|
ЧИЧАГОВ П. В. ЗАПИСКИ АДМИРАЛА ЧИЧАГОВА, первого, по времени, морского министра. (См. “Русскую Старину” изд. 1886 г., т. L, июнь, стр. 463-488; т. LI, август, стр. 247-270; сентябрь, стр. 487 — 518; т. LII октябрь, стр. 25 — 44, ноябрь, стр. 229 — 258; изд. 1887 г., т. LV, июль, стр. 35 — 54.) IX. Мое определение в Кронштадтский корпус. — Учитель Антуан Омон и его происхождение. — Переезд семьи в Петербург и поступление мое в Петершуле. — Выход из училища и самовоспитание. — Выбор карьеры. — Императорская гвардия и зачисление меня в полк. — Екатерина II и ее флот. — Отправка эскадры отца в Средиземное море. — Меня берут с собою. — Морская болезнь. — Впечатления путешествия. — Лиссабог. — Печальная катастрофа. — Цинтра и красавица-графиня. — Ливорно. — Всемирный базар. — Осмотр эскадры вел. герцогом Леопольдом и эрцгерцогом Францем. — Анекдоты про Иосифа, Густава III и Фердинанда II. — Моя страсть к пуделям. — Итальянская опера и первая любовь. — Перерождение итальянцев, характер их и торговля. — Возвращение на родину. — Служба в русском флоте. — Продолжение моего образования. — Профессор Гурьев. Избавясь чудом от оспы, я продолжал жить под родительским кровом до семилетнего возраста. Воспитание мое, которое я назову женским, потому что я был на руках нянек и гувернанток, пришло к своему концу и тогда родители мои задумали дать мне учителя, или определить меня в училище. Случай к тому скоро представился, ибо в Кронштадте был кадетский корпус для флота. Решили, что лучшего нельзя и придумать, как отдать меня туда, на попечение одного из [524] частных учителей. Отец не хотел меня отдать совсем в корпус, не имея настолько доверия к этому заведению, чтобы засадить меня в него до полного окончания воспитания. При выборе учителя, отдали преимущество французскому, имевшему учеников-пансионеров. Звали его Антуан-Омон (Antoine-Aumon) и он снискал себе репутацию хорошего наставника крайнею строгостью, заменявшею преподавание и достоинства преподавателя, как это часто случается, и эта репутация не была лишена основания, так как при строгом учителе более стараются и выучиваются сами собою, нежели учитель в состоянии объяснить, а это есть лучшее средство к приобретению хороших познаний. Это замечание, как ни справедливо иногда, не могло быть, однако же, применено ко мне, так как чрезмерная строгость г. Омона сперва послужила мне только к тому, чтобы возбудить отвращение и к нему, и к ученью. Вот как он приступил к делу в первый же день моего приезда: усадил меня за отдельный стол, с открытой азбукой передо мною и с пучком розог над азбукой. Такое начало не могло меня пленить и не показалось мне лучшим средством заставить полюбить ученье; а на деле вышло, однако, что я отлично выучил мой урок и учитель был доволен. После обеда нам дали час на рекреацию, во время которой Омон спал, по привычке, заимствованной им в России. Во время этой рекреации, играя с другими учениками, я опрокинул большую скамью, которая, упав с грохотом, внезапно разбудила учителя, и он в бешенстве выбежал к нам, спрашивая, что это за шум. Как только он узнал причину, ибо я был приучен говорить правду, то дал мне пощечину. Я был оскорблен до такой степени, что в первый же мой выход из пансиона, то есть в первую же субботу, когда за мной прислали, я решился более не возвращаться к Омону. Однако же, когда настал понедельник, и мне следовало покинуть родительский дом, я ограничился тем, что стал убедительно просить у матушки позволения провести утро с нею, обещая уйти вечером, что было мне дозволено. Но прошел и вечер, а я ни мало не был расположен возвратиться к учителю и добился того, что мне позволили остаться ночевать дома, с условием, чтобы завтра [525] ранним утром я отправился в школу. Во вторник те же мольбы с моей стороны, на которые уже последовал отказ. Тогда пущены были в ход угрозы, строгость, и, наконец, телесные наказания. Кажется, матушка раза три или четыре в течении дня постегала меня розгою, и, не смотря на это, я все-таки упорствовал; царапал лицо слугам, которые пытались увести меня силою; таким образом весь вторник прошел в битвах. Наконец, желая меня еще более припугать, в среду послали за г. Омоном, который принялся меня уговаривать так кротко, таким слащавым и убедительным тоном, что я решился за ним последовать. Так как я открыл моим родным причину моего отвращения к этой школе, то узнал, впоследствии, что они запретили учителю бить меня. Но не ведая об этом благодетельном запрещении, я всегда чувствовал к нему великий страх; это было даже скорее отвращение. Такое чувство особенно поддерживалось во мне телесными наказаниями, которым он подвергал других учеников, обламывая иногда о их плечи несколько пучков розог. Грубость и невежество этого человека не покажутся удивительными, если я скажу о его происхождении. Вот каким образом мы это узнали. Граф Семен (Романович) Воронцов (Сын Романа Иларионовича (род. 1707, ум. 1783), полномочный посол при Великобританском дворе (род. 1744, ум. 1832). – прим. Л. Ч.) приехал однажды посмотреть Кронштадтский порт, признаваемый за предместье или цитадель столицы, со стороны моря. Между прочими предметами, возбудившими его любопытство, каковы: арсенал, бассейны и т. д., он посетил морской кадетский корпус и, проходя по разным классам, вошел в класс французского языка и, увидев нашего учителя, воскликнул: — Как! это ты, Антуан? Что ты здесь делаешь? — Граф, — отвечал почтительно учитель, — я преподаю французский язык господам кадетам. Граф его поздравил, но, по выходе из класса, рассказал, что этот Антуан был у него в услужении лакеем и привезен им из Франции на козлах; что он ловкач, прошедший огонь и воду, как говорит пословица, а