|
ЛИВЕН Д. Х.ЗАПИСКИКОНЧИНА ИМПЕРАТОРА ПАВЛАИз записок княгини Д. X. Ливен. Мария Христофоровна фон-Бенкендорф, сестра всесильного николаевского шефа жандармов, была дочерью рижского военного губернатора, но мать ее, урожденная баронесса Шиллинг фон-Канштадт, издавна дружила с великой княгинею Марией Феодоровной. Расположение от матери перенеслось на дочь; получила она воспитание в Смоль-ном монастыре под внимательным призором императрицы, которая пожаловала 14-летнюю девочку по выходе из института в свои фрейлины. Весьма вероятно, при посредничестве императрицы же состоялся в 1800 г. и брак 15-летней фрейлины с любимцем императора Павла и его 25-летним военным министром, графом X. А. Ливеном. Главной опорой для юной четы при дворе переменчивого Павла являлась мать Ливена, графиня Шарлотта-Екатерина Карловна, которая еще в царствование Екатерины и по выбору последней была назначена воспитательницею дочерей и сыновей цесаревича, сумела, несмотря на свою прямоту и резкость нрава, снискать благоволение Павла и удерживала совершенно исключительное положение при дворе в течение четырех царствований. В 1826 г., по случаю коронации императора Николая, Ш.-Е. Ливен с нисходящим потомством была возведена в княжеское достоинство с титулом светлости и умерла глубокою старухою в 1828 г. Княгиня Д. X. Ливен таким образом от ранней юности находилась в близких отношениях к царской семье и по свойственной ей любознательности и наблюдательности была вполне точно осведомлена во всех перипетиях, которые привели императора Павла к скорбному его концу. Последующее царствование открыло графу Хр. Андр. Ливену еще более широкое и ответственное поприще, хотя сама по себе его личность совершенно меркла и подавлялась даровитостью его супруги. Назначенный после Тильзитского мира посланником в Берлин, граф Ливен в 1812 г., но возобновлении дружественных отношений с [415] Великобританией, был аккредитован при сент-джемском дворе и оставался здесь до 1834 г., когда получил назначение в воспитатели великого князя Александра Николаевича. Пройдя дипломатическую школу еще в Берлине, графиня Д. Хр. в Лондоне, по выражению Ф. Ф. Вигеля, “при муже исполняла должность посла и советника и сочиняла депеши”. Необычайно вежливая и благовоспитанная, графиня не выносила скуки и посредственных людей и сумела создать в Лондоне блестящий салон, где собирались дипломатические знаменитости и выдающиеся политические деятели самых противоположных взглядов. Благодаря знакомству с детских лет с интимною стороною дворцовых отношений у нас и за границей, графиня Д. X. из постоянного общения с выдающимися европейскими деятелями усвоила все тонкости тогдашней европейской политики. От нее не ускользали ни политические новости, ни слухи, она с большою наблюдательностью и догадливостью ловила налету ничтожные факты, схватывала истинное настроение лиц, стоявших во главе правительства, сопоставляла случайно оброненные фразы и намеки и выводила заключения, которыми делилась с мужем. Он предложил ей как-то составить депешу для сообщения графу Нессельроде, и вскоре эти необычайные обязанности посланницы перестали быть тайною и для русского двора. Граф Нессельроде, минуя посланника, завел непосредственную интимную переписку с графинею, где обсуждались вопросы, имевшие касательство к русской политике, да и сам император Александр оказывал графине милостивое внимание, беседовал с нею об европейской политике и снабжал словесными инструкциями, а в 1818 и 1822 г.г. графиня была Александром под рукою приглашена присутствовать на Ахенском и Веронском конгрессах. Когда, по назначении Стратфорта Канинга посланником в Петербург, отношения между Россией и Англией обострились, Ливены покинули Лондон, при чем княгиня удостоилась редкого для иностранки в Англии внимания: графиня Сутерленд поднесла ей от имени лондонских дам драгоценный браслет, “в знак сожаления об ее отъезде и на память о многих годах, проведенных в Англии”. По возвращении в Петербург, княгиня Д. X. почувствовала себя совершенно вырванною из обычной колеи: привычная ей западноевропейская обстановка, политические и общественные интересы были в казенном Петербурге совершенно неведомы. Потеряв весной 1835 г. двух сыновей, одного вслед за другим, в возрасте 10 и 14 лет, княгиня окончательно возненавидела Петербург и суровость его климата; как за ней ни ухаживали и император Николай, и другие лица царской фамилии, она настояла на своем намерении выселиться назад за границу. К мужу она давно охладела, а после его смерти и все ее связи с Россией порвались, так как государь Николай Павлович решительно вознегодовал на княгиню за ее вечное пребывание вне родины. Проживая постоянно в Париже, где она купила старинный отель Талейрана, княгиня возобновила там свой салон, который приобрел мировую славу и неотразимо привлекал самое блестящее по талантам и политическому значению общество до царствования Наполеона III включительно. Особенно сблизилась княгиня с историком Гизо, которому оказала существенную поддержку; когда бывший министр Людовика-Филиппа, после февральской революции 1848 г., оказался без всяких средств к существованию; дочерей Гизо княгиня наделила богатым приданым, а сыну Гизо предоставила возможность закончить образование. [416] В распоряжение же историка Гизо княгиня перед смертью (весной 1857 г.) оставила отрывки своих записок о смерти императора Павла, о пребывании союзных монархов в Лондоне в 1815 г. и об основании Греческого королевства. Записки эти далеко не полностью использованы Гизо в его биографии княгини Ливен (в Melanges biographiques et historiques). Здесь мы помещаем в переводе с французского отрывок