|
МИГРИН И.ПОХОЖДЕНИЯИЛИ ИСТОРИЯ ЖИЗНИ ИВАНА МИГРИНА, ЧЕРНОМОРСКОГО КАЗАКА1770 — 1850 гг.(Писано, как видно из пометы, в 1850 году.) I. Я родился Полтавской губернии Золотоношского уезда, в местечке Ирклееве, 1770 года в ноябре месяце, в доме деда моего, поручика Василия Мигрина. Отец мой был поручик Иван Васильевич Мигрин, мать Анна Дмитриевна, урожденная Фурмей. Вскоре после рождения моего, родители мои переселились, того же уезда, в казенное селение Васютинцы, где достался отцу моему, по жене, хутор с мельницей и садом; к этому хутору отец мой прикупил земли, а в последствии приписались к нему из вольных крестьян душ двадцать, и таким образом жил без нужды. В Васютинцах, при родителях прожил я до 15-ти лет, где обучился и грамоте при помощи приходского дьячка. Потом поступил партикулярно в золотоношский земский суд, где научился писать; а чрез несколько лет определен уже был в тамошний земский суд и исправлял должность секретаря. Все родные мои, упомянутый дед Василий и бабка, дети его, а мои дяди, и братья матери моей, тоже дяди мои, любили и ласкали меня; особенно же любил и благодетельствовал мне дядя по отцу — поручик Иван Васильевич Мигрин, который благодетельствовал и родителям моим; он был добрый и умный человек. После него остались и находятся ныне в живых дети его: поручик Николай и бывший учителем Пантелеймон. [2] Во время служения моего в земском суде, проезжал чрез Золотоношу знакомый мне лекарь Евтушевский, имевший в Золтоношском уезде небольшое именьице и определенный в армию, в Молдавии расположенную. С Евтушевским сблизил меня следующий случай: он поссорился с казенными крестьянами и за буйство был представлен ими в земский суд, связанным; он просил помощи и защиты моей, и я, по званию секретаря, имея влияние на дела по суду, освободил его от всех хлопот и неприятностей. С этого времени возродилась между нами особенная приязнь, и как он вскорости должен был отправиться в армию к своей должности, то начал уговаривать меня ехать вместе с ним, обнадеживая определить меня в полк, где, прослуживши год, могу получить чин прапорщика и возвратиться домой военным офицером. Я представлял ему, что родители мои не согласятся отпустить меня, что родные мои все любят меня, и я, по молодым летам моим, занимаю уже хорошую должность; он не переставал убеждать меня, говоря, что если родители не согласятся отпустить меня, то можно уехать не сказавши им, а после, по приезде на место, известить о себе. Пылкость молодости и убеждения Евтушевского склонили наконец меня последовать его совету, и я, не сказавши никому и не взяв даже увольнения от должности, — отправился тайным образом вместе с ним, весною, а какого именно года — того не помню. Начальство и сослуживцы мои, не подозревая ничего, были в недоумении: как и куда пропал без вести секретарь! Родители мои, и особенно бедная мать, горько оплакивали меня. И теперь (1850 г.) жалею я, что причинил много скорби родителям моим необдуманным поступком. О неизвестной отлучке моей от должности, по прошествии некоторого времени, земский суд делал публикацию; но как на руках у меня не было ни казенной суммы, ни дел, и все было в порядке, то я и оставался спокойным. У меня был вид на звание значкового товарища войска малороссийского, выданный мне прежде еще от полковника Зенченко, и с ним я отправился. Евтушевский отправился на своих лошадях; мы заехали к моему деду, переночевали у него; я сказал, что отправляюсь в уезд по делам суда, и не открыл о своем намерении. Отсюда отправились мы в Крюков-посад, близь Кременчуга, где была коммисариатская комиссия, из коей лекарь должен был получить прогоны до места расположения полка, в который был определен. Здесь прожили мы недели две в ожидании прогонных денег. [3] Евтушевский представил свои бумаги, в комиссии представляли ему разные затруднения в получении денег; это сконфузило его, он был человек весьма робкий и несмелый, так что я, назвавшись его именем, ходатайствовал вместо него и получил уже деньги. Получивши деньги из комиссии, отправились мы в Молдавию, где квартировал пехотный полк, в который определен был Евтушевский, — в крепость Бендеры, а оттуда в деревню Васлуи. Оказалось, что в тот полк, в который назначен был Евтушевский, определен уже другой лекарь, и он остался за штатом. Тут прожили мы дней десять; денег ни у Евтушевского, ни у меня нисколько не было; в дорогу взято было в запас два круга сала и сухари: этим продовольствовались мы и человек Евтушевского, в пути и на месте; наконец, запасы были съедены, мы находились в самом затруднительном положении и Евтушевский выговаривал мне, что я поел его запас. В Бендерах встретил я земляка моего Неверовского — отец его служил городничим в Золотоноше. Он служил в каком-то пехотном полку поручиком: увидясь со мною, Неверовский приглашал меня поступить в тот полк, в котором он служил; но мне хотелось поступить в кавалерию и потому я отказался от его предложения. В последствии Неверовский был генерал-лейтенантом, известным по своей храбрости. Из Васлуи посоветовали Евтушевскому отправиться в главную квартиру армии — в Яссы, где должны дать ему новое назначение. Мы отправились в Яссы, но главная квартира выехала в местечко Галац, при Дунае. Мы поехали туда. В Галаце указали мне на дежур-майора Панкратьева (отца корпусного командира, генерала Панкратьева, действовавшего в Венгрии в 1849 году). Я явился к нему, объявил о желании моем вступить в службу; он, расспросивши о звании моем, сказал, что напишет рекомендательное письмо к приятелю своему, донскому полковнику Кульбакову, и написавши письмо, отдал мне. Между тем порасспросивши о казачьей службе, я узнал, что всякий казак должен иметь собственную лошадь и оружие, а я не в состоянии был иметь этого. Положение мое было самое тяжелое и, можно сказать, отчаянное. Вдали от родины, без всякого знакомства, без денег и даже без хлеба, я не знал куда и к кому обратиться. В мрачном расположении духа и иногда с тощим желудком, бродил я по улицам Галаца, раздумывая о своем горестном положении. Жалел о необдуманном поступке своем. Будучи окружен любовью [4] родных и сторонних, которые знали меня, не имея ни в чем недостатка, — я добровольно бросился в неизвестность и нищету; благоразумие заставляло меня возвратиться домой; но ложный стыд удерживал: с чем явлюсь я и как будут смотреть на меня прежние товарищи мои? Видно, так судьбе было угодно! Положившись во всем на Бога, я без всякого плана и намерения ожидал, что будет со мною. Денег ни у Евтушевского, ни у меня, как сказано уже, не было; наконец, не стало совершенно и хлеба. Я отправился на рынок; заходил в несколько лавок хлебников-молдаван; торгую хлеб, но за него требуют деньги, а где их взять? Иду по фруктовому ряду; фруктов множество и дешевы, — по все же надобны деньги! Я поднялся на хитрость: у каждой из торговок брал будто на пробу несколько ягод; таким образом, пройдя весь ряд и ничего не купивши, я утолил несколько свой голод. На другой день маневр этот также удался мне; но, на третий, меня уже заметили, что я люблю лакомиться даром, и не подпускали уже к фруктам. К счастью моему, раз проезжала чрез рынок коляска; одна торговка с булками, поспешая перейти с лотком чрез дорогу, опрокинула лоток и, пока она подбирала булки, — я подцепил две булки, спрятал их под полу, да и был таков! Какая роскошь была тогда для меня! — Что делать: нужда многое извиняет! В таком безнадежном положении проходя раз, днем, по берегу Дуная, я заметил, что к нему подъезжала лодка с черноморскими казаками. Я остановился и без всяких мыслей поджидал пока лодка пристанет к берегу. Лодка пристала; из нее вышел офицер с георгиевским крестом на груди; это был полковник Головатый — начальник пехоты черноморских казаков. В нем-то судьба указала мне в последствии начальника моего, руководителя моей службы и всех последствий, от нее происшедших. Головатый, поравнявшись со мною, спросил что я за человек и что мне надобно? Я объявил ему, что дворянин, заехал в чужую сторону, не имею ни денег, ни хлеба, едва не умираю с голода, и желал бы поступить в службу. Он осмотрел меня — я был видный молодой человек, одет пристойно; спросил, откуда родом? Я отвечал: из местечка Ирклеева. “А, вражий сын, — сказал он, — ще и земляк!” Потом, порасспросивши меня и узнавши, что я человек письменный, был секретарем в земском суде, — сказал: — “Таких хлопцив нам треба! Обожди меня трохи, мне треба повидеться с панами”. [5] Чрез два — три часа, Головатый возвратился и взял меня с собою на лодку. Мы отправились к острову близь Браилова, где стояла черноморская флотилия из 50-ти или более лодок черноморских казаков. Тогда была война с Турцией и в отсутствие Потемкина командовал армией князь Репнин. Это было в 17... году. На утро Головатый приказал мне явиться в канцелярию его. Я пришел в канцелярию, представился управляющему канцелярией; он велел мне сесть и писать. В канцелярии увидел несколько человек — казаков; они были в изорванном, грязном, простом платье. Это