|
ЗАПИСКИ ИМПЕРАТРИЦЫ
ЕКАТЕРИНЫ II
В виде дополнения к “Запискам императрицы Екатерины II” считаем необходимым напечатать еще следующие документы: 1) Автобиографическую записку ее, написанную по следующему поводу. Вначале 1778 г. статс-секретарь Безбородко начал составлять “Краткое начертание дел политических, военных и внутренних государыни императрицы Екатерины II, самодержицы всероссийской, так же, как и знаменитейших событий во дни ее царствования”. По всей вероятности, Безбородко взялся за подобный труд по указанию самой императрицы. Прочитав рукопись, Екатерина нашла нужным писать к ней комментарии и добавления; но даже первый комментарий не окончен в подлинной рукописи и обрывается на половине недописанной страницы. Е. С. Шумигорский напечатал его в апрельской книжке “Русской Старины” 1899 г. с соблюдением точной орфографии Екатерины. Перепечатывая этот документ, мы сочли более удобным для читателей не придерживаться орфографии императрицы, которая сама не раз просила своих статс-секретарей не смеяться над ее плохим знанием русского правописания. 2) Записку Екатерины о ее воцарении и отдельные ее заметки по поводу этого события. Документ этот, по копии, снятой князем А. Б. Лобановым-Ростовским, напечатан Н. К. Шильдером в его “Истории императора Павла I”. Мы приводим записку в переводе с французского, сделанном Шильдером. 3) Два письма Екатерины к Понятовскому, напечатанные в XXV томе “Архива князя Воронцова”; они писаны на французском языке, и мы печатаем их в переводе, сделанном В. И. Штейном. Отношения Екатерины к Понятовскому известны. После переворота 28 июня он просил у императрицы разрешения приехать в Петербург, надеясь, что прежняя привязанность его будет теперь вознаграждена, особенно после того, как Екатерина сделалась вдовой. Он не знал о влиянии, приобретенном Орловым, а между тем именно это [701] обстоятельство крайне затрудняло Екатерину и могло создать ей серьезные осложнения и даже роковые последствия. Необходимо было во что бы то ни стало прекратить домогательства Понятовского, что и вызвало со стороны императрицы два пространных письма, в которых она подробно излагает ход переворота, при чем намеренно преувеличивает значение Орловых, приписывая старшему из них наиболее значительную долю в успехе. Письма писаны вовсе не с целью сообщить подробности о перевороте, а чтобы убедить Понятовского в невозможности не только появления его при русском дворе, но даже в переписке с государыней, хотя бы и секретной. В виду этого здесь многое передано не точно, иное не вполне верно, встречается и заведомая ложь. Но письма, писанные под свежим впечатлением событий самою Екатериной, лишь месяц спустя по воцарении, — весьма важный материал для ее характеристики. С. Ш. Автобиографическая записка Екатерины II. Во время болезни блаженной памяти государыни императрицы Елисаветы Петровны, в декабре месяце 1761 г., слышала я из уст Никиты Ивановича Панина, что трое Шуваловых: Петр Иванович, Александр Иванович и Иван Иванович, чрезвычайно робеют о приближающейся кончине государыни императрицы и о будущем жребии их, что от сей робости их родятся у многих окружающих их разнообразные проекты, что наследника ее все боятся, что он не любим и не почитаем никем, что сама государыня сетует, кому поручить престол, что склонность в ней находят отрешить наследника неспособного, от которого много имела сама досады, и взять сына его, семилетнего, и мне поручить управление, но что сие последнее касательно моего управления — не по вкусу Шуваловым. Из сих проектов родилось, что посредством Мельгунова Шуваловы помирились с Петром III, и государыня скончалась без иных распоряжений. Но тем не кончились ферментации публики, а начало их приписать можно дурному Шуваловскому управлению и беззаконному Бестужевскому делу, т. е. с 1759 г. При самой кончине государыни императрицы Елисаветы Петровны прислал ко мне князь Михаил Иванович Дашков, тогдашний капитан гвардии, сказать: “повели, и мы тебя взведем на престол”. Я приказала ему сказать: “Бога ради, не начинайте вздор, что Бог захочет, то и будет, а ваше предприятие есть рановременная и несозрелая вещь”. К князю Дашкому же езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моем восшествии, яко то трое Орловых, пятеро капитаны полка Измайловского и прочие, женат же он был на родной сестре Елисаветы Романовны Воронцовой, любимицы Петра III; [702] княгиня же Дашкова от самого почти ребячества ко мне оказывала особливую привязанность, но тут находилась еще персона опасная, брат княгини, Семен Романович Воронцов, которого Елисавета Романовна, да по ней и Петр III, чрезвычайно любили, отец же Воронцовых, Роман Ларионович, опаснее всех был по своему сварливому и переметчивому нраву, он же не любил княгиню Дашкову. Императрица Елисавета Петровна скончалась в самое Рождество, 25 декабря 1761 г., в три часа пополудни; я осталась при теле ее. Петр III, вышел из покоев, пошел в конференцию и прислал мне сказать чрез Мельгунова, чтобы я осталась при теле, дондеже пришлет мне сказать. Я Мельгунову сказала: “вы видите, что я здесь и приказание исполню”. Я из сего приказания заключила, что владычествующая факция опасается моей инфлюенции. Тело императрицы обмывали, когда мне пришли сказать, что генерал-прокурор, князь Шаховской, отставлен по его прошению, а обер-прокурор сенатский, Александр Иванович Глебов, пожалован генерал-прокурором. То есть слывущий честнейшим тогда человеком отставлен, а бездельником слывущий и от уголовного следствия спасенный Петром Шуваловым сделан на его место генерал-прокурором. Тело императрицы Елисаветы Петровны едва успели убрать и положить на кровать с балдахином, как гофмаршал ко мне пришел с повесткою, что будет в галерее (то есть комнаты чрез три от усопшего тела) ужин, для которого повещено быть в светлом богатом платье. Я послала по богатое платье и в комнате сына моего, живущего возле покойной государыни, оделась и паки в таком наряде пришла к усопшему телу, где мне велено было оставаться и ждать приказаний. Тут уже окошки были открыты и евангелие читали. Погодя несколько, пришли от государя мне сказать, чтобы я шла в церковь; пришел туда, я нашла, что тут все собраны для присяги, после которой отпели вместо панихиды благодарственный молебен, потом митрополит новгородский Сеченов сказал речь государю. Сей был вне себя от радости и оной нимало не скрывал и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося, кроме вздорных речей, не соответствующих ни сану, ни обстоятельствам, представляя более смешного арлекина, нежели иного чего, требуя, однако, всякого почтения. Из церкви вышедши, я пошла в свой покой, где до самого ужина горько плакала только о покойной государыне, которая всякие милости мне оказывала и последние два года меня полюбила отменно, как и о настоящем положении вещей. Когда кушанье поставлено было, мне пришли сказать, и я пошла к ужину; стол поставлен был в куртажной галерее персон на полтораста и более; и галерея набита [703] была зрителями. Многие, не нашел мест за ужином, ходили также около стола, в том числе Иван Иванович Шувалов и Мельгунов; сей из прислужников Шуваловых сделался их протектором. У Ивана же Ивановича Шувалова, хотя знаки отчаянности были на щеке, ибо видно было, как пятью пальцами кожа содрана была, но тут, за стулом Петра III стоя, шутил и смеялся с ним. Я сидела возле нового императора, а возле меня князь Никита, Юрьевич Трубецкой, который во весь стол ни о чем не говорил, как о своей радости, что государь царствует. Множество дам также ужинали, многие из них так, как были с расплаканными глазами, и многие из них в тот же день, не быв в дружбе, между собой помирились. Ужин сей продолжался часа с полтора; пришел в свои комнаты, я начала раздеваться, чтобы лечь в постель, когда принесли повестку, чтобы дамам назавтра быть в робах богатых, и будет большой обеденный стол в той же галерее, сидеть же по билетам. Потом я легла в постель, но, хотя пред тем две ночи не спала, проводя оные в покое покойной императрицы, сон далеко от меня был, и никак заснуть не могла, и начала размышлять о прошедшем, настоящем и будущем. И сделала следующее заключение: ежели в первом часу царствования отставили честного человека, а не постыдились на его место возвести бездельника, чего ждать. Говорила я себе: твоей инфлюенции опасаются, удались от всего, ты знаешь, с кем дело имеешь, по твоим мыслям и правилам дела не поведут, следовательно, ни чести, ни славы тут не будет, пусть их делают, что хотят. Взяв сие за правило своего поведения, во все шесть месяцев царствования Петра III я ни во что не вступалась, окроме похорон покойной государыни, по которым траурной комиссии велено было мне докладывать, что я и исполнила со всяким радением, в чем я и заслужила похвалу от всех. Я же тут брала советы от старых дам, графини Марии Андреевны Румянцовой, графини Анны Карловны Воронцовой, от фельдмаршальши Аграфены Леонтьевны Апраксиной и иных, подручно случавшихся, в чем и на них угодила, чрезвычайно. На другой