|
Редигер А.Ф.История моей жизни. Воспоминания военного министра.Глава вторая В апреле 1877 года последовало объявление войны Турции{29}. Гвардия не мобилизовывалась и от нее были взяты только отдельные чины в конвойную роту государя, которую повел мой бывший ротный командир Чекмарев. Все пришли в волнение, газеты читались нарасхват, вся молодежь мечтала о том, чтобы попасть на войну. Мечтал об этом и я, но до мобилизации Гвардии у меня не было возможности попасть туда, так как ни связей, ни знакомств не было. Чтобы все же делать что-либо по подготовке к войне, я стал стрелять в цель из револьвера. В конце мая Эттер негласно дал мне поручение: просмотреть все тактические задачи, решенные офицерами полка с замечаниями на них батальонных командиров. Эти задачи тогда были внове и, вероятно, начавшаяся война заставила обратить на них большее внимание. Задачи были простые и решены были, в общем, недурно. Но хуже всего были замечания батальонных командиров, уже давно забывших все, что они когда-либо знали из тактики. Помню одно такое замечание, задача гласила: оборонять переправу через реку — значит, имевшийся взвод артиллерии должен быть поставлен на самом мосту! Через неделю я представил Эттеру свои замечания, изложенные возможно мягко, и он их объявил от своего имени. [57] Затем, 11 июля, я по просьбе Эттера был при нем в роли негласного начальника штаба на отрядном маневре, которым он командовал; сошло все удачно. В Пулково занятия шли своим чередом: наблюдения звезд сменялись геодезическими работам: измерением базиса, триангуляцией и т. п. Я, сверх того, собирал гербарий и жуков. Совершенно неожиданно в конце июля была объявлена мобилизация Гвардии. Я немедленно подал рапорт об отчислении меня обратно в полк для участия в походе и 30 июля покинул Пулково. В городе я заказал себе нужные вещи. В полку меня назначили в роту брата (16-ю), и Эттер мне сказал, что я буду при нем начальником штаба; поэтому я должен добыть себе лошадь, а фураж он мне прикажет отпускать. С трудом я добыл себе бракованную серую клячу, так как лошадей в продаже совсем не было. Мобилизация шла в то время медленно, и мы двинулись в путь лишь 27 августа. До того времени я был свободен и занят лишь личной своей мобилизацией, поэтому несколько раз ездил в Юстилу. Ольга получила от моей матушки приглашение погостить у нее и в конце мая поехала в Выборг, где оставалась до нашей свадьбы (ноябрь 1879); Маша же уехала в Оренбург к своей сестре, Ивановой. Поездка с полком на театр войны была длинная и томительная. Воинские поезда шли медленно и подолгу стояли на станциях. Довезли нас по железной дороге до Дуная. Осталась у меня в памяти остановка 8 сентября у Унгени, где мы пересаживались на румынскую железную дорогу. Во всех ресторанах была такая масса наших офицеров, что трудно было найти стул, а еще труднее — добиться какой-либо еды; прибывшие раньше нас, уже наученные опытом, научили нас кричать «Zahlen!»*, чтобы дозваться кельнера и дать ему заказ. По плавучему мосту мы 17 сентября перешли через Дунай, и с этого времени началась моя злополучная деятельность в качестве «начальника штаба». Конечно, никакого штаба у меня не было, я был субалтерном для всяких поручений, а чины полкового Штаба катались без дела [88] с командиром полка и только критиковали и науськивали его на меня. На первых порах я должен был отводить бивак для полка, который шел один к Плевне. На одном из первых ночлегов я получил замечание, что поставил полк на старом кладбище, а между тем это было единственное удобное место, на котором стояли и другие полки, и кладбище было не только старое, но древнее; в другой раз — жалонеры не были вовремя расставлены, но потому что их мне не выслали вперед. Наконец нам попался идеальный бивак: к речке, протекавшей в тылу бивака, подходили небольшие холмы, на которых можно было поставить по батальону. Только мы успели расположиться, как получили приказание нашему 4-му батальону: сняться и перейти на правый фланг полка, правее 1-го батальона. Все были, конечно, недовольны этим беспокойством, и офицерство стало трунить надо мною, что я и бивак отвести не умею. Взбешенный я пошел к Эттеру спросить о причине такой перемены. Он тоном строгого выговора указал на мое недомыслие о том, что в тылу бивака есть только одно хорошее место, где он, под деревом, может поставить свою палатку, а это место находится за правым флангом полка! Я не пытался объяснить глупость его претензий, а только сказал, что раз я ему угодить не могу, то прошу оставить меня при моих обязанностях в роте. Эттер немедленно переменил тон и стал говорить, что он старый практик, а я молодой теоретик, он мне в отцы годится и мне не подобает обижаться на него и т. д. В результате я остался «начальником штаба», а замечания прекратились. Положение мое затруднялось тем, что я был одним из младших офицеров полка, не имел даже академического значка*. а поддержки со стороны командира полка у меня не было. Обращение старших к младшим в строю и по службе было грубое, а такое обращение со мною я всегда плохо переносил. Однажды, при приводе батальона на бивак, командир его строго крикнул мне: «Поручик Редигер, куда фронт?» Резкость и глупость вопроса меня взорвали и я ответили «Отгадайте! Вот правый и вот левый фланг». Ответ был сугубо антидисциплинарен, тем более, что я состоял в этом же батальоне, но я был молод и горяч, и думаю, что без [89] такого отпора меня бы совсем стали третировать как мальчика на побегушках. На один из ночлегов мы пришли без обоза, который до того застрял, что на следующий день мы остались на дневку, и один батальон был послан назад вытаскивать обоз. Положение офицеров было совсем плачевное: все их вещи, даже палатки, были в обозе*. Утром мы вдвоем с братом пошли в соседнюю большую деревню поискать какой-либо еды. Деревня была пустая. Из какой-то избы шел, однако, дым. Мы подошли и спросили что-либо поесть, но нам сказали, что ничего нет, так как турки все забрали. Делать было нечего и мы, огорченные, сели у соседней избы. Вдруг из первой избы выходит старуха и несет нам кринку молока и хлеб; серебряный рубль побудил ее принести нам еще порцию, и мы были сыты и довольны. Перед наступлением к Горному Дубняку последовало курьезное распоряжение: выслать от полка с бивака команду (взвод?), который должен пройти до деревни Чириково и определить время потребное для прохождения этого расстояния**. Поручили мне идти с командой, причем в проводники я получил двух казаков. Они повели нас без дороги, по высоким кустам и я, заметив продолжительность марша, вернулся с командой домой. На следующий день я должен был явиться к командиру л.-гв. Саперного батальона, генерал-майору Скалону, и доложить ему добытые данные. Но мне пришло в голову, что мне могут поручить провести полк в Чириково, и я захотел посмотреть, найду ли я дорогу? Я [90] поехал по направлению к Чириково, но скоро увидел, что заблудился в кустах. Скоро уже надо было ехать к Скалону, а между тем я уже не знал, как вернуться на бивак? Я представил лошади волю; она постояла, потом осторожно стала поворачивать в сторону; я ей не мешал и она повернула, куда нужно, и я попал на бивак в отряд и оттуда к Скалону. Оказалось, что задача была мне передана неверно: были расчищены в кустах пути, по которым и надо было пройти, что уже было исполнено другими командами. Наступило 12 октября, день боевого крещения Гвардии. Главная масса ее атаковала позицию у Горного Дубняка, а Преображенский, Семеновский и Измайловский полки стали между Горным и Дольным Дубняками, заслоном против возможной вылазки из Плевны. Впервые мы здесь услышали шум боя, впервые увидели убитых и раненых. Из Плевны вылазки не было, и мы пред собою не видели противника. Бой кипел в тылу у нас и оттуда стали приходить тревожные вести: такие-то убиты, такой-то полк понес громадные потери. Наконец, прискакал ординарец и потребовал от нас на подмогу Измайловский полк. Откровенно признаться, стало жутко при мысли, что следующим потребуют в пекло наш полк. Но к вечеру Горный Дубняк был взят, правда, с громадными жертвами, вызванными неумелыми распоряжениями высшего нашего