|
Редигер А.Ф.История моей жизни. Воспоминания военного министра.Глава шестнадцатая Дело Сухомлинова. — Николай II во главе армии. — Особые совещания. — «В. Петрограде жизнь изменилась...» — Новый военный министр. — Встреча Нового года. — Император в Государственном Совете. — «Жизнь в городе становилась заметно дороже и труднее». — Письмо Куропаткина. — Дело Д. Д. Кузьмина-Короваева Дела в армии шли все хуже. Вопреки рассказам Вернандера недостаток в снарядах не был устранен, и положение армии вследствие его становилось совершенно отчаянным. Это, наконец, побудило государя расстаться с Сухомлиновым. Весьма характерно, что он ничего не говорил ему лично, а о своем решении сообщил Сухомлинову собственноручным письмом из Ставки главнокомандующего, куда поехал в начале июня. Письмо это гласило: «Ставка, 11 июня. Это письмо, чисто личное, конечно, не предназначалось для огласки, но Сухомлинов показывал его всем желающим и копии с него скоро стали курсировать в обществе. Преемником Сухомлинова был избран Поливанов. Знаком особого внимания со стороны государя явилось то, что он приказал сдать должность Вернандеру, от которого ее и принял Поливанов. Указы об увольнении Сухомлинова и назначении Поливанова были подписаны 13 июня; одновременно Вернандер был уволен от должности помощника министра с оставлением членом Государственного Совета. Шесть лет тому назад назначение Сухомлинова министром было встречено весьма сочувственно, особенно старшими членами армии. В его лице во главе военного управления становился строевой генерал, георгиевский кавалер, уже командовавший большим округом и потому известный армии; от него ожидали многого на благо армии и больше всего — отмены неприятных для нее новшеств, заведенных мною, как то: новый порядок ведения хозяйства, беспощадное изгнание неспособных начальников, новый порядок путевого довольствия. В этом отношении Сухомлинов вполне оправдал надежды: новшества эти были отменены вовсе или по крайней мере очень смягчены. К влиятельной печати он стал в близкие отношения, и она его восхваляла, браня меня при всяком удобном случае. Стараясь быть всем приятным, он приобрел много искренних друзей и приверженцев; при нем всякие награды сыпались как из рога изобилия. Однако, вскоре в общество стали проникать неблагоприятные для него сведения. Раньше всего стали известны некрасивые подробности бракоразводного процесса его жены: первый ее муж, на которого была взвалена вина, напечатал брошюру с изложением хода дела и рассылал ее в массе экземпляров. Затем уже стали слышаться жалобы на протекционизм и пристрастие Сухомлинова и на то, что он сам мало работает и дел не знает. Широкая публика в последнем не имела основания сомневаться, так как его постоянно можно было видеть то гуляющим, то на скачках, то в театре, то в ресторанах. Позже пошли еще худшие слухи — что он [396] берет взятки! За справедливость этих слухов говорили, с одной стороны, широкие траты Сухомлинова на жизнь, а с другой — чрезвычайно темные личности*, бывшие своими людьми в доме Сухомлиновых, которые не стеснялись показываться с ним в ресторанах. Все эти сведения и слухи уже давно подорвали репутацию Сухомлинова, но государю он был люб и тот удерживал его в должности. Только катастрофа, постигшая армию вследствие недостатка снарядов, виновником которой считали Сухомлинова, заставила государя расстаться с ним. Насколько я знаю, Военное министерство действительно было сугубо виновато в этом деле. Я упоминал, что норма запаса в тысячу патронов на орудие была установлена мною, причем в то время эта норма казалась не только достаточной, но, пожалуй, даже широкой. Норма затем не подвергалась изменению, и с таким запасом патронов мы вступили в войну. Не знаю, были ли со стороны артиллеристов до войны обоснованные ходатайства об усилении этого запаса? Я лишь слыхал, что бывший начальник Генерального штаба Жилинский указывал на желательность такого усиления, но не знаю, насколько его доводы были убедительны. Во всяком случае, в моем распоряжении нет данных для того, чтобы винить Сухомлинова в том, что он не увеличил до войны норм запасов. Притом, кажется, и во Франции эта норма была не больше нашей, так что и там не предвидели чрезвычайного расхода снарядов. Но размер этого расхода стал столь очевидным тотчас по открытии военных действий, и уже в конце августа 1914 года из армии стали поступать самые тревожные сведения об этом**. Очевидно, что с этого времени Военное министерство должно было проявить полную энергию в изготовлении патронов, привлекая к этому делу все технические средства страны, а с другой стороны — просить начальство армии временно беречь патроны. В первом отношении Министерство действовало вяло и не только [397] не хлопотало о привлечении к работе возможно большего числа заводов, но даже отказывало заводам, просившем о даче нарядов на патроны!*. Это уже несомненно являлось преступным легкомыслием и бездействием власти, имевшими самые пагубные последствия. Предупредило ли Министерство Ставку** о нехватке патронов и необходимости беречь их, я не знаю. Несчастье, постигшее Россию, было так велико, и общественное мнение было до того возбуждено против Военного министерства, что правительство не признало возможным ограничиться отставкой Сухомлинова. Поэтому Горемыкин испросил у государя образование Верховной комиссии «для всестороннего расследования обстоятельств, послуживших причиной несвоевременного и недостаточного пополнения запасов воинского снабжения армии». Сверх того были созваны Государственный Совет и Дума и решено привлечь их членов к заведованию делом удовлетворения нужд армии. Из членов Думы и Совета предполагалось образовать Особое совещание под предводительством военного министра, подчинив его руководству в отношении довольствия армии (и населения) не только Военное министерство, но и Главное управление землеустройства и земледелия (заготовка хлеба), Министерства торговли и промышленности (заготовка топлива) и Путей сообщения (перевозки). Правительство, таким образом, само должно было признать свою несостоятельность и поступило умно, сделав это по собственной инициативе. Государь 23 августа сам вступил в командование армиями, находившимися в то время в самом критическом положении. Почему он тогда, после тринадцати месяцев войны, решился это сделать, я не знаю. Как я уже говорил, это отвечало давнишнему его желанию, но может быть именно тяжелое положение армии побудило его на этот шаг? Но кроме [398] того, насколько было известно, отношение государя к великому князю Николаю Николаевичу стало довольно натянутым и может быть это оказало влияние. Великий князь был назначен главнокомандующим на Кавказе вместо престарелого графа Воронцова-Дашкова. Правительственный проект образования Особого совещания в Государственной думе был переделан. Дума предложила образовать четыре отдельных совещания при четырех министрах; в таком виде законопроект поступил в Совет, где для его обсуждения была образована комиссия из двадцати членов. Я был членом этой комиссии и правая группа желала видеть меня председателем ее, но комиссия двенадцатью голосами против восьми избрала в председатели графа Коковцова, так что эта обуза меня миновала. Комиссия на семи заседаниях рассмотрела проект, который затем был принят Советом. Я лично считал, что от этих совещаний не будет никакой пользы и они учреждаются только для успокоения общественного мнения и дабы избегнуть критики прежней деятельности правительства со стороны палат; за дальнейшие же действия палаты сами брали на себя ответственность, так как в их обсуждении должны были участвовать их же избранники. Таким образом, совещания обращались в будущем в ширмы, за которыми могло прятаться правительство. Участвовать в подобном совещании мне вовсе не улыбалось; к тому же состав этих совещаний был намечен большой и можно было предвидеть, что они обратятся в скучные говорильни. Мой приятель Воеводский вполне разделял мое мнение и также не желал попасть в члены этих совещаний. Избрание