день поутру нарядилась в богатую робу и пошла к обедне, потом на поклон к телу, а оттуда к столу по билетам. Сей стол был с расплаканными глазами у всех, и мало было лиц равнодушных, и усталость на всех видна была. После обеда я пошла к себе. Во время сего стола тело покойной государыни анатомили. К вечеру пришли мне сказать, что посланы курьеры для освобождения и возвращения в Петербурга Бирона, Миниха, Лестока и Лопухиных, и что Гудович едет в Берлин с объявлением о вступлении на престол императора. Я на сие сказала: “дела поспешно идут”. На [704] третий день я, надев черное платье, пошла к телу, где отправлялась панихида, тут ни императора и никого не было, окроме у тела дневальных, да те, кои со мною пришли; оттудова я пошла к сыну моему, а потом посетила я графа Алексея Григорьевича Разумовскаго в его покое во дворце, где он от чистосердечной горести по покойной государыне находился болен; он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, обняла его, и, обнявшись, оба мы завыли голосом, не могши почти говорить слова оба; я, вышел от него, пошла к себе. Пришед в свой покой, услышала, что император приказал приготовить для себя покой от меня чрез сени, где жил Александр Иванович Шувалов, и что в его покоях, возле моих, будет жить Елисавета Романовна Воронцова. В сей день к вечеру император поехал куда-то на вечеринку править святки. Как покои Александра Ивановича Шувалова убраны были дня чрез два, император перешел в них, а Елисавета Воронцова в его покои переехала, мои же покои парадные обиты были черным сукном, и людей император принимал в оных, по утрам и по вечерам езжал в гости по всем знатным особам, кои устроили для него великие пиры; от сих пиров я уклонилась по причине великого кашля. Накануне того дня, как переносить положено было тело покойной государыни из той комнаты, где скончалась на парадной постели, император ужинал у графа Шереметева; тут Елисавета Воронцова приревновала не знаю к кому, и приехали домой в великой ссоре. На другой день после обеда, часу в пятом, она прислала ко мне письмо, прося меня, дабы я для Бога самого пришла к ней, что она имеет величайшую нужду говорить со мною, сама же не может прийти ко мне, понеже лежит больна в постели. Я пошла к ней и нашла ее в великих слезах; увидя меня, долго говорить не могла; я села возле ее постели, зачала спрашивать, чем больна; она, взяв руки мои, целовала, сжала и обмывала слезами. Я спрашивала, о чем она столь горюет. Она мне на то сказала: пожалуй, потише говорите; я спросила, какой причины рада; она мне сказала: в другой комнате сестра моя и Анна Михайловна Строганова сидят с Иваном Ивановичем Шуваловым (c'est a dire qu'elle leurs avait menage un rendez-vous, tandis qu'elle s'entretenait avec moi). Я рассмеялась, и она посвободнее стала от слез и начала меня просить, чтобы я пошла к императору и просила бы его именем ее, чтобы он отпустил к отцу жить, что она более не хочет во дворце оставаться. При сем она бранила его окружающих всячески, и его самого, что она уже и накануне у Шереметева делала, к удивлению всех слушателей, и за что император приказывал отца ее арестовать, однако упросили его. Я сказала ей, чтобы [705] она кого иного выбрала для сей комиссии, которая ему будет, может быть, досадительна; но она уверяла меня, что ему то и надобно, и не чрез кого, окроме меня, ей о том просить, понеже все бездушные бездельники, а одна я, на ком она полагает свое упование. Дабы укоротить мое у нее пребывание, я обещала ей пойти к нему и донести ему о ее просьбе, и, пришел к себе, я послала наведаться, дома ли он, и можно ли мне к нему прийти. Сказали, что опочивает, а как проснулся часу в седьмом, пришли мне сказать, и я пошла к императору. Я нашла его в шлафроке, ходил взад и вперед по комнате, и был еще весьма сопат. Я начала говорить ему: “ежели вы дивитесь моему приходу, то еще более удивитесь, когда сведаете, с чем я пришла”, — и рассказала ему все от слова до слова, как Елисавета Романовна Воронцова ко мне писала, и что говорила со мною, и как я отклоняла сию комиссию, и причины, кои она имеет, не вверять, окроме меня одной. Он, услыша сие с удивлением и задумчивостью, заставил меня повторить сказанное; в сие время вошли в комнату Мельгунов и Лев Александрович Нарышкин. Он им рассказывал, с чем я пришла, с досадою на Елисавету Воронцову. Сие продолжалось с час, наконец, я сказала: “какой ответ прикажете ей сказать, или кого иного пошлете?” На сие Мельгунов и Нарышкин ему советовали сказать, что он к ней пришлет ответ. Я пошла к себе и велела Елисавете Воронцовой сказать, что к ней ответ прислан будет. Погодя, она паки прислала ко мне сказать, что она пущена, одевается и ждет карету, дабы ехать из дворца к отцу, и просит дозволение прийти ко мне прощаться. Я сказала: “пусть придет”. Между тем через мою переднюю, перед уборной, сделалось великое бегание: то Мельгунов, то Нарышкин к ней и от нее взад и вперед ходили, что продолжалось часу до одиннадцатого; тогда сам император к ней пошел и, побыв у нее, возвратился в свой покой, а она ко мне написала цыдулку, что она ко мне не будет, понеже ей приказано остаться во дворце. Я легла, спать, а на, другой вечер Петр III с Мельгуновым и Львом Нарышкиным, пришел ко мне, бранили и ругали всячески Елисавету Воронцову, и видно было, что им хотелось, дабы я пристала, к их речам, но я, молча, слушала, император же тут рассказывал, как она не хотела надеть мой портрет, когда он ее пожаловать камер-фрейлиною, и хотела иметь его портрет. Он думал, что за то осержусь, но, когда увидел, что я тому смеюсь и нимало не сержусь, тогда вышел вон из комнаты; тогда Мельгунов и Лев Нарышкин мне пеняли, что, имев такую хорошую оказию выгнать ее из дома, не воспользовалась тем; я им отвечала: “а я вам дивлюсь, что вы сами не сумели в своем желании вчера”. [706] От дня кончины покойной государыни был во дворце двойной караул, т. е. один полный караул у тела, другой таковой же у императора; в сие же время случились великие морозы, караульня же была мала и тесна, так что не помещались люди, и многие из солдат оставались на дворе; сие обстоятельство в них произвело, да и в публике прибавило, роптание. Всякий день же из дворца выходили новые истории, то того арестуют, то другого, с женщинами, коих ежедневно множество звал ужинать, у себя либо где в гостях поссорится, и мужа велит посадить без шпаги, либо к кому по службе за безделицу придерется и велит посадить на гауптвахту. Из-за стола же почти никогда не вставал, не быв без языка, почти пьян, и проявилось у него множество новых фаворитов, между прочими капитан-поручик полка Преображенского, князь Иван Федорович Голицын, на которого вдруг налепил орден святой Анны, а до того дня мало кто его знал. В сие время император взял в кабинет секретаря, бывшего конференц-секретаря, Дмитрия Васильевича Волкова. Про сего Никита Иванович Панин думал и мне говорил, что сей Мельгунову и Шуваловым голову сломит; про него тогда думали, что главу имеет необыкновенную, но оказалось после, что, хотя был быстр и красноречив, но ветрен до крайности, и понеже писал хорошо, то писывал, а мало действовал, а любил пить и веселиться. Две недели по кончине покойной государыни умер граф Петр Иванович Шувалов; за несколько дней до кончины его, он и брат его большой, Александр Иванович Шувалов, были от императора пожалованы в фельдмаршалы. И проявилось новое определение: вдруг император пожаловал в четырех полках гвардии четыре полковника, а именно в Преображенском — фельдмаршала князя Никиту Юрьевича Трубецкого, в Семеновском — фельдмаршала графа Александра Ивановича Шувалова, в Измайловском — фельдмаршала графа Кирилла Григорьевича Разумовского, в Конной гвардии хотел пожаловать графа Алексея Григорьевича Разумовского, по сей оттого пошел в отставку, и на его место сделан полковником принц Жорж Голштинский. Сии новые полковники сами всячески спорили и старались отвратить сие пожалование, но не предуспели. Полкам же гвардии сие было громовый несносный удар. Хотя огромные похороны и при оных великолепные выносы указом покойной государыни запрещены были, однако г.