начальства. Ночевали мы тут же, в поле, конечно без палаток и обозов. Ночь была очень холодная. Солдаты угостили чаем и сухарями, и мы спали, зарывшись в солому. Вслед за тем мы прошли без боя Дольний Дубняк и заняли позицию против Плевны. Здесь, по поручению штаба дивизии, мне пришлось сделать съемку участка обложения Плевны, занятого нашей дивизией*. Работу эту мне пришлось делать в штабе дивизии и тут завязалось мое знакомство с этим штабом. [91] Дивизией командовал генерал-майор Раух (командир 2-й бригады). Начальником штаба был полковник барон Каульбарс (Николай Васильевич); старшие адъютанты: Генерального, штаба капитан Протопопов и гвардии поручик Алексеев. Затем к штабу был прикомандирован Генерального штаба полковник Пузыревский. Из разговоров в штабе вскоре выяснилось, что они желают иметь по одному ординарцу от каждого полка и от артиллерийской бригады и рады взять меня, если я желаю уйти от Эттера. Прикомандирование мое к штабу вскоре состоялось. Эттер был зол, но я сказал, что все равно больше не хочу состоять при нем. Он, впрочем, сам скоро ушел командиром бригады 2-й гвардейской пехотной дивизии. Ординарцами, кроме меня, оказались: Преображенского полка поручик Бибиков, Измайловского — Орфенов(?), Егерского — Милорадович и от артиллерийской бригады — Андреев. С этим штабом я проделал весь поход, а потому остановлюсь несколько на лицах, его составляющих. Генерал-майор Раух был человек пожилой, немного брюзга, но в душе очень добрый и доброжелательный, умный и с военной жилкой, неутомимый и лично храбрый; на беду он большую часть службы провел состоящим при великом князе Николае Николаевиче старшем{30}, мало знал войска и имел несколько штатский вид. При всем том он был одним из лучших генералов, бывших тогда в Гвардии; участвовал в первом походе Гурко за Балканы, был уже обстрелян и имел Георгия 4-й степени. Барон Каульбарс был очень милый человек, неглупый и толковый; во время похода мне недолго пришлось иметь с ним дело, но в 1883 году мне пришлось ближе познакомиться с ним. Александр Казимирович Пузыревский был выдающимся офицером Генерального штаба: умный, образованный, решительный. Ко мне он относился очень хорошо. Его долго мучила зубная боль, и тогда он бывал сердит и желчен, за что я его звал «Мириалай еффенди»*. Мне он неоднократно помогал, и я буду часто говорить о нем. [92] Протопопова (Александра Павловича) я уже несколько знал по Академии, он был человек способный, но удивительно грязный, физически и в разговоре. Я ему не симпатизировал и ближе его не знал. Алексеев (Константин Михайлович) был старшим адъютантом по хозяйственной части. Мало развитый, но ловкий, удивительный знаток всяких законов. Бибиков был добрый малый, с которым мы жили до прихода в Сан-Стефано. Орфенов и Милорадович скоро ушли от нас (заболели?). Андреев был хороший малый, несколько кутильный, близкий к Рауху через своего брата, состоявшего при великом князе Николае Николаевиче старшем. В хозяйственном отношении штаб был обставлен отвратительно: в мирное время дивизией командовал великий князь Владимир Александрович; предполагалось, что он же будет командовать ею и в походе и, очевидно, будет кормить свой штаб. Но великий князь получил в командование армейский корпус, а штаб дивизии оказался без всякого хозяйства. Какую-то посуду добыли из Бухареста, а из Егерского полка взяли солдата, бывшего повара Морена, который стал готовить на штаб. Его стряпня была, однако, так плоха, что Раух от нее отказался и начал столоваться отдельно; ему готовил австриец (чуть ли не офицер ландвера), заведовавший его лошадьми*, а младшая братия вплоть до Сан-Стефано питались произведениями Морева. Вместо своей старой лошади, которую пришлось бросить, я себе купил сначала одну, а потом еще и вторую лошадку. Одна была под седлом, а другая везла на вьюке нужнейшие вещи. Походных кроватей тогда не было и у меня было с собой лишь широкое одеяло, посередине подшитое резиновым полотном (против сырости), и резиновая подушка, которая скоро испортилась, так что ее ночью приходилось надувать вновь раза два-три. Под одеяло клалось, что найдется на месте: подушки (редко), солома, сено. Почти всегда удавалось ночевать под крышей, но все же ночью было холодно и приходилось спать одетым, лишь без сапог. [93] Не ожидая падения Плевны, Гвардия двинулась на Балканы. Раньше всего приходилось взять укрепленную позицию у деревни Правцы, для чего в обход ее была двинута под начальством Рауха колонна из Семеновского полка и л.-гв. 1-го и 4-го стрелковых батальонов с артиллерией. Дорога была отвратительная, частью шла по карнизу, тяжелые зарядные ящики одолевали ее с таким трудом, что к каждому из них пришлось придать по одной роте. В ночь с 10 на 11 ноября я получил поручение: остаться при батальоне л.-гв. Семеновского полка, который был оставлен в тылу, при соединении двух ущелий, для обеспечения тыла отряда. Я чувствовал себя очень жутко. Имевшиеся карты были малого масштаба и крайне неверны, так что и колонна наша шла с проводниками; были ли поблизости наши войска и в какой стороне, я не знал, поэтому нападения турок приходилось опасаться чуть ли не со всех сторон; люди крайне устали и весь бивак спал мертвым сном, не исключая командира батальона, поручившего мне распорядиться буде нужно. Ночь была совсем темная. Я тоже очень устал, но все же крепился, ходил и прислушивался. Вдруг услышал конский топот; оказалось, что это казачий разъезд, присланный для связи из соседнего отряда, который стоит недалеко. Стало много спокойнее на душе. Правецкая позиция была взята 11 ноября. Из нашего полка в бою участвовала лишь рота моего брата; потери были незначительны. Вслед за тем нас двинули к Этрополю, уже взятому преображенцами, и оттуда на Балканы. В Этрополе нам удалось купить себе свечи, запас которых у нас совсем иссяк; свечи были очень оригинальные: сальные, отлитые домашним способом в коническую форму; продавались они пучками со связанными фитилями. Стоянка на Балканах была неприятная: холодно, туман или дождь. Стояли мы в густом буковом лесу на горе Шандорник, имея перед собой турецкий форт Илдиз-табие на острой вершине вроде сахарной головы. По этой вершине изредка стреляли несколько батарей, которые удалось втащить наверх, где их поставили на местах, откуда открывался вид на противника: сначала вдали поставили на горке два или четыре орудия, затем, поближе, две батареи. Противник [94] отвечал нам из горных орудий. В день полкового праздника, 21 ноября, группа семеновских офицеров (брат, я, Шульман и другие) сидела вместе, когда горная граната ударила среди нас; она зарылась в землю и при разрыве засыпала нас землей и листьями, не причинив никому вреда; осколок ее я храню на память. В лесу почти не было возможности ориентироваться и уяснить себе относительное расположение частей, и я получил поручение составить план позиции. Из штаба я взял папку и лист бумаги, у меня был небольшой компас, который пришили к папке, и масштабная линейка. С этим снаряжением я 24 ноября произвел съемку как передовой позиции, так и дороги к батарее в тылу. Место Илдиз-табие я получил, взяв у двух батарей первой линии дистанции до него (600 и 625 саженей), каково же было мое торжество, когда я, окончив съемку у тыловой батареи, спросил их дистанцию до того же редута и она (около трех верст) совпала с расстоянием по моему плану! Таким образом, моя съемка оказалась очень верной, несмотря на несовершенство снаряжения и трудности определения расстояний шагами по крутым тропинкам. Между прочим подтвердилось предположение, что тыловая батарея стреляет через головы передних, возникшее потому, что мы в первой линии часто слышали полеты каких-то снарядов над своими головами. Помню, что я от съемки так устал, что решил отлежаться в палатке целые сутки; я это исполнил, но был сам рад встать, когда сутки прошли. Вскоре нас спустили с горы в деревню Врагеш, где мы стояли до 12 декабря. Незадолго до этого числа я получил довольно неопределенное поручение: с несколькими уланами проехать вперед по ущелью и посмотреть, куда оно идет? Я проехал несколько верст, увидел, что дорога по ущелью начинает