|
ИЗ ЗАПИСОК ГЕРЦОГА ЕВГЕНИЯ ВИРТЕМБЕРГСКОГОГерцог Евгений Виртембергский, генерал-от-инфантерии русской службы — один из замечательнейших сподвижников императора Александра I в борьбе с Наполеоном. Рожденный в 1783 году и вызванный в 1796 году императором Павлом I к русскому двору, он был произведен в полковники, а в 1798 году, на 16-м году от роду, — в генерал-майоры. Получив отличное военное образование, он на 19-м году уже вступил на боевое поприще в Пултусском сражении. Затем, участвуя в дальнейших делах кампании 1806-1807 годов, он получил Георгия 4-й степени. Посвятив себя теоретическому военному образованию, он составил весьма обстоятельную записку «О Наполеоне и образе ведения войны против него». В 1811 году он состоял при армии Кутузова в Турции, а в 1812 году командовал 4-ю пехотною дивизиею. Под Смоленском он во главе 4-го Егерского полка сделал вылазку из города и заставил неприятеля, теснившего Дохтурова, остановиться. Во время отступления нашей армии, он много содействовал успеху этого отступления и за Бородинское сражение получил Георгия 3-й степени. Затем он участвовал в разных делах и сражениях кампаний 1813 и 1814 годов. Под Лейпцигом он находился в сильнейшем огне. За [47] эти кампании он получил алмазные знаки Александра Невского, Владимира 1-й степени, Георгия 2-й степени и прусский Красного Орла. С 1812 года он уже командовал 2-м пехотным корпусом; при восшествии на престол Николая Павловича, был назначен состоять при особе Его Величества. С 7-м пехотным корпусом он участвовал в Турецкой кампании 1828-29 гг., где в деле при Куртепе был ранен, но оставался на поле сражения до конца. После падения Варны, он уехал из армии и из России, и почти безвыездно жил за границею, где и умер в 1857 году. I. Приезд русского фельдъегеря в Штутгардт. — Пожалование меня на тринадцатилетнем возрасте в полковники русской службы. — Мое неудовольствие по этому поводу и отчаяние. — Приезд Дибича. — Мое снаряжение в путь — Попытка к самоубийству. — Столкновение между Дибичем и Требра. — Встреча в Гродне. — Прибытие в Петербурге. — Представление императору. — Беседа с ним. — Представление императрице. — Характеристика императора. Конец 1796 года был для меня печальный. Припоминая теперь мечты, волновавшие меня в то время, и причины, их вызвавшие, я краснею и готов над ними смеяться, но они так удивительно совпали с прибытием к нам русского фельдъегеря, что его приезд произвел на меня чрезвычайно сильное впечатление, хотя я был, разумеется, далек от мысли, что он будет иметь какую-нибудь связь с моей собственной судьбою. Надобно сознаться, что детская фантазия рисовала мне в ту пору совершенно иное поприще, нежели поступление на русскую службу, которая меня нисколько не интересовала, и мои тогдашние мечты связались с нею до некоторой степени только впоследствии. Приезд фельдъегеря встревожил не только меня, но и всех жителей Карлсруэ. Его прибытие было вызвано вступлением на престол императора Павла, который свидетельствовал свое постоянное благоволение к отцу моему пожалованием меня в полковники русской службы. Фельдъегерь привез, с тем вместе, матери моей алмазные знаки ордена св. Екатерины. Родители ожидали, что перемена судьбы, предстоявшая мне так [48] неожиданно, произведет сильнейшее впечатление на мою детскую душу, но они ошиблись в роде этого впечатления. Было положено объявить мне о пожаловании нового чина торжественным образом и, чтобы скрыть от меня приготовления к празднеству, я был отправлен с господином Б. в Бреславль, к его брату, золотых дел мастеру. Поэтому, возвращаясь из его мастерской, я не подозревал моего неожиданная повышения У подъезда карлсруэского замка меня встретил хор мальчиков, певших гимны девочки, в белых платьях, усыпали мой путь цветами, и одна из лучших актрис нашего театра приветствовала меня торжественною речью. Когда я узнал причину всей этой праздничной обстановки, я залился слезами, и вновь испеченного полковника едва не посекли. Меня бранили, называя неблагодарным, но я объявил, что хочу быть прусским гусарским корнетом, а вовсе не русским полковником, и что до такого высокого чина я еще не дорос. В тот же вечер, на нашем театре, был представлен, в честь мою, пролог, при сем меня изображала девочка, в моей собственной одежде. Режиссер театра, г. Гагеман, автор нескольких пиес и талантливый артист, не без хитрого умысла назвал меня в своем стихотворении Петром, чтобы закончить его эффектным предсказанием: «Из Петруши выйдет, конечно, со временем Петр». Но весь трескучий эффект этой фразы и тут пропал, относительно меня, даром. Я был, в эту минуту, как нельзя более далек от великих мыслей и вовсе не думал о подражании образцам великих царей. Праздник закончился новыми слезами и новыми упреками. Я плакал навзрыд и кричал: «Этот осел назвал меня Петрушей — дурачком» 1. Поистине, г. Гагеман никогда не был так плохо вознагражден за свой труд. С этого времени начались усиленные заботы обо мне господина Б., все прочие в доме также подчинили меня строгой дисциплине; мои пышные и длинные кудри были превращены в туго заплетенную косу. Едва-ли я чувствовал себя когда-либо несчастнее, как в эту эпоху моей жизни, и, к стыду моему, должен сознаться, что я серьезно замышлял лишить себя жизни при помощи ножниц. Производство меня в генерал-майоры, последовавшее уже в 1798 г., и назначение шефом драгунского полка, окончательно сделали из меня мученика. Казалось бы, подобная мысль вовсе не должна была придти в голову, относительно десятилетнего мальчугана, но [49] история свидетельствует о многих оригинальностях, в этом роде, со стороны императора Павла. Будучи всегда ярым поклонником Фридриха II, он преобразовал и обмундировал, в это время, все свои войска по старо-прусскому образцу; вместе с тем были переименованы все русские полки, называвшиеся прежде по городам и губерниям; с тех пор стали называться по имени их шефов. Вспомнив, по всей вероятности, случайно, о существовании в Пруссии Виртембергского драгунского