|
Редигер А.Ф.История моей жизни. Воспоминания военного министра.Глава семнадцатая В город мы вернулись 9 сентября с тем, чтобы возможно скорее ехать дальше, к моему тестю, в имение его жены, Черевки*, предоставив miss Austin приводить нашу городскую квартиру в порядок на зиму. В городе мы поэтому провели лишь двое суток и 11-го выехали в Киев, места я добыл быстро при содействии коменданта, но они оказались в отвратительном спальном вагоне — микст**, с малым числом уборных, в вагоне не оказалось ни одеял, ни белья, а в поезде, хотя и скором, не было ресторана; поэтому поездка вышла довольно неудобной. Утром 13-го мы приехали в Киев, где нам в гостинице Гладынюка держали комнату. При самом входе в гостиницу мы узнали, что Володя с женой ночевали там, и мы немедленно ворвались в их номер, где застали их еще в полутуалете. Они уже побывали в Черевках и должны были уехать в этот же день: она после обеда на пароходе к матери, а он вечером в Луцк, в 5-й корпусной авиационный отряд. Весь этот день мы провели с ними. На следующее утро мы выехали по железной дороге на станцию Переяславскую. Поезд отошел с опозданием на три [427] четверти часа и был переполнен. На Переяславской нас ждал фаэтон и повозка для вещей. Фаэтон был запряжен парой молодых лошадей, которые оказались пугливыми, а на беду в версте от станции нам встретилась громадная и сильно громыхавшая молотилка, влекомая шестнадцатью лошадьми; наши лошади испугались и кинулись в сторону через глубокую канаву. Они не перескочили, сломали дышло, а экипаж опрокинулся на левый бок, и мы оказались выброшенными из него: я вполне благополучно (слегка ушиблено плечо), а жена ушибла колено, ободрала нижнюю губу и получила ссадины на щеках. Толпа людей, бывших при молотилке, видела все происшедшее, но никому из них не угодно было прийти на помощь, не взирая на зов кучера; я думаю, что великорусские крестьяне отнеслись бы к этому делу иначе, чем хохлы. Вскоре подоспела подвода с нашими вещами, при которой был приказчик Григорий, взявшийся за хлопоты по приведению экипажа в порядок; мы же вернулись к станции и в ближайшей хате (еврейской) жена примачивала водой ссадины на лице; скажу здесь же, что они скоро зажили бесследно и что, вообще, наше крушение обошлось на диво благополучно. Через час наш экипаж был приведен в исправность, и мы благополучно доехали до Черевок. В Черевках мы прожили безвыездно месяц. Погода большей частью была свежая, при постоянных ветрах и, в общем, мало приветливая. Этим приездом я воспользовался для снятия многочисленных фотографий дома, парка и отдельных комнат, а жена написала два этюда масляными красками: дома и поварни и ближайшей липовой аллеи. В эту осень в домах появилась неимоверная масса полевых мышей, которые все грызли и бегали без стеснения по полу, по портьерам и проч.; поэтому на ночь ставились мышеловки с ведрами воды, куда мыши падали, и каждое утро в ведрах находили десяток грызунов. Жизнь в деревне была однообразная, но уютная, и месяц прошел быстро. Чтобы обеспечить себе билеты на обратный путь, я за две с половиной недели написал швейцару гостиницы в Киеве записаться для меня на купе спального вагона на 15 октября; через неделю я получил ответ, что купе есть на 15 октября и поезд отходит в двенадцать часов с минутами, [428] ночью; пришлось вновь запросить, в какую ночь: с 14-го на 15-е или с 15-го на 16-е; ответ пришел только 13-го, когда мы уже собрались ехать в Киев; оказалось, наш поезд выходит в ночь с 15-го на 16-е, так что мы выехали из деревни лишь 14-го. Мой тесть тогда же получил распоряжение: вернуть всех пленных, выслав их в уездный город; при недостатке рабочих рук, это распоряжение было крайне тяжелым, так как в имении почти не оставалось рабочих; но вскоре все оказалось недоразумением и пленных вернули. Переезд в Киев выдался утомительным. Мы выехали на четверке уже в два часа, так как дорога была грязная, а надо было до темноты проехать двадцать пять верст до станции; ехали мы три с половиной часа, наш поезд опоздал на полтора часа и пришел лишь в половине десятого; на станции пришлось просидеть целых четыре часа в душном зале третьего класса, так как чистый зал ремонтировался. Поезд был переполнен и пришел в Киев лишь около двух часов ночи. Путешествие до Петрограда мы совершили вполне благополучно. В Петрограде меня ожидала неприятность: дворника моего дома в Царском, Фаддея, призвали на службу; мне лишь удалось устроить, что его назначили на службу в Царском же Селе и не выслали в армию; домом стала ведать его жена, которая для исполнения дежурства и прочего нанимала за мой счет соседнего дворника. Фаддей, раньше не служивший в войсках, был назначен в нестроевые и имел возможность очень часто бывать у семьи. Призыв на службу даже таких людей, как Фаддей, указывал на то, что признано было нужным привлечь всех способных носить оружие; неясным для меня, однако, оставалась цель такого