членов производилось по группам; перед заседанием нашей группы мы вдвоем составили список кандидатов от правой группы и опрашивали, согласны ли они идти в члены такого-то совещания? Все изъявляли согласие принять избрание и лишь некоторые заявляли, что предпочли бы быть членами не того совещания куда мы их наметили, а другого, и мы их перемещали; на вопрос, почему мы сами не включили себя в список, мы заявляли, что стоим слишком близко к Военному министерству, а в члены нужны люди беспристрастные, относящиеся более критически к делам Министерства. Вскоре наш список был готов, подвергнут обсуждению и принят. [399] Мы оба в члены совещания не попали, чему были искренне рады. Я думаю, что многие, согласившиеся принять избрание, потом очень о том жалели. В состав Верховной комиссии были назначены: председателем член Госсовета генерал Петров, а членами: вице-председатель Госсовета Голубев, член Госсовета Наумов, товарищ председателя Госдумы граф Бобринский, генерал-адъютант Пантелеев и сенатор Посников. Комиссия тотчас принялась за свое дело. 7 августа Пантелеев был у меня и предупредил, что Петров желал бы пригласить меня в Комиссию, чтобы допросить меня; я изъявил полную свою готовность прийти в Комиссию, но предупредил, что мало могу сказать ей. При моем ответном визите к Пантелееву он мне показал кое-какие документы, уже полученные Комиссией. В Верховную комиссию меня пригласили на 18 августа, к трем часам. В этот день я был в Финансовой комиссии, откуда к трем часам пошел в Верховную; меня туда, однако, не пустили, так как она еще выслушивала показания прокурора, ведшего дело о казненном за шпионство полковнике Мясоедове; очевидно, Верховная комиссия усмотрела связь между этим делом, и тем, которое было поручено ей. Допрос прокурора окончился в четверть пятого, и тогда меня позвали из Финансовой комиссии. Когда я вошел, в Комиссии еще продолжались разговоры, вызванные предыдущим допросом; к моему удивлению, уже ставился вопрос об аресте Сухомлинова. Я лишь мог рассказать Комиссии, как был установлен при мне размер боевого комплекта. Далее я высказал мнение, что я сомневаюсь в возможности упрекать Сухомлинова за то, что он не увеличил этого размера, и что его ответственность начинается собственно со времени выяснения чрезвычайного расхода снарядов; все же я пробыл в Комиссии полтора часа. Верховная комиссия вела все дело крайне секретно, и я лишь изредка слышал о нем кое-что от Пантелеева. Порученное ей дело она закончила лишь в начале 1916 года, так как оно было весьма сложным и требовало допроса многих лиц, из коих некоторых-приходилось вызывать из армии. После одобрения Государственным Советом закона об особых совещаниях и их образовании, 3 сентября, сессии Совета и Думы были закрыты с указанием, что палаты [400] будут созваны вновь не позже ноября. Эта сессия, с 19 июля по 3 сентября, была вначале крайне тяжела вследствие стоявшей в городе жары, кроме того, она была крайне неудобна для большинства членов обеих палат, так как была созвана неожиданно и в необычное время. Я уже говорил, что не предполагал, чтобы она могла быть продолжительной, поэтому мы переехали в город без прислуги; но когда выяснилось, что сессия затягивается, пришлось выписать с дачи кухарку. Не теряя надежды еще вернуться на дачу, мы там оставили госпожу Аустин с горничной. Заседаний в Совете было немного*; проводить свободное время в душном городе было крайне противно, потому мы при малейшей возможности выезжали за город: два раза к себе на дачу (на четыре и пять дней) и три раза в Куоккалу к Игнатьевым, у которых мы провели шесть дней. Все же эта жизнь в городе была крайне тосклива и хотелось пожить еще на воздухе; возвращаться на дачу в сентябре уже не стоило. Мой тесть звал нас к себе, в Полтавскую губернию, но в это время железные дороги на Западе были запружены беженцами и проехать по ним было бы крайне неудобно, а потому мы отказались от поездки туда и решили ехать в Кисловодск, благо туда еще ходили курьерские поезда со спальными вагонами. Летний сезон в Кисловодске уже кончался, поэтому можно было надеяться найти там хорошее помещение и пожить спокойно в теплом климате недели три-четыре. Мы выехали из Петрограда 19 сентября. Телеграмма, посланная в гостиницу «Россия» об оставлении нам комнат, ко времени нашего приезда еще не дошла; затем выяснилось, что эта гостиница закрывается с 1 октября на всю зиму; после поисков мы нашли комнату в «Гранд-отеле», оказавшемся крайне шумным. Вполне удобно и уютно мы устроились только через неделю с переездом в санаторий Ганешина, где и продовольствие было отличное. До конца сентября погода была отличная, подчас даже жаркая; в октябре уже было свежо, иногда даже выпадал [401] снег, который, однако, скоро таял. Мы, собственно, не имели в виду лечиться в Кисловодске, но думая, что нарзанные ванны могут быть полезны, обратились за указаниями к врачу, который нам прописал как ванны, так и водопой; я взял двадцать ванн, а жена — пятнадцать. Не знаю от чего, от ванн или от горного воздуха, я в Кисловодске чувствовал себя как-то неуверенно, как будто на прогулке могу упасть или может приключиться что-либо иное; но, в общем, мы себя чувствовали отлично, так что не хотелось покидать Кисловодск, и мы два раза откладывали свой отъезд и выехали обратно только 27 октября, прожив в Кисловодске пять недель. В Петрограде уже жизнь несколько изменилась под влиянием войны. Переполнение города лазаретами и беженцами при расстроенном подвозе по железным дорогам уже сказывалось в смысле вздорожания и даже недостатка некоторых продуктов; раньше всего оказался недостаток в сахаре. Еще в конце августа в наших окрестностях вовсе нельзя было найти сахара и только на Невском еще продавали, но не более пяти фунтов в одни руки. В Кисловодске мне удалось получить ящик сахара (шесть пудов), и, благодаря этой покупке, мы уже были обеспечены сахаром надолго. Затруднения были и в отношении получения хорошего масла, поэтому мы стали получать его при посредстве родных из Финляндии. Разменное серебро совсем исчезло из обращения и было заменено почтовыми марками в 20, 15 и 10 копеек, выпущенными в 1913 году по случаю Романовского юбилея с портретами Александра I, Николая I и Николая II; первые такие марки мне пришлось получить при возвращении из Кисловодска. Скопление беженцев в столице занесло в нее и всякие болезни, в том числе и оспу, поэтому мы весной делали себе прививку, которая у нас обоих принялась. Все же жизнь в Петрограде шла по-прежнему, и только возросшая дороговизна ее заставила несколько стесняться в расходах. Эта же дороговизна значительно охладила прежнюю готовность к добровольным пожертвованиям на нужды армии: сборы на улицах стали давать меньше, а домашние работы по изготовлению подарков для армии значительно сократились*. Правда, что и нужды армии стали обслуживаться [402] много полнее, благодаря широкому содействию вновь возникших общественных организаций — Общеземского и Общегородского союзов, оперировавших на средства, которые им широко отпускались из казны. Правительство, вынужденное еще летом сознаться в своей несостоятельности и призвать членов Совета и Думы к сотрудничеству, склонилось и перед этими союзами и отпускало им сотни миллионов, не требуя в них отчета! Государственный Совет в этом году уже не собирался, но его Финансовая комиссия с 30 ноября стала рассматривать государственную роспись на 1916 год и до конца года имела двенадцать заседаний. На первом же из них, при рассмотрении сметы Государственного контроля, я упрекнул Контроль в неосмотрительной выдаче союзам денег. Присутствующий в комиссии товарищ государственного контролера (Малкин?) с большой самоуверенностью ответил, что Контроль по закону не проверяет городских и земских расходов, а потому не обязан проверять и расходов, производимых союзами; однако, сами союзы попросили содействия Контроля к установлению отчетности, и Контроль назначил для сего лицо, к указаниям которого союзы относятся весьма внимательно. Я заявил, что этот