полка, которым командовал во время Семилетней войны мой дед, император вздумал назвать этим именем бывший Псковский драгунский полк. Должно быть, государю помогло при этом имя моей маленькой персоны, попавшееся ему на глаза в списках армии так же случайно, как взгляд, брошенный однажды на чашку кофе решил обсуждавшийся давно вопрос о цвете сукна для отворотов какого-то пехотного полка. Это производство, мною таким образом заслуженное, налетело на меня, как порыв ветра во время грозы. Неожиданная милость императора всей России положила предел всем дальнейшим мечтам намеченной им жертвы — как я называл себя в то время. Дело не ограничилось теперь одной косою; на моей голове появились взбитые пукли и напудренный вержет, мена одели в зеленый мундир, в узкий желтый камзол и такие же обтянутые брюки и обули в высокие ботфорты с золотыми шпорами. Я уже не мог беззаботно бегать по полям, по лугам и по лесам; приличным, мерным шагом проходил я теперь чрез замковую площадь из своего помещения к обеду. Это стало главной целью возможной для меня прогулки при тех оковах, которыми были стеснены нон движения: при этом я нередко зацеплялся за палаш, который сталь моим неизменным спутником и причинил мне в детстве, таким образом, гораздо более ран, нежели я нанес им во всю жизнь врагам Российской империи. Последствием столь недостаточного движения было то, что случается с растениями, когда рост их бывает задержан. Я стал непомерно толстеть, и мысль, что я превращусь, во всех отношениях, в карикатуру, преследовала меня неотступно. Если бы у меня могло существовать по этому поводу малейшее сомнение, то я должен был убедиться в этой печальной истине при инспекторских смотрах, на которые отец возил меня с собою напоказ, как редкого зверя. Когда эскадронные командиры, желая угодить своему начальнику, присылали маленькому генералу ординарцев, то они, рапортуя мне, не могли удержаться от смеха, а в окрестность Бреславля, где были расквартированы войска, деревенские мальчишки забросали меня однажды грязью, крича: «Постой, мы попотчуем русского генерала прусским...!» Тут уже терпение мое лопнуло, я [50] вышел из себя, первый раз в жизни обнажил свой палаш и ударил им одного из неучей по уху. Этот поступок заслужил неодобрение моего наставника, и меня присудили к наказанию, которое считалось весьма строгим, но оживило меня, подобно лучу весеннего солнца: я был лишен на несколько дней права носить косу и все военные доспехи. Каким счастьем была для меня эта исправительная мера! Не раз думал я в это время о тех горемыках, которым свет дарит иногда вечную свободу за нарушение каких-нибудь его глупых предрассудков и этим оказывает им истинное благодеяние, и был вполне убежден в справедливости следующих слов французского поэта: De Paris au Bengal, С тому подобными воспоминаниями связано время, прожитое мною с 1798 по 1800 г.; оно разнообразилось только некоторыми занятиями, в особенности моими любимыми музыкальными упражнениями и живым участием, которое я принимал во всех событиях политической жизни. Я не могу умолчать о беспредельном благоговении, с каким я относился в то время к Бонапарту, и должен сознаться, что к русским я питал непреодолимый страх, проистекавший весьма естественно из той строгой дисциплины, которой меня подчинили; мою антипатию к ним не могли побороть даже восторженные похвалы, расточаемый моим отцом Суворову за его победы в Италии. Впрочем, я не разделял и восторга наших друзей-французов при известии о битве под Маренго; я досадовал, что немцы были побиты. Пруссаки не признавали в то время австрийцев своими соотечественниками, а я был иного мнения и вполне понимал чувство национальной солидарности; с течением времени из него выработался более космополитический взгляд и более широкая любовь ко всему человечеству. С величайшим интересом прочел я, осенью 1800 г., историю 30-летней войны Шиллера. Густав Адольф был моим идолом, но мне понравилось также описание Семилетней войны Архенгольца; когда я читал о сражении под Прагою, то меня преследовал образ моего любимца Вильгельма, убитого жениха Елеоноры, и я делал усилия, чтобы представить его себе без косы и пуклей. Может быть под влиянием этого чтения я решил тогда же, что ежели моим мечтам относительно писательской деятельности суждено сбыться, то я заимствую сюжет моего первого произведения из истории 17-го века. [51] Приезд престарелого русского генерала, барона Дибича, разрушил все эти мечты и окончательно выяснил мою будущую карьеру. Трудно передать впечатление, произведенное на меня безобразной фигурою этого необыкновенно маленького человека. Он походил на болванчика или на тех искривленных фарфоровых куколок, которыми украшают столы, но и это сравнение далеко от истины. Уже одно известие о приезде русского генерала потрясло мои нервы, а тут еще эта карикатура — истинное воплощение всех причудливых нововведений, которыми император Павел исказил свое войско. Дибич служил когда-то юнкером в одном прусском полку, стоявшем в Варшаве. Во время Семилетней войны уже в офицерских чинах, этот рыжеволосый забияка был ранен при Цорндорфе, прослыл храбрым и способным офицером, и обратил на себя внимание самого Фридриха II, который приблизил его к себе в качестве поручика по квартирмейстерской части. В царствование Фридриха-Вильгельма II, Дибич командовал, в чине майора, фузелерным баталионом, заявил себя некоторыми изобретениями и получил, не знаю за какое сражение, орден pour le merite; но в прусской армии его не любили, как интригана и забияку. Однажды им было получено от имени короля письмо, в котором он был ошибочно назван подполковником. На принесенную им, поспешно, благодарность, ему объяснили, что произошла ошибка, но он уже успел разгласить о монаршей милости своим сослуживцам и ознаменовать это событие амнистией, как это делают коронованный особы, освободив от наказания одного солдата, приговоренного к шпицрутенам. Когда вся эта история обнаружилась, то он был осмеян товарищами, с досады вышел в отставку