озадачило меня; я говорил, что я благородный человек — как мне сидеть и заниматься с простыми людьми. Правитель канцелярии, услыхав это, сделал мне на первый раз замечание, и сказал, что здесь все благородные люди: — “Сей хорунжий, сей сотник”, и т. д. В последствии времени, когда ближе узнал черноморцев и сам сделался казаком, я увидел, что они не охотники щеголять и живут попросту. Об отзыве моем донесли Головатому, что я еще кобянюсь. — “А, бисов сын! — сказал он, — обрить ему швыдче голову по-казачьи; тогда он будет уже нашим”. Таким образом мне остригли волосы, отрезали длинную мою косу (тогда носили еще косы) и оставили только одну косичку на переди, называемую “чуприна”, — и я стал черноморцем, и зачислен казаком в Васютинский курень. Платье мое собственное было: кафтан — по нынешнему фрак, и плащ. Из плаща велели мне сшить казачий кафтан; но пока шили его, я гулял во фраке — с чуприной. Казаки, смотря на меня в таком костюме, говорили: — “Се шведин!” — “Ни, — говорили другие, — се прусин!” Для меня все равно как бы ни называли, лишь бы хлебом кормили; а хлеб, благодарение Богу, у меня уже был. На острове близь Галаца простояли мы до осени, а на осень вышли на твердую землю при реке Серете. Здесь выстроили землянки. Осенние ночи были и сыры и холодны, при том же были и лихорадки на людях. По молодости и по непривычке к бивачной жизни, проводить такие ночи в землянке мне было трудно: ни постилки, ни укрыться было нечем; но, к счастию моему, меня знал провиантский чиновник, заведывающий хлебными магазинами; он позволил мне помещаться на ночь в провиантском магазине и я, [6] подостлавши один куль и укрывшись другим, проводил ночи но страдая от стужи, а сила молодости придавала самый покойный сон! Когда стояли мы еще на острове близь Галаца, — в это время приезжал для смотра черноморских лодок светлейший князь Потемкин, на яхте, и я видел его. С ним приезжала какая-то дама, которую называл он Катериной, — кажется, племянница его. Команде велено было отправиться на зиму на остров Березань, близь Очакова, где был и кош. Я отправился вместе с командою и нес на себе, как и прочие казаки, сухари; в то время была еще у меня лихорадка, я отстал от команды и пошел боковою дорогою, надеясь, если не догоню команды, ночевать где-нибудь по дороге в землянке. Долго шел утомленный, село солнце, наконец, и ночь; жилья никакого не было, а степь необъятная. Я остановился, помолился Богу, лег на траве и укутался шинелью. Кроме палки, никакого другого оружия при мне не было. Проснулся, солнце уже взошло; пустился опять в путь, не зная далеко ли еще осталось идти, и куда идти. Вдруг увидел ехавшего по дороге человека; спросил у него: далеко ли до команды конных казаков, которые, как известно мне было, стояли недалеко, близь Измаила. Он сказал, что будет верст 30, и указал мне путь. К вечеру дошел я до куреня конной команды, явился к куренному атаману, объявил, что я казак Васютинского куреня — писарь из канцелярии полковника Головатого. Меня приняли, накормили и на другой день отправили, вместе с казаками, на повозке, до селения Слободзеи, где явился к начальнику — черноморскому полковнику Мокио, объяснил ему, что отстал от команды по болезни, что едва не умер было в дороге, совершенно ничего не помню и не знаю как дойти до Березани; этим думал я подвигнуть его к состраданию и помощи мне; — в ответ получил, что и не такие люди как я, но и получше, пропадают в степи! Между тем меня оставили в Слободзее в ожидании оказии, когда будет в Березань, и поместили в одном курене. Слободзея — обширное селение на Днестре. Там жили черноморцы, молдаваны, малороссияне и поляки. У полковника Головатого был здесь дом и семейство его; казаки, не имеющие здесь собственных домов, жили бедно и во всем нуждались; провиант отпускали им не такой как для армейских полков, а пополам с песком. Из такой муки можно было еще есть хлеб тогда, когда он горячий, только что испечен; а как застынет, то и не угрызешь. Иногда ночью, когда уже спали, вдруг слышишь зов: “вставайте, казаки! хлебы из печи вынули”, и я вставал вместе с другими [7] и принимался есть горячий хлеб. “Голод не тетка!” — говорит пословица. Хлеб по ночам с песком был мне не по вкусу; нередко я ходил по селению и выпрашивал у добрых людей для себя белого хлеба; заходя в дома молдаван, я заметил, что они маманыги — род коржей, кладут под подушки. Случалось, что иногда, зайдя в дом молдаванина и не заставая в нем никого, голод подвергал меня искушению и я похищал маманыгу. Таким образом, проживши в Слободзее месяц, я испытывал крайнюю нужду и голод. Раз, один старый казак сказал мне: — “А хочешь ли я накормлю тебя пшеничными галушками?” Галушки! национальная моя пища и в моем тогдашнем положении?... Да это такая роскошь, о которой я и думать не смел! — Да где же ты возьмешь муки для галушек? — возразил я казаку. — “Не твое дело где и как я добуду муки, а добуду, и галушки будут”. Я опять стал допытывать его. Тогда он отвечал: “Вон, бачь, мельница (в виду была ветряная мельница), скажу слово — она будет молоть, а мука сыпаться в курень”. И точно, казак сварил галушек и пригласил меня на великолепную трапезу, за которой мне давно уже не случалось быть. — Славные были галушки; а добыл муку старый казак, вероятно, тем же средством, как добывал я маманыги! В это время жена Головатого давала обед для всех казаков; на дворе устроены были вместо столов доски; жена его и дочь — девица лет 18-ти, сами хлопотали около стола и укладывали ложки деревянные. При столе поставлен был чан с терновым квасом; я был, в числе прочих, на обеде. Выпив после обеда кружку тернового квасу и чувствуя жажду, я через несколько времени подошел к чану, чтобы еще выпить. — Казак, который раздавал квас, заметил меня и сказал: — Э, брат, да ты в другой раз пьешь! Из Слободзеи отправлялся на Березань один еврей-шинкарь с бочкой водки; он пригласил меня отправиться вместе с ним, и я рад был этому случаю, чтобы не идти одному; а между тем еврей и продовольствовал меня в пути, что было мне весьма кстати. В дороге пробыли около месяца и ехали все пустой степью, верст 400. Проезжали мимо Гаджи-Бея — нынешней Одессы; там было только два три десятка простых изб и с полсотни землянок. Это было в 1792 году. Что ныне Одесса и что ожидает еще ее впереди! [8] В Березани явился я к полковнику Мокрому, начальствовавшему находящимся здесь кошем, и сказал, что я определен к нему писарем. Звание это не то что простой писарь, а было довольно почетное, заменяющее секретаря. Полковник Мокрый был человек нетрезвой жизни и беспрестанно бывал пьян. Он обращался со мною как с простым казаком и употреблял во все черные работы. В косовицу, когда деньщик его был на покосе, он заставлял меня готовить для него обед и ужин, носить воду большим ушатом — ведер в шесть (воду носил с другим казаком), ходить за лошадью, поить ее, чистить конюшню, и проч. На возражение мое, что я никогда не готовил кушанья и не умею, он говорил мне: — Вздор! ты казак, а казак должен все знать! Правду сказать, блюда были не мудреные — борщ да каша, но не вдруг привык готовить их. Иногда такой борщ варил, что только казачий желудок мог переварить его; но полковник был снисходителен, замечая только иногда, что борщ или пресен. или слишком уже кисел, или не доварен, однако кушал его с аппетитом. Приближенные к полковнику офицеры и деньщик его, будучи недовольны вообще поведением его и обхождением с ними, подстрекали и меня к неудовольствию на него, говоря, что я кошевой писарь и в отношении ко мне полковник во зло употребляет власть свою; но я, но кротости характера своего, молчал и сносил все терпеливо, без малейшего ослушания начальнику. Отсюда написал я к родным своим в Малороссию и известил о себе, и получил письмо от благодетеля, дяди моего — Ивана Васильевича Мигрина. Он писал, что родные мои, считая меня погибшим, очень обрадовались, что я жив; увещевал меня возвратиться домой, представляя, что, будучи обольщен и увлечен такою сволочью — казаками, не могу научиться от них ничему доброму, кроме воровства и разбоя, и что, заразившись их примером, и сам могу сделаться таким же. Писал, что мне может представиться случай отправиться в Петербург, где живет дядя мой Михайло Петрович Чернавский, который поможет в этом, и что ожидают приезда из Петербурга в Ирклеев соседа нашего Грушко, который служил при дворе берейтором, и с ним мог бы я отправиться в Петербург. Но стыд, что я явлюсь на родину простым казаком, оборванным, — удержал меня и я положился во всем на волю Божию, в надежде, что верная, усердная служба моя когда-нибудь вознаградится. [9] На Березань приезжал для свидания со мною отец мой, не нарочно для свидания, а будучи в Херсоне, куда привозил для продажи лес по Днепру из Белоруссии. Неприличное поведение полковника Mокрого восстановило против него всех куренных атаманов; их было до сорока атаманов; они советовались со мною и положили написать жалобу Головатому. Составление жалобы поручено мне, так как беспорядки по