|
БИОГРАФИЧЕСКИЕ И ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЗАПИСКИ О ФОН-ВИЗИНЕ И ЕГО ВРЕМЕНИ.I. Вступление Фон-Визина в общество было благоприятно для его самолюбия; но долго не мог он привыкнуть к одиночеству своему в Петербург. Удовольствия семейной московской жизни, разлука с родными и в особенности с сестрою, бывшею после замужем за приятелем его Аргамаковым, тяготили его воспоминаниями и впечатлениями. В [358] нескольких письмах его к сестре, писанных в сию эпоху, находим свидетельство сего расположения. Не смотря на то, что он любил общество и имел потребность в нем, кажется, что он любил удовольствия тесного круга коротких приятелей, еще более нежели блестящие рассеяния совершенно светской жизни. Ему нужно было свыкнуться с людьми, которых он видел, запросто обжиться с ними, и потому он был более посетитель, нежели действующее лице на сцене петербургского большего света. Может быть, в сих семейных, домашних свойствах его мы найдем объяснение, почему не мог он ужиться в чужих краях, скучал там, где все веселились, и сердился тому, чему другие радовались. Сообщаем несколько выписок из писем его к сестре. Они покажут его расположение, а между тем и некоторые черты из тогдашнего общежития. С. Петербург. 28 января, 1764. Завтра выедет отсюда Василий Алексеевич Аргамаков, и я вздумал с ним написать к тебе побольше и на письмо твое от 22 января ответствовать. О всех моих обстоятельствах точно сведать можешь от того, кто отдаст тебе письмо сие. Четыре месяца был он свидетелем моей жизни и принимал участие во всем, что со мною [359] случалось. Склонности и сходство нравов соединили нас так много, что произошло оттуда истинное дружество. Рассуди из того, что и от вас он должен быть так принят, как мой друг. Он в Москве чужестранец, так как я здесь, и если будет он иметь на первый случай нужду занимать деньги, то пожалуй, попроси от меня батюшку, чтоб он его в таком случай не оставил и рекомендовал бы его тем, у которых есть деньги. Четыреста душ, которые он имеет, кажется, кредит ему сделать могут. Впрочем, красноречивое твое увещание меня утешило. Ты имеешь великий дар увещавать других, и я стал сам от того веселее. Со всем тем ты напрасно думаешь, что жизнь твоя хуже моей. Я того понять не могу: веселья у вас гораздо приятнее, нежели здесь, и наши, поверь, стоят не меньше ваших. Здесь деньги на одном месте сидеть не любят. Не опасайся — неудачи писать стихи. Можно ли, чтоб ты написала худо; а я оставил теперь намерение послать то, что делал. Боюсь опять выговоров; только истинно кажется бы не за что. Если любопытна, то спроси Василья Алексеевича: он знает все то, что я писал и что теперь делаю. Сегодня при Дворе маскарад, и я в своей домине туда же поплетусь. Вчера была [360] французская комедия: le Turcaret; малая: l’esprit de contradiction. Скоро будет кавалерская: не знаю, достану ли себе билет. Впрочем все те ангажированы, которые играют в маскарадах. Я играю на своей скрыпке пречудным мастерством. Ныньче попалась мне на язык русская песня, которая с ума нейдет: из за лесу, лесу темного; натвердил ее у Елагиных. Меньшая дочь поет ее ангельски. Аргамаков едет в Москву с Кариным. Ежели он к вам будет, то, пожалуйте, поблагодарите за его дружбу, которою я здесь пользовался; он у меня в болезнь мою почти дежурил. С. Петербург. 22 Февр. 1764. Вчера полученные вести были для меня не новы; я знал, что этому быть должно, так как и к тебе писал обстоятельно. Я от него получаю письма, и вчера получил. Из всякого вижу, что он единственно одну склонность имеет причиною сего намерения. Я его знаю очень хорошо и клянусь тебе, что он достоинство имеет. Живучи с ним почти вместе, я имел довольный случай узнать его. Пьянства, мотовства не опасайтесь: этих пороков у него нет. О достатке его знаю только то, что он имеет четыреста душ, которым также участница маленькая сестра его. Может быть, что он и [361] безденежен: только имея такие деревни, можно иметь и столько денег, чтоб содержать себя честно. Впрочем, с моей стороны я должен тебе признаться, что почитаю его достойным быть мне зятем. Единственное обхождение его со мною подавало мне случай узнать его мысли. Он действительно не имел намерения жениться, и, бывало, всегда говаривал, что, имея чем жить, предпочитает лучше ехать в чужие краи; да сверх того я клянусь, что он, кроме склонности, никакого другого интереса не имеет. Возможно ли сравнивать его с Оз…., как то делают батюшка и матушка в письме своим. Этот человек имеет воспитание и его можно назвать un homme de sentiment; а тот, кроме подлых мыслей, никаких сантиментов не имеет. Этот имеет благородное сердце и за честь свою действительно склонится жертвовать жизнию; а тот не знает совсем, что такое совесть. Сверх того я уверяю, что он будет мне другом всегда, сделается ли дело, или нет. Я знаю точно, что он с своей стороны в том и другом случае дружбы своей ко мне не отменит. Отпуск мой не знаю еще когда быть может. Видно, что князь М. М. (Голицын) ничего о том не писал, потому что князь А. М. (Голицын) никак о нем не отзывался, а самому мне писать нельзя, потому что ежели должен я [362] дожидаться конца батюшкина дела, (о успехе которого знает теперь только один Бог,) то проситься еще рано. Еслиб я получил от вас что нибудь решительное, то потому бы и поступать стал; а то есть ли способ сообразить получаемые мною письма: батюшка пишет, чтоб я старался об отпуске, однако не оставлял бы на второй неделе стараться и об его деле; а матушка изволит писать так, как бы мне совсем проситься должно. Думаю