из записок кн. Д. X. Ливен, касающийся смерти императора Павла и напечатанный в книге проф. Шиманна: “Die Ermordung Pauls und die Thronbesteigung Nicolaus I”. В. фон-Штейн. Я только что вышла замуж. Мой муж уже три года управлял военным министерством. Министерский портфель он получил 22 лет от роду, был уже генерал-адъютантом и пользовался полным доверием и милостью императора. Служба его при особе государя начиналась с 6.30 часов утра, расставался он с государем только в обеденную пору, по тогдашнему обычаю в час пополудни. В четыре часа муж опять приезжал во дворец и освобождался не ранее восьми часов вечера. Как известно, военная служба была преобладающей страстью Павла и любимым его занятием. По этой причине из всех министров мой муж всего чаще виделся с государем и наиболее был к нему приближен. Он вообще нравился императору, относившемуся к нему с неизменной добротою и милой фамильярностью, которая трогает и привязывает людей. От резких выходок, обильно сыпавшихся на окружающих, муж был совершенно огражден. Единственный раз, сколько я знаю, государь вспылил на мужа, а именно в Гатчине, в конце 1800 года. Император, диктуя, приказал ему выразить благоволение какому-то полку, отправлявшемуся в поход, и велел ему прочесть этот рескрипт в его присутствии на параде, после отдачи приказа. После церемониального марша государь поворачивается и говорит: “Ливен, читай!” А Ливена нет. О приказании государя он позабыл, а от присутствования на парадах вообще был освобожден. Государь пришел в ярость и чрез пять минут в мою спальню, где муж спокойно отдыхал, уже вбегал, запыхавшись, флигель-адъютант, полковник Альбедиль. Это был толстый, добродушный немец, питавший немалый решпект к Ливену, состоявшему в то же время начальником военно-походной императорской квартиры. Альбедиль остановился, как вкопанный, не решаясь ни выговорить порученное, ни ослушаться государя. Тем не менее, пришлось выговорить слово “дурак” с таким поручением прислал его государь. Произнес Альбедиль это слово с таким потешным выражением ужаса на лице, [417] что оба мы могли только расхохотаться. Разрешившись руганью, Альбедиль поспешил спастись бегством. Повторяю, то был единственный случай, когда мужу досталось от императора. Вообще, характер Павла представлял странное смешение благороднейших влечений и ужасных склонностей. Детство и юность протекли для него печально. Любовью матери он не пользовался. Сначала императрица совсем его забросила, а потом обижала. В течение долгих лет проживал он чуть не изгнанником в загородных дворцах, окруженный шпионами императрицы Екатерины. При дворе Павел появлялся редко, а когда это ему разрешалось, императрица принимала его с холодностью и строгостью и проявляла к наследнику отчуждение, граничившее с неприличием, чему, конечно, вторили и царедворцы. Собственные дети Павла воспитывались вдали от него, и он редко даже их видел. Не пользуясь весом, не соприкасаясь с людьми по деловым отношениям, Павел влачил жизнь без занятий и развлечений—на такую долю был обречен в течение 35 лет великий князь, который должен был бы по-настоящему занимать престол, и во всяком случае предназначался его занять хоть впоследствии. Император Павел был мал ростом. Черты лица имел некрасивые за исключением глаз, которые у него были очень красивы; выражение этих глаз, когда Павел не подпадал под власть гнева, было бесконечно доброе и приятное. В минуты же гнева вид у Павла был положительно устрашающий. Хотя фигура его была обделена грацией, он далеко не был лишен достоинства, обладал прекрасными манерами и был очень вежлив с женщинами; все это запечатлевало его особу истинным изяществом и легко обличало в нем дворянина и великого князя. Он обладал литературной начитанностью и умом бойким и открытым, склонен был к шутке и веселию, любил искусство; французский язык и литературу знал в совершенстве, любил Францию, а нравы и вкусы этой страны воспринял в свои привычки. Разговоры он вел скачками (saccade), но всегда с непрестанным оживлением. Он знал толк в изощренных и деликатных оборотах речи. Его шутки никогда не носили дурного вкуса, и трудно себе представить что-либо более изящное, чем краткие милостивые слова, с которыми он обращался к окружающим в минуты благодушия. Я говорю это по опыту, потому что мне не раз до и после замужества приходилось соприкасаться с императором. Он нередко наезжал в Смольный монастырь, где я воспитывалась; его забавляли игры маленьких девочек, и он охотно сам даже принимал в них участие. Я прекрасно помню, как однажды вечером в 1798 г. я играла в жмурки с ним, последним королем Польским, принцем Конде и [418] фельдмаршалом Суворовым; император тут проделал тысячу сумасбродств, но и в припадках веселости он ничем не нарушал приличий. В основе его характера лежало величие и благородство—великодушный враг, чудный друг, он умел прощать с величием, а свою вину или несправедливость исправлял с большою искренностью. Наряду с редкими качествами, однако же, у Павла сказывались ужасные склонности. С внезапностью принимая самые крайние решения, он был подозрителен, резок и страшен до чудачества. Утверждалось не раз, будто Павел с детства обнаруживал явные признаки умственной аберрации, но доказать, чтоб он действительно страдал таким недугом, трудно. Никогда у него не проявлялось положительных признаков этого; но, несомненно, его странности, страстные и подчас жестокие порывы намекали на органические недочеты ума и сердца, в сущности открытых и добрых. Всемогущество, которое кружит и сильные головы, совершило остальное, и печальные задатки постепенно настолько разрослись, что в ту эпоху, о которой я стану