ТОМАС МЕДВИН
ПЛАВАНИЕ НА КОРАБЛЕ С ЛОРДОМ БАЙРОНОМ
Чего не говорили о Лорд Байроне! Сколько пустых подробностей сообщено публике
для пояснения этого столь сложного характера! Какому мелочному исследованию
подвергали труп поэта, падшего за дело Греции! — Методистский Миссионер
описывал, как усиливался он обратить Лорда Байрона к своей религии. Одна дама
приняла на себя труд рассказать нам, как она любила этого изверга, и как этот
изверг обманул ее. Гёте слышал в стихах Чайльд-Гарольда голос отчаяния,
последний крик умирающего века. Одни сравнивали Байрона с Бонапартом, другие с
самыми гнусными людьми. Надобно сказать, что коментаторам благоприятствовали его
странные нравы и его всех возможных родов прихоти. Всякой мог объяснять Байрона
по своему произволу, выворачивать его на все стороны и делать из него что
угодно: героя, вертопраха, разбойника. Что касается до меня, то я просто
расскажу, какие обстоятельства сблизили нас на несколько недель. Мы плыли с ним
на одном корабле, а это прекрасный случай [2] узнать характер человека: корабль
— тюрьма, в которой все жители поневоле проницают друг друга, и взаимно узнают
свои слабости и недостатки. Тот Лорд Байрон, которого я опишу, не будет ни так
ненавистен, ни так удивителен, как Байроны, о которых говорили публике, но мой
портрет будет схожее. Сила этого необыкновенного человека заключалась в его
мысли; слабость в его характере, несчастие в его привычках. Он имел некоторые из
недостатков, но зато и большую часть добродетелей женщины страстной, но кокетки,
притворницы, щеголихи тщеславной и нескромной.
В то время, когда Греция обращала на себя всеобщее внимание и возбуждала во всей
Европе такое участие, я был в Пизе. Там вздумал я отправиться на Ионийские
Острова, потом переехать в Морею и вооружиться мечем Гармодия и Аристогитона; я
просил одного из моих приятелей, жившего в Ливорне, отыскать мне корабль, идущий
в Зант или Кефалонию; но он не нашел такого корабля, и советовал мне обратиться
к Лорду Байрону, который отправлялся туда же и, конечно, не отказался бы взять
меня с собою. Я решился написать к Лорду Байрону; он отвечал весьма учтиво на
мою просьбу, предоставив мне или присоединиться к его свите в Генуе или сесть на
корабль в Ливорне. Это было очень снисходительно с его стороны, потому что ничто
не заставляло его заходить в Ливорно. Я избрал последнее, и в ответе моем
изъявил всю благодарность, которою обязан был знаменитому хозяину корабля.
Геркулес, Английский бригг, нанятый в Генуе, должен был перевезть Лорда Байрона
и его свиту на Ионийские Острова; приятели мои, Гг. Джаксон и [3] Ллойд
провожали меня до берегу, и мы расстались лишь тогда, когда корабль был в виду.
Я знал, что Лорд Байрон не охотно принимает посещения своих соотечественников и
терпеть не может этих инквизиторских смотров; но когда я сказал, что со мною был
Г. Джаксон, сын Доктора Джаксона, который без всякой пользы пожертвовал собою
делу Ирландии, он жалел, что я не привел его на корабль; он знал все
романические и ужасные подробности жизни и смерти Доктора Джаксона. Поклявшись
участвовать в Ирландском восстании, он попался в руки Правительства; его
приговорили повесить, но жена посетила его в тюрьме и принесла ему сильный яд,
который он, не обинуясь, проглотил. Эта женщина и теперь еще живет во Франции,
где Бонапарте назначил ей небольшую пенсию. Лорд Байрон с живым участием и долго
разговаривал со мною об этих обстоятельствах.