потому граф нисколько не удивляется, если он оказался достаточно ученым, чтобы сделаться первым учителем в заведении! [526] Впрочем, Антуан был добрый малый и в конце концов меня настолько полюбил, что сохранил приязнь ко мне во всю свою жизнь. Итак, я продолжал у него учиться все время, покуда отец мой начальствовал в Кронштадте. Я должен сказать, кроме того, что в России подобного рода учителя не редкость. Обыкновенно это бродяги, проходимцы, приезжающие составить себе состояние и обогатиться на счет нашего невежества. Результатами этого первого моего воспитания было то, что я плохо выучился французскому языку, немножко математики, истории, географии и всему, чему так недостаточно учили в этой школе, из которой я вышел, когда отец мой, будучи назначен членом адмиралтейств коллегии, был принужден жить в Петербурге (В бумагах В. Я. Чичагова сохранилось письмо сына Павла, когда ему было семь лет, и по нем нельзя судить, чтобы учили его так худо, хотя бы оно и писалось под диктовку г. Омон. Вот это письмо: “Милостивой государь мой, батюшка Василей Яковлевич, я прошу вашего родительского благословения и при том доношу, что мы все слава богу здоровы и при том доношу вам милостивой государь батюшко, что я говору по-французски и учусь танцевать. Прошу милостивый государь засвидетельствовать мое почтение и благодарность за писание государу моему и любезному другу Александр Андреичу. Покорный сын ваш Павел Чичагов. (Помета рукою В. Я. Чичагова: “получено 21 августа 1774 года”). – прим. Л. Ч.). Мне было девять лет, когда мы переехали в Петербург (1776), и здесь я переходил от одного, подобного вышеупомянутому учителю, к другому, то французу, то немцу, из которых ни один не был способен к последовательному, правильному и полному преподаванию, получаемому с такой легкостью в других странах, и которое тщетно старались мне доставить. Не припомню, чтобы кто-нибудь из них учил меня чему либо на основании правил. Передо мною клали попеременно грамматику, историю, географию, не останавливаясь методически ни на одном из этих предметов, и не направляя меня таким образом к истинному успеху. Этот сумбур мешал мне разобраться с моими собственными склонностями. Наконец, я почувствовал некоторое влечение к точным наукам, которыми, впрочем, мог прилежно заняться лишь тогда, [527] когда мои родители, заметив бесполезность преподавания моих учителей, решились отдать нас, моих братьев и меня, в училище. Нас было тогда пятеро мальчиков (У адмирала В. Я. Чичагова было много детей, но в живых осталось по его смерти только три сына. По старшинству они следовали: Дочь Вера, родилась 1765 года апреля 3 дня, в самую Пасху. Сыновья: двойни — Дмитрий и Николай, род. 1766 г. мая 6 дня; Павел род. 1767 г. июня 27 дня; Иван роод. 1768 г. сентября 10 дня; Александр род. 1769 г. июля 27 дня; Петр род. 1770 г. октября 20 дня; Григорий род. 1771 г. декабря 28 дня; Василий род. 1772 г. декабря 23 дня; Алексий род. 1773 г. декабря 17 дня; Алексий II род. 1776 г. сентября 24 дня. – прим. Л. Ч.) 1). Четверо моих братьев, будучи несколькими годами моложе меня, были отданы в приготовительное училище, признанное для начала достаточным и в то же время менее расходным. Этим училищем управлял немец. Что касается до меня, я был отдан в школу Св. Петра (Peterschule), слывшую тогда за самую лучшую в столице. Эта школа была разделена на четыре класса, в которых учеников принимали по степеням их познаний. Меня приняли во второй класс, что не особенно служит в похвалу школе. Однако же, профессора, заведовавшие преподаванием наук ученикам, все-таки не особенно придерживались методы, как мне казалось, ибо не припомню, было ли нам вменено в обязанность готовить заданные уроки или отдавать отчет в том, чему нас учили. Все ограничивалось тем, что профессор иногда вызывал во время класса и спрашивал учеников и именно тех, в которых он был уверен, что не затруднятся ответами. Мне, впрочем, там нравилось, потому что в школе хорошо кормили и помещение было хорошее, рекреационных часов было много, не считая великого множества русских праздников, столь поощрительных для лености. В это время начал во мне развиваться вкус к математическим наукам; ими я занимался прилежно, научился немножко поболее того, сколько знал, французскому и немецкому языкам, в особенности немецкому, бывшему преобладающим в этой школе. [528] На следующий год, по моим успехам, меня перевели в первый класс, в котором, как я увидел к концу года, не слишком-то далеко ушел в науках. Тогда мне удалось убедить моих родителей, что если им угодно взять меня из пансиона и дозволить мне брать приватные уроки и, между прочими, из высшей математики, которой я давал первое место, то я ничего не потеряю в отношении образования, а для них в этом будет, конечно, экономия. Вследствие этих доводов меня взяли из школы (1778) и я начал брать уроки высшей математики у того же самого профессора, который преподавал элементарный курс в школе. Имея некоторую свободу в выборе моих занятий, я старался употреблять мое время с наибольшею, как мне казалось, пользой: таким образом, я сам себя воспитал. Однако же, приближалась пора избрания себе карьеры. Склонность к точным наукам, с применением их к механике, частые случаи слышать рассказы отца о морском деле, желание следовать по тому же самому поприщу, как и он, и надежда не разлучаться с ним — решили мой выбор. Отец одобрил мое намерение, и с тех пор наука мореплавания сделалась главным предметом моего изучения. Мне дали учителя мореплавания; но, сохраняя постоянно склонность к высшей математике, я имел честолюбие знать ее поболее, нежели русские моряки вообще, и в особенности более того, насколько ее преподавали тогда в