управлению известны были мне более других. Жалобу подписали однако не более двадцати атаманов. По ней Головатый вытребовал к себе для объяснения Мокрого; он явился к начальнику в пьяном виде и нагрубил, за что и был отрешен от командования Березанским кошем. На место Мокрого назначен был на Березань кошевым атаманом подполковник Сутыка — человек деятельный, строгий, но простой. По распоряжению правительства, предположено было спять с Березани кош и перевести его на остров Тамань. От Головатого предписано было мне сделать подробную опись строений кошевых и казенного имущества: снарядов, провианта и проч. Все это было мною исполнено и Головатый остался доволен. Между тем последовало от Головатого предписание, чтобы меня числить по списку хорунжих. Это — офицерское звание; должно бы получить утверждение в чине от высочайшей власти, но тогда было как-то просто: по одному предписанию Головатого я сделался хорунжим. Провиант и некоторые кошевые тяжести велено было продать и это поручено мне вместе с провиантским чиновником. Покупщик провианта из благодарности сделал мне пару платья хорошего сукна, и я, по крайней мере, был одет прилично. Орудия артиллерийские и порох перевезли в Ениколь и на зиму кош отправили на остров Тамань. II. Переезд из Ениколя в Тамань — чрез Керченский пролив, шириною до 30-ти верст; было глубокое осеннее время, в ноябре или декабре месяце, так что по проливу образовывался и шел уже сильно лед. Была изготовлена лодка с мачтой; подполковник Сутыка отправился вместе со мною и еще восемью или десятью человеками. Ветер с моря был очень сильный; приближался вечер, и лодка оказалась ненадежной; проехав немного, ветер сломил мачту: должно бы было воротиться назад, но подполковник был человек решительный: велел кое-как исправить и поставить вновь мачту. Пустились далее, а льдины все более и более собирались в [10] огромные массы и затрудняли путь, грозя силою течения опрокинуть лодку; наконец, за версту или две от берега Тамани, льдины сделались совершенно сплошными, только кое-где оставались между ними маленькие дорожки и ими-то мы с величайшим трудом добрались до берега. Опасность в плавании была большая: каждую минуту лодку нашу могло затереть льдом и опрокинуть ее; но милосердый Господь сохранил жизнь мою! По приезде в Тамань (в 1794 году), явились Сутыка и я к начальнику — полковнику Головатому; он принял нас ласково, и велел мне явиться к нему на другой день. Когда я явился к нему, он расспрашивал меня о житье нашем в Березани и между тем спросил об Очаковском городничем Зорине и о том — как отозвался он о куренях, подаренных Головатым графу Салтыкову? Надобно сказать, что курени, построенные казаками на Березани, собственными средствами, без пособия казны, были их собственностью; они были ни что иное, как землянки, в которых очень мало употреблено лесу, и потому они стоили весьма малой ценности. У графа Салтыкова, близь Очакова, было имение. Курени эти Головатый подарил Салтыкову, для чего препроводил к нему в С.-Петербург составленную мною опись куреням; но, не видавши их в натуре, по описи нельзя было судить о достоинстве их, и как около Очакова места безлесные, то 40 куреней в такой стороне могли представляться приятной находкой; но курени, в которых в каждом было только по 8-ми небольших бревен, сами по себе стоили весьма незначительной цены. Граф Салтыков переслал опись к городничему Зорину, чтобы он принял по ней курени и отправил их в имение его. По этому-то случаю и спросил меня Головатый о Зорине. У Головатого были в это время гости — свои подчиненные, и некоторые с женами. На вопрос его о Зорине и о том — как отозвался он о подаренных графу Салтыкову куренях, я затруднился отвечать ему, сказавши, что Зорин отозвался очень нехорошо, так что совестно и непристойно даже и повторить слова его, особенно при дамах. Он приказал мне сказать прямо, и я, исполняя волю начальника, сказал, что Зорин отозвался так: — “Соломон этот Головатый!” И прямо набело повторил то, чем заключил Зорин эту фразу — из русского народного словаря... Это заставило расхохотаться Головатого; он велел мне еще повторить ответ городничего, и я повторил его в присутствии дам... Патриархальная простота нравов! Давно было это и притом в Черномории; а [11] черноморцы тогдашнего времени, составлявшие сборище людей со всех сторон — вовсе не отличались деликатностью, свойственною позднейшему времени и образованию. Подполковник Сутыка был в немилости у главного кошевого атамана всех черноморских казаков — Чепиги. По сдаче команды в Березани, он остался без места и назначения. Головатый принимал участие в его бедном положении и велел мне изготовить на высочайшее имя прошение от Сутыки об определении его членом во вновь учреждаемую войсковую канцелярию войска черноморского; я написал просьбу, но она не имела успеха, и при жизни Чепиги Сутыка не мог получить никакого места, а получил уже по смерти его. Атаман Чепига с кавалерией воротился из похода в 1793 г., за год до прихода пехоты черноморских казаков, и основал кош свой, то есть построил землянки, в 200 верстах от острова Тамани, на Кубани. Место это было изобильно лесом и водою; оно показалось выгодным для устройства постоянного города, и приступили к устройству: заложили церковь, выстроили дом для канцелярии и начали строить частные дома. Затем последовало и разрешение правительства: быть здесь городу, который и назван Екатеринодаром. Избранием места для города на Кубани Головатый сделал большую, невознаградимую ошибку: место это окружено болотами; в весеннее время свирепствуют там лихорадки и производят в народе сильную смертность. Заметил это и атаман, но уже поздно, когда существование города было утверждено, начаты и окончены некоторые капитальные постройки. Вот каким образом образовался Екатеринодар. Со стороны правительства не было прислано опытных и сведущих людей для осмотра удобности места для поселения. С того времени доныне Екатеринодар все так же место самое нездоровое и особенно весною много умирает людей. Самое лучшее место для основания города было бы остров Тамань — в отношении здоровья людей; но в отношении военном — охранения границ от набегов закубанцев, Екатеринодар представляет преимущество. Головатый, при новом образовании войскового управления, назначен был войсковым кошевым судей и хотел определить меня в войсковую канцелярию секретарем; но войсковой писарь Котляревский имел уже в виду человека, для помещения на вакансию секретаря; и так, меня поместили в войсковую канцелярию, дав в управление мне две экспедиции. Для всех канцелярских выстроена была близь канцелярии [12] большая землянка, в которой и помещался я вместе с другими. Продовольствие было войсковое и весьма достаточное. Жалованья никто из канцелярских не получал. Между тем меня зачислили в список полковых старшин. Я по природе своей был ленив, любил поспать долее других, а потому и к службе был не весьма ретив. Раз как-то ночью, часу в 1-м, я проснулся в своей землянке и мне пришла мысль отправиться в канцелярию, чтобы приготовить бумаги к завтрашней почте. Нужных бумаг вовсе не было, следственно, не было и особенной надобности быть мне в канцелярии; то была какая-то безотчетная мысль! — Пришел в канцелярию и разбудив сторожа, велел ему засветить свечку и начал заниматься. Полковник Головатый был человек весьма умный: на нем лежали все заботы об устройстве и благосостоянии войска. Кошевой же атаман, бригадир Чепига, был добрый человек и — только; делами мало занимался и был даже вовсе неграмотный, а потому всеми делами и управлением по войску заведовал Головатый. Дом его был близь канцелярии. Озабоченный думою, Головатый прохаживался около своего дома; ночь была осенняя, темная. Увидев огонь в канцелярии в такое необыкновенное время, он зашел туда и спросил: кто здесь и что делает? — “Я, батьку, Мигрин, занимаюсь здесь”. — А, добре! — сказал он и с тем вышел. Этот нечаянный случай поселил в нем выгодное мнение обо мне. Чрез несколько времени, мне опять как-то вздумалось отправиться в канцелярию ночью для занятий, и опять Головатый, увидев огонь, зашел в канцелярию; тот же вопрос его и тот же мой ответ. — “Добрый ты человек, что так занимаешься”, — сказал Головатый. Я продолжал службу в канцелярии, по обыкновению своему — кое-как, и таким образом прошло около году. Между тем, последовало повеление об отправлении в Польшу двух конных полков, с которыми отправлялся атаман Чепига. Ему нужен был письмоводитель и Головатый рекомендовал ему меня, как самого достойного к занятию этой должности, и этому помогло именно то, что Головатый застал меня, как сказано выше, два раза во время поздней ночи в канцелярии! Должность письмоводителя при кошевом атамане, особенно безграмотном, каков был Чепига, — конечно, была значительной: [13] приятели мои, которых я успел уже приобрести, радовались моему назначению; другие завидовали мне; но вообще я был всеми любим за мирный и кроткий характер мой. Полки отправились прямо в Польшу, а атаману Чепиге