Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ИСТИННОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ ИЛИ ЖИЗНЬ ГАВРИИЛА ДОБРЫНИНА, ИМ САМИМ НАПИСАННАЯ.

1752-1827.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ.

§ XXXV. 1

Въезд в Могилев, открытие наместничества и вступление в должность.

Тако мне шествующу, в спокойствии и тревоге, чрез расстояние ста верст, напоследок показались возвышенные места и здания града Могилева. Уже великие каменные новозделанные врата, называемые Быховские, предстали, при конце почтовой аллеи и при начале города, моему взору; уже вместили они в свои стены проезжавшую мою колесницу, произвели с нею глухой стук и открыли улицу. Уже я почти забыл горестное приключение утки, и начинал мечтать, что я древний римлянин, которому, при въезде в Рим, позволен, по крайней мере, «малой триумф», хотя, в досаду мне, ни один из проходящих по улицам не интересовался знать, существую-ли я на свете.

Я достиг квартиры Луцевина. Он принял меня [98] по-дружески; и мы вселились в одну коморку, и составили один стол из двух половин.

К открытию наместничества собрано уже было в город со всей губернии шляхетство 2. Уже вышел от государева наместника графа Чернышева церемониал. Везде его читали, и каждой день ожидали открытия наместничества, но не знали: когда?

Поелику и Луцевин был назначен по росписанию на протоколистскую ваканцию, в наместническое же правление, то и ежедневной наш путь туда и оттуда был совместен 3. Наша опрятность —  ежели не больше что —  привлекала нам знакомство со многими, и мы старались показаться того достойными. Все в городе шумело, многие суетились и никто ничего не делал, выключив немногих, например:

Граф Чернышев занимался трудом достойным цели великой государыни.

Генеральс-адъютант Вязмитинов старался неусыпно, и по службе и без службы, угождать вспыльчивости графа и самонравию графини. И за этот труд и терпение, никого они столько не гоняли как его; ни к кому столько не имели доверенности, как к нему; и ни в кого столько влюблены не были, как в него.

Г. Гамалея, правитель канцелярии по части гражданской, седел непрерывно над бумагами и, будучи латинской граматик, старался не пропустить ни коммы, ни точки, ни запятой.

Секретарь Ключарев занимался усовершенствованием наклонность свою к театральному таланту, и часто являлся к Вязмитинову на пробу.

Г. Нагаткин, генерал-аудитор-лейтенант, не боялся крика и гнева ни графа, ни графини; везде где хотел шатался. У себя с другими и сам у других обедывал, ужинавал, а [99] больше того пивал, и отрабатывал в миг письменные, по части воинской, дела, разговаривая и балагуря со всеми приходящими к нему.

Дворянство же, исключая магнатов ,рассыпавшись по корчмам, трактирам, ело, пило, гуляло и в карты играло,

А прежней эпохи правитель канцелярии Алеевцев пил сидя дома.

Не будет лишним, если я приведу себе на память шалости сего не глупого шалуна, бывшие во время управления его губернаторскою канцелярию. Он был охотник гулять, но пил мало, потому что скоро обессиливал от вина. Его, в таких случаях. сопровождало общество секретарей и других, находившихся при канцелярии, в обер-офицерских чинах. Проситель, на счет которого желало сие братство попировать, обыкновенно приветствовал: «сделайте меня счастливым». Алеевцев другого вина на ту пору не пивал, кроме шампанского, тогда оно дешево было в Могилеве —  1 р. 60 к. бутылка.

Гости не требовали меньше на стол, как дюжинами бутылок, а смотря по важности дела и достатку просителя, особливо же просящегося в таможню, ставился на стол и целой ящик. Употребление пробочника запрещалось; вместо того щеголяли искусством отбивать горло от бутылки об край стола, или об столовую ножку; будеже бы от которой оно не ровно сбилось, или бутылка трескнула ниже горла, та выбрасывалась за окно и с вином. Алеевцев видел, что он для сего имеет в секретарях своих хороших сотрудников, а по службе худых помощников... (в сем месте надобно взять терпение и ожидать развязки).

Могилевский архиерей Георгий Кониский 4, муж —  ему тогда [100] было за 60 лет —  известной по своим достоинствам престолу и государству, приезжает к губернатору Мих. Вас. Коховскому и говорит: «мой долг и самая совесть побудили меня приехать к вашему превосходительству. Алеевцев заводит, пачеже и завел, масонию и продолжает в собрании сей злокозненной секты целые ночи. Сие не только соблазнительно для истинных паствы моея християн, но и для Алеевцева, с его последователями, душепагубно. «Ни кто же, вжег светильникк, поставляет его под спудом, но на свещнице, да входящии видят свет». Аще убо дела масонов непорочны, паче же и полезны, не подобает крытися. Аще же укрываются нощию, убо являют, яко дела их лукави суть. Сия вашему превосходительству открывая, прошу истребить зло в самом его корне. Аще ли же ни? я обовьязан буду донесть святейшему синоду».

Губернатор отвечал: «Я никогда бы и не подумал, чтобы Алеевцев способен был к заведению какой-либо секты. Мне кажется, это не его дело. Мы это сейчас решим». —  Позвоня в колокольчик: —   Пошли Алеевцева».

Алеевцев является.

Губернат.: Какую ты заводишь масонию?

Архиерей: Я доноситель о ваших злокозненных деяниях; но я ваш и пастырь, сего ради не устыдитеся. ниже убойтеся, говорите правду.

Алеевц. Да чего тут стыдиться? мне нет ничего легче, как говорить правду. Ваше преосвященство имеете в монастыре пьяниц? у меня их в канцелярии хотя нет, однако-ж шалунов и самовольников не меньше, которых, иногда, и трудно 5 различить и с пьяницами. Ваше превосходительство —  к губернатору —  по своему добродушию, ничьему свидетельству и просьбе не охотники отказывать 6, и наделали столько секретарей и протоколистов, что у нас их полна канцелярия, а к делу живой души нет. Многие из них были-бы деловыми людьми, [101] если б не были так легко офицерами. Ваше превосход. часто гневаетесь, что канцелярия не успевает исполнять ваших приказаний, и что часто в ней расстроивается общий канцелярский порядок. Я был-бы дурной человек и худой правитель канцелярии, если-бы не видал того же. Да что же мне прикажете с ними делать? Они слушают меня только тогда, и подражают мне исправно, когда бывают со мною в гостях на пирушках. А трудиться по должности и быть благодарными за полученные не но заслугам чины, дело для них совсем постороннее. Они уверены, что офицер телесно не наказывается; а им больше ничего и не надобно. Посадить его в караульню? у него и квартира не лучше. На хлеб да на воду? у него еще желудок не исправился, как уже пора его выпустить к работ».

Архиер.: Вы жалуетесь на канцелярию, а вас не о том спрашивают.

Алеевц.: Меня спрашивают: какую я завожу масонию? —  такую, чтоб исправить шалунов. Когда они увяжутся за мною в гости —  к чему никогда их приглашать не нужно и отучить нельзя —  то я, заваливши им по нескольку стаканов вина, провозглашу: что «мы здесь все братья масоны, и все равны». Те, которые поумнее и знают уже к чему дело идет, закричат»: «любезной брат! прими от нас лобзание», и шалуны тоже кричат, не зная к чему дело идет, и все друг-друга целуют. Между тем, как продолжают бесперерывно во всю мочь: «любезный брат, прими от нас лобзание», шалуна уже раздели и ему нашептывают: что по правилам масонства, надобно испытать его твердость духа, и кладут на скамейку: тем для него хуже, если он не желает. —  Приготовленные два или четыре добрых пука ельника, с иглами, на подобие банных веников, только вдвое подольше 7, гуляют по нем, без препятствия рубашки, от плечь до поясницы, или и до подвязок, смотря по мере его благородных поступок. Кричи благородной, сколько и как ему угодно, его никто не слышит, потому что все беспрерывно кричат: «любезный брат: приими от нас лобзание». А другие, сидя спокойно по местам, воспевают: «ельник, мой [102] ельник, частой мой березник!» и проч. —   простонародная песня. —  По испытании таким образом твердости духа, брат, путеводитель и наставник, нашептывает ему: что, —  это есть масонской обряд исправления нравов, и что после этого надобно всегда быть опрятну, и заниматься таким трудом, за которой жалуют нас в обер-офицеры, и проч. Потом пьют все, за здоровье новопринятого в порядок брата, шампанским вином, и он должен благодарить. Извольте ваше превосходительство переступить в канцелярию, вы увидите седящих сряду трех молодых людей, в позументах, в белье, причосанных и под пудрою. Они с неделю не ходили в канцелярию, а только показывались там, куда меня попросить в гости. С позавчерашнего вечера масонское просвещение поставило их в настоящий порядок. Теперь они как мак цветут. На будущую ночь, снова мне приниматься за труд. Двух благородных шалунов давно уже пора озарить светом масонства. Кстати и оказия готова: торопецкой купец Хабаров, который, получа по наследству 5000 руб., почти всех их просадил, добиваясь по разным губерниям таможенных мест, и который, стоя у ворот своей квартиры, проходу мне не дает, прося сделать его счастливым. Пойдем к нему, поможем ему добивать пять тысячь руб. Шампанское польется, и мы будем иметь там трех счастливых. А ваше преосвященство, если сомневаетесь, извольте —  хоть инкогнито —  сами быть свидетелем. И вы увидите, что я вам не солгал».

Архиерей и губернатор во все время такого объяснения друг на друга посматривали, потом потеряли важность, и ну хохотать. Потом архиерей, подавая руку Алеевцеву, спрашивает: «а чи не можно и мне отправить к вам с пару моих монахов?»

Однакож губернатора насмеявшись довольно, сказал: «Я ничего не знаю и знать не хочу. Ты сам должен будешь отвечать, не вмешивая меня, ежели-бы что случилось с тобою неприятное в этих сумазбродных действиях».

Сию сказку слыхал я от многих по открытии уже наместничествй; обстоятельнее-же и вернее, от порядочных секретарей и других чиновников, которым и самим случалось петь, но неиспытывать «ельник мой ельник» и проч. —  Бедной [103] Алеевцев помещен был в казенную палату ассессором. Его все почитали и желали иметь в нем надобность; но он, будучи обескуражен незавидною для него ваканциею и находясь на свободе, не мог сам собою управлять, пустился пить, отолстел и вскоре умер.