Я никогда не видывал Лорда Байрона, и он показался мне чрезвычайно
привлекательным. Было что-то очаровательное в его виде и манерах; физиономия его
была не столько правильна, как выразительна и благородна; невозможно было не
заметить его чела — белого, чистого и гладкого, как алебастр; небольшие
светлорусые усы придавали нечто мужественное нежным чертам его, имевшим
выражение несколько женоподобное; темноголубые глаза его навыкате, казалось,
плавали в сладострастной влажности, которой удивляемся мы у женщин
чувствительных и слабых нервами. Под его кожею, чрезвычайно тонкою, видны были
длинные голубые жилки, которые, извиваясь пониже его лба и около вискрв,
показывали обращение крови в его венах. В улыбке его, как в улыбке Наполеона,
было нечто очаровательное; но едва улыбнувшись, он [4] делал какую-то странную
ужимку, как дитя, которое сердится, или избалованная женщина, которая хочет
немножко помучить мужа или любовника. Бонапарте тоже улыбался как-будто
случайно. Веселость его начиналась с важности, и оканчивалась важностию, что, по
словам Г-жи де Сталь, производило самое странное действие. Гордость этих людей
непозволяла им вполне предаваться радости, которая казалась им недостойною их.
Кудрявые волосы Лорда Байрона начинали седеть. Трудно было расслушать что он
говорит, особенно в конце фраз: он привык говорить стиснув зубы, и когда он
оживлялся, слова в его устах производили звук неясный, какой-то смешанный шум.
Что касается до его физиономии, то один только скульптор, Торвальдсен, схватил
главные черты лица его, и мраморный его бюст, который я видел у Г. Дугласа
Нинкерда, довольно удачно изображает голову Байрона; но оттенки, цвет, нежность,
тысячи изменений выражения, которыми отличалось это лице — этого ни один
живописец не передал и никогда не передаст. Одежда его была странна и
прихотлива; он ходил в нанковой вышитой куртке, под которою виден был белый
пикеевый жилет, едва застегнутый, в широких нанковых брюках, сжатых в подъеме, в
тонких сапогах, а иногда в штиблетах; белье его всегда было чрезвычайно тонко и
отогнутый воротник рубашки открывал всю его шею. Этот необыкновенный костюм
дополняла широкая шляпа из Тосканской соломы. Лорд Байрон терпеть не мог
нечистоты, любил даже изысканность, чрезвычайную разборчивость и щегольство.
Он только что отобедал; ему принесли бутылку вина; он пригласил меня распить ее
с ним. Холст, протянутый над деком, покрывал нас [5] своею тенью, и я уселся
против знаменитого поэта, готовясь рассматривать его мнения и вино.
«Не думаю, сказал Байрон, чтобы я мог быть полезен в Греции, но Комитет желал,
чтобы я туда отправился, и я ему повинуюсь».
Мы видели в одно время острова Корсику и Эльбу. Лорд Байрон заметил мне это, и
начал говорить о Наполеоне, правду сказать, не очень почтительно.
«Как я ошибся, сказал он мне, и как обманул меня этот удивительный человек! Эти
два острова, всякой раз, как я на них взглядываю, ужасно унижают меня, напоминая
всю слабость человечества. Я обожал этого человека, хотя и не одобрял всех его
поступков. Когда счастье изменило ему, когда все погибло, зачем не бросился он
тогда в пыл битвы, зачем не умер он благородною смертию под пушками Ватерлоо или
Лейпцига, вместо того, чтобы умирать шаг за шагом, медленно, постыдно, жертвою
мучений, претерпенных им на этой скале, игралищем своих врагов, являя свету
срамное зрелище домашних ссор и бессильного гнева против его тюремщиков. Если б
он заключился в молчании, в своем величии, в своей одинокости; если бы он
подавил своим презрением притеснения, на которые жаловался, я бы простил ему,
что он остался жить; но мелочные его ссоры совершенно отвратили меня от него».
Я воображал себе, что найду в Байроне человека сурового, мизантропа, циника, и
увидел только человека умного, большего мастера рассказывать анекдоты, милого и
любезного в обращении, чрезвычайно учтивого и приветливого. Я был в трауре, [6]
потому, что недавно лишился особы, весьма дорогой для меня; я просил Лорда
Байрона извинить молчаливость и несколько мрачный вид своего нового гостя. Он
захотел разделить со мною мою горесть, и в обхождении своем оказывал ко мне всю
нежность, всю внимательность светского человека, или лучше сказать умной и
чувствительной женщины; я никогда не забуду, как он старался развлечь меня,
занять мои мысли и, против воли, заставить меня разговаривать. Он получил от
Томаса Мура и Гёте письма, которые и показал мне.
«Этот, сказал он, говоря о Муре, самый занимательный, самый блестящий, самый
остроумный из моих корресподентов. Что касается до Гёте, патриарха, который
сделался моим патроном и покровителем, то я очень жалею, что не могу читать
творений его в оригинале, но ни за что в свете не стану учиться языку варваров».
