Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

Очерки театральной цензуры в России в XVIII в.

I.

Среди прочих факторов общественного движения XVIII в. русский театр стоит несомненно на первом плане. Явление это не носит, однако, характера чего-либо случайного или временного. Подобно печатному слову, театр в России имеет свою историю, сложную и любопытную, отличную от истории западного театра, обязанного своим образованием культурному развитию массы, ее ранней государственной жизни. В Западной Европе (не исключая наших западных, в то время еще польских и малорусских, окраин) театр с давних времен является выразителем народного духа, его стремлений, идеалов и надежд. Сама общность главных моментов развития европейского театра свидетельствует «о существовали тайного единства, сближающего драматическое искусство разных стран и народов во имя общего прогресса». Но что же это за общие черты? Пускай сам историк расскажет нам о них подробно. «Наивная вера, сменяющаяся рассудочностью, народность, одерживающая верх над преобладанием набожного характера, мистицизм и аллегория, врывающиеся на сцену, педагогия, овладевающая ею, затем возрождение путем возврата к классикам и новое истинное возрождение театра к служению великим народным интересам», — вот по мнению г. Веселовского «эти разнообразные начала (которые) мерною чредой проходят в истории европейского театра, без различия имен, лиц, племен, наречий» 1. Легко понять, что России XVI и XVII ст. до всего этого еще неизмеримо [540] далеко. Мы едва переживаем период духовный (господства духовного элемента над светским) и вступаем в период владельческий (вмешательства государства в социальное устройство жизни), когда в остальной Европе общество давно уже разбилось на группы, каждая с самостоятельной организацией, сословною жизнью и интересами. Но вот переходная эпоха XVII ст. сменяется XVIII в. Появление Петра на исторической сцене меняет безвозвратно первоначальный ход русской истории. Тот же топор, который рубит казарму, ботик, фортецию, рубит и досчатый балаган для приезжих комедиантов. Но какая разница между этим балаганом и «комедийной хороминой» тишайшего царя! Тут и там забава, но здесь — забава строго продуманная, как все забавы Петра, не исключая всешутейшего собора, ассамблей, маскарадов и проч. Другой, конечно, вопрос, насколько симпатично было это начало русского театра, с первых шагов своих попавшего надолго в опеку государства. Государство его создало и, следовательно, имело право опекать. Гораздо тяжелее было положение на Западе, где, как мы видели, театр был продуктом народного развития, и где государство все-таки вмешивалось в тех или других видах; охранительного порядка. В России, по крайней мере, знали, что национальный театр вырос на почве общегосударственных учреждений, и за неимением лучшего мирились с этим. Тягота же правительственной опеки почувствовалась только потом, при Екатерине II, и, как это ни странно, при содействии самого правительства.

II.

Существовавшая организация театра сама собой определила и роль контролирующего над ним начала, т. е. цензуры. Собственно цензуры, в том значении, которое мы придаем этому слову, не было, конечно, при Петре и его ближайших преемниках. Младенчествующее русское общество, только что выходившее в это время из скорлупы и критике предпочитавшее доносы 2, отдавало публичную мысль в руки государства. Последнему не приходилось, как гораздо позже, бояться самостоятельных порывов и умерять их готовыми на каждый случай [541] репрессалиями. Писатели и переводчики были на службе у правительства; типографии ведались духовным и светским начальством.

Являясь, таким образом, полновластным хозяином, государству оставалось только одно, диктовать программу, и оно диктовало ее с успехом. Петру, напр., не понравился театр Куншта. Немецкий принципал, рассказывает г. Тихонравов 3, думал «привести царское величество в утешение» операми, летанием, махинами; по приказанию царя дьяки посольского приказа требуют, чтоб он, «в скорости как мощно составил новую комедию о победе и о врученье великому государю крепости Орешка». Историк справедливо замечает, что «комедия Куншта должна была заменить для московских «смотрельщиков» — ведомости: Петр требует от него триумфальную комедию. Театр должен был служить Петру тем, чем была для него горячая искренняя проповедь Феофана Прокоповича: он должен был разъяснить всенародному множеству истинный смысл деяний преобразователя. — Этого мало. Народ с детства усвоил грубые выходки Пикельгеринга, Гансвуршта и др. действующих лиц обыкновенной кукольной комедии и святочного балагана. Нужно его от этого отучить, нужно представить ему более совершенные образцы сценического искусства. И вот, царь обещает награду комедиантам, «если они сочинять пьесу трогательную, без этой любви всюду вклеиваемой, которая ему уже надоела, а веселый фарс без шутовства»...

Как известно, ближайшим преемникам Петра не приходится почти ни в чем изменять его взглядам относительно театра. Он занимает столь незначительное местечко в домашнем обиходе последующего дворцового хозяйства, что следы его можно открыть разве в современном камер-фурьерском журнале или мемуарах той эпохи.

Что же касается собственно театральной цензуры, то о ней можно лишь говорить со времен Сумарокова, когда если не оригинальность сочинения автора могла явиться предметом правительственного рассмотрения, то по крайней мере его вкус в выборе того или другого иностранного образца. Впрочем, еще в царствование Анны Ивановны мы встречаемся с одним крупным «театральным делом», заслуживающим внимания в двух отношениях: во 1-х — как любопытная бытовая картинка; во 2-х — по связи его с последующей ступенью истории русского театра. Происходило это в ту пору, когда цесаревна Елизавета Петровна, после смерти Петра II, явилась наизаконнейшим претендентом на русский престол и тем самым наиболее опасным конкурентом царствующей государыне. Конкуренция эта тем более казалась опасной, что популярность затворницы [542] Александровской свободы и Смольного монастыря росла с каждым днем, и с каждым днем увеличивалась ненависть русского общества к «бироновщине» и господству немцев. При таких условиях весною 1735 года генерал Ушаков объявил в тайной канцелярии, что ее императорское величество указала «дому ее высочества благоверной государыни цесаревны Елизаветы Петровны регента певчего Ивана Петрова взять в тайную канцелярию и какие в квартире его есть письма и тетради и книги скорописные и уставные — для рассмотрения все забрать в тайную канцелярию». Приказание было тотчас исполнено. Петрова арестовали, в доме его учинили тщательный обыск, при чем среди бумаг, отобранных у придворного певчего, обнаружили два письма и тетрадку; обратившие сразу общее внимание. Первое письмо, писанное полууставом, имело заголовок: «О возведении на престол российския державы»; второе, писанное по-малороссийски, заключало в себе явление, в котором упоминалось о принцессе Лавре; наконец третья тетрадка — «О пощении в некоторые пятницы и о гадании философском». Документы внушили подозрение. «18-го апреля — говорит г. Чистович 4 — императрица приказала отослать их к новгородскому архиепископу, поручив ему рассмотреть забранные у Петрова книги». Отзыв Феофана был, однако, весьма осторожен: «допросить, до которого лица то написано и пением действовано, и когда и где? Второе — часть то комедии: где ж она была? кто сочинял? кто принцесса Лавра и вся история или фабула откуда вынята?» Призвали Петрова, пригрозили ему смертною казнью, если утаит истину и заставили отвечать по всем пунктам... Между прочим, по поводу письма с «явлением», придворный певчий выразился так: «Второе письмо — «явление» выписано из комедии, составленной в Москве в 1730 или 1731 г. фрейлиною государыни цесаревны, что ныне за камер-юнкером Петром Шуваловым, Маврою Егоровною дочерью Шепелевой; а по чьему приказу ту комедию она сочиняла, и в какой силе о принцессе Лавре написано, того он не ведает; токмо признавает он, что о принцессе Лавре упомянулось в той комедии в образе богини. Означенная комедия писалась не малая, а именно в той комедии написанные речи говорены были от персон около тридцати; а означенное явление (Юпитер бог) было у него одного: как во время той комедии придет ему говорить, так по тому явлению он и говаривал. Те комедии бывали в домах у государыни цесаревны в Москве, в Покровском и в [543] С.-Петербурге на Смольном дворе. Действие исполняемо было при государыне цесаревне им, Петровым, и другими певчими; також и придворными девицами, для забавы государыни цесаревны; и посторонних, кроме придворных, никого на оных комедиях не бывало. А откуда оная комедиянская фабула вынята, того он не знает». Тем дело и кончилось. Петрова отпустили, строго-настрого наказав ему: «о чем в тайной канцелярии спрашиван и что в расспросе своем показал, чтобы о том разговора ни с кем не имел, никому не разглашал, також и государыне цесаревне об оном ни о чем отнюдь не сказывал». Допрос Петрова оставался неизвестным Елизавете Петровне, и только 2-го марта 1742 г., когда она сделалась уже императрицей, встретив в одном докладе указание на это дело, она полюбопытствовала взглянуть на него и приказала представить его себе. Быть может, это обстоятельство и было причиною того, что цензура при Елизавете Петровне отличается вообще сравнительною мягкостью, а по отношению к театру — даже совсем бездействует. Пока известен только один случай вмешательства власти в театральные распорядки и то этот случай имеет скорее характер предупредительной меры, нежели карательной, совета, чем наказания. Дело в том, что при Елизавете Петровне была очень распространена мода на «вечеринки с музыкой» и любительские спектакли в частных домах. Разрешая их, императрица, по словам Вейдемейера 5, предупреждала однако, «чтобы при сих вечеринках не было никаких беспорядков, ни шуму, и чтобы в комедиях в монашеское и другое духовное платье не наряжались». Между тем театр в эту эпоху делает такие серьезные завоевания, что всеми историками единогласно признается официально существующим. Что же в общем представляет он в преддверии к новому царствованию? Прежде всего он на службе у государства и временно обязанный ему слуга. Этим все сказано. Он обязан ему своим образованием, он пользуется его щедротами, он обращается к нему за поддержкой в трудные минуты своей жизни. В этом вся разница и, быть может, преимущество его перед театром западным. Но вырвавшись из дворца на площадь, театр тотчас поступает на службу молодому обществу, здесь растет и совершенствуется. К частному виду этого «совершенствования» мы и обращаемся теперь. [544]

III.