и отправился в Россию со своим старшим сыном, только что отсидевшим за какой-то проступок в Глацкой крепости. На Рейне, Дибич потерял второго сына, подававшего большие надежды, в уважение чего был помилован старший. Старик и тогда относился с особенною любовью к своему младшему сыну Ивану (впоследствии фельдмаршал), который воспитывался в Берлинском кадетском корпусе и считался мальчиком прилежным и многообещающим, и отец неоднократно, но безъуспешно, обращался в это заведение с просьбою уволить его в русскую службу. Своим быстрым повышением в России Дибич обязан одному сочинению, в котором он описал всю домашнюю жизнь Фридриха II [52] прикрасив этот рассказ массою ходивших о нем анекдотов 2. Павел был в восторге от этого труда, и приезжий иностранец стал предметом особого внимания с его стороны; к тому же, он съумел весьма ловко приноровиться к капризам государя и к его изменчивому нраву, и с истинно стоическим терпением переносил его шутки и поддразнивания. Весьма вероятно, что Дибич перед своею поездкою в Силезию не давал себе даже отчета в том, считают ли его при дворе императора любимцем или шутом. Быть может, он был и тем и другим вместе, и может быть, звание шута в глазах государя было одною из почетнейших должностей доброго старого времени, когда, по известной пословице, под дурацким колпаком скрывался нередко более проницательный ум. Дибич, со своей стороны, был также большой оригинал; его природные качества были подавлены массою всевозможных странностей. На мой взгляд, он был скорее добродушен, нежели зол, но при этом до крайности хвастлив, хитер и остроумен, обладал массою знаний, был типом царедворца и льстеца; вместе с тем он был горд, честолюбив и не прочь подставить ногу тому, кто становился ему поперек дороги. Император принял его в свою свиту подполковником; вскоре он был произведен в полковники, а затем, сосланный в Сибирь, успел добраться только до Твери, где был обрадован производством в генералы и назначением в командиры тамошнего гарнизонного полка. В Твери он оставался не долго, снова был вызван в Петербург, где вместо ожидаемой кары получил командорские знаки Мальтийского ордена и был назначен третьим директором первого кадетского корпуса. Эта, сама по себе незначительная, должность была для него повышением, так как она приблизила его к особе монарха, с которым ему приходилось иметь постоянные сношения. Так рассказывал мне неоднократно сам Дибич о превратностях своей судьбы; — правда ли все это, или нет, судить не берусь, но все его рассказы оканчивались обыкновенно припевом: «император мой друг!» Для меня остается также не разъясненным вопрос, был ли Дибич, действительно, послан Павлом I за мною с поручением доставить меня в Россию, или его появление в Германии, в отпуску, только случайно совпало с повелением императора привезти меня в [53] Петербург и с желанием моих родителей. Сам Дибич всегда торжественно уверял, что я должен смотреть на него, как на представителя Его Величества, которому поручено возвестить мне его волю и милости, и что он послан с целью доставить мою персону в северную империю. Со времени появления Дибича в Карлсруэ, только и было речи о предстоявшем путешествии моем в Петербург; снаряжение меня в путь подняло на ноги весь дом, а приготовление к конфирмации измучило старого инспектора нашей школы, Регеля; мне же пришлось выучить более пятидесяти страниц катехизиса. Русский канцелярист, бежавший из французского плена, был приставлен ко мне в качестве учителя русского языка и, чтобы не лишиться обеда, я должен был ежедневно заучивать по десяти русских слов и по две русские фразы. Один офицер начал преподавать мне тактику и фортификацию; пред отходом ко сну, я отвечал ему по бирке военную терминологию и за недостающие слова получал, по расчету, щелчки. Словом сказать, были употреблены все старания к тому, чтобы выучить меня, как попугая, который с самого начала должен понравиться своему новому господину. Изо всех моих мучителей, самая тяжкая обязанность выпала, бесспорно, на долю моего парикмахера: ему предстояла, ежедневно, почти неразрешимая задача — убирать мою голову по точному образцу парика генерала Дибича. Я был в положении барана, которого ведут на заклание, предварительно промучив его в телеге, по тряской мостовой, и был уверен, что хуже этого со мною уже ничего не может случиться. За мою неудавшуюся попытку лишить себя жизни при помощи канцелярских ножниц, я был так строго наказан по старо-прусскому обычаю, ибо самоубийца судится в Пруссии наравне с дезертиром, лишающим короля слуги, что не дерзал более помышлять о переселении в вечность и предавался только размышлениям о суете всего земного; но с этого времени в меня вселился какой-то демон, во мне проснулась склонность к сатире, которой я до того времени в себе не подозревал. За зло, мне сделанное, я сталь мстить, объявив в тайне войну всем человеческим предрассудкам. Мне была легка разлука со всей надоевшей домашней обстановкою, но не с моими родителями, братьями и сестрами, и не с Карлсруэ. Я смотрел на мое поприще, как на жертву, которую я должен был принести для пользы моих родителей; эта мысль поддерживала во мне христианскую покорность. Родители сами считали это убеждение, ими мне внушенное, лучшим средством для того, чтобы я помирился со своею судьбою; они чрезвычайно любили меня и были, со своей стороны, уверены в моей безграничной к ним преданности, хотя я [54] говорил о своей будущности с иронической улыбкою и скрывал свои слезы. 