Противный ветер, дувший дотоле, вдруг сделался попутным, и свита Байрона,
остававшаяся на берегу, переехала на корабль. Я очень удивился, услышав, что все
приятели Лорда Байрона коверкают его имя и называют его Бирн; но он и сам таким
же образом произносил свое имя.
Кроме пятерых слуг, прекрасной Нью-Фундленской и еще другой собаки, и пяти
лошадей, с нами были Граф Пиетро Гамба, брат синьоры Гвиччиоли, к которой Байрон
был все еще очень привязан; Эдуард Трелавней, морской разбойник, который
впоследствии издал свои Записки; молодой врач, по имени Бруно, родом из
Александрии, что в Пиемонте; Константинопольский Грек Скилицци, который
назывался Князем; наконец еще Грек, Витали, [7] который выдавал себя за
капитана. Наш небольшой корабль подымал не более ста тонн, и потому он был очень
нагружен.
Лорд Байрон писал тогда своего Дон-Жуана, и читал только книги, имевшие
соотношение с ироническим творением, которое его занимало: он делал извлечения
из Свифта, и всякой день читал один или два Опыта из Монтаня.
«Это самый занимательный из всех писателей, говорил он: долговременное учение не
доставит нам сведений, которые найдешь даже в самых болтливых и небрежных его
главах».
Все другие книги, которые читал тогда Байрон, также относились к идеям
скептицизма и общественной сатиры. То были Переписка Гримма, Опыт о нравах,
Философический Словарь Вольтера, Нравственные изречения (Maximes) Ларошфуко.
Таким образом в то время, когда Байрон исполнял деяние героическое, жертвовал
собою Греции, ближайшими его советниками, любимыми его авторами, которых
творения служили ему напостельными книгами, livres de chevet, как говорил
Монтань, были писатели, которые более чем кто либо разочаровывали героизм и
уничтожали энтузиазм. Но у него была еще книга, которую каммердинер его, Флетчер,
подавал ему каждый день: это была тяжелая История войны за независимость Южной
Америки, написанная каким-то Гипишлеем, который называется Полковником, и
получил этот чин Бог весть от какого Правительства. Я спросил однажды Лорда
Байрона, что он делает с этой огромною книгой, которая так часто лежит перед ним
раскрытая. [8]
«Тут мой послеобеденный сон, сказал он мне улыбаясь: если я даже нездоров или не
в духе, эта превосходная книга в минуту меня усыпляет: я бы прогнал Флетчера,
если бы он когда забыл принести мне ее».
Диета, которую добровольно наблюдал Байрон, не многим бы понравилась; и я знаю
людей, которые за эту цену не купили бы всей славы, которою поэт пользовался при
жизни и после смерти. Он никогда не завтракал и не ужинал, а закуска, которую
называл он своим обедом и которая, конечно, не стоила этого названия, состояла
из Чеширского сыра совершенно гнилого, огурцев и красной капусты в уксусе; он
очень много ел этого сыра, и запивал его сидром или Бургонским пивом, которое
доставал и в Генуе. Можно ли вообразить что-нибудь нездоровее этой пищи, летом и
под палящим небом? Однажды только Байрон съел при мне жареную рыбку; он пил
очень много крепкого чаю, и после обеда спал. Потом он возвращался на верх, и
пил с нами вино и ликеры; в это время дня веселость его была блестяща, разговор
остроумен и наполнен анекдотами; но часто он вдруг останавливался, отворачивался
и, казалось, старался скрыть какое-то внезапное печальное ощущение, которое
овладевало им; он поспешно уходил в свою комнату и запирался; конечно, какие
нибудь прискорбные воспоминания поражали его тревожный ум, его беспокойное
воображение. Одаренный организациею нежною, женоподобною, легко принимающею все
впечатления, он еще усилил это почти болезненное расположение беспорядочною
жизнию и нездоровою пищею.
Какое-то странное суеверие соединялось с [9] ироническим его скептицизмом:
например, он ничего бы не начал в Пятницу; рассыпанная соль или пролитое масло
казались ему самыми дурными предзнаменованиями; пролитое вино, напротив того,
он, подобно Туркам и Грекам, почитал предзнаменованием счастливым: он не скрывал
всех этих слабостей; напротив, как будто нарочно выказывал тайное свое суеверие.
