|
Иоасаф БатуринЭпизод из истории царствования Елисаветы Петровны.I К числу бедственных годов, пережитых многострадальною Москвою, бесспорно следует отнести 1748 и 1749 годы Елисаветинского царствования. То была самая суровая пора в истории крепостного права в России. Правительство, в видах обеспечения более правильного платежа податей, принуждено было предпринять, около того времени, ряд мер, очевидно клонившихся к прикреплению податного сословия и расширению пределов господской власти. Так, в 1742 году, повелено было произвести новую всенародную перепись 1. Главная цель этой меры определялась следующими словами инструкции, данной ревизорам: «дабы ни один без положения не оставался». Таким образом, закон стирал последние признаки личной свободы. Служилый человек должен был записаться в службу за государством, податной — в подушный оклад за всяким, кто только примет его и обяжется платить за него подушную подать. Люди, слывшие до того времени вольными и обязанные теперь непременно приискать себе господина, могли еще по крайней мере выбирать себе этого господина, по своему желанию, и входить с ним в некоторые условия закрепощения, но вскоре они лишились даже и этой, весьма скромной, льготы. Закон 14 марта 1746 года, предоставивший право иметь крепостных людей одному лишь малочисленному дворянству 2, окончательно стеснил свободных бедняков: они должны были теперь просить уже как милостыни, чтобы кто нибудь из дворян взял их к себе в вечное рабство, с обязательством платить за них подати, а которые не успевали в этом, тех записывало к кому либо само правительство, по своему усмотрению, или же ссылало для поселения в Оренбург, а то и в работу на казенные заводы. Крестьяне протестовали против такого неестественного порядка вещей своим обычным способом: они толпами бежали от тягостей крепостного состояния в Астраханские и Оренбургские степи, в Сибирь, в Прибалтийские провинции, в Польшу, Пруссию и даже в бусурманскую Турцию. Из оставшихся дома, одни покорно записывались в вечную и безусловную крепость, другие бежали «для вольных работ» на фабрики, заводы, но там попадали в пущую неволю к фабрикантам; наконец, самые озлобленные — разрывали все связи с обществом и жестоко мстили ему разбоями, достигшими в ту пору до небывалых размеров. Темные закоулки Москвы и окружающие ее слободы всегда представляли гостеприимный и безопасный приют для всяких «вольных, прихожих и гулящих людей». В описываемое время, беглые крестьяне и дворовые люди отовсюду стекались в Белокаменную и не замедлили дать знать о своем присутствии рядом поджогов и открытых грабежей, распространявших всеобщую панику. «Все свободные люди, — читаем в частном письме из Москвы, от 26 мая 1748 года, — оставя свои домы, въезжают в деревни, кто ж не имеет деревень, все выехали на поле и там живут, а бедные, кому лошадей нанять нечем, на себе вытаща скарбишки свои, расположились и живут по пустырям, где и спасение от таких пожаров худое, да куда же деться? [171] Копают великие ямы и свои пожитки туда прячут, чего, чаю, от Польского раззорения не бывало... Притом, жары великие и вихри были, ржи засохли, а яровое не всходит» 3. Как велики были тогдашние бедствия Москвы, можно видеть и из того, что даже в Петербурге признали необходимым расставить гвардейские пикеты около дворцов, на площадях и на улицах ближайших к московской дороге, «дабы с той стороны никакой злодей вкрасться и такое же зло учинить не мог, понеже всем известно — как сказано в именном указе — какое в Москве, от огненного запаления, как уже явно оказалось, от большей части злодеями чиненного, чрез частые пожары многое раззорение воспоследовало» 4. В такое то тревожное время императрица Елисавета Петровна задумала переехать со всем двором, синодом, сенатом и коллегиями в Москву, где и имела пребывание с декабря 1748-го по декабрь 1749 года. Если при этом предполагалось обеспечить порядок в древней столице, то цель эта, кажется, не была достигнута. Не смотря на присутствие двора и высших правительственных учреждений, проживающие в Москве, «господские люди не только ночью, но и днем проезжих грабили и убивали» 5, а в Московском уезде «разбойники жгли обывателей в их домах». Весьма знаменательно, что при таких трудных обстоятельствах, императрица, по-видимому, более рассчитывала на силу нравственного примера, нежели на репресивные меры. Большую часть времени она посвящала молитве и богомольным путешествиям за город, по примеру своего благочестивого деда. Камер-фурьерский журнал печального 1749 года почти исключительно наполнен записями об этих царских выездах, между которыми особенно замечателен, так называемый, «Троицкий поход». Это богомольное путешествие в Троице-Сергиеву лавру, совершенное императрицею, по обету, пешком, началось 3-го Июня и продолжалось с перерывами, до самого Петрова дня. Такое тихое шествие может быть происходило и оттого, что с переездом в Москву императрица беспрестанно заболевала спазмами и коликою, причинявшими ей большие страдания. Пройдя две-три версты «пеша», императрица садилась в карету или останавливалась в попутном селе, а иногда возвращалась назад; потом снова «выступала в поход» и непременно проходила пешком то пространство, которое перед тем проезжала в карете. Вероятно погода благоприятствовала этому путешествию, потому что не только обед и ужин, но даже и ночлег приготовлялись под открытым небом, на лугу, в раскинутых шатрах. Таким образом, императрица дошла до села Братовщины (в 30-ти верстах от Москвы) лишь 9-го Июня. Пробыв здесь две ночи, императрица поспешно возвратилась в столицу, «оставив в оном селе караульных лейб-гвардии офицеров» 6. Такой неожиданный перерыв путешествия очевидно был вызван каким нибудь чрезвычайным случаем. И действительно, в то время, на одной из самых значительных московских суконных фабрик произошли беспорядки, имевшие, по-видимому, тесную связь с общим крестьянским движением. Рабочие той фабрики вдруг оставили работу и разбрелись по московским харчевням и фортинам, наводя на всех ужас беспощадными грабежами и убийствами. Нужно сказать, что положение фабричных того времени было действительно отчаянное. Это был готовый материал для всякой смуты, припасенный самим правительством. Еще в царствование Анны Ивановны, содержатель Ярославской полотняной фабрики Иван Затрапезный, полотняной и парусной фабрики — Афанасий Гончаров и друг. фабриканты неоднократно представляли сенату, что «размножению и спокойному содержанию» заведенных ими фабрик, препятствует недостаток в мастерах, подмастерьях, учениках [172] и работных людях. Вследствие чего, в 1736 году, состоялся именной указ, коим повелено было «оставить вечно при фабриках» всех тех, которые обучились на оных какому нибудь мастерству, а на будущее время, «на тех фабриках всяким мастерствам обучать и в мастера производить из детей вышеписанных, отданных им вечно». За тем, «кто из тех вечно отданных к фабрикам сбежит