г. Шуваловы выпросили у бывшего императора, дабы граф Петр Иванович с великолепной церемонией погребен был; сам император обещался быть на выносе. В назначенный день ждали очень долго императора, и он не прежде, как к полудню, в печальный день приехал, народ же ждал для смотрения [707] церемонии с самого утра, день же был весьма холодный. От той нетерпеливости произошли разные в народе рассуждения: иные, вспомня табачный того Шувалова откуп, говорили, что долго его не везут по причине той, что табаком осыпают; другие говорили, что солью осыпают, приводя на память, что по его проекту накладка на соль последовала; иные говорили, что его кладут в моржовое сало, понеже моржовое сало на откупе имел и ловлю трески. Тут вспомнили, что ту зиму треску ни за какие деньги получить нельзя, и начали Шувалова бранить и ругать всячески. Наконец, тело его повезли из его дома на Мойке в Невский монастырь; тогдашний генерал-полицеймейстер Корф ехал верхом впереди огромной церемонии, и он сам мне рассказывал в тот же день, что не было ругательства и бранных слов, коих бы он сам не слыхал против покойника, так что он, вышел из терпения, несколько из ругателей велел захватить и посадить в полицию, но народ, вступясь за них, отбил было, что видя он оных отпустить велел, чем предупредил драку и удержал, по его словам, тишину. По прошествии трех недель по кончине государыни, я пошла к телу для панихиды; идучи чрез переднюю, нашла тут князя Михаила Ивановича Дашкова, плачущего и вне себя от радости; прибежав ко мне, говорила,: “государь достоин, дабы ему воздвигнуть статую золотую; он всему дворянству дал вольность и с тем едет в сенат, чтоб там объявить”. Я ему сказала: “разве вы были крепостные, и вас продавали доныне? в чем же эта вольность состоит?” — и вышло, что в том, чтобы сложить и не служить по воле всякого; сие и прежде было, ибо шли в отставку, но осталось из стара, что дворянство с вотчин и поместий служа все, окроме одряхлелых и малолетних, в службе империи записаны были; вместо людей дворянских Петр I начал рекрут собирать, а дворянство осталось в службе. От чего вздумали, что — в неволе. Роман Воронцов и генерал-прокурор думали великое дело делать, доложа государю, дабы дать волю дворянству, а в самом деле выпросили не что иное, окроме того, чтобы всяк был волен служить и не служить. Пришел с панихиды к себе, я увидела: у заднего крыльца стоит карета парадная с короною, и император в ней поехал в сенат. Но сей кортеж в народе произвел негодование, говорили, как ему ехать под короною, он не коронован и не помазан. Рановременно вздумал употребить корону. У всех дворян велика была радость о данном дозволении служить и не служить, и на тот час совершенно позабыли, что предки их службой приобрели почести и имения, которыми пользуются. За десять дней до погребения государыни положили тело ее в гроб и понесли оный в траурный зал посреди всех регалий, и [708] народ дважды на день допущен был, как и прежде от дня кончины ее. В гробу государыня лежала одета в серебряную глазетовую робу, с кружевными рукавами, имея на голове императорскую золотую большую корону на нижнем обруче с надписью: “Благочестивейшая самодержавнейшая великая государыня императрица Елисавета Петровна, родилась 18 декабря 1709 г., воцарилась 25 ноября 1741 г., скончалась 25 декабря 1701 г.”. Гроб поставили на возвышение под балдахином глазета золотого, с горностаевым спуском от балдахина до земли позади гроба, посреди спуска — герб золотой государственный. В 25-й день января 1762 г. повезли тело государыни, во гробе лежащей, со всевозможным великолепием и подобающими почестями, из дворца чрез реку в Петропавловский собор, в крепость. Сам император, за ним я, за мной Скавронские, за ними Нарышкины, потом все по рангам шли пеши за гробом от самого дворца до церкви. Император в сей день был чрезмерно весел и посреди церемонии сей траурной сделал себе забаву: нарочно отстает от везущего тело одра, пустя оный вперед сажен тридцать, потом из всей силы добежит, старшие камергеры, носящие шлейф епанчи его черной, паче же оберкамергер граф Шереметев, носящий конец епанчи, не могши бежать за ним, принужден был епанчу пустить, и как ветром ее раздувало, то сие Петру III пуще забавно стало. Он повторял несколько раз сию штуку, от чего сделалось, что я и все за мною идущие отстали от гроба, и наконец принуждены были послать остановить всю церемонию, дондеже отставшие дошли. О непристойном поведении сем произошли многие разговоры не к пользе особы императора, и толки пошли о безрассудных его во многих случаях поступках. По погребении тела покойной государыни, начали во дворце убирать ее покой для императора. Собственноручная записка императрицы Екатерины II о ее воцарении. Кончина императрицы Елисаветы повергла в уныние всех русских, но в особенности всех добрых патриотов, потому что в ее преемнике видели государя с необузданным характером, ограниченным умом, ненавидящего и презирающего русских, совершенно не знающего своей страны, неспособного сосредоточиться, скупого и мота, исключительно преданного своим прихотям и прихотям тех, которые рабски льстили ему. Как только власть перешла в его руки, он предоставил дела двум или трем фаворитам и предался всевозможному [709] распутству. Он начал тем, что отнял земли у духовенства, ввел множество довольно таки бесполезных новшеств, главным образом, в войсках; он презирал законы, одним словом, правосудие сделалось предметом торга. Недовольство проникло всюду, и дурное мнение, которое составилось о нем, привело к тому, что объясняли в дурную сторону то немногое полезное, которое он сделал. Его более или менее определившимися проектами были следующие: начать войну с Данией из-за Шлезвига, переменить вероисповедание, разойтись со своей женою, жениться на своей любовнице, вступить в союз с королем прусским, которого он называл своим повелителем, и которому, как он утверждал, он принес клятву в верности; он хотел предоставить ему часть своих войск; он не скрывал почти ни одного из своих проектов. Со времени кончины императрицы, ее тетки, императрице Екатерине делались тайком различные предложения, но она никогда не хотела слушать их, постоянно надеясь, что время и обстоятельства изменят что либо в ее несчастном положении, тем более, что она знала с полной уверенностью, что в конце концов, принимая во внимание ее личность, никоим образом не могут коснуться ее положения, не подвергаясь величайшей опасности. Народ был привязан к ней и смотрел на нее, как на свою единственную надежду. Образовались различные партии, думавшие о средствах помочь горю своего отечества; каждая из этих партий обращалась к ней в отдельности, и одни из них совершенно не знали других. Она выслушивала их, не отнимала от них всей надежды, но неизменно просила их подождать, полагая, что дело не дойдет до крайности, и признавая всякую перемену подобного рода, как несчастье. Она смотрела на свои обязанности и на свою репутацию, как на сильный оплот против честолюбия. Сама опасность, которой она подвергалась, придавала ей новый блеск, и она сознавала все значение его. Петр III напоминал мушку, не сходящую с очень красивого лица. Поведение Екатерины по отношению к нации всегда было безупречно; она постоянно думала, желала и хотела лишь счастья этого народа, и вся ее жизнь будет употреблена только на то, чтобы доставить русским пользу и благоденствие. Видя, однако, что положение вещей все ухудшается, императрица дала знать различным партиям, что пора соединиться и подумать о средствах, чему чудесно помогла обида, публично нанесенная ей ее супругом. Вследствие этого порешили, что как только он вернется с дачи, его арестуют в его спальне и объявят его неспособным царствовать. Голова у него, действительно, пошла кругом, и, бесспорно, во всей империи у него не было более сильного врага, чем он сам. Все не были [710] одинакового мнения: одни желали, чтобы это совершилось в пользу его сына, другие — в пользу его жены. За три дня до намеченного времени нескромные речи одного солдата привели к аресту капитана Пассека, одного из главных участников тайны. Прежде всего, приступили к действиям три брата Орловых, старший из которых был капитаном артиллерии. Гетман и тайный советник Панин говорили им, что это слишком рано, но они, по собственному побуждению, отправили своего второго брата в карете в Петергоф, чтобы привезти императрицу, разбудить которую Алексей Орлов явился в шесть часов утра 23 июня старого стиля. Как только она узнала, что Пассек арестован, и что в видах собственной своей безопасности нельзя терять более времени, она встала и поехала в город, при везде в который была встречена старшим Орловым и князем Варятинским, отправившимися вместе с нею в казармы Измайловского полка, где, при ее прибытии, было только 12 человек и один унтер-офицер, и все казалось спокойным. Все солдаты были предупреждены, но находились у себя, и, когда они собрались, провозгласили ее самодержавной императрицей. Радость солдат и народа была неописуемая. Оттуда ее повезли в Семеновский полк; семеновцы вышли на встречу к ней, прыгая и крича от радости. Сопровождаемая таким образом, она отправилась в Казанскую церковь, куда, с проявлением бурной радости, явились конногвардейцы. Пришла гренадерская рота Преображенского полка; эти извинялись, что явились последними, говоря, что их офицеры хотели помешать им отправиться, что иначе, конечно, они были бы из первых. После них прибыла артиллерия и ее фельдцейхмейстер Вильбоа. Таким образом, сопровождаемая восклицаниями бесчисленной толпы, императрица прибыла в Зимний дворец, где собрались синод, сената и все сановники. Составили манифеста и форму клятвенного обещания, и все признали ее самодержавной императрицей. Императрица собрала нечто в роде совета, составленного из гетмана, тайного советника Панина, князя Волконского, генерал-фельдцейхмейстера и нескольких других, на котором было решено отправиться