напряжения, так как в оружии заведомо был большой недостаток; сверх того, я от Гаусмана узнал, что он должен был экстренно построить внутри страны бараки на два миллиона человек, и что как эти бараки, так и казармы (по крайней мере на три четверти миллиона) были набиты людьми свыше всякой меры. Таким образом, внутри страны должно было быть не менее шести-восьми миллионов человек, то есть больше, чем на фронте. Зачем звали на службу такую массу людей, которых не было возможности [429] ни обучить, ни вооружить, представлялось для меня загадкой. Только весной 1917 года, уже после революции, мне пришлось услышать объяснение: призвали на службу, чтобы обеспечить порядок в стране, так как считали, что состоящие на службе, уж, во всяком случае, бунтовать не будут! Я не знаю, поддавались ли Ставка и Военное министерство этому заблуждению, но готов этому верить, так как иного объяснения для их образа действий придумать не могу. Между тем, я от Чебыкина уже слышал, что запасные войска даже в Петрограде не надежны; да как же и могло быть иначе, когда эти войска почти не имели кадров и в них не было ни порядка, ни правильного обучения, и нижние чины сами видели, что их напрасно призвали! В то же время в стране все острее стал чувствоваться недостаток рабочих рук, которые непомерно дорожали; вместе с тем стали дорожать и все предметы потребления, и жизнь становилась все дороже и труднее. Разменное серебро вовсе исчезло из обращения. Еще в марте я, при содействии министра финансов, получил серебра на тридцать рублей для раздачи на чай, и дача серебряной монеты уже стала вызывать приятное удивление. В конце ноября мне через члена Государственного Совета Крестовникова, владельца свечного завода в Казани, удалось получить пуд свечей, которых уже совсем не было в продаже. Стали возникать все новые кооперативы для облегчения своим членам получки продуктов по сколько-нибудь сносным ценам. Жизнь сильно дорожала, и многих продуктов уже совсем нельзя было добыть*. О прежнем воодушевлении не было и помину, также как и о работах на армию и о посылке ей подарков; прекратились также сборы на улицах на подарки для армии и т. п. Сессия Государственного Совета возобновилась 1 ноября. Уже 10 ноября Штюрмер был уволен от должности председателя Совета министров и заменен министром путей сообщения Треневым, по этому случаю сессия была прервана на девять дней. Однако, Трепову тоже не удалось наладить отношения с Думой, и меньше Чем через месяц, 17 декабря, [430] сессии Совета и Думы были экстренно закрыты, чтобы избежать неприятных заявлений в Думе. Сессия была закрыта по 12 января, но затем возобновление ее было отложено до 14 февраля. До конца года я был на двенадцати заседаниях Общего собрания, на одном заседании Финансовой комиссии и на одном собрании правой группы. Уход Штюрмера был довольно скандальным: его открыто обвиняли в казнокрадстве и взяточничестве, и никто даже не сомневался в справедливости этих обвинений! Тем не менее, его, как угодного императрице, уволили очень почетно, дав ему высшее придворное звание обер-камергера. Его преемника Трепова я знал очень мало, но его репутация была неважная, его считали ловким аферистом; он был, по-видимому, ставленником того же придворного кружка. Когда в партии правых зашла речь о проделках Штюрмера, мой сосед Маклаков (бывший министр внутренних дел), несомненно крайне правый, высказал общую нам всем мысль, что положение нашей партии крайне трудно вследствие того, что с высоты престола делается точно нарочно все, чтобы подорвать доверие к тем монархическим началам, за которые стояла наша партия! Императрица забрала в свои руки всю власть и ходили слухи, что она добивается официальной передачи в ее руки регентства на то время, пока государь будет командовать армиями — но до этого не дошло. С Военным министерством я по-прежнему не имел никаких сношений; но мне пришлось по частному делу обратиться с просьбой к министру Шуваеву: мой бывший адъютант Н. М. Каменев состоял для поручений при министре на должности, положенной в чине генерал-майора или полковника с содержанием в три тысячи рублей; он давно мечтал попасть на такую же должность, положенную в чине генерал-лейтенанта и с содержанием в четыре тысячи как ради самолюбия, так и для обеспечения себе пенсии из большего оклада. Сухомлинов ему обещал такое повышение, но затем дал открывшуюся должность своему избраннику, младшему чем Каменев. Поливанова я просил за Каменева, но он ничего не сделал; теперь вновь открылась вакансия и по просьбе Каменева я написал Шуваеву, прося выдвинуть Каменева. Через несколько дней я в Совете встретил Шуваева и имел с ним разговор, весьма для него характерный. [431] Шуваев сразу категорически заявил, что он моей просьбы исполнить не может, так как Каменев ничего не знает и ни к чему не пригоден; в строю он служил мало и мог бы исполнять только поручения по ревизии хозяйственной части, а между тем, он из