на прежнее жилище или в иные места, там нигде не принимать и не держать, а поймав, приводить и объявлять в городах воеводам, а им учиня наказание, отсылать на теж фабрики, откуда бежали... А кто из них явятся невоздержные и ни к какому учению не прилежные, о тех самим фабрикантам, по довольном домашнем наказании, объявлять в коммерц-коллегию откуда, по свидетельству фабриканскому, ссылать в ссылки в дальние города или на Камчатку в работу, чтоб другим был страх». Таким образом, те несчастные, которые имели неосторожность научиться мастерству, отдавались с потомством в полную собственность фабриканта. Всех же тех, которые состояли на фабриках «при черных работах, отдать чьи они были, а впредь в те работы нанимать вольных с пашпортами». Тогда же предоставлено было фабрикантам «и впредь покупать на свои мануфактуры и фабрики людей и крестьян токмо без земель и не целыми деревнями» 7. Как тяжело было жить фабричным рабочим, при таких широких правах фабриканта, красноречивее всяких описаний свидетельствуют «происшествия на фабриках» подобные тому, которое заставило императрицу Елисавету Петровну прервать свое богомольное шествие к Троице. 12 Июня 1749 года, содержатель Московской суконной фабрики Ефим Болотин с товарищи, подали в мануфактур-коллегию объявление 8 о том, что «записанные при той фабрике, по силе именного указа 1736 года, работные люди, неведомо с каким умыслом, суконное дело оставили и упрямством своим работать не хотят, и за такою их остановкою, им никакими мерами сукон выставить и фабрики содержать не возможно» 9. Фабриканты требовали, чтобы «объявленным работным людям, за их своевольство и непослушание, когда пойманы будут, учинить наказание, малолетним, вместо кнута, плетьми, а немалолетних — десятого кнутом». Коллегие вызвала трех работников, из 120 человек оставшихся на фабрике, испросила их: «чего ради той мануфактуры мастеровые и работные люди многие, оставя суконное дело, с мануфактуры разошлись?». Те отвечали, что не знают почему «те работные люди собою самовольно более 800 человек 10 сошли и какого ради [173] вымыслу суконное дело оставили и к работе не являются... А они-де, и в том числе отлучившиеся с фабрики, от содержателей заработные деньги получают все сполна, без удержания и работу фабриканты дают беспрерывно». Коллегие дала знать о случившемся происшествии в московскую полицеймейстерскую канцелярию, которая, хотя и была в то время в больших хлопотах по делу знаменитого вора-сыщика Ваньки Каина, однако, не замедлила назначить особую команду для поимки беглых фабричных. Начальнику этой команды, капитану Ивану Павлову удалось, наконец, розыскать в разных воровских притонах 381 работника, которых он и возвратил на фабрику 26 Июня, но в тот же день содержатели фабрики донесли мануфактур-коллегии, что рабочие, возвращенные полициею, «упрямством своим к работе нейдут и чинятся им противны». Члены коллегии отправились всем собранием на фабрику и «наикрепчайше приказывали» рабочим «вступить в работу», но те единогласно объявили, что «о чинимых им от фабрикантов обидах и непрестанных жестоких наказаниях, они подали прошение ее императорскому величеству и доколе на оное их челобитье указ не воспоследует, по то время в работу не пойдут». Собрание начало усовещевать ослушников и предлагало им объяснить свои нужды и неудовольствия непосредственно самой коллегии, не утруждая императрицы, но фабричные, по исконной народной ненависти к «приказному люду», не желали объясняться с чиновниками и добивались суда царского. Тогда члены коллегии положили наказать «пущих заводчиков» 11, для страха другим, кнутом, но предварительно распорядились развести прочих фабричных в палаты, «дабы при том наказании не учинено было от них какого возмущения». Рабочие не хотели итти в палаты, «однакоже в те палаты и по неволе введены». Но как только начали наказывать первого из «заводчиков» — ткача Терентия Афанасьева, «работные люди из палат великим гвалтом бросились в двери и команду отбили знатно, хотя его, Афанасьева, от наказания избавить». Если бы не капитан Павлов, вовремя подоспевший с своею командою, фабричные «уповательно учинили бы не малые злодейства». Наказание зачинщиков только раздражило их товарищей. Все они, за исключением 20 человек, «объявили, что в работу не пойдут и не пошли и учинились противны». К 30 Июню дела Ефима Болотина несколько улучшились. В тот день он донес мануфактур-коллегии, что только 127 человек «в работу упрямством своим не вступают» и что в бегах еще осталось 586 человек. За тем, 7 Июля, состоялось сенатское определение, по коему десятого человека из 127 упомянутых работников, приказано бить кнутом, а после того, вместе с прежде наказанными коллегиею, «заковав в кандалы, сослать в Рогервик в работу», а остальных ослушников наказать плетьми «и велеть ввесть в палаты и к работе принудить». По этому определению, 8 Июля, в день празднования Казанской Божией Матери, на Большом суконном дворе публично наказывали фабричных кнутом и плетьми, заковывали в кандалы и снаряжали в ссылку... Такое явное неуважение к свято-чтимому празднику должно было произвести тяжелое впечатление на жителей столицы. Может быть оно вызвало даже какие нибудь новые беспорядки; прямых указаний на это не имеется, но только известно, что через два дня состоялся именной указ о том, «чтобы впредь с сего времени в праздничные и викториальные дни никаких экзекуций никому не чинить» 12. Между тем, еще 21 Июня, в самый разгар буйства фабричных, императрица Елисавета Петровна уехала в село Братовщину, для продолжения прерванного путешествия, приказав при этом вел. кн. Петру Федоровичу и вел. княгине, остававшимся до того в Москве, переехать, на время Троицкого похода, в имение Чоглоковых — д. Раево, в 11 верстах [174] от Москвы, по троицкой дороге. Распоряжение это, без сомнения, имело некоторую связь с ходившими в то время слухами о расстроенном здоровьи императрицы и о возможности скорой ее кончины, слухами, породившими столько соблазнительных предположений и догадок о дальнейших судьбах русского престола. Повторение при этом имени Иоанна Антоновича представлялось даже опасным, в виду того возбужденного настроения, в котором находились жители столицы. К тому же и в лице вел. кн. Петра Федоровича всякий видел единственного внука Петра Великого, а следовательно имевшего больше державных прав нежели сама Елисавета Петровна... Все это конечно раздражало императрицу и делало ее подозрительною даже к членам своей семьи. Отсылая молодой двор, на время своего отсутствия из столицы, к таким надежным людям, как Чоглоковы 13, она могла спокойно продолжать свое богомольное путешествие. После отъезда императрицы, московские беспорядки усилились до такой степени, что правительство принуждено было, наконец, прибегнуть к решительным мерам. Именным указом 25 Июня повелено было «для искоренения злодеев, полицейскую московскую команду усилить солдатами из полевых