с четырьмя гвардейскими полками, кирасирским полком, четырьмя полками пехоты в Петергоф, чтобы захватить Петра III. На этом совещании князь Волконский высказал, что жаль, что нет совершенно легкой кавалерии; едва только он успел произнести эти слова, как его вызвал один офицер и сообщил, что полк гусаров только что вступил в предместье. Во время этого совещания прибыл от имени низложенного императора канцлер граф Воронцов, чтобы высказать императрице упреки за ее бегство и потребовать от нее объяснений [711] этого. Она приказала впустить его и, когда он очень серьезно изложил в подробности причины своей миссии, она сказала ему, что уведомит его о своем ответе. Он вышел, а в следующей комнате все советовали ему отправиться принести новую присягу в верности. Он возразил, что для того, чтобы очистить свою совесть, он желает написать письмо, чтобы уведомить о результатах своей миссии, а что затем он присягнет, что и было разрешено ему. После него приехали князь Трубецкой и фельдмаршал Александр Шувалов. Они были посланы для того, чтобы удержать два первых гвардейских полка, шефами которых они были, и чтобы убить императрицу. Они бросились к ее ногам и передали ей о возложенном на них поручении, после чего отправились принести присягу. Когда все это было кончено, оставили великого князя и несколько отрядов, под ведением сената, для охраны города, а императрица верхом, во главе полков, в мундире, полковником которых она объявила себя, выступила из города. Шли всю ночь и утром прибыли к небольшому монастырю в двух верстах от Петергофа, куда князь Голицын, вице-канцлер, доставил письмо от бывшего императора к императрице, а, несколько времени спустя, явился с подобным же поручением генерал Измайлов. Вот что подало повод к этому. 28 числа, император должен был приехать обедать из Ораниенбаума, где он жил, в Петергоф. Как только он узнал, что императрица уехала из Петергофа, он встревожился и послал в город различных лиц; но, так как все дороги у столицы, по распоряжению императрицы, охранялись, то никто из них не вернулся. Он знал, что два полка находились в тридцати верстах от города; он послал привести их для своей защиты, но эти полки отправились примкнуть к императрице. При подобном положении дела старый фельдмаршал Миних, генерал Измайлов и несколько других лиц советовали ему взять с собою человек двенадцать и отправиться с ними или к армии, или же броситься в Кронштадт. Женщины, которых было около него, по крайней мере, тридцать, отсоветовали ему это, указывая на опасности. Он послушался их и послал в Кронштадт генерала Девьера, которого адмирал Талызин, посланный императрицей, обезоружил по его прибытии, о чем император не имел ни малейших сведений. Но, протянув со своей нерешительностью до вечера, он наконец решился сесть с дамами и остатками своего двора на галеру и две яхты и отправиться в Кронштадта, по прибытии куда, он потребовал, чтобы его впустили; но офицер, дежуривший на бастионе у входа в порт, отказал в этом; хотя в действительности пороха не было, пригрозил стрелять по галере этого принца; услышав [712] это, последний приказал повернуть обратно и направился высадиться в Ораниенбаум, где он лег спать и откуда на следующий день написал упомянутые выше два письма, в первом из которых он выражал желание возвратиться в Голштинию вместе со своей любовницей и своими фаворитами, а во втором предлагал отказаться от империи, прося лишь о сохранении жизни. А между тем у него было при себе 1.500 вооруженных человек голштинского войска, более 100 пушек и несколько русских отрядов. Императрица послала обратно генерала Измайлова (Измайлов, приехав к императрице, бросился к ее ногам и сказал: “признаете ли вы меня честным человеком?” Она сказала: “да”. “Тогда, — возразила он, — считайте меня вашим. Если вы доверитесь мне, я хочу предохранить мое отечество от большого пролития крови. Чувствуешь удовольствие от нахождения в обществе умных людей. Я даю вам слово, что, если вы отошлете меня, я один доставлю вам Петра сюда”. Это он и выполнил. – Примечание Екатерины.) с письмом, чтобы получить это отречение. Петр III с полной свободой написал этот акт, а затем с генералом Измайловым, своей любовницей и своим фаворитом Гудовичем приехал в Петергоф, где, чтобы предохранить его от возможности быть растерзанным солдатами, к нему приставили верную охрану с четырьмя офицерами под командой Алексея Орлова. Пока подготовляли его отъезд в Ропшу, загородный дворец, очень приятный и нисколько не укрепленный, солдаты стали роптать и говорить, что прошло целых три часа, как они не видели императрицы; что, по-видимому, князь Трубецкой примиряет ее с ее супругом; что нужно предостеречь ее, чтобы она не доверялась этому; что, без всяких сомнений, ее обманули бы, погубили бы, а вместе с ней и их. Как только Екатерине стало известно об этих речах, она направилась к князю Трубецкому и сказала ему сесть в карету и отправиться в город, пока она пешком будет обходить войска. Как только они увидели ее, возобновились крики радости и веселья. Петра III отправили в предназначенное для него место. При наступлении ночи, императрице посоветовали возвратиться в город, потому что в течение двух суток она не спала и почти ничего не ела; но войска просили не покидать их, на что она с удовольствием согласилась, видя их в высшей степени восторженное отношение к ней. На полдороге три часа отдыхали, и в 10 часов утра, 30 июля старого стиля 1762 г., императрица верхом, во главе войск и артиллерии, совершила свой въезд в Петербурга при невыразимо радостных кликах бесчисленной толпы народа. Никогда нельзя было представить себе более чудного зрелища. Ей предшествовал ее двор, а войска, украсили дубовыми ветками свои шапки и шляпы (последние они [713] держали в руках; они затоптали ногами все новые одеяния, данные им Петром III). Таким-то образом, триумфально, она прибыла к Летнему дворцу, где собралось и ожидало ее все, что было в столице выдающегося и лучшего. Великий князь вышел к ней на встречу до середины двора. Как только императрица увидела его, она сошла с лошади и обняла его. Клики не прекращались. Пошли в церковь, где при громе орудий был отслужен молебен. Весь день крики радости не переставали раздаваться среди народа, и никаких беспорядков не было. Когда императрица легла спать, и едва она уснула, как капитан Пассек пришел разбудить ее, прося ее встать, потому что усталость, бессонные ночи и вино разгорячили умы сильнее обыкновенного, любовь к ее особе возбудила в Измайловском полку опасения относительно ее безопасности, и измайловцы попросту двинулись в поход, чтобы прийти защитить ее. Когда явились сказать им, что опасаться нечего, и что она спит, они возразили, что в этом отношении могут и должны верить лишь своим собственным глазам. Императрица встала в два часа ночи и вышла к ним. Как только они увидели ее, раздались крики радости; но она серьезным тоном сказала им отправиться ложиться, дать ей возможность спать и верить своим офицерам, повиноваться которым она настойчиво советовала им; они обещали ей это, извиняясь и делая упреки друг другу за то, что дали убедить себя разбудить ее. Таким образом, они очень спокойно направились домой, часто поворачивая назад головы, чтобы как можно дольше видеть ее, так как в Петербурге летом почти не бывает ночей. В следующие два дня беспрерывно раздавались крики радости, но не было ни крайностей, ни беспорядков, — в высшей степени необычайное явление при столь сильных волнениях. Несколько недель спустя, тревога за особу императрицы снова овладела войсками, и несколько вечеров они собирались, чтобы помочь ей или увидеть ее. Тогда она подписала приказ о том, чтобы они не собирались более, уверяя их, что она сама стоит на страже своей безопасности, и что у нее совершенно нет врагов. По поводу этого приказа они говорили между собою: “должно думать, оно действительно верно, потому что она — не враг самой себе, чтоб считать себя в безопасности, если бы это было не так”. С этого времени везде водворилось полнейшее спокойствие. [714] Отдельные заметки императрицы Екатерины II о событиях 1762 года. Камергер Пассек часто говорил о Петре III, что этот государь не имел злейшего врага, чем он сам, потому что он не пренебрегал ничем, что могло повредить ему. Шталмейстер Нарышкин, фаворит этого государя, говорил при его жизни: “это — царство безумия; все наше время проходит за едой, вином и деланием сумасбродств”. Часто случалось, что этот государь отправлялся смотреть на смену караула, и там он бил солдата или зрителей, или же совершал сумасбродства, и часто это происходило в присутствии несметной толпы народа. В день празднования заключения мира камергер Строганов получил приказание совершенно не выходить из дома, потому что он выказал участие к императрице, которой император публично нанес тяжелое оскорбление. Эта мера произвела, сильнейшее впечатление на все умы, расположенные, к тому же, к этой государыне и крайне ожесточенные дурным поведением, несдержанным характером и ненавистью Петра III к русскому народу, которую даже он не давал себе труда скрывать. Это брожение, беспрерывно усиливаясь, продолжалось до 27 июня. Намерения Петра III не составляли более тайны. Они состояли в том, чтобы вывести гвардейские полки и ввести в город голштинские войска, заточить императрицу (приказания арестовать ее уже были даны один раз и затем отменены), жениться на своей любовнице, графине Воронцовой, переменить религию и произвести массу других перемен, столь же мало продуманных. 