Четвертого числа июня, 1778 года, был день открытия наместничества. Но никто этого не предузнавал, даже до тех пор, пока в назначенный по церемониалу осьмой пред полуднем час, на всех колокольнях зазвонил, по улицам забарабанили, на башне магистратской затрубили, и все пришло в движение.

Все чиновники приготовленных к открытию присутственных мест, со своими канцеляриями, и все знаменитейшее дворянство собрались к государеву наместнику в большую залу, сколько их могло вместиться. Протчие по многочисленности были по другим комнатам, и даже на крыльце и на площади остановились, к чему содействовала и прекрасная летняя погода.

Оттуда, в предшествии государева наместника, со штатом во достоинству генерал-фельдмаршала, шли в церковь, по отделениям каждое присутственное место и каждой уезд, а по обеим сторонам шествия стояли полки в ружье.

Я не пощадить бы себя описанием последовавших за церемониалом балов и маскарадов. Но церемониал можно читать в подлиннике под делами в архивах генерал-губернатора и губернатора того года, а на балах и маскерадах, каждому известно чем занимаются. Разве то только припомнить, что граф сам играл в вист по десяти копеек партию.

По прошествии уже лет около 12-ти от открытия наместничества, случилось мне видеть и читать в канцелярии генерал-губернатора Пассека книгу имянных в копии повелений императрицы Екатерины Великия, к белорусскому государеву наместнику графу З. Г. Чернышеву, насыланных с самого забрания Белоруссии, по окончание бытности его белорусским государевым наместником. Книга сия дошла к Пассеку следующим порядком: Пассек, по наезде своем на генерал-губернаторство Белорусское, требовал от графа Чернышева —  [104] который был уже главнокомандующим в Москве —  чрез нарочно-посланного всех имянных повелений, дабы из оных видеть и знать, по сему новоприобретенному краю, волю монаршую. Граф ему отвечал: что, «он, по всем имянным повелениям давал свои предписания белорусским губернаторам, в том числе отчасти и ему Пассеку, следовательно, и может он найти таковые в канцеляриях Могилевского и Полотского губернаторов; однакож, между тем, сообщает к его превосходительству книгу в переплете, с копиями всех имянных повелений». Сия книга есть наилюбопытнейшим памятником и практическим образцом, для повелевающих и исполняющих, и не меньше историческою истиною на белорусской край тогдашних времян. Но с нею случилось так, как иногда и с людьми, которые не живут дома. По соединении 1797 г. Павлом І-м Могилевской и Полотской губернии, в одну Белорусскую, то есть в одну Витебскую, истребована она губернатором Жегулиным от Пассека в Витебск, по совету витебского главного суда I-го департамента советника Путимцова, которой прежде был, при Пассеке, секретарем. Жегулин ее получил; но куда она после того девалась, неизвестно. Нет сомнения, что сего великого патриота графа З. Г. Чернышева собственной домовой архив наполнен подобными бумагами, из которых можно бы воспользоваться и собственною его историею, тем с большим удовольствием, что она должна иметь связь со внутренними и внешними государственными делами, а может быть и с семилетнею в Европе войною, во время которой граф был взят в полон Фридрихом Великим. Но сей полезной архиву ежели не пожертвует собою, по общему порядку вещей, огню или моли, то, может быть, родит книгу в такую пору, когда настоящие наши времяна, соделавшись глухою и темною стариною, не столько будут интересовать наших потомков, сколько бы книга сия интересна была для нас, которые счастливы были его знать, или служить под его начальством.

После первых в каждом присутственном месте заседаний, назначены графом и командированы от наместнического правления во все уездные города чиновники, для открытия и в [105] оных присутственных мест, по новому учреждению о губерниих.

Мне досталось ехать, при советнике наместнического правления Полянском, в города: Мстиславль и Климовичи.

По приезде в оные, открыты нами присутственные места, с наблюдением при том церковных, воинских и гражданских обрядов 8. Во Мстивлавле угощаемы были мы и вся —  какая была из дворян —  публика, знатнейшим тамошним помещиком, войским Иваном Голынским. Он с братом имел тогда около 4,000 душ. У него видел я в покоях никогда немытой пол, невытираные стеклы, которых время и нечистота столько закоптили, что на них множество было разных фигур, написанных в разные времяна, по изволению, пальцами, ногтями, спичками; иные из сих фигур похожи были на китайские литеры, на египетские иероглифы. Ежели в самом деле были это они, то вероятно писаны учеными иезуитами. Вместо стульев были скомеечки, с дирками по средине, одного колибра с теми, какие в его корчмах и мужичьих избах. Протчая мебель или утварь соответствовала окнам, полу и скомейкам. Между множеством блюд кушанья, были и хорошие; но неопрятность везде играла героическое лицо. При таком изобилии и непорядке, ласковость хозяйская к шляхетству того уезда подбита была гордою благосклонностью и снисхождением. А губернатор или генерал-губернатор, —  приметно было из мимоходных его слов —  должны зависеть от его повелений. Советника же Полянского почитал он всеуниженнейше, кланялся ему и искал его дружбы. У мстиславльского мещанина Карпиловича приняты были чище.

В городе Климовичах угощены были тем же Голынским и тем же порядком, понеже он был и климовицкий помещик.

Везде, в проезд наш, ничего я не видал лутчего, как дороги, мосты, почтовые домы, обмундированные почталионы, лошади сытые, упряжка прочная, и проч. Мой Полянский часто повторял: «это прекрасно, и в иностранных государствах не лутче». [106]

Он, проезжая дорогою, не пропущал ни одного вида, никакой земли, леса, деревни, дома, горы, болота, корчмы, и проч., о которых бы не спросил у проходящих, проезжающих, живущих, работающий: «Как сии виды называются? Кому они принадлежать? Где помещик?» и проч. Мне непонятно было, для чего он себя столько озабочивает. По приезде же в какой-нибудь помещичей дом, в которой бывал запрашиван, или в город, или же при случайном свиданья на почте с каким-либо белорусским помещиком, он вступал в разговор с таким сведением о качестве белорусского грунта земли, о хороших видах и о самых помещиках, имянуя их по фамилиям, как будто он родился в тех местах, который проезжал. Тут уже и мне понятно стало, для чего он ничего того не пропускал без вопросов и замечания, что с ним встречалось. Я начал понимать, что он все то прочитал, что видел.

В Кричеве, местечке, пожалованном с деревнями от императрицы князю Потемкину, осмотрел вновь заведенные сим князем заводы парусинные, канатные, винокуренное, кожевенные, и прочие, бывшие тогда под смотрением и управлением полковника Нефедьева.

Возвратясь в Могилев, нашли в наместническом правлении и других посыланных чиновников донесении, об открытии ими в уездных городах присутственных мест, по образу учреждения государыни императрицы. —  Таким образом вся губерния восприяла, в шесть дней, новой вид правления премудрого, под которым обе белорусские губернии, так как и вся империя, благоденствовали, покоились, торжествовали чрез все счастливые годы ее царствования, исключая только частных каких-нибудь непорядков, коими иногда отличались начальники губерний по недоведению, или по употреблению во зло данной им власти; отчего, однакож, вероятно нигде и никакое правление свободно быть не может. —  Твердой любитель отечества и певец Екатерины II, кстати, сказал в одном известном из своих сочинений:

А только иногда вельможи,
И так и сяк нахмуря рожи,
Тузят иного...
[107]

Впротчем, я так говорю, будучи чиновник подчиненной. Начальник же губернии, может статься, с большим-бы основанием заговорил: что, подчиненных его можно-бы разделить на десять частей, а имянно: в первых восьми частях: плуты, невежи, нерадивы, ноты, слабы, несведущи, подлы, буяны; девятая часть —  терпима, десятая —   годится. Может-быть, счет сей и не верен; но то верно, что я в первых девяти частях не хотел бы себя полагать 9.

Итак, губерния окрыта. Каждой занял свое место. Вновь выстроенные каменные присутственные места, чистотою своею и выгодным расположением, облегчали должность трудящегося в них; по крайней мере, я так чувствовала Каждой день, с половины 12-го часа до половины 1-го по полудни —   кроме субботы и воскресенья —  на магистратской башне, по заведению и повелению графскому, на счет городских доходов, играли на трубах и валторнах; а в торжественные дни, и на других при том инструментах 10, что было знаком приближения часов отдохновения.

Граф часто сам присутствовал в наместническом правлении. Он, в хорошую летнюю погоду, прихаживал пешой, предшествуем штатом, по достоинству генерал-фельдмаршала, и сопровождаем военными чиновниками и знатнейшим шляхетством губернии, також молодыми благородными людьми, каких каждому генерал-губернатору и учреждением позволено иметь при себе по два с каждого уезда.

В небольшом расстоянии, пред крыльцом правления, ожидали его придверники или швейцары: от наместнического правления, от трех палат, от совестного суда, от приказа общественного призрения, и от обоих департаментов верхнего земского суда по одному. Они были в перевесях малинового цвета, по мундиру синего цвета, и, держа пред собою медные булавы, предходили штату государева наместника до дверей наместнического правления, где граф входил в присутствие, а протчие все оставалися в зале и других покоях. Равномерно все швейцары обязаны были, в небытность в губернии [108] генерал-губернатора, делать такую же почесть и губернатору. Пред прочими же судьями шел только один швейцар того места, которого был судья. И для того все швейцары обязаны были быть на большом нижнем крыльце до тех пор, пока все судьи, каждой во свое место, соберутся, и таким же образом предходить при выходе судей из присутствия. —  Таков был заведен графом порядок, которой, сверх пристойного вида, внушал каждому зрителю: что, «это идет член присутственного места» 11.

Вместе с открытием наместничества, открылось и несогласие между генерал-губернатором графом Чернышевым и губернатором Коховским. Граф был хотя человек искренной и охочь делать добро, но был горячего свойства и непобедимой слуга и любитель своего отечества; а из сего драгоценного источника изливалось иногда то, что он, под образом службы, скажет и губернатору, как деньщику. Губернатор был скромен и чувствителен. Уже он перестал присутствовать, и послал к императрице просьбу о возвращении его к воинской службе.

Помню, как граф, единожды, во время присутствия, послал из судейской камеры протоколиста Луцевина в дом к губернатору, не уважая его болезни, спросить его о каких-то бумагах; но медицинские чины, сидевшие у дверей губернаторской спальни, посланного не допустили, говоря ему: что они имеют долг донесть, чрез него, его сиятельству, что больной губернатор, не спавши целую ночь, теперь только приуснул.