До сих пор упорно держится мнение, что Екатерининский век — век русского либерализма по преимуществу. Следуя ее примеру, в то время пишут очень много: «...и переводы из энциклопедистов, и Эмиля, и поэму на разрушение Лиссабона, и путешествие Радищева; но награды (за сочинения) получают: Державин за «Фелицу», Петров за «Оду на карусель», Костров за торжественные оды, и т. д. Такой образ действия правительства сам собой определял отношение его к печатному слову. Своими наградами писателям Екатерина очень ясно показывала, чего желала она от современной литературы. С одной стороны, она обращала внимание современная читателя на более достойное, по ее мнению, произведение, с другой — показывала, какие произведения ей более нравятся и в каком духе нужно продолжать писать, чтобы заслужить ее благоволение. Когда же стороны не понимали намерений правительства, или делали вид, что их не понимают, т. е. современный читатель обращался к непремированным литературным произведениям, а современный писатель, не добиваясь наград, писал, что ему подсказывали ум и совесть, — тогда следовали репрессалии. Такова судьба книги Радищева, сатир и издательской деятельности Новикова, такова участь трагедии Княжнина.

Наши историки театра очень любят в доказательство отеческого попечения Екатерины о «Российской Мельпомене», приводить ее знаменитую фразу: «Театр есть школа народная; она должна быть непременно под моим надзором, я старший учитель в этой школе, и за нравы народа мой ответ Богу». Но не говоря уже о риторическом значении этой фразы, последняя, по нашему мнению, заключает в себе все отрицательные стороны театральной цензуры данной эпохи. В самом деле, олицетворяя театр — школой, зрителей — народом, а самую себя делая в качестве учителя ответственной за прегрешения первой относительно второго, императрица тем самым обрекала театр на вечную косность, на схолатически-инертное отношение к искусству, от которого он едва освободился при Петре В. С течением времени, конечно, эти взгляды должны были усугубиться. Даже знаменитая пословица Екатерины, которую историки театра любят ставить эпиграфом ее театральной деятельности: «народ, который поет и пляшет, зла не думает», скоро должна была убедить императрицу в ошибочности ее мнения. Французы больше всего пели и плясали перед революцией, и эта пляска и пение больше других монархов Европы смутила русскую государыню. Пока, однако, буря [545] на Западе не разразилась, русским драматургам жилось сравнительно недурно, и пьесы их, позднее — зазорные, теперь проходили довольно спокойно. Несомненно, что в девяностых годах прошлого столетия, комедию Фонвизина «Недоросль» едва-ли бы пропустили, а в 1782 г., после небольших затруднений, он был поставлен и сыгран с большим успехом. Казалось, одно это обстоятельство, а в связи с ним и то, что пьеса была обеспечена «письменным дозволением от начальства» и представлена на Эрмитажном театре, должны бы избавить ее от всяких нареканий, но в Москве на это смотрят иными глазами. «Едва П. Е. Медокс, рассказывает г. Языков 6, задумал поставить на своем театре прославленную пьесу, как московская цензура, в лице профессора X. А. Чеботарева, постаралась задержать комедию Фонвизина и вычеркнуть из нее «опасные строки», т. е. некоторые тирады Стародума. Это возбудило противоречивые толки в московском обществе и заставило Фонвизина адресовать на имя Медокса такое любопытное письмо: «Брат мой (т. е. Павел Иванович Фонвизин 7), я надеюсь передал вам известный пакет и объяснил принятое мною решение для уничтожения толков, возбужденных упорством вашего цензора. Продолжительное ваше молчание слишком ясно доказываете мне неуспех ваших стараний, чтобы получить позволение... Бесконечно желая вам добра, оставляю вам мою пьесу, но требую от вас честного слова непременно сохранить мой аноним, с условием — никому не давать моей комедии и ни под каким видом не выпускать ее из ваших рук, ибо не хочу еще давать ей публичности... Вы можете уверит г. цензора, что во всей моей пьесе, а следовательно и в местах, которые его напугали, не изменено ни одного слова» 8. В конце концов цензор смягчился, и пьеса с успехом прошла 14-го мая 1783 г. на сцене Петровского театра 9.

Вообще Москве как-то сильнее достается от правительственной опеки. Потому ли, что она всегда считается немножко [546] либеральной и что на этом основании правительство признает необходимым назначать хозяевами ее непременно людей суровых, а в обращении жестоких (Волконский, Брюс, кн. Прозоровский), но в административных сферах первопрестольной на самые невинные вещи смотрят подозрительно и всюду отыскивают политическую подкладку. За примерами ходить недалеко. Три года спустя после описанной истории с «Недорослем», 12-го февр. 1785 г., Н. П. Николев, воспитанник знаменитой княгини Дашковой, «человек светский, просвещенный», соединявший в себе «репутацию даровитого писателя и любезного посетителя гостиных лучшего круга», ставит в первый раз на Московском театре свою пятиактную трагедию «Сорена и Замир».


«Перечитывая эту трагедию, рассказывает М. Лонгинов, мы не найдем в ней больших преимуществ над современными ей Агриопами, Ильиенами и тому подобными подражаниями французским трагикам. Та же интрига, основанная на разлуке половецкого князя с супругой его Сореной, на которой хочет жениться какой-то царь российский Мстислав, коварный похититель власти Замира; те же перипетии, основанные на ложных слухах о смерти героя, на обмане его и т. д.; та же развязка, где злодей вдруг раскаивается и хочет соединить супругов, но уже поздно, и Сорена с Замиром умирают. Словом, по одному содержанию своему трагедия Николева не могла бы сделать на публику того впечатления, которое она произвела при первом ее представлении. Это был какой-то восторг: не только женщины рыдали, но современный свидетель говорит, что герой Бендер, усмиритель пугачевщины, граф Петр Иванович Панин плакал. Причин такого необыкновенного успеха должно искать в игре актеров и особенно во многих сильных стихах, написанных в духе Вольтерова «Брута» иди «Катилины» 10.


Эти стихи повели между прочим к тому, что шум, произведенный «Сореной», не прошел даром ее автору. О смелых выражениях Николева «сейчас узнал» московский главнокомандующий граф Яков Александрович Брюс, человек нрава крутого и не терпевший никакого нарушения так называемого порядка. Рукопись «Сорены» была им строго просмотрена; он отметил в ней множество стихов и отправил прямо к государыне, испрашивая разрешение новой трагедии, которой дальнейшие представления тогда же были остановлены по его приказанию. Брюс обращал особенное внимание императрицы на следующие стихи в монологе Промысла, наперсника Мстислава:

«Исчезни навсегда сей пагубный устав,
Который заключен в одной монаршей воле!
[547]
Льзя-ль ждать блаженства там, где гордость на престоле?
Где властью одного все скованы сердца,
В монархе не всегда находим мы отца!..»
11

«Справедливость требует прибавить, — замечает г. Лонгинов, — что подобными выходками наполнена вся трагедия. Тем больше чести Екатерине, что она дала графу Брюсу урок следующим рескриптом, после которого «Сорена» явилась опять на сцене к восхищению публики и через год была напечатана в «Российском Театре», издававшемся под ближайшим ведением княгини Дашковой и при участии самой императрицы. Вот этот рескрипт:

«Удивляюсь, граф Яков Александрович, что вы остановили представление трагедии, как видно принятой с удовольствием всею публикой. Смысл таких стихов, которые вы заметили, никакого не имеет отношения к вашей государыне. Автор восстает против самовластия тиранов, а Екатерину вы называете матерью» 12.

Другой случай был в 1789 г., когда первые отголоски парижских волнений не могли еще всполошить правительство и заставить его относиться подозрительно к каждому слову. Здесь следует заметить, что ко времени описываемых происшествий девять уже лет существовала в Москве специально театральная цензура; взгляды ее были гораздо суровее петербургских. Но пришла ли подобная организация из Петербурга, или сам тогдашний московский главнокомандующий князь В. М. Долгоруков-Крымский нашел неудобным вверять судьбу драматических писателей полуграмотным чиновникам Управы благочиния, но 30-го ноября 1780 г., за № 1569, он уведомил Московский университет, что, «простирая примечание мое на театральный позорища и наблюдая, чтобы каковые-либо вредные и соблазнительные сочинения на здешнем публичном театре играны не были, приказал я содержателю оного Медоксу все вновь сочиняемые и переводимые пьесы, тиснению еще не преданные, которые он для публики представить намерен, играть не прежде, как получа оным одобрение от императорского Московского университета; коему вследствие того и рекомендую возложить на одного из своих профессоров сию цензуру, снабдив ее надлежащим наставлением и дав мне знать, кому именно оная препоручена будет» 13. — Университет 5-го декабря того же года, за № 1044, писал князю Долгорукову, что «рассмотрение вновь сочиняемых и переводимых театральных пьес, представляемых на здешнем публичном театре, поручено от [548] университета профессору Чеботареву, под особенным присмотром самого куратора Михаила Матвеевича Хераскова» 14.