полков». В скором времени, из среды этих самых войск выступил на сцену человек, задумавший было воспользоваться московскою неурядицею, для совершения государственного переворота. То был Иоасаф Батурин, подпоручик Ширванского пехотного полка. II Иоасаф Андреевич Батурин, принадлежал к старинной дворянской фамилии, получил и соответствующее своему общественному положению образование. Он воспитывался в сухопутном шляхетном кадетском корпусе, в одно время с А. П. Сумароковым, А. В. Олсуфьевым и князем Мих. Никит. Волконским, столь известными деятелями Екатерининского царствования, Батурин поступил в корпус в апреле 1732 года и в апреле же 1740 г. выпущен был в армию прапорщиком, с следующим аттестатом: «переводит с немецкого на Российский язык легких авторов; рисует красками; геометрию и практику окончал; фехтует в контру; немецкую ореографию начинает» 14. О поведении Батурина умалчивается в аттестате и очень может быть потому, что не представлялось возможным сказать что нибудь в пользу аттестуемого. Гораздо позже, Екатерина, в своих записках, охарактеризовала Батурина весьма непривлекательными чертами. По ее словам, это был обремененный долгами игрок, слывший негодяем, но обладавший весьма решительным нравом 15. Еще в начале царствования Елисаветы Петровны, Батурин, служа прапорщиком в Луцком драгунском полку, был приговорен, «по содержанному над ним фергеру и кригсрехту», к смертной казни, «за непристойные, противные и неучтивые слова» против своего полковника фон-Экина, а также за ложное сказывание «слова и дела по первому пункту» за тем же полковником и за прапорщиком князем Козловским. Военная коллегие несколько смягчила этот суровый приговор: Батурин был лишен прапорщичьего чина и патента и послан на три года в Сибирь, в казенные работы, с тем, чтобы по прошествии этого срока, был определен до выслуги в солдаты. Из Сибири Батурин опять объявил за полковником фон-Экиным и князем Козловским «слово и дело», вследствие чего был [175] вызван в тайную канцелярию, где объяснил, что однажды, в присутствии Экина и князя Козловского, он сказал: «куда-де как хорошо выстроен в Курляндии дворец бывшего герцога Курляндского! Ежели бы-де можно было перенести его в Москву или в Петербург!». На это полковник Экин, в присутствии князя Козловского, ответил, будто бы: «тот-де дворец затем хорошо выстроен, что Государыня Анна Иоанновна любила герцога.........да не наше то дело»! Этот оговор не удался. Полковник Экин и князь Козловский, допрошенные по этому делу в Сибирской губернской канцелярии, оказались невиновными. Тогда Батурин попробовал очернить Экина другим способом. Он донес «о чинимых, будто бы, им, полковником Экиным, непорядках и противных регулам поступках». О доносе этом было сообщено, по принадлежности, в военную коллегию, куда отправлен был и доноситель. В коллегии Батурин «показывал о некотором в Сибирской губернии и в Иркутской провинции не малом интересе» и весьма удачно повернул дело к каким то проектам и предложениям, переданным коллегиею на заключение сената, который определил «исследовать чрез нарочного о предложении» Батурина и за тем, представить таковое на воззрение ее императорского величества. Сам же Батурин, до воспоследования высочайшей резолюции на заявленное им «предложение», освобожден был на поруки. К сожалению, остается неизвестным, в чем заключалось предложение Батурина, одобренное, по-видимому, и военною коллегиею и сенатом. Можно думать, что по достаточном расследовании, оно оказалось не заслуживающим высочайшего воззрения, и вероятно было придумано Батуриным только для того, чтобы оттянуть время до окончания срока ссылки, по истечении которого он должен был поступить до выслуги в солдаты. Как бы там ни было, но в 1749 году Батурин был уже подпоручиком и состоял в Ширванском пехотном полку, квартировавшем в окрестностях Москвы, недалеко от д. Раева, куда в Июне месяце переехали, по приказанию императрицы, вел. кн. Петр Федорович и великая княгиня. Жизнь молодого двора в Раеве не отличалась разнообразием. По свидетельству Екатерины, великий князь с утра до вечера тешился охотою, которая, благодаря предупредительности Чоглокова, была организована весьма тщательно. Она состояла из двух свор: в одной находились русские собаки, за которыми смотрели русские же егеря, а в другой французкие и немецкие собаки, за которыми ходили старый берейтор-француз, мальчик-курляндец и некий немец. Иностранная свора находилась в непосредственном заведывании великого князя, который входил во все малейшие подробности псарни и почти не разлучался с ее приставниками. Батурин нашел случай сойтись с великокняжескими егерями-иностранцами и убедил их сказать, при случае, великому князю, что, вот мол, в Ширванском полку есть офицер Батурин, чрезвычайно преданный его высочеству и что весь полк разделяет его чувства. Это понравилось великому князю и он расспрашивал у егерей о разных подробностях, относящихся к выхваляемому полку. После такой подготовки, Батурин стал добиваться позволения представиться великому князю во время охоты. Несколько подумав, великий князь уступил просьбе егерей и Батурину указали место в лесу, где он должен был дожидаться великого князя. Едва показался Петр Федорович, Батурин бросился на колени и начал клясться, что кроме его, великого князя, он не признает над собою другого государя и готов исполнить все, что только он ни прикажет ему. Петр Федорович, испуганный этою неожиданною исповедью, в ту же минуту пришпорил лошадь и помчался далее, оставя за собою распростертого Батурина. Так, по крайней мере, рассказывал Екатерине об этом странном случае, несколько времени спустя, сам великий князь, уверяя при этом, что он не имел с Батуриным никаких других сношений и что он предупреждал своих егерей остерегаться этого человека, чтобы не [176] попасть с ним в беду. Эти уверения и смущение великого князя привели Екатерину к подозрению, что муж ее не вполне откровенен, что в его рассказе осталось что-то недоговоренным. В скором времени, подозрение Екатерины оправдалось, по крайней мере в том отношении, что происшествие в Раеве имело гораздо более серьезное значение нежели то, которое придавал ему или старался придать великий князь. В начале зимы, когда оба двора, большой и малый, возвратились в Москву, Батурин был арестован и отвезен в страшное Преображенское для допросов по доносу на него прапорщика Тимофея Ржевского и вахмистра Александра Урнежевского, а через несколько дней туда же отвезли и великокняжеских егерей. Это обстоятельство чрезвычайно встревожило Петра Федоровича. Екатерина всячески старалась ободрить его, уверяя, что если у него действительно не было других сношений с Батуриным, кроме встречи с ним в лесу на охоте, то он может быть спокоен, что вся эта история пройдет для него благополучно; но великий князь успокоился только тогда, когда узнал стороною, что его имя не посрамлено на допросах. Это известие заставило его даже