разговора с Каменевым убедился, что тот не знает и полкового хозяйства! Я ему спокойно ответил, что это верно, но ведь все чины, состоящие при нем, не лучше (Шуваев согласился), но Каменев честный человек, который не покривит душой и не выдаст, а ведь это значит что-то! Я могу указать на то, что отношения Каменева ко мне не изменилось со времени моего ухода с должности, хотя эти отношения во времена Сухомлинова весьма могли повредить ему! Шуваев не знал Каменева с этой стороны; сам человек простой и порядочный, он очень ценил порядочность и в других и тотчас согласился исполнить просьбу Каменева, говоря, что если понадобится послать Каменева на ревизию, где требуется знание хозяйства, то он готов сам заняться с ним, чтобы подготовить его! Вслед за тем Каменев был повышен в окладе, на б декабря получил очередной орден Владимира 2-й степени* и, помнится, на Новый год был произведен в генерал-лейтенанты. В конце ноября мне впервые пришлось участвовать в двух заседаниях Думы ордена Святого Владимира, составленной из сорока кавалеров ордена, по десять от каждой степени; председательствовал старший из кавалеров, Зиновьев; решались вопросы о пожаловании ордена по статуту. На все эти заседания я впервые одевал Владимирскую ленту. Совершенно неожиданно 29 ноября я получил известие о смерти старшей моей сестры Лизы; она скончалась неожиданно и для своих детей; на ее похороны мы с женой и с братом ездили в Выборг на один день. Поездка была затруднительна вследствие недостатка извозчиков в Петрограде и медленности проезда по железной дороге. [432] Со смертью сестры порвалась почти вся связь с Выборгом. Сестра была чудным человеком: спокойная, тихая, она была удивительно мягкая в обращении и относилась сочувственно ко всякому чужому горю, поэтому пользовалась общей любовью. Ее дети унаследовали мало ее достоинств, а потому мои отношения к ним были хорошие — и только. От томившегося в плену Семена Панина я в течение года получил три открытки прежнего типа: много поклонов и мало сведений; какие-то из посылавшихся ему денег, по-видимому, до него не доходили, так как в первой открытке он благодарил за «гостинец», а во второй — за полученные им 23 рубля, а между тем, я ему такой суммы не посылал*. В марте он был еще в Венгрии (Szolnok), а в апреле уже оказался в Зальцбурге. В течение этого года я стал покупать на бирже бумаги по своему счету on call в банке. В начале года у меня свободных денег было около 6000, а затем мой тесть, наконец, вернул мне 3000, занятые им в начале 1910 года; в течение года я купил бумаг на 17 000 рублей, так что у меня уже оказался долг банку. Бумаги в течение года сильно поднялись, так как, вследствие выпуска массы кредитных билетов, в обращении было много денег, искавших помещения; это же обстоятельство дало большинству акционерных обществ возможность выпустить новые акции, что было крайне выгодно для старых акционеров. В начале 1916 года я всего имел бумаг на 15 000 и упомянутые 9000 наличными, а в конце года стоимость моих бумаг составляла 46 000, а долгу было 3000; таким образом, я вместо 24 000 имел 43 000, получив прибыль капитала в 19 000 рублей. При все возраставшей дороговизне жизни это увеличение капитала давало право рассчитывать хоть на некоторое увеличение дохода с него. Весьма трудным было положение брата, который едва сводил концы с концами; я уже неоднократно предлагал ему свою помощь, но он ее отклонял, надеясь справиться и без меня. Только осенью этого года я его уговорил принять от меня две тысячи рублей, составлявшие мой барыш от одного выпуска новых акций; он принял этот подарок, так как [433] сам пришел к убеждению, что без этого ему трудно будет существовать далее, не тратя своего небольшого капитала. Племянник Саша в ноябре лишился должности главного врача Ревельского госпиталя; причины его отчисления я не знаю, вероятно по малой пригодности для такого самостоятельного назначения. Через несколько месяцев он, впрочем, вновь получил назначение главным врачом полевого госпиталя, сначала в Смоленске, а затем в Измаиле, на Дунае. Среди наших знакомых барышня Лишина в ноябре вышла замуж за мичмана Куфтина, который, чтобы иметь возможность жениться, бросил службу в Черноморском флоте и перешел в Морской корпус. Свадьба состоялась в Риге, где мать невесты вновь открыла свою гимназию. Моя крестница, Зоя Попова, изучавшая в Петрограде японский язык, на лето- была командирована в Японию и в ноябре нас навестила и рассказывала интересные подробности о своей поездке и жизни в Японии. В декабре мне пришлось осмотреть карточную фабрику, принадлежавшую ведомству императрицы Марии. Причина этого осмотра была оригинальная. Для игры у себя дома я покупал всегда карты высшего сорта, хотя и дорогие (четыре рубля за игру в две колоды), но зато прочные, так что ими можно было играть несколько вечеров, тогда как более дешевые карты рвались в первый же вечер. Эти карты высшего сорта