рассказывать, император уже являлся предметом страха и всеобщей ненависти. Мой муж в течение нескольких недель не выезжал из дому по причине довольно серьезной болезни, которая уже миновала, но он охотно замедлял окончательное выздоровление, потому что с некоторого времени служба ему опротивела. За последний год подозрительность в императоре развилась до чудовищности. Пустейшие случаи вырастали в его глазах в огромные заговоры, он гнал людей в отставку и ссылал по произволу. В крепости не переводились многочисленные жертвы, а порою вся их вина сводилась к слишком длинным волосам или слишком короткому кафтану. Носить жилеты совсем воспрещалось. Император утверждал, будто жилеты почему-то вызвали всю французскую революцию. Достаточно было императору где-нибудь на улице заприметить жилет, и тотчас же его злосчастный обладатель попадал на гауптвахту. Случалось туда попадать и дамам, если они при встречах с Павлом не выскакивали достаточно стремительно из экипажа, или не делали достаточно глубокого реверанса. Полицейское распоряжение предписывало в ту пору всем, мужчинам и женщинам, сообразоваться с этими капризами. Благодаря этому, улицы Петербурга совершенно пустели в час обычной прогулки государя, с 12 до 1 часа пополудни. За последние шесть недель царствования свыше 100 офицеров гвардии были посажены в тюрьмы. Моему мужу тяжело было служить орудием этих расправ. Все трепетало перед императором. Только одни солдаты его любили, потому что хотя и измучивались чрезмерною дисциплиною, но зато [419] пользовались щедрыми царскими милостями. Суровое отношение к офицерству Павел неизменно уравновешивал широкою раздачей денег солдатам. Со времени затворничества мужа, граф Пален, с которым он стоял на интимной ноге и к тому же имел и частые сношения по службе, ежедневно заезжал к мужу провести с ним час, другой. Граф Пален соединял в своей особе самые ответственные государственные должности. Он имел в своем заведовании иностранные дела, финансы, почту, высшую полицию и состоял в то же время военным губернатором столицы, что предоставляло ему начальство над гвардией. Отсюда уже видно, какую власть император передал в его руки. Пален был человек крупный, широкоплечий, с высоким лбом и открытой, приветливой, добродушной физиономией. Очень умный и самобытный, он в своих речах проявлял большую тонкость, шутливость и добродушие. Натура, не изощренная образованием, но сильная; большое здравомыслие, решительность и отважность; шутливое отношение к жизни. Словом, он был воплощением прямоты, жизнерадостности и беззаботности. Граф Беннигсен, который нас тоже навещал, но не особенно часто, был длинный, сухой, накрахмаленный и важный, словно статуя командора из Дон-Жуана. Я с Беннигсеном была мало знакома, и он во мне только и оставил описанное впечатление. Что касается графа Палена, то я всегда поджидала его посещений с бесконечным удовольствием. Он не уставал меня смешить и, по-видимому, сам находил в этом удовольствие. Первым его движением было повеселиться, и я всегда чувствовала себя обиженною, когда разговор принимал более серьезное направление, и меня выпроваживали прочь. Пален сообщал мужу о всем происшедшем за день; тут я оказывалась лишнею, но я была несколько любопытна, и добивалась от мужа, чтобы он мне потом рассказывал все новенькое. Между прочим, вспоминаю я и такой факт, который случился, кажется, дней за пять, за шесть перед катастрофою. В одном из припадков подозрительности, не щадившей ни собственной семьи, ни собственных детей, император как-то после обеда спустился к своему сыну, великому князю Александру, к которому никогда не захаживал. Он хотел поймать сына врасплох. На столе между другими книгами Павел заметил перевод “Смерти Цезаря”. Этого оказалось достаточным, чтобы утвердить подозрения Павла. Поднявшись в свои апартаменты, он разыскал историю Петра Великого и раскрыл ее на странице, описывавшей смерть царевича Алексея. Развернутую книгу Павел приказал графу Кутайсову отнести к великому князю и предложить прочесть эту страницу. Через несколько дней [420] граф Пален доверил мужу свои опасения насчет того, что император, по-видимому, собирается заключить императрицу, свою супругу, в монастырь, а обоих старших сыновей—в крепость, потому что и Константин, которому отец до тех пор отдавал предпочтение, сделался ему подозрительным, в виду тесного сближения со старшим братом. Дело дошло до того, что императору приписали даже намерение жениться на актрисе французского театра, г-же Шевалье, в то время любовнице Кутайсова. Распространяли ли заговорщики такие клеветы нарочно, с целью вербования единомышленников, или действительно такие нелепости пробегали в голове императора? Как бы то ни было, россказни эти распространялись, повторялись, и им верили. Недоумение и страх преисполняли все умы. В то же время навязывалась и мысль о приближении роковой развязки, и наиболее ходкою фразою было: “Так дольше продолжаться не может!” Граф Пален уже после рокового события признавался мужу, что, при каждой с ним встрече, он хотел и его привлечь к заговору, но сознание того, что болезнь помешает мужу деятельно послужить этому делу, удерживала Палена от этого намерения. Это была одна из удач на житейском поприще мужа, и он не раз впоследствии разбирал этот вопрос передо мною. Как бы он должен был поступить с столь опасною тайною, если бы ее ему вверили? Долг бы повелевал спасти императора. Но что же дальше? Ведь это было равносильно тому, чтобы предать императору на отмщение и суровый гнев все великое и возвышенное, что тогда имелось налицо в России. А где бы остановились гонения, раз заговорщики были столь многочисленны? Значит, эшафоты, ссылка