кадетском корпусе; я не хотел ставить себя в смешное положение, объявляя бесполезным, вследствие его непонимания, сочинения Эйлера. Поэтому я избрал курс математики Беду и с его помощью достиг моей цели. При содействии этой книги и других сочинений этого рода, я приобрел положительные и обширные познания о силе и об управлении кораблей, точно также как и обо всем, что относится к морскому делу и к мореплаванию. Странное дело! Именно эти наставления внушили мне впоследствии времени явное отвращение к морской службе. В то время, когда я учился таким образом, поступление мое на службу было еще в далеком будущем; между тем, представился случай к принятию нас, меня и моего младшего брата в императорскую гвардию, что давало средства к более [529] легкому и выгодному переходу в другие ведомства, и вот каким родом. Императорская гвардия состояла тогда из четырех полков, коих императрица была полковником. Шефом каждого из этих полков был подполковник; таким чином были почтены фельдмаршалы Суворов, Потемкин и другие знатные вельможи; остальные генералы, которых императрица желала отличить, считались майорами гвардии. Чин гвардейского капитана соответствовал, по регламенту Петра I, чину полковника армии, или капитана корабля и так далее, нисходя до сержантов и до унтер-офицеров, имевших чины поручиков и подпоручиков. По достижении возраста для поступления в строевую службу и будучи унтер-офицером или сержантом, можно было получить патент на чин прапорщика, при переходе из гвардии в армию. Один из друзей моего отца, произведенный в майоры гвардии, предложил ему принять нас в свой полк унтер-офицерами. Так как это нисколько не препятствовало никаким дальнейшим планам, а, напротив, могло облегчить поступление в другой род войска, отец принял это предложение и нас вскоре зачислили унтер-офицерами в гвардию. В этом положении я оставался до той поры, когда отец решил, что по моим теоретическим познаниям я могу занимать первые должности во флоте; только тогда он приказал мне выйти из гвардии и зачислил меня в качестве адъютанта в свой штат. Мне было 14 лет (1781). Екатерина Великая была единственным из русских государей, умевших применить свой флот к делу с пользой и честью; это свидетельствуют победы, одержанные ею над турками и шведами, равно как и все бесполезные попытки, произведенные после того войсками этого рода. В мирное время в особенности она не упускала из виду всего, что могло служить к просвещению, облагорожению ее народа и к умножению, вместе с тем, блеска ее царствования. Вследствие этого она признала уместным посылать ежегодно в Средиземное море эскадру, состоявшую из пяти кораблей и нескольких фрегатов, что служило одновременно к упражнению моряков и к их ознакомлению с чужими краями. Это приучало также другие державы к плаванию ее флотов по океану и Средиземному [530] морю, при чем, так сказать, Балтийский флот подавал руку флоту Черноморскому. Она имела виды даже на некоторые места, которые надеялась приобрести от короля неаполитанского, или, если бы он на то не согласился, предполагала купить один из островов, Линозу или Лампедузу, о чем, как говорили тогда, она вела переговоры. Цель ее заключалась в том, чтобы иметь промежуточный пункт между Балтийским и Черным морями, куда могли бы приставать для отдыха русские корабли. Вследствие этой системы ежегодной отправки эскадр в Средиземное море пришла очередь моего отца, бывшего тогда вице-адмиралом, и в 1782 году его определили командиром пяти линейных кораблей и двух фрегатов, назначенных в замену эскадры, которая под начальством вице-адмирала Сухотина зимовала в Ливорно и должна была возвратиться в Кронштадт. Я сопутствовал моему отцу; это было мое первое плавание, в котором я мог, наконец, применить теорию к практике. Первый опыт был не особенно заманчив, ибо, по выходе из Кронштадтского порта, мы вытерпели жестокую бурю, ознакомившую меня с морской болезнью. Помню, что мне было очень худо и доктор эскадры, итальянец, заставил меня выпить чашку шоколаду, для успокоения, как он говорил, раздражения желудка; но вместо успокоения, раздражение усилилось и я отдал назад мой шоколад. Помню также, что в течение года, после того, я не мог его пить, так велико было отвращение к напитку, употребленному столь не кстати. Предлагали мне и были мною приняты еще многие другие лекарства, как противоядие от морской болезни, не доставившие никакого облегчения. Думаю, что привычка есть единственное радикальное лекарство от этой болезни, более или менее продолжительной, смотря по комплекции. Отец говорил мне, что он лишь после 25-ти лет привык к морю. Адмирал Нельсон (Нельсон (Nelson) Горацио, виконт (р. 1758, ум. 1805 г.), знаменитый английский адмирал, увенчавший славу свою победой при Трафальгаре 21 окт. 1805 г., где был смертельно ранен. – прим. Л. Ч.) всю свою жизнь страдал от морской болезни и тоже самое было с множеством других моряков. Даже когда привыкают переносить качку на известного класса кораблях, то иногда [531] чувствуют возобновление морской болезни при переходе на другие суда, больших или меньших размеров. Говорят, что один из славнейших мореплавателей, адмирал Ансон (Анеон-Джордж (Anson), знаменитый английский адмирал пер и первый лорд адмиралтейства (р. 1697, ум. 1762 г.), заложил в южной Каролине город, который вместе со своим округом носит его имя. – прим. Л. Ч.), по совершении им кругосветного плавания и по возвращении в Англию, страдал морской болезнью на пакетботе, перевозившем его в Ирландию, единственно по причине разности в размерах корабля. Я мог заметить на себе самом, что, вследствие привычки служить на линейных кораблях, я не страдал от качки ни на корабле, ни на шлюпке, к движению