круто подыматься в гору. Я вернулся и доложил о виденном. Оказалось, что требовалась рекогносцировка через горы, которая и была снаряжена, как следует, через несколько дней. Со мной поехал Пузыревский, мы оба в полушубках без погон; нас провожали несколько пеших вооруженных болгар. Они нас провели по дороге между турецкими позициями до перевала через Балканы. Дорога оказалась очень плохой; артиллерия своими силами ее, конечно, [95] пройти не могла. В одном месте она проходила всего в одной-двух верстах от неприятельского бивака. К вечеру мы благополучно вернулись домой. По этой дороге потом прошла колонна генерала Вельяминова, и Пузыревский, по статуту, получил за рекогносцировку дороги Георгия 4-й степени*. К деревне Врагеш стягивались войска для перехода через Балканы, и я им указывал места биваков. Приходит 2-я бригада 3-й гвардейской пехотной дивизии; полками командовали полковник и генерал Миркович**; я подъезжаю с докладом к Мирковичу, но он меня отослал к полковнику Кур-лову, как к командующему бригадой, и объяснил, что он генерал «по манифесту», а Курлов на днях произведен в генералы настоящие и, хотя он еще не успел надеть генеральские погоны, командование бригадой перешло от него к Курлову. Курьезное положение! Наконец, 13 декабря, Гвардия двинулась через Балканы***. Шли налегке; батареи взяли только по четыре орудия, задки зарядных ящиков, а равно и все обозы были оставлены на месте; людям выдали на руки по пять фунтов вареного мяса. Дорога была страшно тяжелая — крутая и скользкая. Орудия тащила пехота; верховые должны были спешиться. На половине подъема пришлось заночевать. Штаб залез в овчарню (крыша, поставленная на земле), в которой развели огонь; мы напились чаю и легли спать с седлами под головами, но очень скоро проснулись от холода и двинулись дальше. На следующий день мы добрались до Чурьякского перевала, где развели костер и стали ждать подхода остальной колонны. Помню мою радость, когда я увидел моего денщика Федорицына, подходившего с моим вьюком! Мокрые сапоги были сняты, и ноги закутаны в одеяло. Но вскоре Раух меня позвал с собою, идти навстречу колонне и подбадривать ее. Пошли вниз, а затем опять пришлось [96] подняться. Ночь провели на перевале, дремля у костра. Утром начался спуск, тоже крутой, но тяжелый только для частей, спускавших орудия. Мы засветло спустились в деревню (Негошево) и проехали еще несколько за нее, осмотреть местность, после чего забрались в избу. После трудного похода и двух почти бессонных ночей я спал как убитый, отказавшись даже от еды. Рано утром меня будят. На мой удивленный вопрос «Почему?» товарищи мне рассказали, что вечером заходил Раух и приказал мне утром провести л.-гв. Первый стрелковый батальон к тому месту, где мы с ним были днем, и что я на это ответил «Слушаюсь». Ничего этого я не помнил, и ответ, очевидно, был дан во сне. Такая отдача приказания была сугубо неправильна, если бы Раух заставил меня повторить приказание, то он увидел бы, что я ничего не понял. Кроме того, опасно поручать вести кого-либо по незнакомой дороге, которую он видел только днем, не зная о предстоящем ночном поручении! Я сам выбрался из деревни только по указанию жителей; где же мне было вести кого-либо? У выхода из деревни я наткнулся на пехотную колонну; оказалось, что это л.-гв. Первый строевой батальон, который идет на место с проводником из местных жителей. Все обошлось благополучно! Дело в этот день было пустое. Но под конец Рауху показалось, что турки сдаются, и он подъехал к цепи; нас встретили огнем и мы вынуждены были повернуть назад. Возвращались мы шагом, и пули свистели и щелкали о землю около нас. Это отступление шагом под огнем было самое неприятное из всего, испытанного мною за время войны — я просто трусил! Наконец, 19 декабря, боем при Ташкисене турки были принуждены оставить позиции на Балканах и открыть нам шоссе, единственную удобную дорогу через них; никаких особых поручений я в этом бою не имел. Затем мы двинулись к Софии. По дороге мы должны были перейти реку Искер, через которую у деревни Враждебны был довольно длинный мост, перекрытый крышей. Противоположный берег был занят турками; стрелковая бригада, бывшая в авангарде, вела с ними перестрелку. Кубанские казаки, посланные на фланг для разведки реки, донесли, что на реке ледоход. Во главе главных сил был [97] Преображенский полк. Раух послал меня к полку с приказанием взять влево и переправиться через реку. Когда я подъехал к полку, он шел в резервной колонне, имея во главе командира полка князя Оболенского. Я доложил, что приказано взять правое плечо вперед и переправиться через реку, чтобы взять турок во фланг; я добавил, что на реке ледоход. Князь Оболенский спокойно, как на параде, скомандовал: полк, правое плечо вперед, — и пошел к реке. На реке оказался лед, по которому полк и прошел разомкнутыми шеренгами. Казаки, очевидно, и не доходили до реки. С переходом преображенцев через реку турки отступили на Софию и далее, на Костондил. Для их преследования была назначена 2-я бригада 1-й гвардейской пехотной дивизии под командованием принца Александра Петровича Ольденбургского, которому были приданы барон Каульбарс и Протонев; при Раухе остались Пузыревский (начальником штаба) и я (за офицера Генерального штаба). В Софии мы отдохнули и пополнили свои запасы, особенно сахара. По этой части все бедствовали; перед переходом через Балканы Гвардию с трудом нагнал ее маркитант{31} Львов, и у него с трудом удалось добыть несколько фунтов, чуть ли не по серебряному рублю (полтора рубля кредитками) за фунт. Поэтому все пили чай вприкуску или с маленьким кусочком сахара на стакан, и только в артиллерии сахара было вдоволь и его радушно предлагали не стесняться накладывать в стакан по вкусу. Причина такой роскоши не замедлила выясниться: оказалось, что запасы провизии для офицеров, а может быть и другие офицерские вещи, возились в передках орудий и зарядных ящиков. Я уже говорил о том, что и те и другие пехоте приходилось с неимоверными трудами, до изнеможения, тащить через горы на себе, так как лошади совершенно не могли их вывезти, и вдруг оказалось, что мы таким образом волокли не только боевой груз, но и офицерское добро, в то время, как сами бросили свои обозы позади! Это вызвало взрыв негодования среди офицеров пехоты, но начальство было к нему глухо. Негодование это имело еще и другое основание: хозяйство в батареях велось еще на старых, коммерческих основаниях, причем все деньги на батарейное хозяйство поступали в карман батарейного командира, который в них отчета [98] не давал, а только должен был содержать батареи в порядке; громадная экономия получалась на фураже и тут у нас опять являлось подозрение, что лошади потому так бессильны, что их недостаточно кормят. Вообще, я должен сказать, что артиллерия в эту войну произвела на меня самое отрицательное впечатление. Порядок ведения хозяйства делал батарейных командиров какими-то арендаторами, а не командирами батарей, и многие из них целиком ушли в хозяйство, что даже в гвардейской артиллерии приводило к грязным историям*. С трудом мы дотаскивали артиллерию до поля сражения, но там результаты ее огня оказывались совсем слабыми. При всем том, артиллеристы считали себя привилегированным родом оружия и глядели свысока на пехоту, для которой они на деле были тяжелой обузой, не принося ей почти никакой пользы. Я вынес из похода полное недоверие к нашей артиллерии, недоверие продолжавшееся до войны с Японией, где она показала себя уже в лучшем виде. В Софии мы отдохнули в тепле, при обилии всяких продуктов, в том числе и сахара, но только в виде сахарного песка. Там ко мне подошел какой-то немец, который пригласил нас, нескольких офицеров, зайти к нему; он оказался колбасником и говорил, что является ходатаем за всех местных немцев, своего рода самозванным консулом. [99] Простояв в Софии около недели, мы двинулись к Филиппополю. Впереди шли стрелки и 2-я гвардейская пехотная дивизия, так что наша бригада шла сзади, совсем спокойно; недалеко от Филиппополя, где дорога идет вдоль левого берега реки Марицы, мы совершенно неожиданно услышали выстрелы с другого