Харитон Андреевич Чеботарев был ординарным и публичным профессором истории, нравоучения и красноречия и первым ректором Московского университета. Он проявил в этом деле завидную самостоятельность. Мы видели, как он встретил «Недоросля»; не лучше относился он и к другим драматическим произведениям. В 1772 г. была написана Княжниным трагедия «Владимир и Ярополк». Княжнин был уже тогда в славе, и можно лишь удивляться, что пьеса, представленная в Петербурге в 1775 г., появляется в Москве лишь 14 лет спустя. Несмотря на это, в 1789 г. она попадает предварительно в руки цензора (Чеботарева) и здесь вызывает целую историю. Прежде всего следует напомнить, что «Владимир и Ярополк», собственно как трагедия, ничем не отличалась от большинства произведений, написанных в том же духе. Та же сухая риторика вместо действия, герои вместо людей, то же отсутствие местного колорита, лишающего смысла самое название пьесы. Два брата «Владимир и Ярополк», «сыны Святослава, князя Всероссийского», повраждовав между собой, помирились. Первый любит Рогнеду, «княжну полоцкую»; второй ее любил, но к началу действия увлекся Клеоменой, плененной им «княжной греческой», которая между прочим ненавидит его как победителя. Вот собственно вся завязка пьесы. Из дальнейшего мы узнаем, что Рогнеда по-прежнему любит Ярополка, хотя «на всякий случай» держит при себе Владимира. Ярополк представлен хитрым человеком. Вероятно, зная нрав Рогнеды, он кудреватыми фразами клянется ей в любви, а между тем спасение брата Клеомены из плена обусловливает «сопряжением» с ней, т. е. браком. Ревнивая Рогнеда преуведомлена, но пока сомневается и не решается мстить. Наконец в IV акте, все выходит наружу. Ярополк говорит Рогнеде, что женится на ее сопернице, а Рогнеда призывает к себе Владимира и ценою обладания ею покупает у него согласие на братоубийство. Бесхарактерный Владимир умерщвляет Ярополка. С известием об этом он появляется в V акте, и здесь обнаруживается все коварство Рогнеды. Конечно, она велела ему убить Ярополка, но он должен был одуматься, прислушаться к голосу своего сердца и не совершать злодеяния.

Почто ты не пришел еще меня спросить?
Ты, может быть, меня возмог бы умягчить.
Но, нет; ты братниной алкал напиться крови,
Ты смерти моея искал, а не любови
[549]

В заключение Рогнеда бросает Владимира, а Владимир хочет убить себя, но предупрежден «вельможей», который напоминает князю, что он нужен еще «обществу» 15. Этой сценой завершается вся трагедия... Самые предубежденные глаза не могли бы усмотреть в пьесе ничего, кроме шаблонных чувств и действий, но московская цензура читала между строк, и вот что доносил по этому поводу московскому главнокомандующему Еропкину проф. Чеботарев 25-го октября 1789 г.; «Представляя вашему высопревосходительству требованное вами предложение покойного градоначальника князя Василия Михайловича Долгорукова-Крымского об учреждении в университете театральной цензуры, долгом моим считаю присовокупить к тому краткое мое объяснение причин, побудивших меня сделать на трагедию «Владимир» известные вашему высокопревосходительству замечания. И как ваше высокопревосходительство изволили отозваться, что вы отнесетесь о моей цензуре к самой ее императорскому величеству, то преданнейше прошу и прилагаемое мое здесь о том объяснение вместе с вашим донесением представить в оригинале. Также преданнейше прошу ваше высокопревосходительство и о том, чтобы цензура театральная, которая возложена была на меня прежде открытия в Москве наместничества и которая при предшественнике вашем, его сиятельстве графе Якове Александровиче Брюсе, отходила от меня, а при вашем уже начальстве принята мною вторично из личного усердия и высоко почитания (к) вашему высокопревосходительству и желания угодить вам, яко моему начальнику, при воспоследовавшем толь затруднительном для меня случае, благосклонно снята была с меня и возложена на кого следует по высочайшему учреждению о управлении губерний. Сею милостию ваше высокопревосходительство обяжете беспредельно того, который с истинным высокопочитанием и преданностью пребудет во всю жизнь вашего высокопревосходительства милостивого государя покорный слуга: Харитон Чеботарев.

P. S. «Ежели ваше высокопревосходительство за благо не рассудите доносить о моей цензуре ее императорскому величеству, то и я не имею резону утруждать ваше высокопревосходительство просьбою о представлении моего объяснения: оно будет излишне, — а преданнейше прошу только уволить меня от театральной цензуры 16». — При сем цензор представлял и «всеподданнейшее объяснения причин, побудивших его сделать некоторые замечания на трагедию «Владимир и Ярополк». Объяснения эти очень любопытны: [550]

«Увидя из «Московских Ведомостей» 17, писал Чеботарев, что анонсирована трагедия «Владимир», которая мне совсем была неизвестна, по должности театрального цензора истребовал я ее от содержателя театра Медокса. Читая сию трагедию, в самой первой ее сцене нашел мысли и выражения, несоответствующие должному к государской власти почтению и уважению, а особливо на странице 101 в следующих стихах:

Но если царь, вкуся Величества 18 забвенье
Покорных подданных во снедь страстям поправ,
Наступит из границ своих священных прав,
Тогда вельможей долг привесть его в пределы.
19

По движению, весьма естественному сердцу ощущающему оное почтение, сделал я на бывшем у меня экземпляре некоторые замечания. Движение сие проистекло из правил глубочайшего почитания к сердечной власти монаршей и сердечной обязанности отвращать все то, что может дать ложные понятия умам, не озаренным истинным просвещением и не имеющим чистых понятий о вещах. — Святость правил сих основывается: 1) за усердно чтимых мною должностях, яко верноподданного всемилостивейшей моей государыни, обещавшегося неоднократно клятвенно, все к высокому «ея императорского величества самодержавству, силе и власти надлежащие права», по крайнему разумению, силе и возможности, предостерегать и оборонять»; 2) и на должностях христианских обязующих: «бояться Бога, чтить царя и повиноваться властям придержащим» 20.

Но Московский главнокомандующий не согласился с мнением цензора. Приказав кому следует списать копию с его «объяснения», Еропкин одновременно соглашался и на отставку Чеботарева от должности театрального цензора:

«На письмо вашего высокоблагородия — писал он ему (27-го окт.1789 г.), — не оставляю сим дать знать, что приложенное при оном объяснение о трагедии, называемой «Владимир и Ярополк» препровождено от меня на прошедшей почте при особом моем к ее имп. величеству донесении, с которого к сведению вашему приказано от меня доставить вам копию. При получении же на оное высочайшего повеления сделано от меня быть имеет надлежащее определение и о театральной цензуре, к кому она впредь принадлежать должна? И ваше высокоблагородие будете о том извещены в свое время. Впрочем с непременным моим почтением имею честь быть и проч. 21

Собственное же свое мнение Еропкин выразил в следующем рапорте императрице от 25-го октября: [551]

«Всемилостивейшая государыня! Против ожидания моего открылось мне новое происшествие принятое мною за подлежащее к моем; всеподданнейшему об нем вашему императорскому величеству донесению, состоящее в том: на сих днях содержатель здешнего театра Медокс объявил мне о том, что приготовлялся он представить публике трагедию «Князя Владимира», сочинения Княжнина, напечатанную в столице с.-петербургской, в типографии горного училища. Но как пред несколькими пред тем днями находящийся при университете надворный «советник и профессор Чеботарев предместником моим, бывшим здесь главнокомандующим покойным генерал-аншефом князем Васильем Михайловичем Долгоруковым, определенный быть цензором представляемых в Москве театральных пьес, требовал от него, Медокса, вышеозначенной трагедии для прочтения, которая им ему и была отдана; сей профессор по прочтении возвратил ему с подписанием таким, что сию пьесу за вмещенными в ней замеченными от него словами на театре представлять, по мнению его, кажется ему непристойно. По такому сделанному замечанию, всемилостивейшая государыня, не оставил я призвать к себе именованного профессора, который и самолично заключение свое на помянутое сочинение, будучи у меня, утвердил, с объяснением таковым, что удержал он представление трагедии сей по ревностному и усердному его попечению о сохранении порученной ему цензорской должности. И хотя, всемилостивейшая государыня, сию напечатанную в Санкт-Петербурге книгу до профессорского об оной изъяснения считал я никакому сомнению не подлежащей, а потому и трагедия, в ней содержащаяся, может беспрепятственно представляться на здешнем театре, в рассуждение того наипаче, что не могла оная допущена быть к напечатанию без определенной цензуры, но как вышепредставленный профессор Чеботарев, при самоличном со мною о сей книге изъяснении, объявил мне о том, что он без заменения, по его заключению, непристойных в оной речей пропустить опасность имеет подвергнуть себя за неосторожность в своей должности взысканию, то по сему обстоятельству, всемилостивейшая государыня, и я на сей случай без всеподданнейшего моего об оном донесения ничего решительного положить не мог, в соответствие чему и чтобы происшествие сие не могло каким посторонним способом мимо меня донесено быть вашему императорскому величеству в превратном образе, в упреждение тому и долгом я своим поставил, всемилостивейшая государыня, принять смелость поданное от вышеупомянутого профессора Чеботарева о замечаниях его изъяснение и самую ту книгу поднесть к высокомонаршескому [552] вашего императорского величества усмотрению, ожидая об ней высочайшего вашего величества повеления» 22.