велено было явиться в Петербург. Он взял с собою меня, одного офицера и одного казака, и мы отправились в столицу. III. По приезде в Петербург, явились мы к тогдашнему вельможе — временщику графу Платону Александровичу Зубову, принимавшему участие в делах войска черноморского. Потемкин тогда уже умер. Тогда было летнее время, государыня и двор были в Царском Селе; там же был и граф Зубов, и мы отправились в Царское Село. Граф Зубов поручил правителю канцелярии его, полковнику Грибовскому, отвести нам квартиру и доставить все удобства жизни. Нам отвели квартиру недалеко от дворца, стол давали от двора; в распоряжение наше предоставлена была карета и определен офицер, которому велено было показывать, по желанию нашему, все любопытное. Мы несколько раз ездили в Петербург, были в Кронштадте, в Петергофе, осматривали кунсткамеру, арсенал, были в Невском монастыре и раз обедали у митрополита Гавриила. В Невском монастыре поразили меня картины, изображающие блудного сына. Я применял себя к положению блудного сына, и я, так же как и он, будучи в довольствии на своей родине, оставил отца и мать и пустился в неизвестный путь жизни... С чувством молился я тогда и прибегал к милосердию Божию... Дня через два по приезде в Царское Село, нам велено было явиться во дворец для представления государыне императрице, и мы явились; но нас никто не предварил о придворном этикете: как должны были мы представиться. Быть может, это было и намерение государыни, чтобы видеть как черноморцы, сыны безыскусственной природы, представятся ей. По выходе государыни, атаман, я и бывший с нами черноморский офицер, все прямо подошли к руке государыни. Она говорила с Чепигой не много; помню — она сказала: — Хорошо сделали, что заняли по Кубани место нужное. В квартире нашей посещал нас иногда Лев Александрович [14] Нарышкин и протопоп при государыне, Самборский. Последний при священнической рясе брил бороду и усы. Бритая борода при рясе, натурально, сначала удивила нас и протопоп объяснил нам это. Он был при посольстве нашем в Вене и носил, по обыкновению, бороду; но как в Германии бород не носят, то каждый раз, при появлении его на улице, мальчишки бегали за ним толпами как за чудом, и он, с высочайшего разрешения, сбрил бороду. По возвращении в Петербург, императрица оставила его при себе и не приказала уже отпускать бороды, для убеждения существовавших еще тогда во множестве раскольников в Петербурге, что святость заключается не в бороде и что сама императрица, блюстительница правоверия, держит при своей особе священника без бороды. Самборский рассказывал, что он посещает богатое купечество из раскольников и что они, упрекая его в обритии бороды, говорили, что случившиеся пред тем неурожайные годы были в наказание за грехи наши и развращение, когда православные священники — неслыханное противозаконие! — начали уже брить бороды!!! — На это Самборский возражал им, что у его отца, священника, борода была до пояса, однако неурожаи бывали еще сильнее. При правителе канцелярии графа Зубова, полковнике Грибовском, был чиновник — фамилии его ныне не припомню; он был ближайший человек к Грибовскому, а Грибовский мог делать тогда все. С этим чиновником познакомился я еще прежде, когда приезжал он в Очаков по делам Грибовского, у коего было там имение. Я встретился здесь с ним, как с знакомым уже, и еще более сблизился с ним. Он посещал нас в квартире, и раз в откровенной беседе сказал мне, что атаман может получить значительную сумму из казны, следующую за минувшую турецкую кампанию войску за провиант и фураж, на получение коих войско вовсе не надеялось. Я доложил атаману; он был очень рад, и по совету этого чиновника, составлено было от атамана представление. По расчету оказалось, что в выдачу войску причиталось суммы до 80,000 руб. асс. Это была — просто находка, и мы удивлялись добродушию и расположению к нам чиновника, который без всяких видов оказал такую важную услугу. Но когда последовала ассигновка из казны суммы, то оказалось, что приятель мой не так безынтересен, как мы полагали. Он объявил, что хотя по совету и наставлению его и ассигнована нам в выдачу сумма, но, чтобы за раз получить ее, надобно пожертвовать на канцелярию по 15-ти процентов с рубля, иначе в несколько лет не получим [15] ее. Обстоятельство это довел я до сведения атамана, и он, подумавши, согласился. Таким образом мы получили войсковую сумму и отослали ее по принадлежности сполна. При этом случае и я мог бы иметь значительную пользу для себя, но не хотел воспользоваться, считая это предосудительным. Атаман Чепига сделал представление о награждении некоторых черноморских офицеров чинами и включил меня. Тут я за отличную службу произведен, по высочайшему повелению, в капитаны и получил на чин патент. Пожертвование процентов из полученной суммы усилило приязнь ко мне помощника Грибовского; он вызывался мне на все услуги и одолжения, пользуясь расположением Грибовского. Говорил, что, по представлению атамана, мне могут дать чрез неделю майорский чин; тогда было это возможно! Но я ни при этом случае, ни после не воспользовался его предложением, что было весьма легко, особенно в последствии времени, когда я пользовался неограниченною доверенностью Чепиги, за которого, по безграмотству его, подписывал его именем все бумаги — что было не тайно, а всем известно. В Царском Селе прожили мы месяц. В продолжение этого времени раз были приглашены мы к столу императрицы. Атаман обедал за одним столом с государыней, но я, как не штаб-офицер, не мог быть удостоен этого счастья. Атаман же рассказывал, что государыня во время стола была милостива к нему и когда подали десерт, то она сама изволила положить винограду на тарелку и послала к нему. В избытке чувств благодарности, он не мог произнести ни одного слова, и только слезы полились из глаз его... На прогоны отпустили нам 2,000 руб. серебром, снабдили на дорогу провизией и, между прочим, огромным пирогом с рыбой, в аршин длины. Мы отправились в Брест-Литовский — это было в августе 1794 года. В Бресте несколько времени ожидали своих двух конных черноморских полков и, когда они пришли, двинулись в поход к Праге. Не доходя верст 200 до Праги, встретили мы главнокомандующего Суворова; начальники и офицеры — в числе их и я — являлись к Суворову, и потом отправились далее. Отойдя немного от лагеря, встретили мы отряд поляков, человек 400; разбили его и побрали пленных: это первое дело, в котором я был. Потом встретили мы наш арьергард, которым командовал граф Валериан Александрович Зубов; начальники и [16] офицеры являлись к нему, и он потчевал нас водкой. Мы примкнули к арьергарду и следовали далее. Предстояла переправа через Буг. На той стороне поляки устроили береговые батареи; с нашей стороны тоже устроены были батареи. Граф Зубов выехал со своим штабом, и тут оторвало ему ногу, которую отняли ему — и он остался жив. Наши войска построили чрез реку мост, перешли чрез него и прогнали поляков. После того было еще сражение под местечком Кобылкою, где также прогнали поляков, но черноморцы в этом деле не участвовали. Наконец, подступило войско паше к Праге. Простоявши здесь дня три, назначен был штурм крепости. На заре пущена была ракета: знак, чтобы все были готовы; по второй ракете — пошли на штурм. Описывать прагского штурма не буду, — это известно по истории; скажу только, что это была ужасная резня! Солдаты были озлоблены против поляков за истребление ими не задолго пред тем, изменнически, русского отряда в Варшаве. Солдаты резали кого ни попало и грабили весь день и ночь. Тогда существовала еще такая варварская система войны и это не считалось преступлением. При вступлении в Прагу, я отбился как-то от своей команды казаков, а быть может, и струсил — не помню, забыл уже... и пристал к артиллерии, думая, что, во всяком случае, при пушках безопаснее... Саблю однако же имел обнаженную, как герой штурма... На другой день явилась к Суворову депутация из Варшавы с покорностью безусловной. Тут отдан уже был строгий приказ войскам — вести себя мирно, хотя бы даже и были выстрелы из домов. За прагский штурм атаман Чепига произведен в генералы. В Варшаве простояли мы около года, и потом возвратились в Россию; квартиры назначены были нам за Брест-Литовском, в местечке Черешове, принадлежащем князю Чарторижскому. Чрез несколько времени по размещении нашем в местечке, иришел туда какой-то драгунский полк и командир объявил, что эти квартиры назначены для его полка. Атаман, как человек смирный и несмелый, — не спорил, уступил даже собственную свою квартиру и поместился сам в конюшне; а меня между тем отправил с донесением к главнокомандующему, испрашивая разрешения: куда ему деваться со своими полками? — Я хотел явиться прямо к главнокомандующему, но мне сказали, что Суворов с бумагами никого не принимает, и отослали меня к правителю канцелярии его Курису; но от него едва в три дня добился разрешения, [17] которое, впрочем, было благоприятно: квартиры в Черешове остались за нами. Атаман велел мне