берега реки и узнали, что шедшие перед нами войска перешли на тот берег и ведут там бой. Я получил приказание поехать туда, разыскать командира Гвардейского корпуса графа Шувалова и испросить приказания для нашей бригады. Река Марица тут довольно широкая (саженей двадцать-тридцать), по ней шел мелкий лед; она оказалась неглубокой, не более полутора аршин, так что подымая ноги вверх, я подмочил лишь одну. Течение было быстрое и небольшие льдинки быстро неслись-мимо, и от их шмыганья перед глазами я почувствовал, что голова начинает кружиться. На счастье, со мною был кубанский казак; я его послал вперед, а сам ехал сзади с закрытыми глазами. На другом берегу я разыскал графа Шувалова; он мне поручил передать Рауху, что ведет бой со значительными турецкими силами и что нашей бригаде следует продолжать движение по левому берегу реки и, буде возможно, содействовать ему огнем. С этими вестями я благополучно вернулся к Рауху. Продвинувшись на несколько верст вперед, мы вышли во фланг противнику, и наша артиллерия затеяла с дальнего расстояния перестрелку; роты подошли к реке, но за дальностью расстояния огня не открыли. Замечательно, что и в этом бою семеновцы не понесли никаких потерь, тогда как у преображенцев от артиллерийского огня на моих глазах был убит батальонный командир (флигель-адъютант полковник Стразов) и еще была убыль. Под вечер турки отступили и нам было приказано идти к Филиппополю. Я повез приказание назад, в л.-гв. Саперный батальон, а затем поехал к Филиппополю нагонять штаб. Я его, однако, не нашел, как потом оказалось, Раух заехал к Гурко, поместившемуся на мызе, в стороне от дороги, и там заночевал. Подъехав к Филиппополю уже в темноте, я увидел, что ближайшие дома пусты; не было видно ни наших, ни турецких войск. Устал я порядочно, и мокрая нога моя замерзла. Посоветовавшись с казаком, мы решили занять [100] один из домов на окраине города; мы развели в нем огонь, казак нашел лошадям ячмень и что-то теплое, во что я завернулся и сейчас же заснул. Когда я через некоторое время проснулся, то был очень удивлен, увидев в комнате людей; оказалось, что это жалонеры, высланные вперед от Семеновского полка для занятия квартир, и зашедшие на огонек погреться; вскоре, тоже на огонек, зашел и брат, который и переночевал со мною. За рекой бой еще продолжался: через день мы по устроенному саперами мосту пошли было на помощь, как оказалось уже не нужную, и нас вернули обратно, а затем продвинули вперед верст на двадцать-тридцать к железнодорожной станции Папасли(?), где мы стояли довольно долго. К этому времени к нам присоединилась 2-я бригада нашей дивизии. Оттуда я однажды получил поручение ехать в Филиппополь, в штаб Гурко, за приказаниями. Поручение было самое обычное и оставалось только сесть верхом и ехать. Погода была отличная и мягкая. На беду о моей поездке узнал принц Ольденбургский и стал настаивать на том, чтобы я ехал на дрезине, по железной дороге. Дрезины не оказалось, но нашли легкую платформу, из артиллерии, он приказал дать лошадь, которую пришлось припрячь сбоку, так как по шпалам ей трудно было бы идти. Для верности мне пришлось взять с собой и свою верховую лошадь. Сборы были долгие, но, наконец, я тронулся в путь со своим кубанцем; движение оказалось трудным и медленным; у каждого моста и мостика, а их было много, казак брал лошадей и переводил их вброд на другой берег, а я, шагая по шпалам, толкал платформу; потом ехали дальше до следующего мостика и т. д. По пути мы проехали небольшую станцию, на которой были сложены мешки с ячменем, которым решили воспользоваться на обратном пути. Поздно вечером мы прибыли в Филиппополь. Я уже не помню, каким образом я получил от богатого болгарина приглашение остановиться у него. Он меня угостил вкусным ужином, а ночью я впервые опять спал в постели, между простынями тонкого белья. Утром я получил приказание и двинулся тем же способом назад. По пути мы захватили с собой несколько мешков ячменя. Никому я не посоветую двигаться по железной дороге так, как пришлось мне проехать здесь. [101] Дальнейшее движение шло уже совершенно спокойно. На мне лежал отвод квартир частям дивизии. 14 января 1878 года мы вошли в Адрианополь. Здесь впервые удалось попасть в баню и этим избавиться от паразитов, которые нас всех одолевали. После заключения в Адрианополе перемирия{32} мы двинулись к Константинополю. На одном из ночлегов наш повар Морев напился и в соседней с нами комнате кричал так, что мы не могли спать. Я встал и, открыв дверь, приказал быть потише. Было темно и я Морева не видел; вдруг рядом со мною раздается пьяный голос Морева, который мне что-то заявляет; я ему плюху — и все смолкло. Насколько помню, это единственный раз, когда я ударил солдата. Позицию у Беюк-Чекмедже мы готовились брать, но турки ее очистили и мы 12 февраля вступили в Сан-Стефано, где мне пришлось прожить четыре месяца в полном безделье. За это время у меня, кажется, было лишь одно служебное поручение по исправлению участка демаркационной линии между нашими и турецкими постами. Одну интересную поездку мне пришлось совершить с Раухом; ему было поручено переговорить с турецким маршалом Мехметом-Али по поводу каких-то недоразумений, и Раух взял меня с собою; нас сопровождали несколько казаков. Свидание было заранее условлено. Маршал жил на отдельной мызе (чифтлике), до которой надо было проехать верст пять-восемь. Когда мы приехали, оказалось, что Мехмет-Али живет в верхнем этаже и нам навстречу вышел какой-то офицер, не знавший иностранных языков; он повел Рауха наверх; меня никто не приглашал, но я последовал за ним, так как считал обидным оставаться при лошадях или в обществе офицера, с которым не мог объясняться. Мехмет-Али был по происхождению немец; при нашем свидании присутствовал его начальник артиллерии, Штреккер-паша*, тоже немец, и разговор состоялся на немецком языке. Подлежавшие обсуждению вопросы были быстро улажены и затем пошла беседа. Мехмет-Али перед тем командовал армией, в состав которой входили войска, оборонявшие [102] Правецкий перевал, и говорил, что у него там были части, никуда не годные; говорили и о других событиях войны и о его собственной службе в Турции, причем он сетовал на то, что только теперь добрался до чина маршала: в прежнее время маршалы получали массу денег, а теперь турецкая казна пуста. Оказалось, что наш хозяин пишет немецкие стихи; он нам прочел несколько из них, большей частью гривуазного содержания, и я кое-что списал, но они у меня затерялись. Мехмету-Али в то время было пятьдесят лет, и он производил впечатление человека умного и быстро соображавшего*. Нас угостили неизбежным черным кофе; во дворе играл турецкий хор музыки, в котором доминировали деревянные инструменты. Пробыли мы у Мехмета-Али час-полтора и вернулись тем же путем обратно. Пребывание в Сан-Стефано было страшно тоскливым. Наш штаб поместился около полевого штаба армии; Бибиков куда-то ушел и мы, вдвоем с Андреевым, жили в домике на выезде к Константинополю. Общего стола у нашего штаба не было; Раух пристроился у великого князя Николая Николаевича, Андреев тоже; прочие чины штаба — в разных штабах, а я остался один, так как не имел знакомств в штабах и не мог напроситься в гости. Пришлось обедать по ресторанам, что мне, однако, было вовсе не по карману. Сначала мы были твердо убеждены, что пробудем здесь недолго, так как война окончена и мы уедем в Россию, при этом условии, можно было мириться с такими неудобствами; но время шло, политическое положение осложнялось, а о выводе войск перестали даже говорить. Хорошая весна сменилась жарким летом. В войсках свирепствовал тиф. Настроение становилось все более тоскливым и унылым. Вскоре после нашего прихода в Сан-Стефано нам были разрешены поездки в Константинополь и я там бывал раза два-три; интересно было видеть этот оригинальный город, полюбоваться его чудными видами, но и это скоро надоело — хотелось в Россию. Пробовал купаться в Мраморном море; купанье было очень приятно, но через некоторое время у меня наступила абсолютная бессонница, и спрошенный [103] мною врач указал на необходимость бросить купание, что я и сделал. Оставалось только чтение, и для этого я закупал книги в Константинополе. Раза два в неделю я целый день ездил, за несколько верст в полк к брату, но и там настроение было подавленное. В Сан-Стефано я встретил еще такого же бобыля, как я, ротмистра ямбургских улан Николая Михайловича Арбузова, моего товарища по (строевому отделению) Академии; он ее окончил неудачно, без права на перевод в Генеральный штаб, а на войну попал все же на должность Генерального штаба — штаб-офицера при полевом интенданте армии; по этой должности он получал хорошее содержание, но дела у него не было никакого, может быть потому, что он ни к какому делу не был пригоден. Будучи человеком удивительно добрым и мягким, он был совершенно безвольным, неспособным побороть свою лень и вовсе не умел работать, как я это на деле увидел потом, служа с ним вместе в Болгарии в 1882–83 гг. С Арбузовым мы и проводили дни в Сан-Стефано; иногда к нам присоединялся Всеволод Крестовский{33} (писатель), тоже состоявший при каком то управлении, и л.