вовсе исчезли из продажи, и я просил своих знакомых добыть мне таковые через кого-либо из высших чинов ведомства; попросили об этом помощника главноуправляющего ведомством Кистера, с которым меня, кстати, познакомили во время заседания Совета. Кистер обещал мне шесть игр высшего сорта (уже по восемь рублей) и, кстати, предложил мне вместе с другими членами Совета осмотреть фабрику. У Кистера было два мотора, а потому он мог взять семь человек. В таком составе мы и поехали на фабрику 17 декабря. Оказалось, что на фабрике во время войны выделываются только простые карты как по недостатку хорошего картона (из тряпок), так и потому, что большая часть ее помещения приспособлена для выделки ручных гранат и под шорную мастерскую. Мы осмотрели все эти мастерские, но [434] особенно интересной оказалась выделка карт, их печатание, сушка, разрезка и отделка. В этом году я занимался увеличением своих фотографических снимков, для чего приобрел увеличительный аппарат со всеми принадлежностями и пригласил фотографа для руководства первыми моими опытами. Поводом для этой затеи служило желание увеличить снимки, сделанные осенью в Черевках, и действительно, я на Рождество мог подарить моему тестю альбом крупных фотографий из Черевок, притом совершенно неожиданно, так как он не знал о моих работах. Мое здоровье в течение года было хорошим, и я в течение всего зимнего сезона был только легко подвержен простуде, которая влекла за собою грипп: насморк и кашель, которые у меня появлялись вслед за возвращением в сырой Петроград и вполне проходили с наступлением тепла. По совету моего тестя я обратился к его врачу, Льву Бернардовичу Бертенсону, относительно имевшегося у меня склероза; Бертенсон, сам страдавший тем же, дал мне подробные указания относительно нужного режима и первый указал мне на необходимость ограничить количество принимаемых жидкостей и на то, чтобы я не ходил часа два после еды. Подверженность постоянной простуде в Петрограде заставляла меня желать перемены места жительства; к этому побуждали также возраставшие дороговизна и неудобства жизни в городе. Устроить это было нетрудно — стоило только попросить об увольнении от присутствия в Совете, сославшись на болезнь; такое увольнение давало право жить где угодно, сохраняя прежнее содержание. Я и решил просить об этом, но только по окончании войны, во время которой я не хотел отпрашиваться со службы; по окончании же ее в состав Совета поступило бы много членов из военных, и я со спокойной совестью мог бы уйти на покой. Несколько иначе взглянул на этот вопрос мой приятель Воеводский; он болел с начала года и за все это время только раз показался в заседании Совета; тем не менее, ему хотелось (из самолюбия) оставаться присутствующим на следующий 1917 год. В середине декабря он меня вызвал к себе; я его застал в кровати, больного ревматизмом; он просил меня передать председателю Совета Куломзину его просьбу [435] об оставлении его в числе присутствующих; я не счел возможным отказать больному и переговорил с Куломзиным, который мне сказал, что это невозможно, так как надо призвать в Совет дееспособных людей. Новый, 1917, год принес с собой значительные перемены в составе назначенных членов Совета; многие были уволены от присутствования и заменены другими; в числе уволенных был многолетний вице-председатель Совета Голубев, человек очень умный, ровный и беспристрастный, выдающийся юрист; его уволили за то, что он, держась буквы закона, не стеснял свободы речей так, как это было бы желательно правительству. Куломзин, действительно больной, был уволен от председательства и заменен Щегловитовым, сторонником сильной власти и произвола, облеченного в законную форму. На рубеже Нового года совершилось таинственное убийство Распутина, злого гения императрицы и (через нее?) государя. В первые годы своего появления при Дворе он держал себя скромно, и лишь близкие ко Двору люди знали о его существовании. Но затем он без стеснения стал выдвигаться вперед, обращаясь со своими ходатайствами непосредственно даже к министрам, с ним не знакомым; неисполнение его ходатайства часто влекло за собою подтверждение его со стороны императрицы и, во всяком случае, имело следствием месть со стороны Распутина. В конце концов, даже назначение и смену министров стали приписывать его влиянию, и неудивительно, что его приемная всегда была полна народу, искавшего протекции. Он жил под конец своей жизни в доме рядом с домом Каменева и последние имели возможность следить за собиравшимися к нему посетителями, среди коих были и дамы высшего общества*. Многих женщин влекло к этому развратному мужику именно его циничное обращение с женщинами, а также жажда сильных ощущений. Та грязь, которая окружала личность Распутина, заставляла особенно возмущаться его близостью к императрице и его влиянием на государственные дела! Ни неудачные две войны, ни ложная, неискренняя внутренняя политика, ни