Граф отъехал во свое подмосковное владение, Ярополчь, а на место Коховского, отправившегося в члены в военную коллегию, определен в губернаторы действительный камергер, генерал-порутчик и кавалер Пассек. Мы скоро его увидели. Он был бояроват, представлял вельможу, но был в долгах неоплатных, в рассуждении своих доходов, и был такой же вояжир. как и советник Полянский. Они скоро [109] свели дружбу. Связь их тем была крепче, что Полянский имел способность и не меньше того горел честолюбием управлять, ежели не всем светом, по крайней мере Могилевскою губерниею. А Пассек ничем не хотел заниматься, кроме карт, лошадей, любовницы, побочного сына и титула губернаторского. И чем боле они каждой своим склонностям угождали, тем боле друг-другу нравились, потому что один в другом имели нужду. Итак, Пассек, желая пользоваться переменою воздуха, разъезжал, а Полянский схватил в руки весло правления. Вице-губернатор Воронин, сколько ни был неграмотей, почувствовал оскорбление спеси тем, что вице-губернаторство его значило меньше советничества. Он, не заводя ссоры с губернатором, попросился благоразумно в отставку; а Полянский, почитая его благоразумие, помог ему, чрез генерал-прокурора князя Вяземского —  у которого он был прежде секретарем —  получить пенсион по смерть.

На место Воронина, прислан, с председательского в полотской гражданской палате места, статской советник Николай Енгельгардт; муж ростом высокородный, собою видной, здоровой, брюнет; любящий до безумия собственную пользу; труду и должности, в которую определен, непримиримой враг. На поверку выходит, что Полянский в губернии самой большой человек, хотя ростом не выше двух аршин и 2-х вершков, с коблуками и с тогдашним высоким тупеем представляющим парус, или буфетные ширмы 12.

§ XXXVI.

1779 год.

1779 год прошол в полной Полянского славе, или, лутче сказать, в полном его желании. Италианской и французской язык, которые он знал как природной свой, литтература, танцы, карты, сведение о вещах, дар слова, скорая мысль, счастливая память, ловкость отделывать по бумагам все скоро, неограниченное его любочестие, или честолюбие, и недеятельность губернатора Пассека давали ему право поступать самовластно 13. Он сажал дерзких и глупых дворян в караульню, [110] неисправных секретарей и канцелярских служителей посылал туда же, а с невежами мещанами не хотел и слов терять, повелевая им исполнять безмолвно 14 все их обязанности; многие отведывали 15с ним поспорить, но всегда оставалися в дураках. Ибо на сей случай шутливые его, и вместе язвительные, критические и дельные приказания —  без потери важности —  тем несноснее были тому, к кому они касались, что все сторонние, кто бы тут ни случился, со смеха животы надрывали. Почему, все его боялись и почитали. И, к чести его сказать: порядок не нарушался, как в наместническом правлении, так в губернском городе и во всей губернии. И за сей порядок никто его не любил. Его злословили, проклинали, ему желали зла. Его досужество находило для себя праздное время, которое нужно было дополнять упражнением.

Найдено за нужное установить ложу братства вольного каменьсчичества, но совсем не такого, какое было при Алеевцеве. Всему тогдашнему, а может быть, и теперешнему свету известно существование ордена масонов, но ничто столько и не темно, как сия известность, почему и я, сказав, по порядку моей истории, о сей закрытой ясности и не распространяясь дальше, обязан умолкнуть.

В 1780-м году, в маие месяце, государыня императрица Екатерина ІІ-я и, под именем графа Фалкенштейна, император немецкий —  или римский —  Иосиф ІІ-й посетили Могилев.

Мне надлежало бы начать сие место подробным описанием приуготовлений, к принятию венценосных 16 посетителей. Но, как нет сомнения, что место сие написано будет историческим пером века Великие Екатерины, то рассудил я коснуться их столько, сколько придут они мне в мысль, по моей исторической материи.

Император прибыл за день прежде императрицы. Известно уже, что он имел обыкновение все свои путешествия продолжать инкогнито. В Могилеве уже это знали, и всякой заботился узнавать время приезда императора и его особу; однако-ж никто не мог приметить ни время его приезда, ни [111] места его проезда, или входа в город; и каждой, видя между народом офицера в зеленом гарнизонном мундире, без компаниона и слуги, росту среднего, лица немецкого, больше темно-красноватаго, нежели белого, причосаного в одну пуклю с косою, никто не мог догадываться, чтоб это был император. Почему и никто не был любопытен его рассматривать. Нечаянной случай открыл его публике. Он взошел на башню магистратскую, которая выше всех в городе строений, и, скоро с нее сошедши, шел к замку, где квартира нашего губернатора. Многие из нас 17, бывших тогда в наместническом правлении при должностях, в первую половину дня, смотрели в окна со второго этажа на народ, ходящий во множестве по площади, на пирамиды, фестоны, или приборы из ельника, и на прозрачный симболические картины и проч., и завидя губернатора Пассека, выходящего из замка с несколькими чиновниками, ожидали его в присутствие; но мы, против чаяния, увидели, что он вдруг сделал, на своем пути, скорое и необыкновенное движение в сторону; и вдруг, идущему против его офицеру, поклонился очень низко. (Пассек знал лично императора). Офицер сделал знак рукою, приподнял свою шляпу, и, приостановясь с губернатором на одну секунду, пошел в свой путь. Сие явление открыло всем императора, а губернатор, пришедши в правление сказал, что он «сделал ошибку, происшедшую от нечаянности. Не надобно было кланяться императору, поелику не угодно его величеству, чтобы кто его узнавал, а надлежало-бы, вместо сего, пойти на квартиру, и то одному». (Квартира отведена была в казенном двуэтажном доме, гражданина Оноско).

Император хозяину (дома), у которого квартировал, подарил портреты: свой и своей родительницы, императрицы Марии Терезии.

Я присмотрелся к императору очень близко, как он, того же дни, после полудни, более часа о князем Потемкиным, стоя один против другого на одном месте и держа в рушь шляпы, разговаривал в саду могилевского архиерея, при углу архиерейских келий, в которых квартировал князь [112] Потемкин. Тогда я с другими лавировал по городскому валу, с которого в сад все было видно чрез низкую деревянную ограду, и не боле от вала до них было расстояния, как саженей восемь.

Не рассуждая полным смыслом о качествах и жребии царей, рассуждал я тогда по-своему: возможно ли, думал я, чтобы, встретяся с ним, можно было заметить, что он глава 26-ти миллионов знатнейшего на земном шаре немецкого народа? и почему природа осмеливается так шутить; что он похож на нашего могилевского столяра Стемлера? Но потом, в течение моей жизни, читая вошедшие в печать его письма к императрице его родительнице, к Фридриху Великому и другим важным особам, видел, что всесильная непостижимость определила ему высочайший между смертными степень по достоинству, и достоинства даровала по степени.

Я не вытерплю, чтоб не написать здесь некоторых месть из одного его письма, писанного им при уничтожении монастырей, к одному кардиналу и читанного мною в переводе, между другими пьесами.

«С того времени, как я взошел на престол и получил первую в свете корону, сделал я философию законодательницею моего государства. Мне весьма нужно удалить некоторые вещи из царства веры, которые к ней никогда не принадлежали. Таким образом, монахам дам я отпускную, монастыри оных уничтожу, и проч.... В Риме растолкуют сие оскорблением прав божеских. Знаю я, там будут громогласно кричать: «слава израилева пала! что я отъемлю у народа его защитников и что хочу положить пограничную черту между понятиями о догматах веры и философии». А еще более озлобятся, когда я предприму сие без соизволения его папского святейшества. Сии вещи бытием своим обязаны падению человеческого разума. Никогда служитель олтаря не согласится, чтоб правительство поставило его на то место, куда он действительно принадлежит, и чтоб он, кроме евангелия, ничем другим не занимался, хотя запрещается даже законами чадам левитов производить монополию человеческим разумом. Правила монашества, начиная от Пахомия до наших времен, были всегда противуположны свету разума. Они [113] простирают высокопочитание к своим установителям до беспредельного благоговения и боготворения, так что мы видим в них воскресших израильтян, приходивших в Вефилию, для поклонения златому тельцу. Сии ложные понятия о вере распространяются наипаче на чернь, которая, позабыв Бога, во всем надеялась на Его наместников 18 и проч.... Таким образом, по прошествии некоторого времени, а не веков, восстанут истинные християне. Таким образом, когда я совершу план мой, народы моего государства узнают точные свои должности, коими они обязаны Богу, отечеству и ближнему. Таким образом, даже и потомки благословлять нас будут, что мы освободили их от властолюбивого Рима, что показали духовным пределы их звания и будущую их жизнь посвятили Богу, а настоящее бытие —   отечеству».

Вот образ мыслей, какого ни один из высоких предшественников или современников его не имел или не обнаруживал, кроме Фридриха Великого и Екатерины Великой, которая реформою монастырей и монастырских недвижимых имений явила свету, что мысль ее была единообразна с сими великими монархами; единообразна, но не подражающа, а подражаема.

Государыня императрица Екатерина II, на другой день прибытия императора Иосифа II, часу в 12, в полдень, изволила прибыть в Могилев.

Въезд ее в город был с конвоем эскадрона кирасирского —  не помню, какого полку. Пред городом, за полверсты, на триумфальных деревянных выкрашенных воротах, сделаны были золотыми литерами приличные надписи, с приезда: Felici Adventui, а на другой стороне: Patent superis, с означением время приезда, римским счетом: MDICCLXXX 19.

IIIествие было мимо присутственных мест, —   при которых [114] стояли все мы должностные, от губернатора и судьи до канцелярского служителя, придверника и сторожа, отдельно каждое присутственное место, —   прямо в соборную церковь, где преосвященный могилевский, Георгий Кониский, встретив монархиню, с духовенством и клиром, по чиноположению грековосточной церкви, и став на проповедническом месте, провозгласил приличную сему случаю речь. Из церкви —  в казенной генерал-губернаторской дом.

Их величества пробыли в городе седьм дней —   включительно приездный и выездный —  в продолжение которых было несколько театральных представлений, воинских вне города маневров, каждо-ночные освещения. А евреи воздвигнули, среди площади, между фестонами из ельника и пирамидами, оркестр, с надписью со входа: «торжествуема, яко-же во время Соломона», где и играли на разных инструментах, попеременно, почти денно-ночно.