ответ меня вовсе не удовлетворяет. Существующий закон имел в виду лишь расходы, производимые городами и земствами из собственных средств, а не из казны; очевидно, что с изменением характера и источника расходов, упомянутый закон подлежал изменению, о чем должен был хлопотать сам Контроль! Не сделав этого, он теперь, опираясь на букву уже устаревшего закона, говорит, что не обязан следить за употреблением казенных сумм, даваемых союзам. Формально он может быть и прав, но несомненно виновато все правительство в том, что оно разрешило выдачу казенных сумм, не установив наблюдения за их расходованием; лишь обращенная к Контролю просьба союзов помочь им в установлении отчетности привлекла Контроль к такому наблюдению, но очевидно недостаточному, через одного чиновника, и правительство несомненно виновато в неосмотрительном расходовании казенных средств! Мне не возражали, но председатель Комиссии Дмитриев поспешил перейти к другому вопросу — какая-либо критика [403] деятельности общественных организаций в то время была крайне непопулярной: только от них и ждали той живой и энергичной работы, которой правительство, очевидно, не в состоянии дать! Лишь некоторые члены комиссии (помню, например, Воеводский) потом высказывали мне свое согласие с моими замечаниями, но в Комиссии они молчали*. Сессия Финансовой комиссии представляла большой интерес по тем объяснениям, которые в ней давали члены правительства. Так, в середине декабря нам давали свои объяснения Сазонов и Поливанов. Сазонов нам сообщил весьма интересные тогда вести: наши союзники признали свою атаку на Галлиполи совершенно неудавшейся, и наши войска на Балканы не пойдут. Поливанов сообщил нам сведения о состоянии армий и их снабжения: из приведенных им цифр у меня сохранилась запись лишь некоторых. На трех европейских фронтах у нас было налицо 3800 тысяч человек, а на Кавказском — 360 тысяч. Винтовок у нас не хватало 860 тысяч; из Западной Европы ожидалось более 1200 тысяч винтовок, из коих 300 тысяч— уже были в Архангельске; грузовых моторов уже имеется 10 тысяч, а к маю будет 20 тысяч штук. Изготовление патронов для полевой артиллерии удалось усилить и оно все более развивается, так что предвидится возможность обильного снабжения ими армий. С Поливановым у меня были по-прежнему хорошие отношения, но из принципа я его ни о каких секретах не расспрашивал; и до того у него уже почти не бывал, особенно с тех пор, как жена его после потери единственного сына (убитого на войне) вовсе перестала принимать кого-либо; теперь же, когда он был завален работой, я тем более не хотел навещать его. Мне, однако, пришлось зайти к нему по личному вопросу. Мой тесть 13 ноября по телефону сообщил о получении письма от дальнего родственника, высказывавшего ему соболезнование по поводу смерти его сына: он слышал, что Володя [404] убит под Тернополем осколком гранаты. Почта и телеграф были завалены и получить этим путем сведения о Володе было мало надежды; я поэтому поехал к Поливанову просить его о наведении официальной справки. Поливанов жил в казенном доме на Мойке; въезжая туда, он сменил всех служащих при доме, а секретарем взял сына моего приятеля Шильдера. Мне было довольно странно входить просителем в этот дом и просить о чем-либо Поливанова! Он мне обещал немедленно запросить Ставку, которая соединена особыми проводами со всеми крупными частями армии. Через двое суток, 15 ноября, Поливанов сообщил мне по телефону, что им получена телеграмма командующего 10-й кавалерийской дивизии генерал-майора Маркова, гласящая: «Штабе-ротмистр Холщевников жив, ранен». Таким образом наша тревога на счастье оказалась напрасной. Володя, по-прежнему писал редко; более обстоятельные сведения о нем мы получали от приезжих из армии, которых он направлял к нам; эти приезжие, возвращаясь в армию, охотно отвозили ему посылки от нас. Всю эту зиму их дивизия была на южном конце нашего фронта, где несла службу пехоты: части ее по очереди то занимали окопы, то стояли в виде поддержек в ближнем и дальнем резервах; служба эта была тосклива и однообразна, даже перестрелки были редки. В октябре Маруся, долго не получавшая писем от мужа, сама поехала к нему и прожила у него недели три. Володя очень томился этой жизнью, вновь стал мечтать о воздухоплавании и просил устроить ему командировку в воздухоплавательную школу, сам он об этом просить не мог, так как был уверен, что командир корпуса граф Келлер его недолюбливает и его ходатайства не пропустит. Я еще не знал, как ему помочь, когда Поливанов 20 декабря заехал к нам с визитом. Жена попросила его устроить Володе командировку в школу. Он обещал попросить об этом начальника воздушного флота, великого князя Александра Михайловича. Я хорошо знал, что этим путем легко устроить прикомандирование к школе, но для меня такой путь был закрыт после моего столкновения с великим князем. Поливанов сдержал слово, и уже к Новому году последовало распоряжение о командировании Володи в школу, учрежденную в Киеве. За дело, в котором он был ранен, он в [405] сентябре уже был награжден орденом Владимира 4-й степени с мечом и бантом — высокой наградой для молодого офицера. В начале сентября ко мне зашел князь Андроников с просьбой помочь ему войти в милость у Поливанова, который не хотел его принимать, но я от этого уклонился. Андроников говорил, что назначение Поливанова состоялось по просьбам великого князя Николая Николаевича и принца Александра Петровича Ольденбургского*, но что государь и молодая императрица не доверяют ему, как другу Гучкова; ввиду этого он по назначении получил приглашение жить в отведенной ему квартире в Царском Селе, где за ним наблюдали и подслушивали все его разговоры по телефону. Если это правда (чему я готов поверить), то получается чрезвычайно странное положение: на наиболее важную в то время должность военного министра было назначено лицо, считавшееся неблагонадежным и не пользующееся доверием государя! Далее Андроников говорил, что вообще против Поливанова существует при Дворе сильная партия. Своим положением Андроников был очень доволен; он говорил, что будет издавать газету, на которую ему обещана субсидия, и что он будет независим от цензуры, так как он через генерала Воейкова (дворцового коменданта) всегда может добиться разрешения любой статьи. Про шаткость положения Поливанова шли упорные слухи, и по моему возвращению из Кисловодска мне говорили, что на его место прочили и меня**; наиболее же вероятным кандидатом считали генерала Лукомского. Вероятно, те же слухи о возможности моего возвращения в Министерство побудили Рыковских и их дочь желать, чтобы я был крестным отцом их внука (сына), но ввиду долгого нашего отсутствия, они пригласили для этой роли министра внутренних дел Хвостова! Муж их дочери Попов (испросивший себе фамилию Попов-Рыковский) состоял по-прежнему при графе Воронцове-Дашкове без дела, но уже [406] в чине полковника; его жена пользовалась большим расположением графини Воронцовой; благодаря этому и своим большим средствам, они играли какую-то роль в Тифлисе. Все круто изменилось в конце августа, с уходом Воронцова с Кавказа, так как на роль адъютанта и иных бездельников новый главнокомандующий привез своих лиц. Попов уехал в отпуск в Петроград, искать себе другой должности; я рекомендовал ему вернуться в строй, что в то время было очень легко, но Рыковские наметили иную комбинацию — устроить его для поручений при министре внутренних дел; для этого, однако, нужно было согласие Поливанова и в ноябре меня просили добыть его. Мне не стоило труда убедить Поливанова, что вполне безразлично, будет ли Попов бездельничать в Тифлисе или Петрограде, и назначение Попова вскоре состоялось. В конце ноября Рыковские зазвали нас к себе в Павловск к обеду; оказалось, что они ждали к себе Хвостова, но он сам не мог приехать, а были только его тетка и сестра, за которыми ухаживали усиленно. Около одной из них мне пришлось сидеть, и она мне сказала, что Хвостов не мог быть, так как ему неожиданно пришлось поехать с докладом к