при том, чтоб и извощики не ввезли как на дороге в прорубь и не разбили бы лошади. Не знаю, что мне и делать. Об отпуске еще повторяю: ежели напишете, чтоб я не смотря ни на что просился, тогда почту я себя прямо счастливым. Один Бог видит, как мне с вами хочется увидеться! Постарайтесь, чтоб и князь М. М. помог. При Дворе веселья сегодня балом кончатся. Боже мой! я так на них измучился, что в первую неделю еще не отдохну. Три дня беспрестанно были маскарады и три спектакля. Все мне стало скучно. С. Петербург. февраля 1764. Напрасно вы думаете, что я хотел остаться в Коллегии для того, чтобы тем огорчить вас. Я очень знаю, сколь я любим вами и сколь много счастие мое вам нужно, Это не мешает мне написать к тебе следующее: [363] Scion toute apparence le fils du prince Chakhovskoy, qui est engage dans notre College, et qui est fort honnete homme et meme mon ami, aura la qualite d’un Resident a Danzig, il m’a fait deja la proposition de partir avec lui, s’il reussira en cherchant cette place. Jugez, ma chere soeur, si ce ne sera pas un peche de laisser cette occasion la. D’ailleurs ce n’est pas loin d’ici et je pourrai venir et revenir en Russie autant qu’il me plaira. Однако, может быть, он еще и не скоро будет иметь успех в своем искании. Только я с своей стороны оставляю дело сие на твое рассуждение. В четверг будет кавалерская трагедия. Хочется и мне промыслить билет, да не знаю как. Вчера был я в церемониале и в черном кафтане. Польский, приехавший ныне, посланник имел первую визитацию у вице-канцлера, и мне на крыльце досталось его встретить, а потом остаться разговаривать с его свитою. С. Петербург. 10 августа. 1704. Полученное от 4 августа письмецо служило мне к великому неудовольствию и огорчению. С чего вы вздумали обвинять меня политикою, которую я ненавижу? С чего уверяете меня о своей искренности, подозревая меня в моей? Боже мой! Вот то, чего бы я никогда не думал! Я очень рад принимать от вас [364] наставления, зная, что они идут от такого человека, которого я люблю больше себя. Не думай, чтоб это только перо писало: истинно, сердце водит пером моим; да мне кажется, что и посланные к тебе письма мои довольно это доказали. Я не лгу, что здесь знакомства еще не делал. Да сверх того, слово знакомство, может быть, вы не так понимаете, как я. Я хочу, чтоб оно было основанием de l’amitie; однако этого желания, по несчастию, не достигаю и ниже тени к исполнению оного не имею. Рассуди же, не скучно ли так жить тому, кто имеет чувствительное сердце! Я намерен все то, что здесь ни вижу, ни предпринимаю, и одним словом, обо всем, что я ни чувствую, к тебе писать. Вот знак моей искренности и нелицемерства! Во первых, сказываю тебе, что до сих пор не найду я еще предмета, который бы меня интересовал; и это самое делает то, что не нахожу здесь никакого удовольствия. Без того и жизнь скучна, а скуку возобновляет воспоминание, что я разлучен с моими ближними и с тобою, любезная сестрица. Я знаю, что ты мне друг и, может быть, одного только и иметь буду, которого бы я столь много любил и почитал. Истинно, я показал бы тебе, что теперь чувствую; в сию минуту чувствую я то, что горячность и сердечная нежность произвесть могут. [365] Если мысли твои с моими одинаковы, то пиши ко мне то же, уверяй меня, что я не ошибаюсь и храни то, что я ввек хранить буду. Теперь, перемени материю, которую во всю жизнь продолжать готов, хочу я написать то, что со мною случилось. В субботу не ходил я в Коллегию за тем, что на щеке сделался нарыв. Князь Ф. А. Козловский ко мне тогда приехал, и не смотря на то, возил меня в Академию, где я купил Скаррона, которого на сих днях к тебе перешлю. Не знаю каков тебе покажется, а Скаррон почитается преславным шутом. Князь у меня обедал, после обеда возил меня к Михаиле Васильевичу Приклонскому. Он и жена его безмерно меня обласкали и мы все ездили прогуливаться в Екатерингоф; а оттуда приехав, ужинали у Михаилы Васильевича. Комиссии ваши я с радостию исправлять готов; только здесь еще гаже московского. Карита и теперь еще не подписана; все переходит из рук в руки членам Кадетского корпуса для подписания. О брате доношу, что он вчера пошел в караул и пробудет до вторника. Завтра с ним увижусь; он здоров и по немецкой почте писать будет. Удивляюсь, что ты ко мне о Москве ничего не пишешь, из посторонних уже писем вижу я, что там ныне ездят верхом [366] прекрасные Амазонки. Из других же писем знаю, что у вас были такие же дожди, как и у нас, и что август начался изрядно. Следовательно в саду и на горах гульбища возобновятся, о которых прошу отписать, исполняя данное вами мне слово: уведомлять меня о всем. Je vous embrasse, ma chere soeur! Adieu! Ne montrez pas mes lettres a mes parens. С. Петербург, января 23 и 24, 1766. Матушка сестрица! я не получал еще писем ваших, которые вы писали ко мне в понедельник; однако завтра получить их надеюсь. Невозможно, чтоб вы ко мне не писали, зная, сколь мне письма ваши дороги, и что они только составляют все мое утешение. Признаюсь тебе, матушка, что проведя здесь несколько дней, уже был я во всех собраниях, видел здешние веселья, их не чувствуя, и кажется мне, что здешний свет уже не один раз глазам моим представился. Но все сие сколь далеко от того, чтобы хотя мало могло сделать мне отрады в моей горести, которая непременно должна меня терзать, как скоро вспомню то, что я с вами в разлуке. Я каждую минуту терзаюся. Теперь сижу я один в моей комнате и, говоря с тобою чрез письмо, чувствую в тысячу раз более удовольствия, нежели вчера и третьего