Государыня-императрица посетила первые четыре присутственные места: наместническое правление и три палаты. Ее окружали: министр императора —   при российском дворе —  граф Кобенцель, генерал-фельдмаршал, граф Румянцев-Задунайский, граф З. Г. Чернышев, князь Потемкин, князь С. Фед. Голицин, Лев Александрович Нарышкин, губернатор Пассек, и прочие. А в праздник Вознесения и в день воскресный, слушала обедню в соборной церкви при отправлении священнослужения могилевским епископом Георгием Кониским.

Известно, что государыня императрица рождена и воспитана в законе евангелическом, а грекороссийский приняла уже пред бракосочетанием. Но, с каким достойным зрения благочестием и нравственною простотою, предстала она тогда священному олтарю, и, при важнейших действиях, заключающих в себе таинство греко-восточной церкви, изображала на себе полной крест, и поклонялась столь низко, сколь позволяет сложение человеческого корпуса! Сие приметно было всем тогда, и единоверцам, и католикам.

Во всю бытность императрицы в Могилеве царствовала, в ее дворце и в квартире императора, тишина; видно, что двое на земном шаре владык имели чем заниматься, кроме [115] народных шумных забав. «Великим особам, —  сказал негде великий дух, —  потребны великие замыслы», действие которых открылось против падышага 20 турецкого. Россия взяла от него Крым, за которой потом возгорелась война, и мир увенчал Россию приобретением Очакова с землями, в 1788-м году. Их величества заложили в Могилеве церковь св. Иосифа. При заложении, видел я, под одним шатром, двух коронованных глав и всех вышесказанных лиц. По окончании заложения, епископ могилевский Георгий Кониский, сказал пред императрицею краткую речь, без сомнения, приготовившись, а императрица ответствовала ему еще короче, без сомнения, не готовившись; ибо, не слыхавши вопроса, нельзя приготовиться с ответом. Мне, в тесноте воинской и губернской благородной знати, хотя очень близко досталось стоять, однако-ж не слыхал я ни одного слова ни царского, ни пастырского. По несмысленному распоряжению зазвонили во все колокола тогда, когда надлежало умолкнуть всему, что мешает слуху. Но ежели неизвестные места можно дополнять догадкою, то материя, без сомнения, состояла с одной стороны в священных, или церковных, а с другой, в царских словах, приличных случаю заложения храма, назначенного петь имяна создателей своих до неизвестных времен.

А Иосиф, взаимно у себя, заложил и сделал церковь во ш св. Екатерины. В два года от заложения —  как говорили —  отправлялось уже в ней богослужение; а в нашей могилевской —   чрез 18 лет. Не потому, чтобы огромность ее требовала такого времени; но потому, что таково было после графа могилевское правительство. Губернатор Пассек, вступивший потом, из сенаторов, на место графа Чернышева генерал-губернатором, подрядчика строения церкви купца Чирьева почтил отличным своим покровительством, для того, что он, тем же материалом и работниками, отделывал ему мызу Пипин-берг, названную так по имени Пипинки, побочного его сына. Сей союз вскоре разрушился. Чирьев сделался на генерал-губернатора жалобщиком и доносителем, а генерал-губернатор, его мстителем и гонителем, о чем [116] обстоятельнее скажется ниже на своем месте. В таком замешательстве церковь оставалась вчерне дет 15-ть, да отделывалась начисто года три, и освящена, уже по смерти императрицы и по отставке Павлом І-м Пассека. Таково было во всех частях правление генерал-губернатора Пассека, которой, будучи по природе тяжел, поддерживал себя угождением сильному князю Потемкину и князю Вяземскому, сильному тогда генерал-прокурору. Впрочем, Пассек был муж не слабомысленной и не злой, хотя и не слишком строгих добродетелей.

Кроме сего места, императора нигде не видно было, совместно с императрицею, и на маневрах он был один.

Государыня-императрица приказала главнокомандующему Белоруссиею, графу Чернышеву, подать к себе список всех служащих по выбору от дворянства, новых своих подданных, и пожаловала их чинами тех степеней, какие они, по выбору, зауряд занимали. Таким образом, не одному хоронжему, или простому шляхтичу досталось в ранг подполковника, то есть в надворные советники.

Забавно было слышать, как многие из пожалованных, непривыкшие к чинам российским, приходя в наместническое правление, спрашивали нас, служащих: «что такое титулярной советник? что такое надворной советник?» Я был —  один говорит —  подстолий», другой: «мостовничий»... «коморник ржечицкий»... «мечник стародубовский»... «реент ошмянский»... и проч. «За что у нас вычитают из жалованья, ежели нас подарили чинами?» и проч.; а председатель верхней расправы г. Курчь предлагал на разрешение каждому, кто-хотел его слушать: «говорят, что я в ранге подполковника. Где-ж мой полк?»

Природные россияне, служащие от короны, не имели причины делать подобных вопросов. Им ничего не дано; а причиною тому архиерейской крест, или игра случая. Пред выездом, императрица пожаловала бриллиантовой крест могилевскому епископу Георгию Конискому, и поручила его князю Потемкину, а князь, вынесши в залу, вручил его графу Чернышеву, яко белорусскому генерал-губернатору, для доставления к преосвященному; но граф, не отступая ни на волос от службы, в которой состарелся, спросил князя: по каким [117] артикулам осмеливается он, будучи генерал, приказывать фельдмаршалу? Князь хотя отвечал, что он делает это не по долгу генерала, но, по долгу генерал-адъютанта, исполняет повеление императорское; однако-ж граф, между тем, так небережно положил на стол крест, что он от одного края добежал до другого.

Нет сомнения, что ревнивость к милостям императорским давно уже сделала из взаимными неприятелями; но как бы то ни было, крест пролежал на столе до тех пор, пока граф, бросивши 21 несколько своих зарядов на князя, вспомнил приказать своему генеральс-адъютанту Вязмитинову отнесть его к преосвященному, где он принять был беспрекословно и, без сомнения, с лутчим уважением, нежели какое оказали к нему генералы, незнающие богословии.

За сим, граф остался в претензиях. Князь его не уважил. Государыня, узнавши, была недовольна графом, без сомнения не за вопрос, или поступок, но что не-в-пору захотел поддерживать порядок службы.

Все сделалося скучно! все уныло! и список, поднесенной от графа о награде служащих от короны, утонул в волнах, воздвигнутых сердитыми богами ветров.

Все историографы, хронографы, моралело-графы, и все то, что кончится на графы, согласно уверяют, что многие великие в мире происшествия или перемены 22 случились не от важнейших причин.

Выезд государыни-императрицы из Могилева был пред полуднем, при колокольном звоне, при пушечной пальбе и при вялом стечении городского народа, ибо не должен я пропустить, что белорусские жители, почти всех состояний, —   исключая любопытных жидов, когда у них не саббас, —  смотрят на великой и малой предмет, на печальной и радостной, с кошечьим равнодушием и совсем не имеют той приятной наружности, которая раждается от внутренних движений, при случае отличных предметов.

С государынею в карете сели: император, министр его [118] граф Кобенцель, придворная дама, ежели не ошибаюсь, графиня Браницкая, сестра князя Потемкина, —  Александр Дм. Ланской и Лев Александрович Нарышкин. Очень понятно, что карета была не меньше моего кабинета, в котором я теперь пишу. А граф Чернышев, яко хозяин губернии, скакал перед окном верхом. По выезде же за ворота —  ах нет! за шлаф-баум! —   государыня позволила ему сесть в его карету.

Мне хотя нельзя было пешему догонять экипажей, чтоб быть очевидцем, когда граф садился в карету, однако-ж, сказали те, которые там были; и им можно верить.

30 верст от Могилева, в известном белорусском местечке Шклове, владелец оного, генерал-майор Зорич, готов уже был давно принять венценосных гостей торжественно. Ублагодетельствованный и получивший все, что имеет, от щедрой императрицы, не щадил он ничего. Обед, ужин, маскерад, театр, фейерверк, кадетской корпус, основанный и содержанный его иждивением, многочисленной съезд 23 во всем Шклове дворянства, словом: все было у хозяина одушевлено. Государыня имела у него ночлег; а граф Чернышев не участвовал в зрелищах. Он тотчас выехал вперед, в город Копысь, к чему должность хозяина губерний была для него предлогом; в самом же деле, ссора с Потемкиным мешала его удовольствиям.

По смерти императрицы, Зорич был потребован в службу, пожалован генерал-лейтенантом, возвращен в Шклов. По возвращении, театр его велено разломать. Зорич разбит, Зорич болен и вскоре умер, имея лет около 60 своего века, не быв никогда ни дряхлым, ни скучным. Кадетской корпус его велено перевести из Шклова в Гродно, из Гродно —   в Смоленск, из Смоленска —  в Кострому. И имя Зорича, достойное вечной памяти, изгладилось на веки! Имя Зорича, над могилою которого в Шклове надлежало-бы поставить мраморной монумент, с приличными, учрежденному и содержанному им на собственном иждивении кадетскому корпусу, символами; корпус наименовать Зоричевским и, по [119] достохвальному патриотическому намерению покойного, насаждены его содержать вечно из доходов шкловских, ограничив кадетов тем самым количеством, которое нашлось при смерти его. Но люди людей не всегда награждают математически. Как бы то ни было, чувствительные люди говорят, что сердце имеет свою математику, которая так же верна, как и классическая. Сия-то сердечная математика сделала Зоричу, давно уже покоившемуся в земле, приличное погребение. Ибо, лишь только известно стало, что корпус переводится из Шилова в Гродно, родители и сродники воспитывающихся в нем, из разных губерний *), наводнили приездом своим целой Шклов.