назначения министрами негодяев вроде Штюрмера и [436] Сухомлинова не могли так подорвать исконное поклонение народа царю и приверженность его монархическому образу правления, как близость Распутина к царской семье и его влияние на дела государства! О необходимости устранить Распутина государю говорили многие, но без успеха*. Убийство Распутина было совершено при участии великого князя Дмитрия Павловича{27}. Оно вызвало общее сочувствие, но было, очевидно, бесполезно, так как императрица всегда могла заменить его другим негодяем, а государь слушался ее во всем! В начале года военный министр Шуваев был заменен Беляевым{28}. Шуваев был назначен в Государственный Совет и вскоре заехал ко мне. Он мне говорил, что государь очень к нему благоволил, но что его невзлюбила императрица, которая от себя давала ему «повеления» и была недовольна, что он не ездил к ней с докладами. Вскоре после того ушел и председатель Совета министров Трепов, вследствие своего нежелания иметь министром внутренних дел Протопопова, и был заменен бесцветным князем Голицыным, о котором я уже упоминал. Говорили, что Голицын отказывался от должности, заявляя, что он к ней не способен, но все же принял ее! Нового военного министра Беляева я знал мало; когда я был министром, он был, кажется, всего начальником отделения Главного штаба; он только раз докладывал мне в 1909 году, уже после моего ухода с должности, о результатах ревизии казарменного строительства в Приамурском округе. После того я его часто видел в Финансовой комиссии, где он неизменно производил на меня впечатление отличного работника, толкового, знающего и трудолюбивого, но неспособного руководить чем-либо. Тем не менее, он во время войны попал в начальники Генерального штаба, а затем, как человек, угодный императрице, и в министры. Тотчас после назначения Беляева мне пришлось невольно ознакомиться с его деятельностью по поводу определения на службу сына тети Наташи. [437] Средний сын ее, Лев, окончив курс Института путей сообщения, служил инженером на постройке Крымской железной дороги и уже успел жениться. В марте 1916 года он решил поступить охотником на военную службу, приехал в Петроград и поступил в запасной батальон инженерных войск; вместе с ним туда же поступил его младший брат Юра, студент того же института. Пройдя школу прапорщиков, они оба на Новый год были произведены в прапорщики железнодорожных войск. Леве было желательно вновь служить на постройке Крымской железной дороги. В Генеральном штабе возникло сомнение: можно ли его в офицерском чине назначить для службы на всей этой дороге или только на участке ее, входившем в район Севастопольской крепости. Доклад по этому пустому вопросу представили Беляеву, который написал «Согласен», не указав с чем? Весьма любопытно, что Главное управление Генерального штаба не смело переспросить Беляева и, не зная что делать, отговорилось тем, что доклад еще не вернулся от министра. Наконец, я по телефону спросил секретаря Беляева Шильдера; тогда выяснилась вся ерунда, и новой резолюцией Беляева Льву Раунеру было разрешено служить на любом участке Крымской железной дороги; для достижения этого результата потребовался почти месяц времени. Как я уже упомянул, заседания Думы и Совета были отложены сначала до 12 января, а затем до 14 февраля, так что у меня в течение первых полутора месяцев службы не было. Я в это время усердно изучал объявления о продаже имений и усадеб, преимущественно в северной половине России, так как боялся летней жары в более южных краях. Капитал мой еще был мал, но я мог бы решиться на покупку имения даже со значительным долгом, так как при жизни в деревне почти все мое содержание оставалось бы свободным и могло идти на уплату процентов и погашения. Повышательное движение на бирже продолжалось, что было вполне естественно при массе денег, выпущенных в обращение. По совету одного приятеля я в начале года купил в долг за 22 тысячи рублей сто акций общества металлического завода Парвиайнен; к концу февраля повышение всех моих бумаг уже было настолько значительно, что я при их продаже, за погашением долга банку в размере около 27 [438] тысяч, получил бы на руки чистых 70-80 тысяч, а это еще более облегчало покупку усадьбы. В начале февраля в Петроград приехал корреспондент «Нового времени» в Вене Янчевецкий, которого австрийцы обвинили в шпионаже и осудили на каторжные работы. Он от них был освобожден по ходатайству испанского посла, а затем обменен на какого-то пленного австрийца; с ним вместе вернулась из Австрии и его жена. Янчевецкий лет за двенадцать до того был на Дальнем Востоке, где бывал в доме моего тестя, и теперь появился с женой у нас, как желанный и очень интересный гость*. К сожалению, Янчевецкие вскоре уехали в Полтаву, и мы их потеряли из виду. С мичманом Лишиным произошло служебное несчастье: как хороший офицер, он был переведен со старого миноносца на один из новейших, «Азард», на котором