которых приноровился, но подвергался более или менее сильным припадкам морской болезни каждый раз, когда мне доводилось плавать на судах средней величины. При нашем плавании из Кронштадта в Ливорно мы останавливались сперва в Дании, в Копенгагенском рейде, потом в Диле, в Англии; затем в Лиссабоне. Вид чужих стран поразил меня и доставлял невыразимое удовольствие; он же пробудил во мне такое желание путешествовать, что я не пропускал к тому ни единого случая. Это желание еще утвердилось во мне после смерти императрицы Екатерины, после катастрофы, которая в несколько часов отбросила Россию за много веков назад. Почти мгновенно угасли светочи знания, страна как бы подверглась нашествию варваров, двор — один из самых блестящих — превратился в кордегардию, так как в дворцовых покоях кишмя закишели солдаты; личная безопасность исчезла, общественная свобода была скована и нация опять погрузилась в уныние и бесстрастие рабства. Во время этого путешествия, Англия произвела на меня особенно сильное впечатление, хотя, вследствие остановки эскадры лишь в дюнах, я мог видеть только гавань Диль ее и окрестности. Однако же, любовь к опрятности и к порядку, царящая там, сравнительно с городами других стран, навсегда сохранилась в моей памяти, вместе с желанием туда возвратиться. Через восемь дней по нашем отплытии из дюн, мы потерпели от противных ветров и бурь; эскадра была [532] рассеяна, а корабли, бывшие и без того в плохом состоянии, оказались до такой степени поврежденными, что, поравнявшись с Лиссабоном, адмирал с тремя кораблями и двумя фрегатами, оставшимися при нем, был принужден остановиться в тамошней гавани, в то время, как два другие корабля нашли себе убежище в Еадиксе. Наше пребывание на берегах Таго было ознаменовано весьма печальной катастрофой. Так как одною из задач этой экспедиции было — образование моряков, то на кораблях ехало большое число гардемаринов; их было от пятнадцати до двадцати человек на каждом. Однажды, в какой-то высокоторжественный день в Лиссабоне, отправили с адмиральского корабля десять или двенадцать этих учеников с их наставником, чтобы они могли присутствовать на празднике. Ветер был довольно свежий и при их переезде от эскадры до гавани, они повстречались с португальской лодкой, плывшей на них на всех парусах; посторониться от нее они не могли и их лодка получила такой сильный толчок, что тотчас же затонула. Все ученики, без исключения, погибли, равно как и большая часть экипажа. Лютость португальских матросов, при этом случае, дошла до того, что когда русские матросы, умевшие плавать, делали усилия, чтобы взобраться на их лодку, эти дикари отталкивали их ударами ножей. Адмирал принес жалобу на это зверское обхождение и русский министр, находившийся тогда в Лиссабоне, требовал наказания виновных; но все его старания ни к чему не повели, ибо утверждали, что будто бы никогда не могли доискаться, что это была за лодка, причинившая такое бедствие. Несколько дней занимались вылавливанием трупов этих бедных молодых людей, которых переносили на корабль, при чем вид их, каждый раз, возобновлял в нас чувства живейшей скорби. Впрочем, мы могли только похвалиться любезным и обязательным приемом, оказанным нам властями, в особенности интендантом португальского флота, к которому мы должны были обращаться за всем необходимым для эскадры. Не довольствуясь удовлетворением всех требований адмирала и радушным приемом в своем городском доме, он предложил нас свезти в Цинтру, прелестнейшую из окрестностей [533] Лиссабона, место, в котором самый чистый и здоровый воздух во всей стране, этим весьма отличающийся от воздуха столицы, бывшей тогда грязнейшим и зловоннейшим городом в свете. Адмирал, некоторые из капитанов и я отправились в назначенный день к интенданту в его великолепное жилище в Цинтре. Он удержал нас здесь на целую неделю. Ежедневно, после роскошного завтрака, мы прогуливались, кто верхом на коне, кто — на осле, другие в карете, по живописным и благоухающим местностям этого восхитительного уголка. Он познакомил нас со многими лицами, и эти знакомства сопровождались визитами, пышными обедами, концертами, балами, занимавшими каждую нашу минуту. Здесь-то я впервые увидел чудо красоты, которая составляла странную противоположность блондинкам, более или менее бесцветным, встречаемым в северных странах. Это была молодая, прелестная графиня, с талией нимфы, правильнейшими чертами, самой соблазнительной физиономией, черными весьма живыми глазами, с волосами, которые могли бы на два или на три фута волочиться по земле, если бы не были удерживаемы узлом, и, не смотря на это, по моде того времени, все-таки ниспадали до ее пят. С того времени я составил себе высокое понятие о красоте португальских женщин. Покинув усладительную Цинтру, мы вскоре стали готовиться к отплытию, и в начале августа 1782 года прибыли в Ливорно. Два корабля эскадры были посланы на остров Эльбу, в Порто-Ферайо, как потерпевшие повреждения и нуждавшиеся в килевании. Другому кораблю было приказано отправиться в Неаполь, согласно инструкциям императрицы, цель которых не была мне известна. В Ливорно мы нашли инженера кораблестроителя Киезу, взявшего на себя все починки и снабжение эскадры всем, в чем она могла нуждаться. Он и все его семейство были нам великим подспорьем. Одною из первых его любезностей, много содействовавшей приятности нашего пребывания, было предоставление в распоряжение наше большой ложи авансцены ливорнского театра. Здесь мы проводили все наши вечера. Дом русского консула, Каламайи, был также очень приятный, и хотя Ливорно не что иное, как [534] морской порт, мало замечательный, движение, производимое в нем тогда свободой торговли, прелесть климата