Настал день выхода. Всех кадетов было более двухсот, которым надлежало выйтить в церемониальном марше. Пошли прежде в церковь. Каждой сродник, сродница, родители, приятели родителей и родственников туда же теснились, не желая спускать с глаз толь близкого их сердцу. Все растроганы и приготовлены уже были к слезам. В таком расплохе, нападает на них ученой протоиерей Александр Старинкевич; он восходит на кафедру, говорит приличное сему случаю слово, и возглашает: «Восстани, Зорич! воззри на виноград, тобою насажденный! Ты в жизни своей говаривал, что не имеешь кому оставить детей твоих! Се, монарх приемлет их под свой покров и вверяет их руководству избранного им мужа —  указывая на генерал-майора Кетлера». Тут природа явила себя в собственном виде, без прибавок и без украшений театральных. Родители, сродники, друзья их, схватили юных за головы, и все до единой души мущины, .женщины, малолетные, молодые, зарыдали в голос. Много стоило труда кончить проповедь, останавливающемуся по сей причине проповеднику, а больше того выттить всем из церкви. Марш с музыкою и с барабаном все слышали, но никто не исполнял, и г. Кетлер имел благоразумие уступить, на долгое время, движению сердец. Потом, во весь остаток дня и целую летнюю ночь слышан только был непрерывной гром экипажей, по большой дороге в оба пути, [120] подобно как в столичном городе, по улицам, чрез шесть верст от Шклова до деревни Каменки —  Мурованка —  где остановился корпус на кантонир квартирах 25. Чрез все сие время и расстояние, имя Зорича переносилось громогласно от одного к другому, сопровождаемо выражением нежных чувствований и благодарности».

Все сие написал я по словам одного самовидца сего происшествия, который имел в корпусе двух племянников.

Вечная тебе память, благодетель Зорич! должен и я отрыгнуть сердцем. Прими слезы чувствительной благодарности, пролитые невольно над моими строками. Быть может, что в чувствительности сей участвует и собственной мой интерес. Но что же в роде смертных есть без интереса? Да не он-то ли и есть, под различными именами и видами, душа и связь всего мира? —   мира морального, натурального и политического 26. Зорич, и из моих четырех питомцев, одного воспитал на своем иждивении, которой теперь служит с похвалою от начальников и получает от государя императора благоволение, и которой мне собственной работы —   занимающей его иногда, по охоте, сверх службы —  прислал картину, с такими символами, которых достоин Зорич от многих губерний российской империи; ибо, хотя Голицын, Шереметев, Разумовский и другие многие даже превосходят его в благотворениях человеческому роду, но при нем преимущество то, что он почти всех их упредил. Мир твоему праху, благодетель бедных и сирот, Зорич! Мир твоему праху! а в симбол колода карт, от которых IIIклов и поныне еще не выплатился 27.

Уже, по препровождении государыни-императрицы из Белоруссии в Смоленскую губернию, граф, возвратясь и будучи на обеде у могилевского преосвященного Георгия Кониского с губернскими чиновниками, и подтянувши с ними несчадно у всещедрого владыки шампанского вина, сказал с искренним вздохом: «Друзья мои! за мною одним, и вы все несчастливы». [121]

§ XXXVII.

Продолжение.

По сем, вскоре, граф выехал в белорусское свое имение, Чечерск, а оттуда в подмосковное, Ярополчь. Пассек, губернатор, пожалован и взят в сенаторы; на место его поступил вышесказанный мною вице-губернатор Енгельгардт, а на место его сел директор экономии Черемисинов; в директоры же советник Веревкин, а на место его брат его, Веревкин же, отставной флота капитан-лейтенант. Тако изволися Пассеку, который сам для себя нацелил в белорусские генерал-губернаторы, что вскоре и получил; о чем скажется на своем месте, во свою пору.

Между тем, как все в нашем могилевском мире переменяется, дни, недели, месяцы протекают и каждой отправляете свою должность, мы с Луцевиным пользовалися счастьем быть у всего начальства и чиновников в отличном и выгодном для нас замечании. А деятельный Полянский, наполняя праздное время и будучи 38-ми лет, влюбился в девицу фон-Бринк, и она в него. Она была лет 24-х, следовательно имела уже понятие, для чего человек на свет родится, и забавлялась иногда представлением на вольном благородном театре лица несчастной любовницы. Потом, как будто согласно ее роли, бракосочеталась, по принуждению матери, не с Полянским, но с генерал-майором фон-Бринком-же.

Сей генерал был лет около пятидесяти и, по природе, так прост и неопрятен, какого не бывало еще от начала в России генерал-майорского чина, хотя многие мне в этом противоречили и называли легковерным. Горячий и предприимчивый Полянский лишась любовницы, ощутил всю жестокость рока и истину Сумарокова стиха:

Любовь препятствием и страхом возрастает,

И в крайность ввержена, на все, что есть, дерзает.

Вследствие сего, составилось две противные партии: с одной стороны Полянский, замужняя его любовница, и прочие. С другой —  фон-Бринк, порутчик барон Фелич и прочие. Завеса поднялась: в первом действии, несчастная любовница и несчастная жена, во мраке горести, печали, утомленная тоскою, [122] влитою в грудь ее от матери родной, отчаянная, терзаемая всеми лютостьми, сколько их на ту пору во всем мире случилось, сделала балетной скачек, прыгнула антраша!.. и очутилась в другой половине дому пастора своего.

Г-н фон-Бринк проснулся. Проснулся натурально или морально, естественно или нравственно; историки и дикционаристы, повествователи и словаристы на все соглашаются и ничему не противоречат. Они согласно удостоверяют и о том, что он, проснувшись с восходом солнца, охватил постель, кровать... обозрел спальню... идет в переднюю, в лакейскую, в кухню. Пробуждает одного за другим своих людей, спрашивает: «Где генеральша?» и получает единогласной ответ: «Не знаю». Он продолжаете шествие в сад, в беседку, в каретной сарай, отпирает дверцы у кареты, засматривает в повозки и возвращается в спальню, где находить тоже, что оставил, а генеральши нет.

Ежели можно верить всему, что тогдашние повествователи гласят, то сей простой генерал, будто бы, в сем месте воскликнул: «Какая контра! Какая контро-дикция! Какая контр-ария! Какая контро-позита! Какой контр-аст! Какая противоположность! Я читал, что где-то, какой-то Тезей оставил какую-то Ариадну. Но, чтобы Ариадна оставила Тезея, этого нигде не написано».

Дом его от дома пасторского отделяла одна только широта узкого переулка; но ворота пасторские от ворот его подальше, на завороте, на большую улицу, называемую Ветреная. В доме происходить соматоха, час, два, три; наконец, каким-то способом узнали, и ему донесли, что ее превосходительство у пастора.

— Как так рано? и почему так поздо? спросил равнодушно генерал. Да что за моленье? скажите, чтоб она шла в беседку пить чай, кофе, шеколад.

Ему изъяснили, что она уже под безопасным, при дверях ее, конвоем, приставленным от наместнического правления.

— «Да где ее двери?» спрашивает Бринк.

В другой половине пасторских покоев, отвечают ему.

— «Это неправда, —  говорить недоверчивой Бринк. Я знаю [123] эту половину покоев; она пустая, запущенная, забросанная посудою, пасторскими горшками и с мукою мешками».

Ему отвечают: Она уже чисто меблирована, пол потянут сукном, и соблюдена во всем семитрия.

Еще Бринк не перестал сомневаться, как вошли к нему: штаб-лекарь, Аврам Васильевич Бычков, со своим причетом и с полицейскими. Они объявили, что имеют от наместнического правления повеление, с прописанием в нем просьбы молодой генеральши фон-Бринк, урожденной фон-Бринк, в которой нетаит 28 она, что муж ее лишен того небесного огня, по которому одному человек называется бессмертным, и проч. Они кончили свое объявление требованием, чтоб г-н генерал-майор и кавалер святого Георгия, позволил себя освидетельствовать.

— «Да как так сошлось в один заряд? спрашивает генерал, что и жена моя у пастора, и покои для нее меблированы, и просьба для нее написана, и наместническому правлению подана, и резолюция готова, и вам дан указ, и вы пришли меня свидетельствовать? И все это поспело от тех пор, как я проснулся! Да у нас, и в полках, так скоро не поворачиваются».

— Разрешение на все вопросы —  отвечает Бычков —  зависит от поспешного освидетельствования, после которого, или генеральша останется в праве защищаться законами в доме непорочности, или вы получите обратно супругу в свои объятия.

Генер.: Да нельзя-ли без свидетельства?

Штаб-лекарь: Ни под каким видом нельзя, ваше превосходительство. Вы сами знаете, что мы имеем указ.

Между тем, генерал сближал уже руку к штанному поясу; но вдруг вскричал, как бы опомнившись, нечаянно: «Да, нет! можно и не свидетельствовать! так! точно так! можно, можно! —  Я перед свадьбою моею выдал мою девку за парикмахера Гейслера. Подите к нему и спросите: сколько его молодая жена привела к нему детей? Вы увидите там троих, почти каждолетков. Подите-ж, подите! а не то я вас всех [124] перековеркою вот этим прикладом» —  указывая па карабин, которой на стене.

Весь свет верит: чем человек простее, тем слова его вернее. Испытатели естества Бринкова не рассудили дожидаться опыта сей верности.

Итак, когда генеральша у пастора, когда дело ее в наместническом правлении, когда старая мать ее проклинает Полянского, и когда Полянский с Бычковым и другими, а больше того один, посещает превосходительную затворницу, Бринк, со второго этажа своего дома, видит всегда чрез пасторской забор, как Полянский проходит чрез пасторской двор к генеральше, в прибранные им для нее покои. Видит, и собирается сам туда же иттить, отломать Полянскому ребры, дабы сделать его неспособным к продолжению посещений и к производству по бумагам начатого генеральшею дела. Но барон Фелич его недопущает.

Порутчик барон Фелич был лет Полянского, свойства бешеного, и был всегда готов бить и рубить всех тех, кто ему не понравится. Полянский давно уже подпал под гнев сего правосудного человека в карточной игре. И Фелич тогда же объявил ему непримиримую войну. —  Он служил гусаром, бывал под судом, был разжалован, снова дослужился, и вышел в отставку. Не покидая гусарского своего мундира, жил он по связи прежней службы, у Бринка, как приятель, имеющий нужду в куске хлеба, и командовал генералом.

«Побойся Бога» —  говорить он ему —  «ты наделаешь в городе шуму, навлечошь на себя беду. Слушай меня; я знаю, как удовлетворить справедливости твоего дела».

Воин воина слушает и отлагают сражение; а Полянский, не находя причины отлагать посещений, обратил все свое годовое содержание на содержание особы, жертвующей ему всем без исключения.

Порядок времяни, которого я держусь, требует прервать повесть Полянского, и сказать о себе:

Я, в июне месяце, взял отпуск на 30 дней. Отъехал на свою родину и приехал туда благополучно. Уже с год, как дяди моего епископа Кирилла там не было. Разные в жизни обуревания, неразлучные спутники свойства [125] невоздержного, нрава крутого и беспокойного, увлекли его в отставку. Ему позволено иметь, по желанию его, пребывания в Киевомихайловском монастыре, где он, может быть, желал найти то спокойствие, которое ощущал, провождая там юношеские свои леты. Но время ничего уже для него не оставило! и в правление монастыря ему не дано; а пенсии определено только по 300 р. на год.