прыгнуть от радости. В Преображенском, в котором существовали еще в то время ужасные Петровские застенки, допрашивали, кроме Батурина и великокняжеских егерей или пикеров, как они названы в подлинном деле, еще суконщика Кенжина и служащих в Воронежском батальоне: подпоручика Тыртова, с двумя гренадерами Худышкиным и Кетовым. Следствием обнаружилось следующее: Батурин просил двух егерей псовой охоты вел. кн. Петра Федоровича доложить его высочеству, что он, Батурин, может подговорить к бунту всех фабричных, Преображенский батальон, находящийся в Москве, и лейб-компанцев, участвовавших в возведении на престол Елисаветы Петровны, «которые-де к тому склонны и того давно желают, а им-де от его высочества дана будет знатная сумма денег». Все мы совокупясь — говорил Батурин велико-княжеским егерям — заарестуем весь дворец и Алексея Разумовского, а в ком не встретим себе единомышленника, того изрубим в мелкие части. Государыню же не выпустим из дворца до тех пор, пока его высочеству коронации не будет, а ежели той коронации не захотят архиереи, мы всех их, где бы они ни были, вытащим и принудим к тому силою. За тем, взяв великого князя, привезем его в церковь и велим короновать, а какой apxиерей не послушается, тому отрубим голову. «Ежели-де не бунтом идти, то его высочеству коронации никогда не бывать, для того что до той коронации Разумовский не допускает», а по этому, Батурин полагал собрать «хоть малую партию», нарядить всех в маски, посадить на коней и, улуча Разумовского на охоте, изрубить его или другим каким способом искать его смерти. В другой раз Батурин просил егерей доложить великому князю, что у него уже собрано тысяч с тридцать людей, да еще может быть приготовлено тысяч двадцать и что ему помогут исполнить задуманное «намерение» большие люди: граф Бестужев и генерал Степан Апраксин, которые, будто бы, уже стали на его сторону. Батурин пояснил на допросе, что он и сам хотел было однажды ехать к камердинеру великого князя Ивану Николаеву и просить чтобы тот доложил об его намерении его высочеству, но будучи пьян, не поехал. Привлеченный к допросам суконщик Кенжин, может быть, был один из тех беглых рабочих суконной фабрики Ефима Болотина, которые летом наделали столько хлопот и своему хозяину, и мануфактур-коллегии. Батурин, подговаривая Кенжина «склонить к бунту всех фабрик работных людей, обнадеживал его тем, что вел. князь отдаст суконщикам удержанные заработные деньги и еще наградит от себя»; Батурин даже уверял, что его высочество уже поручил ему «взять у одного купца пять тысяч рублей для раздачи, к учинению бунта, фабричным». [177] Подпоручику же Тыртову Батурин уже прямо говорил, что у него-де готово фабричных с тридцать тысяч, с которыми намерен «вдруг ночью нагрянуть на дворец и арестовать государыню со всем двором»; он убеждал Тыртова быть верным его высочеству, содействовать его коронации и даже объявил ему именной указ его высочества о том, чтобы он, Тыртов, убил Разумовского до смерти, объясняя при этом, что во время Троицкого похода, он, Батурин, хотел было однажды на охоте сам выстрелить в Разумовского из пистолета, но что великий князь удержал его от того. Ободряя Тыртова, Батурин говорил и ему о 5 т. рубл., которые великий князь приказал, будто бы, взять у купца и, «раздав их народу, приводить тот народ к бунту». Всех этих подробностей задуманного предприятия Батурин, по-видимому, не открывал остальным своим единомышленникам, т. е. гренадерам Худышкину и Кетову. Он им только говорил: мы хотим короновать великого князя, приставайте к нам и объявите своей братии гренадерам, что кто из них будет за нас, того его высочество пожалует капитанским рангом и определит на капитанское жалование, «так как ныне есть Лейб-Компания». Пример счастливого жребия лейб-компанцев находился у всех на глазах, а самый их подвиг был еще на свежей памяти, а потому нет ничего мудреного, что соблазнительные обнадеживания Батурина увлекли гренадеров. Они, вместе с подпоручиком Тыртовым и вахмистром Урнежевским, приложились к складням 16 и поклялись пред ними, что «ежели кто из поименованных куда попадется, то б тому о том никому не сказывать». После этой присяги, Батурин отправился с Урнежевским к московскому купцу Ефиму Лукину и, назвав себя «обер-кабинет-курьером», объявил, что его высочество великий князь приказал взять у него, Лукина, денег пять тысяч рублей. Удивленный Лукин ответил, что он недавно приехал из Петербурга и не видел там великого князя, «а не видав-де eго высочества денег ему, Батурину, не даст». Этот решительный ответ не смутил Батурина. Он потребовал бумаги и, написав на имя его высочества записку «латинскими литерами», просил Лукина передать ее великому князю. В этой записке Батурин писал, что «у него готово людей пятьдесят тысяч». В деле пояснено, что Батурин по этой записке «желал получить от его высочества отповеди» и что ежели бы он получил от Лукина требуемые деньги, то роздал бы их «к объявленному бунту солдатству и фабричным». С тем же Урнежевским, Батурин ходил «к одному крестьянину о своем намерении загадывать» и тот, как сказано в деле, «обманывая их и загадывал». Неизвестно, какое гадание вышло Батурину, но только дни его свободы были уже сочтены и созданный им план восстания рушился вследствие доноса. Какими же, однако, соображениями руководствовался Батурин, в своем «злодейственном намерении к бунту» в пользу вел. кн. Петра Федоровича? На это сам подсудимый дал следующий ответ в тайной канцелярии: «Слова о коронации я говорил в тех рассуждениях, чтобы ее величество была при своей полной власти, как она есть и теперь, а его б высочество, с повеления ее величества, имел одно только Государственное Правление и держал бы армию в лучшем порядке, не так как она имеется (теперь). Ежелиб армия была под предводительством его высочества, то б всякий солдат, видя его высочество при армии, сам себе храбрости придал и уповая, что его монарх присутствует при войне, делал бы больше храбрых оказий и поступков; а в Государственном Правлении, его высочество мог бы всякому бедному против сильных лиц защищение чинить». При чтении этого показания, невольно вспоминается сделанный М. Ф. Каменским, в 1765 г., в письме к в. кн. Павлу Петровичу, намек на сорок лет терпения, после коих российское войско удостоено было, наконец, видеть лицо своего государя, т. е. [178] Петра III-го 17. Очевидно, что мысли высказанные Батуриным на допросе, разделялись многими военными людьми того времени. Екатерина объясняет в своих записках, что она не видела и не читала дела Батурина, но что ей сказывали за достоверное, что последний хотел лишить жизни императрицу, поджечь дворец и, воспользовавшись общим смущением и сумятицею, возвести на престол великого князя Петра Федоровича. Полагаем, что это преувеличено, потому что даже после дознания с обычным пристрастием, не обнаружилось, чтобы план Батурина имел такой разрушительный характер. Трудно утверждать