27 числа, вечером, был арестован капитан Преображенского полка, но фамилии Пассек; весь полк был встревожен этим происшествием, так как было известно, что он расположен в пользу императрицы, и что поэтому-то его и арестовали. Все те, которые были проникнуты столь же хорошими намерениями, во главе которых находились трое братьев Орловых, старший из которых был капитаном артиллерии, сразу поняли опасность, которой подвергалась государыня, если вещи останутся в таком положении. Часть ночи они употребили на то, чтобы предупредить гетмана, князя Волконского, тайного советника Панина, а под утро капитан Алексей Орлов отправился в Петергоф, чтобы предупредить императрицу об опасностях, которым она подвергалась, и чтобы доставить ее в город, так как они были уверены, что достаточно ей показаться, чтобы склонить всех в свою пользу. В шесть часов утра вышеназванный офицер прямо вошел в ее спальню и попросил [715] ее встать и снасти отечество, спасая самое себя. После некоторых возражений императрица встала и села в карету, приготовленную для этой цели, в сопровождении трех офицеров и русских горничной и камердинера. Таким-то образом она приехала в казармы Измайловского полка, где все, по-видимому, пребывало в величайшем спокойствии, так как там находилось только двенадцать человек и унтер-офицер с барабанщиком, который тотчас же принялся бить тревогу. Через три минуты вокруг императрицы собрались офицеры и солдаты, после чего ее попросили сесть в карету. Она села в нее с гетманом и отправилась в Семеновский полк, где была принята с кликами невыразимой радости. Оттуда она поехала в Казанскую церковь, где Конный полк выехал к ней на встречу с проявлением поистине бешеной радости; народ повторял крики, и все были в слезах и благодарили небо за свое освобождение. Оттуда она отправилась в Зимний дворец, где собрались сената и синод. Там она приказала составить манифеста, и была принесена присяга, а затем было собрано совещание, на котором было решено двинуться в Петергоф. Императрица надела гвардейский мундир и во главе 14.000 человек выступила из города. Вот в чем заключается участие, которое принимала в этом событии княгиня Дашкова. Она была младшей сестрою любовницы Петра III и 19 лет от роду, более красивая, чем ее сестра, бывшая очень безобразной. Если между их лицами не было никакого сходства, то их умы разнились еще более. Младшая с большим умом соединяла большой разум. Много стараний и чтения, много предупредительности по отношению к Екатерине привязали ее к ней сердцем, душою и умом. Так как она нисколько не скрывала этой привязанности и думала, что судьба России соединена с личностью этой государыни, то поэтому она повсюду говорила, о своих чувствах, что ей несказанно вредило у ее сестры и даже у Петра III. Вследствие подобного поведения, которого она нисколько не скрывала, несколько офицеров, не имея возможности говорить с Екатериною, обращались к княгине Дашковой, чтобы уверить императрицу в их преданности; но все это произошло, долгое время спустя после предложений Орловых, и даже речи и происки последних побудили первых — не знавших о прямых путях, которыми располагали Орловы — войти в сношение с императрицей через посредство княгини Дашковой, считая последнюю более близкой к ней. Екатерина никогда не называла княгине Орловых, чтобы отнюдь не рисковать их именами, так как большое рвение княгини и ее юный возраста заставляли опасаться, чтобы среди массы ее знакомых не нашелся кто либо, который неожиданно [716] не выдал бы всего. В конце концов, императрица посоветовала Орловым познакомиться с княгиней, чтобы получить большую возможность сойтись с упомянутыми выше офицерами и посмотреть, какую пользу они могли бы извлечь из них, потому что, как бы хорошо ни были настроены эти офицеры, по признанию самой княгини Дашковой, они были менее решившимися, чем Орловы, с намерениями соединявшие и средства выполнения. К тому же, вся смелость княгини Дашковой (и, действительно, она много проявляла ее) ни к чему не привела бы, так как у нее было более льстецов, чем людей, веривших в нее, а характер ее семьи постоянно возбуждал некоторое недоверие. Наконец, княгиня, или, скорее, через ее посредство Пассек, с одной стороны, и Орловы, с другой, потребовали, чтобы Екатерина дала им что-либо написанное ею, чтобы таким образом они получили возможность убедить своих друзей в ее согласии; она послала через княгиню записку, составленную приблизительно в следующих выражениях: “Да будет воля Господа Бога и поручика Пассека. Я согласна на все, что может быть полезно отечеству”. А Орловым она написала: “Смотрите на то, что вам скажет тот, который показывает вам эту записку, так, как будто я говорю вам это. Я согласна на все, что может спасти отечество, вместе с которым вы спасете меня, а также и себя”. И ту и другую записки она подписала своим именем. Легко понять, что эти записки были разорваны, как только они выполнили свое назначение. Когда поручик Пассек был арестован, караулившие его солдаты открыли ему двери и окна, чтобы он мог бежать: потому что, говорили они, ты страдаешь за доброе дело. И, несмотря на то, что он должен был ожидать пытки и не мог предвидеть, что произойдет, несмотря на то, что все посвященные в тайну решили, что в случае произойдет событие, подобное тому, что произошло с ним, то нужно тотчас же приступить к делу, он, тем не менее, имел решимость остаться в своем заточении, чтобы ничего не испортить, потому что целый полк был бы поднят на ноги, и для того, чтобы искать его, могли бы запереть город. Когда Петр III узнал, что императрица уехала из Петергофа, он приехал туда, повсюду искал ее, даже под кроватью, допрашивал всех оставшихся, но никак не мог решиться на что-нибудь. Все, окружавшие его, давали ему различные советы, из которых он выбрал самый слабый, прогуливался взад и вперед по саду, а затем выразил желание пообедать. [717] Когда императрица отправилась из Петергофа, она потеряла более получаса времени, проходя садами, и вследствие этого не нашла карету и была узнана на улице некоторыми прохожими. С нею были лишь одна горничная, никоим образом не хотевшая оставить ее, и ее первый камердинер, искавший карету. В то время, как она направлялась с войсками в Петергоф, народ сообразил, что Петр III может приехать водою. Несколько тысяч человек, вооруженных камнями и палками, собрались на Васильевском острове, на берегу моря, при входе в Неву, твердо решившись потопить всякое судно, которое прибыло бы с моря. Когда адмирал Талызин был послан в Кронштадт, мы все считали его погибшим человеком, потому что не представлялось понятным, чтобы император не подумал об этом порте и крепости; до Ораниенбаума было водою только одна миля, тогда как до города — четыре, а он был послан лишь в полдень. Когда он приехал, он, действительно, нашел генерала Девьера с 2.000 человек, выстроенных на пристани. Последний спросил его, зачем он приехал. Он отвечал: “Я приехал ускорить отплытие флота”. — “А что говорят и делают в городе?” — “Ничего”, — отвечал он. — “Куда вы направляетесь теперь?” — “Я собираюсь отдохнуть; я умираю от жары”. Тот его пропустил. Он вошел в один дом, вышел из него через заднюю дверь и пошел к коменданту Нумерсу, которому сказал: “Послушай, в городе совершенно другие вести, чем здесь; все принесли присягу в верности императрице; я советую тебе сделать то же самое. У меня здесь 4.000 матросов, у тебя лишь 2.000 человек. Вот мой сказ. Решайся”. Тот ответил, что поступит так, как ему будет угодно. “Так вот, — отвечал он, — ступай, обезоружь генерала Девьера”. Он пошел на это, отозвал его в сторону, взял у него его шпагу, и все принесли присягу в верности. Когда гренадерская рота первого гвардейского полка подошла близ Казанской церкви на встречу к императрице, они захотели составить непосредственную охрану экипажа императрицы, но гренадеры Измайловского полка возразили им с горькими упреками, что они явились последними, и что они никоим образом не уступят им. Это был очень опасный момент, потому что, если бы первые заупрямились, то дело дошло бы до штыков; но ничуть не бывало: они отвечали, что виноваты во всем их офицеры, задержавшие их, и затем самым кротким образом принялись идти перед лошадьми императрицы. [718] Ярость солдат против Петра III была чрезмерная. Вот образчик ее. После принесения присяги на верность, пока происходило совещание, войскам, выстроенным вокруг Зимнего деревянного дворца, было разрешено надеть прежнюю форму. Один из офицеров вздумал сорвать свой золотой