Я хотя обрадовался, найдя мать мою в добром здоровье и в тишине монастырской жизни, однакож, думаю, что больше ее обрадовал. Разпознаватели человеческих сердец, бывшие хорошими детьми и хорошими родительми, удостоверяют, что любовь родительская к детям имеет большой перевес, в рассуждении детской любви к родителям.

Я почел за приличное побывать с почтением у преемника моего дяди, епископа Амвросия 29. Он благосклонно меня принял, и я видел в нем особу достойную своего сана 30. Он пожелал от меня узнать о обрядах принятия 31, бывших в Могилеве, при случае бытности государыни императрицы и императора Иосифа II и проч.... И я удовлетворил его преосвященство, сколько чего мог припомнить.

Потом, настояла надобность выхлопотать от должника Москвитинова деньги, дабы не иметь необходимости каждогодно к нему приезжать.

Мать моя, смотря единожды на меня и на все мои заботливости прискорбным лицом, сказала мне: «уже ты ко мне не приедешь, и я тебя уже не увижу!»

— «Почему же матушка?»

— «Я вижу это по твоим приготовлениям». Сказав сие, она зарыдала; и мгновенная перемена лица ее обнаружила, сколь глубока была внутренняя печаль ее, от воображения не видать никогда сына.

Я должен был утешать ее уверением, что я таким же образом буду к ней приезжать из Белоруссии, как уже и [126] приезжал два раза. Но увы! матерния предчувствия не ошибаются. Она предвещала правду, а я обманывался.

Напоследок, походя по тем рощам, окружающим дом архиерейский, кои долговременно веселили мою юность, и простяся с родительницею, отъехал в Белоруссию в третий раз, аки Колумб в Америку, с тем только различием, что я не дорос до Колумба, а Белоруссия до Америки, исключая простой белорусской народ, которой очень похож на американцов колумбовых времян.

Умеренное, или, лутче сказать, недостаточное состояние мое отвлекало меня от времяни до времяни отпроситься еще в отпуск для свидания с матерью. —  Я согласен с людьми просвещенными, а еще больше сам с собою, не верить снам. Но замечать все, всякому позволяется. Уже в 1788 году, в ноябре месяце, вижу во сне: будто я вхожу в келью матери моей и вижу ее при задней стене кельи, на кровати лежащую, больную, и говорящую мне слабым голосом: «для чего ты прежде ко мне не приехал?» Печальное сновидение занимало чувствительность мою и возбуждало к снисканию удобного времяни и способов побывать у матери. Но чрез несколько дней получаю из Севска письмо о смерти ее.

NB. Катихизис запрещает верить снам; но священное писание говорит: «Ангел Господень во сне явился Иосифу глаголя»; и проч....

Продолжение приключений Полянского.

Возвратяся в Могилев, видел я дела Полянского в таком положении, что дело жены с мужем пошло уже правом и порядком консисторским, о формальном разводе.

Полянский и генеральша не желали бы ни на час, ни на минуту разлучаться; но служба Полянского требовала пробыть ему несколько часов утра при должности в наместническом правлении, которое время казалось обоим черезчур долго, а расстояние полуверсты казалось бесконечным. Для сокращения того и другого, настояла нужда учредить курьера, которой бы в эту пору, от одной особы к другой, переносил взаимные билетцы, или раппортиции о благополучном состоянии, и проч.... Пасторской тринадцати-летний сын признан достойным сей [127] доверенности. Ему обещано доставить вскорости обер-офицерский чин. На сей конец, принят он и в число канцелярских наместнического правления служителей. —  Слушайте, слушайте! так кричат в парламентах английских.

В одно из многих утро, маленькой Меркурий не доставил депешки. Любовникам не трудно было догадаться, кто имел нужду перехватить их естафету. Сомнительно по сей день, в самом ли деле барон Фелич уговорил, обольстил, согласил пасторского сына, или отнял у него насильно карточку, посланную от генеральши к Полянскому —   или же сам пастор, наскучивши представлять в сем критическом действии неприличное званию его лицо, приказал своему сыну отдать ее Бринку? Но для Полянского все равно, каким бы образом она к Бринку ни попалась. Полянский, тот-же час, велел пасторского сына задержать в канцелярии наместнического правления под караулом, яко подчиненного себе канцелярского служителя.

Сие место и другие некоторые не делают чести уму Полянского; но ежели на всякого мудреца довольно простоты, то почему же и любовникам не впадать в дурачество?

Вследствие сего, я был самовидец, как пастор с пасторшею, сцепившись рука об руку, бежали после полудни из улицы в улицу, как испуганные, к губернатору Енгельгардту, просить правосудия против Полянского. Но губернатор не решился освободить сына их из-под караула, опасаясь Полянского, как такого бойчака, против которого ни сговорить, ни сделать ничего нельзя никакому рядовому губернатору.

Что же осталось делать родителям? Они, без сомнения, спросилися с собственными сердцами и вбежали в канцелярию наместнического правления, где сын их был под присмотром сторожа —  это уже было пред захождением солнца —  схватили его под оба плечи, и потащили так, что нельзя было отгадать, повели-ль они его, или понесли? сопровождая все сие действие бесперерывным криком по-немецки, по-французски и по-русски.

Они кричали: «гер Полански, ле каналь Полански, а мадам Демида, рука сечь Полански, женераль-полицмейстер Чичерин, а Петерсбург, а сенат». —  Это значить: что ІІолянский, в Петербург, увез от г-на Демидова жену, и за дерзновенные [128] по сему делу ответы, на данные ему генерал-полицмейстером Чичериным вопросы, сенат присудил отрубить ему руку. О чем яснее скажется на своем месте.

И крик их был смешан с неистовством диких, которые полонили своего неприятеля и ведут его изжарить и сьесть.

Итак, любовники, будучи встревожены неполучением билета, передачею его в руки неприятеля, сделали еще вдобавок для себя врагами тех, в доме которых надобно жить. Обстоятельство, которое для них ничего доброго не обещало; и шибкой на изобретения и на промахи Полянского дух не успел еще ни на что решиться, как получает он из Петербурга известие, что дело о разводе генерала с женою идет, по желанию Полянского, счастливо и что скоро его поздравят с благополучным окончанием. —  Что, и в самом деле, вскоре воспоследовало. Какая перемена с тревоги на спокойствие! с печали на радость.

Уже любовница начала изредка выезжать в надежнейшие домы, и у нее потаились посетители, посетительницы, и вечерние беседы. Не имея ни с какой стороны опасности, не имели уже нужды и в страхе, тем боле, что, по законном решении дела, и пастор мог безнарекательно продолжать свое покровительство.

А Бринк остался с перехваченым в руках билетом, которого не умел, или не успел употребить в свою пользу против жалобы, принесенной на него генеральшею в том, что он плох.

В таком приятном положении дел, Полянский не опасаясь ничего, отъехал почтою с одним слугою, во Мстиславльской или Черековской уезд, не помню к кому и для чего. На третий или четвертый по выезде его день —  слушайте-слушайте! —   после полудни часа около пятого, роздался по всему городу слух, что Полянского привезли избитого и едва живого, а некоторые говорили: мертвого. Мы с Луцевиным спешили уже туда, где бы узнать о верности слуха, как встретил нас посланной от Полянского по Луцевина; ибо Луцевин, в бумагах штатских, Полянским был употребляем, так как я —  в партикулярных.

Луцевин нашел у него штаб-лекаря Бычкова и других. [129] Полянский лежал без движения в постеле, и едва слышимым голосом сказал ему: «друг мой, напиши от меня челобитную по форме в наместническое правление, что я сего дни измучен на дороге злодеем Феличем и его сообщниками, посланными от Бринка. Ежели я и не останусь жив, так —  по крайней мере —   сделаю злодеяние гласным».

После сего —  говорил Луцевин —  сделался он столько похож на умирающего, что штаб-лекарь Бычков, которой к нему имел дружескую привязанность, не знал что думать, однако-ж, по совету подошедшего туда же дивизионного доктора Кебеке, отворили ему кровь.

По прошествии нескольких дней, медики объявили, что надежда к жизни несомнительна; но на выздоровление потребно неизвестное время.

Некоторые из приязни, а некоторые из любопытства, сошлись его видеть, в числе которых случилось и мне быть. Архиепископ могилевский Георгий Кониский, также его посетил. Он, как человек учоной, почитал всегда его даровании. Больной, кроме зрения и языка, почти ничем еще не владел; он рассказал слабым голосом следующее:

«Лишь только я въехал в большой лес, то появился перед моею коляскою Фелич, сам-третей верхами. Они были все вооружены. Он заградил мне дорогу, и закричал: «ну герой могилевский! теперь ты в моих руках. Берите его». Я держался сидеть в коляске и отвечал ему: «барон! ты будешь несчастлив, а если хочешь быть прав, то разделайся со мною так, как принято в Европе между людьми благородными; ты имеешь пистолеты, дай мне один». Они, не слушая ничего, прискочили к коляске, и двое из них соскочили с лошадей, чтоб меня вытащить. Я схватил мой штуцер и приподнялся, чтоб выстрелить на злодея. Но я того не ведал, что за коляскою моею, по сторонам, стояли еще два злодея, один из них хватил меня прикладом по руке и по штутцеру, и одним ударом руку мне прибил и штутцер вышиб; а другой, в один почти замах с первым, дал такой же удар по затылку. В сие мгновение показалось мне, что я стою выше леса, тут уже стоило им только поднять меня, ибо я противиться не мог. Злодеи потащили меня в лес, и там [130] отбили мне плечи, руки, спину, а особливо бедры и ноги, толстыми плетьми, какими калмыки усмиряют своих лошадей. Не понятно —  окончал Полянский, —  как человек может не умереть, перенося столько неизвестного мучения».

Штаб-лекарь взял его за пульс, и преосвященный, очень ко времяни, принялся утешать его елеем духовного врачевания.

Ему поднесли челобитную; его приподняли, и он с помочью других, поддерживавших кисть его руки, мог только написать свое имя: «Василий Полянский», которое на себя было не похожо и не было бы достойно веры, если бы не было при том свидетелей.