14-го января, напутствуемый пожеланиями всех жителей Карлсруэ, я отправился в путь. Сначала я твердо решил быть совершенно равнодушным и холодным, как льдина, но разные мысли, приходившие мне на ум, изменили мало-помалу мое настроение и я стал напевать: «Malborough s'en wa t'en guerre; Dieu sait quand reviendra!». С генералом Дибичем, выехавшим ранее, и с его дочерьми, которых он вез в Россию, я должен был встретиться только в Варшаве, а пока я был вверен надзору прусского ротмистра ф. Требра, и при мне состояли, кроме того, отставной военный хирург, слуга и старый гусар. В странное положение были поставлены Дибич и Требра, — руководители моей юности; я считаю, что столкновения между этими завистливыми людьми были неизбежны, а так как ротмистр оспаривал авторитет генерала, то это могло подать повод только к спорам и вражде. Я не любил г. фон-Требра по следующей причине. Будучи моим первым преподавателем военных наук, которые я начал изучать перед моим отъездом в Россию, как я уже говорил, он старался снискать мое расположение тем, что заплетал мне косу очень низко, тогда как отец мой, с рвением достойным лучшей доли, начинал плести ее у самой макушки, что, по его мнению, было необходимым признаком исправного солдата. Я плакал и кричал, но все же сострадательная услужливость моего учителя казалась мне незаконной. С тех пор я относился к нему недоверчиво, и чувства не обманули меня, так как, выехав из Карлсруэ и оставшись со мною один, он не замедлит сбросить с себя маску, выказал себя человеком холодным и безучастным и позволял себе отзываться враждебно о людях мне дорогих, но все-таки мне нравилось, что он не льстил мне, подобно Дибичу; поэтому его обращение со мною, может быть, было результатом известного педагогического плана, а не его личного характера. Г-н фон-Требра служил сначала в рядах саксонского, затем голландского и наконец прусского войска, и, вследствие неприятности с товарищами, должен был выйти из полка, которым командовал мой отец; затем он вступил в брак с придворной дамой моей матери, и ему был открыть, таким образом, доступ в наш дом. Тридцати шести лет от роду, стройный, с серьезным и в то же время хитрым выражением липа, он мог очаровать своим обхождением всякого, но, по-видимому, был властолюбив; в разговоре [55] он умел обратить на себя внимание и выказать свои обширные познания. Любимым его коньком была философия Канта. Первый наш ночлег был в Виндаве; название это напоминает мне старика Иорка, бывшего впоследствии начальником этого местечка. В то время он командовал фузелерным баталионом и отдал мне визит. Вторая остановка была в Петрокове; ночью мы были встревожены пожаром; загорелось так близко от нас, что я чуть не выпрыгнул из окна в одной рубашке и меня с трудом от этого удержали. К спасению погибавших были приняты все меры, и я был свидетелем энергичных действий фузелерного полковника Освальда и его команды; тут мне пришлось впервые видеть бестолковую суетню польских евреев. Несмотря на отчаянные вопли и крики, ими издаваемые, они ничего не предпринимали, чтобы отвратить грозившее им разорение; это было весьма характеристично. Дальнейшее путешествие до Варшавы не ознаменовалось ничем достопримечательным, но в общем, я нашел, что эта часть Польши, носившая в то время название Южной Пруссии, походила на страну, заброшенную Богом и отставшую, относительно цивилизации, на несколько столетий от прочих государств Европы, которых ей не удастся догнать до тех пор, пока в ней будет хозяйничать грязный еврейский народ, высасывающий все лучшие соки местного коренного населения. Все лавки, все шинки как бы по праву находятся в руках евреев; желая переночевать в подобном шинке, обыкновенно напоминающем собою Ноев ковчег, приходится зачастую разделить соломенную подстилку, заменяющую постель, с самыми непривлекательными домашними животными, подвергаясь нападение всевозможных насекомых. Город Варшава, представший нашим взорам, окруженный пустырями, показался мне довольно величественным; в нем было много красивых зданий. Этот остаток прежнего величия, этот чисто славянский город, ставший как бы временным пристанищем иноземцев, по характеру совершенно чуждых его населению, навел меня на многие размышления. Можно рассуждать сколько угодно о несогласиях; паривших здесь и бывших причиною падения Польши, все же противно было видеть иноземный элемент, насильственно привитый к этому старому политическому организму. Я охотно вымел бы из Польши помелом, вместе с еврейской грязью, и тех многочисленных чиновников, которые, получая скудное содержание, как трутни насели на чужое добро, стараясь выжать из него последние капли крови, оставленные евреями, я хотел бы уничтожить военную выправку чисто Салдернской школы, при которой процветали, во всей [56] красе, коса и штиблеты, вместе с немецкой командою и все те мелкие нововведения, которые пруссаки насильственно ввели во вновь доставшуюся им провинцию. В Варшаве я удостоился впервые быть приглашенным в высшее общество и попал в кружок антинациональный, собиравшийся у тамошнего губернатора, генерала Кёлера. Впрочем, он был человек гуманный и пользовался любовью населения. В гостинице, где мы остановились и где я встретился с генералом Дибичем, разразилась первая гроза между моими руководителями; впоследствии между ними также нередко происходили столкновения, как будто у них было, что делить. Дочери генерала, по сравнению со мною, были девушки уже вполне зрелые, но я вспоминаю с благодарностью о их дружеском ко мне расположены. Дальнейшее путешествие в их обществе было для меня приятнее предъидущей поездки, но оно не ознаменовалось ничем особенным вплоть до русской границы. Достигнув наконец этой границы, я увидел раскинувшийся на высотах противоположного берега Немана город Гродно; у меня сильно забилось сердце, и все чувства, волновавшие меня при мысли о неволе, которая ожидала меня в России, превратились в одно нестерпимо жгучее чувство, от которого у меня едва не захватило дыхание «Еще один шаг, прощай моя свобода на веки»,— думал я. Только что я готовился сойти с парома и вступить на русскую землю, где меня ожидали, как я полагал, всяческие мучения и невзгоды и откуда был немыслим возврат на родину, нас остановил казацкий офицер, воспретив нам сходить на берег. Генерал Дибич кричал и бесился, ссылаясь на именное Высочайшее повеление; офицер, в свою очередь, указывал на неполноту наших паспортов и на своя инструкции. Наконец прибежал управляющий таможнею, барон Гирс, вероятно уже