он был назначен ревизором (заведующим хозяйством); командир этого миноносца, Бибиков, взял себе из ящика 2800 рублей, за которые Лишину пришлось отвечать. Чтобы не попасть под суд, Лишин должен был внести деньги, для чего мой тесть дал ему взаймы 2500. Лишин бросил любимую им службу на миноносце и перешел в морскую авиацию. Я об этом случае рассказал Григоровичу, который обещал его расследовать, но сделал ли он что-либо, я не знаю. Совершенно неожиданно мы 9 февраля получили от кузины жены, Елисаветы Владимировны Будищевой, телеграмму, что она приедет на следующий день. Она действительно приехала и остановилась у нас; ей нужно было подвергнуться серьезной операции, для чего она избрала больницу Видемана на Васильевском острове. Комната там освободилась [439] только 18 февраля, когда она и переехала туда; операция была произведена вполне успешно 20-го, а с 22-го жена стала навещать ее, хотя при малочисленности извозчиков и трамвайных вагонов, каждая поездка являлась трудным предприятием. В январе мы по настойчивому приглашению Рыковских поехали к ним на обед в Павловск, и мне там, впервые, пришлось встретиться с Меньшиковым, талантливым и влиятельным сотрудником «Нового времени», человеком без всяких принципов, не стеснявшимся когда-то ругать Меня в газете, восхваляя Сухомлинова. Я считал его талантливым негодяем, но мой тесть почему-то вел с ним знакомство, и Меньшиков говорил ему теперь, что он осознает ошибочность своих бывших нападок на меня; мы с ним не обменялись ни одним словом. Сессии Совета и Думы возобновились 14 февраля, но Совет имел только одно заседание, для его открытия, и сверх того было одно заседание Финансовой комиссии; на 27 февраля было вновь назначено заседание Совета, но утром этого дня я получил указ о перерыве сессий Совета и Думы до апреля. Этот перерыв был вызван волнениями в городе и требованием Думы об учреждении ответственного министерства. Это требование было вполне естественно: в критические годы войны особенно ярко выяснилось, что государь (или, вернее, императрица) либо не умеет выбирать людей на важнейшие посты в государстве, либо в своем выборе руководствуется не пользой страны, а иными соображениями; на примере Штюрмера выяснилось также, что для угодных государю (императрице) министров не существует и ответственности даже за взяточничество! Понятно поэтому желание Думы влиять на избрание министров и иметь право привлекать их к законной ответственности. К такому расширению своих прав Дума уже стремилась с самого своего учреждения, но ей в этом отказывали на законном основании, так как такое изменение основных законов могло было быть произведено только по инициативе самого государя; но теперь несостоятельность государя в этом отношении стала явной и несомненной, и Дума приобрела нравственное право не только просить, но и требовать расширения своих прав, и в этом требовании встречала общее сочувствие народа. [440] Это требование было, однако, отклонено с удивительным ослеплением. Голицын в данном случае являлся слепым исполнителем приказаний императрицы, которую в ее упорстве поддерживал Протопопов, уверявший, что народ стоит за государя и его самодержавие, и что недовольные составляют лишь небольшую кучку, с которой при решительности не трудно будет справиться, уверения эти совпадали со взглядами императрицы и она охотно им верила. В городе начались волнения и беспорядки. Так, 24 февраля ко мне заехал по личному делу д-р Рогачевский и сообщил, что по городу трудно проехать, так как на улицах толпы народу и вызваны войска, поэтому мы днем не выходили. Вечером жена все-таки поехала с И. В. Игнатьевой в оперу; в нашей ложе были еще Янчевецкие; съездила она вполне благополучно, и после спектакля И. В. и Янчевецкие заехали к нам к чаю, но оказалось, что в императорской опере забастовал хор (!), поэтому вместо «Майской ночи» дали «Каменного гостя». На следующий день мы, по случаю беспорядков в городе, сидели дома. На воскресенье 26 февраля мы были званы к обеду к моему тестю; извозчики в этот день не выезжали, трамваи не ходили, и мы с женой отправились пешком (с Фонтанки, 24) по Литейной и Владимирской на Большую Московскую, 9. Улицы были запружены народом, который занимал все тротуары; особенно много народу было на всех углах; толпа была спокойна и ждала чего-то. Выход с Литейного на Невский был прегражден войсками, так же и Владимирская улица у церкви, но нас пропустили; по улицам ходили разъезды. Мы навестили сначала моего брата (Ямская, 10), а затем пошли к тестю. Кроме нас к обеду пришли только Каменевы, жившие недалеко (Гороховая, 66); Игнатьевы же сообщили по телефону, что они не могли пересечь Невский, поэтому вернулись домой. В первом часу ночи мы вышли домой, опять пешком, улицы были совершенно безлюдны и на них была жуткая тишина; Невский освещался вдоль прожектором с Адмиралтейства. На 27 февраля было назначено заседание Государственного Совета. Бывший