Нужда настояла, в наместническое правление, на место Полянского, командировать председателя верхней расправы Ахшарумова, потому боле, что и первой советник правления г. Сурмин давно уже лежал в параличе.

Полянский, чрез несколько недель, вспомнил о своей челобитной. Ему принесли ее с надписью, в которой сказано: что, он употребил в ней бранные слова, называя злодеями тех, которые его на дороге измучали и изувечили, и что он, Полянский, не должен выступать из пределов права челобитчика». Ахшарумов и губернатор Енгельгардт злобились на Полянского за то, что его боялись. Они, при настоящем случае, имея в руках весло правления, заблагорассудили оным его добивать.

Полянский, получа обратно челобитную, послал ее в сенат. Сенат прислал, в указе, наместническому правлению строгой выговор за то, что оно, говоря о несоблюдении формы челобитен, позабыло о важности злодеяния. Бринк тем же указом исключен из службы, и велено его и Фелича отослать в Ригу, где наряжена для них коммиссия военного суда. Бринк со всеми сообщниками отправлен, а Фелич скрылся, но, по произведении публик, пойман и отправлен туда же за караулом.

Суд производился очень долго, а между тем, помню я, как, Бринк присылывал в Могилев с доверенностями продавать разные из дому своего вещи; а наконец продал и дом. Проживши все, дожил он до последнего сертука с продраными локтями. В таком виде —  как все знавшие и видавшие [131] его говорили —  ходя по ригским переулкам, совестясь показаться в домы и едва имея пропитание для поддержания жизни, умер в печали и в совершенной нищете. Не помню, что последовало с Феличем; без сомнения, все они с соглашенными к злодеянию сообщниками, или погибли подобною Бринку участью, или подвержены были действию правосудия, —  но челобитчику Полянскому какая польза от их погибели?.. Его ударил паралич! Для помочи нужно было искусство, труд, время. Помогли, облегчили, но не излечили. Больной остался с параличем.

§ XXXVIII.

1781 год.

Сей параграф начинаю я с места смеходлачевного, которого был я зритель:

Чрез несколько месяцов после удара, и когда подали Полянскому облегчение, проезжался он в карете но совету врачей и захотел видеть товарища своего советника Сурмина, которой уже с год, как поражен был таким же ударом, и которого Полянский не видал со времяни своих приключений.

Надобно знать, что они друг друга любили. Оба знали иностранные языки; но Полянский, при остром уме и познаниях, был свойства горячего и неуступчивого. Он, когда начинал кого осмеивать, то пленял собою всю беседу, и самые друзья осмеиваемого не могли удерживаться от громкого смеха, потому что острота ума и самая истина были основанием его насмешек. А такие люди, известно, ежели бывают почитаемы, то еще боле ненавидимы. Напротив, Сурмин был человек важной, кроткой, мирной, терпеливой, и за то был всеми почитаем. Но был семьянист и беден. Сие последнее, совокупно с чувствительностью и тяжелым его телом, может быть, и причиною было его удара. Он умер лет около 45-ти от рождения.

Сурмину сказали: карета Полянского взъехала на двор. Хозяин рад гостю, выступил в халате в большую залу, опираясь на толстую подпорку, а гость против его выступал из других дверей с подобною подпоркой и с помочью служителя, один и другой чуть двигались, —  и оба хромали. В [132] такой позиции, завидевши один другого, ну хохотать со всех слабых сил; потом сели на софу, их обложили подушками, и —  смех их обратился на горчайшие слезы! Насмеявшись и наплакавшись, они начали рассматривать и делить свои горькие участи.

Полянский сказал: Я сам всем моим бедам причиной, и прочее.

Советница Сурмина, к Полянскому: Что такое Василий Ипатич, я этой ночи видела во сне, будто я у вас заклеиваю на зиму окны?

Полянский: Ах сударыня! Я может быть избежал бы многих зол, если бы вы мне рот заклеили.

Поговоря много подобного сему, расстались.

Иной, слушая эту историю, может быть давно уже готов закричать: «Да любовница-та по сю пору что? Что она делает?» Она горюет, плачет, терзается, сокрушается, проклинает час своего рождения, и не хочет умереть, чтоб не потерять любовника, которой чуть дышет. Впротчем, они жили почти уже совокупно; ибо развод сделан, и простой муж, за непростое злодеяние, был уже —  как выше сказано —  с сообщниками в Риге под судом.

В таком положении Полянский, пожив еще несколько месяцов, видел, что без сил, без здоровья, служить нельзя, а без службы, в чужой для него губернии, жить невыгодно.

Он взял отставку, и выехал с любовницею в казанскую свою отчину 32. Из Казани ездил он с нею, обвенчавшись, к минеральным водам. Возвратись, похотел еще служить, и был советником в казанском наместническом правлении, так он писал к другу своему штаб-лекарю Бычкову.

Уже, в 1798 году, в бытность мою по службе из Витебска в Черековском уезде, случилось мне заехать на ярманку того же уезда в местечко Костюковичи в зимнюю пору. Там, увидясь с незнакомым офицером, которой, так же как и я, покупал для себя в лавках некоторые мелочи и узнав [133] нечаянно, что он казанский помещик, спросил я его: «не знает ли он там помещика Полянского?»

— «Василия Ипатича? отвечал он вопросом. Как не знать, он у нас был советником, а вы почему его знаете?

«И у нас он был советником в Могилеве. Здоров ли он? жив ли он? жена его?»...

— Я уже несколько лет, как оставил Казань по долгу военной службы. Не думаю, чтоб он по сю пору был жив. Я видел уже и тогда его в крайней слабости здоровья; хотя он и ходил иногда без помочи служителя, однако-ж и часто имел в нем нужду.

Офицер, видя что я желаю знать больше, отошел со мною в ближнюю карчму и продолжал:

— «Полянский имел уже двоих детей, которым тогда было лет каждому, напр., от 7-ми до 8-ми. Он, послужа у нас советником один год, сказал: «нет, видно уже я не слуга!» Получил отставку и жил в деревне. Там он построил —  не припомню в доме или в лесу —  часовню. Поставил в ней крест и гроб, и часто в нее хаживал, или один, или водил с собою малолетных своих детей. Там он становился на колени, проговаривал несколько молитв, которые повторяли за ним его дети. Потом, приклонялся к гробу, и в сем положении проводил несколько минут, иногда в глубоком молчании, а иногда в слезах, и всегда оканчивал указывая на гроб и говоря: «вот, дети, предмет, для которого человек на свет родится! Учитеся умирать, и будьте благоразумнее и счастливее вашего отца».

Так мне рассказал казанский дворянин, которой слышал это от жены Полянского, и которого я, по непростительной оплошности моей, не затвердил ни имяни, ни фамилии.

Может быть кто вопросит: «На какой конец заниматься столько повестью неважною, о неважном человеке, которой, кажется, ничего важного, или достойного об нем сведения не сделал? мало ли людей, которые даже и за добродетели страдают? мало ли людей, которые одарены будучи соединенными силами природы и науки, делают иногда непростительные ошибки?» и проч..

Отвечаю: Согласен. Но и то правда, что героических [134] и привлекательных чудес больше в романах, а я пишу историю. И мой герой был-бы великой человек, если бы имел столько счастья, сколько ума, или столько осторожности и терпеливости, сколько откровенности и смелости 33. Французское образование его обезобразило. Оно хотя очищает и возвышает ум, но портит сердце и воротит с корня добродетель, поселяя на место ее пороки, которые тем приятнее принимаются, что преподаются от учителей, служащих не даром. Прибавим к сему, что он был человек.

Он когда предпринимал произвести в действо что-нибудь такое, что коснется его сердца, то рождалась в нем тогда же непобедимая своеобычливость, с примесом безрассудности; без чего однако-ж, говорят, человек неспособен к произведению и совершению великих дел. Итак, натура и наука снабдили его нужными для великих дел запасами, но судьба не поставила его на своем месте. Он говаривал: «Когда я в каком деле руководствуюсь собственным рассудком, то всегда оканчиваю начатое с успехом (повидимому он, понадеясь на руководство собственного рассудка, отнял жену у Бринка, и проезжал чрез роковой для него лес). Когда же послушаюсь советов другого, то всегда или проиграю, или сделаю слабо. Я никогда себе не прощу, —  говорил он, единожды шутя сам над собою —  что послушал любовницы, которая присоветовала увезти себя в карете в ту пору, когда я уже готов был ускакать с нею в кибитке».

Здесь примкнулось то самое место, которое рассказать обещал я в прежней ремарке. Полянский, возвратясь из чужих краев в Петербург, и будучи уже секретарем академии, был и у сочинения законов, под начальством генерал-прокурора князя Вяземского. Из сочинений его суть: статьи «о совестном суде и его должности», которые составляют ХХVІ-ю главу учреждения о губерниях. В сие время, как писал он о совести, влюбился в Петербурге в жену г. Демидова, и увез ее уже из города. Но когда полицейские на него настигали 34, он выскочил из кареты на запятки, велел гнать лошадей, а сам, обнажа шпагу, защищал двери кареты от [135] полицейских чиновников и служителей, призывая в помочь духа Карла XII, подвизавшегося в Бендерах, не с меньшим или не с большим основанием рассудка.

В награду за храбрость, ему отвели квартиру в караульне при сенате. Князь Вяземский пожалел его: велел там прибрать для него комнату. Но генерал-полицмейстер Чичерин, сделавши ему честь личным посещением, дал ему по форме вопросные пункты. Полянский, не уважая почестей, написал в ответных пунктах столь пространно, что дописался до вершины гор, на которых сами боги обитают, творя подобная веем человекам. Сенат за это витийство наградил его приговором: «отрубить ему руку». Но велика душа Великой Екатерины сильно смеялась храбрости, оказанной со шпагою и с пером. В те поры открывались во всей империи повремянно наместничествы, по законам ее. Белорусский государев наместник, граф З. Г. Чернышев, выпросил у государыни Полянского на свой отчот, и поместил советником в могилевское наместническое правление, при открытии оного. Императрица тем охотнее вверила графу героя, что желала сберечь ему руку. А старой граф уверял императрицу, что он и сам в молодых своих летах был похож на Полянского 35.

Сие поведал товарищ его господин Сурмин, которой, во время сего действия, служил в штатской службе по сенату.