написать представление к главнокомандующему — о награждении чинами некоторых черноморских офицеров и меня о производстве в майоры; но с тем вместе велел поместить и своих повара и конюха — о производстве их в офицеры. Представление было написано, и я отправился с ним в Варшаву; но подать его не решился и посовестился, чтобы после в Черномории не смеялись и не упрекнули бы нас, что это сделал именно я, а не атаман, зная о влиянии моем на пего и непосредственном управлении всеми делами. Случай был весьма благоприятный к моему повышению, но я не хотел воспользоваться им! Из Черешова выступили мы в лагерь верст за двести, в местечко Бельск, на летнее время. На продовольствие войск следовало подучить нам из казны деньги. Послали в Варшаву офицера с требованием. Над ним в комиссии смеялись как над чудаком и он возвратился ни с чем. Послали еще другого, порасторопнее; но и этот был не более счастлив, и возвратился без успеха. Тогда приступили ко мне войсковые старшины и офицеры, да и сам атаман, чтобы я принялся за это дело и уладил его. А как известно было, что при отпуске из комиссии денег, особенно от кавалерийских полков, требовали значительных пожертвований, то и предоставлено было мне ничего не пожалеть, лишь бы что-нибудь получить. Приехав в Варшаву, я явился в комиссию с своим требованием; меня также начали проводить и оказывать те же проделки, как и двум прежним офицерам; я терпел это несколько дней и наконец сказал, что явлюсь с жалобою прямо к Суворову. Это подействовало: ко мне сделались ласковее и снисходительнее. Один из чиновников комиссии, или секретарь ее, вошел, наконец, в ближайшие сношения со мною и сказал, что требование атамана написано недостаточно и что следует гораздо более к получению суммы, и давал наставление как должно написать требование. Чтобы не сделать еще промаха, я просил его самого заняться этим делом, обещая уступить в пользу чиновников комиссии значительную сумму за то, что полки получат гораздо более, нежели ожидали. Требование составлено по всем правилам и вышло к получению более 100 т. руб. асс. — Я отдал на комиссию 16 т. руб. и 10 т. руб. осталось в собственную мою пользу. Наличных денег для полков осталось 80 т. руб. — сумма, которой [18] никак не надеялись они получить, а оставленная мною для себя сумма не превышала назначенных мне издержек на комиссию. Таким образом приобрел я и свой собственный капитал. Совесть, кажется, не упрекает меня за это: ибо, без моего ходатайства и настояния, полки, быть может, и вовсе ничего не получили бы. На обратном пути, я получил в Бресте-Литовском жалованья на полки 20 т. руб. асс. — Между тем, полки выступили уже из Белиц восвояси, в Черногорию, и я нагнал их в Елисаветграде. — В пути со мною был один только казак. Атаман и офицеры встретили меня радостно — с такоюку чею денег, и все остались мною очень довольны; доволен остался и я. Из Елисаветграда отправился я, вместе уже с атаманом и с полками, в Екатеринодар, куда и прибыли пред праздником Рождества Христова. Проходя чрез Екатеринослав, по случаю тезоименитства императрицы, губернатор Миклашевский пригласил к себе старших офицеров на бал, на котором, в числе прочих, был и я. По прибытии в Екатеринодар, Чепига оставил меня при себе в качестве дежурного капитана, и я управлял собственною его канцелярией; был у него всегдашним домашним человеком, имел у него стол и иногда распоряжался по его хозяйству. Обхождение его со мною было самое отеческое. Таковое благосклонное расположение ко мне кошевого атамана доставило мне общее уважение по войску, и, в молодых летах моих — не более 25-ти, было очень лестно. Главное управление по войску сосредоточивалось в моих руках; по безграмотности атамана, я мог бы многое сделать и составить себе хорошее состояние; но я дорожил добродушным и милостивым доверием ко мне начальника и не употреблял его во зло. Все интересовались знакомством со мною и старались приобрести дружбу мою. В Екатеринодаре содержал питейные сборы откупщик Яншин; сборами этими управлял Данило Гаврилович Похитонов. Он весьма желал познакомиться со мною и нас свели с ним. В последствии времени я сделался с ним большим приятелем. Раз проходил я мимо тюрьмы, где содержались арестанты, и слышу голос: — “Иван Иванович! спаси меня! Заковали меня и вкинули в тюрьму невинного!” Это заставило меня остановиться, и я узнал, что-то был дворянин Кованько, который посажен в тюрьму по домогательству [19] откупщика Яншина. Я успокоил его, и сказал, что узнаю в войсковой канцелярии о его деле, и, если можно, буду стараться помочь ему. Действительно, я узнал в войсковой канцелярии, что Кованько подвергнут тюремному содержанию без особенно важной причины, за ссору с Похитоновым. Но все это было придумано заблаговременно, с умыслом. Кованько состоял поверенным при откупщике Яншине, и когда сей последний начал обижать его и хотел отрешить от должности, то Кованько грозил сделать донос на существование по откупам больших злоупотреблений. Большие дела творили тогдашние откупщики, и при богатстве своем были всесильны! Яншин уладил с Кованькой, и послал его обревизовать екатеринодарские сборы, — предписав между тем секретно Похитонову ввести Кованько в ссору с ним, чтобы иметь предлог задавить его, что весьма легко казалось ему сделать в таком отдаленном краю от высшего начальства, где трудно было достигнуть правосудия, и при особенной дружбе его с полковником Головатым, который отдавал свой значительный капитал в оборот Яншину. — Я ничего этого не знал и принял участие в положении Кованьки из одного христианского сострадания. Похитонов предостерегал меня, чтобы я отказался от помощи в деле Кованьки, говоря, что я восстановлю этим против себя Головатого; но это не удержало меня, и, по ходатайству моему, Кованько освобожден из тюрьмы и оставлен под домашним надзором откупа. Он писал и жаловался Яншину; тот ничему не внимал. Но когда вступил на престол Павел — император строгий и справедливый, тогда Кованько писал к Яншину, что он дойдет до правосудия царя и ему, за преступные деяния, будет жестокая награда... Это образумило Яншина: Кованько был освобожден; он поехал к Яншину в Кременчуг, помирился с ним, и Похитонов говорил мне после, что Яншин дорого купил мировую с Кованькой: обошлось тысяч двадцать. — Таким образом, я имел удовольствие облегчить начально участь бедняка, которого состояние в последствии было достаточно обеспечено. Головатый, по этому случаю, сделался ко мне холоден, и я не пользовался уже прежним добрым расположением его; но я не жалел о том — ради доброго дела. [20] IV. Проживши около года в Екатеринодаре, отпросился я в отпуск на родину и отправился вместе с земляком и приятелем моим сотником Порохлей. Все родные мои были чрезвычайно обрадованы приездом моим; я всех их посещал. В Малороссии прожил я месяцев пять и проживал большую часть времени в м. Ирклееве, в доме богатого помещика Угричича-Требинского, сын коего, Александр Максимович, был долгое время управляющим таганрогскою таможнею, с которым, в последствии времени, и здесь видался я. Ныне (1850 г. ?) он статский советник и управляет петербургской таможней. В доме Требинского время проводил я весьма приятно. В это время приезжал в Малороссию дядя мой по матери — губернский секретарь Михаил Петрович Чернавский. Он управлял всеми имениями графа Разумовского и имел значительное состояние. По приезде его, я сделал ему визит, утром. Он, быть может, занимался в это время делами, и потому принял меня — не то чтобы сухо, но я ожидал от него гораздо более родственного приема. Потом я еще раз посетил его и ожидал от него подобной вежливости; но он, видно, не признал этого нужным. Таковое холодное обхождение его со мною не произвело между нами симпатии. Несколько раз после того встречался я с ним в доме Требинского, и когда он заводил разговор о Петербурге, я, бывши там два года и считая себя знающим не менее его нередко спорил с ним и противоречил ему. Таковое поведение мое с дядею было поводом решительного равнодушия и отсутствия всякого сочувствия ко мне. Ныне жалею я о том, потому что последующие обстоятельства жизни моей заставляли меня искать помощи его — но ничего не мог получить! Приобретенными мною в Польше деньгами я не умел распорядиться благоразумно и не наблюдал в них строгой бережливости: часть из них прожил; часть роздал приятелям в долг, и не получил. У меня оставалось еще не более половины — 5,000 руб. асс. Тогда пришла мне благая мысль: чтобы не растратить остального, приобрести, в запас для будущности, какое-нибудь именьице. От одного соседа узнаю, что продается небольшое имение в Херсонской губернии, и когда собрался возвратиться в Черноморию, — добрый дядя мой Иван Васильевич Мигрин [21] согласился отправиться вместе со мною в Херсонскую губернию, для осмотра продаваемого имения, и мы поехали. Имение это было в Ольвиопольском уезде, деревня Мариановка: крестьян 24 души; земли три тысячи десятин; господский домик, сад, скот, хороший пруд с рыбой; оно принадлежало