-гв. 4-го батальона поручик Адамович. Компания была скромная и трезвая; ходили в ресторан обедать, а вечером — в «Cafe chantant», слушать французских певиц. Все это скоро надоело до того, что ходили и туда и сюда лишь бы поесть и повидать людей. В Сан-Стефано пришлось мне испытать небольшое землетрясение; я уже лег спать, и проснулся от какой-то качки. Я спал в верхнем этаже, а дом был жидкой постройки, фахверковый. Все выскочили на улицу, но вскоре все успокоилось. Безотрадная тоска в Сан-Стефано и совершенная бесполезность моего пребывания там заставляли меня мечтать о возвращении в Петербург, в Академию, для получения права на перевод в Генеральный штаб. Благодаря Рауху это удалось устроить и я, с разрешения главнокомандующего, 14 июня 1878 года получил отпуск в Россию на три недели с тем, чтобы в Петербурге самому выхлопотать себе прикомандирование к запасному батальону и разрешение держать экзамены при Академии. Очень радостно я покинул Сан-Стефано; мой опустелый карман был пополнен займом у брата. Попал я на какой-то [104] русский пароход, где мне сначала отвели отличную каюту, но затем приехал генерал Скалой (командир л.-гв. Саперного батальона) и меня перевели в двенадцатиместную каюту; это была темная каюта с койками по стенам, в три или четыре яруса. После всяких ночлегов в походе и эта каюта казалась сносной. В ней уже было несколько офицеров, среди которых оказался саперный поручик Лазедов, сын врача Брестского кадетского корпуса; с ним мы сошлись и держались вместе. Из других спутников помню еще старого (лет шестидесяти) обер-офицера артиллерии, уже бывшего в отставке и отбывшего поход в артиллерийском парке; он, видимо, был из нижних чинов и курил простую махорку; мы попросили его заниматься этим вне каюты. Переход до Одессы мы совершили вполне благополучно, оттуда нам с Лазедовым было по пути; мы оба были с тощими карманами, а потому поместились в третьем классе. Помню, что вагон был отвратительный, в нем воняло от WC и не было возможности прилечь. Лазедов вышел в Серпухове, а я доехал до Петербурга, помнится, в трое суток. По сохранившемуся у меня отпускному билету и отметкам на нем видно, что я прибыл 19 июня и остановился в казармах полка (в дежурной комнате), а 20-го явился в Главный штаб. При самом моем приезде в полк меня обрадовали вестью, что мое производство в штабс-капитаны за переход через Балканы состоялось*. В ближайший день я поехал в Красное Село, в штаб округа, во главе которого во время войны стоял генерал Бобриков**. Я ему доложил мою просьбу о прикомандировании к запасному батальону своего полка для поступления вновь в Академию и тотчас получил его согласие. Оставалось еще уладить дело в Академии. В ней переменилось начальство. Вместо умершего Леонтьева начальником Академии был раненый на Шипке Драгомиров; правитель дел Академии, к которому я раньше всего обратился, тоже был новый — молодой подполковник Генерального штаба Сухомлинов, с которым я тут впервые встретился. Он меня принял приветливо. Разрешение держать дополнительные экзамены было дано, [105] и, вместе с тем, мне разрешили сдать лишь одни эти экзамены и не проходить дополнительного курса. Причиной этой последней льготы было, вероятно, то, что я отлично окончил Геодезическое отделение и затем был в походе. Мне выдали все учебники по предметам, которые я должен был сдавать, и я принялся за подготовку к экзаменам. Чтобы быть ближе к Академии, я взял помесячно комнату в «Гранд отеле» (Малая Морская), где-то во дворе, совсем тихую и спокойную; в ней я прожил до возвращения полка из похода и в ней же тогда остановился брат. Потом мы с ним переселились на данную ему казенную квартиру. Экзамены мне приходилось сдавать по всем предметам, которых геодезисты не проходили, притом из курсов как младшего, так и старшего классов. По некоторым курсам были хорошие руководства и они не представляли затруднений; таковы были курсы стратегии, артиллерии и фортификации и история войны 1870–71 гг.; но история военного искусства (курс младшего класса) представляла собою ряд отдельных, ничем не связанных обрывков записок с добавлением сочинений Богдановича о войнах Наполеона в Италии и Станкевича о войне 1806 года{34}, и этот предмет был для меня самым трудным. Я несколько дней повторял его перед экзаменом в Академии вместе со слушателем младшего класса, поручиком Холщевниковым, с которым мне через двадцать девять лет пришлось породниться. К сожалению, он меня тогда не познакомил со своею семьей. До экзаменов я ездил в Юстилу. Ольга все еще жила у моей матушки, хотя и скучала там, но ей решительно некуда было деться. Мы были в переписке, отношения наши были прежние, но вопрос о времени нашей свадьбы между нами как-то даже не возбуждался; при моей необеспеченности это казалось чем-то отдаленным, что со временем наступит, но еще совсем неизвестно, когда? Совершенно неожиданно матушка однажды спросила меня: «Когда же я ей представлю свою невесту?» Я с нею прошел в гостиную, где была Ольга, и к ее крайнему удивлению представил ее матушке в качестве своей невесты и просил благословить нас. До того я с матушкой об этом не говорил, так как знал, что она этому [106] браку не сочувствует. Впоследствии я узнал, что ее на этот шаг подговорила сестра Лиза вследствие разных разговоров в семье Теслевых. Свадьбу пока еще не могли назначить; она состоялась в конце следующего года. Экзамены прошли отлично; на предпоследнем экзамене присутствовал Драгомиров. Я при нем отвечал на билет из кампании Наполеона в Италии 1796 года (четвертое наступление в Мантуе). По окончании моего ответа он меня подозвал к себе и спросил, не желаю ли я готовиться к кафедре и притом — по какому предмету? Я поблагодарил и сказал, что меня больше всего интересует военная статистика; при ответе на этот, совершенно неожиданный, вопрос я невольно вспомнил об увлекательных лекциях Обручева. По окончании экзаменов я был причислен к Генеральному штабу и исправлял в штабе Гвардейского корпуса должность старшего адъютанта. Штаб этот существовал на совершенно особых основаниях: начальник штаба был большой персоной, ему докладывались только дела, требовавшие его указаний; все же остальные дела шли помимо него, причем штабом в действительности правил штаб-офицер для поручений. Повелось это так при самом образовании штаба, когда первым начальником штаба был назначен граф Воронцов-Дашков, Grand-seigneur*, которому было не до мелких штабных дел. При нем была издана инструкция для ведения дел в Штабе, действовавшая и при его преемниках. В 1878 году начальником штаба был генерал Розенбах, а правил штабом полковник Скугаревский. Розенбах всю прежнюю службу провел в строю; человек неглупый, он, однако, был малообразован. Будучи очень порядочным и доброжелательным, он, однако, отталкивал своей чрезвычайной важностью; когда мне изредка приходилось бывать у него с докладом, он, здороваясь, подавал несколько пальцев, а, прощаясь, отпускал кивком головы. Скугаревский — человек грубой внешности, иногда бестактный, отличный работник, который заставлял весь штаб работать отлично. Отличительной его чертой была