думаю, иностранцами, пользовавшимися доверием Порты.

Гость был любезен, как нельзя больше, совершенно обворожил нас и заставил бы переменить тогдашнее мнение наше о турках, если бы мы не знали, что он был родом черкес. Гафиз-ага был очень щедр к военнопленным солдатам, и я заметил у него какую-то утонченность в выборе способов дарить, дабы отклонить малейшее подозрение в желании выказать себя. Вот один из этих случаев: во время второго своего посещения, уже с одним из своих приятелей, Ахмед-беем, Гафиз увидел в саду одного грека несколько десятков солдат наших, которые теперь получили право заниматься работами. Гафиз-ага перепрыгивает через забор, берет у одного из солдат заступ, сам начинает копать с ними землю и потом почти неприметным образом дает им горсть серебряных монет и велит поделиться.

На другой день поутру, уезжая, Гафиз желал, чтобы мы проводили его до пристани, и для соблюдения всех форм, попросил на то позволения саг-кол-агасы-Гассан-аги, который согласился с величайшею готовностью. Прощаясь Гафиз прибавил, что еще раз увидится с нами перед отъездом своим к армии в Шумлу и, чтобы не оставить нас без покровительства, познакомил с своим другом, который будет нам очень полезен, потому что близок к султану.

Мы провожали этого благородного человека с чувствами искренней дружбы. Весла ударили по гладкой поверхности воды, беглая струя помчалась за быстро удалявшеюся лодкой, мы не сводили глаз с нее, пока она, на половине пути к Константинополю, слилась с темным цветом отдаленного моря.

 Комментарии

1. Этот рассказ, как припоминаю, был взят в точности со слов, г. Кропа. Хотя он и кажется довольно необыкновенным, но, по впечатлению, которое оставлено во мне характером г. Кропа, почитаю его правдивым. — Ночь была, как он говорил, темная, хоть глаз. выколи. 1855

2. Турки имеют большое уважение к медикам, и этим-то воспользовался г. Геденборг, чтобы иметь свободный вход в монастырь.

3.Капуда́н-паша (осман. کاپیتان پاشا‎), или каптан-ы дерья — титул командующего флотом Османской империи с конца XVI века. Этот приезд был следствием письма нашего к г. Оттенфельсу. 1855

4.  Ардалон Дмиртиевич Игнатьев умер недавно в чине генерал-лейтенанта и в звании начальника дивизии. Александр Иванович Ростовцев продолжат и теперь гражданскую службу, в чине тайного советника. Г. Сабанин теперь служит советником Симбирской Казенной Палаты; трое остальных умерли. 1855.

5.  Омер-Паша командовал авангардом великого везиря. Это не теперешний экрем-сердар. Омер-Паша, которого я видел через два года после того в Виддине, когда он только что принял мухаммеданство. Но тот Омер был также ренегат.

6.  Сергей Григорович Милорадович, живший потом в своем поместье Полтавской губернии, недавно умер там. 1858. 

7. Г. Риддершторм, не переставший страдать от раны, вскоре после Польской кампании вышел в отставку и отправился на родину, в Финляндию, где сырой климат развил болезненное его состояние, и он года через три или четыре умер, несмотря на его крупное от природы сложение. Я слышал, что по случаю кончины его была помещена в Финляндских газетах краткая его биография, достойная его, в полном смысле слова, рыцарского характера. 1855.

8.   8. Плохие, белые, отлично испеченные сухари, которыми запасаются обыкновенно суда, выходя из Одессы в Константинополь.

9. 89. Болезнь г. Геденборга лишила нас посещений этого искусного медика. Г. Треффер, австрийский подданный, был прислан бароном Гибшем для постоянного пользования военнопленных. Он был очень любим нами

10.   Случалось, припоминаю, что человек еще ходил, а черное пятно на кончике носа обнаруживало уже, что он был обречен смерти. Треффер называл эту болезнь злокачественным тифом.

11. Чаушей в сотне четыре, они имеют на груди две серебряные звездочки с полулуниями; миллеазымов в сотне два, знак их состоит в двух золотых звездочках.

12. Так выговаривались имя и титул этого человека, или еще полнее саг-кол-агасы-Гасан-ага, командир правого батальона господин Гасан.

13. То есть опустив ноги на пол.

14. Султан, кажется, требовал выдачи всех Турок (до 10,000), взятых нами в плен, за находившихся в плену Русских (которых было всего около 1,000 человек).

15.Он был, по его словам, взят ребенком при покорении Анапы в плен, воспитан в доме одного вельможи в Петербурге, служил в русской гражданской службе, но вспомнив родину, говорил он, я возвратился. Мы его называли Николаем Ивановичем, хотя он уже переменил это имя на турецкое.

Текст воспроизведен по изданию: Записки русского офицера, бывшего в плену у турок в 1828 и 1829 годах // Военный сборник, № 5. 1858

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.