и тюрьма для всех? А дальше что бы последовало? Еще пущий гнет, чем тот, под бременем которого изнемогала вся Россия! Альтернатива мужу рисовалась во всяком случае ужасная, и он уверял, что, если бы Пален сообщил ему о заговоре, ему ничего другого не осталось бы сделать, как пустить себе пулю в лоб. Врач императора, по приказанию последнего, ежедневно навещал мужа—то был англичанин мистер Бек, действовавший в интересах Ливена. С тех пор, как муж заболел, император сносился с ним записками. Этот способ ведения дел, в конце концов, вызвал нетерпение в Павле, и, обменявшись 11 марта со своим министром несколькими записочками, в которые вкрались какие-то недоразумения, в 11 часов вечера император написал Ливену следующее: “Ваше нездоровье затягивается слишком долго, а так как дела не могут быть направляемы в зависимости от того, помогают ли вам мушки, или нет, то вам придется передать портфель военного министерства князю Гагарину”. [421] Эта записочка на русском языке была последнею, написанною императором Павлом перед смертью, и, если я не ошибаюсь, находится теперь в обладании императора Николая, равно как и вся переписка мужа с покойным императором. Записку эту государь написал в покоях княгини Гагариной, его метрессы, где он всегда заканчивал вечера после ужина с императрицею. Княгиня Гагарина жила в Михайловском замке, занимая помещение под личными апартаментами государя. Спустя час, Павел ушел к себе, чтобы лечь спать. Князь Гагарин, которому предстояло заместить моего мужа в управлении военным министерством, упросил государя оказать Ливену какой-нибудь знак благоволения для позлащения немилости. Гагарин, муж фаворитки, был добряк, водивший более или менее дружбу с Ливеном. Император на это согласился и приказал включить в завтрашний приказ производство Ливена в чин генерал-лейтенанта. Уже из тона записки государя Ливен заключил, что пришел конец его фавору, хотя ему и обещалось производство. Он улегся в постель расстроенный, так как достаточно знал характер государя и опасался последствий неудовольствия, им на себя навлеченного. Мы крепко спали, когда камердинер внезапно вошел в спальню и разбудил мужа вестью, что от императора прислан фельдъегерь со спешным поручением. Было 2.30 часа утра. Шум разбудил и меня. Муж мне тут же сказал: “Дурные вести, вероятно. Пожалуй, угожу в крепость”. Через минуту, не дав мужу даже встать, в спальню явился фельдъегерь. Заметив, что муж не один, он сказал: — Громко я боюсь говорить. Муж нагнулся к нему ухом. — Его величество приказывают вам немедленно явиться к нему, в кабинет, в Зимний дворец. Так как государь с царскою семьей жил в Михайловском замке, то приказание, переданное чрез фельдъегеря, не имело смысла. Мой муж тут же и сказал фельдъегерю: — Вы, должно быть, пьяны. Обиженный офицер решительно возразил: — Я повторяю дословно слова государя императора, от которого только что вышел. — Да ведь император лег почивать в Михайловском замке. Точно так. Он и теперь там. Только вам он приказываете явиться к нему в Зимний дворец, и притом немедленно. [422] Тут пошли расспросы о том, что случилось. Зачем императору понадобилось выезжать из замка посреди ночи? Что его подняло на ноги? Фельдъегерь на это отвечал: — Государь очень болен, а великий князь Александр Павлович, т. е. государь, послал меня к вам. Мой муж переспросил опять, но фельдъегерь только повторял прежнее. Страх обуял теперь Ливена. Отпустив фельдъегеря, он принялся обсуждать со мною значение непонятного таинственного приказания. Уж не спятил ли с ума фельдъегерь? Или, быть может, император ставит Ливену ловушку? А если это испытание, то какому риску подвергает себя муж? Ну, а если фельдъегерь сказал правду?.. Напрасны были попытки разобраться во всех этих загадках. А принять решение все-таки было нужно. Муж встал, приказал запрячь сани и перешел в туалетную, выходившую окнами во двор. Спальня же наша выходила окнами на Большую Миллионную, как раз напротив казармы первого батальона Преображенского полка, так как улица эта примыкает к Зимнему дворцу. Муж меня заставил подняться с постели и приказал, встав около окна, наблюдать, что происходит на улице, и передавать ему о том. Ну, вот я и наряжена в часовые. Мне было тогда всего пятнадцать лет, нрав у меня был веселый, я любила всякую новизну и относилась легкомысленно к роковым событиям, интересуясь только одним, лишь бы они внесли разнообразие в повседневную рутину городской жизни. Я с любопытством думала о завтрашнем дне. В какой же дворец мне предстоит ехать с визитом к свекрови и великим княжнам, которых я навещала ежедневно? Это меня наиболее интересовало в данную минуту. В спальне горел только ночник. Я подняла занавес у окна, присела на подоконник и устремила взоры на улицу. Лед и снег кругом. Ни одного прохожего. Полковой часовой забрался в будку и, должно быть, прикурнул. Ни в одном из окон казармы огней не видать, не слышно и шума. Муж из туалетной спрашивает меня от времени до времени, не вижу ли я чего — ответ один: “Ничего не вижу”. Муж не особенно торопился с туалетом, колеблясь, выезжать ли ему. Одна четверть часа сменялась другою, и я только раздражалась тем, что ничего ровно не вижу. Мне хотелось спать. Но вот послышался отдаленный шум, в котором мне почудился стук колес. Эту весть я громко возвестила мужу, но, прежде чем он перешел в спальню, экипаж уже проехал. Очень скромная пароконная каретка (тогда как все [423] в ту пору в Петербурге разъезжали четвериком или шестериком); на запятках, впрочем, выездных лакеев заменяли два офицера, а при мерцании снега мне показалось, что в карете я вижу генерал-адъютанта Уварова. Такой