дня, окружен будучи великим множеством людей. [367] Воображаю тебя, говорю мысленно с тобою о том, что мы разлучены и Бог знает на долго ли? — Вот каково состояние мое в сию минуту! Уже великодушие меня оставило и миновалась та холодность, с которою я рассуждал о том, чтобы могло тронуть человека. Не знаю сам, от чего прежний мой веселый нрав переменяется в несносный! То самое, что прежде сего меня здесь смешило, ныне бесит меня. Мне кажется, всего лучше я теперь сделаю, если в доказательство тому напишу к тебе мой журнал. В самый день моего приезда явился я по должности моей. Поговоря нечто о ближнем, заключил я из всех наших слов, что в свете почти жить нельзя, а в Петербурге и совсем невозможно. В 29 дней моего в Москву похода люди здесь стали сами на себя совсем не похожи: кого пред отъездом моим оставил я дураком, того ныне не только разумным, да еще и премудрым почитают. Только то несколько утешает, что и тех самих, которые приписывают им такую славу, оставил я пред отъездом такими же дураками. Странное дело! ты не поверишь, матушка, что с нынешнего нового года все старые дураки новые дурачества понаделали! О таковых дурачествах поговоря с Иваном Перфильевичем (Елагиным), я с ним расстался. Оттуда поехал я к А. И. Приклонской, от которой слышал новые уверения в [368] дружестве, и наконец от нее поехал к Xерасковым. Они безмерно обрадовались, увидя меня, и спрашивали о всех вас; а я, как верный историк, описывал им Москву подробно. От них поехал я в театр. Сыграна была комедия: Женатый философ. Ужинал у А. И. Приклонской. В пятницу, отобедав у Xерасковых, был я в маскараде. Народу было преужасное множество; но клянусь тебе, что совсем тем я был в пустыне. Не было почти ни одного человека, с которым бы говорить почитал я хотя за малое удовольствие. Здесь все продолжают носить разные домины. Сперва танцовали обыкновенно, а потом чрезвычайно, то есть, плясали по русски. Князь Я. А. Козловский с фрейлиной Паниной, потом Корсакова и Овцына с Щербатовым, и можно сказать, что плясали хорошо. А чтоб приключению кончиться чем нибудь смешнее, то большой сын А. В. Е. напросился один прыгать голубца. Сделан был большой круг и г-н Е. доказал, что если он, не имеет другого дарования, то он погибший человек. В зале для пространного российского купечества танцовало около сотни Немок. Субботу и вчера я проводил изрядно, но все не так как бы в Москве. Ничто меня не утешало и ничто не могло успокоить дух мой. [369] Я забыл сказать тебе, что в день моего приезда видел я в комедии г-жу П. Ее превосходительство не удостоила меня ни одним словом, лишь только премудрая глава ее пошатнулась на одну сторону: это был поклон! Я не рассудил за благо оставаться долее в их ложе, чтоб не сделать какого нибудь дурачества: ибо с дураками никто разумных дел делать не может. До ныне не говорил я еще со всеми ни одного слова. О, еслиб дал Бог, чтобы молчание подоле продолжать! Теперь представь себе, матушка, в каких прескучных я обстоятельствах. Живу один, как изгнанник и как бы недостойный жить с вами. Видно Бог наказывает меня за грехи, только не знаю за какие. Принужден я иметь дело или с злодеями, или с дураками. Нет сил более терпеть, и думаю, скоро стану делать предложение Ивану Перфильевичу о перемене моей службы. Честному человеку нельзя жить в таких обстоятельствах, которые не на чести основаны. За час пред сим я приехал из русской комедии: Демокрит. Балет был: Аполлон и Дафна. Хочу садиться ужинать один, но думаю, что кусок в горло не пойдет. Обыкновенно у тех людей аппетит не велик, у которых радости мало; а я доселе ни коим образом спокоен быть не могу. [370] Для известия: Дочь графа П. Г. Чернышева помолвлена за брата князя Василья Борисовича Голицына. С. В. Нарышкин определен в должность сенатского экзекутора. У Александра Петровича Сумарокова обе дочери лежат в оспе. По Дофине здесь надет траур на две недели, и наденут еще на 6 недель по датском короле, да на две недели по брате короля английского. Приехав сюда, я еще цветных кафтанов не надевал, а ношу все черный и должен носить его еще недель девять. Сестрице Анне Ивановне желаю здоровья и охоты писать ко мне. Сестрице Марфе Ивановне того же. Сестрице Катерине Ивановне того же и меньше резвиться. Братцу Александру Ивановичу желаю великих успехов в высоких науках. Братцу Петру Ивановичу того же и меньше с печи прыгать. Матушка сестрица, и любезный друг! (Аргамаков). Сколь много обрадовался я, мой любезный друг, получа от тебя строчку на прошедшей почте. Воображение то прошло уже теперь, которое [371] меня мучило. Иногда я думал, что ты болел; иногда помышлял и о том, не сделался ли ты против меня холоден без малейшей к тому с моей стороны причины. Знай, что ты и сестрица столько мне любезны, что я для одних вас и жить хочу; но за то требую от вас в вознаграждение, чтоб вы вашею спокойною жизнию меня утешали. Ныне страстная неделя, и дух мой в едином Богомолий упражняется. В животе моем плавает масло деревянное, такожде и ореховое. Пироги с миндалем, щи и гречневая каша не меньше помогают мне в приобретении душевного спасения. Вчера и сегодня обедал я у М. В. Приклонского, слушал заутреню, часы и вечерню, также был у обедни — одним словом, делал все то, что должно делать согрешившему ведением и неведением. И Ванька на сих днях приносит в грехах своих покаяние. Рассказывал он мне, что во время чтения напал на него некоторой род дремоты, и бе видение страшно: пришел к нему некто из темных духов во образе человеческом, — пришел и вопросил его: где твоя душа? Ванька мой