императрице. На мой недоуменный вопрос, по каким же делам он ей докладывает, она сказала, что, за отсутствием государя, ей докладываются все важнейшие дела и удивилась, когда я сказал, что этого раньше не было. В обществе уже давно ходили слухи о вмешательстве императрицы в государственные дела и о том, что некоторые министры ездят к ней с докладами, но тут я впервые услышал подтверждение этих слухов. Говорили, что Горемыкин, ради сохранения своей должности, тоже ездил к императрице и был ее покорным слугой. Такое вмешательство императрицы могло быть только вредным как по незнанию ею дел, так и потому, что она была окружена взяточниками и авантюристами, как знаменитый Распутин, который за деньги обделывал любое дело, так как ему ни в чем не было отказа, Воейков, Андроников и им подобные. В течение 1915 года я получил два знака отличия: знак отличия «За беспорочную 40-летнюю службу» и орден Святого Владимира 1-й степени, оба при довольно странных обстоятельствах. [407] В марте ко мне заехал чиновник Государственной канцелярии Комаров, состоявший секретарем при и. д. председателя Совета Голубеве с вопросом: желаю ли я получить знак отличия, на который я уже имею. право? Он мне объяснил, что государственный секретарь Крыжановский, держась буквы закона, запретил Государственной канцелярии напоминать членам Совета, выслужившим право на его получение; но Голубев, зная, что большинство членов не интересуется этим знаком и тем, когда они получат право на него, поручил Комарову частным образом сообщить кому следует, что они уже имеют право на знак. Тут сказалось крайне оригинальное положение председателя Совета, которому Государственная канцелярия была совсем не подчинена, хотя она и обслуживала все нужды Совета! Я вовсе не думал об этом знаке; но узнав о своем праве на него*, я счел долгом просить о его пожаловании, о чем и написал Крыжановскому. Знак этот я получил в сентябре. Его полагается носить даже на сюртуке, но я этого не делал. Относительно ордена Святого Владимира 1-й степени я как-то просил Воеводского узнать у своего брата**, когда он мне будет причитаться? Я на него еще претендовать не мог, так как последний орден получил на Святую 1912 года, следовательно, менее четырех лет тому назад, а между тем, по правилам требовалось не менее пяти лет; я лишь интересовался тем, чтобы меня ввиду немилости государя не обошли наградой. Воеводский вскоре мне сообщил, что членов Совета представляет к наградам уже не Танеев, а председатель Совета. Не довольствуясь этим, Воеводский сказал лидеру нашей группы, графу Бобринскому, что я опасаюсь обхода меня наградой. Такой обход действительно произошел 6 декабря: генерал-адъютант Алексеев, бывший наместник на Востоке, который в Совете решительно ничего не делал, получил Владимира 1-й степени по выслуге всего трех лет, по совершенно незаконному представлению морского министра. Бобринский переговорил с председателем [408] Совета Куломзиным, который заявил, что он уже об этом думал и испросил мне орден на Новый год. Я его получил вечером 31 декабря. Он являлся довольно редкой наградой, так как по спискам Капитула орденов на 1 января 1916 года было всего 52 кавалера Владимира 1-й степени. В течение 1915 года я продолжал стремиться к убавке своего веса, соблюдая умеренность в пище; действительно, я в течение года сбавил вес до 86 килограмм, то есть на полпуда; происходило это постепенно и незаметно, без особого чувства голода, от которого я страдал в начале, когда задался целью похудеть. Я упоминал уже, что хотел выйти из состава Финансовой комиссии; пробыв в ее составе с осени 1909 года, я считал, что уже имею право отдохнуть, представив работу в Комиссии более молодым членам Совета; но сверх того, у меня все более усиливалось желание вовсе оставить Совет, так как я особенно тяготился заседаниями Общего собрания. Для этого было простое средство — стоило лишь попросить о перечислении меня в неприсутствующие члены Совета. Это дало бы мне право жить в любом месте и обзавестись усадьбой, где я мог бы проводить большую часть года. Однако, я находил неудобным отказываться от работы во время войны и решил ждать до ее окончания, когда в Совете, несомненно, должно было прибыть много новых членов из военных — участников войны. Тем не менее, я уже начал интересоваться продающимися усадьбами и в апреле зашла речь о покупке небольшого имения вместе с Мирбахом, но от нее пришлось отказаться, так как в имении не оказалось усадьбы. Капитал мой был еще весьма мал, а жизнь в деревне была бы весьма дешевой и там некуда было бы девать мое содержание. В 1915 году начались мои хлопоты за племянников, сыновей сестры Лизы. Имея очень хорошее состояние, они, однако, оба старались увеличить его разными спекуляциями, как-то: постройкой и покупкой домов с большими долгами на них; не довольствуясь этим, они надумали заняться импортом медикаментов из Швеции и в марте обратились ко мне за содействием к получению заказов. Отказав им в этом, я вообще отсоветовал браться за дело, в котором они очень [409] мало понимали. Кажется, они меня не послушались, но не этим мне доставили хлопоты, а своими столкновениями с военными властями в Выборге, в крепости, объявленной на военном положении, где военное начальство было всесильно. Недоразумения начались у младшего, Николая. В его имении, расположенном у Сайменского канала, начались обширные фортификационные работы, и поэтому там должен был жить жандармский унтер-офицер, которому он отвел квартиру не по его вкусу, а тот донес по своему начальству, что Николай неблагонадежен. Вдобавок Николай еще поступил грубо с офицером, жившим в его доме и нарушившим контракт. В результате Николаю дали нагоняй и даже пригрозили ему высылкой из крепости. Дело это мне удалось уладить, написав коменданту крепости письмо, в котором я удостоверял политическую благонадежность Николая. Старший его брат Виктор тоже попал под подозрение, но рассказ об этом относится уже к 1916 году. В ноябре мы с женой съездили на один день в Выборг на свадьбу моей первой внучки. Молодой Лишин, вследствие вызванной войной большой потребности в офицерах, попал в офицеры раньше обычного срока. Произведенный в августе в мичманы, он был назначен на крейсер «Громобой» и был сначала очень доволен выпавшей на него большой работой: он был назначен вахтенным офицером, командиром полуроты (смены), командиром двух плутонгов и шлюпки; про команду крейсера он мне писал, что она очень хороша в боевом отношении, но немного распущена. В декабре, когда наш флот стоял неподвижно во льдах, он получил отпуск и приехал в Петроград; его рассказы про настроение команд и порядок во флоте были неутешительны; слышанное от него я рассказал Воеводскому, который пожелал побеседовать с ним, поэтому я у себя устроил им беседу. Лишин всегда мечтал о лихой службе на миноносце и просил моего содействия к переводу его на таковой, и я 21 декабря письменно просил о том морского министра Григоровича, но долго не получал ответа. Когда я ему при личной встрече напомнил о моей просьбе, выяснилось, что в молчании был виноват Главный морской штаб, и вслед за тем Лишин был переведен на один из миноносцев. [410] Мать Лишина должна была, вследствие эвакуации Риги, выехать в Петроград, где ее дочь поступила на Высшие курсы. Лишины часто бывали у нас. Барышевы, бывшие постоянными нашими посетителями, осенью переехали в Одессу, где он получил должность преподавателя консерватории и пел в опере. В конце июля к нам явилась с рекомендацией от И. А. Раунер очень милая барышня Лорх. Ее родители жили и служили в Москве, отец числился турецким подданным; ввиду начавшейся войны с Турцией они были лишены службы, поэтому положение семьи стало бедственным. Она просила моего содействия к переводу их в русское подданство. Такие переводы были вовсе запрещены на время войны, поэтому помочь ей было крайне трудно. На ее счастье, за это дело взялся И. М. Каменев, имевший массу знакомых; благодаря его хлопотам, просьбам и напоминаниям, разрешение на перемену подданства