В странствованиях своих по свету он сделал огромный запас клятв всех стран и
употреблял их без разбору и не обращая внимания на то, какой язык служит у него
основанием этого странного красноречия; Италианские, Греческие, Французские
слова смешивались и сталкивались в этом дифирамбе проклятий: анафима су! —
faccia di maladetto! — sacredie! — sangue di Dio! — corpo di Bacco! Привычки y
него были и Английские, и Италиянские и Восточные. Сердясь, он всегда с яростию
плевал на пол; это было выражение его глубочайшего презрения. Он был капризен,
странен, бешен. Атеизм его состоял в одной иронии; в глубине сердца он был
набожен и, не обинуясь, говорил, что не будучи глупцом, невозможно отвергать
существования причины высшей, вездесущей и благотворной. Я уверен, что если б он
жил по-долее, то прилепился бы к какой нибудь секте религиозной и может быть
фанатической, как женщины, которые, ведя в молодости жизнь веселую и блестящую,
под старость усыпляют свое раскаяние в объятиях Религии. Он весьма уважал
религиозные чувствования других, но только тогда, когда верил их искренности. Но
он любил подсмеиваться над лицемерством, столь обыкновенным между нами, и
требованием, чтобы другие принимали наш вкус, наши наклонности, наше верование.
Он, подобно всем великим [10] людям, стыдился ограниченности человеческого ума,
и смеялся над усилиями проникнуть таинства, которые Бог и Природа скрыли от нас
тройным покровом. Ничтожность мышления, которым мы так гордимся, была всегдашним
предметом его насмешек.
Можно сказать, что Байрона легче было узнать, чем кого либо из людей: душа его
являлась прозрачною, и в общественных сношениях он был искренен до
неосторожности. Несмотря на его выказную таинственность, мрачный и
человеконенавистный вид, который он часто принимал на себя, его, как ребенка,
легко было проникнуть: он ничего не умел скрывать; проведя с ним несколько дней,
вы уже знали не только самые тайные его мысли, но и всю историю его прошедшей
жизни. Любовные приключения, юношеские шалости, непохвальные поступки, он все
рассказывал. Переезд наш в Грецию доставил мне возможность написать, если бы я
хотел, полную летопись всей его жизни. Я скажу более: рассказы его о женщинах,
которых он знал, показались мне не совсем согласными с истиною; не раз казалось
мне, что он из хвастовства предполагает между им и знакомыми ему дамами, связи
теснее тех, которые в самом деле существовали: это привычка обыкновенных денди и
волокит, от которой он, несмотря на весь свои ум, никак не мог отделаться, и
которой нельзя осуждать слишком строго. Он не хотел слыть ни человеком с
дарованиями, ни героем. А знаете ли чем он хотел казаться? Негодяем, развратным
человеком. Эта странная слабость причиною всех недостатков, в которых его
упрекают: он охотно бы уверил всякого, что ни одна женщина на свете не могла
противиться могуществу его обольщений; правда и то, что обольстительность его
была [11] действительно велика: его блестящая речь, его выразительная
физиономия, его ловкое обращение, его разговоры, то иронические и легкие, то
вкрадчивые и убедительные, необходимо должны были производить на женщин влияние
властительное. Но я охуждаю рассказы его об этом, и не верю, чтобы число жертв
его было так велико, как он говорил.
Впрочем излишняя откровенность Байрона была невольна и потому извинительна. Я
уже говорил, что он ничего не умел скрывать; часто, бывало, не знаешь, как
принять его рассказы о вещах столь тайных и домашних, что никакой рассудительный
человек не стал бы этого ни говорить ни слушать. Он всегда увлекался первым
впечатлением, и потому мысли, воспоминания, которые плавали так сказать на
поверхности его мозга, обращались в слова, и таким образом испарялись. С
удивлением, бывало, слышишь, как он рассыпается в ругательствах на людей,
которых считали самыми короткими его друзьями и которым он был много обязан, и
он в этом не запирался, но то было летнее облако, которое разливалось крупным
дождем и исчезало. Если бы вы вздумали, при Байроне, напасть на людей, о которых
он говорил так дурно, он тотчас стал бы защищать их. Он особенно ненавидел свою
тещу, Леди Ноэль. Всех более на свете любил он дочь свою Аду.
«Она будет богата, сказал он мне однажды: если бы я имел на нее какое нибудь
влияние, я бы не позволил ей выйти за Англичанина. Любезные мои земляки большие
охотники расставлять сети богатым наследницам, и это опасно для счастия моей
дочери».