это с полною уверенностию, так как в имеющейся у нас выписке из подлинного дела нет ни показаний купца Лукина о деньгах 18 и о записке Батурина «латинскими литерами», ни показаний великокняжеских егерей о том, докладывали ли они его высочеству о замысле Батурина. Вышеприведенное свидетельство Екатерины о радости Петра Федоровича при известии, что его имя не посрамлено на допросах, конечно дает право заключить, что егеря действительно не докладывали великому князю о Батуринском замысле, но с другой стороны, весьма возможно допустить, что егеря не желали выдавать великого князя; наконец, и сами следователи могли обходить этот щекотливый вопрос, чтобы не позорить репутации наследника престола. Во всяком случае, дело это представляется весьма загадочным. Такова была и развязка его: императрица Елисавета Петровна, прочтя представленный ей экстракт из дела, по неизвестной причине, не положила никакой конфирмации, «а за невоспоследованием конфирмации» (как сказано в деле), Батурин послан из тайной канцелярии «к крепкому содержанию» в Шлюссельбург, лишь в 1753 г., т. е. через четыре года после того как был арестован! Из соучастников Батурина — гренадеры Худышкин и Кетов посланы в Рогервик, в работу, подпоручик Тыртов и суконщик Кенжин сперва туда же, а потом в Сибирь «в острог, на житье вечно». Великокняжеские егеря, «кои только об оном намерении слышали и не донесли», освобождены. Наконец, крестьянин, «за обманное угадывание», послан в Оренбург, для определения на службу, «в какую способен явится». III В январе 1767 года, 4-я рота 3-го С.-Петербургского пограничного батальона вступила в Шлюссельбург для занятия караулов. Командир роты капитан Акиншин, тотчас же по прибытии в крепость, сделал надлежащий расчет нижним чинам и развел их по караульным постам. Капралу Василию Михайлову, имевшему под своею непосредственною командою трех солдат: Федора Сорокина, Алексея Петухова и Григория Евсюкова, указано было занять пост при казарме № 1, в которой содержался «безымянный колодник». Сменив старый караул, капрал Михайлов прочитал своей команде приказ коменданта Бередникова, «чтобы о имени и о чине того колодника не спрашивать, разговоров с ним никаких не иметь, писем писать ему не давать, от него писем ни каких не принимать и никуда не носить, також никакого хмельного питья не давать». Вследствие этого приказа, между загадочным узником и его приставниками на долгое время установились те суровые безмолвные отношения, которые так противны общительному характеру русского человека. Особенно должен был искушать всех несносный обет молчания. Обе стороны скучали и только в исходе шестого месяца протянули, наконец, друг другу руки. 29-го Июня, в день тезоименитства великого князя Павла Петровича, «безымянному колоднику» вдруг вздумалось обратиться к капралу Михайлову с просьбою, чтобы он позволил [179] принести к нему, колоднику, вина «для имянинника». Капрал тотчас же сам вышел из крепости и купил кружку вина, «а купив того вина, поднес колоднику, потом выпил сам и наконец дал всем трем солдатам по чарке». Это обстоятельство на столько осмелило караульных, что они решились, наконец, спросить у колодника: «как его зовут и какой он человек?» Тот, не обинуясь, ответил, что «он полковник и кабинетский обер-курьер Иоасаф Андреев сын Батурин». Четырнадцать лет прошло с тех пор, как Батурин был послан от тайной канцелярии «к крепкому содержанию в Шлюшине». Многое изменилось за этот длинный период времени, не изменилось только положение нашего странного московского агитатора. Он продолжал коротать свою несчастную жизнь в тяжком заключении, углубляясь все более и более в беспредельный мир галлюцинаций. В деле имеется весьма отрывочное известие, что в царствование Петра III Батурин был за что-то вновь осужден сенатом на вечную ссылку в Нерчинск в работу и что доклад об этом был уже утвержден государем, но, после того, тайный секретарь Д. В. Волков в письме к генерал-прокурору Глебову, объявил высочайшую волю императора Петра Федоровича, «чтобы оного Батурина в Нерчинск не посылать, а оставить в Шлюшине, по прежнему, с тем еще, чтобы ему давать и лучшее там пропитание». Это единственное и, к сожаление, слишком неопределенное известие о Батурине за все четырнадцать лет его жизни в крепости. Команда капрала Михайлова, узнав имя и ранг своего колодника, стала обходиться с ним почтительнее прежнего. Солдаты зачастую приходили побеседовать с Батуриным, «також принашивали ему, на данные от него деньги, вина». В откровенной беседе, Батурин рассказывал караульным, что он был «другом и наперсником» государя Петра Федоровича и был у него учителем, что, в настоящее время, он терпит заключение за верную службу ему, «ибо-де он, Батурин, с товарищами своими, хотел покойную государыню престола лишить и постричь в монастырь, а государя Петра Федоровича возвести на престол». — «Еслиб ты едакую услугу Петру Федоровичу показал» — возражали солдаты — «так для чего-ж он тебя пока жив был отсюда не освободил»? — «Врете вы» — отвечал Батурин — «Государь не умер, а жив и поехал гулять, а меня здесь оставил под видом». — «Нет» — возражал капрал Михайлов — я сам видел Государя мертвым и как его погребали». — «Я по планетам знаю, что он жив и планету его вижу; — уверял Батурин, показывая на небо, — увидите, что он года через два в Poccию возвратится». — «Да где ж ныне Государь, знаешь ли ты?» — спросил солдат Сорокин. — «Да у меня нет планетника, так я не могу сказать, в котором он месте находится; а когда б был планетник, так бы я сказал и место, где он теперь» 19. В таких беседах незаметно наступал срок новой смены караула Шлюссельбургской крепости. Недели за две до смены, в том же 1767 году или в начале 1768 г., Батурин, воспользовавшись тем, что капрал вышел из казармы, а другие солдаты отправились за дровами, подозвал солдата Сорокина и, держа в руках две бумажки, сказал: «Вот, Сорокин, возьми ты эти две бумажки; маленькую подай Государыне, на дороге или где случай допустит, за что получишь от нее награду, а эту — по больше, подай Петру Федоровичу, как он приедет в Россию и от него ты получишь еще большую награду». — «Статочное ли дело, — ответил Сорокин — брать мне от тебя письма; ведь за это я могу пропасть». — «Не бойся Сорокин — успокоивал Батурин — за что, брат, тебе пропасть; злодеи [180] мои все уже померли, а Государыня меня знает; ведь я и ей служил, как и Петру Федоровичу». Сорокин, после долгих колебаний, наконец согласился передать бумажки по назначению, отчасти вследствие неотвязчивой просьбы Батурина, «а паче польстясь обнадеживанием, что он конечно не будет оставлен если государь возьмет его (Батурина) к себе». Вот буквальное содержание «бумажки», приготовленной Батуриным для поднесения государыне: «В 749 году, возвратясь от Троице, станцию имели в Раеве, Ваше Величество ехали на охоту. Тогда я пред Вашим лицем вскричал: дай Бог Вашего любезного супруга видить в Российских