вообразил себе, что это Астрадым, с которым он всегда обхаживался фамильярно, ответствовал ему не обинуясь, что он о душе своей ничего не ведает, и удивляется, какая нужда до души его повару. Темный дух, раздраженный таковым [372] гордым ответом, дал ему знать, кто он таков. «Я черт, а не Астрадым,» говорил он ему. «По крайней мере, ты похож на нашего Астрадыма,» отвечал ему Ванька. — «Я нарочно взял его вид, сказал черт, для того, что из смертных повар ваш более всех на меня походит.» — Ванька увидя, что это прямо черт, а не Астрадым, вострепетал от сего видения и хотел было перекреститься, но вдруг почувствовал, что рука его не только не поднимается, но опускается к низу и становится лошадиною ногою; равно и другая рука его была точно в таком же превращении и он стал на четвереньках. Большая круглая глава его становилась отчасу продолговатее; волосы его ощетинились и стали гривою, и только лишь глаза остались в прежнем состоянии: ибо они всегда были лошадиные. Наконец, — сказал он мне: стал он точно такая же лошадь, как наша правая коренная, которую я ныне нанимаю. Ставши лошадью, заржал мой Ванька, и тем перепугал весь народ и себя самого так, что он очнулся, и пришед домой, поведа мне сие видение. ________________________________ В то время находилась в Петербурге …. Мятлева. В доме сей просвещенной хозяйки собирались по вечерам многие литтераторы: Xерасков, [373] Майков, скромный Богдановичь, который был также опрятен, застенчив, приятен и тих, как воспетая им Психея, (собственные слова из письма ко мне Петра Васильевича Мятлева, коего благосклонной приязни обязан я следующими сведениями о Фон-Визине), Барков и Волков, который сыграл лучшую роль свою, переменив звание актера на чин статского советника. Молодой Фон-Визин находился в числе их как коршун. Пылкость ума его, необузданное, острое выражение всегда всех раздражало и бесило; но со всем тем все любили его. Майков, пустясь в спор против него, заикнется: молодой соперник, воспользовавшись минутою запинания, опередит его и возьмет верх над ним. Взлетит-ли Xерасков под облака: коршун замысловатым словом, неожиданною насмешкою, как острыми когтями, сшибет его на землю. В сих собраниях находилась всегда Приклонская, с отличным умом, начитанностью, склонностью к литтературе, отменным даром слова и прекрасным органом. Она подтверждала истину, сказанную Ломоносовым: Весьма необычайно дело Хотя нельзя было прибавить с поэтом, что ум ее небесный, дом себе имеет тесный. Напротив! и телесные свойства природы ее не [374] соответствовали умственным: она была длинная, сухая и с лицем искаженным оспою. Вероятно, в 1774 году познакомился он с будущею женою своею, молодою вдовою из рода купцов Роговиковых. Единственная дочь богатого купца, она в детском возрасте лишилась родителей своих и воспитывалась в доме дяди, который, не совершив раздела вообще с своими, правил и делами покойного брата своего. Не получа согласия дяди своего на замужство с Xлоповым, адъютантом графа Захара Григорьевича Чернышева, она скрылась из дому и обвенчалась с ним. Часть принадлежащего ей наследства, составлявшая около 300,000 рублей, не была ей выдана. От сего возникла продолжительная тяжба. Дело доведено было до сведения императрицы, которая рассмотрение оного и пользы обиженной наследницы поручила гг. Чернышеву, Панину и Елагину. Фон-Визин занимался производством сего дела и изложил существо оного в ясной и убедительной записке. Однакож, не смотря на правоту дела и усилия покровителей, оно имело только половинный успех и кончилось мировою сделкою, по которой наследница получила некоторую сумму денег и дом в Галерной улице, проданный в последствии за 20,000 рублей. Но главное следствие сего дела было то, что любовь молодой доверительницы наградила попечения усердного ходатая, и [375] что Фон-Визин снискал себе жену добродетельную и примерную, которой постоянная нежность, неутомимые попечения и верное сотоварищество во дни скорби украсили и усладили жизнь его до самого конца. Состояние отца Фон-Визина было весьма умеренное. В Москве, с большим семейством, жил он доходами с 200 душ; но совсем тем, при благоразумном хозяйстве и просвещенном чадолюбии, успел он дать детям своим приличное воспитание. Следовательно и сын его, при вступлении своим в свет, не мог пользоваться большими способами. С 1762 до 1769 года имел он по службе своей в Коллегии иностранных дел жалованья 800 рублей. После оклады его несколько увеличились. Литтературные его занятия не могли также приносить ему большие выгоды. В то время литтература не была еще промыслом; это показывает недостаток или младенчество просвещения: ибо труды, неокупающие себя, не дают независимости, которая должна быть благодетельным следствием каждого звания и предприятия. Может быть, в сей безвыгодности русского авторства должно искать одну из основных причин задержания нашего в успехах просвещения. Весьма не многие могли совершенно предаваться трудам ума и почти все должны были разделять между разными званиями силы свои, способности и время. Не [376] видя выгоды быть артистами, у нас были одни аматёры. Это зло; но нет зла без примеси блага, и обратно. За то литтература того времени, быв бескорыстнее, была и благороднее: тогда точно писали из чести. Недостаточное состояние автора нашего неожиданно получило благоприятное преобразование. Граф Панин, по окончании воспитания Наследника престола, между многими щедротами, оказанными ему императрицею, получил богатые поместья. По редкому бескорыстию, которое могло бы показаться несбыточным, из 