извещенный о моем приезде; весь запыхавшись, он рассыпался в извинениях и пригласил нас в свою квартиру, чтобы выждать у него, как он заявил, — пока он уведомить местных властей о моем прибытии и пока они приготовятся к нашему торжественному приему, так как, по уверению Дибича и его дочерей, с которыми не соглашался г. фон-Требра, Его Величеством было приказано оказать мне, при въезде в Россию, почести, подобающие члену императорской фамилии. Действительно, на улицах Гродно поднялась вскоре суматоха. Едва я окончил свой туалет, как второй директор Гродненского кадетского корпуса, полковник, барон Эльснер явился ко мне от имени всех властей с извинением, что нас заставили ожидать, и успокоился, по-видимому, только тогда, когда генерал Дибич объявил [57] ему свое удовольствие за оказанное усердие и обещал не взыскивать за то, что жители Гродно упустили из вида ожидать нас целую неделю, стоя по колена в снегу. Наконец, приблизилась длинная процессия военных и гражданских чинов в парадных мундирах, имея во главе шефа расположенного в Гродно мушкетерского полка; этот генерал, говоривший только по-русски, подал мне письменный рапорт. Затем я отправился, в сопровождении всех сановных лиц, в приготовленную для меня в городе квартиру, где меня встретила красивая молодая дама-полька; ее любезное приветствие было прервано рапортами всевозможных ординарцев и дежурных офицеров. На бывшем, вслед за тем, парадном обеде, на котором присутствовала масса мне неизвестных знатных особ, я занял место, за роскошно сервированным столом, возле моей прелестной хозяйки; ее очаровательный образ носился эту ночь передо мною в моих грезах. На следующее утро мне были представлены офицеры местного гарнизона. Между ними я встретил много образованных молодых людей, которые почти все говорили по-французски, и нескольких лифляндцев, хорошо говоривших по-немецки. Несмотря на пристрастие императора Павла к старо-прусскому военному костюму, который я встречал здесь на каждом шагу, я должен сознаться, что русские офицеры и в нем сохранили свойственную им молодцоватость. Посетив гражданских чиновников и дворян, служивших по выборам, я пришел к убеждению, что в России поляки переносили в то время свою участь с большею покорностью, нежели в южной Пруссии, и были преданы императору Павлу; русские же, напротив того, называли его государем строгим. Мое детское воображение было вполне удовлетворено парадом мушкетерского полка, при чем его шеф отдавал мне честь. Правда, каждый солдат, отдельно взятый, в своем зеленом кафтане, с синими отворотами и обшлагами, в узких белых штанах, запрятанных в высокие черные штиблеты, и в маленькой, обшитой галуном шляпе, надвинутой на густо напудренную голову, с длинною косою, казался просто разряженною карикатурою, но, в общем, полк имел довольно величественный и почти воинственный вид. По замечательному совпадению, этому самому мушкетерскому полку, впоследствии называвшемуся Муромским пехотным полком, суждено было выдержать под моим начальством несколько тяжелых и жарких сражений. Я не подозревал, в то время, что многие юноши, маршировавшие передо мною во цвете сил, испустят последний вздох на моих глазах. Мои военные занятия в Гродно чередовались с осмотром различных заведений, в том числе и кадетского корпуса, где в моем [58] присутствии был произведен экзамен из немецкого языка. Я посещал также большие собрания и балы, на которых моя прелестная хозяйка считала своею обязанностью познакомить меня со всеми представительницами прекрасного пола, жившими в окрестностях. Надобно сознаться, что пребывание в этом первом русском городе дало мне более светлый взгляд на предстоявшую мне жизнь в России, о которой я думал прежде с таким опасением, но ненавистный этикет, неразлучный с этими общественными собраниями, к которым я вовсе не привык, казался мне, по-прежнему, скучным и утомительным; впрочем, меня вознаграждало за все это особое ко мне благоволение моей прелестной хозяйки, которая, оставаясь со мною наедине, забывала всякий этикет, усаживала маленького генерала к себе на колени, оказывала ему самые милые ласки и давала понять, что величайшие наслаждения в жизни сопряжены с страданием, но что от этого от них не следует отказываться. Я танцовал в Гродно от всей души и был как нельзя более весел. Так проходило время, когда в один прекрасный день было решено двинуться наконец в дальнейший путь. Тяжело было прощанье с Гродно, тем более, что предстоявшая поездка, в зимнее время, на курьерских, представляла огромную разницу с гродненскими празднествами. До Риги мы не видели ничего иного, кроме страшной военной дисциплины, при чем всевозможные картины, во вкусе Гогарта, наскучили мне донельзя. Уже в день отъезда я испытал целый ряд мучений, начиная с завтрака у коменданта до въезда, при свете факелов и под конвоем казаков, в Мереж, где мы должны были ночевать. Этот день был для меня настоящей пыткою. На завтраке у коменданта подвергся немалому испытанию и мой музыкальный слух, которой немилосердно терзали полковые песенники; выведенный из себя этим гамом, я воскликнул: «это хуже собачьего воя!», но комендант преспокойно заметил, что это «чисто национальная русская музыка». Местность, от берегов Немана до Ковно, куда мы направились, казалась мне более привлекательною, нежели прусская Польша, я была даже живописнее. В Риге я виделся с моими двумя дядями, Людвигом и Александром, и с теткою, и в их объятиях отдохнул от крайне утомительных церемоний, так как в доме этих почетных особ я не пользовался никакими почестями, подобно тому, как маленькое светило теряет свой блеск в присутствии больших. Таким образом в Риге я отделался очень дешево, если не считать нескольких парадов, в том числе и смотра того полка, который назывался впоследствии Таврическим и коего я был шефом, когда император Александр назначил меня состоять по пехоте. Дядя мой, [59] герцог Людвиг Виртембергский, уверял меня, что император Павел весьма благоволит к моему отцу и что меня ожидают, поэтому, вероятно, большие