у нас накануне генерал Гаусман предложил, что он на своем казенном автомобиле отвезет меня на заседание, а мою жену — на Василье некий остров к [441] кузине. Утром я узнал, что сессия закрыта и заседания не будет, поэтому я могу сам сопровождать жену. Когда в половине второго за нами заехал Гаусман, мы его отвезли на службу, к Исаакию, и вдвоем на его моторе поехали в больницу, затем еще к портнихе жены и в три часа были дома. Улицы были пустынны и войск на них было мало. Вернулись мы по набережным Невы и Фонтанки мимо дома министра внутренних дел (Фонтанка, 16), в котором жил Протопопов и где помещался Штаб корпуса жандармов и Департамент полиции. Вскоре стали слышны одиночные выстрелы, продолжавшиеся до вечера. Потом выяснилось, что дом министра внутренних дел и помещение жандармов и полиции были разнесены толпой. 26 и 27 февраля из газет выходил только «Русский Инвалид», а 28-го вовсе не было газет. 28-го слышны были одиночные выстрелы, телефон почти не действовал; мы сидели дома; вечером получено «Известие» об учреждении Комитета Государственной думы. Переворот совершился. Выходить на улицу было небезопасно и не было никакой охоты, газет не было, никто из знакомых не заходил, телефон действовал плохо, никакого обязательного дела не было, а чтение книг не шло на ум, настроение было тоскливое, надо было придумать себе какое-нибудь занятие, — и я взялся за писание настоящих своих воспоминаний, начало коих было составлено в конце 1911 года и в первые дни 1912 года, а с тех пор оставалось без движения. Эта работа меня заинтересовала; просматривая свои прежние записные книжки и кое-какие сохранившиеся у меня бумаги, я невольно погружался в воспоминания о пережитом, современные события были мне антипатичны. Когда газеты стали вновь выходить, они были переполнены противными деталями всякого рода о совершившихся событиях; подделываясь под вкус толпы, газеты стали поносить все прежнее, забывая, что «Храм разрушенный — все храм, кумир поверженный — все Бог». Я сам признавал, что революция явилась естественным и справедливым возмездием государю за совершенные им ошибки, но я был далек от огульного порицания всего прежнего и не ждал ничего хорошего от огульной его ломки. В этом отношении читать тогдашние газеты было [442] противно и я вовсе отказался от их чтения; если в них появлялось что-либо существенное, то мне о том рассказывала жена или добрые знакомые. Стрельба на улицах продолжалась еще 1 марта, но была много слабее. Из будуара жены были видны площадь перед цирком и Семеновский мост, где в эти дни бывала перестрелка и разъезжали бронированные автомобили, и жена усердно следила за всем, там происходившим. Телефон вновь стал действовать, хотя довольно капризно, и Мадам Каменева нам сообщила, что приходят на дом отбирать у офицеров оружие и что надо идти в Государственную Думу за получением вида на жительство. К обеду зашел мой тесть, он уже съездил на военном моторе в Думу, где получил вид для себя, хотел добыть и мне, но это ему не удалось. Рядом со мною, на той же площадке лестницы, жил генерал граф Лидерс-Веймарн, состоявший при Военном министерстве; я зашел к нему и мы условились идти на следующее утро в Офицерское собрание Армии и Флота, где тоже выдавали виды и которое было от нас много ближе, чем Дума. Вечером, в восемь часов, ко мне зашли четыре солдата, которые довольно вежливо попросили у меня оружие, и я им отдал два бывших у меня револьвера; они, кстати, забрали у меня с камина две гранатки, приспособленные для обрезки сигар и как спиртовая лампочка. В дни переворота полиция заняла крыши некоторых домов и оттуда стреляла; заподозрили, что стрельба производилась и с нашей крыши, поэтому был произведен обыск чердаков, и дом был взят под наблюдение. На следующий день к нам вновь зашел патруль, который захотел взять мою шпагу, лежавшую в передней, но я уговорил, что это не оружие, и дал взамен старую шашку. Больше нижние чины ко мне уже не заходили. Утром 2 марта я пошел в Офицерское собрание; жена, боясь за меня, послала вслед за мною кухарку, которая ей вскоре могла доложить, что я благополучно дошел до Собрания. На улицах была масса народу и солдат, настроение было возбужденное. В Собрании оказалась громадная толпа генералов и офицеров, пришедших за видами, выдача коих была плохо налажена. Выдававший их офицер (штабс-капитан [443] Скворцов), узнал меня и выдал мне вид вне очереди*, так что я в Собрании пробыл менее часа, после чего благополучно вернулся домой. Ближайшие после того дни мы сидели дома; выходить без особой надобности не было охоты, так как противно было видеть войска и толпы народа, ходившие по городу с красными флагами и под звуки «Марсельезы»! Кстати и погода стояла холодная и неприветливая. Этот холод, однако, отзывался и у нас в квартире, так как у нас не оказалось дров! Я нанимал квартиру с дровами, и положенных мне тридцати пяти саженей дров мне всегда хватало, невзирая