знак и бросил его своим солдатам, думая, что они обратят его в деньги. Они же с жадностью набросились на него и, поймав собаку, надели его ей на шею. Украшенную подобным образом собаку гоняли с яростным гиканьем. Они топтали ногами все исходящее от этого государя, что только попадалось им. По выступлении из города, вечером 28 числа, первая остановка была в 10-ти верстах от города, на постоялом дворе, называемом Красным Кабачком. Здесь все имело вид настоящей войны. Солдаты разлеглись на большой дороге; офицеры и множество горожан, следовавших из любопытства, и все, что могло вместиться в этом доме, — все вошли в него. Никогда еще день не был более богат приключениями. У каждого было свое, и все хотели рассказывать. Были необыкновенно веселы, и никто не чувствовал ни малейших сомнений. Можно было бы подумать, что все уже кончено, хотя в действительности никто не мог предвидеть конца, которым завершится эта великая катастрофа. Не знали даже, где находится Петр III. Следовало предполагать, что он бросился в Кронштадт, но никто не думал об этом. Однако, Екатерина не была так спокойна, как это казалось; она смеялась и шутила, говорила с теми и другими через всю комнату, а когда у нее подмечали мгновения рассеянности, сваливала вину за это на утомление от пережитого дня. Захотели уложить ее спать. Она было бросилась на кровать, но, не будучи в состоянии закрыть глаз, лежала недвижимо, чтобы не разбудить княгини Дашковой, лежавшей возле нее. Случайно повернув голову, она увидела, что у княгини ее большие голубые глаза были раскрыты и устремлены на нее, что заставило их обеих громко расхохотаться от того, что обе они считали одна другую заснувшею и взаимно оберегали сон одна другой. Они отправились присоединиться к остальным и, несколько времени спустя, снова пустились в путь. Утром 28 июня Воронежский полк был в Красном Селе, в 27-ми верстах от Петербурга. Немецкий офицер, посланный от Петра III, приехал туда несколько ранее посланного императрицею, чтобы двинуть этот полк в Петергоф. и они готовились выступить в путь, не зная, в чем дело, когда приехал полковник Олсуфьев с одним гвардейским [719] офицером, чтобы привести их к присяге Екатерине. Полковой командир колебался (шефом этого полка был принц Гольштейн-Бекский, полковником Семен Маслов.). Один гренадер проронил несколько слов, не понравившихся немецкому офицеру, и тогда этот выхватил шпагу и хотел нанести ею удар солдату; тогда все остальные стали кричать, что нужно идти в Петербург, чтобы присоединиться к Екатерине. Они двинулись в путь, и, когда государыня выступала из города, она встретила их. Так как они были утомлены, она хотела оставить их в городе, но они прошли с нею еще 23 версты; там им было приказано сделать привал на даче, называемой Стрельна Мыза, так как несколько не доверяли полковому командиру, и в ту же ночь, когда, все вернулись в город, этот полк тоже возвратился туда. Таким образом, в 24 часа он сделал 43 версты, что составит 10,5 немецких миль. Когда императрица сходила с лошади у Летнего дворца, по возвращении из Петергофа, давка была так велика, что ее вели под руки, что представляло прекрасную картину. Это носило вид, как будто она была вынуждена сделать все то, что только что произошло, что, в действительности, и было справедливо, потому что, если бы она отказалась, она подвергалась бы опасности разделить участь Петра III; таким образом, не было выбора. Когда императрица победоносно возвратилась в город и удалилась затем в свою спальню, капитан Орлов упал к ее ногам и сказал: “Я вижу вас императрицей самодержицей; мое отечество освобождено из цепей, и оно будет счастливо под вашим управлением. Я исполнил свой долг; я сослужил службу вам, моему отечеству и самому себе. Мне остается попросить вас лишь об одной милости: позвольте мне удалиться в мои деревни. Я родился честным человеком; двор мог бы испортить меня; я молод, милости могли бы заставить ненавидеть меня. У меня есть состояние, я буду счастлив на покое, покрытый славою, так как я дал вас моему отечеству”. Императрица отвечала, ему, что заставить ее прослыть неблагодарною по отношению к человеку, которому она считала себя наиболее обязанной, значило бы испортить ее дело; что простой народ не мог бы поверить столь большому великодушию, но думал бы, что она подала ему какой-нибудь повод к неудовольствию, или даже что она недостаточно вознаградила его. Нужно было как бы прибегнуть к воздействию власти, чтобы заставить его остаться, и он был до слез огорчен красной [720] лентой св. Александра и камергерским ключом, которые она пожаловала ему, что приносило с собою чин генерал-майора. Для поездки в Ропшу с Петром III императрица назначила, капитана Алексея Орлова, князя Барятинского и трех других офицеров. Они выбрали 100 человек из различных гварденских полков. Данные им приказания гласили сделать жизнь этому государю столь приятной, насколько они могли, и доставлять ему для его забавы все, чего он ни пожелает. Предполагалось из этого места перевести его в Шлиссельбург, а через некоторое время, в зависимости от обстоятельств, отправить его с его фаворитами в Гольштейн, до такой степени его личность представлялась мало опасной. После смерти императрицы Елисаветы дочь герцога курляндского Бирона, вышедшая замуж за барона Черкасова, и которую Петр III любил когда-то, несмотря на то, что она была горбата, достигла того, что этот император приказал возвратить ее отца из Ярославля, куда сослала его покойная императрица. Этому много способствовало естественное нерасположение, которое император почувствовал к принцу Карлу Саксонскому во время пребывания последнего в Петербурге; он до такой степени ревниво относился к нему, что достаточно было назвать его имя, чтобы вызвать в нем гнев. Он обещал дочери возвратить отцу герцогство и, действительно, предполагал поступить так до тех пор, пока не приехал принц Георг Гольштейнский, который вместе со своими сторонниками заставил императора изменить свое намерение и склонил его принудить Бирона и его сыновей отказаться от Курляндии в пользу принца Гольштейнского. В своей горести Бироны обратились к императрице, которая не могла сделать ничего другого, как уверить их, что правота их дела, известна ей, но что не от нее зависит помочь им. В день восшествия Екатерины на престол Бироны должны были подписать этот акт отречения, как вдруг положение вещей изменилось. Бирон был выпущен: у императрицы не было никаких оснований снова посадить его в тюрьму; его дочь постоянно была предана ей, и тысячу раз его права были признаны действительными. Россия не должна была кормить эту семью на свой счет. Поэтому было принято решение возвратить ему Курляндию, а возможность создать в первые дни своего царствования “герцога” тоже не была неприятна Екатерине. [721] Два письма Екатерины II к Станиславу-Августу Понятовскому. I. 2 августа, старого. ст. 1762 г. (писано с небольшим через месяц после события.) Я немедленно снаряжаю графа Кейзерлинга посланником в Польшу, чтобы по смерти короля он способствовал вашему избранно; если же ему не удастся провести вас, я хочу, чтобы королем был избран князь Адам. Здесь до сих пор все умы еще находятся в брожении. Поэтому во избежание еще пущей смуты прошу вас воздержаться от приезда сюда. Заговор для возведения меня на престол подготовлялся шесть месяцев. Петр III потерял последний скудный ум, каким обладал. Он во всем старался прошибить лбом стену, собирался уничтожить гвардию и для этого посылал ее в кампанию; заменить гвардию он рассчитывал своими голштинскими войсками, которые и должны были остаться в столице. Хотел он и веру переменить, а на Елисавете Воронцовой жениться, меня же запереть в монастырь. В день празднования мира он за столом публично осыпал меня бранью, а вечером отдал приказание меня арестовать. Моему дяде, принцу Жоржу, удалось настоять на отмене последнего приказания; с этого дня я и начала прислушиваться к предложежениям, которые мне делались не раз после смерти императрицы. Намерение было такое — захватить Петра и подвергнуть заточению, как было некогда сделано с принцессой Анной (Леопольдовной) и ее детьми. Тем временем Петр переехал в Ораниенбаум. Мы заручились участием большого количества капитанов полков гвардии. Судьбы заговора сосредоточивались в руках трех братьев Орловых. Остен, конечно, помнит, как старший из Орловых всюду за мною следовал и совершал тысячи сумасбродств. Его страсть ко мне ни для кого не была тайною; впрочем, все им было сделано для того, чтобы придать огласку своему увлеченно. Орловы — люди чрезвычайно решительные и пользуются большой любовью среди солдатства, так как сами служили в гвардии. Я этим людям обязана чрезвычайно многим: весь Петербург тому свидетель. [722] Умы гвардейцев постепенно подготовлялись, и в конце концов в тайну было посвящено от 30 до 40 офицеров и около 10.000 рядовых. Среди их за целых три недели не нашлось изменника; правда, заговорщики были разделены на четыре отдельных отряда; для приведения мер в исполнение сзывались только начальствующие, а тайна распоряжений сосредоточивалась только в руках трех братьев Орловых. Панин желал, чтобы (отречение) совершилось в пользу моего сына, но Орловы и слышать об этом не хотели. Я находилась в Петергофе, Петр жил и пьянствовал в Ораниенбауме. Согласились на том, что, в случае измены, не дожидаясь возвращения Петра в столицу, соберут гвардейцев и провозгласят меня императрицею: то самое, что должна была вызвать измена, — произвело рвение к моим интересам. 