9,000 душ, пожалованных ему в новоприобретенных областях, отдал он около 4,000 душ трем секретарям своим: Фон-Визину, Бакунину и Убри. Приписывать ли сей поступок единственно щедрости графа Панина и благородной признательности его за груды помощников своих в исполнении государственных обязанностей, столь блистательно награжденных, или причине политической, на которую указано в жизни Бибикова: но в том и другом случае поступок сей принадлежит истории. Это едва ли не первый пример в своем роде и, вероятно, он не скоро потерял бы цены единородности своей, еслиб даже и нравы наши не противились возобновлению подобного примера. О событиях прошедшего не должно судить по понятиям нынешнего: потому и нечего нам оправдывать Фон-Визина и товарищей его в принятии [377] благодеяния, которое теперь показалось бы несколько феодальным. В следствие добровольного и законом утвержденного раздела, на часть Фон-Визина досталось 1180 душ. Такое приращение в имении могло бы составить умеренное благосостояние; но не долго пользовался им новый помещик. Путешествия его, продолжительное лечение, доверенность, оказанная им людям, не оправдавшим оной, неисправность в условленном платеже арендатора, которому отдал он имение свое в аренду, и тяжба за тем последовавшая, скоро привели дела его в совершенное расстройство. Вероятно, способствовали к тому и род жизни его, довольно расточительный; хлебосольство, разорительная добродетель тогдашнего дворянства, и простосердечная беспечность, которая редкому автору дозволяет быть очень смышленым в науке домоправительства. Впрочем, если Фон-Визин не имел по видимому, большего порядка в практическом хозяйстве, то по оставшимся после него счетам, запискам и деловым бумагам оказывается, что на письме он был большой теоретик: бухгалтерия его была в большой исправности. Дело в том, что легче записывать издержки свои, нежели от них воздерживаться; легче вести порядок в счетах, нежели в делах. Замечательно и то (хотя это и часто случается), что состояние его пришло в расстройство именно с того времени, [378] когда было что расстроивать. Поручая при отъезде своем в 1777 году за границу, дела свои Бакунину, начинает он тем, что Богу благодарение, я никому не должен. В этом свидетельстве заключается между прочим и доказательство честности его. Когда не имел он в виду способов уплачивать долги свои, то в долги и не входил. Напротив видно, что он еще ссужал тем, чем мог, знакомых своих и был заимодавцем. В доказательство подробностей, в которые входил он по делам своим, выпишем два места, довольно забавные, из памятной записки, оставленной им пред отъездом управляющему своему: ходить к П. Ф. С. в месяц два раза, а в ноябре весьма часто, и просить его о выкупе перстня, представляя, что если не изволит выкупить, то потеряет его; ибо я и сам заложил его не в надежные руки. (Перстень заложен был в 200 рублях). — «Часто на мою мостовую ставят ворот для выгрузки барок, и тем ее портят. А как в рассуждении сего нет никаких полицейских учреждений, и подрядчики обыкновенно выгружают на мостовой тех людей, кои за себя не вступаются, то прошу гнать по шее подрядчиков, ибо я для них одну мостовую двадцать раз чинить не подряжался.» В сей же записке есть свидетельство нежной и предусмотрительной заботливости его о сестрах [379] своих. Он предписывает, в случаи смерти отца своего, посылать им часть из получаемого им жалованья. В пользу незамужних сестер своих отказался он после и от своей части в отцовском наследстве. Из упомянутой же записки видно, что автор наш в свое время был щеголь. В гардеробном списке его значатся: несколько бархатных кафтанов и суконных шитых золотом; пара платья весеннего бархата, пара перуановая летняя, парчевой шлафрок, тулуп на лисьем меху, клетчатою материею покрытый, и прочее. В домовых уборах, пожитках и добре всякого рода виден пристойный достаток, а в исчислении их мелочная точность. Ничего не забыто: от картин до разломанной вафельной доски! По духовному завещанию своему оставил он жене все свое благоприобретенное имение; но из того, что мы видели выше, можно заключить, что она, кроме расстройства и тяжбы, ничего после мужа не наследовала. Сбереженное имущество, деньги, дом увлечены были в общий упадок состояния. Пенсия в три тысячи рублей, ассигнованная ему из почтовых доходов, не обращена была по смерти его на несчастную вдову. Фортуна редко имеет обратные действия. Панина уже не было; новые любимцы ее заботились о себе и о своих, а не об участи своих предместников. Вдова пережила его четырьмя [380] годами ль страданиях физических и нравственных: в болезни и в нищете. Мы имели в руках записку ее, которою просит она из крайней нужды дать ей в займы 15 рублей. По счастью ее, Фон-Визин умел оставить по себе друзей, если не в вельможах и в счастливцах, несколько забывчивых, то в смиренных рядах людей, коих память надежнее, потому что она есть свойство сердца. В них вдова его нашла постоянное участие и неизменную услужливость. Семейство Клостермана принадлежит к сему избранному кругу друзей, испытанных временем и случайностию обстоятельств. Впрочем, сама Фон-Визина прекрасными качествами своими, нежною привязанностию к мужу, трогательною покорностию в разных печалях, понесенных ею, и всею участию своею, ознаменованною столькими волнениями и превратностями, была достойна любви, уважения и живейшего сострадания. II. Все свидетельства, на кои сослаться можно, все предания, сохранившиеся до нас о Фон-Визине, удостоверяют нас, что он был характера приятного, разговора живого и