Екатерина к «новому происшествию» отнеслась также добродушно, как прежде и писала 3-го ноября главнокомандующему:

«Петр Дмитриевич! Трагедию «Владимир и Ярополк», как давно уже напечатанную и не один раз на театре представленную, и в которой ничего непристойного не усматривается, вы можете дозволить играть в Москве» 23.

Чеботарев все-таки отказался от цензорства, и вновь назначенный на место Еропкина князь Прозоровский, не долго думая, кому поручить театральную цензуру, обратился за этим к Управе благочиния. — «Императорского Московского университета господин надворный советник Чеботарев, писал главнокомандующий 20-го февраля 1790 г. (№ 412), определенный от университета, по определению покойного господина главнокомандующего в Москве генерал-аншефа и кавалера князь Василия Михайловича Долгорукова-Крымского к цензуре представляемых на здешнем театре пьес, просил меня об увольнении его от сей должности. А как рассматривание выходимых в печать в здешней столице книг поручено по высочайшим ее императорского величества повелениям Московской управе благочиния, в рассуждение чего предлагаю оной, чтобы отныне впредь и театральная цензура от нее была зависима, и в сем случае поступаемо было на равномерном основами, какое предположено для всех книг, выходящих из здешних типографий» 24. — Но не прошло и месяца, как Прозоровский принужден был изъять театральную цензуру из ведения Управы благочиния и передать ее вновь на рассмотрение Московского университета. Вот как он объяснял мотивы этой меры в официальном предложении университету от 13-го марта (№ 115): «Хотя предместник мой генерал и кавалер Петр Дмитриевич Еропкин по прошению надворного советника и профессора Чеботарева, избранного университетом... к цензуре представляемых на здешнем театре пьес, и уволил его от сей должности, препоруча оную Управе благочиния на равномерном основании, какое предположено для всех выходящих из здешних типографий книг, свидетельствуемых полицеймейстером, но, как сей (цензор) признался мне, что в театральных сочинениях никогда и никакого не имел упражнения, а потому и к цензуре оных не находит в себе нужной способности, в рассуждении чего и дабы театральные пьесы, публике представляемые, не имели [553] в себе каких-либо вредных или соблазнительных заключений, долгом своим поставил я отнестнся (к) императорскому Московскому университету, чтобы оный благоволил по-прежнему принять на себя цензуру театральных пьес, возложа сие дело на благонадежного из своих профессоров, и кто выбран будет — о том меня уведомить 25.

19-го марта 1790 г. (№ 221) университета донес князю Прозоровскому, что «цензура представляемых на здешнем (Московском) театре пьес препоручена г. профессору коллежскому советнику и кавалеру Барсову 26. Барсов был также ординарный профессор, но более сговорчивый, чем его предместник, он «по цензуре книг и журналов» имел частые «объяснения у московского главнокомандующего» и всегда выходил «успокоив его». При всем том Антон Алексеевич «имел великое влияние и уважение» в рассуждении постоянных правил, которым следовал. Нравы его были непроницательной честности, и важность его не мешала добросердечию и приятности обхождения. Он был уважаем в публике московской и имел приятелей в отличном классе людей». Таков отзыв его биографа 27.

Между тем как Барсов справлял свои цензорские обязанности, в Петербурге вышел 15-го мая высочайший указ, который в числе других статей гласил, что «цензура книг долженствует зависеть от Управы благочиния, от которой и цензора назначить, однакож она сама за все ответствовать обязана» 28.Это чуть-чуть взволновало Московское управление. Еще недавно князь Прозоровский назначением цензора специально драматических сочинений отделил общую цензуру от театральной, а тут всю цензуру, без различие ее функций, нужно подчинить одному надзору: есть над чем призадуматься. Он вышел из этого затруднения следующим предложением Управе благочиния от 12-го августа (№ 1189):


«Как высочайшим именным ее императорского величества воспоследовавшим, коим в 15-й день мая сего года указом повелено: «цензура книг долженствует зависеть от Управы благочиния, от которой и цензора назначить, однакож она сама за все ответствовать обязана», во исполнение чего и назначен уже цензором г. коллежский советник императорского Моск. университета профессор и кавалер Барсов; второй от духовного правительства определен от Покровского собора протопоп Иоанн Герасимов; от которых по известной их учености и знанию надеяться можно, что исполнять в точности все до той должности предлежащее. Почему я с моей стороны за нужное нахожу предписать Управе благочиния, что всякий сочинение свое или перевод в цензуру приносит так исправно [554] переписанное, чтобы отнюдь не было почисток и приписок, и сие тем правильнее наблюсти надлежит, дабы отнять все способы от своеволия вмещать в издаваемые в публику книги что-либо общественным правилам и добронравию противное, почистя написавши или приписавши вновь некоторые слова после одобрения сочинения его в цензуре, в чем легко могут оправдаться под видом почисток или приписок, если бы бывших по ошибке писца прежде еще цензуры и что будто оные ею читаны и оставлены. А сверх того по отпечатании книги, перед тиснением брать один ее экземпляр без денег и хранить оный при цензуре» 29.


Таким образом круг обязанности Барсова неожиданно расширился: из цензора специально театральных сочинений он стал вместе с протопопом Покровского собора цензором всех вообще книг, печатаемых в вольных типографиях 30. Но сотрудничеству обоих цензоров не везло. 6-го января 1791 г. протоиерей Иван Герасимов умер, и вместо него был назначен профессор Московской академии иеромонах Серафим 31. Вместе с тем был поднять вопрос о двухстах рублях, которые получал за исполнение цензорских обязанностей покойный о. Герасимов, и решено, что сумма эта ежегодно будет выдаваться управою благочиния новому цензору отцу Серафиму 32. В же том же году новая беда: 20-го декабря умер проф. Барсов, и театральные сочинения долгое время остаются без цензуры, так как университет отказывается цензуровать их.


«На полученное вашего сиятельства минувшего февраля от 6-го дня предложение университет долгом поставляет донести следующее: как цензура театральных сочинений зависела от университета единственно по поводу требования, главнокомандовавшим в Москве его сиятельством покойным князем Василием Михайловичем Долгоруковым-Крымским еще в 1780 г. сделанного, к чему и определен тогда был от университета г. профессор Чеботарев, продолжавший должность театрального цензора до февраля м. 1790 г., в котором по просьбе помянутого профессора главнокомандовавший тогда в Москве его высокопревосходительство Петр Дмитриевич Еропкин от сей должности его уволил: — то с сего времени цензура театральных сочинений по предписанию его [555] высокопревосходительства осталась на отчете Управы благочиния до самого того времени, как вашему сиятельству угодно было марта 13-го 1790 г. предложить университету о принятии на себя по-прежнему театральной цензуры, к которой и избран был от него г. коллежский советник и университетский цензор Барсов, которого ваше сиятельство благоволили потом определить цензором и всех печатаемых в вольных типографиях книг. Следовательно цензура театральных сочинений относилась к университету потому только, что определен к оной был принадлежащий ему человек и имеющий у него ту же самую должность, сам же собою университет заниматься театральною цензурою никакой не имел обязанности и никогда оною не занимался, ибо по смерти господина Барсова ни одно театральное сочинение к определенному вновь от университета к типографии его цензору в цензуру не вступало. Что же касается до прочих выходящих из печати книг, то университет цензурует только те, кои печатаются в его типографии, заведенной по указу Правительствующего Сената, за которые он сам и ответствовать обязан» 33.


Между тем усложнявшиеся политические обстоятельства усилили бдительность правительства к печатному станку. Прежде всего разрешилось дело с Новиковым и его «типографической компанией». Новикова посадили в крепость, помощников его рассовали кого — куда, а самые книги рукою палача сожгли. Немного раньше покончили с Радищевым, вина которого заключалась в том, что его «путешествие из С.-Петербурга в Москву» опоздало своим появлением: до французской революции оно бы наверно было осыпано милостями. Наконец, к той же эпохе относится история с «Вадимом Новгородским» Княжнина, которой завершается Екатерининский период русской театральной цензуры.

IV.

