|
С. Д. ДВА ГОДА В КОНСТАНТИНОПОЛЕ И МОРЕЕ (1825 и 1826 гг.) ИЛИ ИСТОРИЧЕСКИЕ ЗАМЕТКИ О СУЛТАНЕ МАХМУТЕ, ЯНЫЧАРАХ, НОВЫХ ТУРЕЦКИХ ВОЙСКАХ, ИБРАГИМЕ ПАШЕ, СОЛИМАНЕ БЕЕ И ПРОЧЕЕ. (Deux annees a Constantinople et en Moree (1825, 1826), ou Esquisses historiques sur Mahmoud, les Janissaires, les nouvelles troupes, Ibragim-Pacha, Solyman-Bey, etc.; par Mr. C... D.. , eleve interprete du Roi a Constantinople. Paris, 1827. Сочинение сие напечатано на большой веленевой бумаге в 8 д. л. с 16 картинками Восточных костюмов, прекрасно литографированных в раскрашенных Коленем, воспитанником Жироде.) (Отрывки) Г. С. Д. отплыл на королевско-французском фрегате Галатее. В первый: раз увидел он жертвы свирепства мусульман на Греческом острове Мило. “Сие ужасное зрелище”, —говорит он: “очень [209] часто являлось глазам моим, как увидят в последствии. Греки, о которых я здесь говорю, не были уроженцы острова: они, ушли из Кандии, быв выгнаны войсками Капитана-Паши, которые сделали там высадку, чтобы разграбить селения и перевязать жителей. Пещеры острова Мило были завалены женщинами, детьми и старцами; все они валялись на голой земле, томные, полунагие, и испускали вопли отчаяния. Бледные, искаженные лица некоторых из них, мутные глаза, запекшиеся уста и крайняя худоба всего тела, все показывало, что скоро их не станет: многие даже пали под тяжестью своих бедствий; но слабость, бесчувственность и недвижимость большей части тех, кои решались в живых, полагали столь малое между ними различие, что трудно было отличить трупы мертвецов от тел, еще дышавших. Я не мог выдержать сего ужасного зрелища и удалился с таким сильным чувством горести, какого дотоле я некогда еще не изведывал”. [210] Так как и все его предшественники, колодой наш странствователь был поражен великолепным зрелищем столицы Оттоманской со стороны моря. Корабль, на котором он прибыл, бросил якорь на рассвете дня. Муеззын (крикун на мечети) призывал уже с галереи своего минарета мнимо-правоверных к утренней молитве. Несчетное скопище домов, киоск, блистающих разноцветными красками, садов, кладбищ, осененных всегда зеленеющими кипарисами, воздушных минаретов, высящихся над мечетями, и насупротив огромного города, Скутари и зеленые берега Азии, великолепная гавань, загроможденная лесом мачт, множество касок, скользящих по водам залива, наконец, одежды мусульман, столь хорошо отвечающие восточной странности мест, — это совокупление различных предметов, конечно, являет очам новоприбывшего величественную картину. “Но сие чародейство наружного взгляда на Константинополь исчезает и мигом рассеивается из воображения, как скоро вступишь во внутренность города. Противоположность даже столь ясна, что какая-то меланхолия овладевает душой и томит ее, когда, проходя впервые по сему городу, видишь в нем узкие, [211] грязные, кривые и худо вымощенные улицы; деревянные или кирпичные дома неправильной постройки, некрасивые и непрочные. Движение народа, столь живое и разнообразное в наших больших городах, имеет здесь что-то томительное и однообразное, так, что воображению становится грустно. Физиономия турков вообще важна и заботлива; смех как будто бы им незнаком, они воздерживаются от всяких выражений, обличающих мысль: в них узнаешь людей, привычных к деспотизму... Наши европейские посланники ведут в Константинополе жизнь самую приятную; они дают пиры, балы, на которых собирается от 200 до 300 человек. Дипломатические удовольствия имеют тем большую прелесть, что ими наслаждаются на земли чуждой, далеко от тех стран, коих обычаи они напоминают. Никогда я не видывал, чтобы где-либо веселились с такой охотой. Веселость сия распространяется даже на внешность; и по признанию турок, Пера есть самая блестящая и самая живая часть Царяграда. Противоположность господствующей там радости с обычной скукой других мусульманских частей города, столько поразительна, что служит как бы пограничной чертой [212] двух разных государств: кажется, здесь люди дышат чистейшим воздухом, нежели в других местах города. Излишне было бы сказывать, что никогда, ни один турок не показывается в обществах франков. Свободная атмосфера для них ядовита, и там, как и во всех других местах, мы в их глазах христианские собаки”. Некоторые отдельные черты, взятые из сочинения г. С. Д., познакомят читателей с образом мыслей его о турках: “Сначала, судя по многочисленным исключениям, говорит он, иногда подумаешь, что народ сей был оклеветан многими писателями. Мусульмане, должно сказать правду, имеют некоторые нравственные качества: и у них, как и у других людей, можно найти черты величия души; но скоро вы принуждены будете признаться, что если по предубеждению судили их опрометчиво и строго, то предубеждение сие упадает только на весьма немногих. Турок жестокосерд по склонности, изувер и суевер по невежеству, высокомерен даже до грубости. Он предается разврату с исступлением ума, беспечности и лени с наслаждением. Зверство оттоманов видел я своими глазами из [213] многих свирепых поступков; но более всего является оно в полном своем свете и со всей своей гнусностью во