острого, любезности веселой и увлекательной, надежный в [381] дружбе, в поведении прямый, чистосердечный, бескорыстный и не злопамятный. «При самом остром и беглом уме» (писал ко мне Петр Васильевич Мятлев) «он никогда и никого умышленно не огорчал, кроме тех, кои сами вызывали его на поприще битвы на словах.» Он имел много дарований сценических: хорошо передразнивал и читал с большим искусством. Кажется, он в дружеских обществах игрывал, или собирался играть роль Стародума в своем Недоросле. Все лица были завербованы; одна роль Скотинина была не замещена. Может быть, не находилось охотников; к тому же автор искал в актере телесных способностей, приличных сей роле, более материальной, нежели духовной. Наконец встречается он с молодым Р., и любуясь ростом его и широким лбом, восклицает с радостию: вот мой Тарас Скотинин! — Впрочем тут не должно искать эпиграммы, тем более, что Р. был человек остроумный и образованный: это просто был крик артиста. Физиономия Фон-Визина была значительна и глаза яркости почти нестерпимой. Сию быстроту и знойность глаз сохранил он до конца жизни, уже истощенной и полуувядшей. Мы уже сказали, что он был очень общежителен: любил быть с людьми дома и в гостях, хорошо есть и хорошо кормить. Гастрономические расположения его не ослабли и в болезни: в [382] путевых записках своих всегда отмечал он с рачительностию, где хорошо пообедал, или худо поужинал, и по отметкам его видно, что он судил о последнем неравнодушно, и разве только в этом отношении бывал злопамятен. Мы обозрели связи его с сослуживцами; литтературные связи его были не менее почетны: Державин, Домашнев, президент академии наук, и сам заслуживший известность приятными дарованиями, Богданович, Козодавлев, бывший в последствии министром, но тогда еще скромный искатель счастия у алтарей муз, актер Дмитревский, который искусством и образованностию своею возвысил у нас актерское звание, и еще несколько других литтераторов были ему приятелями. Жаль, что ничего не дошло до нас из сих бесед, которые, вероятно, особенно Фон-Визин, оживлял веселостию своею, комическими рассказами и вспышками беглого остроумия. Можно представить себе, как мешая дело с бездельем, передавая друг другу надежды свои на успехи русской литтературы и вообще народного просвещения, или частные планы свои для приведения сих надежд в исполнение, советовались они между собою, критиковали свои произведения, спорили и соглашались, или, вероятно, оставались каждый при своим мнении, без злобы смеялись о ближнем и о себе; как в сем дружеском и просвещенном ареопаге судимы [383] были Водопад Державина, новый отрывок Душеньки, Росслав Княжнина; как Фон-Визин, долго слушая выходки сего классического Нормандца, наконец спрашивает автора: когда же выростет твой герой? он все твердит: я Росс, я Росс; пора бы ему и перестать рости! — и как Княжнин отвечает ему: мой Росслав совершенно выростет, когда твоего бригадира произведут в генералы! Или, можно себе представить, как при чтении сатиры на Фон-Визина, в которой он назван кумом Минервы, отражает он стрелу в самого насмешника, и говорит: может быть; только наверное покумились мы с нею не на крестинах автора; то представляем себе, как в этой приятельской беседе в лице Фон-Визина вдруг оживает Сумароков с своею живостию, с своими замашками физическими и умственными: олицетворенный покойник бесится на Третьяковского, сравнивает строфу свою с строфою Ломоносова или жалуется на московскую публику, которая в театре щелкает орехи в то самое время, когда Димитрий Самозванец произносит свой монолог — но, к сожалению нашему, весь ум этих бесед выдохся, все искры остроумия их погасли во мраке забвения! У нас нет говорунов, расскащиков, нет гостинных рапсодов, передающих веселые предания старины. Скорее найдешь человека, готового вспомнить масти и козыри игры, [384] которая сдана ему была во время оно Фон-Визиным или графом Марковым, нежели острое слово, слышанное им от того или другого. Кто достоин был иметь друзей, тот должен был иметь и неприятелей, или по крайней мере противников. Одна тусклая посредственность остается не замеченною: ни блеск на ней не отражается, ни сама она не отражает от себя блеска, для многих ослепительного. Вероятно, Фон-Визин имел недоброжелателей и на поприще успехов своих по службе; но имена их нам неизвестны. Из литературных противников его всех известнее Александр Семенович Xвостов, выступивший в бой против него с сатирою, о коей мы уже упоминали. Но бой был не равен: броня, которою одет был творец Бригадира и Недоросля, ограждала его от ломких и не всегда острых стрел наездника более отважного, нежели опасного. Говорят, что сей вызов на брань был началом нескольких перепалок: мы имели в руках ответ прозою, написанный будто Фон-Визиным; но не нашли в нем ни веселости, ни замысловатости, свойственных его сатирическому уму, и потому полагаем, что он написан не им, а каким нибудь бескорыстным и добровольным защитником. Во всяком случае нигде нет следов, чтобы Фон-Визин под своим именем выходил на полемическое поприще. Кажется, в числе литтературных неприятелей его был и князь [385] Горчаков, известный в поэзии нашей сатирами и другими мелкими стихотворениями; впрочем на равне с Xвостовым, которого он превосходил дарованием, он ознаменовал себя более рукописною нежели печатною славою. По крайней мере в Ноэле его, писанном в подражание французским, есть куплет и на автора нашего: Но только лишь ввалился Должно однакож заметить, что литтературные несогласия того времени были не иное что, как рыцарские поединки, в