Трагедия «Вадим», говорить г. Лонгинов 34, написана Княжниным в 1789 г., т. е. в то время, когда началась французская революция. Вот ее содержание. Рюрик сделался самодержцем новгородским по избранию народа. Посадник Вадим возвращается из похода на родину; любя страстно прежнюю вольность новгородцев и узнав о происшедшей перемене правления, он уговаривает Пренеста и Вигора возмутить народ против Рюрика, обещая руку дочери своей Рамиды тому, кто успеет помочь ему в этом [556] предприятии. Он оставляет Пренеста в городе, чтобы действовать на граждан, а Вигора берет с собою в свой стан, расположенный невдалеке. Рамида любит Рюрика и ждет только отца, чтобы получить позволение вступить в брак с новым государем. Приходит Вадим в одежде простого воина и упрекает дочь в любви к хищнику новгородской вольности; Рамида, несмотря на свои уверения, что Рюрик — властитель добродетельный и мудрый, видит, что отец ее непреклонен и клянется ему забыть свою любовь и выйти за того, кто победит Рюрика. Пренест сообщает Вадиму об успехе предприятия. Вигор видит в Пренесте опасного соперника и клянется, что не стерпит его первенства. Рюрик между тем замечает внезапную холодность к себе Рамиды, и наперсник его Извед возбуждает в нем ревность к Пренесту. Рюрик допрашивает Пренеста, который в смятении проговаривается о заговоре, но вскоре, образумившись, старается заподозрить в глазах Рюрика соперника своего Вигора, который по уходе Рюрика, является на сцену и прямо высказывает Пренесту свою ненависть к нему, любовь к Рамиде и намерение свое оспорить у него сердце ее. В это время Извед, уже узнавший о подробностях заговора, сообщает о них Рюрику, который приказывает готовиться к бою, но, исполненный великодушия, не хочет даже знать имен заговорщиков. Рамида не может долее скрывать своих неизменившихся истинных чувств к Рюрику, который в восторге клянется ей в своей страсти. Вадим подступает к Новгороду, но счастие благоприятствует Рюрику. Вадима приводят обезоруженного с другими пленниками; он хочет умертвить себя. Рюрик сожалеет о нем, а Вадим укоряет его в похищении новгордской вольности. Рюрик описывает бедствия, которыми страдало отечество до того времени, пока власть не была вручена ему, и отдает себя на суд народа, снявши свой венец, в знак того, что не хочет насильно царствовать; но граждане убеждают его не покидать их. Вадиму возвращают оружие, и Рюрик просить посадника отдать ему руку Рамиды. Вадим, видя, что все удается Рюрику, говорить в отчаянии, что если Рамида любить Рюрика, то он уже не считает ее дочерью своею. Рамида, желая показать себя достойною дочерью такого отца, в исступлении схватывает меч и убивает себя. Вадим следует ее примеру, чтобы не видеть родину порабощенною. Рюрик клянется быть достойным царского венца.

Княжнин всегда подражал французским трагикам и целиком брал из них целые места для своих трагедий. Так и в «Вадиме» многое напоминает «Цинну» Корнеля. Рюрик — сколок с Августа и, подобно ему, произносит монолог о тщете власти. Вообще [557] «Вадим» по содержанию не представляет ничего яркого и особенного по сравнению с другими трагедиями классической школы. Если же «Вадим» показался «набатом», по выражению митрополита Евгения», 35 то это произошло опять-таки от смелых отдельных стихов, которые напугали Брюса в «Сорене». Нельзя не сказать, что они сильнее, чем в «Сорене» Николева, но все-таки не в такой степени, чтобы видеть в них «слова, не токмо соблазн подающие и к нарушению благосостояния общества, но даже изражения противу целости законной власти царей», как о том гласит доклад генерал-прокурора графа Александра Николаевича Самойлова присутствию Правительствующего Сената 36. Напротив, «характер Рюрика так великодушен, что, очевидно, автор имел целью возвысить его, а противоборство его власти представал лишь как драматический контраста очень обыкновенный». Но автор опоздал каким-нибудь годом. Он отдал «Вадима» на сцену в 1789 г., но, убедившись по-видимому, что пьеса его несвоевременна, сам взял свою трагедию назад. 14-го января 1791 г. его не стало. М. Лонгинов пользуется при этом случаем, чтобы опровергнуть ложное предание, что за «Вадима» Княжнин подвергся допросу Шешковского, который употребил с ним известную свою исправительную меру, вследствие которой наш трагик умер. По справедливому замечанию историка, «если бы «Вадим» был причиной такого печального и, без сомнения, гласного события с Княжниным, в 1790 г., княгиня Дашкова, при всей самостоятельности своего характера, не разрешила бы печатание трагедии в 1793 г., т. е. при еще худших политических обстоятельствах Франции и Европы» 37.

Так или иначе, но трагедия была напечатана, и предшествовали тому следующие обстоятельства: после смерти Княжнина, к кн.Дашковой явилась вдова покойного с просьбой напечатать при Академии трагедию ее мужа, в пользу детей ее. О том же ходатайствовал, по предположению Лонгинова, и один из советников академической канцелярии О. П. Козодавлев, бывший при Александре I министром внутр. дел. Княгиня поручила ему рассмотреть рукопись и донести ей, не заключается ли в ней чего-либо предосудительного. Советник отозвался, что трагедия основана на историческом факте, что в ней нет ничего противного законам, и что развязка ее заключается в торжестве русского государя над новгородскими мятежниками. По этому отзыву академического цензора кн. Дашкова приказала печатать [558] «Вадима» в академической типографии на условиях самых выгодных для г-жи Княжниной (вероятно, вместо платы за напечатание Академия выговорила себе право напечатать «Вадима» в издаваемом ею «Российском Театре»). Прошло несколько времени. Вдруг, по рассказу кн. Дашковой, граф Ив. Петрович Салтыков, которого никто не мог упрекнуть в том, чтобы он когда-нибудь прочел хоть одну книгу, вообразил себе по чьему то внушению, что он прочитал «Вадима», побежал к знаменитому временщику князю Платону Александровичу Зубову и уверил его во вредном направлении трагедии, особенно в такое время. Неизвестно, прочли ли ее императрица и Зубов, но вот по докладу генерал-прокурора Самойлова в начале 1792 г. состоялся указ Правительствующего Сената повелевающий: «оную книгу, яко написанную дерзкими и зловредными против законной самодержавной власти выражениями, а потому в обществе Российской Империи нетерпимую, — сжечь в здешнем столичном городе публично, чего для и отослать ее в С.-Петербургское губернское правление при указе, и чтоб от Управы благочиния обывателям объявить, дабы они, кто бы у себя означенную книгу ни имел, тотчас представили оную в губернское правление с таковым подтверждением, что если кто утаит и не представит оную, тот подвергает себя суждению по законам, а как быть может, что оная книга не только в Москве, но и в прочих губерниях уже распространилась, то московскому губернскому и наместническим правлениям предписать, дабы и они, равным образом, от таковых, кто оные имеет, отобрав доставили бы немедленно в сенат для истребления оных» 38.

В исполнение этого указа к кн. Дашковой явился обер-полициймейстр Рылеев и в самых изысканно вежливых выражениях объявил ей, что по приказанию государыни он обязан отобрать из книжной лавки Академии все экземпляры «Вадима», который признан ее величеством книгой вредною для обращения в публике. Княгиня сказала Рылееву, что он может распоряжаться, как хочет, хотя едва-ли найдет в лавке хоть один экземпляр «Вадима», но что эта трагедия перепечатана в последней вышедшей 39-й части «Российского Театра». К этому она прибавила, что в этой части помещены и другие пьесы, следовательно «Вадима» надо вырвать и испортить книгу 39. — Рылеев [559] отправился в лавку, а княгиня от души смеялась такому страху по случаю пьесы, которая ничем не предосудительнее большей части других трагедий. В тот же день приехал к княгине генерал-прокурор граф Самойлов и объявил ей от имени государыни выговор за напечатание «Вадима». Княгиня отвечала с твердостью, что она удивляется, как могла императрица хотя на минуту заподозрить ее в умыслах против интересов правительства. Самойлов сказал ей, что государыня уподобила напечатание «Вадима» изданию «Путешествия» Радищева. На это княгиня возразила, что она желает, чтобы «Вадима» сравнили бы с французскими пьесами, которые играют на публичных театрах, и что этот «Вадим» был предварительно цензурован членом академии. — В первое после этого малое собрание во дворце, княгиня заметила на лице государыни выражение неудовольствии и горечи. Когда она подошла к императрице и спросила ее о здоровье, Екатерина сказала:

— Очень хорошо! Но скажите мне: что я сделала, чтобы издавали книги, противные моей власти?

— Можете-ли вы это думать? — спросила княгиня.

— Я говорю вам, что эта трагедия должна быть сожжена рукой палача, — сказала государыня.

Княгиня нашла эти слова столь несогласными с характером Екатерины, что убедилась в постороннем влиянии и наговорах и возразила: — «Сожгут-ли ее или нет рукою палача, — это не мое дело, но я буду краснеть, если это случится. Но ради Бога, прежде чем вы что-нибудь решите, прочтите, умоляю вас, эту пьесу, в которой вы найдете такую катастрофу, какую вы только можете пожелать. При этом прошу вас вспомнить, что я не автор этой трагедии и ничего не могла выиграть через ее напечатание».