и новизна всего представлявшегося глазам нашим, делали его раем в сравнении с неблагодарным климатом северных городов. Сюда притекали в изобилии произведения всех стран, и мы могли удовлетворить все наши вкусы. Я, с отцом, жил в доме богатейшего городского негоцианта, по имени Микеле Чеорти. Нижний этаж этого дома, разделенный на многие помещения, был, так сказать, всемирным базаром, так как здесь можно было найти: алмазы, ювелирные изделия, часы, бронзы, мраморы, мебель, ветчину, вина, — наконец, все, что только пожелать возможно. Это была, одним словом, самая интересная и методическая сумятица и доказательство, что можно извлечь прибыль из всего. Многие капитаны и другие офицеры эскадры получили дозволение посетить Италию, а так как отец мой не мог отлучаться на долгое время и не желал, чтобы я отдалялся от него, то, на этот раз, я мог видеть лишь малую часть страны. Все наши разъезды ограничились посещениями некоторых городов, не далеких от Ливорно, каковы: Флоренция, Пиза, Масса-Карарра и Специя. В Массе мы видели две большие горы, составлявшие в старину лишь одну, но разделившиеся вследствие ломок мрамора. В одном месте залива Специи находится источник пресной воды среди воды соленой; адмирал Вильсон (Генрих — известный английский мореплаватель (ум. 1810); путешествия его переведены на русский язык (М. 1794, 2 ч.). – прим. Л. Ч.) нашел другой такой же близь Тулона, бывший весьма полезным во время крейсирования пред портом. Что касается до редкостей Флоренции, они слишком известные, чтобы о них здесь рассказывать. Содействуя этим дозволением осмотреть Италию — видам императрицы, клонившимся к просвещению офицеров, с другой стороны, не пренебрегли и упражнениями экипажей, насколько это могло быть допущено нашим положением; таким образом, инструкции, данные государыней, при отплытии эскадры, были выполнены. В бытность нашу в Ливорно царствовал в Тоскане великий герцог Леопольд, тот самый, который впоследствии [535] сделался императором. Он хотел показать военные корабли своим детям, эрцгерцогам, для того приехавшим в Ливорно и принятым на эскадре со всеми, им подобающими, почестями. Помню, в особенности, что я был представлен эрцгерцогу Францу, который впоследствии наследовал после отца императорский престол; ему было тогда лет пятнадцать или шестнадцать. Император Иосиф II и король шведский Густав III также приезжали в этот год в Ливорно. Человеческий ум, столь склонный схватывать смешную сторону в самых серьезных вещах, вместо того, чтобы оценить добрые качества государей, хотел объяснить безумием те улучшения, которые были предприняты Иосифом, может быть и несвоевременно. Тогда раз сказывали, что при посещении им дома умалишенных над дверьми надписали следующие слова: “Secundus ubi-quaque, hic primus”, т. е. повсюду — второй, здесь — первый. Что касается до шведского короля, известного также некоторыми рыцарскими и тщеславными причудами, то о нем говорили, будто в бытность свою в Неаполе, когда он явился на придворный бал в алмазных драгоценных эполетах, король неаполитанский Фердинанд II — более охотник и рыболов, нежели придворный человек, сказал ему, ударив его по плечу: “вы должны были продать много железа, чтобы иметь эти эполеты”. В том возрасте, в котором я был тогда, не очень много смыслил в изящных искусствах; даже никогда не оказывал в них больших успехов; более имел склонности к естественной истории и сделался в особенности великим любителем и поклонником понятливости пуделей, которых тогда было очень много в Ливорно. Конечно, я желал приобрести одного, самой лучшей породы; многие услужливые особы взялись за эти поиски; мне приводили пуделей со всех сторон, и я накупил их изрядное количество, но ни один не соответствовал моим желаниям. Наконец, мне показали такого необыкновенного, что я должен его причислить к редкостям, особенно меня поразившим, и даже к редчайшим феноменам природы. Ростом он был пятью или шестью футами выше всех собак этой породы, шерсть его была каштановая и падала кудряшками до земли, так что когда он ходил, то лап [536] не было видно; это, так сказать, был движущийся клубок шерсти. Его уши были более фута длиною: на одну треть покрытые кожей и на две трети кудряшками; глаза скрывались шерстью и он мог глядеть не иначе, как потряхивая головою. К моему несчастью, этот пудель был уже не молод, а хозяин его слишком дорожил им, чтобы с ним расстаться. Итак, мне пришлось ограничиться лишь его созерцанием. Мне удалось, однако же, достать молодого пуделя его породы, но походившего на него лишь цветом шерсти, что приводило меня в отчаяние. Но когда я посетил Флоренцию, то обратили мое внимание во дворце Питти на чучело собаки, сохраняемое там под стеклянным колпаком. Красота ее была самая обыкновенная; но отличием своим обязана тому, что она принадлежала великому герцогу. Это навело меня на мысли, что с собаками бывает тоже, что и с людьми. Природа, сочетая и изменяя, в течении тысяч веков, известные частицы материи, производит время от времени какие-нибудь предметы, достойные нашего удивления, которое, однако, появляется лишь при стечении благоприятных обстоятельств, выставляющих их в выгодном свете. Без французской революции, — Бонапарт, ее единственный сын, который и не был бы порожден никакою иною революцией, в какой бы то ни было части света, и никаким иным народом, кроме французов, вместо того, чтобы быть бессмертным и великим Наполеоном, чем бы он был, если бы его приняли в русскую службу, как он того просил? Даже в иных положениях, в которых он находился, немногого недоставало бы, чтоб он не попал на гильотину, — как мятежник, не был изгнан — как обманщик, или расстрелян — как беглец. Точно также, если бы