которых действовали одним законным и честным оружием, тогда искали торжества мнению своему, хотели выказать искусство свое, удовлетворить некоторой воинственной удалости ума, искавшего в подобных сшибках случайностей, гласности блеска. В последние годы жизни своей Фон-Визин охотно обращался к духовным размышлениям и не стыдился смирения и раскаяния своего; напротив он любил обнаруживать оные. Исповедь его и размышление по случаю смерти Потемкина носят живые отпечатки сего расположения. Рассказывают, что уже в болезненном состоянии своим, сидя однажды в московской университетской церкви, говорил он университетским питомцам, указывая на себя: Дети! возьмите [386] меня в пример; я наказан за свое вольнодумство; не оскорбляйте Бога ни словами, ни мыслию! — В доказательство, что сие смирение духа не было в нем ни ханжеством, ни робким унынием, должно прибавить, что он и в самое то время сохранил по возможности живость мыслей и веселость разговора. Вероятно даже, что и некоторые из мелких сатирических статей его принадлежат сей эпохе. Нет сомнения, что истинные заслуги Фон-Визина в литтературе основаны на двух комедиях его. Переводы его заслуживали внимание от современников; ныне они могут быть любопытны для исследования языка, для изучения переворотов, последовавших в истории русского слога; могут служить поощрением и уликою нынешним писателям, слишком пренебрегающим переводами, которых впрочем не заменяют они оригинальными творениями. Многим писателям должно верить на слово, что они писатели. Кто-то выдавал себя за музыканта. «Да вы сами играете ли на каком нибудь инструменте?» спросили его. — Нет, отвечал он, но дядя мой сбирался учиться играть на флейте! — У нас иной литтератор в правах своих с родни этому дяде и племяннику. Фон-Визин был, напротив того, писатель довольно деятельный, не смотря на то, что у него много времени [387] было отнято службою, путешествиями и болезнию. И самые отдельные, так сказать, беглые сочинения его достойны замечания. Одно из первых в этом роде по старшинству времени есть Слово на выздоровление Великого Князя Павла Петровича, говоренное в 1771 году. Болезнь наследника и единого преемника русского престола была в то время не только общею горестию, но и важною государственною опасностию; выздоровление же его было залогом спокойствия и радостию отечества. Участвуя в общем торжеств, Фон-Визин участвовал еще и в частном, столь близком сердцу графа Панина, царственного наставника. Слово сие читано было с жадностию и восхищением от одного конца России до другого. Впечатление, произведенное им, было так сильно, что И. И. Дмитриев, спустя более пятидесяти лет, помнил еще наизусть начало сей речи, слышанной им в детстве на семейном чтении. Конечно, успех сего творения много заимствовал от обстоятельств и сочувствия, с которым делили радость автора; силы красноречия, движений, ораторского достоинства в нем мало; но вообще оно написано хорошо. Слог его не имеет тяжелой плодовитости и академической напыщенности слога Ломоносова; он приближается уже несколько к общему слогу. Может быть, слуху в то время еще не очень опытному, нравились и сии стихотворческие накладки, которыми [388] облепливал он свою прозу; вот образчики этому: обращаясь к России, говорит он: «Велико счастие твое, но и напасть ужасная грозила. Воспомяну о ней, да больше ощутим, колико небеса Россию защищают.» Чем это не стихи из Россиады? Между тем встречается в сей речи и достоинство мыслей, которое никогда не стареется. «Любовь народа есть истинная слава государей. Буди властелином над страстями своими, и помни, что тот не может владеть другими со славою, кто собой владеть не может. Внимай единой истине и чти лесть изменою. Тут нет верности к государю, где нет ее к истине.» Упомянем здесь, что Его Высочество и в детстве своим и после весьма благоволил к своему панегиристу; часто допускал его к себе до самой его болезни, и совершенно разделял с наставником своим чувства благосклонности и уважения к нему. Во всеобъемлющей заботливости своей о прививках просвещения, Екатерина, подобно Петру, соображаясь с веком и полом своим, не оставляла без внимания ни одного средства размножать у нас успехи образованности, приохочивать к ним общество и дать умам благонамеренное направление. Можно сказать в сем отношении, что как Петр был плотник и преобразователь, так Екатерина была законодательница и журналист. Собеседник — Ее Саардам. Сие [389] периодическое собрание, издаваемое в 1782 году под руководством председательницы Академии наук княгини Дашковой, оживляемо было венценосною сотрудницей не одним только покровительством, но и деятельным участием. Нельзя без особенного внимания, без благодарности, без живейшего ощущения различных чувств, читать и ныне сей памятник золотого века литтературы нашей. Рассматривая его в отношении чисто изящном, найдем в нем соединение имен, коими наиболее гордятся летописи словесности нашей: Державина, Xераскова, Богдановича, Княжнина, М. Н. Муравьева, Капниста. В отношении философическом сие издание не менее, если не более, замечательно и важно. Фон-Визин был также один из соучастников его. Опыты русских синонимов, поучение, говоренное в Духов день и Вопросы его Собеседнику, возбудившие, так сказать, политическую полемику его с императрицею, любопытны и занимательны до высшей степени. В сем последнем праизведении (должно сказать без лести к царственной тени) превосходство не на стороне автора нашего. Екатерина уже и тем победила противника своего, что не отклонившись от состязания с ним, отвечала