дворянке, вдове — фамилию теперь не припомню, и за все это заплатил я пять тысяч рублей ассигнациями. В нынешнее время (1850 г.) одна земля эта стоит сто тысяч рублей! Оставивши в купленной деревне человека для управления, я возвратился в Екатеринодар. Атаман Чепига встретил меня с радостью; он скучал за мною, и, при первой встрече со мною, сказал мне, между прочим слова, из малороссийской песни: “Ждала, ждала, да и плакати стала!” Он, точно, любил меня как сына. Открылась война с Персией; полковника Головатого командировали в Астрахань с двумя пешими полками казаков и с флотилией. Около Астрахани, где расположены были казаки, места, как известно, болотистые и нездоровые. Болезни и смертность истребляли людей, так что полки, простоявши в этих местах год, лишились в это время из тысячи человек — 400. Наконец, и Головатый умер там же. По замирении с Персией, полки возвратились в Черноморию в самом жалком виде: люди изнуренные, больные, оборванные — все платье износили. До возвращения еще полков из Астрахани, скончался благодетель мой атаман Чепига, расположение коего ко мне с каждым днем увеличивалось и влияние мое на войсковые дела, за отсутствием Головатого, еще более распространилось, а с тем вместе увеличивалось общее расположение и уважение ко мне войска. По смерти Чепиги, должность кошевого атамана исправлял временно войсковой кошевой писарь, подполковник Котляревский. По донесении начальству в Петербург о смерти Чепиги, назначен был на место его кошевым атаманом Головатый; но повеление об этом получено по смерти уже его, и потому Котляревский утвержден настоящим кошевым атаманом. Возвратившиеся из Астрахани полки, не имея одежды и обуви, не имели и хлеба для продовольствия. Они просили атамана оставить их в Екатеринодаре на некоторое время, чтобы оправиться от трудного похода, одеть их и пока продовольствовать их на войсковой счет. Атаман Котляревский дозволил им остаться в [22] Екатеринодаре одну неделю — в это время продовольствовали их от войска; и по окончании недели, велено было им отправиться на заработки — кто куда хочет. Казаки просили продолжать продовольствие им хотя в течение одного месяца. Атаман, человек твердого и жесткого характера — отказал. Люди действительно были в самом крайнем положении: они остались вовсе без хлеба и без всяких средств к продолжению существования своего. Оказался между ними ропот, наконец, самый бунт и неповиновение властям. Для усмирения их атаман послал команду; некоторых казаков схватили и посадили в яму. Товарищи освободили их и продолжали буйство. Другая посланная команда не могла ничего уже сделать с ними. На кавказской линии был инспектор, генерал, командующий там отрядом. Атаман известил его о происшедшем в Екатеринодар. Он прибыл туда с одним армейским пехотным полком. В это время была в Екатеринодаре ярмарка, и к недовольным казакам пристало еще несколько тысяч. Посылали несколько команд казаков для усмирения их, но и те к ним приставали. Таким образом, ни армейский полк, ни черноморские команды ничего не могли сделать с возмутившимися. Впрочем, драки и кровопролития не было. Атаман Котляревский не упал духом и говорил, хотя сам погибнет, но поставит на своем и что воля его должна быть исполнена. Таков и должен быть начальник в трудных обстоятельствах! Атаман и инспектор уговаривали непокорных и спрашивали: чего они хотят? Они отвечали: чтобы отправили их к государю и ему принесут они жалобы свои. Начальники сказали, что нельзя же всех отправить к государю: пусть они изберут от себя депутатов и пошлют в Петербург. Казаки согласились на эту меру и успокоились. Они сделали между собою совещание: кого бы из офицеров отправить с избранными из среды их депутатами? и решили единогласно: избрать Мигрина, как человека, пользующегося общей доброй славой, в полной уверенности, что я буду защищать их интересы и, по мнению их, правое их дело. Понимая всю важность и ответственность такого поручения, я спрашивал атамана, как поступить мне в этом случае: исполнить ли желание казаков, или отказаться от него? Атаман советовал мне не отказываться от этого поручения; что он снабдит меня [23] письмами к начальству в Петербург, и я могу оказать услугу правительству, способствуя к наказанию виновных — как того заслуживают они, и успокоению остальных. Я согласился и объявил о том казакам. Они, для охранения моего, поставили около квартиры моей караул. Казаки избрали из себя 16 человек, мне отпустили из войсковой суммы 4,000 руб. асс.; атаман и инспектор написали письма к состоящему при императоре генерал-адъютанту Ростопчину и мы, весною 1797 года, на восьми тройках отправились в Петербург. Письма, врученные мне от атамана и инспектора, в которых описаны были противозаконные действия бунтовщиков, хранил я в великой тайне; иначе, если бы они узнали об них, могли бы лишить меня жизни. Проездом в Москве, был я в театре, и два казака были со мною неразлучно. Дорогою я старался угождать казакам и продовольствовал их изобильно. По приезде в Петербург, отправились мы в г. Гатчино, где был тогда император. Я явился во дворец к генералу Ростопчину и представил ему письма атамана и инспектора. Казаки были все со мною. Он сказал, что государь поехал прогуливаться и приказал мне дожидаться его. Мы ожидали часу до второго по полудни. Между тем, мне подали закусить. К государю допущены мы не были, а вошел адъютант Ростопчин, с караулом, и объявил высочайшую волю, что казаков велено препроводить под арест в Петропавловскую крепость, а мне велено отправиться в Петербург и жить там на квартире. Мне объявил адъютант, особенно, что если бы кто из казаков вздумал сопротивляться, то велено приколоть такового. В Петербурге нашел я квартиру на Адмиралтейской площади в гостинице “Лондон”. Над казаками учреждена была в крепости следственная комиссия. На опросы казаков о происшествиях в Екатеринодаре, они сослались на меня, говоря, что Мигрин все знает, он все объяснить и даст ответ за них. Потребовали меня в комиссию; я явился в присутствие и объяснил по сущей истине как было дело: как казаки бунтовали, как они отбивались от посланных команд, как отбили [24] задержанных под арестом товарищей своих. Как ни жаль было мне казаков — зная, что за поступки их ожидало справедливое возмездие, — но, как верный подданный царя, не мог сказать иначе. Тогда казаки образумились и поняли, что явился не защитником и ходатаем их, а обвинителем пред правительством за противозаконные действия их. Они сказали: — “Видно остается нам надежда на одного Бога, а не на тебя!” Упрека этого я не мог принять на свой счет. Предложение их отправиться с ними в Петербург согласился я принять с воли атамана, в видах пользы службы (?).............. Один из членов комиссии, обратившись ко мне, сказал, что и я прикосновенен к этому делу. Таковая речь сильно огорчила и поразила меня, и я выразился, что меня не только не должно считать прикосновенным к бунту — и следственно виновным, — напротив, по моему мнению, заслуживаю признательности от правительства за то, что, воспользовавшись доверенностью и уважением ко мне казаков, согласился отправиться во главе депутации их и тем способствовал не только к усмирению непокорных, но и к спокойствию всего края. Речь эта подействовала и меня отпустили из комиссии. Вскоре вытребован был в Петербург атаман Котляревский: он принят был милостиво и ходатайствовал за меня, представляя, что я приездом с казачьими депутатами оказал услугу войску, передав в руки правительства непокорных; и до меня следственная комиссия более уже не касалась. По возвращении моем в Екатеринодар, вскоре собралось около квартиры моей, утром, человек пятьдесят казаков. Я вышел к ним и спросил: что им нужно? Они спрашивали меня: куда девал я казаков, которые поехали со мною в Петербург? — Я сначала оробел было, думая, что они пришли разделаться со мною за своих товарищей, о задержании коих слухи дошли уже до них: но потом ободрился и отвечал, что представил их к государю, но поступок их был не одобрен, их сочли ослушниками против начальства и велели судить, а меня, как невинного, отпустили. По принятым мерам в войске все уже успокоилось и явившиеся ко мне казаки, видя, что против высшей власти и силы спорить нельзя — разошлись. Из задержанных в Петербурге казаков, двух главных виновников осудили и, по наказании, сослали в Сибирь; остальных 14 человек препроводили для суждения в Усть-Лабиискую крепость; но суд сделал с них самое легкое взыскание. [25] VI. В это время случилось происшествие, воспоминание о коем доныне (1850 г.), по прошествии более 50-ти лет, — когда, доживши до глубокой старости, готовлюсь каждый час расстаться с жизнью и предстать пред судом Бога, чтобы дать отчет в делах своих, — поверяя минувшую жизнь свою, в тихие минуты беседы с самим собою, — тревожит совесть мою и нарушает спокойствие. Не хочу утаивать об этом происшествии, чтобы оно послужило примером и наставлением детям моим и вообще молодым людям: что дурное дело, какая бы ни была побудительная причина