Питт, Фокс, Нельсон родились в какой-нибудь другой стране, они не нашли бы ни применения, ни ценителей, достойных их, и остались бы неизвестными, подобно собаке Джиордано; даже более того, так как имя этого пуделя, по моей милости, перейдет к потомству. Каждый вечер мы бывали на спектакле, который составлял для нас наслаждение. Состав труппы был очень хорош; в ней участвовали певцы и певицы — первоклассные. Замечательнейшим в их числе был славный тенор Анцани, [537] современник и соперник Давида-отца. С тех пор я не слыхал ничего подходящего к тембру этого голоса — чистого, обширного и мелодического. Были также очень хорошие и прелестные актрисы, и я должен сознаться, что одна из них, хотя вдвое меня старше, заставила меня испытать мучения первой любви. Говорю о ней потому, что моя неопытность и робость, остановившие мои успехи в самом начале, ограждают меня от всякой нескромности. Моя страсть только повергла меня в самое плачевное положение в течении многих недель: я не мог более ни пить, ни есть, ни спать. Не понимаю, как я не умер и как от моей страсти исцелился. Это было нечто вроде морской болезни, которая прошла без найденного против нее лекарства. Балеты также мне очень нравились, так как шутовские пляски (гротески) итальянцев были в то время совершенно своеобразные, особенные, и мужчины проявляли в них удивительную ловкость, силу и гибкость. В это время был одним из знаменитейших гротесков некий Константини, делавший такие необыкновенные прыжки, что дамы в испуге отворачивались. Так как я очень любил упражняться в гимнастике, я взял несколько уроков танцев и фехтования, в надежде, что они могут ее заменить. С той поры итальянцы оставили эту национальную пляску, чтобы усвоить танцы французские, которые им не задаются. Вообще, кажется, что итальянцы переродились в их первобытных склонностях к изящным художествам, в особенности к музыке. У них есть только один великий композитор, заменяющий Паэзиелло, Чимороза, Сарти и многих других, которыми Италия могла бы гордиться столь справедливо. Россини — единственный гениальный человек, который ей приносит честь. Это перерождение обнаруживается еще начинающим входить в моду вкусом к музыке французской, которая главенствует в романсах и водевильных песенках, но вообще не имеет ни развития, ни гениальности. Не смотря на это, все та же Италия снабжает все европейские столицы отличнейшими певцами, не считая того, что там театры и оперы почти во всех городах. Сначала кажется непостижимым, как эти театры могут существовать при таких [538] малых средствах, так как вход в зало и ложи стоит вчетверо дешевле, нежели в Париже или в Лондоне. Однако же, антрепренеры не только сводят концы с концами, но иногда бывают еще и в барышах, тогда как в других странах этим удовольствием пользуются с большими издержками. Подобную задачу может разрешить лишь природная склонность итальянцев к музыке. В этой земле поют почти все, и как только отыщутся первые актеры, так дело никогда не станет за второстепенными, ни за хорами. Лавочники, работники и работницы, при небольшой практике, способны занимать эти амплуа. Окончив свой рабочий день, они ангажируются за половину — паоло (Паоло — серебряная монета в Италии, ценою 54 — 60 сантимов. Есть монет в 2, 3, 6 и 10 паоло. – прим. Л. Ч.), то есть за плату около восьми копеек, петь в театре весь вечер, и поют верно, и это для них забава Тоже самое во всех искусствах и промыслах; вся суть в умении извлекать пользу из естественных способностей человека и из продуктов, свойственных каждой стране; между тем хотят, чтобы промышленность процветала, когда нацепляют тормоза на международные обмены товаров, чем только достигается вялость в торговле, порождаются всевозможные плутни для обхода воспретительных мер и взаимно наносится великий вред, вместо того, чтобы променять что умеют делать сами на то, что умеют делать другие. Каждая страна хочет довольствоваться собственными средствами, и, в конце концов в результате оказывается накопление продуктов излишних, тщетно ожидающих потребителей. Это положение напоминает времена варварства, когда каждый добывал себе сам все необходимое. Возвращаясь к натуре и к характеру итальянцев, можно сказать, что преобладающая склонность этой нации — есть чувство прекрасного. Все, что к этой склонности относится, то есть что очаровывает чувства, у них в великом уважении; но все, что от того не зависит и лишь полезно или приятно иным образом, у них в небрежении. Следствием этого было долговременное превосходство итальянцев над другими народами в изящных искусствах, и их отсталость в мастерствах более [539] полезных и необходимых в жизни. Они построят прекраснейшие дворцы, великолепнейшие триумфальные колесницы, выточат прелестнейшие столы из твердого камня, и не сумеют ни выстроить дома удобного и хорошо расположенного, ни сделать кареты, прочно навешанной на рессоры, ни телеги, ни таратайки удобно приспособленной, ни прочного стола или кресла. Они до того увлекаются чувствами прекрасного, величественного, великолепного, что у них на каждом шагу встречаются работы, предпринятые выше их потребностей и средств, единственно ради увлечения их природного склонностью. Таким образом, большая часть работ остается навсегда неоконченного. В городах, особенно замечательных по красоте их зданий которыми они обязаны гению Палладия, Микель-Анджело и других зодчих или ваятелей, все эти создания еще дожидаются окончательного рукоприкладства, которого никогда не дождутся. К этому числу во Флоренции принадлежат главнейшие памятники, каковы: собор, дворец Питти и другие. Одному из них дано имя по тому состоянию, в котором он находится, его зовут “Неоконченный дворец” (il palazzo