выезд представлялся необычайным. Мой муж перестал колебаться, вскочил в сани и отправился в Зимний дворец. Моя роль на этом и окончилась. Все последующее я сообщаю со слов мужа и свекрови. Экипаж, который я видела, вез не Уварова, но великих князей Александра и Константина. Выехав по Адмиралтейскому бульвару к противоположному краю Зимнего дворца, муж действительно увидел в кабинете великого князя Александра освещение, но по лестнице поднимался очень неуверенно. В приемной муж застал великого князя Константина и нескольких генералов. Великий князь заливался слезами, а генералы ликовали, опьяненные происшедшим избавлением. В каких-нибудь полминуты Ливен уже узнал, что императора Павла не стало, и что ему предстоит приветствовать нового императора. Государь требует Ливена. Где Ливен? Мой муж бросается в кабинет, и император падает ему в объятия с рыданиями: “Мой отец! Мой бедный отец!” И слезы обильно текут у него по щекам. Этот порыв продолжается несколько минут, потом государь выпрямился и воскликнул: “Где же казаки?” На этот вопрос ответ мог дать действительно только муж. Три месяца назад император Павел в гневной вспышке решил предать уничтожению все Донское казачество. Под предлогом поддержания политики Бонапарта, первого консула, к которому он вдруг воспылал фанатическим расположением, Павел решил послать казаков тревожить с тыла Индийские владения англичан. На самом же деле император рассчитывал, что при продолжительном зимнем походе болезни и военные случайности избавят его окончательно от казачества (тут княгиня впадает в преувеличение. Казачья экспедиция была обстоятельно договорена с Наполеоном и была направлена против английских владений в Индии. В экспедиции участвовали только несколько казачьих полков; ни о каком выселении донских казаков и помину не было.). Предлог и истинная цель экспедиции должны были храниться в великой тайне. Никто в России не должен был ничего знать о маршруте экспедиции, и только Ливен из кабинета государя под царскую диктовку отдавал для беспрекословного выполнения подробные приказы, предписывавшие переселение целого племени. Курьер получил в самом кабинете государя запечатанные конверты для отвоза на Дон, и Павел [424] строго-настрого запретил Ливену кому-либо сообщать о сделанных чрез него распоряжениях. Даже и всемогущий Пален ничего об этом не проведал. Через некоторое время по вестям из провинции удостоверен был необычайный факт выселения всего Донского казачества. Об истинных побуждениях императора стали догадываться,—известна была его ненависть к независимым формам внутреннего управления казачества, но представлялось совершенно невозможным проникнуть в тайну действительного следования Донских полков, и уже несколько недель были потеряны последние следы снаряженной экспедиции. Это обстоятельство и было, между прочим, одною из причин, ускоривших трагическую кончину императора. Муж сообщил императору Александру все сведения об экспедиции. Тотчас же был написан, подписан и отправлен приказ о немедленном возвращении казаков. После этого император поручил мужу отправиться в Михайловский замок и уговориться с г-жой Ливен (графиней Шарлоттой Карловной, рожденной баронессой Гаугребен, воспитательницей дочерей императора Павла.), как убедить императрицу-мать покинуть роковое обиталище. В то же время Александр сообщил мужу о безуспешности своих попыток свидеться с своею родительницею. В пять часов утра Ливен был уже в Михайловском замке. Но прежде, чем продолжать рассказ о дальнейшем, я опишу, что узнала о роковой сцене, разыгравшейся в ту ночь в замке. Еще в полночь в замке и около него царила глубочайшая тишина. По несчастному затемнению ума, император Павел, заподозривая всех, с недоверием относился даже и к императрице, преданнейшей ему и почтенной женщине, которую даже вопиющие гласные измены мужа не отвратили в ее страстной привязанности к государю. Он запер на ключ и преградил сообщение между апартаментами императрицы и своими. Поэтому, когда в 12.30 часов ночи заговорщики постучались к Павлу в опочивальню, он сам же лишил себя единственного шанса к бегству. Известно, что, не найдя Павла в постели, заговорщики сочли свое дело почти проигранным, но тут один из них открыл Павла, притаившегося за ширмами... Чрез десять минут императора уже не стало. Успей Павел спастись бегством, и покажись он войскам, солдаты бы его охранили и спасли. Весть о кончине Павла была тотчас же доведена до сведения графа Палена, который расположился на главной аллее у замка с несколькими батальонами гвардии. Войска были собраны по его [425] приказу, чтобы, глядя по обстоятельствам, или явиться на подмогу императору, или послужить для провозглашения его преемника. И в том, и в другом случае граф Пален питал уверенность, что ему на долю достанется первенствующая роль. Он поспешил отправиться к великому князю Александру и склонился пред ним на колени. Великий князь в ужасе приподнял его. Рассказывали не раз, будто великий князь был несколько посвящен в заговор, так как заговорщики для обеспечения себе безопасности должны были принять в этом направлении некоторые предосторожности. Великий князь был молод, все видели, что он скорбит и терзается за других, оплакивая жертвы подозрительной тирании, действие которой отражалось, прежде всего, на нем самом. Его, быть может, и уверили в том, что обращение к императору решительных и энергичных требований от особ, приближенных к престолу и преданных служению родине и славе империи, образумят наконец императора, и он отменит прежние жестокие указы и вернется к более умеренному образу действий. Неопытность могла заставить Александра поверить таким обещаниям. Только