справедливость. [107] Остальные чины штаба были: старший адъютант по хозяйственной части капитан Скордули, корпусной врач Энкюф и его секретарь д-р Лебедев. Штаб помещался на углу Литейной и Бассейной; квартира Розенбаха была на одном этаже со штабом, со входом с той же лестницы. Скугаревский жил в том же доме, на другой лестнице. Помещение штаба было тесное: все офицеры сидели в одной небольшой комнате, рядом была совсем маленькая комната Лебедева, куда в полдень приносилась пробная порция, которой мы все слегка завтракали. Жили и работали мы очень дружно. Ближе всех я сошелся с Березовским. Березовский служил в Павловском полку, которым на войне командовал Розенбах; под Горным Дубняком они оба были ранены. Розенбах взял его в штаб, как толкового, исполнительного офицера. В штабе Березовский был помощником Скордули и, главным образом, ведал штабным хозяйством. Вскоре после моего поступления в штаб ему пришлось заняться коммерцией, о которой он до того не думал и которая потом оказалась его истинным призванием. Вот как это произошло. Было издано новое постановление для обучения стрельбе, которым вводились новые фигурные мишени . вместо прежних белых щитов с черным яблоком и вертикальной полосой посередине; прежние мишени раскрашивались в полках домашними средствами, но новые выходили очень плохими, несмотря на трафареты и проч. Тогда заведующий оружием Павловского полка предложил Березовскому, как человеку относительно свободному, заняться изготовлением бумажных мишеней на его полк; вслед за тем выяснилось, что и другие полки дивизии готовы заказать ему мишени на предстоящий лагерный сбор. С разрешения Розенбаха Березовский взялся за дело, чтобы помочь полкам; он вошел в соглашение с литографией и изготовил образец мишеней, которые представили инспектору стрелковой части генералу Нотбеку; тот раза два-три заставлял переделывать рисунок и, наконец, одобрил его. Мишени были изготовлены, полки были довольны, а Березовский имел небольшую выгоду. Увидав новые мишени, другие полки Гвардии тоже захотели получить такие же, а Нотбек и его подчиненные, разъезжая по всей России инспектировать стрельбу [108] и видя плохие мишени, говорили всем про образцовые мишени Березовского. Неожиданно получилась громадная реклама, потребовалось увеличить производство чуть что не в сто раз, и барыши получились большие. Начав дело чуть ли не с восьмисот рублей, Березовский потом стал очень богатым человеком; помогло ему конечно то, что он за первой женой получил несколько десятков тысяч рублей. Работа в штабе занимала у меня только утро; остальное время у меня шло на подготовку диссертации. Мне в Академии было объявлено (Сухомлиновым), что по военной статистике вакантной кафедры не предвидится, но есть вакансия адъюнкт-профессора по военной администрации. Предмет этот у нас читался отвратительно; в младшем классе Лобко читал отрывки курса, а в старшем — Газенкампф заставлял зубрить справочные сведения. Я никогда не интересовался предметом, который представлялся мне столь же неинтересным и ненаучным, как то, что мне пришлось самому слушать с кафедры. Тем не менее, я решился попытать счастье, так как выбора не было: на военную статистику меня не звали, военное искусство (особенно тактика) меня не манило; оставалось брать то, что мне предлагали. На мой недоуменный вопрос, на какую же тему мне писать диссертацию, Сухомлинов мне, смеясь, сказал: «Напишите что-нибудь о довольствии галстуками и вас все равно проведут в профессора». Это было очень мило и любезно, но я все же обратился к старым профессорам, Лобко и Газенкампфу, с просьбой указать мне тему*. Мне была предложена одобренная Конференцией тема: «Сравнительное исследование законодательств и современное положение вопроса о комплектовании армии унтер-офицерами в России, Германии, Австрии и Франции». Тема мне была совсем чужда, и смысл ее мне был неясен: при тогдашнем долгом сроке службы у нас (шесть лет) подготовка унтер-офицеров была проста, и привлечение их на сверхурочную службу не являлось острой необходимостью; о положении же дела за границей я не знал. Я обратился опять к старым профессорам с просьбой об указании источников. Лобко, который уже давно не интересовался литературой предмета, мне сказал, [109] что он от меня ждет выяснения не только темы, но и литературы; Газенкампф мне указал на несколько источников и сказал, что вопрос этот стал теперь острым за границей, поэтому там теперь много пишут о нем. Указания эти были весьма ценными для меня; изучение указанных источников, особенно периодических изданий, вскоре дало мне указание на литературу вопроса; много времени я проводил в Публичной библиотеке, изучая в стенографических отчетах французских законодательных палат 1872–78 гг. обширные соображения и дебаты по вопросу. Для выписки книг я стал пользоваться книжным магазином Риккера, который затем стал присылать мне на просмотр все книжные новинки из интересующей меня области иностранной литературы. Постепенно вопрос все более выяснялся и накапливался материал для изложения фактической его стороны. Одной из скучных обязанностей двух старших адъютантов штаба Гвардейского корпуса было присутствование, по очереди, на воскресных разводах. Там приходилось принимать пароль, объявляемый главнокомандующим, а затем идти докладывать его командиру корпуса (Наследнику Цесаревичу) и начальнику штаба. При моей близорукости мне было бы трудно разыскивать первого, бывшего всегда близко к Государю и окруженного высшим генералитетом; помогало тут то, что пароль принимал и дежурный личный адъютант Цесаревича, который тоже шел докладывать ему, а я шел за ним в затылок. Цесаревич от личного адъютанта рапорта не принимал, а отмахивал ему, но от меня считал своим служебным долгом выслушивать неинтересную повесть о пароле. Вообще, Цесаревич тяготился разводами, и, тотчас по его воцарении, они были вовсе отменены. Из особых поручений по штабу стоит упомянуть о многократных командировках в Царское Село для занятий по тактике с офицерами л.-гв. 4-го стрелкового Имперской Фамилии батальона. Приглашали при этом к общему обеду офицеров, после которого занимались час-два военной игрой. По правде, ею никто не интересовался, а отбывали обязанность; я сам очень тяготился этими занятиями, так как никогда не любил тактики, и их облегчал лишь симпатичный состав офицеров (из которых я знал многих с похода) и любезность командира батальона, полковника князя [110] Барятинского. Странным являлся тот факт, что для подобных занятий посылался в батальон молодой штабс-капитан Семеновского полка (потом капитан Генерального штаба), который по возрасту, по службе и чину был моложе большинства, участвовавших в занятиях. Эти поездки, начавшиеся в зиму 1878/79 гг., продолжались и в последующие годы. 28 мая 1879 года, в начале лагерного сбора, я был переведен в Генеральный штаб капитаном с назначением старшим адъютантом штаба Гвардейского корпуса, то есть на должность, которую я уже исправлял полгода. С переводом в Генеральный штаб мне надо было завести лошадь; я имел право выбрать себе лошадь в любом полку за ремонтную цену. По совету берейтора Николаевского кавалерийского училища Альберта Карловича Дюмбта* я попросил об уступке мне лошади из л.