удалось получить через полгода, в феврале 1916 года. От нашего бывшего лакея, Семена Панина, я в течение года получил из австрийского плена пять открыток; в плен он попал сильно обмороженным и долго был в лазарете в Богемии, в Иозефштадте, где он и получил от меня денежный перевод. Вот и все, что можно было понять из его писем, пестревших поклонами нам и разным лицам, даже оставалось неясным, сколько же денег ему выдали: я ему послал в первый раз 40 франков, заплатив за них 16 рублей, а он меня трогательно благодарил за полученные им 23 рубля 50 глейсиров. Письма от него шли полтора-три месяца, а одно даже более пяти месяцев; на них были штемпеля лагеря, из которого они шли, и цензуры, австрийской и нашей. На беду, в последних двух открытках Семен не указал своего адреса и на них не было штемпеля Иозефштадского лагеря, а лишь почтовый штемпель «Abony»; очевидно, его перевели в Венгрию; в результате связь с ним для меня была утеряна, и один денежный перевод этого года был мне возвращен за нерозыском его через семь с половиной месяцев после его отправки; дошли ли другие я не знаю. Литературная моя деятельность уже давно кончилась; последним моим серьезным трудом было третье издание моих академических записок, а после того я лишь помещал мелкие [411] статьи в «Разведчике», да и те прекратились в 1898 году*. В январе 1915 года я получил от склада Березовского извещение, что в нем еще лежат мои книги: 200 экземпляров «Унтер-офицерского вопроса» и 80 экземпляров второго издания моих записок, и что в течение одиннадцати лет на них не было спроса, поэтому предлагалось продать их на вес; я с этим согласился и за шесть с четвертью пудов бумаги получил три рубля. Это было окончательно ликвидацией моей прежней литературной деятельности. В день моего рождения (31 декабря) для встречи Нового, 1916, года у нас по обыкновению собрались близкие люди: мой тесть с женой, Игнатьевы с двумя детьми, Каталей, Лишина с двумя детьми, Каменевы с дочерью, С. П. Немитц и племянник Саша (из Ревеля). Устроить ужин не представляло еще особого затруднения, но добыть вино было трудно, так как во время войны оно продавалось только по предъявлении докторского свидетельства. Такое свидетельство (на шампанское, коньяк, белое и красное вино, всего по пять бутылок) мне добыл наш недавний знакомый, хан Эриванский**, но я его получил так поздно, что успел использовать только в январе. Поэтому пришлось через Игнатьевых добывать кавказское вино, а Каменевы дали нам взаймы две бутылки шампанского. Таким образом, ужин удалось обставить прилично и в отношении напитков. На второй день Нового года я заехал к Воеводскому поблагодарить его за хлопоты о моей награде. Швейцар его мне, однако, заявил, что тот несколько дней тому назад опасно заболел, поэтому никого не принимают. От его брата я по телефону узнал, что у него был удар, но ему уже лучше. Воеводский был на несколько лет моложе меня; он мне говорил, что рано женился и всегда вел очень скромную жизнь; он пользовался цветущим здоровьем и любил делать большие прогулки. Только в 1915 году он начал несколько [412] жаловаться на свое здоровье, которое, вероятно, подорвала постоянная тревога за судьбу трех сыновей, офицеров Кавалергардского полка. Один из них, заболев тифом, лечился у него на дому, и наступившее (временное) ухудшение его здоровья было поводом заболевания самого Воеводского. Я письменно просил его жену сообщить мне, если Воеводский, поправившись, пожелает меня видеть. Я получил такое приглашение только 31 января, его застал еще слабым, в кровати и пробыл у него недолго. В мае он появился как-то в Государственном Совете и затем уехал в отпуск. Вследствие болезни Воеводского мне в течение всего года пришлось быть докладчиком Финансовой комиссии по всем делам морского ведомства. В середине января Горемыкин был уволен от должности премьера и заменен Штюрмером{24}. Последнего я знал, так как с 1909 года был с ним вместе в Финансовой комиссии; он производил на меня довольно бесцветное впечатление: говорил редко, а когда ему приходилось докладывать дела, то говорил длинно, приводя всякие ненужные подробности*. Не зная его предыдущей службы, я считал, что он, может быть, когда-то был деятелем, но от старости уже стал никуда не годным. Он был членом правой группы. Назначение его премьером вызвало общее удивление. До того о нем никто не говорил, так как никто им не интересовался; теперь же пошли рассказы о нем и о прежней его деятельности, заставлявшие еще больше удивляться его назначению. Из этих рассказов помню слышанное мною от Унтербергера, что Штюрмер, будучи губернатором в Ярославле (или Костроме), всем должал и брал взятки. Унтербергер был тогда губернатором в Нижнем и много слышал про деятельность Штюрмера, так как, по его словам, сведения об этом расходились по Волге, как по трубе. Не имея никаких данных для того, чтобы быть полезным деятелем на должности премьера, Штюрмер, очевидно, ее получил с тем, чтобы быть послушным исполнителем получаемых указаний. Тем более курьезно было то, что он, приняв всерьез свое назначение главой правительства, стал объезжать отдельные министерства и говорить их чинам речи, чего до него не делал ни один [413] премьер. Впоследствии он был еще назначен министром иностранных дел, и это заставило опасаться за направление нашей политики. Финансовая комиссия имела в январе три заседания и этим закончила свою подготовительную работу к сессии Совета. Последний был созван на 9 февраля, первое заседание было назначено в этот день, вечером, так как утром правительство должно было присутствовать на открытии сессии Думы. Днем 9 февраля меня из Совета предупредили по телефону, что вечером надо быть, по обыкновению, в сюртуках; хотя дальнейших объяснений мне по телефону не дали, но я все же догадался, что в Совете ждут государя. В Совете я застал большое волнение ввиду ожидавшегося приезда государя. Там я узнал, что он утром уже был в Думе. Многие члены Совета спустились в вестибюль, чтобы встретить государя там, другие стали на лестнице; когда я подошел к лестнице, мне осталось место на средней площадке, где я и стал. Государь приехал в четверть девятого с братом, великим князем Михаилом Александровичем, и мы его встретили криками «Ура!». Он поднялся по лестнице, изредка здороваясь с кем-либо. Я отвесил глубокий поклон, стоя у самой стены; когда я взглянул на государя, оказалось, что он остановился, чтобы поздороваться со мною. Обойдя помещение Совета и прослушав молебен по случаю открытия сессии, государь сказал окружавшим его членам Совета: «Господа члены Государственного Совета. Я счастлив был посетить Государственный Совет в день открытия его заседаний. Уже давно не был я в вашем здании, с тех пор, как праздновался столетний юбилей Государственного Совета, а раньше у меня связаны с Советом многие воспоминания моего пятилетнего пребывания членом Государственного Совета при покойном моем батюшке. С тех пор Государственный Совет вступил уже во второе столетие своего существования и своей службы царям и Родине. Состав его обновился и значительно пополнился. Выражаю Государственному Совету в вашем лице мою сердечную благодарность за службу вашу и ваших предшественников. Прошу в будущем иметь перед глазами только образ нашей великой и горячо любимой Родины, памятуя, что все разумение и все силы [414] ваши должны быть отданы беззаветно на служение ей с полным напряжением и по чистой совести. От души желаю вам дальнейшей плодотворной работы на пользу нашей дорогой Родины и на радость мне». Это необычное посещение Думы и Совета возбудило надежду, что правительство действительно пожелает считаться с палатами и идти об руку с ними, а потому имело заметное значение. Государственному Совету пришлось раньше всего заняться вопросом о введении у нас подоходного налога, имевшим большое значение не столько по тому доходу, который он мог дать казне, сколько потому, что он являлся первым шагом к перестройке нашей системы податного обложения. Уже давно начались сетования на то, что