в таких пределах и мог он санкционировать действия заговорщиков, направляемые к такой именно цели. Но это и все. Для всякого, кто знал ангельскую чистоту характера Александра, не может быть никаких сомнений в том, что дальше благонамеренных пожеланий его воображению ничто другое и не рисовало, а самые порывы отчаяния, каким государь предавался вслед за неожиданной катастрофой, устранили в многочисленных свидетелях этих ужасных минут всякую тень сомнений в этом отношении. Первою мыслью Александра была его мать. Императрица-мать пользовалась большим почтением и любовью своих детей. Никогда никакая женщина лучше не постигала и безукоризненнее не выполняла всех своих обязанностей. Ничто не может сравниться с ее жалостливостью, разумным милосердием и постоянством в привязанностях. Она любила свой сан и умела поддерживать свое достоинство. Она обладала сильным умом и возвышенным сердцем. Она была горда, но приветлива. Она была еще очень красива и, высокая ростом, производила внушительное впечатление. Великий князь приказал графу Палену от его имени отправиться к моей свекрови, воспитательнице детей покойного императора, и, сообщив ей роковую весть, попросить подготовить к ней и императрицу-мать. Граф Пален без всяких предосторожностей вошел к г-же Ливен, разбудил ее сам и неожиданно объявил ей, что императора постиг апоплексический удар, и чтобы она поскорее довела об этом до сведения императрицы. [426] Моя свекровь приподнялась с постели и тотчас же вскричала: — Его убили! — Ну, да, конечно! Мы избавились от тирана. Г-жа Ливен с омерзением оттолкнула графа Палена и сухо промолвила: “я знаю свои обязанности”. Она тотчас же встала и направилась в апартаменты к императрице. Сторожевой пост, расположенный внизу лестницы, скрестил штыки. Г-жа Ливен властно потребовала пропуска. В каждом зале она натыкалась на такие же препятствия, но умело их устраняла. Она была женщина очень решительная и властная. В последнем зале, который открывал доступ с одной стороны к апартаментам императрицы, а с другой—к покоям императора, запрет следовать дальше был выражен безапелляционно: стража тут была особенно многочисленна и решительна. Г-жа Ливен громко вскричала: — Как вы смеете меня задерживать? Я отвечаю за детей императора и иду с докладом к государыне о великом князе Михаиле, которому нездоровится. Вы не смеете мешать мне в исполнении моей обязанности! После некоторых колебаний дежурный офицер склонился пред властною старухою. Она вошла к императрице и, прямо подойдя к ее кровати, разбудила ее и предложила встать. Императрица, вскочив спросонья, перепугалась и воскликнула: — Боже мой! Беда случилась? С Мишелем? — Никак нет. Его высочеству лучше, он спит спокойно. — Значит, кто-нибудь из других детей заболел? — Нет, все здоровы. — Вы меня верно обманываете, Катерина? — Да нет же, нет! Только вот государь очень плохо себя чувствует. Императрица не понимала. Тогда свекровь принуждена была сказать государыне, что ее супруг перестал жить. Императрица посмотрела на г-жу Ливен блуждающими глазами и словно не хотела понять истины. Тогда свекровь произнесла решительно: — Ваш супруг скончался. Просите Господа Бога принять усопшего милостиво в лоно свое и благодарите Господа за то, что он вам столь многое оставил. Тут императрица соскочила с постели, упала на колени и предалась молитве, но довольно машинально и по усвоенной ею привычке верить и уважать слова моей свекрови, так как г-жа Ливен неотразимо влияла на императрицу и на всех авторитетностью, которая всегда выказывает величие характера. Через несколько мгновений, однако же, императрица начала сознавать постигшую ее потерю, а когда поняла все, лишилась чувств. Тут сбежалась ближняя свита, позвали доктора, который [427] держался наготове, и ей тотчас же пустили кровь. Великий князь Александр, извещенный о состоянии родительницы, захотел к ней войти, но свекровь этому воспротивилась, опасаясь первой после рокового события встречи при свидетелях, позднее же сама императрица стала упорно отказывать сыну в свидании. Когда к императрице окончательно вернулось сознание, роковая истина предстала пред ее рассудком в сопровождении ужасающих подозрений. Она с криком требовала, чтобы ее допустили к усопшему. Ее убеждали, что это невозможно. Она на это восклицала: — Так пусть же и меня убьют, но видеть его я хочу! Она бросилась к апартаментам, но роковые задвижки преграждали туда доступ. Тогда императрица направилась кружным путем через залы. Стража везде была многочисленная. Какой-то офицер подошел объяснить ей, что получил формальное приказание никого не пропускать в опочивальню к усопшему. Царица, не обращая на слова внимания, пошла дальше, но тут офицер принужден был ее остановить за руку. Императрица, впав в отчаяние, бросилась на колени; она заклинала всю стражу допустить ее к усопшему. Она не хотела подняться с колен прежде, чем не удовлетворят ее просьбы. Но это представлялось прямо невозможным. Обезображенное тело государя покоилось в соседней комнате. Никто не знал, что делать. Императрица продолжала стоять на коленях, близкая к обмороку. Какой-то гренадер подошел к ней со стаканом воды. Она его оттолкнула в испуге и горделиво поднялась на ноги. Старые гренадеры вскричали: — Да ты, матушка, нас не бойся, мы все тебя любим! Императрица, побежденная наконец усовещиваниями моей свекрови, согласилась вернуться в свои покои, взяв, однако, формальное обещание, что ее допустят к усопшему. Через несколько минут приехал граф Ливен для выполнения приказаний императора Александра. Когда моя свекровь увидела своего сына, у нее вырвался крик ужаса. Так как она не видела сына целых три