-гв. Конно-гренадерского полка. Через знакомого Дюмбт узнал, что там есть отличный конь Мазеппа, красавец и такой езды, что вновь назначенный командир полка Тевяшев** ездил на нем, пока не успел купить себе собственную лошадь. Полку было дано предписание уступить мне лошадь на основании таких-то статей закона, и мы с Дюмбтом поехали в полк, в Петергоф, выбирать лошадь и раньше всего — смотреть Мазеппу. По закону я имел право брать любую лошадь, за исключением, помнится, правофланговых унтер-офицерских каждого эскадрона. Каково же было мое удивление, когда старший штаб-офицер полковник Девитт, у которого я попросил разрешения осмотреть лошадей, заявил мне, что это не нужно, так как уже отобраны лошади (кажется четыре), из которых мне предоставляется выбирать. Отобранные лошади оказались никуда не годным браком. Приходилось уезжать не солоно хлебавши. Проходя мимо конюшен, Дюмбт все же попросил вывести Мазеппу; осмотрев его, берейтор мне сказал, что конь хорош и что он его теперь всегда узнает. В штабе я рассказал Скугаревскому о проделке в полку. Тот возмутился, и по его докладу Розенбах предписал прислать [111] мне Мазеппу, если только к тому нет законных препятствий. Мазеппа не был правофланговым и через несколько дней я его получил. Это был вороной конь, очень элегантный, отличной выездки и добронравный, только несколько мал для меня (помнится, неполных трех вершков). Единственным его недостатком была нервность — он пугался выстрелов и тогда бросался в сторону или носил. В общем же это был чудный конь, который мне прослужил три с половиной года, и я с сожалением расстался с ним, уезжая в Болгарию. Под конец лагеря 1879 года я узнал, что освободилась казенная квартира для офицера Генерального штаба, и попросил ее для себя, так как собираюсь жениться. Мне ее дали. Она помещалась в казармах местных войск (у Семеновского моста); в ней были четыре хорошие комнаты с окнами и одна темная (столовая); окна, однако, выходили на небольшой дворик, а квартира была внизу, вследствие чего света в нее попадало мало. Уже весной 1879 года я стал покупать мебель, конечно на скромных основаниях. Тем не менее, обзаведение обошлось свыше двух тысяч рублей, для получения которых пришлось продать часть бумаг моего капитала. Столовое белье и серебро и часть приданого Ольги дала матушка. 24 ноября 1879 года состоялась моя свадьба, в Выборге, на квартире матушки; в тот же вечер мы уехали в Петербург. Там пошли хлопоты по окончательному устройству квартиры и приведению моей диссертации в окончательный вид. По просьбе Газенкампфа я должен был представить ее в нескольких экземплярах. Для этого я завел гектограф, который тогда был внове, писарь переписывал соответствующими чернилами, а я сам делал оттиски; возня была большая, так как гектограф часто шалил, я же печатал в десять экземпляров свой труд, составлявший 79 писаных листов. Листы Ольга сшивала в тетради, которые затем были уложены в папки. В назначенный срок диссертация в шести экземплярах была представлена в Академию*. Защита диссертации была для меня очень тяжелым делом, так как она [112] происходила перед всей Конференцией и большим числом других офицеров Генерального штаба, а меня смущали публичные выступления. Замечания, и то несущественные, сделал Лобко; Газенкампф только хвалил; затем Богданович* сказал мне похвалу совсем неожиданного рода: он (сам замечательный стилист) отметил, что работа написана ясно, отличным языком. В мае 1880 года я был назначен адъюнкт-профессором военной администрации. Эта должность давала мне добавочное содержание в 750 рублей в год; занятия мои в Академии пока ограничивались участием в руководстве практическими занятиями в старшем классе, к чему меня привлекли еще с осени 1879 года, и разбором тем дополнительного курса. Таким образом, начало карьеры было обеспечено — я был в Гвардейском Генеральном штабе и адъюнкт-профессором; одно только было плохо — это финансы. Как старший адъюнкт, я получал жалования по чину капитана — 441 рубль, столовых — 420; сверх того, помнится, перед лагерем выдавали вторые фуражеля — около 150 рублей; так что всего получалось около тысячи рублей при казенной квартире. Академический оклад был, конечно, большой подмогой, но все же концы едва сводились с концами, при самой скромной жизни. У нас, например, не было завтраков и только утром чай, в четыре часа обед и вечером чай с холодными остатками обеда. Тем не менее, приходилось задаться вопросом об обеспечении семьи, так как какое-либо право на пенсию я не скоро мог получить. Ввиду этого я весной 1880 года застраховал свою жизнь в Петербургском страховом обществе в 12 тысяч рублей с тем, чтобы сумма эта была выплачена в случае смерти или же мне самому по достижении шестидесяти лет. Платить приходилось по 312 рублей в год, да за страховку от военной опасности еще по 120 рублей в течение первых десяти лет; расход, по тогдашним средствам, был очень тяжелый; но платежи я все-таки производил исправно и в 1914 году получил застрахованный капитал. После перевода в Генеральный штаб я сделал визиты всем офицерам Генерального штаба нашего округа, жившим [113] в Петербурге; не многие мне ответили визитом и никто не пригласил бывать у него. Поэтому я после женитьбы счел себя вправе не делать им визита с женой. Надо сказать, что большинство офицеров Генерального штаба в то время были без средств; но большинство их имели уроки в военных училищах и этим существенно подкрепляли свой бюджет. Я как-то не умел находить себе уроки; притом я до сдачи диссертации целиком был поглощен ею и раньше осени 1880 года не имел бы времени для уроков. Других знакомств у меня и раньше почти не было, а потому наш круг знакомых и теперь оказался крайне ограниченным. Чаще всего мы бывали у дяди, Николая Густавовича Шульмана, который незадолго до того из окружных интендантов Кавказского военного округа был назначен помощником главного интенданта. У него бывали родные и некоторые его старые знакомые, как генерал-адъютанты Софиано и Свистунов и инженер Иванов; затем там постоянно бывала вдова бывшего иркутского генерал-губернатора Корсакова, у которой и мы стали изредка бывать. Из двоюродных братьев Шульман двое, Густав и Руша, были женаты; у второго мы не бывали вовсе, а у первого бывали изредка, также как и у его тестя Дюмбта. Ближе всего мы были с Гершельманами, тоже жившими очень скромно. Нас чаще всего навещал брат, заходивший к нам по вечерам, раза два в неделю. Весной 1880 года Драгомиров сделал мне большую неприятность, поручив читать в старшем классе военно-судебный отдел; отдел этот, причисленный к военной администрации, читался юристом, генералом Володимеровым, которого Драгомиров захотел спустить; предлогом же для этого послужило то, что в Академии есть досужий адъюнкт-профессор, который может читать этот отдел. Отказаться от этого поручения я не мог, так как мне ничего другого не поручали читать и Драгомиров просил читать этот отдел лишь временно. Читать по старым запискам, не добавляя к ним ничего, было совестно. Надо было изучать предмет. Я обратился к своему бывшему преподавателю по Пажескому корпусу, Николаю Сергеевичу Бакшееву, и просил его указать мне литературу. Он мне указал книжки по энциклопедии [114] права, по естественному, уголовному и государственному праву и я взялся за их изучение. На беду, я к юридическим наукам всегда чувствовал полное отвращение; с тем же чувством я читал купленные книги и извлекал из них материал для моих лекций. Лекции мне приходилось читать впервые и притом по предмету, мне чуждому, в котором сама терминология была мне чужда; поэтому подготовка к лекциям в зиму 1880/81 годов была мучительно тяжела: я писал всю лекцию и затем один-два вечера зубрил ее наизусть, гуляя по комнате. При чтении я имел, для верности, тетрадку перед собой, но не заглядывал в нее. Еще одну зиму, 1881/82 гг., я читал тот же курс, но это уже было несоизмеримо легче. Все же я чувствовал себя плохо, читая курс, о котором мои слушатели знали, что я в нем сам знаю мало. В начале 1880 года я взялся за одну частную литературную работу. Наш профессор, генерал Леер{38}. В феврале 1880 года у жены случился выкидыш, поcли которого она, однако, скоро поправилась; во время болезни [115] жены нам очень приходилось жалеть об отсутствии у нее близких друзей, которые могли бы помочь ей своим опытом и советом. На лето она одна уехала в Юстилу, и я был в лагере на холостом положении. Осенью, до начала лекций в Академии, там происходили экзамены, доводившие меня до одурения, так как приходилось экзаменовать как всю массу, желавших поступить в Академию, так и младший и старший классы. В октябре 1880 года я был назначен обер-офицером для поручений при том же штабе Гвардейского корпуса; на этой должности работы было мало, и я усердно посещал библиотеку и архив Главного штаба. Одно особое поручение пришлось как раз на день моего рождения, 31 декабря. В этот день особая комиссия, в которую попал и я, должна была осмотреть капитальный ремонт, произведенный в казармах л.