милости. Собственноручное письмо императора, полученное мною по пути, на эстляндской почтовой станции Торма, заключавшее в себе выражение его удовольствия по случаю ожидаемого приезда моего, подтверждало, по-видимому, слова дяди. Вечером, 6-го февраля, нового стиля, я прибыл в Петербург и был отвезен, по приказанию государя, прямо в здание первого кадетского корпуса, на Васильевском острове. Тут меня встретили множество офицеров, в богато вышитых серебром мундирах, и масса прислуги со свечами в руках; они ввели меня в прекрасно убранные покои. В первой комнате был накрыт стол на три прибора, с прекрасной сервировкой. Тотчас явился в мундире кадетского корпуса генерал с несколькими звездами и назвал себя первым директором заведения, князем Платоном Зубовым. Этот знатный вельможа, столь могущественный и влиятельный в царствование Екатерины, с самого начала засвидетельствовал мне свое нижайшее почтение и готовность исполнять все мои приказания. — Ваше высочество! князь Платон Зубов, первый директор первого кадетского корпуса, долгом считает уверить ваше высочество в своей покорности и имеет честь испрашивать ваших приказаний,— сказал он, представляясь 3. Так как г. Требра уверил меня, что я буду воспитываться, как простой кадет, следовательно в князе я должен был видеть своего начальника, то я едва не поцеловал у него руку, но генерал Дибич не только удержал меня от этого, но шепнул мне, после первого моего приветствия, на ухо: «он совсем не светлость!». В этом он ошибался, так как Екатерина действительно пожаловала Зубову княжеское достоинство. Я приободрился, старался, сколько мог, быть разговорчивее с приветливым царедворцем и, кажется, при прощании, князь остался мною гораздо довольнее, чем генерал Дибич, который тотчас по уходе его схватил меня за руку и воскликнул: — Знаете ли вы, что это за человек? это один из самых порочных царедворцев императрицы Екатерины, которые теперь при дворе все в немилости. Перед ним вам нечего слишком кланяться! Я отвечал Дибичу, что в придворных интригах я еще ничего не смыслю. [60] Г-н фон-Требра, который по правилам этикета ожидал все время в передней, занять за столом место возле своего заклятого врага, которого он еще более ненавидел за те преимущества, коими пользовался генерал. Вскоре после ужина благотворный сон сомкнул мои очи и заставил меня позабыть все события этого дня. На следующий день, рано утром, меня разбудил парикмахер и нагромоздил на моей голове целое сооружение с помощью пудры и помады. Затем на меня напялили новый, светло-зеленый драгунский мундир, с красными отворотами и воротником, и с золотым аксельбантом, это был все тот же костюм, который привлек однажды насмешливое внимание уличных мальчишек; но, надобно заметить, что при поспешности, с какою была изготовлена моя обмундировка, почти все предметы моего костюма не согласовались с естественными размерами моего тела. Лишь только туалет мой был окончен, как доложили о приезде графа Кутайсова. Этот господин, в красном мальтийском одеянии, с белоснежным тупеем, первый любимец государя, был родом турок, взятый в плен ребенком; он вырос на глазах императора, занимая должность простого слуги, затем был камердинером Павла и наконец получил звание обер-гофмейстера. Кутайсова ненавидели в России, но едва-ли справедливо, так как нет никаких доказательств, чтобы он делал кому-нибудь зло. Мне он показался человеком добродушным и приехал от имени императора осведомиться о моем здоровья и пригласить меня на аудиенцию. Я тотчас отправился с генералом Дибичем в Михайловский замок, новый дворец, незадолго перед тем построенный императором Павлом по близости Марсова поля. Эта новая царская резиденция, — огромное каменное здание, выкрашенное красною краскою и окруженное экзерциргаузами, представляла резкую противоположность с колоссальным Зимним дворцом, мимо которого я проехал, точно так же, как небольшая статуя Петра I, стоявшая перед въездом в Михайловский дворец, мало походила на величественный памятник, которым я только что любовался, сооруженный Екатериною на Сенатской площади, виновнику могущества России. Однако, все мои сравнения и размышления были прерваны, когда колеса нашего экипажа застучали под обширным порталом замка; побледневшее лицо моего спутника дало мне понять всю важность наступавшего решительного момента. Судорожная дрожь, охватившая старика Дибича, угрожала окончиться апоплексическим ударом. Прикосновение его похолодевшей руки напомнило пожатие командора в Дон-Жуане, и я пришел, весьма естественно, к заключению, что не с такими чувствами едут к «другу», как величал обыкновенно [61] Дибич императора Павла. Мне казалось, что теперь он ехал с совершенно иными мыслями, более близким а к страху, который испытывает слабое существо, при приближении к всемогущему вершителю его судьбы. Я был занят этими думами, когда меня вынули из кареты, в которой высокие сапоги мешали мне сидеть, так что я полулежал на коленях моего терпеливого спутника. Медленно, как улитки, стали мы взбираться по лестнице, и дрожавший от страха генерал воспользовался этим временем, чтобы повторить мне разные советы и увещания. Пройдя несколько зал в парадных комнат, мы очутились, наконец, перед роковыми створчатыми дверьми. Едва успел Дибич робко произнести: «Господи, помилуй нас!», как двери отворились, и мы увидели императора. Худощавый, среднего роста, с резкими чертами и желтовато-землистым цветом лица, он был, как бы две капли воды, похож на те его портреты, которые мне довелось видеть ранее. На нем был синевато-зеленый кафтан старомодного покроя, с красным воротником и такими же обшлагами, но без отворотов, с золотыми пуговицами и аксельбантом, белые суконные штаны и ботфорты со шпорами; голова его была напудрена и завита, но коса довольно короткая. В мундире, без шитья, была продета шпага, а на левой стороне груди блестели две звезды. Взгляд Павла не внушал страха к показался мне даже благосклонным. По данной мне инструкции, я должен был преклонить пред ним одно колено, но это мне никак не удалось и кончилось тем, что, усиливаясь согнуть высокие кожаные сапоги, я упал, наконец, на оба колена. Государь, вероятно, заметил мои стоические усилия, улыбнулся, приподнял меня обеими руками на воздух, посадил на стул и сказал своим хриплым голосом: — Садитесь, государь мой! как вы провели у нас ночь и что видели во сне? Генерал Дибич, видимо, был крайне смущен, когда я ответил: — Ничего, Ваше Величество. — Да, да,— прибавил я, кивнув ему,— я был слишком утомлен, чтобы видеть сны. Дибич побледнел, но когда император милостиво принял мой ответ, лицо его просияло. — Вам у нас понравится,— сказал затем государь, осматривая меня с головы до ног.