non finito). Между итальянцами не только не родится более великих людей, подобных тем, которые появлялись в старину, но даже и существовавшие, за немногими исключениями, преданы полнейшему забвению. Во время одного из моих посещений Флоренции, я с великим трудом мог отыскать место обсерватории Галилея, у городских ворот, близь Поджио-Империале, равно как и дом Макиавеля, находящийся неподалеку. Одно переименовано в Торре-дель-Галло, вместо Галилео, а другое известно лишь весьма немногим. С великими идеями об изящных искусствах, итальянцы ко всему прочему обнаруживают некоторое скудоумие и сделались вообще отсталыми или недвижными. Этому состоянию, по моему мнению, способствует то, что у них женщины мало образованы. В Болонии, однако же, они просвещеннее и даже получают классическое образование; учатся латинскому языку, за неимением чего лучшего, “от скуки”, как они говорят. Вообще итальянки, руководимые чувством, свойственным их расе, бывают привязаны к мужчинам, покуда последние нравятся [540] их глазам. Так как воспитание девиц заключается преимущественно в затворничестве в их семьях или монастырях, до поры их замужества, они не бывают причастны выбору их мужей. Брачные договоры заключают за них родители, сообразно приличиям состояния и происхождения. Таким образом, узы несокрушимые суть следствия расчета и завязываются путем переговоров, без всякого внимания к склонностям будущих супругов. Было много примеров женщин, которые всю их жизнь оставались верными и привязанными своим прислужникам. В других странах употребляют иные средства против тех же самых неудобств, но более откровенных, успешных и достигающих цели — я не знаю. Мужья, с своей стороны, имеют также свои связи, и все улаживается полюбовно. Что же касается до вопроса, столь щекотливого, как право на детей, в Италии знают, по крайней мере, как в данном случае себя держать и чьими эти дети могут быть; в других странах это не всегда так ясно. Монтескье говорит, что во Франции мужья никогда не говорят о своих женах в гостиных, из боязни, чтобы не нашелся кто-нибудь более близко им знакомый, нежели они сами. Кроме того, на чигисбея (прислужника) смотрят как на необходимую принадлежность супружества; часто он только закадычный друг дома; если чета вполне согласная, тогда его должность ограничивается мелочными заботами и угодливостью хозяйке дома и он занимаете лишь почетное место, не нарушая прав мужа; этому есть много примеров. Торговля в Италии менее деятельна, чем могла бы быть, вследствие узкости взглядов, беспечности, лености негоциантов и, без сомнения, также вследствие ограниченности их капиталов. Они довольствуются небольшими барышами. Во Флоренции большая часть купцов запираете свои лавки в час, уходите обедать и возвращается лишь в три, то есть их обед продолжается два часа, без замещения их кем-либо. Они не прикапливают товаров более того, сколько надеются продать, и покуда запас не истощен, они не выписывают других; в моде ли товар, нет ли, но старый запас должен выйти. Однако же, судя об итальянцах по их общим привычкам, по живости их ума и движений, нельзя не подивиться, что они [541] выказывают так мало энергии в делах, тем более, что они одарены некоторым тактом, называемым по-итальянски аккорто (догадливость?), свидетельствующим о проницательности, дальновидности и быстроте соображения; но эти способности применяются не к торговле. Я часто сравнивал живость итальянского характера с бесстрастием и меткостью многих других наций, в особенности русских. Я заметил, что один из самых смышленых и бывших у меня русских слуг все-таки не имел способности понять знаков головы или руки, тогда как итальянцы иначе, так сказать, не говорят, как жестами. Как я ни старался его вразумить, он ничего не понимал; аккорто было ему необходимо и всегда приходилось говорить да или нет. В начале весны (1783) пришлось покинуть Ливорно, которое я почитал раем земным, до такой степени я был соблазнен климатом, обычаями и удовольствиями. При этом я утешался лишь радостью свидеться с матушкою; уезжая, мы ее оставили больной, и она все еще продолжала хворать. Письма, нами от нее получаемые, были нимало не утешительны, не смотря на все ее усилия скрыть от нас свое положение. Я нежно ее любил и желал свидеться с нею; отец мой также с нетерпением ждал этого. Мы уехали с множеством покупок, сделанных каждым, сообразно его вкусу и средствам. Для одних они заключались в произведениях художественных: картинах, статуях, древностях; для других во всякого рода редкостях. Отец мой, бывший любителем оружия, набрал его большую коллекцию, почти арсенал. Я составил себе коллекцию минералов и редкостей. Адских запрещений и таможенных строгостей не существовало, особенно для военных кораблей, во времена нашей свободолюбивой императрицы, и мы могли вполне и спокойно пользоваться нашими приобретениями. Наше плавание, за исключением шквала и удара молнии, сломившего грот-мачту на адмиральском корабле и убившего несколько человек, было довольно счастливо. Могу сказать, что только в это путешествие я познал службу русского флота, доведенную до той степени, на которой она должна стоять, чтобы быть полезной. Каждый был на своем месте и хорошо исполнял [542] свою обязанность. Адмирал отдавал свои приказания офицеру, не вмешиваясь в исполнение, офицер передавал их лейтенанту, справлявшемуся со своим делом вполне хорошо. Впоследствии, вместо этого, во всех совершенных мною плаваниях, капитаном и адмиралом, приходилось лично присутствовать при всех маневрированиях, управлять ими, или наблюдать, чтобы они исполнялись мало-мальски сносно. Одна из причин этого упадка заключается в недостатке практики. В царствование императрицы