Этим разговор кончился, и государыня села играть в карты. На другое утро княгиня отправилась к ней с докладом по Академии, принявши твердое намерение подать в отставку, если государыня не встретит ее с обыкновенной благосклонностью и не пригласит ее в брильянтовую комнату, где она обыкновенно во время прически волос беседовала с нею откровенно. В аванзале встретился ей Самойлов, выходивший от императрицы, и сказал ей:

— Будьте покойны, государыня сейчас выйдет; она по-видимому не слишком гневается на вас.

На это княгиня отвечала громко, так что все присутствующее могли слышать ее слова: [560]

— У меня нет причины беспокоиться, господин Самойлов, потому что мне не в чем упрекнуть себя, да и других я не упрекаю, хотя меня, признаюсь, огорчает, если ее величество оказывает мне несправедливый гнев или подозревает меня. Впрочем, к несправедливостям я так привыкла, что давно они для меня не новость.

Вскоре вошла государыня, и присутствующие подошли к ее руке. Она обратилась к княгине и сказала ей обыкновенным своим голосом: «Я готова говорить с вами, княгиня, будьте так добры, пойдемте со мною».

Княгиня пришла в восторг от этих слов, тем более, как говорить она, что без этого непременно вышла бы в отставку и уехала бы из Петербурга, что в публике произвело бы невыгодное впечатление для Екатерины.

Только что она вошла в другую комнату, княгиня поцеловала у императрицы руку и просила ее забыть прошлое.

— Точно ли так, княгиня? — спросила государыня.

— Да, ваше величество, — отвечала княгиня.

— Между нами пробежала черная кошка: не будем опять звать ее к себе.

Екатерина засмеялась и оставила княгиню у себя обедать. День прошел очень весело». 40 — Быть может, в виду этих переговоров, соответствующие распоряжения по названному указу были сделаны в Москве несколько позже, а именно в конце 1793 г. В этом году генерал-прокурор Самойлов писал кн. Прозоровскому:


«По случаю вышедшей в печать трагедии «Вадим Новгородский», сочинения Княжнина, с дерзкими в ней помещенными словами, которых до четырехсот экземпляров препровождено отсюда в Москву для продажи от здешнего купца Ивана Глазунова, который и сам теперь находится в Москве, ее императорское величество высочайше указать соизволила, чтобы ваше сиятельство, призвав его, спросили, где вышесказанные экземпляры находятся, и оные, как от него, так и от прочих книгопродавцев, отобрав и запечатав, с сим нарочно посланным курьером доставили ко мне; да и протчие его, Княжнина, сочинения, вошедшие в печать по смерти его, просмотреть, и ежели и в них окажутся подобно нелепые изречения, то и те запечатав прислать сюда 41. Но если и без таковых изречений из его сочинений покажутся вашему сиятельству сумнительны, таковых, остановя продажу, прислать по одному экземпляру. Благоволите, ваше сиятельство, исполнить все оное с осторожностью и без огласки, по данной вам власти, не вмешивая высочайшего повеления. [561]

P. S. Благоволите, ваше сиятельство, спросить сего Глазунова, каким образом и чрез кого достал он сию книгу, также и о том, кому он ее в печать отдал, и нет ли у него в лавке подобных сей книг. Что изволите узнать от него, о сем всепокорно прошу меня с сим посланным уведомить» 42.


Начался розыск.


«1793-го года ноября 17-го дня, гласит протокол, сыскан (допрошен) был в доме главнокомандующего санкт-петербургский купец Иван Петров сын Глазунов 43и сказкою показал: приехал он сюда недели три или около месяца для продажи книг, привет по письменному каталогу, в числе которых и трагедия, сочиненная Княжниным, «Вадим Новгородский»; сию трагедию купил он у опекунов после Княжнина над детьми его, и ему, покойному, зять, но имя и фамилию его позабыл 44.

Живет оный опекун в Псковской губ., верст с двести от Петербурга. Быв оный опекун в Петербурге, продал ему сочинения Княжнина, в чем у них постановлен контракт и у маклера записан в магистрате, которого (контракта) с ним нет, а остался в доме его в Петербурге. На память же он не помнит, сколько и каких сочинений купил, а означены в контракте. Сию трагедию «Вадим» он напечатал в Академии наук и просил княгиню Дашкову. Она его приняла и печатать приказала, помнится ему, целый завод: тысячу двести экземпляров. В Петербурге продано оных довольно, но кому, — припомнить не может: продавал его приказчик. Сюда привез на память до полтораста экземпляров, которые он отдал книгопродавцам, а кому именно — частному приставу покажет. Еще привез он с собою из сочинений Княжнина двадцать пять экземпляров» 45.


После отобрания у Глазунова книг, говорится в протоколе, коих у него найдено в переплете сорок девять, без переплету в тетрадях — девяносто девять, оный Глазунов объявил, что сверх сего числа из Петербурга доставлены от него для продажи содержателю Университетской и Сенатской типографии Окорокову, 46 — тридцать пять, да торгующим здесь в книжных лавках купцам: Тимофею Семенову — тридцать, Василью Петрову — десять. Итого семьдесят пять экземпляров, о коих он забыл в той данной им сказке восполнить 47. [562]

Препровождая эти «сказки» в Петербург, Самойлову, кн. Прозоровский в письме от 18-го ноября 1793 г. дополнял их следующими подробностями: «...Сей трагедии экземпляров отыскано только сто шестьдесят семь и которые при сем в ящике за печатью моею препровождаю, а прочих не найдено, ибо они продались по публикациям в газетах: кто именно купил — неизвестно, в протчем же, сколь позволило сие производство, без огласки исполняемо было; прочих же сочинений того же Княжнина, вышедших уже несколько лет в печать, при жизни еще его, о которых и Глазунов в сказке говорит, что он двадцать пять экземпляров привез сюда, я не отбирал, а оставил в продаже. А для лучшей осторожности один экземпляр взял к себе и поручил просмотреть оный, а если что подобное мною усмотрено будет, то уведомлю ваше высокопревосходительство. После смерти же Княжнина вышедшие сочинения, как из сказки его видеть изволите, находятся манускрипты в доме сего Глазунова в Петербурге, а комедия «Чудаки», в печати Академии наук». Тем и кончилась история с «Вадимом». Трагедия была сожжена, и зло вырвано по-видимому с корнем.

Мы видели, что сравнительно с предъидущей эпохой значительно увеличилась деятельность литературы и в частности драматической. Театр окончательно укрепился в обществе, и театральная афиша не стала больше редким гостем в русской общественной жизни. Что касается содержания театральных пьес, то малая толика либерализма, пущенная в оборот Екатериной, принесла огромную пользу. Трагедии Княжнина значительно ушли вперед перед Сумароковскими, а между «Вздорщицей» последнего и «Недорослем» Фонвизина лежит уже целая пропасть. Сама цензура драматических сочинений не была в то время особенно строгой. Правда, предмет ее наблюдений был не особенно велик, но и в этой сфере деятельности правительство прибегало к репрессивным мерам только с того момента, когда двусмысленное выражение драматурга по несчастию совпадало с угнетенным состоянием народных умов. В этом случае наиболее тяжелая участь приходится на долю Москвы. Первопрестольная выносит на себе всю тяготу правительственной опеки, но, как это ни странно, превосходит Петербург своим интересом и практикой театрального искусства. [563]

V.

6 ноября 1796 г. вступает на престол император Павел Петрович. Обстоятельства последних годов царствования Екатерины помешали оригинальному драматическому произведению выдвинуться и заслужить общественное внимание. Пробавлялись больше старыми трагедиями, или переводными, входившими в это время в моду, «мещанскими драмами». Отношение Павла I к театру до сих пор еще очень неопределенно. Известно (по запискам С. Порошина), что в молодости Павла Петровича кружок его петербургских знакомых заключал, между прочим, и двух современных драматургов: Сумарокова и Лукина. Однако едва-ли в этом обществе юный цесаревич мог почувствовать особое влечение к идейной стороне театра. По свидетельству Порошина, здесь Сумароков большею частью громил ненавистных ему подьячих и сам был натравливаем из своих литературных врагов великим князем и его друзьями. О театре же, как выразителе народных стремлений, задачах его и идеалах, не было даже и речи. — Женившись и образовав свой собственный кружок в Гатчине, цесаревич был не прочь иногда повеселить гостей театральным представлением. Говорю «повеселить», так как разнообразные и большею частью на французском языке пьесы Гатчинского театра 48, не имели другой цели, как доставить публике приятное развлечение. Вступив на престол император Павел I обратил, между прочим, внимание и на театральную цензуру. Вот что послужило отчасти поводом к этому. В 1797 г. в Москве, по миновании годичного траура, возобновились с успехом «любительские спектакли». Еще раньше, именно 24-го августа того же года, некий барон Казимир Прейсер обратился к московскому главнокомандующему (в то время кн. Долгорукову) с следующей просьбой:


"Сиятельнейший князь, милостивый государь! побуждение к увеселениям и каждый род пристойных забав одушевляет каждого, какого бы он возраста и состояния ни был. В числе увеселений, кои человек должностной, впрочем со вкусом и сердцем, избрать может перед всеми прочими. Так как приносящие истинное удовольствие имеют преимущество театральные представления, коих содержания составляют нравоучительные и невинные предметы. Поелику немецкая публика в столице сей при каждом случае имеет недостаток в увеселениях, то некоторое малое общество друзей, некоторым образом сему недостатку пособить, словом сказать, желают в следующие зимние месяцы представлять немецкие комедии, и просят вашего на сие соизволения. — Общество сие приемлет на себя попечение [564] избирать пьесы со всею осторожностью, и наблюдать порядок и благочиние, дабы пьесы сии юношеству, к забавам сим допускаемому, если не поучительны, по крайней мере просто увеселительны были. Общество сие просило меня принять все в рассуждение сего распоряжения на себя, и для того я за долг поставляю донести о всем вашему сиятельству и покорнейше просить вашего на сие милостивого соизволения, без которого я ни малейшего шага в рассуждении вышесказанного не сделал 49."