-гв. Сво дно-казачьего полка, так как командир полка генерал Мартынов, признал его неудовлетворительным. В комиссии была масса инженеров, которые все стояли за свое ведомство и признавали все дефекты несущественными, а Мартынов нас водил четыре часа по казармам и указывал каждое окно с неправильным уклоном подоконника, каждую плохо закрывающуюся дверь. Наконец, осмотр был окончен и комиссия собралась на заседание. Совершенно неожиданно председатель ее, генерал Ребиндер, предложил мне, как младшему, первому высказаться. Я заявил, что не техник и не знаю, существенны ли дефекты или нет, но несомненно, что их много и их надо исправить, а это надо потребовать от инженерного ведомства. С моими доводами все согласились и на том покончили. От этой комиссии у меня осталось гадливое воспоминание о сплоченности всей кучки инженеров, из коих многие были в генеральских чинах и которые все дружно защищали очевидно неправое дело! В начале 1881 года Розенбаха заменил граф Алексей Павлович Игнатьев и вслед за тем штаб перешел на другую, тоже наемную, квартиру на Знаменской, угол Озерного переулка. На Святой я был произведен в подполковники, так как должность адъюнкт-профессора давала на то право, а в округе я был старшим капитаном и никого не обходил. Лето 1881 года я провел с женой в лагере, где мы имели маленькую квартирку, чуть ли не в две комнаты. Осенью [116] 1881 года опять пошли экзамены, а затем чтение лекций по военно-судному отделу. В ноябре Скугаревский получил штаб дивизии, а вслед за тем я был назначен на его место. Дела было вдоволь, тем более, что Игнатьев был суетлив. Надо было переезжать на квартиру, нанятую для штаб-офицера в одном доме со штабом. Переезд задержался, так как 29 декабря у меня родился сын Александр. Принимать его должен был известный акушер, д-р Баландин, но он заболел и прислал своего ассистента; пришлось наложить щипцы; от них или по другой причине, но голова оказалась сдавленной, и мальчик был слабый и медленно развивался. В январе 1882 года мы перебрались на новую квартиру. По ходатайству начальства, крестным отцом сына был записан государь император Александр Александрович, от которого жена получила подарок, вместо которого я взял деньги (рублей 200–300). Служба в Штабе, по вине графа Игнатьева, была тяжелой. Он сам заходил в Штаб только изредка; все бумаги получал я; все существенное и бумаги для подписи посылались вечером к нему в портфеле, от которого ключи были у него и у меня; утром он возвращал их мне. Затем, в десять часов утра, я шел к нему с докладом; он жил недалеко, в своем доме, на углу Надеждинской и Ковенского переулка. Доклад был недолгий, но его всегда приходилось дожидаться, так как Игнатьев, разъезжая весь день по своим делам, всех принимал утром как по службе, так и для частных разговоров; иногда приходилось ждать подолгу и он тогда чрезвычайно любезно извинялся*; мне же приходилось очень туго, так как утро до полудня пропадало, приходилось потом форсированно работать до окончания занятий в штабе (в три часа) и затем дома до позднего вечера. Лишь с большим трудом [117] я успевал на занятия в Академии, а о каких либо других занятиях совершенно нельзя было и думать. При массе всяких мелочных, но спешных распоряжений по всяким нарядам, представлениям начальству и т. п., создавалось большое нервное напряжение в работе, которое еще усиливал Игнатьев, беспрестанно теребя, когда ему вздумается, по всяким мелочам. От него в штаб и ко мне на квартиру был проведен телефон, бывший тогда совершенно новинкой. Вызов производился не звонком, а дудкой; телефон помещался у меня в кабинете около письменного стола и мне под конец стало беспрестанно казаться, что он пищит. Долго работать в такой обстановке было трудно — она совсем издергала нервы; затем положение становилось трудным и в денежном отношении, так как расходы по семье возросли, а мое содержание оставалось таким же, как и на прежних должностях. Мои предместники получали за усиленную работу содержание начальника штаба дивизии, то есть нештатную прибавку около 1300 рублей, а Игнатьев мне не выхлопотал никакой прибавки; при том он у меня отнимал много времени, так что о новых уроках я не мог и думать. Наконец, было обидно получать то же содержание, как и старшие адъютанты, имевшие несравненно меньше работы. Как-то при докладе я попросил Игнатьева похлопотать о добавочном для меня содержании, так как я плохо свожу концы с концами; он с полной готовностью обещал, — и ничего не сделал. Весной, перед выходом в лагерь, Лобко предложил мне должность делопроизводителя в Канцелярии Военно-ученого комитета Главного штаба{39}, которой он тогда управлял. Мне не особенно хотелось уходить из строя в совершенно мне неизвестное учреждение и я просил отложить решение вопроса до осени, так как я от лагеря уходить не могу*. Действительно, до того времени в лагере распоряжался штаб округа, и корпусной штаб там не играл никакой роли. В этом году, по инициативе командира корпуса графа Шувалова и Игнатьева, наш штаб должен был хозяйничать в лагере. Нужно было не ударить лицом в грязь и показать, что и наш маленький штаб может справиться с этим делом не [118] хуже, но даже лучше многолюдного Окружного штаба. Оба графа охотно брались за это дело, так как работать приходилось не им. Работы, действительно, была масса: сначала предварительная, по сношениям со всякими властями, военными и гражданскими, и по составлению правил для службы в лагере; затем, в лагере, все распоряжения по сбору; впервые было установлено, что приказания по лагерю раздаются рано днем (в три или четыре часа?), чтобы полки тоже успевали заблаговременно делать свои распоряжения на следующий день. Весь лагерь прошел гладко. И здесь Игнатьев суетил и донимал меня телефоном*. К концу лагеря я был совершенно измучен и окончательно решил осенью уйти из штаба корпуса. Во время лагеря мне была предложена еще должность, штаб-офицера в Офицерской стрелковой школе, недавно образованной из Учебного пехотного батальона. Эта должность мне представлялась более заманчивой, чем предложенная мне в Главном штабе, так как я оставался в связи со строем и оттуда мог получить полк; но пришлось бы жить 9 Ораниенбауме и вставал вопрос о возможности сохранить профессуру. Игнатьеву я ничего не говорил о своем намерении покинуть штаб — он был так любезен и так благодарен за успешный ход дела! Под самый конец лагеря я ему эта все же сказал, совершенно неожиданно и для самого себя Случилось это так. Пришел я с докладом. Игнатьев мне сказал, что должен сейчас уехать и может уделить мне лишь несколько минут; затем он мне сообщил, что в распоряжение командира корпуса дана одна награда вне правил и граф Шувалов в виде успешного окончания лагеря отдал ее в распоряжение его, Игнатьева, а он просил о переводе в Гвардию своего шурина, князя Мещерского, не имевшего права (по выпускным баллам) на перевод в Гвардию; мне поручалось составить представление. Меня это взорвало. [119] Если кто трудился в штабе, так это я; на исключительную награду мог претендовать я или разве сам Игнатьев; передачу же ее Мещерскому я счел за личную обиду, а потому тут же попросил разрешение переговорить о себе, когда у Игнатьева будет время. Граф мне сказал, что для меня у него всегда есть время, так как он меня так ценит и т. д. Я напомнил ему, что уже говорил о невозможности существовать в штабе и что я, за окончанием лагеря, теперь со спокойной совестью могу уйти. Он выразил сожаление, но обещал хлопотать о предоставлении мне места, которое меня могло бы устроить. Я его очень поблагодарил, но просил не беспокоиться; я лишь хочу просить его совета — какую должность мне взять из двух предлагаемых? Это уже было серьезно и Игнатьев просил меня обождать — он сделает еще попытку испросить мне прибавку содержания! На этот раз он исполнил свое слово и 17 августа мне лично была присвоена прибавка по 528 рублей в год*. Но было уже поздно. По окончании лагеря, я перевез семью в город, а сам уехал в отпуск, отдохнуть в Юстиле. Ольга мне не сопутствовала, так как была опять в интересном положении. Совершенно неожиданно я там получил предложение должности товарища военного министра Болгарии. [120]
|
|