Императорских коронах, при чем в почталионскую трубку затрубил Вам виват. А ныне Вашего Величества Обер-кабинет курьера оставили с верностию в темнице, в оковах. При том же от сущих злодеев нанесено Вам, якобы я наперсник и научальник Государев. Я 18 лет в тюрьме важно (?) и если оная будет правда, тетушка всех приказала освободить; когда бы не были злодеи, то с тех пор освободили». Другая «бумажка» заключала в себе письмо Батурина к несуществовавшему уже императору Петру III, следующего содержания: «Всероссийский отец Великий Государь Император Петр Федорович! Один от верных и первых рабов Ваших, который, не пощадя живота своего за Ваше Величество и корону Вашу по любви преданной от младенчества к Великому Петру, а по нем к Вашему Величеству, ревнуя по истинному наследству Вашему, о чем Ваше Величество довольно знать соизволите. Доныне обретаюсь в Шлиссельбурге, под крепким караулом, в ручных и ножных железах, в несносном заключении восемнадцать лет. Так, за Ваше Величество и корону Вашу терплю и уповаю ежели бы мне не помогла моя наука, которая мне в светлые ночи великую приносила радость, когда я смотря на планету Вашу, горесть свою забывал и в животе Вашем дражайшем быть несомненно полагал, о чем все караульные засвидетельствовать могут. Ужели ли всесмятения Ваше Величество усмирили! Зачем бедного забыли? Возьми, возьми великий Монарх меня пред себя как можно скорее! Не дай мне пасть в отчаянии! Дай мне себя, дрожайший мой великий Монарх, видеть и с воскресением поздравить! Не дай возрадоваться врагам своим о мне верном рабе твоем, что без голодно в темнице уморили! Возьмите меня скорей пред лице свое, да потребятся враги Ваши рукою моею! Когда ж оставите меня — сам Бог Вас оставит. Желал бы от Бога в сем мире тишины и благополучия. Вверьте мне свое здоровье оппробованному рабу, а не другим. Я не отрекся за Вас умереть и кровь пролить. Уповаю, что Вы при себе такого ныне не имеете. Словами все скажут, что положат живот свой за Ваше Величество, а на деле и практике никто себя так не окажет, как я, бедный, который оставил жену, сына и двух дочерей в младенчестве сиротить, уморил от печали жену свою, навел плачь матери и сестре ругательства; терплю с бедными от фамилии моей, которые от меня отрекаются. Колико претерпел голоду, холоду и все cиe для короны Вашего Величества! Верь, верь, монарх мой великий, нет тебе меня вернее! Да любит меня столько Бог, колико я Вас люблю. Когда вы оставите меня, Бог меня за любовь не оставит: Иоан. 15, несть любви тоя, боле да кто за другого положит душу свою. Вашего Величества раб первый, верный Полковник и Обер-кабинет-курьер Иоасаф Батурин, милосердия ожидаю». 1768 февраля « » дня Солдат Сорокин, по возвращении в Петербург, долго скрывал от всех полученные от Батурина письма. Он тщательно хранил их при себе и уже начинал тяготиться навязанною ему тайною. Понятна радость Сорокина, когда он, на святках 1768 года, [181] встретил своего старого сослуживца по Смоленскому пехотному полку и «названного брата», солдата Петра Ушакова. Он мог, наконец, отвести душу в беседе с близким человеком. Зайдя как-то к Ушакову на квартиру, Сорокин, немного посидев, вынул из кармана два заветные письма и сказал: «Я, братец, был в Шлюшине у одного колодника, который называет себя Полковником и Кабинетским обер-курьером Иоасафом Андреевичем Батуриным. Однажды, не задолго до смены, он дал мне две бумажки и просил, чтобы я одну из них, маленькую, подал Государыне, а другую, большую, Петру Федоровичу, обнадеживая, что мне будет за это великое награждение. Вот, братец, прочти-ка эти бумажки, так увидишь, что в них написано». С этими словами Сорокин передал Ушакову оба письма. Тот развернул сперва большую бумажку и тотчас же заметил: «Что, брат, это написано к Государю! Ведь он давно уже умер; ведь ты, брат, помнишь еще мы были в походе, так там это было уже известно, что он подлинно умер». — «Нет, брат, — возразил Сорокин, — Батурин знает планеты и он, смотря в окошко из казармы на небо, указывал государеву планету и сказывал, что он жив и теперь гуляет, а через год или два сюда приедет». — «Бог знает, только правда ли это?» — недоумевал Ушаков. — «Однакож об этом покамест говорить не следует. Надобно улучшить время, подать письмо Государыне». — «Ну, братец, так возьми эти бумажки к себе и коли можно будет, маленькую-то бумажку подай Государыне, а большую держи, до времени, при себе». — «Государыне-то подать, разве где на дороге» — говорил Ушаков, кладя обе бумажки к себе в карман 20. Спустя несколько месяцев после описанного интимного разговора в квартире солдата Ушакова, тайна, сдружившая еще теснее двух старых приятелей, вышла наружу и при самых обыкновенных обстоятельствах. В одну злополучную апрельскую ночь 1769 года, Ушаков и Сорокин пришли «в пьяном образе» к ефрейтору инвалидной роты 3-го Петербургского пограничного баталиона Анисиму Голикову и начали, неизвестно за что, бить его «без милости». К счастью Голикова, явился дежурный капрал. Сорокин успел убежать, а Ушаков был взят под караул и немедленно наказан батогами за буйство. На другой день ефрейтор Голиков, «с багровыми знаками на лице и подбитыми глазами» явился к батальонному командиру премьер-маиору Карлу Неймчу и, донеся ему о ночном нападении Ушакова и Сорокина, представил два известные уже читателям письма, оброненные «во время боя» солдатом Ушаковым, а также найденную у него, при обыске на квартире «тетрадку, писанную молитвами в противность церкви греческого исповедания». Премьер-маиор Неймч, в рапорте, от 28 апреля 1769 г. за № 250, донеся о случившемся в С.-Петербургскую обер-комендантскую канцелярию, при чем препроводил также представленные Голиковым письма и тетрадку. Узнав же от Ушакова, что письма те он получил от Сорокина, приказал немедленно розыскать последнего и «для наилучшего рассмотрения» отправил обоих, с надлежащим караулом, в ту же комендантскую канцелярию. Завязалась переписка. Комендантская канцелярия потребовала от Неймча сведений о службе и поведении обоих присланных туда солдат. Неймч, в рапорте, от 29 того же апреля за № 253, донес, что солдаты Федор Сорокин и Петр Ушаков определены в 3-й пограничный баталион из Смоленского пехотного полка, первый 8 декабря 1766 г., а второй 25 октября 1768 г., что в присланных из полка формулярных списках никаких штрафов за ними не показано, что Сорокин в 1767 находился в Петербурге, в 1768 [182] году в Шлюссельбургской крепости на карауле, по смене же оттуда состоял «в Кабинетском доме», а Ушаков, с определения в баталион, нигде в отлучках не бывал. К сему Неймч присовокупил, что «о лучшем помянутых солдат состоянии и жизни, особливо об Ушакове, за недовольным его определением, також и о Сорокине, за невсегдашнем при баталионе бытием, обстоятельно знать не можно». За тем, все дело передано было, по обычному порядку, к генерал-прокурору князю А. А. Вяземскому. Читатели уже знакомы с показаниями данными