Екатерины часть флота была употреблена, насколько это было возможно, для упражнений в морях Балтийском, Северном, Черном, Средиземном и в Архипелаге. Офицеры любили свою должность, потому что правительство умело придать ей всю привлекательность, к которой она только способна. Их положение не было обременено бесчисленным множеством докук, которыми впоследствии его пропитали. Жалованье русских моряков было плачевно-скудное и их состояние, как мы уже говорили, всего чаще ничтожно; поэтому являлась необходимость сделать их существование возможным в материальном отношении, и правительство давало им пособия и предоставляло выгоды, если не деньгами, которые так редки в России, то, по крайней мере, натурой, предметами первой необходимости, водящимися в изобилии. Так поступала императрица Екатерина. Офицерское жалованье своей стоимостью вдесятеро превосходило нынешнее, вследствие понижения курса на бумажные деньги и повышения цен. Затем, эти пособия заключались в том, что адмиралы и офицеры большую часть времени пользовались квартирами в казенных домах. Им давали, смотря по чину каждого, от одного и до десяти или двенадцати слуг из рекрутов. Эти слуги (деньщики) получали одежду и паек из разного рода провизии, а так как обыкновенно не брали всего числа слуг, допускаемого законом, в то время, как выдача пайков производилась полностью, излишек их составлял основу домашнего обихода господ. Часто последние пользовались отоплением и освещением соответственно занимаемым должностям. У каждого из адмиралов и капитанов были в распоряжении шлюпки с экипажем, которые употреблялись ими для поездок и для домашних работ; кроме того, [543] при них состоял почетный караул. На случаи болезни, к морскому ведомству приписаны были особые аптеки, снабжавшие служащих всеми необходимыми лекарствами, с удержанием незаметной частицы из жалованья каждого. Все эти выгоды в их общей сложности дозволяли офицерам, по крайней мере, тем, которые были хорошо обставлены, жить порядочно и даже с некоторым подобием довольства, соответствовавшего их чину, без всяких исканий прибылей незаконных. В других странах, более богатых нарицательной стоимостью денег и где люди пользуются уважением, или, скорее, сами себя уважают по достоинству, подобный порядок был бы очень разорителен и даже невозможен, вследствие большой затраты людьми, которые могли бы быть более производительными. Но в России, где люди ценятся настолько дешево, что находят дешевле употреблять двенадцать человек вместо одной лошади и где, всего чаще, правительство назначает их в работы тяжкие для них и непроизводительные для него, дело улаживается отлично. Однако же, тотчас по восшествии своем на престол, император Павел уничтожил все эти выгоды и пособия, не столько из уважения к людям, потому что он только унижал их, но по двоякой причине: во-первых, потому что этот обычай существовал со времени его матери, и во-вторых, что его не существовало в Пруссии, ибо император был одержим пруссоманией. Одна эта реформа лишила русский флот большей части его офицеров, честных людей, вследствие необходимости, в которую они были поставлены жить без злоупотреблений по службе. Прибавим к этому, что, отняв у них средства к существованию, преемники Павла ухудшили их положение, сделав из них людей двух разрядов, то есть матросов и солдат; мысль одинаково странная и несовместная с самым свойством службы, так как качества, требуемые от матроса, заключаются в проворстве, гибкости и большой эластичности тела, между тем, как упражнения русского солдата дают ему движения, так сказать, автоматические (Как известно, в то время обучали солдат маршировке по темпам и покрой мундира стеснял движение их. Морские батальоны зимою несут службу наравне с пехотой. – прим. Л. Ч.). Оттого-то матросы и неловки; они наталкиваются между деками на скамьи, [544] на поперечины и на все, что встречает угловатость их телодвижений, и даже падают с рей во время маневров. Эскадра практического плавания, вышедшая из Кронштадта, была принуждена возвратиться в порт, едва начав свой поход, по той причине, как объяснил начальствовавший ею адмирал, что если бы он пробыл в море до поздней осени, то бури лишили бы его большей части экипажей, падавших с рей. После возвращения нашего в кронштадтскую гавань и первых восторгов, при свидании с матушкой, я возвратился на корабль, где мы получили приказ войти в порт и расснаститься. После того я вместе с отцом приехал в Петербург, не имея иного желания, кроме того, чтобы спокойно жить среди нашей семьи; но так как, во время этого первого моего плавания, я пристрастился к морской службе и прилежно занимался усовершенствованием моих познаний, то я продолжал учиться и учение было тем приятнее, что науки математические имели для меня необыкновенную привлекательность, а при морской службе — и практическое применение. Тут счастливый случай послужил мне лучше, чем я имел право надеяться. Я чувствовал, что все познания, которые мог до того времени приобрести, как в кадетском корпусе, так и у частных учителей, были недостаточны. По счастью, в Петербурге я встретил молодого артиллерийского офицера Гурьева, который, будучи наделен необыкновенными способностями к точным наукам, занимал должность профессора математики в артиллерийском кадетском корпусе. Он по дружбе ко мне взял на себя труд давать мне уроки высшей математики. Обучил меня дифференциальному и интегральному исчислению, механике, гидростатике и дал возможность понимать творения Эйлера, Буге, Шаймана, Ромма, Дон-Жуана и др., относящихся до морского дела. П. В. Чичагов (Продолжение следует) Текст воспроизведен по изданию: Записки Адмирала Павла Васильевича Чичагова // Русская старина, № 9. 1887
|
|