27 июня, среди войска распространился слух, будто я арестована. Войска заволновались, наши офицеры их успокоили; но к начальствовавшему над одним отрядом заговорщиков капитану Пассеку явился солдат с уверениями, будто я уже погибла, Пассек его старался убедить в противном, ссылаясь на имеющиеся от меня вести. Солдат, однако же, тревожась за мою судьбу, отправился к другому офицеру с тем же рассказом. Тот в нашу тайну посвящен не был и, удивленный тем, как Пассек отпустил солдата, не подвергнув его аресту, отправился с докладом об этом к майору; майор послал арестовать Пассека. И вот уже весь полк пришел в движение. Ночью об этом был послан доклад в Ораниенбаум. Тут всполошились все наши заговорщики, и решили прежде всего послать в Петергоф второго брата Орлова; он должен был меня привезти в город, а остальные Орловы разъезжали по заговорщикам, оповещая их о моем приезде. Гетман (Разумовский), Волконский, Панин были посвящены в тайну. В шесть часов утра, 28-го, я покойно спала в Петергофе — предшествовавший день прошел в тревоге, так как я знала обо всем, что готовилось. Входит ко мне в спальню Алексей Орлов и говорит очень спокойно: “Пора вставать, все подготовлено для вашего провозглашения”. Я стала разузнавать о подробностях, а он мне отвечает: “Пассек арестован”. Я без колебаний поспешила одеться и, не делая туалета, бросилась в карету, которую доставил Орлов. Какойто офицер, переряженный лакеем, поджидал меня у дверец, третий выехал к нам на встречу в нескольких верстах от Петергофа. В пяти верстах от столицы нас ожидал старший Орлов с младшим князем Барятинским. Последний уступил мне [723] место в карете, так как мои лошади отказывались служить, и мы отправились прямо в Измайловский полк. Налицо оказалось всего двенадцать человек и барабанщик, который забил тревогу. Тут сбежались солдаты, принялись меня обнимать, целовали мне руки, ноги, платье, называя их избавительницею. Два солдата привели под руки священника с крестом. Тут все начали мне присягать. Когда это было окончено, меня попросили сесть в карету. Священник с крестом открывал шествие. Мы направились в Семеновский полк — тот выступил нам на встречу с криками “ура”. Мы отправились в Казанский собор; здесь я вышла из экипажа. Тут подошел и Преображенский полк с криками “ура”. “Прощения просим, что являемся последними; задержали нас было офицеры. Вот четверо, которых мы заарестовали и привели с собою, чтобы показать нашу ревность; мы хотели того же, что и наши собратья”. Явилась и конная гвардии в такой радостной восторженности, какой я никогда и не видывала — все плакали и ликовали по случаю избавления отечества. Сцена эта происходила между садом гетмана и Казанским собором — конная гвардия прибыла в полном составе, с офицерами во главе. Так как я знала, что мой дядя, которому Петр III вверил команду над полком, последним страшно ненавидится, то я распорядилась послать гвардейских пехотинцев к дяде и предупредить его, чтобы он оставался дома во избежание возможности личных неприятностей; но не тут-то было, его полк еще раньше отрядил команду арестовать командира, дом его разграбили, а самого подвергли оскорблениям. Я отправилась в Зимний дворец, где собрались синод и сенат. Тут впопыхах составили манифеста, и присутствующие присягнули. Отсюда, спустившись, я пешком обошла войска. Собрано было 14.000 гвардии и полевых войск. Как только я появлялась, меня встречали радостные крики, которым вторил бесчисленный народ. Затем я отправилась в старый Зимний дворец для принятия мер к завершению нашего предприятия. Тут мы держали совет и решили, что я во главе (войск) отправлюсь в Петергоф, где Петр III в этот день должен обедать. По всем большим дорогам были расставлены посты, и от времени до времени нам должны были приводить языков. Адмирала Талызина я отрядила в Кронштадт. Тут приехал канцлер Воронцов, посланный сделать мне выговор за отъезд (из Петергофа) — его отвели в церковь, и он мне присягнул. Потом приехали еще князь Трубецкой и граф Шувалов, которым было поручено заручиться поддержкою полков, а меня убить; их тоже повели присягать без всякого сопротивления с их стороны. [724] Разослав в разные стороны курьеров и приняв все меры предосторожности, я около 10 часов оделась в гвардейский мундир. Принятие мною на себя звания полковника приветствовалось неизъяснимыми восторгами; я уселась верхом на коня, а в столице для охраны моего сына, остававшегося там, от каждого полка отряжено было по немного солдат. Во главе войск я и двинулась в Петергоф, куда мы шли всю ночь. Когда подходили к придорожному монастырю (в Сергиеве), явился ко мне вице-канцлер Голицын с льстивым письмом от Петра III. Я позабыла вам сказать, что, при выступлении из города, ко мне пришли три гвардейца-солдата, посланные из Петергофа распространять манифест среди народа, и заявили: “Вот что Петр III поручил нам раздавать — мы это передаем тебе, радуясь, что этот случай позволяет нам присоединиться к нашим братьям”. После первого письма (от Петра III) доставлено было второе генералом Михаилом Измайловым. Генерал бросился мне в ноги и спрашивает: “Считаете ли вы меня за честного человека?” Я отвечала утвердительно. “Как приятно иметь дело с умными людьми!” — похвалил он. “Император предлагает отречься от престола. Я вам его привезу, после того, как он подпишет вполне добровольно отречение. Этим я без труда предупрежу гражданскую войну для моего отечества”. Я возложила на Измайлова это поручение, и он поехал его исполнять. Петр III, окруженный 5.000 голштинцев, подписал отречение в Ораниенбауме без принуждения; затем он в сопровождении Елисаветы Воронцовой, Гудовича и Измайлова переехал в Петергоф, где для охраны его особы ему были даны пять офицеров и некоторое количество солдат. Так как это происходило в полдень 29 июня, в день Петра и Павла, то надо было распорядиться обедом. Пока его изготовляли для такой массы людей, солдаты вообразили себе, будто Петра III привез фельдмаршал князь Трубецкой и старается нас помирить между собою. Солдаты начали осаждать всех проходивших (во дворец) и, между прочим, гетмана, Орловых и многих других своими недоумениями: они не видят меня уже целых три часа и умирают от опасений, как бы эта старая лиса, князь Трубецкой, меня не обманул. “Лицемерно налаживая будто бы примирение между тобою и мужем, погубит он тебя и нас тоже, но мы его в клочья разорвем”, — таковы были их подлинные выражения. Я пошла к князю Трубецкому и приказала ему: “Пожалуйста, садитесь в карету и уезжайте, пока я буду обходить войска”. Я тут же рассказала фельдмаршалу, что произошло; он [725] перепугался и уехал в город, а я войсками была принята с невообразимо восторженными криками. После этого я отправила низложенного императора в Ропшу, удаленную от Петергофа в 25 верстах, под эскортом надежных, кротких людей, поставленных под начальство Алексея Орлова и четырех офицеров. Ропша — местность уединенная и очень приятная (и Петр должен был там пробыть), пока в Шлиссельбурге изготовлялось для него удобное и приличное помещение, и расставлялись подставы почтовых лошадей для его переезда. Но Господь судил иначе. Со страху Петр III заболел расстройством желудка, длилось оно три дня, но на четвертые сутки прошло. В этот день он сильно напился, так как ему предоставлялось все, чего он ни желал, за исключением свободы. Потребовал он, впрочем, только свою любовницу (Елисавету Воронцову), любимую собаку, слугу негра и скрипку. Во избежание соблазна и брожения среди его охраны я ему послала только негра, собаку и скрипку. Но тут у Петра начались геморроидальные колики в сопровождении с мозговыми приливами; болел он два дня, чрезвычайно ослабел и, несмотря на усилия врачей, испустил дух, потребовав лютеранского пастора. Я боялась, не отравили ли его офицеры, и приказала произвести анатомическое вскрытие тела усопшего; оно удостоверило отсутствие всяких следов отравы: желудок оказался вполне здоровым, воспаление было только в кишках, а смерть последовала от апоплексического удара; сердце найдено было чрезвычайно маленьким и сморщенным. По отбытии из Петергофа, мне советовали немедленно же вернуться в столицу. Я предвидела, что это встревожит войска. Я исподволь распространила слухи о моем переезде под предлогом, будто желаю знать, в котором часу приблизительно после понесенных в течение трех дней трудов они в состоянии опять отправиться в путь. Войска отвечали: “к десяти часам вечера, но только пусть и она отправляется с нами”. Таким образом, я следовала с войсками; на полпути я остановилась на даче Куракина и, одетая, прилегла на постель. Какой-то офицер снял с меня ботфорты, я проспала два с половиною часа, и мы пустились дальше. В Екатерингофе, сев на коня, я поехала во главе преображенцев. Впереди шли гусарский полк и мой эскорт, состоявший из конногвардейцев. Непосредственно предо мною ехал весь мой двор. Позади меня следовали три полка гвардии в порядке старшинства и три полка полевых войск. В столицу я вступила среди бесчисленных приветственных криков и направилась в Летний дворец, где меня ожидал [726] двор, синод, мой сын и все лица, имеющие приезд ко двору. Я выслушала обедню, потом пропели молебен, потом я принимала поздравления. В течение трех почти суток, с 6 часов утра пятницы по полдень воскресенья, я путем ни пила, ни ела, ни спала; в воскресенье к вечеру я наконец улеглась и заснула. В полночь, только я разоспалась, вошел ко мне в спальню капитан Пассек и разбудил меня, сказывая: “Наши люди ужасно перепились; такой же пьяный гусар, проезжая, крикнул им: “К оружию! 