Князь Долгоруков благосклонно взглянул на просьбу. Не решаясь, однако, удовлетворить ходатайство собственною своею властью, он в письме к Ф. В. Ростопчину от 24-го авг. (за № 1619), просил позволить живущим в Москве немцам иметь немецкий — не за деньги — домашний театр, составя из небольшого их общества 50. Как была принята эта просьба — мы не знаем, но 16-го ноября 1797 г. за № 104 кн. Долгоруков входил уже с официальным рапортом на высочайшее имя: «По отъезду моем для осмотру полков, доносил главнокомандующий, начались здесь в домах дворянских спектакли, представляемые их актерами. Я не давал на сие никакого позволения и не делал запрещения, а всеподданнейше вашему императорскому величеству об оном донося, ожидаю как о сих спектаклях, так и если где в домах общество согласившееся представлять пожелает, высочайшего вашего императорскому величества указа» 51.

Павел отвечал на это указом от 23-го ноября 1797: «Господин генерал-от-инфантерии князь Долгоруков. По представлению вашему о начавшихся в партикулярных домах спектаклях, запрещать их никакой надобности не нахожу, а заметить нужным почитаю: 1) чтобы не были представляемы никакие пьесы, которые не играны на больших театрах и которые через цензуру не прошли; 2) для таковых собраний, дабы в них сохраняем был надлежащий порядок, а равно для исполнения предыдущим пунктом предписуемого, быть всегда частному приставу, который за то и отвечать должен». Указ этот тем любопытен, что свидетельствует о стремлении императора оздоровить ту сторону театрального порядка, которая была совершенно оставлена без внимания правительством Екатерины. Вопрос идет о нравственном содержании пьес. Действительно, в этом отношении репертуар театра Екатерининской эпохи, не исключая любительского, мог только соперничать с театром допетровской Руси, некоторые сцены которого, по выражению г. Пекарского «поражают читателя своим цинизмом и незастенчивостью» 52. За примерами не далеко [565] ходить. Вот что писал граф Ф. В. Ростопчин графу С. Р. Воронцову из Петербурга в Лондон в 1793 г. «У нас везде опять дают домашние спектакли, нередко в ущерб благопристойности; так, намедни у кн. Долгорукова произносили вещи, едва терпимые на ярмарках; но говорят: нужно повеселиться 53». — Павел, хороший семьянин, по взглядам своим расходившийся с нравами Екатерининского двора, не желал терпеть у себя подобных «бесчинств» и пресек зло разом. Немножко другой характер имела история с знаменитой «Ябедой» Капниста. «Конечно в наше время, говорит г. Скабичевский, комедия эта, написанная хотя и бойким языком и не лишенная остроумия, должна казаться в цензурном отношении вполне невинною и благонамеренною, но нужно взять в расчет время, в которое выступил Капнист с своим обличением взяточничества и в этом отношении он вполне заслуживает названия бесстрашного героя» 54. — «Ябеда» была играна в 1798 г. и в то же время напечатана отдельным изданием 55. Сюжетом для нее послужил будто-бы процесс, проигранный Капнистом в Саратовской гражданской палате, заставившей автора вывести все козни закоснелого лихоимства. Стихи в «Ябеде» местами не совсем гладки; но недочеты в техническом отношении, исчерпываются массою колких и остроумных замечаний, применимых даже к более позднему времени. Очень поучительна, например, сцена в III акте, где члены палат вместе с председателем Кривосудовым поют «застольную песню».

Кривосудов (Хватайку). Любезный прокурор! Ты хорошо поёшь. Запой нам.

Хватайко. Рад душой. Да голоса-то нету.

Кривосудов. Ну! Как-нибудь.

Бульбулькин. Мы все пристанем для комплекту.

Хватайко (поет). Бери, большой тут нет науки; Бери, что только можно взять. На чтож привешаны нам руки, Как не на то, чтоб брать?

Все (повторяют): брать, брать, брать!

Ниже к этому припеву Наумыч прибавляет: — и драть 56. [566]

Можно себе представить, какое впечатление должны были произвести эти и подобные куплеты на публику, собравшуюся на первое представление. «Простые зрители, говорить г. Скабичевский, торжествовали от всей души» и шумно приветствовали новое произведение, «обличавшее вековую язву общества. Но чиновный люд всех рангов, пристыженный такой картиной и видя в ней как в зеркале изображение своих пороков, разрывался с досады» 57. Несмотря на это, комедия, посвященная предварительно высочайшему имени, выдержала четыре представления кряду. Только после четвертого раза составлен был всеподданнейший доклад. «Представлено императору, что Капнист дал ужасный повод к соблазну, что его наглость преувеличила действительность; найдено даже явное попрание монаршей власти в ее ближайших органах: в подобных выражениях обрушена была на писателя целая гора лживых обвинений. Все это завершалось униженным челобитьем об охране власти, запрещении пьесы и о примерном для будущего времени наказании злостного, неотчизнолюбивого автора. Император Павел, доверившись донесению, приказал немедленно отправить Капниста в Сибирь и в то же время книгу его тотчас же конфисковать. Это было утром 27-го октября 1798 г. Приказ был немедленно исполнен. После обеда гнев императора остыл; он задумался и усомнился в справедливости своего приказания. Не поверяя никому своего плана, он велел в тот же вечер представить «Ябеду» в его присутствии на эрмитажном театре. Больше никого в театре не было. После первого акта император, беспрестанно аплодировавший пьесе, послал первопопавшегося ему фельдъегеря, чтоб тотчас же возвратить Капниста; послал возвращенному писателю чин статского советника, минуя низшие чины в порядке чинопроизводства (Капнист был в то время коллежским асессором), щедро наградил его и до самой кончины «удостоивал своих милостей» 58. Другой случай был с князем Долгоруковым, известным нам по гатчинскому кружку Павла Петровича и в то время пензенским вице-губернатором. Долгоруков, «страстный любитель» театра, устроил у себя спектакль на дому. «Играли, рассказывает он 59, приказные и живущие у меня офицеры какую-то фарсу, которую я в проказливую минуту сочинил для смеха. Имя ее одно уже означало качество произведения: «Трагилография». Комедия эта послужила к провинциальным сплетням. Фразу, относящуюся к одному комическому лицу, о котором говорится, что он «плешивый супостат о трех этажах», принял на [567] свой счет местный (пензенский) губернатор Ступишин. Вернее, ему объяснили, что это на него намек: «Вы без волос, вы генерал-поручик, т. е. в третьем классе, ergo супостат — это вы». «Довольно для заключения», замечает Долгоруков. —

Сомнение его тревожить начало,
Наморщились его и харя, и чело.

В результате вышло дело очень крупное, дошедшее до сведения государя и сената и окончившееся не в пользу автора, по собственному признанию «не имевшего никого в виду при написании фарса»: его отставили от службы. Этим пока исчерпывается все, что мы знаем о театральной цензуре первых годов Павловского царствования. Дальше следует история с Коцебу, в несколько месяцев испытавшего и гнев, и милость императора, но дело это принадлежит уже истории XIX в., к коему мы незаметно подвинулись. Оглянемся же на минуту назад и постараемся вкратце выразить то, что пришлось нам встретить на пройденном пути. Прежде всего, театральной цензуре XVIII ст. нельзя отказать в известной последовательности. Развиваясь совершенно по другому плану, чем на западе, но как там, так и тут всегда в зависимости от интеллектуального роста современного общества, драматическая цензура в России очень поздно принимает определенные формы, входя как равноправный член в политическую программу правительственной деятельности. Поэтому de jure драматическая цензура существуешь только с Екатерины. De facto ее можно заметить, конечно, и раньше, но Петр, Анна и Елизавета ограничивают ее сферу отдельными замечаниями, принимаемыми не как закон, строго карающий каждого ослушника, а как добрый совет старшего младшему. В своем месте мы показали, на какой почве выросли подобные своеобразные отношения. Петр, вступив на престол, в сущности застал вполне готовую народную драму и, исправляя ее, действовал не в силу того, что театр мог, паче чаяния, послужить органом недовольных его реформою, а что в данный момент он был попросту бесполезен государству. Последующие царствования имели еще менее оснований бояться театра, как политической формы. Когда Анна видит нечто зазорное в «комедийной забаве» ее соперницы Елизаветы и велит «учинить розыск», то она не думает о влиянии, которое может иметь эта комедия на зрителей, и не преследует ее как политическую сатиру, а как памфлет, или как «оскорбление величества». При Елизавете мы не встречаемся даже с такими фактами. Изгнание монашеского платья из театрального гардероба есть, в сущности, дань благоговейному чувству русского человека, который, быть может, видел его попранным во время [568] «господства немцев» и пожелал его восстановить теперь. Итак форма, внешний облик театра, при некотором желании оградить личные интересы государя — вот главные заботы русского правительства до самодержавия Екатерины. В последующее время обстоятельства существенно меняются. При Екатерине писатели могли писать, но то, что они писали, должно было быть в строго-правительственном духе. Типографии могли печатать и размножаться количественно, но достаточно было одного распоряжения из Петербурга, чтобы все книга собирались в кучу и сжигались рукою палача. Наконец, номинально тайной канцелярии не существовало; но известный Шешковский мог во всякое время навестить непослушного автора и заставить его повиноваться начальству. Павел восстановил равновесие между формой драматического произведения и его содержанием. Утраченная при Екатерине форма должна была быть даже в частном общежитии безусловно нравственной, содержание же — следовать не раз указанным видам правительства. По свойственной этому монарху нервности, все, что делалось при нем (в частности для театра), должно было носить отпечаток быстроты, впечатлительности и горячности поступка. Но кажущаяся на этом основании бессистемность и беспорядочность цензурных распоряжений получает смысл и оправдание в политическом водовороте событий этой эпохи.