— Сколько вам лет? — Тринадцать, Ваше Величество. — Когда вы вступили в свет? — Тринадцать лет назад, как я уже имел честь сказать. [62] — Я говорю не о том,— заметил императора улыбаясь,— я спрашиваю, путешествовали ли вы, бывали ли в обществе и... Тут я прервал его речь, при чем Дибич снова вздрогнул, а я, не смущаясь, заявил, что я еще мало видел людей и почти не выезжал из Карлсруэ; а впрочем, прибавил я, люди везде одинаковы, и здесь они выглядят почти так же, как и у нас! — Меня радует, возразил император,— смеясь от души, при чем Дибич просиял, как утренняя заря, — меня радует, что вы так скоро освоились у нас, а чего вы еще не знаете, тому скоро научитесь. — Ах, Боже мой! — воскликнул я,— жизнь слишком коротка, чтобы научиться всему, что должно и что хотелось бы знать! — Браво! — вскричал государь, многозначительно и милостиво взглянув на Дибича. Затем он встал со стула и, послав мне воздушный поцелуй, сказал, уходя: — Государь мой, я рад, что познакомился с вами, подождите! я представлю вас императрице! Старик Дибич был тронуть до слез и, воспользовавшись уходом императора, крепко прижал меня к сердцу и облегчил волновавшие его чувства словами: «благодарение Богу, государь милостив!» Действительно, он был весьма милостив и в наилучшем настроены духа; ничто не обнаруживало в нем того состояния, которому он иногда подвергался, о чем я слышал в Риге, в доме моего дяди, по неосторожности некоторых лиц, говоривших об этом при мне. Государь беседовал со мною по-немецки без малейшего акцента; он отнесся ко мне весьма любезно и держал себя с полным достоинством. Императрица Мария Феодоровна также встретила меня весьма ласково. При величественной осанке, она казалась издали, с первого взгляда, более серьезной, нежели ласковой, тем более, что, прищуривая глаза, она делала гримасу, — но вблизи, прекрасный черты ее правильная, открытого лица дышали величайшею кротостью. Она была высока ростом, довольно полная, но при этом чрезвычайно стройна, а, благодаря изящному наряду и тонкой талии, казалась моложе своих лет. Остановившись в нескольких шагах от меня и глядя на меня пристально, она заметила: — Он откормлен 4. — Он красивый мальчик 5,— отвечал император. [63] Услыхав, что разговор идет на французском языке, я поспешил сказать приветствие на этом языке, которому выучили меня г. Рикордо и г-жа Белонде. Император, не дав мне докончить, спросил торопливо: — Вы дома выучились так хорошо говорить по-французски? — У француза, Ваше Величество. — Ну так и по-русски выучитесь скоро. — Трудно. — А почему вы знаете? — От моего русского учителя. — Так у вас, в Карлсруэ, был и русский учитель? — Был, Ваше Величество. — Вот это превосходно,— воскликнул император, хлопая в ладоши и, обратившись к моей тетушке, заметил: — Право, иной наш молокосос обрыскает весь свет и не привезет с собою столько, сколько этот ребенок приобрел в родительском доме! Не умея сдерживаться, я вмешался весьма некстати в разговор, сказав: — Ваше Величество ошибаетесь, я не мог бы выдержать экзамен, но я буду учиться прилежно и, может быть, пополню то, чего не знаю. — Браво! браво! — повторил государь несколько раз, не переводя дух, и сделал несколько замечаний о путешествиях. Тут я невольно захотел блеснуть познаниями, приобретенными иною в беседах с г. фон-Требра, и едва не разрушил моим неосторожным заявлением счастья, мне улыбнувшегося, подобно тому, как ребенок опрокидывает нечаянно недостроенный им карточный домик. — Вашему Величеству известно,— сказал я, самодовольно,— что от путешествия не поумнеешь. — Откуда вы это знаете? — спросил Павел с улыбкою. — Как же,— возразил я, удивляясь, что император мог в этом сомневаться,— как же, ведь Кант никогда не выезжал из Кенигсберга, а мыслями своими обнимал весь свет! При этих словах лицо государя омрачилось, его изменившееся настроение выразилось обычным, в такие минуты, прерывистым дыханием. Топнув ногою, он спросил меня строго: — Разве вы, молодой человек, знаете что-нибудь о Канте? К счастью, я вспомнил, в эту минуту, что Павел не любил философов, и, спохватившись, я снискал окончательно его милостивое благоволение, ответив: — Сочинений Канта, Ваше Величество, я не знаю; они были бы [64] для меня иероглифами; но сам он стал таким историческим лицом, что об нем упоминают при уроках истории. Я попал в цель верно. Император расхохотался и много раз повторил: «c'est excellent» 6. Затем он взял меня за обе руки, сильно потряс их, со странной гримасою обратился к государыне, снова расхохотался и, как бы довольный собою, ударил себя несколько раз в грудь, воскликнув: «Savez-vous, que се petit drole a fait ma conquete» 7, затем, послав мне рукою поцелуй, он удалился посвистывая. Императрица, озадаченная этой неожиданной веселостью и видимо стараясь угадать причину ее, могла произнести в ответ только: «j'en suis charmee» 8. Слова замерли на ее устах, и она тревожно смотрела вслед удалявшемуся супругу. Затем, обратившись ко мне, государыня сказала полушутя, полусерьезно и слегка грозя мне пальцем: — Какой ты дерзкий мальчик! Здесь, дружок, надобно обдумывать слова больше, нежели в Карлсруэ, да и вообще молчание приличнее ребенку, нежели говорливость. Подумай об этом, если хочешь составить свое счастие. Надобно сознаться, что в последнюю минуту обращение