Телесный недостаток Лорда Байрона так [12] огорчал его, что он часто с
прискорбием и досадою говорил о ноге, которая у него была несколько короче своей
подруги, и которую он, по словам его, давно бы уже отрезал, еслибы это не
помешало ему ездить верхом, что он чрезвычайно любил; за то, он очень редко
ходил пешком. Отправляясь в гости, он всегда садился на лошадь; не употребляя
ног своих, он толстел, и чтобы избежать толстоты, которой терпеть не мог, осудил
себя на нелепую диету, которая расстроила его желудок и приготовила последнюю
болезнь и смерть его.
Он хотел быть первым во всем. Я часто видел, как он стрелял из пистолета: он был
очень искусен в этом. Если первый выстрел ему удавался, он тотчас клал пистолет,
и не стрелял более, чтобы не уронить своей славы; если же далеко не попадал в
цель, то также клал пистолет, говоря, что этот день для него несчастен и что он
не намерен стрелять более. В то время, когда я его узнал, здоровье его было
очень расстроено, и нервы в весьма дурном положении, но он редко не попадал в
цель, и потому я охотно верил необычайным подвигам в этом роде, которыми он
славился в молодости. Однажды он воткнул в землю, в двадцати шагах от себя,
легкую тросточку, принадлежавшую Леди Ноэль, и выстрелив из пистолета, расколол
ее пулею по полам, к величайшему удивлению своей тещи, которую он очень пугал.
На корабле, он часто рассказывал нам свои стрелковые подвиги. Трелавней, который
был не менее его искусен, сажал индейку в корзину, из которой выходила только
голова ее; вешал корзину на мачту, и эти два человека, столь знаменитые в разных
отношениях, почти всегда срывали ей пулею голову. [13] У Байрона был полный
арсенал превосходного оружия и особенно пистолетов, из которых одни принадлежали
знаменитейшему Королевскому оружейнику, Жое Мантону. Он ничего не жалел, чтобы
достать хорошее оружие. Однажды, Князь Скилицци рассматривал на деке
двуствольный Английский пистолет, которого механизм был ему неизвестен. Вдруг
пистолет выстрелил, и пуля задела волоса Лорда Байрона; ни сколько не
смутившись, он взял пистолет из рук Князя, объяснил ему его механизм, и потом
сказал Гамбе:
«Вперед, давайте Князю только Италиянские пистолеты».
Одна из главных забав Байрона состояла в том, что он боксировал и фехтовал с
Трелавнеем. Боксировал он превосходно, но слабость его здоровья не позволяла ему
боксировать долго. С рапирою в руках, он всегда был побеждаем. Неразлучные
товарищи, Трелавней и Байрон, часто купались подле корабля, и мы тщетно просили
их беречься аккул, которых довольно много в водах Средиземного Моря.
В виду Стромболи, мы удивились, не замечая над кратером ни пламени, ни искр,
потому, что извержение этого волкана не сильно, но беспрерывно. Байрон, который
внимательно смотрел в зрительную трубку на гребень горы, сказал мне, что
Стромбольская скала породила множество суеверных рассказов, и что в архиве
Английского Адмиралтейства хранится странный документ, подписанный всем экипажем
военного корабля, и свидетельствующий о следующем чуде. С корабля видели, как
два великана взошли вместе на гору, неся в руках третьего человека; подойдя к
кратеру, раскачали несчастного и [14] бросили его в пропасть. Разговор, таким
образом начавшийся, следовал несколько времени по этому пути; его наполняли
призраки и привидения, очень уважаемые Байроном.
Что сказать мне о Сцилле и Харибде, из которых воображение Древних сделало
колоссы и которые в глазах новейших мореплавателей, ничего не значат? Говорят,
что в бурную погоду лай Сциллы и водоворот Харибды еще заслуживают внимание; но
море было тихо, и Лорд Байрон, который всею душею призывал бурю, осыпал
презрением эти ужасы древней Мифологии.