недели и знала, что он болен, то внезапное его появление в замке в эту роковую ночь вселило в нее самые тяжкие подозрения. Ливен умолял мать его выслушать, она на это не соглашалась, но когда он торжественно поклялся, что оставался совершенно чужд катастрофе и “ничего ровно не знал о ее подготовлении, г-жа Ливен ему поверила и допустила его к исполнению возложенного на него поручения. Ливен тотчас же понял бесповоротность решения императрицы покинуть замок не раньше, чем она простится с прахом супруга. Поэтому Ливен ускорил приготовления, необходимые для того, чтобы показать императрице тело усопшего, по возможности не обнаруживая истинных причин его кончины. [428] Император Павел несколько минут боролся с заговорщиками, и эта борьба оставила особенно заметный след на лбу. Тело одели в мундир, нахлобучили шляпу по самые брови и уложили в парадную постель. В 7 часов утра императрица была, наконец, допущена к телу супруга. Сцена произошла раздирательная; она не хотела покинуть усопшего; наконец, в 8 часов утра мужу удалось перевезти ее в Зимний дворец со всеми членами императорской фамилии. Только в 11 часов утра допустила императрица-мать к себе сына-императора. Свидание происходило без свидетелей. Государь вышел от императрицы-матери очень взволнованный. С этого мгновения вплоть до кончины император проявлял к своей родительнице самое восторженное почтение, внимательность и нежность, а она, в свою очередь, показывала страстную привязанность к своему первенцу. Яркое солнце взошло над этим роковым и великим днем. Я уже говорила, что часть гвардии была собрана у валов замка. Лишь по возвращении в казармы узнали солдаты, что на следующий день предстоит принесение присяги новому императору. Великого князя Александра солдаты боготворили. Да и все его боготворили. В столице раздавались клики радости и освобождения. Улицы Петербурга наполнились толпами. Незнакомые целовались друг с другом, как в Пасху, да и действительно это было воскресение всей России к новой жизни. Все устремлялось к (Зимнему) дворцу. Там в полдень назначен был съезд сенату, высшим сановникам империи, двору, офицерству и чиновничеству для принесения присяги новому императору. Молодой император (ему было всего 23 года) сделал выход с императрицею Елисаветой. Она тогда была юна и очень красива, обладала большим изяществом и достоинством, и в простеньком кисейном платьице, без всякого головного убора, с светлыми кудрями, рассыпавшимися по шее, была очень мила, и это тем более, что обладала чудною фигурою, изящною походкою и манерами. Император тоже был красавец и сиял молодостью и тою душевною ясностью, которая составляла отличительное его свойство. Вообще парочка эта производила чарующее впечатление, и все перед нею склонялось, окружая ее любовью, граничившею с боготворением. У нас в ту пору отсутствовали поэты и историки, которые бы смогли с достаточною яркостью описать тогдашнее восторженное опьянение общества. Четыре года деспотизма, граничившего с безумием и порою доходившего до жестокости, отошли в [429] область предания; роковая развязка или забывалась или восхвалялась — середины между этими крайностями не было. Время для справедливого суда над событиями пока еще не наступило. Вчера русские люди, засыпая, сознавали себя угнетенными рабами, а сегодня уже проснулись свободными счастливцами. Эта мысль преобладала над всем прочим; все жаждали насладиться счастьем свободы и предавались ему, твердо веря в его вечность. Среди всеобщих ликований не было места ни сожалениям, ни размышлениям, и только вдова императора Павла замкнулась в свое личное горе, которое еще более усилила весть о кончине великой княгини Александры Павловны, супруги палатина Венгерского, умершей в Прессбурге, от несчастных родов, за несколько дней пред умерщвлением Павла. Я встретилась с императрицею-матерью на следующий же день у моей свекрови, которую разыгравшиеся события настолько потрясли, что она серьезно занемогла. Императрица и тут кинула мне пару милостивых слов с обычною своею добротою. Выражение ее лица было серьезное и суровое, она сильно побледнела, а вытянувшиеся черты лица указывали глубокую скорбь и не менее глубокую покорность Провидению. Перед императрицею лишь постепенно открылись все обстоятельства, сопровождавшие умерщвление Павла. Сначала она продолжала принимать у себя графа Палена; но, узнав об истинной его роли в заговоре, перестала его пускать к себе на глаза. Вскоре она узнала фамилии остальных заговорщиков, и они раз навсегда были изгнаны из ее присутствия. Она громко требовала для них наказания, но это представлялось совершенно невозможным. Самая важность сана и многочисленность заговорщиков не позволяли молодому императору возбудить против них свирепых преследований, не говоря уже о том, что сегодняшних освободителей нельзя преобразить в завтрашние жертвы. Содеянное предприятие всеми прославлялось и не укладывалось в рамки беспристрастного обсуждения. Скандал оказывался крупный — общественное мнение резко расходилось с нравственностью и правосудием, а пренебрежение в этом случае общественным мнением угрожало слишком явной опасностью. Трудно себе даже и представить все рассказы, в ту пору свободно обращавшиеся в столице. Не только никто из заговорщиков не таился в совершенном злодеянии, но всякий торопился изложить свою версию о происшедшем и не прочь был даже в худшую сторону преувеличить свое личное соучастие в кровавом деле. А когда чей-нибудь голос возмущался чудовищностью совершенного деяния, на это давался ответ: Что же, вы хотели бы вернуться к прежнему царствованию? Ну, и дождались бы того, что вся императорская фамилия была бы [430] ввержена