государя меня испугало, я боялся вспышки его гнева, а тетушка сразу приобрела мое полное доверие. — Ах, вне родины для меня нет счастия! — воскликнул я,— но воля родителей для меня, священна. — Такие чувства делают тебе честь, поэтому молчи из любви к ним! — Буду нем, как рыба; но позвольте мне сказать одно слово в свое оправдание. — Говори! — Притворно наивный тон разговора мне не нравится. — Кто же заставляет тебя так говорить? — Генерал Дибич; он говорит, что так как Фридрих II любил его, то... Императрица вздрогнула при этих словах и, приложив руку к моим губам, вскричала, не дав мне договорить: — Ради Бога, не делай таких сравнений! Ты добрый, невинный ребенок, но за тобою надобно смотреть, чтобы ты не ожегся. Говоря это, тетушка с любовью прижала меня к своему сердцу и горячо [65] поцеловала меня; я почувствовал, что слова ее исходили из сердца и что она хотела в своих объятиях предохранить меня от опасностей, о существовали которых я, конечно, еще не мог догадываться. Как бы то ни было, я приобрел в этот день, совершенно незаслуженно, расположение обоих царственных супругов; в этом не было сомнения. Говоря о событиях того времени и о личности императора Павла, мне представляется альтернатива между неблагодарностью за оказанное мне благоволение и исторической правдою, но история произнесла уже свой приговор, а мне остается только сказать, что, по моему мнению, все поступки этого государя, от природы склонного ко всему доброму и хорошему, заставлявшие его нарушить под час самые законный права людей, проистекали из его болезненного состояния. Не может быть никакого сомнения в том, что быстрые перемены, происходившие в его настроении, представляли собою картину болезненного процесса. Екатерина как нельзя более заботилась о его воспитании и в этом отношении ни в чем не могла упрекнуть себя, но все то, что делалось по обязанности и в интересах политики, не в состоянии было заменить ребенку сердца матери. Уже с детства в нем обнаруживались некоторые болезненные признаки, но при этом он был весьма развит и обладал многими основательными познаниями. Когда он бывал в спокойном настроении духа, то своею любезностью легко мог снискать расположение тех лиц, которым были неизвестны обратный стороны его характера, из коих выдающимися были недоверчивость, боязнь, гнев, моменты мрачного настроения и сладострастие. Самой смешной из его причуд было пристрастие к игре в солдаты, а одним из хороших качеств, по свидетельству окружающих, была его всегдашняя готовность сознаться в своих ошибках и старание их исправить. Он жаждал рыцарских подвигов, но и эта черта была сопряжена с некоторыми странностями. Павел был уже в немилости при дворе Екатерины II, которая назначила для его жительства Гатчинский замок, где ему была предоставлена, впрочем, полная свобода действий. Здесь он окружил себя той толпою карикатурных личностей, которые стали известны под названием его гатчинского войска, созданного по образцу Голштинского отряда Петра III и наводнившего впоследствии Россию иноземными выскочками. На двадцатом году жизни Павел был обвенчан с принцессою Дармштадтской, которая вскоре скончалась. [66] Более значительное влияние имела на него вторая супруга, моя тетушка. Этой прелестной женщине, идеалу красоты и добродетели, пришлось нести тяжкие оковы этого брака, благодаря тому странному взгляду, на основании которого заключаются брачные союзы дочерей владетельных лиц. Сознание своего долга и покорность судьбе ободряли благородную страдалицу; но ее высокие качества, подобно волшебной силе, действовали на впечатлительное сердце великого князя, и ему удалось своею искренней любовью вызвать в супруге взаимность, которой трудно было бы поверить, ежели бы она не была подтверждена самым цветущим потомством. Во время своего путешествия, великий князь Павел Петрович выказал себя с благоприятной стороны, а любезное обхождение его супруги также отразилось на нем весьма выгодным образом. К сожалению, его характер был слишком изменчив и не допускал постоянства. Самые благодетельные планы и намерения, который Павел имел вначале, носят характер чего-то странного. Стремясь уничтожить все созданное его предшественницею, он изумлял свет своими нововведениями, а стараясь исправить свои ошибки, достигал еще более печальных результатов и делал самые противоречивые распоряжения, которые, разумеется, могли бы породить бесчисленные затруднения, ежели бы они не рушились обыкновенно сами собою несколько дней спустя. Бесчисленные ссылки в Сибирь, которые оканчивались зачастую поспешным возвращением сосланная, превращались таким образом в утомительные прогулки; исключение из службы без уважительной причины сменялось не редко повышением без всякой меры и повода; всевозможные взыскания и награждения, похвала без причины и порицание без проступка, отличия, оказанные по произволу, и обидное унижение только что повышенная быстро следовали одно за другим. Павел, собственно говоря, не был жесток; говорят даже, будто наказание кнутом лютеранского пастора Зейдера, за найденные у него запрещенные книги, было применено только для вида. Но несомненно, что, ненавидя якобинцев, Павел подозревал и преследовал в каждом частном человеке революционера. (Окончание следует). Комментарии 1. В немецких народных сказаниях Петруша то же, что у нас Иванушка-дурачок. 2. Baron v. Diebitsch: «Specielle Zeit und Geschaefts Eintheilung Koenig Friedrich des II-ten, auf Befehl Kaiser Paul des 1-ten entworfen — 1800 zum alleinigen aller hoechsten Gebrauch im Jahre 1800 abgedrucht. St.-Petersburg. 1802. 3. «Monseigneur! le prince Plato Soubow, premier directeur du premier corps des cadets, vient assurer Votre Altesse de sa soumission, et a l'honneur de Lui demander ses ordres». 4. Il a l'air bien nourri. 5. C'est un joli garcon. 6. Превосходно. 7. Знаете ли, этот плутишка завоевал мое расположение. 8. Я очень рада. Текст воспроизведен по изданию: Из записок принца Евгеиия Виртембергского // Русская старина, № 10. 1894 |
|