Меня, может быть, спросят, каков же был характер Лорда Байрона. Мне кажется, что
он одарен был чувствительностию живою, быстрою, скоро преходящею, которой первое
впечатление было сильно, но которая тотчас испарялась, если ей позволяли
охладиться; первое его движете всегда было сильно: он все обещал, на все
отваживался, ничем не дорожил. Благодетельный поступок, самый щедрый, самый
безрассудный, его бы не устрашил; но потом наступала минута размышления; боязнь
казаться смешным, страх ошибиться, презрение к людям, брали над ним верх. Он
иногда не исполнял своих обещаний, и потому многие говорили, что на него нельзя
полагаться, порицали его характер и даже сомневались в его честности. Некоторые
из приятелей Лорда Байрона, не говоря ему ни слова, платили за него значительные
суммы, которые он безрассудно обещал, и потом забывал внести. Что касается до
меня, то я думаю, что с одной стороны живость его характера, с другой его
непредусмотрительность и неблагоразумие, суть истинные причины легкости его на
обещания, которою враги его [15] воспользовались, чтобы очернить его. Прибавьте
к этому беспрерывную, неисправимую неосторожность в разговорах, такую, что ему
невозможно было вверить тайны или сказать что нибудь о ком бы то ни было; он
сейчас все это пересказывал. Из всех заговорщиков, Байрон, без сомнения, был бы
самым неискусным. Впрочем я уверен, что большая часть неприятностей,
претерпенных им в жизни, происходили от недостатков его несчастного характера,
которые заставляли всякого быть с ним осторожным. Во гневе, он не щадил даже
людей, которые участвовали в его предприятии, и которые были ему нужны. Так
например, он узнал, что Г. Блакьер уехал из Греции, вместо того, чтобы подождать
его там; он был весьма недоволен этим отъездом, и не без причины: ему нужно
было, чтобы Г. Блакьер изустно сообщил ему сведения о Пелопонезе; но он не
хорошо сделал, что говорил слишком резко и унижал сколько мог этого человека,
необходимого для Греции, одним словом вел себя не как мужчина, а как
рассерженная женщина. Он чрезвычайно живо и забавно шутил над Г. Блакьером,
уверял, что тот болен был желанием отдать себя в печать и отправился во Францию
читать корректуру. Мне очень жаль, что он не написал анекдотической истории
путешествия в Турцию, совершенного им в молодости: некоторые из этих анекдотов
весьма хороши и стоили, чтобы их сохранить.
Когда Капитан Батурст, Английский моряк старого времени, настоящий морской волк,
посещал Капитана-Пашу, Лорд Байрон ездил с ним. Ничего не может быть забавнее,
говорит Байрон, бешенства, в которое приводило Батурста невежество Оттомана.
Капитан-Паша спросил у него, [16] через переводчика, знает ли он компас. «Старый
дурак! вскричал Батурст: скажите ему от меня, Г. переводчик, что последний юнг
последнего Английского фрегата, знает что такое компас». Старый Турок, которому
передали этот ответ с небольшим изменением, погладил свою бороду в знак
удивления и вскричал: «Масалла! эти джауры удивительны!» Г. Адер, Английский
Посол при Оттоманской Порте, откланивался Султану, и заступавший его место, Г.
Стратфорд-Каннинг был в процессии, которая шла в Сераль. Он был молод, свеж;
гладкая борода его, тщательно причесанные волосы, женоподобный вид, обратили на
него внимание одного Турка, который нагнулся ко мне, и с вежливостию спросил
меня: «Этот прекрасный молодой человек, верно, евнух, которого ваш Король дарит
нашему Султану?»
Байрон предвидел, что друг его Гобгоуз необходимо должен со временем
возвыситься; а между тем в то время, Гобгоуз, может быть менее всех других
Членов Оппозиции, имел надежды достигнуть власти.
«Трудно подумать, отвечал я, чтобы Г. Гобгоуз склонил свою независимость пред
обещанием места, как бы блистательно оно ни было».
«Конечно, отвечал Лорд Байрон; но прийдет время, когда перемена мнений заставит
Гобгоуза принять правительственное место. Не он пойдет на встречу власти, но
власть протянет ему руку».
Байрон угадал: Министерство Графа Грея и реформа Лорда Бругама доказали
справедливость этого мнения. [17]
«Зачем, спросил я его однажды, зачем не напишите вы эпопеи?»
О! в наше время эпопея невозможна; никто не станет читать эпической поэмы.
Мильтон поэт удивительный, но много ли у него читателей? Притом я добиваюсь
только одного: хочу нравиться моим современникам, хочу, чтобы меня читали; а
если и после смерти моей, будут помнить мои сочинения, tanto meglio!