его — легкомыслие ли, ветреность ли, порыв страсти, или просто необдуманность, — не может остаться без наказания, которое рано или поздно постигнет виновного! Атаман Котляревский поехал из Екатеринодара для осмотра станиц по войску. За отсутствием исправлял должность его подполковник Чепига — племянник бывшего атамана. Раз был я у него в доме; тут был он, жена его и еще одна подполковница, приятельница ее. Между разговором о разных предметах зашла речь об одной известной развратным поведением своим вдове простого казака. Жена Чепиги сказала, что она велела бы женщину эту распять на кресте, обрезать ей до пояса платье и потом выгнать ее с бесчестием за город. Бывший тут же в компании городничий сказал, что если бы ему дали такое предписание, он исполнил бы его в точности. Приятельницы, изрекшие такой ужасный приговор, выдавая себя за строгих блюстительниц чистоты нравов, были сами точно такого же поведения, что в особенности в отношении жены Чепиги было мне совершенно известно... В угождение невинной жене Чепиги, я (как секретарь в войсковой канцелярии) сказал в канцелярии повытчику, чтобы он написал предписание городничему о поступлении с сказанною вдовою, за развратное поведение ее, по вышеупомянутому, и несчастную подвергли этому истязанию и посрамлению, и выгнали из города. Я хотя и не подписывал этой бумаги, но она составлена была с моих слов; следственно, вину этого бесчеловечного поступка приписываю я собственно себе. В этом необдуманном поступке [26] я целый век свой каялся и теперь с душевным прискорбием и сожалением вспоминаю о нем! Во времена тогдашнего невежественного понятия черноморцев, поступок этот не казался преступлением, ни даже жестоким, а был принят как смешное позорище... Не так думаю я об нем ныне! Приношу чистосердечное раскаяние... Атаман Котляревский сделался болен, без надежды к выздоровлению. Заботясь о благосостоянии войска, он затруднялся в выборе преемника по себе: в войске было восемь подполковников; должно было избрать из них, но кого? Преимущественно достойного он не находил и, как он был хороший христианин, то положился в этом на волю Божию: на восьми билетиках написал имена всех подполковников, свернул и положил их на образ; потом положил три земных поклона и взял один билет: жребий пал на младшего из подполковников — Бурсака. Котляревский послал прошение к государю о увольнении его по тяжкой болезни от службы порекомендовал на свое место Бурсака. Император благоволил к Котляревскому за прямоту характера его и откровенность в его донесениях. Было несколько случаев, где закубанцы прорывались чрез наши кордоны и делали грабежи. Котляревский, донося об этом государю, сознавался, что это последовало от недосмотрения команды или от недостаточности его распоряжений — и просил помилования; это нравилось справедливому императору, и атаман оставался без замечаний и взысканий. Бурсак был утвержден кошевым атаманом, а Котляровский уволен с пенсией 1,000 руб. асс. По смерти войскового судьи Головатого, звание это было упразднено и назначен в войсковую канцелярию первоприсутствующий член; в должность эту определен присланный из Петербурга, из армейских, генерал-лейтенант Киреев; прокурором прислан, также из Петербурга, Овцын. В продолжение этого времени вступил в черноморскую службу управлявший прежде екатеринодарским питейным сбором — приятель мой Похитонов, зачислен прямо сотником и помещен секретарем в войсковую канцелярию. Это был человек деятельный и весьма способный к делам. С ним я совершенно сдружился. Прокурор Овцын был человек беспокойного характера; он не сошелся с генералом Киреевым и делал препятствия и придирки по делам. Генерал послал на него несколько донесений в сенат; прокурор не унимался и позволял себе многое говорить в присутствии; генерал приказал все это записывать в журнал. [27] Раз, прокурор до того забылся, в присутствии генерала в канцелярии, что говорил, если ему дадут денег, то он уладит все дела и будет жить мирно. Генерал, выведенный из терпения таким начальством прокурора, тут же в присутствии арестовал его и отдал под арест призванным солдатам. Когда донесено было о сем высшему начальству, то генерал и прокурор оба отрешены были от должностей: первый за превышение власти своей, последний за беспорядки по должности. Но смерти полковника Головатого, оставшееся значительное имение и капитал его, по распоряжению таврического генерал-губернатора, в ведении коего находилась и Черномория, — велено было сдать в распоряжение таврической дворянской опеки. Назначенные от опеки опекуны прибыли в Екатеринодар, для приема имения. Дело это было у меня по экспедиции, и я оказал по нем бескорыстные услуги опекунам. Похитонов также познакомился с опекунами и с приезжавшим вместе с ними секретарем уездного суда Лыковым. Похитонову нужны были для оборота деньги; он отправился в Таганрог, чтобы достать их от знакомых опекунов Головатого. В Таганроге остановился он в доме секретаря Лыкова, против коего был дом уездного казначея Капельки. Жена Капельки содержала маленький домашний девичий пансион. Похитонов, прожив несколько дней в Таганроге, познакомился с казначеем; видел воспитывавшихся там девиц и заметил одну из них — свеженькую, полненькую, черноглазую брюнетку, сироту, дочь артиллерийского капитана, служившего и умершего в Тобольске — Евдокию Григорьевну Иванову. Расспросивши о ней, узнал, что сирота эта приехала из Сибири с матерью своей, вдовою, по получении известия о смерти родного дяди ее, артиллерии полковника Федора Ивановича Иванова, после коего осталось порядочное имение в Таганрогском уезде, которое и введено во владение ее; но имение и сама она, по несовершеннолетию, были в опеке; опекуном был сосед-помещик, титулярный советник Павел Семенович Осинский, а попечителем таганрогский предводитель дворянства, помещик, надворный советник Григорий Иванович Коваленский. Возвратившись в Екатеринодар, Похитонов, любивший меня искренно и преданный мне, начал советовать мне жениться и указал на девицу Иванову, рассказав все подробно, что было известно ему об ней, что она девочка умная и добродушная и проч. Я наотрез отказал ему, говоря, что, пользуясь общим уважением, ведя жизнь привольную и ни в чем не нуждаясь, — не думаю еще жениться. Так это дело и осталось. [28] У Похитонова был еще в Таганрогском уезде старый приятель его, Федорович (коллежский регистратор); он жиль за Доном, на Кагальнике, и управлял имением. Опекун Осинский, управляя сиротским имением, — да простит ему Бог! — вел дела не совсем добросовестно: отрезал себе участок сиротской земли и захватил некоторые вещи из движимости; поэтому он желал сам приискать для Евдокии Григорьевны жениха, который был бы обязанным за то собственно ему. Выбор его остановился на Федоровиче, как человеке смирном и без претензий, который не требовал бы всего, а остался доволен тем, что получит. Он предложил Федоровичу, тот согласился, оставалось только привести план этот в исполнение — женить Федоровича. Федорович обещал Похитонову приехать к нему в Екатеринодар на Пасху погостить. Он ожидал; но вдруг Федорович пишет письмо к Похитонову, что он не может приехать к нему, потому что ему на праздник надобно быть в Таганроге, где сыскали ему невесту, девицу Е. Г. Иванову, и он намерен отправиться туда и жениться. Похитонов, получив это письмо, пришел ко мне, показал его мне и сказал: “экой ты теленок! не умеешь пользоваться таким благоприятным случаем; упустивши его, ты не будешь уже, быть может, иметь другого подобного. Федорович во всех отношениях ниже тебя и он воспользуется этим счастьем”. — Я и на этот раз остался при прежнем намерении своем. После сего разговора, я два — три дня раздумывал о нем, и наконец мне пришла мысль: “женюсь!” Прихожу к Похитонову и говорю ему: едем. — Куда? — В Таганрог. — Зачем? — Жениться. Известие это, по дружбе его ко мне, очень обрадовало его. Я начал было говорить о сборах; он возразил, что собираться и откладывать некогда, иначе будет поздно. И действительно, на другой же день, взявши подорожную, отправился я вместе с Похитоновым в Таганрог и приехал туда за три дня до Пасхи 1800 года. Остановились у секретаря Лыкова. Были в доме казначея Капельки, и там увидел я в первый раз невесту мою, Евдокию Григорьевну: она была очень молода — ей не было еще и полных 15-ти лет, но сложена довольно уже хорошо. Я беседовал с ней, но особенных изъяснений не было. Похитонов познакомил меня с предводителем Коваленским. Он встретил меня радушно, и сказал, что знаком уже со мною чрез опекунов Головатого, бывших в Черномории, которые отзывались с благодарностью об оказанных им мною по канцелярии [29] одолжениях; а потому он предупрежден уже в мою пользу и уважает меня. Хорошо всегда оказывать услуги людям: воображаешь, что никогда уже не встретишься с ними и не будешь иметь в них надобности; но иногда обстоятельства поставляют с такими людьми в непредвиденные близкие отношения и тогда они бывают полезны. Равно не должно делать и огорчений людям, по-видимому, самым ничтожным и бессильным: можно ли предвидеть будущее? Иногда эти люди возвышаются, или по другим каким либо обстоятельствам могут иметь влияние на судьбу нашу. — Век пережить — не поле перейтить! — все может случиться, чего вовсе и не воображаешь. Когда Похитонов объявил предводителю о моем намерении жениться, Коваленский одобрил, отзывался с похвалой о качествах невесты и обещал ближайшее содействие свое, так как она зависит от него непосредственно. Спросили невесту о ее желании; она, как молодая девушка, замялась; но Коваленский урезонил ее: выхвалял меня, и говорил, что она будет со мною в супружестве счастлива, и дело улажено. Похитонов, во всем касающемся до меня, принимал самое искреннее дружеское участие. Раз, беседуя со мною, сказал, что он, обсуживая о моем намерении жениться, думает — не лучше ли будет, если я откажусь от него; ибо он по расспросам узнал, что мать Евдокии Григорьевны подвержена слабости — запоя; а с такой тещей семейное счастие и спокойствие не могут быть прочными. — Я отвечал, что не могу отстать. — “Да разве ты влюбился?” — спросил он. — Совсем нет, — отвечал я, — но отстать не могу. Тогда Похитонов сказал: “Видно судьба хочет этого; с Богом!” 