на допросах в тайной канцелярии солдатами Сорокиным и Ушаковым. Остается только прибавить, что и Сорокин и Ушаков сами приложили руки к своим показаниям, следовательно оба были грамотны. Первый из них взят в службу «из боярских детей», а Ушаков, как он сам показал на допросе, «был напред сего (т. е. службы), Сибирской губернии из рейтарских детей копеистом в шталмейстерской конторе, откуда, за маленькую кражу и за пьянство, написан в солдаты». Ушаков во всем подтвердил показание Сорокина и объяснил, что он взял от него Батуринские письма и никому не объявил о них во первых, из сожаления к Сорокину, во вторых, сам боялся наказания и в третьих, потому что по простоте своей думал, что если одно из писем, подаст государыне, а другое государю, то будет награжден за это». Относительно же тетрадки, найденной у него в квартире, показал следующее: «Чья оная тетрадка и кем писана — не знает и никогда оная в руках у него не бывала, а как у хозяина его много стояльцев стаивало и дьячки и разных чинов люди, то разве не их ли? Или не хозяйская ли? Однако же хозяин грамоте не умеет». Кроме Сорокина и Ушакова, был допрошен также и знакомый нам капрал Василий Михайлов. Он также подтвердил во всем показание Сорокина и только прибавил, что в первое время по прибытии на караул в Шлюссельбург, он не видел у колодника Батурина, ни чернил, ни бумаги, но потом, заметив у него «книгу бумажную, сшитую в тетрадку, например, пальца в два», он спросил Батурина: откуда он взял эту книжку? На что тот ответил, что он сам написал ее здесь в казарме. — «Да кто тебе дал чернил и бумагу?» — «Я-де давно пишу ее, — отвечал Батурин, — и мне-де еще прежние караульные позволили писать. Да коли-де хочешь, так прочти, в ней ведь ничего худого не написано». Михайлов прочитал книгу и нашел, что в ней «подлинно другого ничего не писано, как только поучение, как должно жить христианину, также и о том, как помещикам поступать с крестьянами». Книга эта, по словам Михайлова, была написана «не очень хорошо», а потому он собственноручно переписал из нее несколько листов и отдал Батурину. В заключение приведем определение по настоящему делу генерал-прокурора, на коем собственною рукою императрицы Екатерины написано: «Быть по сему». «1769 года Мая 17 дня, Генерал-Прокурор князь Вяземский, во исполнение Всевысочайшего Ее Императорского Величества соизволения, о содержавшемся в Шлюссельбургской крепости колоднике Иоасафе Батурине, да о присланных к нему, Генерал-Прокурору, из С.-Петербургской Обер-Комендантской Канцелярии, С.-Петербургского пограничного третьего баталиона солдатах Федоре Сорокине и Петре Ушакове, приказал: 1) Означенный Батурин за учиненные им при жизни блаженные и вечно-достойные памяти Государыни императрицы Елисаветы Петровны важные преступления, как бунтовщик и возмутитель, по законам достоин был казни, но оной ему не учинено, сколько из существа преступления видно, не инаково как оставлено ему было время о том содеянном им зле на покаяние и, после бывших ему розысков, послан был к содержанию, под крепким караулом, в Шлюссельбургскую крепость. Но оный Батурин, как склонный ко всякому злу человек, и тамо будучи, не только о том содеянном зле не раскаевался, но еще то свое столь мерзкое и тяжкое преступление поставлял себе в выслугу и не устрашился установленных государственных законов, то свое преступление разглашал бывшим у него на карауле капралу и солдатам; а сверх сего, тех капрала и солдат, как малосмысленных, бесстрашно и без угрызения совести своей, вымышленно уловляя, уверял, что якобы покойный Государь жив и гуляет, а чрез два года сюда возвратится; чему те по слабости разума своего, некоторым образом, и [183] поверили; что доказывается тем, что он, Батурин, и письмо как прямо к живому Государю написав, солдату Сорокину отдал, в коем учиненные свои преступления точно изъяснял своею выслугою, а при том именовал себя полковником и Кабинетским обер-курьером, чем никогда он не бывал. И тако, по силе его ныне учиненным злым вымыслам, заслуживает он, Батурин, по законам, тяжкое наказание, но поелику cиe ныне учиненное им преступление от него произошло как уже от человека доведшего себя по своим преступлениям до самого отчаяния, то кажется теперь никакое тяжкое наказание наполненного злым его нрава поправить не может, и сего ради, а тем более из единого Ее императорского Величества милосердия, наказания ему, Батурину, не чинить. А дабы от него впредь таких вредных и ложных разглашений по близости столиц Ее императорского Величества не происходило, а чрез то б не могли и караульные при нем солдаты подвергать себя злощастным по своему малодушию жребиям (как то ныне уже и последовало), чтобы он, Батурин, сколько ни есть о содеянных им злодеяниях хотя при конце жизни своей в раскаяние пришел, послать его в Большерецкой острог вечно. Пропитание ж ему там иметь работою своею, а притом накрепко за ним смотреть, чтоб он оттуда уйти не мог; однакоже и тамо никаким его доносам, а не меньше и разглашениям никому не верить. 2) Солдат Сорокин за то, что он, презря читанный ему о содержании оного Батурина полковника Бередникова приказ, содержал его совсем в противность оного и обходился с ним не так как с Государственньим преступником поступать было должно и велено, но еще паче всего, давал ложным такого преступника разглашениям веру, а наконец, взяв от него письма, отдал солдату Ушакову; при отдаче же тех писем делал оному Ушакову презрительные и вымышленные (хотя и по словам Батурина) свои уверения, чего было ему, Сорокину, как человеку обязанному в верной Ее Императорскому Величеству службе присягою, чинить не подлежало, а должно ему было, еслиб паче чаяния и капрал стал поступать с тем Батуриным в противность отданного приказа, то и в таком случае, как о сем, так и о ложном тем Батуриным, якобы покойный Государь жив, разглашении объявить полковнику Бередникову; но он, Сорокин, не только сего должного ему поступать не сделал, но еще, как выше сказано, все того Батурина повеления охотно исполнял. По установленным законам, Сорокин достоин тяжкому наказанию и вечной в работу ссылке, но поелику из обстоятельств дела видно, что он все сии противу должности своей преступления учининил единственно по обольщению показанного Батурина, из одного, кажется, малоразумия, то в рассуждение сего, равно что он в сем своем преступлении без всякого наказания добровольно признался, от наказания и ссылки его, Сорокина, избавить; а дабы однакож cиe его преступление без штрафа оставлено не было и о слышанных им от Батурина ложных и вымышленных словах разглашаемо здесь быть не могло, то определить его, Сорокина, в Тобольский гарнизон в солдаты вечно; оттуда его в Москву и в С.-Петербург не посылать и не отпускать, так и в отставку его не отставлять. 