Бар. Н. В. Дризен.


Комментарии

1. «Старинный театр в Европе», III, 286-287.

2. «Тогда находили более удобным, вместо критической оценки тех или других произведений, подлежащих суду публики, делать официальные доносы на сочинения, которые почему-либо не нравились доносчику» (Пекарский, «Наука и лит. при Петре I», I, 495; тоже у И. Фойницкого. Моменты истор. законодат. о печати. Сборн. госуд. знаний, Спб. 1875 г., II, 386).

3. Первое пятидесятилетие рус. театра М. 1873 г., 33-34.

4. «Феофан Прокопович и его время» (Сборн. статей, читанных в отд. рус. я. и словесн. Им. А. Н., Спб., 1868, стр. 568-571). См. тоже мою ст. «Любит. театр при имп. Елиз.» Ист. Вест. сент. 1895.

5. Царствование Елизаветы Петровны, 1849, II, 62.

6. «Недоросль» на сцене и в литературе («Ист. Вест.» 1882, октябрь, 139-148).

7. Впоследствии директор Московск. университета (ист. Москов. унив. С. Шевырева, М. 1855 г., стр. 252).

8. Библ. записки, 1859, II, № 8, стр. 8.

9. «Москов. Вед.» 1783, № 38. Объявления. Дата эта по-видимому до сих пор была неизвестна историкам литературы, так как тот же Языков в своем заключении говорит: «Неизвестно, скоро ли после такого объявления автора (т. е. письма его Медоксу) «Недоросль» прошел на московскую сцену; неизвестно также, когда он в первый раз был разыгран труппою Медокса».

10. М. Лонгинов, Материалы к истории русск. просвещ. и литерат. в конце XVIII ст. («Рус. Вестн.» 1860, XXV, I, 638).

11. Действие IV, явл. 5.

12. Лонгинов, Материалы, стр. 640.

13. Архив старых дел Москов. губ. правления, д. № 624.

14. Архив старых дел Моск. губ. прав., д. № 624.

15. Соч. изд. Смирдина, 1847 г., т. I.

16. Архив старых дел Москов. губ. правл. № 624.

17. К сожалению, № газеты, за неполностью экземпляра «Москов. Вед.», мы не могли узнать.

18. Случайно или нарочно, но в данном случае слово «величество», написано с большой буквы, тогда как в собрании сочинений Княжнина оно начинается с маленькой.

19. Арх. стар. д. Москов. губ. правл., д. № 624.

20. Соч. т. I изд. Смирдина, стр. 314.

21. Арх. стар. д. Моск. губ. прав., № 624.

22. Архив старых дел Москов. губ. правл., д. № 624.

23. Архив старых дел Москов. губ. правл., д. № 624.

24. Архив старых дел Москов. губ. правл., д. № 624.

25. Архив старых дел Моск. губ. правл., д. № 624.

26. Архив старых дел Моск. губ. правл., д. № 624.

27. Биограф, слов. проф. Моск. универс., т. I, 50-62.

28. Архив старых дел Моск. губ. правл., д. № 624.

29. Архив старых дел Моск. губ. правл., д. № 624.

30. По этому поводу куратор Московского университета Мелиссино, соглашаясь на определение Барсова «публичным цензором», между прочим удостоверяет, что г. Барсов «по своему сведению в науках и долговременной опытности в звании университетского цензора может исполнять сию должность со всею исправностью». Одновременно куратор уповает, «что и труды его (т. е. Барсова) не будут оставлены без награждения»: (Письмо Мелиссино к Прозоровскому 13-го августа 1790 г. Архив старых дел Моск. губ. правл., № 624).

31. Впоследствии митрополит московский (1819-1821 г.г.) и с.-петербургский (1821-1848 г.г.).

32. Рапорт Моск. Управы благочиния от 17-го марта 1791 г., № 6308 (Архив старых дел Моск. губ. правл., д. № 624).

33. Арх. стар. д. Моск. губ. пр., д. № 624.

34. Матер. для ист. рус. просв. и литерат. в конце XVIII в. («Рус. Вестн.» 1860 г. т. XXV).

35. Слов. рус. св. писат., ч. I, 291.

36. Скабичевский. Очерки ист. рус. ценз. 61.

37. Материалы, 645.

38. «Рус. Старина», т. IV, 91.

39. Любопытно, что при этой операции невинно пострадал, тогда еще молодой писатель, дедушка Крылов. «Блюстители благочиния» так поусердствовали, что вместо одного «Вадима», вырвали конец предъидущей пьесы «Опасная шутка» и начало последующей: «Филомела» (Крылова). — (Лонгинов. Материалы, 647 прим.).

40. Записки кн. Дашковой, ч. II, гл. 6.

41. В библиографии сочинений Княжнина, Сопикова, Лонгинова и др. — нет совершенно указаний, когда и где были напечатаны посмертные произведения этого писателя, кроме «Вадима Новгородского», изданного, как известно, в 1793 г. (Спб. 8°).

42. Арх. ст. дел Моск. губ. правл., д. № 18111, 1793 г.

43. Вероятно, родоначальник нынешней фирмы «Глазунова».

44. Несомненно П. Я. Чихачева. Этим кстати подтверждается свидетельство г. Стоюнина («Сын Отеч.», 1852 г., № 12. Смесь, стр. 1), опровергавшееся между прочим г. Лонгиновым (Материалы, стр. 646 прим.), «что рукопись «Вадима» с некоторыми другими попалась опекуну сыновей покойного Княжнина П. Я. Чихачеву; какой-то книгопродавец заплатил ему за все найденное 200 р. и принес все рукописи кн. Дашковой, которая обратила внимание на «Вадима» и приказала его напечатать».

45. Арх. ст. д. Моск. губ. Прав., д. № 18111.

46. Василий Иванович, снявший на арендное содержание Москов. уиивер. типографию и «Моск. Ведом.».

47. Нужно полагать, полиция очень усердствовала в розысках, так как в конце концов получился длинный список лиц, имевших в руках экземпляры запрещенной трагедии: «Вадим Новгородский». Из 150 экземпляров продано: Воронкову — 5; Тимофею Анисимову — 10; Авчинникову — 10; Семену Никифорову — 5; Редигеру — 5; Танисскому — 5; Тимофею Семенову — 5; Козыреву — 4. Сверх сего числа переслано «Вадима» же трагедии из Петербурга: Окорокову — 85; Тимофею Семенову — 30, Василью Петрову — 10; Список этот одновременно с «сказками» был отправлен в С.-Петербург.

48. «Тогда русский язык был еще под анафемой», говорит кн. И. М. Долгоруков («Капище моего сердца», изд. второе, «Рус. Арх.». 1890, 189.).

49. Арх. ст. д. Моск. губ. пр., д. № 1484-330.

50. Там же.

51. Арх. старых д. Моск. губ. прав., д. № 1484-330.

52. «Наука и Лит.», I, 457.

53. «Рус. Арх.» 1876, I, 112. Вообще вольности на сценах барских театров были в описываемое время до невозможности безграничны. См. напр. скандал в театре А. А. Столыпина при представлении комедии кн. Белосельского-Белозерского «Оленька» (Пыляев, Полубарские затеи «Ист. Вест.» 1886, Сент.).

54. «Очерки по ист. рус. цензуры», стр. 84.

55. Арапов. Летоп. рус. театра, 140, отд. III.

56. Действ. III, явл. 6.

57. «Очерки по ист. рус. цензуры», 84.

58. Скабичевский, «Очерки по ист. рус. цензуры», 85.

59. «Капище моего сердца», 341.

Текст воспроизведен по изданию: Очерки театральной цензуры в России в XVIII в. // Русская старина, № 6. 1897

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.