30.000 пруссаков идут на нас, хотят отнять у нас матушку-царицу!” Солдаты, вооружившись, сбежались узнавать о вашем здоровье, говорят, что больше трех часов вас не видели и спокойно разойдутся по домам, когда удостоверятся, что вы здравствуете. Они не слушаются ни начальства, ни даже Орловых”. Мне пришлось опять подняться на ноги; чтобы не перетревожить дворцовую стражу, в составе одного батальона, я сначала прошла к ней и объяснила, почему выезжаю в такой поздний час. Потом села в карету с двумя офицерами и отправилась к войскам. Я им сказала, что сама совсем здорова, и чтобы они шли спать и мне бы дали отдохнуть — я вот только теперь прилегла, не сомкнувши глаз прошедшие три ночи, и желаю, чтобы они слушались своих офицеров. Они отвечали, что вся их тревога вышла из-за проклятых пруссаков, за меня они де все охотно умрут. На это им было отвечено: “Очень вам за это благодарна, только ложитесь, пожалуйста, спать”. Тут они мне пожелали доброй ночи и здоровья и разошлись но домам, как добрые овечки, и уходя все оборачивали глаза на мою карету. На следующий день войска просили мне передать их извинения и великие сожаления о том, что меня разбудили, поясняя: “Ведь, если каждый из нас будет требовать ее видеть, мы только станем мешать ей заниматься да повредим ее здоровью”. Потребовалась бы целая книга для описания громких поступков всех лиц, начальствовавших (в заговоре). Орловы блещут искусством властвовать над умами, осторожною отвагою, заботливостью о всем важном и о всех мелочах, находчивостью, здравомыслием и великодушною храбростью. Восторженные патриоты и честные люди, они страстно привязаны к моей особе и все так дружат, как никогда еще не дружили братья между собою. Всех Орловых пятеро, но здесь их со мною только трое. Капитан Пассек отличался терпением, с каким “выдерживал двенадцать часов арест (хотя солдаты открывали и двери и окна, чтобы его выпустить); этим он старался избежать [727] тревоги в полку раньше моего туда приезда, хотя и опасался каждую минуту, как бы его не повлекли к допросу в Ораниенбаум; приказ об этом пришел уже после моего прибытия. Княгиня Дашкова, младшая сестра Елисаветы Воронцовой, хотя и приписывает себе всю честь (удачи заговора) на том основании, что водила знакомство кое с кем из главных (действующих лиц), на самом деле все время держалась в подозрении отчасти из-за своего родства (с фавориткою и отцом-канцлером), отчасти же и из за 19-ти-летнего своего возраста, который никому доверия внушить не мог. Хотя Дашкова и уверяет будто все переговоры со мною велись через нее, в действительности все (участники заговора) целых шесть месяцев сносились со мною, раньше чем она сведала хотя бы их имена. Княгиня с большою суетностью соединяет сумбурный ум и ненавистна всем главным заговорщикам; иные, разве только по легкомыслию, знакомили ее с тем, что знали сами, но осведомлены-то они были о сущих пустяках. Впрочем, Иван Иванович Шувалов, этот презреннейший и трусливейший из людей, как сказывают, описал Вольтеру, что 19-ти-летняя барынька сумела низвергнуть все правительство империи. Пожалуйста, разубедите вы в этом великого писателя: от княгини Дашковой приходилось скрывать все пути, какими заговорщики со мною сносились; в течение пяти месяцев она ни о чем ровно не знала, а последние четыре недели ей сообщалось так мало, как только было возможно. Особенной похвалы заслуживает душевная твердость князя Варятинского, который сумел скрыть нашу тайну от любимого брата, генерал-адъютанта бывшего императора, потому что конфидентом он оказался бы бесполезным, но не безопасным. В Конной гвардии 22-х-летний офицер Хитрово и 17-ти-летний юноша из низших чинов Потемкин распоряжались всеми действиями с большою рассудительностью, энергией и отважностью. Вот вам приблизительно и вся наша история; все это, признаюсь вам, велось под ближайшим моим руководительством. В последние дни мне приходилось охлаждать пыл заговорщиков, так как выступление армии в кампанию являлось препятствием для выполнения (наших замыслов), а между тем оно уже совсем назрело еще за. 15 дней (пред наступлением событий). Когда бывший император узнал о разыгравшемся в столице заговоре, молодые женщины, из которых он себе составил ближайшую свиту, помешали Петру последовать совету старого фельдмаршала Миниха, а тот внушал ему либо внезапно занять Кронштадта, либо с немногими спутниками отправиться к армии. Когда же Петр надумал отправиться на галере в Кронштадт, [728] город оказался уже в наших руках, благодаря распорядительности адмирала Талызина. Он приехал в крепость, когда там уже находился с поручением от императора генерал Девьер; Талызин его обезоружил. Один же из портовых офицеров самовольно заявил несчастному императору, что расстреляет боевыми снарядами его галеру. Таким образом, только Господь Бог привел к концу предопределенное в неисповедимых его путях, ибо все совершившееся скорее похоже на чудо, чем на явления, предусмотренные и проведенные преднамеренно: ведь стечение особенно благоприятных случайностей могло лежать только в руке Божией. Я получила ваше письмо. Продолжение дальнейшей правильной переписки сопряжено с тысячью неудобств. У меня имеется двадцать тысяч причин для соблюдения осмотрительности, да нет и времени для писания нежных и опасных записочек. Я очень стеснена... рассказывать вам все в подробности я не могу, но это — правда, Я сделаю все для вас и вашей семьи — будьте в этом уверены. Мне приходится соблюдать тысячи приличий и считаться с тысячами обстоятельств и людей, а в то же время на меня ложится еще и все бремя правления. Знайте, все происшедшее свершилось из-за ненависти к чужестранцам и потому, что таковым же слыл и Петр III. Прощайте! Бывают же на свете такие странные положения! II. 9 августа (ст. ст.) 1762 г. Я не могу не сказать вам правды — эта переписка меня подвергает риску тысячи неудобств. Последнее ваше письмо, на которое я теперь отвечаю, чуть-чуть не было перехвачено. За мною присматривают. В моих поступках не должно заключаться ничего подозрительного: я должна следовать прямым путем. Я не могу вам писать. Сидите смирно. Открывать вам внутренние тайны было бы предосудительно; да, наконец, я и не могу этого сделать. Не мучьте вы себя — семью вашу я поддержу. Я не могу отрядить к вам Волконского, но вы получите Кейзерлинга, который услужит вам, как нельзя лучше. Я приму в соображение все ваши наставления. Впрочем, я не хочу вас обманывать. Норою меня не раз еще заставят проделать самые странные вещи и все это естественнейшим образом. Если я стану этому подчиняться, меня будут боготворить; если бы я вздумала стоять на своем, я, [729] ей-Богу, и сама не знаю, что бы из этого вышло. Если у вас станут болтать, что в войсках опять происходят смуты, знайте, что все это только чрезмерная их любовь ко мне, которая начинает меня уже несколько тяготить. Они умирают от страха, как бы со мною не приключилась беда. Я шагу сделать не могу без восторженных криков. В сущности же эта восторженность напоминает мне времена Кромвеля. Жены Брюса и фельдмаршала — негодные твари, особенно последняя. Обе они душою, телом и сердцем были преданы Петру III, подчинялись всецело фаворитке и ее замыслам и твердили всякому, кто хотел их слушать, что Воронцова пока не сделалась еще тем, чем они хотели бы ее видеть (т. е. императрицей). Князь Адам — рыцарь более чем в одном смысле; но я не вернула ни его письма, ни вашего, потому что не могу их возвратить: друзья ведь тут, как тут, — у вас-то их мало, а у меня их слишком много. Теплов мне во многом услужил, Ададуров городит вздор, Елагин — при мне. Я не могу воспользоваться вашим шифром, потому что ключ к нему в критические времена пришлось уничтожить. Передайте мой привет вашей семье и пишите мне, как можно меньше. А всего лучше, не пишите вовсе, без крайней необходимости, в особенности же избегайте всяких гиероглифов.
Текст воспроизведен по изданию: Записки императрицы Екатерины Второй // Исторический вестник, № 9. 1906 |
|