В этом, как и во многих других вещах, я видел у великого поэта некоторую
хвастливость и тщеславное самонадеяние. Правда, что и по моему мнению, живой,
эпизодический, прихотливый его гений был мало способен к эпопее но между-тем я
поддерживал этот разговор. Мне приятно было слышать, как он развивал свои идеи;
я приводил ему в пример Тасса и Ариоста, которые занимали свое время, и
преодолели равнодушие потомства.
О! сказал он, Италиянцы не похожи на Англичан, у Италиянцев поэтическая природа;
в Италии нет ни одного человека, который бы не в состоянии был чувствовать
поэзию. Что касается до славы, о которой вы мне говорите, то я об ней мало
забочусь; более горжусь путешествием моим в Грецию, чем всеми моими поэмами».
Как! заблуждался этот генияльный человек. Руссо более уважал себя за то, что жил
в пятом этаже в улице Платриер чем зато, что написал Эмиля, а Байрон думал, что
Чайльд Гарольд и Сарданапал не столь важны и принесут ему менее славы чем две
или три стычки в новейшей Греции и с дюжину выстрелов по Туркам. [18]
Недостатки этого несчастного великого человека были многочисленны, и он был
охотник жаловаться. При малейших неприятностях в жизни он, подобно Руссо, делал
горькие выходки против всего человечества; и я уверен, что он был бы неутешен,
воли бы не имел случая жаловаться и развивать свой длинный список обвинений
против рода человеческого. Призраки больного его воображения по крайней мере
равнялись тем, которые мучили Жан-Жака Руссо: и тот и другой были мастера
терзать сами себя; и тот и другой не упускали ничего, чтобы восставить против
себя род человеческий, как будто нарочно стараясь возбудить в нем негодование.
Гордясь своею независимостию, оба были рабами своих прихотей; чтобы поступать не
так, как другие, они делали множество глупостей, о которых после сами жалели.
Между этими странными людьми были и другие точки прикосновения. Все их
окружающие могли управлять ими; не надобно было только показывать своей власти;
иначе это бы возмутило их. Если бы Байрон заметил, что кто нибудь может иметь на
него влияние, или хочет управлять им, я думаю, он бы отказался на всю жизнь от
сообщества с человеком, которого бы подозревал в этом преступлении. Он всегда
был дружен с тем, кто показывал, что соглашается со всеми мнениями, уступает
всем его желаниям. Трелавней очень хорошо это знал, и этот великан, этот
новейший Геркулес ласкал Байрона и льстил ему, как избалованному ребенку. «Если
нам ничего не удастся сделать в Греции, сказал он однажды Трелавнею, я думаю,
нам с тобой не худо будет съездить в Англию, а потом купить или завоевать какой
нибудь остров на Южном Море, и провести там остаток жизни!»
Трелавней одобрил этот смешной план, [19] показывая будто почитает его весьма
благоразумным и рассудительным, и обещал жить с ним на островах Южного Моря.
Скилицци, Греческий Князь, льстец как и все его земляки, утверждал, что Греки,
по невероятности, изберут себе Короля, и легко может быть, что выбор их падет на
самого Лорда Байрона… И кто бы подумал, что великий поэт верил этой нелепости!
"Право, говорил он, эта идея мне по сердцу, и если бы мне предложили Греческий
престол, я бы не отказался от него; но деньги свои я припрячу, и предоставлю
себе, как Санхо на острове Баратарии, право сложить с себя корону».
Мнения его о женщинах не могли нравиться прекрасному полу, которому он посвятил
важную часть своей жизни. Он полагал, что женщины вообще не способны ни к
постоянству, ни к добродетели, ни к искренней и сильной привязанности: правда,
что нравы, посреди коих он провел свою молодость, были не хороши, и что в высшем
обществе, в котором он вступил в свет, кипели пороки, тем более опасные, что они
прикрывались лицемерием и личиною чистейшей нравственности. О женщинах вообще
Байрон судил по замужним дамам аристократических гостиных 1805 и 1806 годов и по
нравам Венецианских прелестниц в 1820 году, и он никогда не мог увериться в
несправедливости этого мнения.
Одни только Восточные народы, говаривал он мне умеют обходиться с женщинами и
управлять ими: они их запирают, — и прекрасно; учат их только приятным
искусствам, не сводя с ума романтическими бреднями и нелепыми притязаниями. [20]
Восточные женщины не только нравственнее наших, но они свободнее и счастливее.