большая часть государственных доходов получается от косвенных налогов, которые падают главной своей тяжестью на малосостоятельные массы населения, поэтому нужно ввести прямые налоги, которые позволили бы перенести часть податного бремени на владельцев крупных состояний и сделать его более равномерным. Однако, введение подоходного налога, при котором надо было требовать от массы людей полного отчета в их доходах, вызывало много сомнений, особенно до 17 октября 1905 года. Плательщик, у которого требовали отчета в его личном доходе и брали часть его в казну, несомненно, стал бы, в свою очередь, требовать себе право контролировать через своих уполномоченных расходы казны и участвовать в обсуждении сметы. Поэтому, хотя введение подоходного налога уже давно признавалось желательным, опасение, что его последствием неизбежно явится необходимость дарования конституции, заставляло отказаться от этой меры и лишь вводить постепенно разные суррогаты этого налога, вроде квартирного налога, вычета известного процента из содержания служащих и тому подобное. С учреждением Думы упомянутое политическое препятствие к введению подоходного налога отпало. Министерство финансов разработало проект закона о таком налоге и внесло его в Думу. Там он, однако, пролежал несколько лет и хотя и обсуждался в комиссиях, но, по сложности и спорности возбужденных им вопросов, дальше не двигался. Только ввиду необходимости найти новые средства для покрытия [415] дефицита в бюджете, получившегося с отменой продажи водки. Дума решительно двинула это дело вперед и, отбросив сомнения, приняла законопроект и направила его в Совет. Наша Финансовая комиссия его рассмотрела и, не взирая на некоторые несовершенства его, положила принять его ввиду спешной необходимости дать казне новый источник дохода и еще более ввиду того, что отказ в утверждении закона был бы приписан своекорыстию Государственного Совета и отсутствию у него патриотизма. Члены Совета, не участвовавшие в Финансовой комиссии, только теперь стали знакомиться с законопроектом и обсуждать его в партиях; все партии отнеслись к нему с сочувствием, кроме правой, в которой против него было предъявлено множество возражений: против прогрессивности обложения, против исчисления размера дохода от имений и других частностей. Не возражая принципиально против введения подоходного налога, правая группа положила обстоятельно обсудить и переработать законопроект, а так как при этом введение нового налога было бы отложено по крайней мере на год, то предложить взамен его увеличить на год некоторые другие налоги. Дебаты были длительные и горячие: когда был поставлен вопрос, переходить ли к постатейному обсуждению проекта, то за переход высказалось 90 голосов против 53 голосов правой группы; я голосовал против своей группы, за переход. В конце концов закон был принят с некоторыми поправками, на которые Дума согласилась. Весенняя сессия Совета продолжалась до 22 июня с перерывом для Святой на шесть недель. За это время я был на 32 заседаниях Общего собрания, 13 заседаниях Финансовой комиссии и 5 заседаниях правой группы. Жизнь в городе уже становилась заметно дороже и труднее. Особенно остро чувствовался недостаток извозчиков, вызванный недостатком и дороговизной фуража в городе; недостаток извозчиков, в свою очередь, вызвал переполнение трамваев, действовавших и без того неудовлетворительно вследствие недостачи вагонов и несвоевременного их ремонта. Поэтому передвижение на большие расстояния стало крайне затруднительным, особенно по вечерам. Уже в январе жене пришлось, чтобы попасть в оперу, пройти пешком почти все расстояние от нас да Мариинского театра (версты [416] четыре), и на обратном пути оттуда она тоже не скоро нашла извозчика; в Совет мне тоже приходилось идти пешком, если не весь путь, то значительную часть его. Все это значительно стесняло общественную жизнь, но настроение все же оставалось спокойным и в будущее смотрели спокойно. У нас по-прежнему по воскресеньям собирались близкие знакомые, и мы изредка бывали у них. Жена в этом году вновь взялась за мой большой портрет, начатый в 1909 году. Чтобы облегчить мне позирование, она написала мой портрет в сюртуке, причем я сидел; освещение и поворот головы были те же, что и на большом портрете, чтобы потом перекопировать голову на этот последний. Весной в пятнадцать сеансов (двадцать два часа) был создан (закрашен, по моему выражению) очень удачный поясной портрет; выражение на нем если не грустное, то скучное, но иным оно у меня и не могло быть, так как едва ли что-либо может быть скучнее позирования для портрета. Наряду с моим портретом был начат портрет Насти Игнатьевой, что послужило поводом для утренних посещений И. В. Игнатьевой. Часто нас навещали Лишины; Анна Николаевна Лишина стала невестой товарища своего брата, мичмана Куфтина, тоже появлявшегося у нас. Мне ближе пришлось познакомиться с сыновьями тети Наташи, Левой и Юрой, Из коих первый уже был инженером путей сообщения; оба поступили в конце марта вольноопределяющимися в Запасный саперный батальон, чтобы затем готовиться в офицеры. Мои племянники из Выборга не оставили мысли о коммерческих делах. Младший, Николай, сначала мечтал открыть в Петрограде банкирскую контору, а затем обосновал комиссионерскую контору по получению из Швеции каких-то товаров, а старший, Виктор, основал в Финляндии завод для выделки медикаментов. В мае ко мне приехала их сестра, Tea, и сообщила, что Виктора заподозрили в хранении оружия, произвели у него обыск и обязали не выезжать из своей деревни. Еще раньше было приказано сдать все оружие, но он этого не исполнил, а, устроив в сарае двойную стенку, спрятал туда имевшиеся у него охотничьи ружья. Впоследствии он получил разрешение иметь их у себя и [417] вынул их из потайного хранилища, но о его существовании и о хранении там оружия было сообщено жандармам, которые и нашли тайник; он был пуст, но самое существование его вызывало подозрение. Эта история меня ознакомила с отношением Виктора к крестьянам. В имении жило довольно много арендаторов (торпаре); некоторые семьи арендовали свои участки чуть ли не в течение столетия. По инициативе русского правительства, заботившегося о наделении крестьян землей, был издан закон о праве арендаторов выкупать свои земли. Пользуясь какой-то лазейкой закона, Виктор отказал своим арендаторам в продолжении аренды, чтобы не уступать им части своей земли. Поступок этот вполне отвечал финляндским нравам: он поступал по закону, ему не было дела до того, что станется с изгнанными крестьянами. В Финляндии писанный закон действительно свят, но неписанный, нравственный закон — пустая буква; на Руси отношение к обоим видам закона бывает иное! Последствиями такого отношения к крестьянам совершенно естественно были вражда с их стороны и всякого рода доносы жандармам, которые жили в имении при производившихся в нем фортификационных работах. Так например, Виктора обвинили в укрывательстве какого-то финна, совершившего политическое убийство, хотя он его вовсе не знал. Я уже упомянул, что младший брат, Николай, имел столкновение с жандармами; оба брата ездили для завязки коммерческих сношений в Швецию, и их заподозрили, что они оттуда еще ездили в Германию! В общем, получалась весьма тяжелая атмосфера бездоказательных обвинений и сильных подозрений, весьма опасная для лица, живущего в районе крепости, объявленной на военном положении; высылка его из этого района была вполне возможна и даже естественна. Во всем этом были, конечно, виноваты мои племянники, и я не стал бы особенно хлопотать из-за них, но мне надо было это делать ради их матери, очень взволнованной всеми обвинениями, предъявлявшимися к ее сыновьям. Я поэтому отправился к товарищу министра внутренних дел, ведавшему полицией, Степанову, которого я вовсе не знал, и рассказал ему все дело. Степанов мне сказал, что крепостные жандармы находятся на особом положении, так как они подчиняются коменданту крепости; поэтому они лишь в слабой степени зависят [418] от Министерства; а