на всевозможные ухищрения дворников; лишь изредка, когда мы засиживались в городе до июня, приходилось прикупать какую-либо сажень; в этом же году, когда дрова вследствие недостаточного подвоза сильно вздорожали**, мадам Austin 10 февраля мне совершенно неожиданно сообщила, что дрова все вышли; дворники, дескать, носили малые вязанки, а она выдавала квитанции, как за полные. Тут, очевидно, было мошенничество, которому она почему-то оказывала попустительство. Она не только наказала меня почти на шестьсот рублей, но и заставила нас мерзнуть, так как в дни революции мне дворник заявил, что дрова в доме на исходе, и он может продавать мне лишь минимальное количество дров; этого количества хватало только на кухню и на отопление кабинета и, изредка, еще спальни. Благодаря этому, тепло было только в кабинете, где мы и сидели весь день, принимая там же гостей, в прочих же комнатах было всего 8-9 градусов. Так продолжалось десять дней, пока нам удалось купить и получить дрова, а затем обогреть ими квартиру. Об отречении от престола как государя, так и великого князя Михаила Александровича, мы узнали 3 марта, а на следующий день, вечером, мы получили «Известия» с манифестом государя от 2 марта и великого князя от 3 марта. Россия перестала быть империей. Власть перешла к Комитету Государственной Думы с Родзянко во главе, но этот [444] комитет стушевался и передал власть вновь образованному Совету министров, составленному из представителей разных партий; наряду с этим Советом образовался и стал все более забирать власть Совет солдатских и рабочих депутатов. Я считаю, что во всех бедствиях, вызванных революцией, тяжкая ответственность падает на Комитет Думы и, в частности, на Родзянко, так как они стали сначала во главе движения и содействовали ему своим авторитетом, а затем отошли в сторону, предоставив совсем иным людям хозяйничать по-своему. Я думаю, что если начальник штаба государя Алексеев и главнокомандующий Рузский не поддержали государя, а побуждали его подчиниться требованиям, исходившим из Петрограда, то это произошло потому, что они видели во главе движения избранников народа, людей несомненно почтенных, и видели в этом доказательство тому, что и вся революция отвечает воле народа*. Если государь так легко уступил революции и отрекся от престола, то вернее всего потому, что он во главе движения видел Думу и предполагал, что судьбу России он передает именно ей**. С отречением государя и великого князя революция была закончена. Свершилась она удивительно быстро и легко, почти без кровопролития. Объясняется последнее тем, что авторитет самодержавия в течение ряда лет систематически подкапывался самим государем. Первой его ошибкой была Японская война; затем неискреннее отношение к дарованной им конституции; неудачный выбор министров; неосторожная политика, приведшая к общеевропейской войне, когда Россия еще не была готова к ней; вообще несоответствие между внешней политикой и мерами по военной части; вся Сухомлиновская эпопея, закончившаяся разгромом армии и преданием Сухомлинова суду; наконец, Штюрмер, Распутин и Протопопов! [445] По военной части легкая удача революции при громадном гарнизоне Петрограда, объясняется тем, что гарнизон весь состоял из запасных частей чудовищного состава (батальоны по пять-восемь тысяч человек) с ничтожными кадрами; благодаря этому, чины батальонов не получали должного воспитания и обучения и легко поддавались пропаганде и влиянию массы революционно настроенных фабричных рабочих. Во главе Петроградского округа во время войны стояли сначала престарелый Фан-дер-Флит, потом путанный и нестроевой Фролов, наконец, ни к чему не пригодный Хабалов! Не знаю, докладывал ли кто-либо из них государю о ненадежности гарнизона и о необходимости ввести в столицу какие-либо надежные части. Будь в столице надежная дивизия — она подавила бы все движение; нестройные толпы бунтовавших запасных не могли бы устоять против нее, и весь государственный строй России не рухнул бы как карточный домик! Таким образом, и в военном отношении успех революции был подготовлен ложными мерами правительства. Единственной вполне надежной и преданной правительству силой оказалась полиция, но она была малочисленна, и значительная часть ее погибла в неравном бою. Для поддержания порядка в городе была учреждена милиция из всяких мальчишек, получавших большое содержание, но ничего не умевших делать и бравших взятки гораздо большие, чем прежняя полиция. В домах образовались комитеты, избиравшие своих уполномоченных для сношения с милицией*, были даны номера телефонов для вызова ее в случае появления грабителей. Наш дом был в'относительной безопасности, так как в соседнем доме № 22, где прежде жил великий князь Петр Николаевич, помещалось Управление Воздушного флота (образованное во время войны), и при нем был караул, которому наша домовая администрация платила что-то за охрану и нашего дома. [446]
|
|