в крепость, а сами бы вы отправились в ссылку, в Сибирь! Предо мною такие заявления высказывались, по крайней мере, раз двадцать в гостиной у свекрови, хотя эта верная долгу женщина отказывалась входить в обсуждение причин заговора и стояла на факте, совершенно для нее непреложном: — Вы—убийцы вашего императора! И, произнося эти суровые слова, она только поднимала руки к небесам. Все обстоятельства и подробности, сопровождавшие роковую развязку, собирались с большою жадностью. Было вполне удостоверено, что императора неоднократно предупреждали о готовящейся ему участи. Несомненно, смутные в своей неопределенности доносы и заставляли покойного по слепой случайности обрекать на заточение все новые жертвы, а несправедливые эти преследования, в свою очередь, умножали число недовольных и легко превращали последних в заговорщиков. Много анекдотов рассказывалось о сообщениях, делавшихся Павлу. Среди них я выбираю тот, который лично слышала от графа Палена после катастрофы, этим же фактом и ускоренной. Я передаю этот рассказ в подлинных выражениях графа Палена, которые отчетливо запомнила. “Накануне кончины император Павел неожиданно меня спросил, не отводя пристального взгляда от моих глаз, знаю ли я, что против него замышлен заговор, весьма разветвленный и участниками которого, между прочим, являются лица, очень близкие царю. Взгляд государя был пронизывающий, подозрительный и настолько навел на меня страх, что я похолодел. Я чувствовал, как у меня во рту пересыхает, и я, пожалуй, не смогу даже слова промолвить. Но я не потерялся и, желая оправиться, расхохотался. “Государь, ведь если заговор этот проявляет деятельность, то потому, что сам же я им и руковожу. Я с такою ловкостью сосредоточил все нити заговора в собственных руках, что помимо меня ничего не делается. Будьте совершенно покойны, ваше величество. Никакие злоумышления рук моих не минуют, я в том отвечаю вам собственною головою”. Государь ласково взял меня за руку и сказал: “Я вам верю”. Тут только вздохнул я свободно”. Я была тогда молода, и, признаюсь, цинизм рассказа вызвал во мне дрожь. Несомненно, в душе молодого императора должна была происходить тяжкая борьба. Его восшествию на престол, сопровождавшемуся ликованием и проявлениями любви, предшествовало пролитие крови и прочие ужасы. Справедливое отвращение, которым [431] его родительница воспылала к действовавшим в ужасной трагедии лицам, являло тягостный контраст с попустительством и безнаказанностью заговорщиков, на которые государя обрекала необходимость. Наиблагороднейшие порывы разбивались тут о его беспомощность. Покарать преступление он был бессилен. Страдая от столь прискорбного противоречия душевных велений, государь осыпал императрицу-мать всеми проявлениями внимательной почтительности; он охотно уступал ей все придворное представительство; Александр старался предупреждать все желания и фантазии Марии Феодоровны и даже мирился с большою ее влиятельностью во всем, что не касалось наиважнейших государственных дел. В этом образе действий инстинктивно чуялось какое-то искупление и признание трогательного долга по отношению к вдове Павла. Эта заведомая для всех и неоспоримая авторитетность матери над сыном возбуждала в высокой степени зависть и недоброжелательство со стороны графа Палена. Он, ведь, надеялся, что станет управлять и империей и императором, а действительность разбивала все его надежды, и он сознавал себя униженным, благодаря влиянию вдовствующей императрицы. Пытался он и клеветать на Марию Феодоровну и создать противовес ее влиянию. Пален обнаруживал в своих действиях больше, чем опрометчивость, а на многочисленный предостережения друзей отвечал неизменно: “Бояться императора! Он не посмеет меня тронуть!” Жестокие слова эти, несмотря на преднамеренность и гнусный смысл, которые Пален думал им придать, разбивались о чистоту славы императора Александра. С одной стороны, и императрица-мать не упускала случаев указывать императору не неприличие удерживать вблизи своей особы и во главе важнейших государственных дел личность, которая подготовила умерщвление его родителя, а, с другой стороны, и граф Пален всеми возможными способами старался убедить государя в зловредности материнского влияния. Отчаявшись в успехе своих наветов, граф принялся возмутительнейшим образом поносить императрицу-мать. Между прочим, рассказывали, будто у него вырвалось и такое заявление: “Я расправился с супругом, сумею отделаться и от супруги!” В припадке озлобления и наглости Пален распорядился убрать из какой-то церкви образ, только что подаренный императрицею. Эта дерзость, конечно, не могла пройти незамеченной. Императрица-мать заявила Александру, чтобы тот немедленно же выслал графа Палена из Петербурга, в противном случае столицу покинет сама Мария Феодоровна. Два часа спустя, граф Пален был выслан под охраною фельдъегеря в свои курляндские имения с воспрещением пожизненного въезда в Петербург и Москву. [432] Русское общество отнеслось с полным равнодушием к вести о падении могущественного вельможи, даже приобретшего некоторую популярность своим преступлением. Я знаю через моего отца, который был другом детства и сотоварищем графа Палена по военному поприщу и поддерживал с ним сношения по самую его смерть, что граф Пален со времени ссылки совершенно не выносил одиночества в своих комнатах, а в годовщину 11 марта регулярно напивался к 10 часам вечера мертвецки пьяным, чтобы опамятоваться не раньше следующего дня. Умер граф Пален в начале 1826 г., через несколько недель после кончины императора Александра... Текст воспроизведен по изданию: Кончина императора Павла // Исторический вестник, № 5. 1906
|
|