так как коменданты не сведущи в жандармских делах и обыкновенно от них открещиваются, то крепостные жандармы de facto не имеют начальства и делают, что хотят. Он мне обещал вытребовать к себе все дело и затем сообщить мне свое решение. Однако, никакого сообщения я не получал и только через три месяца, в августе, узнал из Выборга, что все дело закончено благополучно, и Виктору вновь разрешено выезжать из имения. Дело Сухомлинова в начале года было закончено Верховной комиссией и, согласно ее заключению, передано в 1-й Департамент Государственного Совета. Департамент постановил назначить следствие по обвинениям, возбужденным против Сухомлинова* и Кузьмина-Короваева; это постановление было утверждено 12 марта и производство следствия возложено на Кузьмина. Я не видел докладов Верховной Комиссии и Департамента; но член Департамента Кобылинский говорил мне, что ему еще не приходилось читать такого грязного дела, хотя через его руки, как старого судебного деятеля, прошла масса всяких дел. Вслед за тем, 15 марта, Поливанов был уволен от должности военного министра, в которой он пробыл девять месяцев. Имело ли увольнение какую-либо связь с решительным оборотом дела Сухомлинова? Во всяком случае, его положение было ложно ввиду недоверия государя к нему. Его преемником стал Шуваев. Поливанов почему-то невзлюбил Шуваева и, не желая иметь его главным интендантом, назначил его в армию главным полевым интендантом; там ему пришлось несколько раз докладывать государю, которому он понравился. Действительно, у Шуваева были большие личные достоинства: прямой, вполне честный, усердный работник, он хорошо изучил интендантское дело; не обладая большим умом, он в мирное время едва ли отвечал бы должности военного министра, но теперь, во время войны, когда общее руководство военным делом принадлежало Ставке, а министру лишь приходилось руководить исполнением ее указаний, главным образом, по заготовлению и доставке армии всего ей нужного, Шуваев вполне отвечал своей должности, и его назначение лишь [419] можно было приветствовать. Я лично знал его мало, так как видел его лишь в Совете, но он всегда производил на меня отличное впечатление. Странное впечатление произвело, однако, состоявшееся вскоре назначение помощником военного министра члена Государственного Совета сенатора Гарина, которому были подчинены Канцелярия и хозяйственные управления. Гарин не имел понятия о военных делах и лишь при производстве следствия над интендантами познакомился с ними довольно односторонне. Его назначение произвело такое впечатление, будто среди военных нельзя было найти честного человека и над всеми хозяйственными распоряжениями военного министра нужно постоянное наблюдение следователя! Шуваев при этом назначении вероятно погнался за популярностью в обществе. Тем приятнее мне было слышать потом от Гарина, что он восторгается работой Министерства и особенно Канцелярии; он говорил, что в гражданских ведомствах вовсе не умеют работать так, как в военном. В середине марта мой тесть с женой уехали в имение и звали нас туда же на предстоявшие пасхальные каникулы. Мы с удовольствием направились на юг из холодного Петрограда. В Киеве приходилось ночевать и мы остановились в грязненькой гостинице Гладынюка, где всегда останавливался и мой тесть. Нас встретили Володя с женой: он все еще был в Киевской воздухоплавательной школе; с ними мы провели в Киеве один день, а на следующий день уже были в Черевках. От станции Переяславской до Черевков мы ехали в высланном нам навстречу экипаже, запряженном четверкой в унос*; такую запряжку мне лишь приходилось видеть у кареты митрополита, и я впервые ехал сам с запряжкой такого вида. Дом оказался уютным и обширным, с хорошим парком, но вся окрестность была типичной степью, безлесой, однообразной и пыльной, поэтому прогулки ограничивались пределами усадьбы. В имении оказались на работах четыре военнопленных австрийца, два серба и два румына, все из венгерского Баната**, сдавшихся по-видимому добровольно. [420] При недостатке рабочих рук они в имении были весьма ценны, хотя собственное хозяйство было маленькое и убогое, и почти вся земля была сдана крестьянам в аренду или из части урожая. Мы провели в Черевках почти четыре недели; вслед за нами в страстную субботу приехали на три дня Володя с женой, так что мы провели праздники вместе. В первый день Пасхи, когда мы только что стали обедать, (по-деревенски, в два часа), мне доложили, что ко мне приехал офицер от Куропаткина. Выйдя к нему, я увидел фельдъегерского подпоручика Маслова, который вручил мне собственноручное письмо Куропаткина, недавно назначенного главнокомандующим Северным фронтом. Письмо Куропаткина, как всегда витиеватое и многословное, гласило: «Секретно» «Высокоуважаемый Александр Федорович. У меня к Вам, не только от себя, но смело могу сказать, от всех чинов командуемых мною армий, большая просьба: генерал Фролов получил назначение помощника военного министра. Примите на себя тяжелый, огромной важности труд на пользу четырех армий Северного фронта и на пользу России: дайте согласие на назначение Вас главным начальником военных снабжений армий Северного фронта. Этому начальнику в военном и гражданском отношениях подчинены военные округа: Двинский и Петроградский со включением Финляндии. Власть и обязанность огромные. Сознаю, что после должности военного министра даже такая власть не может казаться Вам чем-то новым и заманчивым. Я в этом важном вопросе обращаюсь к Вашему высокому разуму, благодарному сердцу и испытанному патриотизму. Я прошу выручить армии Северного фронта, помочь им одержать победу. Ваш громадный опыт поможет нам выйти из всех затруднений материальных и духовных, особенно в отношении Петрограда и центральных властей. Вы же один по Вашему опыту и сердцу поможете достигнуть армиям победы без излишнего обременения населения, без излишних стеснений отдельных лиц и групп населения. [421] Обрадуйте меня несказанно одним словом в депеше ко мне: «согласен». Всегда преданный Вам, всегда крепко верующий в Вас 3 апреля 1916 г., № 680 А. Куропаткин». Предложение это явилось совершенно неожиданным, но я, не колеблясь ни минуты, решил ответить на него отказом. Правда, бездеятельность, особенно во время войны, меня сильно тяготила, и я был бы рад получить какое-либо назначение, действительно отвечавшее моему опыту и знаниям, причем готов был бы на время войны поступиться своим самолюбием и подчиниться младшему. Вся моя предыдущая служба была кабинетной, а потому я с уверенностью мог бы взяться лишь за должность военного министра или его помощника, или, в крайнем случае — командующего войсками внутреннего округа. От главного же начальника снабжений требовалась практическая деятельность, притом весьма разносторонняя, и я вовсе не считал, что могу принести особую пользу, приняв эту должность, а даже сомневался в своей пригодности к ней. Я думаю, что Куропаткин предлагал мне ее главным образом потому, что я действительно мог облегчить ему сношения с центральными властями. Но окончательно неприемлемым это предложение становилось потому, что я по этой должности был бы подчинен Куропаткину, а также потому, что я в ней должен был заменить Фролова! Куропаткина я знал хорошо. Он стал бы вмешиваться во все мои распоряжения, и, при моем незнании дела, я не мог бы помешать ему запутать его в конец; что дело обстояло неблагополучно, было видно из тона письма, да иначе оно и не могло быть после такого путаника, как Фролов! Наконец, я был убежден, что назначение Куропаткина главнокомандующим было большой ошибкой, и он недолго останется в должности*. Поэтому, повторяю, я не задумываясь решил ответить вежливым, но категорическим отказом. Привезший письмо фельдъегерь за обедом сообщил, что он его возил в Петроград, откуда, узнав мой адрес, вернулся к Куропаткину, который приказал ему ехать ко мне в Черевки. Тотчас после обеда я написал свой ответ: [422] «Глубокоуважаемый и дорогой Алексей Николаевич. Приношу Вам глубокую мою благодарность за доверие, оказанное мне Вашим предложением. Принять его я все же не могу, так как вовсе не в курсе весьма сложных дел по снабжению армий и только путал бы и портил Вам дело. То обстоятельство, что предлагаемая мне должность ниже должности военного министра, не имеет, конечно, никакого значения, тем более, что мне пришлось бы быть под начальством Вашим, моего бывшего благосклонного начальника. Пользуюсь случаем, чтобы пожелать Вам всякого успеха и всякого хорошего, и с искренним уважением остаюсь Ваш преданный А. Редигер. 