на вопросы его, из коих некоторые могли казаться довольно неуместными. Если Фон-Визин в вопросах своих оказал [390] смелость, то повинное письмо его, по сему случаю писанное, умно и благородно. Несколько лет после сего Фон-Визин и сам собирался издавать журнал. Намерение его не состоялось; но до нас дошло несколько статей, приготовленных им для сего журнала. Кисть творца Недоросля оказывается во многих из них. Повторяем сказанное нами: Сумароков и Фон-Визин одни у нас живописцы нравов, одни умели владеть веселою прозаическою сатирою. Первый оригинальнее, заносчивее, каррикатурнее: он смешит нас чистосердечною досадою своею, потому что ничего нет забавнее сердцов человека, который сердится сатирически. В другом также много веселости, но более приготовления, более замысловатости. Один забавляет нас как человек, в котором все комическое: ум, голос, ужимки, движения; другой, как искусный говорун, который достигает цели своей одним даром слова, игривостью выражений, так сказать ударением голоса, придающим особенную физиономию самым обыкновенным словам. Общее достоинство Сумарокова и Фон-Визина есть следующее: они не вымышляли нравов, не были живописцами на обум, но между тем и не описывали лиц и картин, в коих нечего было схватить живописного. Фон-Визин показал пример, как писать [391] нравственные и сатирические статьи для простолюдинов. Его Поучение — статья образцовая в своем роде. Оно не по направлению своему, совершенно чуждому политики, но по искусству в отделке и по принаровке к понятиям простонародным подходит к лучшим памфлетам Курье, знаменитого виноградаря. В Придворной Грамматике много остроумия, но есть несколько и натяжек. Xотя в письме Стародума и сказано, что идея сочинения сего есть совсем новая, но вероятно, что первая идея его принадлежит Сумарокову, написавшему истолкование личных местоимений: я, ты, он, мы, вы, они. Любопытно сравнить сии две статьи для поверки определений, выше приведенных о сатирическом искусстве обоих писателей. Очень забавно говорит Сумароков: «в брани относится отрицание и ко второму лицу единственного числа, например: «ты человек не честный; из чего следует иногда пощечина; но то уже касается до тропов.» Письмо о плане российского словаря отличается большим искусством в критике и эпиграмматическим остроумием. Нельзя беспрекословно согласиться со всеми замечаниями автора, например: что все пословицы, где есть Сенюшки и Фили, весьма низки умом и выражением — и желательно, чтоб они вовсе были забыты! — как будто пословицам, сим апофегмам [392] народным, должно иметь склад и чопорность академических фраз, или щегольство светских приветствии! Но не смотря на то, сей критический отрывок весьма замечателен; в нем автор входит в состязание с другим знаменитым критиком Болтиным. Жаль, что не известны нам подлинные примечания Болтина на план словаря российской академии. Сии критические взгляды на язык народа весьма драгоценны, особливо у нас, где вообще все более или менее говорят по наслышке. Нельзя не пожалеть также о краткости написанной Фон Визиным жизни графа Н. И. Панина, но и в настоящем виде прочтешь ее не без участия, и с уважением к государственному мужу и с благодарностию к признательному биографу. Нам сказывали заверное, что автор написал эту жизнь первоначально на французском языке. Читая ее в рукописи одному из своих приятелей, заметившему неверность в какой-то подробности, он сказал ему, что эта неверность умышленная, дабы приписали это сочинение иностранцу. Достоверно то, что сей биографический отрывок в первый раз показался в печати на Французском язык; переведенный с него, он напечатан в 1787 году Иваном Ивановичем Дмитриевым, не знавшим, что он переводчик Фон Визина; а авто — перевод, напечатанный ныне, отыскан уже после в бумагах покойного Фон Визина. К [393] сему же отделению сочинений его можно причислить и Выбор гувернера, комедию в трех действиях, которая не была и не может быть на театре за совершенным недостатком действия. Читая ее, можно подумать, что она служила основанием Недорослю; но между тем известно, что она написана после. Странно, что автор подражал в ней самому себе — и подражал слабо. Но и в сем произведении, как далеко не отстоит оно от двух прежних комедий, и даже Разговора у княгини Xалдиной и других нравственно-сатирических очерков его, пробивается иногда дарование Фон Визина. По времени оно из самих последних, а может быть и последнее сочинение автора, уже приближавшегося к концу страдальческой жизни своей: в этом отношении оно драгоценно. Рассматривая автора сих отдельных статей со стороны нравственной и философической, должно указать с уважением, что он везде руководим был просвещенным патриотизмом: благонамеренные виды его на некоторые запросы высшей гражданственности показывают, что он размышлял об устройстве и потребности общества; обращал внимание на исследование предметов, которые вообще были еще довольно чужды современным ему писателям. Одним словом: он оправдал и подтвердил примером своим сказанное им: что таковая свобода писать, каковою пользуются ныне [394] Россияне, поставляет человека с дарованием, так сказать, стражем общего блага. — Понимать таким образом и согласно с понятием исполнять свою обязанность, есть лучшая похвала писателя монархического, писателя гражданина и патриота. Фон-Визин заслужил ее в полной мере. КН. ВЯЗЕМСКИЙ. Текст воспроизведен по изданию: Биографические и литтературные записки о Фон-Визине и его времени // Журнал для чтения воспитанникам военно-учебных заведений, Том 37. № 148. 1842 |
|