3) Солдат Ушаков за то, что получа от Сорокина объявленные по делу письма, писанные Батуриным, и увидя, что они совсем вымышленные, да и написаны содержащимся колодником, оных не только командиру своему не объявил, но еще зная верно, что покойный Государь давно умер, пустому и ложному разглашению и уверению солдата Сорокина поверил и нигде о том на него не объявил, а наконец и взяв те письма, искал случая одно из оных подать Ее Императорскому Величеству, а другое, как бы подлинно покойный Государь жив был, подать ему, достоин наказанию, но как cиe его преступление, сколько из дела видно, произошло также от легкомыслия, по обольщенным словам Батурина, то сего ради и что он, Ушаков, в сем учиненном им преступлении признался без всякого запирательства, да и по допросу его того, чтоб он сии слова кому либо показывал или разглашал, не открылось, от наказания его, Ушакова, избавить. Однакож, чтоб и от него о слышанных им от Сорокина словах разглашаемо здесь не было, то определить его в Архангелогородский гарнизон, откуда и его, так же как и Сорокина, не отлучать. 4) Что же означенный Сорокин показал, что-де с Батуриным таким же образом как и он, в противность отданного приказа, поступали капрал и двое солдат, а капрал-де писал обще с Батурином книгу, а по сему хотя бы и надлежало об оном исследовать, но как по смене их прошло довольное время, а никакого от тех капрала и солдат здесь разглашения до сего времени слышно не было, то сего ради об оном, ныне следствия не производить; однакож, на будущее время, взять от баталиона известие, какого оные капрал и солдаты поведения и не были-ль они прежде того караула, так как и по смене с оного, в каких продерзостях и что по тому известию окажется, тогда можно будет сделать секретно за их поступками примечание. 5) Из допросов оказалось, что Батурин в казарме писал книгу, а потому чаятельно, что иногда оная и ныне у него есть, то полковнику Бередникову отписать, чтоб он Батурина, равно и в казарме, сам как возможно везде обыскал, нет ли у него сверх показанной книги, других каких писем и буде он найдет, то б не читая оных, запечатав, прислал к нему, Генерал-прокурору, немедленно. 6) Что ж касается до присланной из комендантской Канцелярии заговорной тетрадишки, которая в самом деле наполнена самыми пустыми, сумазбродными словами, как оная достойна по [184] самому разуму существу презрения, то об оной, чья она подлинно доискиваться нужды дальнейшей не настоит, чего ради более об оной не следовать, но жжечь». По этому определению, Батурин, 14 ноября 1769 года, был отправлен из Шлюссельбурга, на почтовой подводе, за караулом унтер-офицера и трех солдат сенатской роты, сперва в Москву, к генерал-фельдмаршалу графу Салтыкову, оттуда препровожден, при письме князя Вяземского на имя Тобольского губернатора, в город Тобольск и далее в Охотск, откуда только в Июле 1770 года он был послан к месту вечного своего заключения — в Камчатский Большерецкий острог. Дальнейшая судьба Батурина известна. В 1771 году он принял самое деятельное участие в бунте Бениовского и его отважном плавании по Тихому Океану. Мы надеемся представить подробный рассказ об этом любопытном и недостаточно разъясненном эпизоде. Покамест скажем только, что Батурин был убит в августе 1771 года на острове Формозе, при нападении шайки Бениовского на одно китайское селение. Александр Барсуков. Комментарии1. По счету — вторая. Первая производилась при Петре Великом, в 1719 году. 2. Полн. Собр. Закон. 1746 г. № 9267. 3. Архив князя Воронцова, кн. IV, стр. 9. 4. Полн. Собр. Закон. 1748 г. № 9503. 5. Там же № 9574. 6. Камер-фурьерский церемониальный, банкетный и походный журнал 1749 года, во время пребывания Высочайшего Двора в Москве. 7. Полн. Собр. Закон. 1736 г. № 6858. 8. Полн. Собр. Закон. 1749 г. № 9643. 9. Московская суконная фабрика Болотина, учрежденная в 1736 году московскими купцами: Epeмеeвым, Васильковым, Товаровым, Носыревым, Колобовым, Журавлевым и Бабкиным, находилась в Замоскворечье, в приходе Космы и Дамиана в Кадашах, на старом Денежном дворе, называемом Кадашевским (Описание императ. столич. города Москвы, собр. в 1775 г. Рубаном. Спб. MDCCLXXXII, стр. 134). Учредители получили из казны, заимообразно, денежную ссуду, в размере 10 т. рублей, без процентов, с тем, чтобы сумма эта была возвращена в 3 года поставкою мундирных сукон или монетою. В высочайшей привиллегии, данной учредителям, между прочим выражено: «повелеваем оную фабрику размножить сильною рукою, а не под видом содержать, чтоб оною от служеб и от постоев быть свободным и в делании мундирных на войска наши сукон тщиться с усердным радением, дабы деланы были самого доброго качества и из доброй шерсти и добротою б час от часу лучше» (Полн. Собр. Зак. 1736 г. № 7060). По уплате ссуды, фабриканты обязались, контрактом, поставлять на войска по 100 т. аршин сукна в год. (История России, С. М. Соловьева. Т. XXIII, М. 1873, стр. 28). 10. Законом было установлено сколько крестьянских душ могло быть приписано к каждой фабрике. На суконных фабриках пропорция эта определялась по числу станов, полагая на каждый по 42 души; из общего числа работников предписывалось употреблять на действительную фабричную работу 1/5 часть, а прочих иметь у черных работ, на принадлежащих фабрикам землях, мельницах и т. п. Таким образом, при суконной фабрике Ефима Болотина, имевшей 170 станов, по штату положено было 7 140 рабочих, из них собственно для фабричного производства только 1 428 челов. Само собою разумеется, что на лицо могло состоять гораздо меньше, сообразно с обстоятельствами и нуждами фабрики. 11. Т. е. главных зачинщиков: Терентия Афанасьева, Федора Васильева, Дмитрия Шубина, Сергея Козмина и Дмитрия Перфильева. 12. Полн. Собр. Закон. 1749 г. № 9646. 13. Припомним, что Николай Наумович Чоглоков был женат на близкой свойственнице государыни — гр. Марье Симоновне Гендриковой. 14. Именной список всем бывшим и ныне находящимся в Сухопутном Шляхетном Кадетском Корпусе Штаб-Обер-Офицерам и Кадетам. Спб. 1761 ч. I. стр. 27. 15. Записки императрицы Екатерины II. Лондон, 1859, стр. 87. Екатерина, писавшая свои записки уже после 1780 года, конечно забыла настоящее имя Батурина, его чин и место служения. Она ошибочно называет его Яковом и капитаном Бутырского полка. Нужно заметить, что Ширванский и Бутырский полки всегда состояли в одной дивизии. 16. Складные иконы. 17. Русск. Архив 1873 г. стр. 1555. 18. Замечательно, что Екатерина, вскоре по вступлении на престол, наградила между прочим и Лукина. Сохранилась записка ее к А. В. Олсуфьеву, от 2 ноября 1763 г., следующего содержания: «Выдать из комнатной суммы московскому купцу Ефиму Денисову сыну Лукину, две тысячи рублев, которые мы жалуем». (Сборник Императ. Русск. Истор. Общества, т. VII, стр. 174). 19. Показание солдата Федора Сорокина на допросе в тайной канцелярии 29 апреля 1769 г. 20. Показание солдата Петра Ушакова на допросе в тайной канцелярии 29 апреля 1769 г. Текст воспроизведен по изданию: Иоасаф Батурин. (Эпизод из истории царствования Елизаветы Петровны) // Древняя и новая Россия, № 2. 1875 |
|