15-го апреля 1850 года исполнится 50-ти летний юбилей моего супружества: золотая свадьба! и я благодарю Бога за счастье, которым он благословил наше супружество — так редко и не многими достигаемое! В этом признаю особенное милосердие и благость Божию... В таком важном обстоятельстве жизни нашей, как супружество, нельзя не допустить предопределения. Я родился в Малороссии, Евдокия Григорьевна — в Сибири: два противоположные полюса — и судьба соединила их! Если б Похитонов не получил письма Федоровича о намерении его отправиться в Таганрог, для женитьбы, — тогда и мне не пришла бы мысль жениться. Чудны судьбы Твои, Господи! В это время приехал из Кагальника в Таганрог и избранный опекуном Осинским жених Евдокии Григорьевны — [30] Федорович, чтобы окончить дело; но уже опоздал. Он, как добрый христианин, принял это совершенно равнодушно; познакомился со мною и говорил мне, что ни он не в претензии, что Евдокия Григорьевна выходит за меня замуж, ни я не должен бы был сетовать, если бы она вышла за него: в таком важном случае жизни непременно существует предопределение судьбы, и я верю этому. Матери Евдокии Григорьевны — Татьяны Петровны, не было тогда в Таганроге: она жила в деревне. Говорили, что надобно выписать ее и спросить ее согласия; но Коваленский отсоветовал, сказал, что это излишнее: достаточно одного его согласия. И так, на Фоминой неделе, 15-го апреля 1800 г., я повенчался на Евдокии Григорьевне; Г. П. Коваленский был посаженным отцом, а жена его, Елена Григорьевна — посаженной матерью. Повенчавшись, отправился я в Черноморию и чрез два месяца приехал в Таганрог, сделали свадьбу и пир, и проживши несколько дней в городе, приехали в деревню Евдокии Григорьевны — Совет (ныне село), где проживши короткое время, взявши с собою молодую жену и тещу, отправился в Екатеринодар. VII. По восшествии на престол императора Александра, войско черноморское назначило отправить в Петербург депутатов с поздравлением. Избрали подполковника Бурноса, меня и поручика Белого, и мы отправились, летом 1801 г., в Петербург; я — в третий уже раз. По приезде в Петербург, явились мы к генерал-прокурору..... что ныне министр юстиции; он назначил нам день, когда должны были мы явиться ко двору. — В назначенный день явились мы во дворец, и генерал-прокурор представил нас к императору. Государь говорил с нами очень мало. Нас наградили подарками и мне достались золотые часы с цепочкой, которые и доныне хранятся в семействе моем. В Петербурге прожили мы с месяц. — Замечательно, что в то время ходило свободно по рукам в публике множество стихов и сочинений, в которых охуждали действия покойного императора и превозносили похвалами вновь вступившего на престол. Сочинения дерзкие оставались без преследования. Бурсак избран в атаманы Котляревским, — как сказано выше, — будучи самым младшим из восьми подполковников в войске. Всем прочим, имевшим по старшинству службы более [31] его право на начальствование, — это очень не нравилось; они были недовольны распоряжениями его и враждовали против него. Все штаб-офицеры были хорошо знакомы со мною; они привлекли и меня на свою сторону, и как дела по управлению войском были мне совершенно известны, то склонили меня сделать донесение высшему начальству на разные злоупотребления по управлению и растрату войсковых сумм. — Приятель мой Похитонов также поддерживал эту мысль и советами своими способствовал приведению ее в исполнение. При моем мирном и кротком характера, не могу объяснить себе: как родилась во мне такая мысль, которой одобрить, конечно, не могу. Бумаги со всеми доказательствами были изготовлены; но отправить их по почте из Екатеринодара я не мог решиться, потому что это было бы тотчас обнаружено и меня придавили бы. — Бумаги оставались у меня и, быть может, далее я одумался бы и уничтожил их, но, видно, так должно было быть, чтобы намерение мое приведено было в действие. Ко мне приехал знакомый поверенный откупщика Яншина, по делам откупа. Он останавливался у меня на квартире, и, при отъезде его, я вручил ему запечатанные бумаги, чтобы он отдал их на почте проездом чрез Азов. Он отдал бумаги, — и дело загорелось... По высочайшему повелению назначен был для производства следствия севастопольский военный губернатор, известный генерал Иван Иванович Михельсон. Атаман, весьма натурально, вознегодовал на меня и старался всеми силами повредить мне; его сторону принял и первоприсутствующий генерал Киреев. Положение мое было весьма затруднительное и опасное, и я боялся, что, при всей справедливости извета моего, меня же обвинят и засудят. Мне давали самые строгие запросы и требовали немедленно ответов, стараясь запутать меня и сделать самого прикосновенным к беспорядкам и злоупотреблениям. Я упал духом и трусил ужасно: но Похитонов ободрял и поддерживал меня советами и наставлениями. С Михельсоном приезжал чиновник Михаил Степанович Жуковский — (в последствии генерал-интендант армии (Отец статс-секретаря тайного советника Степана Михайловича Жуковского (ум. 1877 г). – прим. Ред.). Я познакомился с ним, открыл ему опасения свои и совершенную невинность свою. Он посоветовал мне явиться к Михельсону, дал наставление как объясниться с ним и просить его защиты и покровительства. Я явился к генералу; он выслушал меня благосклонно; сказал, что не хорошо доносить на свое начальство, впрочем, [32] обещал обратить на дело особенное внимание и соблюсти строгую справедливость. В последствии, к совершенному удовольствию моему, сенат кончил дело ничем: никто не пострадал, ни я, и никто не были обвинены. Решение состояло в том, что: как Черномория край новый, положительных и точных правил и закона на управление ее еще не утверждено — она управлялась более по произволу и местному соображению атамана; распоряжение войсковыми суммами зависело также от распоряжения и произвола атамана, — то и велено: прекратив дело это, оставить его без всяких последствий. Я ожил тогда!... Происшествие это было чрезвычайным уроком для меня! — Не должно никому увлекаться недобрым советом, а помнить святое правило: “чего себе не желаешь, того и другому не желай!” Конечно, нет правила без исключения: бывают случаи, когда молчание о известном зле или преступлении — может быть предосудительно; но эти случаи так редки! Добрые люди думают так: пусть погибнет виновный, если того заслуживает, — да не от моих рук! — Преступление или худое дело, как бы ни было скрытно, — рано или поздно получает должное возмездие: это непреложный закон истины и небесного правосудия. Мудрая законодательница наша Екатерина II изрекла: “доносы полезны, но доносчики нетерпимы!” В то время я не знал этого мудрого изречения, проникнутого духом кротости, великодушия и христианского человеколюбия. Хотя дело, по донесению моему начавшись, кончено и благополучно и никто не пострадал, но атаман, весьма естественно, не имел уже ко мне благосклонности. Как ни сроднился я с Черноморией и как ни приятно было мне жить там, пользуясь общим уважением, — я решился расстаться с ней и вышел в отставку, тем же капитанским чином. По тогдашнему положению, офицерам иррегулярных войск не давали при отставке чинов, как армейским. Рассуждая теперь об оставлении мною Черномории, я признаю явный перст Божий, указавший мне путь. Климат черноморский не только в тогдашнее время, но и доныне, при усилившихся там народонаселении и гражданственности — гибелен для людей: изнурительные лихорадки и прочие болезни ежегодно похищают много жертв. Не только из сверстников, но из людей гораздо моложе меня — все до одного давно уже померли, я еще живу: велико, неизреченно милосердие Божие ко мне! Иван Мигрин. 15-го марта 1850 г. Григ. Ив. Мигрин. Текст воспроизведен по изданию: Похождения или история Ивана Мигрина черноморского казака // Русская старина, № 9. 1878
|
|