всенародных казнях, которые очень часты и всегда сопровождаются ужасом. Правда, что у всех народов, чернь показывает огорчительное любопытство к публичным казнями; но, по крайней мере, чувствительность не теряет при том своих прав, и неоднократно палачи видели проливаемые слезы. В Турции, приготовления к казни, кажутся преддверием празднества. Часто обреченный на смерть несчастливец встречается оскорбительным воем; вопли, исторгаемые у него неслыханными муками, обращаются ему в посмеяние; я не знаю, какой-то адский, единодушный смех возвещает, что жертва терпит еще одну лишнюю муку. Я был однажды очевидцем зверской казни — сажания на кол. Пробитый насквозь остроконечным железным веретеном, вышедшим сквозь левый бок, страдалец оглашал народную площадь ужасными своими стонами; он с громким криком заклинал всех Богом и Магометом, чтоб дали ему пить (кажется, всякий напиток причиняет мгновенную смерть человеку, находящемуся в сем плачевном состоянии), но [214] бесчувственные к сему зрелищу палачи, со зверскими лицами смотрели на свою жертву и насмехались над ее бедствием; тогда как любопытные тунеядцы, стеснясь толпою вокруг, не только не чувствовали ни малейшей жалости, но еще кажется, наслаждались страданиями несчастного... Мне случилось видеть и еще одно зрелище, не столь ужасное, но также доказывающее свирепость мусульман. Один купец обвешивал своих покупщиков. Без всякого суда, полицейский чиновник схватил его, велел намазать ему голову медом, чтобы приманить мух и других насекомых, и тем удвоить его страдания; потом велел прибить ему гвоздем ухо к дверям его лавки. Полицейский ушел, оставив бедняка в этом положении. Я мог бы привести весьма многие примеры сего же рода; но воображение мое возмущается при одном воспоминании обо всех сих ужасах, и перо мое отказывается их описывать. Все знают обычай турецких полководцев, посылать к Султану, в знак победы, головы и нанизанные на бичовках уши неприятелей, что все выставляется у ворот Сераля. По восстании греков, зрелище сие было бессменно, и каждый день такие трофеи привешивались к воротам [215] дворца Султанского. Народ утешался тем, что считал их, и радость его всегда соответствовала числу жалкой сей добычи. Когда Ибрагим-Паша взял Миссолонги, то заставил несколько пленников солить уши их единоземцев, которые должно было послать к Султану. Четыре бочки были ими наполнены; но Ибрагим, думая, что число их еще недовольно значительно, чтоб дать Махмуту высокое понятие о его победе, велел отрезать уши у турок, убитых под стенами крепости, и отдал их, чтоб и эти посолить с другими. Пленные, желая вывести наружу сей обман, написали на многих лоскутках бумаги сии слова: по длине сих ушей увидят, что они не греческие. Сии записки были прочтены турецкими таможенными приставами в Константинополе”. Климат, конечно, имеет большое влияние на нравы, и сей-то причине должно приписать врожденную склонность турецкого народа к неге и к чувственным удовольствиям. Описав большими чертами пороки и недостатки турок, сочинитель отдает справедливость добрым их качествам. Одна из первых их добродетелей—честность. Воры и плуты редко водятся в [216] Турции: можно позабыть часы или деньги в кофейном или другом общенародном сборище, и не потерять их; если воротишься туда на другой день, или даже чрез несколько дней, то эти вещи будут отданы весьма исправно. Один франк встретился ночью в какой-то отдаленной улице с турецкими солдатами, ходившими дозором. “Ты знаешь, сказал ему начальник дозора, что никакой франк не должен ходить ночью без фонаря, ты нарушил это постановление, я тебя задержу и тебя посадят в тюрьму”. Франк хотел отвечать, но турок сказал ему: “отдай мне свой кошелек и я тебя отпущу”. Европеец лучше согласился расплатиться сотней пиастров, нежели тюрьмою, отдал деньги турку и пошел своей дорогой. Но каково было его удивление, когда, спустя шесть месяцев, тот же турок, встретясь с ним на улице и ударив его по плечу, сказал: “Друг! Помнишь ли ты меня и сто пиастров, которые тогда я у тебя отнял? Поступок мой был очень дурен, но в это время на меня было невзгодье. Теперь мои дела поправились”. Тут, вынув кошелек со ста пиастрами, он подал его франку, прибавив: “вот твои сто пиастров; я давно уже тебя [217] ищу, чтобы возвратить тебе эти деньги”. И они расстались как добрые приятели. Турки вообще гостеприимны и благотворительны. Трудно было бы согласить сии добродетели с их жестокостью, если б они не были им именно заповеданы Кораном. Со всем тем, должно сказать правду, что турки с такой же и может быть с большей ревностью делая добро, не столько тем тщеславятся, как наши раздаватели милостыни от благотворительных обществ. Они помогают людям, находящимся в бедности, с таким простодушием и добротою, что кажется, они делают это более по склонности, нежели по обязанности. (Продолжение впредь) Текст воспроизведен по изданию: Два года в Константинополе и Морее (1825 и 1826 гг.) или Исторические заметки о Султане Махмуте, янычарах, новых турецких войсках, Ибрагиме Паше, Солимане Бее и пр. // Сын отечества, Часть 117. № 2. 1828
|
|