Европейская женщина невольница мужа и всех своих любовников, а их, как всякому
известно, бывает иногда немало. Г-жа Ментенон, под старость, затруднялась в
политике своей только одним обстоятельством: необходимостью быть в дружбе со
всеми своими старыми любовниками, и раздавать милости всем тем, которые прежде
пользовались ее ласками. Нынешние Греки не позволяют дочерям своим брать в руки
перо, и поступают весьма благоразумно. Женщина пишет только любовные письма.
Если бы мне пришлось избрать себе вторую жену, я бы взял ее на Востоке: я бы
искал женщины стыдливой, невинной, откровенной, которой сердце не было бы
общипано книгами и театром, которой душа разверзлась бы для одного меня, и я
ревновал бы ее как тигр».
У Байрона был старый управитель, Лега. Скупость была напечатана в его морщинах,
на его челе, во впадинах глаз его. «Этот человек заслуживает совершенное
уважение, сказал он мне однажды: он честнее и меня и вас; он стережет мое
имущество, как дракон стерег Гесперидские золотые яблоки. Он смотрит на мои
монеты с таким же удовольствием, как если бы эти деньги были его. Он счастлив
только тогда, когда банковые мои билеты умножаются; он спокойно бы спал на
сундуке с деньгами, и ему никогда на пришло бы в голову открыть его. Я вам
говорю, этот старик чудо; он удивительно экономен для меня и честен для себя. Я
приберегаю на старость очень милый порок, которого не знал в молодости —
скупость. Это последняя доска, на которой я могу удержаться в жизни. Я очень
уверен, что мой Дон Жуан, мой герой кончит так же: обольстив Европу, Африку и
[21] Америку в лиц множества женщин, жертв его, он сделается методистом, скрягою
и тем покончит. Я и теперь уже замечаю в себе некоторые признаки скаредности. Я
был мот, когда у меня ничего не было; а с тех пор, как Леди Ноаль, мать моей
жены, получила богатое имение, которое должно достаться мне, я начинаю копить
деньги».
Дело в том, что Лорд Байрон, по обыкновенной своей странности и мнимым
несообразностям своего сложного характера, иногда бывал щедр до
расточительности, иногда скуп до скряжничества. Рассердившись на кого нибудь, он
делал этому человеку все возможные неприятности. Бедный Капитан Витали испытал
это на себе, во время нашего плавания; он, в продолжение всего пути, был
игралищем Лорда Байрона, который однажды на него рассердился. Между тем
ненависть к нему Байрона произошла от причины весьма неважной. Витали вздумалось
заняться контрабандою, и он взял с собою тюк сукна, надеясь провезти его тайно.
Сверх того, он боялся, что на корабле ему нечего будет есть, и чтобы избавиться
от этой беды, запрятал в средину тюка целую жареную свинью, которая, к
несчастию, через неделю испортилась и издавала несносный запах. Скотт, старый
корабельный Капитан, человек крутой и суровый, как все наши моряки, но честный,
заметил что вонь, на которую все жалуются, выходит из этого тюка, и принудил
Витали открыть его. Нам сделалось тошно при виде гнилых остатков свиньи, и с тех
пор Байрон не переставал преследовать насмешками и даже своею ненавистью
несчастного Капитана, контрабандиста и гастронома. Он начал с того, что в первой
же таможне, где корабль пристал, объявил о сукне, которое Витали хотел скрыть, и
таким образом [22] заставил его, бедняка, заплатить довольно значительную сумму.
С тех пор он делал насчет бедного Капитана множество неприятных догадок, обидных
предположений, и бедный Витали был жертвою его злости не только во время
пребывания на корабле, но и по возвращении своем в Грецию.
Блестящие качества поэта, поэтическое направление его ума, его ирония, его
знание света, были перемешаны с таким вертопрашеством, с такою пылкостью, даже
слабостию, что ему трудно было бы жить счастливо, когда бы он даже одарен был от
Природы еще большим гением и героизмом. Редко держа свое слово, он не внушал ни
какой доверенности. Притом, все боялись его проницательности. Вспыльчивость его
при самом ничтожном предлоге, легкомысленность в разговорах и необузданность
страстей, присоединясь к другим недостаткам, довершили обречение на злополучие
одного из замечательнейших людей нашего времени.
Текст воспроизведен по изданию: Плавание на корабле с
лордом Байроном // Библиотека для чтения, Том 3. 1834 |