10 апреля 1916 г.» Вскоре после обеда фельдъегерь уехал обратно с письмом. Я не сожалел потом о своем отказе. Куропаткин, действительно, недолго пробыл главнокомандующим. Его наступление под Ригой, имевшее в начале успех, не привело ни к чему, как говорили, опять вследствие его нерешительности; он был назначен генерал-губернатором Туркестана. Володя с женой уехали назад в Киев, но не надолго: через две недели он, сдав все экзамены, получил звание летчика-наблюдателя, и они вновь приехали на неделю в Черевки. 2 мая ему пришлось ехать в Киев, чтобы отправиться к новому месту служения, в Здолбуново, в 5-й корпусной авиационный парк; жена его отправилась к своей матери, и мы тогда же двинулись назад в Петроград, проведя с Володей один день в Киеве. Во время этого пребывания в Черевках нам пришлось познакомиться с двумя лицами, туда приезжавшими: с двоюродной сестрой О. А., Любовью Измаиловной Лукашевич, жившей в своем имении, верстах в двадцати пяти от Черевок, и с местным земским начальником, Иваном Александровичем Михайловым, с которым нам впоследствии пришлось жить в Переяславле. После нашего возвращения в Петроград нам пришлось прожить там еще семь недель, до окончания сессии Совета. Меня в это время посетил генерал Кузьмин-Караваев, преданный суду вместе с Сухомлиновым. Между обвинениями, предъявленными этим двум лицам, была, однако, огромная разница: Сухомлинова обвиняли, главным образом, в [423] государственной измене и во взятках и уже затем в бездействии власти в отношении снабжения армии; Кузьмина-Короваева ни в одном бесчестном поступке не обвиняли и не подозревали, и он привлекался к суду только за недостаточное снабжение армии. Производивший следствие сенатор Кузьмин поэтому занялся только делом Сухомлинова, отложив дело Кузьмина-Короваева, которого он тогда еще не допрашивал и к которому еще не предъявлял определенного обвинения. Кузьмин-Короваев зашел ко мне, чтобы прочесть мне составленную им записку, в которой он оправдывался от обвинения в недостаточности принятых им мер по снабжению армии боевыми припасами. Некоторые его доводы, сохранившиеся у меня в памяти, были довольно оригинальны: он ссылался на постановление Военного совета 1904 года, принятое по моему настоянию, указавшее Главному артиллерийскому управлению на необходимость своевременного пополнения боевого расхода снарядов; в этом постановлении было указано, что годовая производительность заводов должна отвечать годовому расходу боевых припасов. Далее он утверждал, не знаю на каком основании, что боевой комплект исчислен на годовой расход снарядов; поэтому он обязан был озаботиться, чтобы наши заводы были в состоянии давать ежегодно по боевому комплекту и, по его заявлению, наши заводы удовлетворяли этому условию. Таким образом, он доказывал, что исполнил до войны все, что от него требовалось по закону, и он не обязан был предвидеть, что расход будет больше предположенного. С началом же войны были даны такие-то заказы, и не его вина, что они не были выполнены своевременно. Защита была довольно слабой, и я ее критиковал, чтобы не огорчать милейшего человека, виновного лишь в том, что он много лет занимал должность, не отвечавшую его скромным знаниям и способностям. В Государственном Совете в середине июня было частное собрание, на котором Владимир Иосифович Гурко делал доклад от имени наших сочленов, ездивших в Англию и Францию в составе делегации от Думы и Совета. Гурко находил, что в Англии к нам относятся с гораздо большей симпатией, чем во Франции, и что лишь благодаря Англии, нам было обещано владение проливами. По окончании доклада Гурко пошли разные разговоры, между прочим, о бедственном [424] положении наших пленных в Германии и Австрии; в то время, как другие державы заботились об улучшении участи своих подданных, попавших в плен, мы ничего в этом отношении не делали. По этому поводу выступил с объяснениями князь Голицын, недавно назначенный заведовать делами помощи военнопленным. Речь его была весьма интересна в двух отношениях: во-первых, он нам сообщил, что отсутствие всякой военной помощи нашим пленным в течение первых полутора лет войны было вызвано настояниями Военного министерства, которое надеялось, что этим путем удастся уменьшить число сдающихся в плен(!), и, во-вторых, мне чуть ли не единственный раз пришлось слышать князя Голицына и убедиться, в его самоуверенности и ограниченности. Мне тогда, конечно, не приходило в голову, что он через полгода станет председателем Совета министров и что под его руководством правительство поведет Россию к гибели. В одном из заседаний Финансовой комиссии я возбудил вопрос о необходимости двинуть вперед наши съемки и дать верные карты всей России. В самой Комиссии мое предложение сначала было встречено с сомнениями, так как многие члены никогда еще не имели дела с точными картами, основанными на топографических съемках; но вскоре Комиссия со мною согласилась, а присутствующий в Комиссии начальник корпуса военных топографов, генерал Померанцев, обещал составить к следующей смете соображения о сроке, в течение которого могли бы быть сняты Европейская и Азиатская Россия, и о потребных на это средствах. Я предлагал составить расчет при условии закончить съемки в Европе, примерно, в двадцать лет и в Азии в тридцать-сорок лет. К началу декабря Померанцев составил соображения по этому вопросу и привез их мне: задача оказалась вполне выполнимой, притом с расходом небольшого числа миллионов в год. К сожалению его расчетов у меня нет, а события 1917 года не дали даже возможности доложить Совету соображения по этому делу, имеющему громадное значение для того «развития производительных сил страны», о котором тогда много толковали. На дачу в Перечицы нам удалось переехать 25 июня и мы там пробыли два с половиной месяца. Мне там [425] пришлось познакомиться с дьяконом церкви Государственного Совета, отцом Николаем Ивановичем Воскресенским, купившим себе дачку, стоявшую посреди села; впоследствии мы познакомились и с его семьей. Затем у нас гостила по несколько дней О. И. Лишина, приезжали Н. Н. Игнатьев и Каменев, но, в общем, это лето прошло у нас много тише, чем предыдущее*. Любопытный эпизод произошел в Перечицах по почтовой части. В прежние годы за общий счет дачников нанимался мальчик, который ежедневно ездил на пароходе на станцию Преображенскую и привозил и отвозил почту; сверх того была еще и земская почта, которая два раза в неделю доставляла обывателям почту в волостное правление. При нашем приезде на дачу оказалось, что в Перечицах уже устроено свое почтовое отделение ввиду ходатайства жителей и благодаря внесенному ими пособию казне. Ближайшим результатом этого благого нововведения оказалось, что почта стала получаться лишь два раза в неделю! При открытии отделения почтовое ведомство обещало возить почту ежедневно, а потому частная организация по доставке почты распалась, почтовое же ведомство ограничилось прежними двумя еженедельными рейсами земской почты! Пользуясь тем, что я несколько знал главного начальника почт и телеграфов Похвиснева, я ему написал письмо с просьбой устроить обещанную ежедневную доставку почты; через две недели я получил ответ, что это будет исполнено. Прождав еще несколько дней, я вновь написал, прося действительно дать обещанное, и только тогда получилось по телеграфу приказание начать ежедневную возку почты, и открытие почтового отделения стало действительным удобством для населения. До того было тяжело получать во время войны почту не ежедневно. [426]
|
|