Вот потому-то и пастор с пасторшею, оскорбленные за сына кричали —  как выше сказано: —  «гер Полански, ле каналь Полански, рука сечь Полански, а мадам Демида» и проч.

Уже в 1802-м году начитал я о Полянском в печатных переписках Волтера с Екатериною Великою. В первом письме, от 25-го дня мая 1771 г. пишет г. Волтер к императрице:

«В пустыне моей теперь находится ваш подданный г. Полянский, уроженец Казанского вашего царства. Не могу я его довольно выхвалить за его вежливость, благоразумие и признательность к милостям вашего императорского величества» и проч.

Во 2-м письме, от 3-го декабря: «Г-н Полянский делает [136] мне иногда честь своими посещениями. Он приводить нас в восхищение делаемым им описанием о великолепии двора вашего, о вашей снисходительности, о непрерывных ваших трудах и о множестве великих дел ваших, кои вы, так сказать, шутя производите. Словом: он приводить меня в отчаяние, что мне от роду без малого девяносто лет, и что я потому не могу быть очевидным всего того свидетелем. Г. Полянский имеет чрезмерное желание увидеть Италию, где он мог бы более научиться служить вашему императорскому величеству, нежели в соседстве К Швейцарии и к Женеве. Он сколько очень умный, столько и очень добрый человек, коего сердце с истинным усердием привержено к вашему величеству» и проч.

На сие императрица отписала: «Господину Полянскому, принятому вами под ваше защищение, приказала я доставить деньги, потребные для его путешествия в Италию, и думаю, что он их в самый сей час получил» и проч.

В 3-м, от 11 декабря 1772 г.: «Я получил печальное известие, что тот Полянский, который, по воли вашей, путешествовал, и которого я столько любил и почитал, возвратившись в Петербург, утонул в Неве. Если это правда, то я чрезмерно сожалею. Частные несчастия всегда будут случаться, но общее благополучие вы устроеваете» и проч.

В 4-м, от 3 дня января 1773 г.: «Г-н Полянский уведомляет меня, что он не утонул, как мне о том сказывали, но что он, напротив, в тихом пристанище, и что ваше величество пожаловали его секретарем академии» и проч...

Вот кто был Полянский! Его знали, знаемый целым светом знаменитый Волтер и Великая Екатерина! Знали не случайно, но по его достоинствам. А я за честь себе почитаю, что он меня и моего Луцевина отличал. И сей-то был Полянский, который, при первом моем его узнании, кричал еще в сенях —   когда шел с визитом к Вязмитинову —  Monsenieur!

Прошлого еще 1781 г. в сентябре месяце, я, по представлению наместнического правления, определен сенатом в верхнюю расправу стряпчим, а Луцевин в наместническое правление —   секретарем. Граф Чернышев, как будто дожидался [137] нашей перемены, переведен, по имянному повелению, в Москву главнокомандующим; а сенатор Пассек, бывший наш губернатор, получил, по преднамерению своему, белорусское генерал-губернаторство, с пособием князя Потемкина.

Удивительно, как умы и сердца человеческие соединяются в одну точку, ежели где зрится неоспоримая истина. В продолжение начальства графа Чернышева, всякой с любочестием, при надобном случае, говаривал: «у нас государев наместник граф Чернышев». При перемене же его, всякое состояние единодушно заговорило унылым тоном: «уже у нас не будет второго графа Чернышева». Помню я, как один старой служивой подполковник, которой был тогда советником в гражданской палате, г. Квасниковский, сказал: «слава-ж Богу, что к нам Петр Богданович Пассек; еще мы не все теряем». Но не было никого, кто бы сказал, что мы ничего не теряем. Время показало, что общенародный голос и предчувствие не ошибались 36. Но возвратимся к порядку повествования.

Пассек, еще до приезда в губернию, дал знать наместническому правлению, чтоб оно нашло для себя в секретари другого и представило бы к нему, для представления сенату; а Луцевина он берет к себе в секретари.

По прибытии в Могилев, около начала 1782 года, потребовала он к себе Луцевина и сказал ему: «я тебя обрек давно на это место, зная, что ты хорошо отправлял свою должность, когда я был здесь губернатором; Полянский не однажды мне хвалил тебя».

Луцевин, возвратясь от него, пересказать мне это, и сильно огорчался честью, которою удостоивали его, не посоветовавшись с ним. Он не напрасно признавался, что не ловок был угождать великим особам, которых веления должно исполнять как божеские, и которые иногда за неумышленное неисполнение одного их веления 37, уничтожают в одну минуту все употребленные труды и заслуги.

«Напрасно ты так думаешь, —  говорил я ему —   ты изображаешь самого дурного вельможу и самого плохого секретаря. [138] Вы оба не таковы. А ежели-бы ты и принужден был переносить сколько-нибудь иго самонравия, то противоположи ему то важное преимущество, что во всей империи ты будешь иметь одного только начальника, которой при том силен составить твое счастье, и которой считается не дальше от государя, как между вторыми лицами».

Он согласен был с моим мнением, но горести вдруг преодолеть не мог, и наконец сказал: «так и быть! надобно с горя приняться за работу; авось-либо, второе от государя лицо сильно будет составить мне счастье!»

Разделивши с ним, по обыкновению, и смех и горе, расстались.

Пассек, принявши первые поздравления, первые посещения, осмотревшись дома и заглянувши в должность, первым долгом поставил удовлетворить требованию природы, по сердечной экспедиции. Он сыскал свою любовницу Марью Сергеевну Салтыкову 38 и малолетного сынка —  которой назывался, по отцовскому и по своему имяни, Петром, а по нежности Пипинком и Панушком —  и несколько манежных лошадей, с конюшни смоленских его деревень. Сии суть три струны, которые были приятнейшею в жизни для его сердца музыкою, и без них он жить не мог.

Я, не давая закоснеть времяни, выпросил от наместнического правления представление, с помощью друга моего Дмитрия Романовича Чугаевича 38, к генерал-губернатору Пассеку, [139] со испрошением в оном представления от него сенату, о повышении меня чином титулярного советника. Я предварил о сем Луцевина. «Это будет случаем —   говорил я ему —  что вы, при докладе по бумаге обо мне, напомните 40 и о себе. И хотя вы одним чином ниже, однако-ж можете примолвить, что вы должность в наместническом правлении отправляли степенем выше меня. Итак, мы будем оба титулярными советниками!» Луцевин все это умел употребить в пользу. Мы оба представлены сенату, но в разных бумагах. Он о себе выпросил письмо от генерал-губернатора к герольдмейстеру, а обо мне ничего. Он произведен титулярным советником из провинциальных секретарей; а я, из губернских, коллежским секретарем.

Пассек любил пользоваться приятностью годового времяни, какая бывает под 53-м степенем северн. шир., и любил всякого рода удовольствия. Весеннее и летнее время пробыл он в Могилеве, наполненном садами, окруженном лесами, кустарниками, полями. Часто, по вечерам, бывали у него собрата с музыкою, дабы вкусить приятность жизни Марье Сергеевне и Панушке. Карточная в банк игра не была забыта. Столы нарядно-освещенные; при каждом служитель, дабы каждой игрок имел без затруднения удобность: приказывать, требовать и довольствоваться всем тем, что ему угодно, кроме птичьего молока. Вообще, всякой игрок был хорошо принят, а особливо те, которые имели честь быть с хозяином в мотие, отлично были уважаемы; и если кто счастлив был приобресть их благосклонность, за того слово их пред генерал-губернатором имело полной вес.

По таким рекомендациям, мало по малу, штат [140] присутственных мест начал замещаться, или игроками, или надобными для них людьми. Первые были самые дурные по службе работники и самые лутчие компанионы. Вторые хотя могли знать свою должность, но были пролазы и подлецы, подставленные людьми, незнающими штатской службы. Таков был плод вечерних собраний!

А в продолжение дня, приказывал он подводить к окнам своих лошадей, показывая их каждому, кто хотел их видеть, а особливо гостям проезжающим. При сем случае, стоило только кому на кого угодно сказать: что, вот тот-то имеет лошадку... вятскую серенькую... нагайскую кобылку... парочку соловеньких, и проч. и тотчас владетель лошади получал дружеское требование: «покажи-ка, братец, покажи-ка». И, в короткую пору, пред окнами на улице, являлась нечаянно маленькая лошадиная ярманка.

Пассек, препроводя таким образом весеннюю и летнюю пору в губернии, отправился по первому зимнему пути в Петербург, для перемены воздуха и для осмотрения, не требует ли укрепления то место, на котором он сидит.

При выезде его, пошел я пройтиться с приятелем моим Луцевиным. Он меня спросил: «что-ж вы думаете с недожалованным чинком?»

— «Что думать? —  отвечал я —  надобно износить чинок.

«Попросите вы, по выезде нашем, Павла Артемьевича, чтоб он написал об вас к генерал-губернатору в Петербург, а я до выезда так же излучу об этом попросить. Он теперь у генерал-губернатора» 41.

Я сделал по совету Луцевина, и был произведен титулярным советником, 1783 г. в феврале, а Луцевин, из Петербурга, услужил мне без просьбы и присылкою патента на сей чин, в марте месяце. [141]

Между тем, пока Пассек возвратится из Петербурга, расскажу я одно действие, происшедшее пред прибытием еще его на генерал-губернаторство, следственно, по порядку времяни, надлежало бы мне написать его прежде.

В сем действии случилось и мне съиграть свою роль. И хотя оно ничего в себе отличного не заключает, кроме легкомыслия, истекшего от корыстолюбия, но поелику оно справедливее, нежели как кто видел воскресение мертвых, то и опишу я его точно так, как оно происходило.

§ XXXIX.

Кладорытие.

Во един от дней, утру сущу, в августе или в сентябре, прииде ко мне друг мой, Дм. Р. Чугаевич, глаголя сице: «внимай любезной брат! Счастье нас ищет».

— Добро пожаловать.

«Клянись мне: никому об нем не говорить, ни писать, ни изображать гиероглифами».

— Клянусь, что я это счастье схвачу в охапку и не выпущу его, как-бы оно ни было склизко.

Посмеявшись оба на счет счастья, о котором я еще не слыхал, сказал он мне: «губернатор Ник. Богдан. Енгельгард, не находя никого лутче, хотел поручить мне теперешнюю коммиссию. Я уверил его: что есть еще и лутче меня. Это вы. Он хотя не вдруг 42 поверил, однакож напоследок 43 подтвердил мой выбор. Вот же вам и секретной губернаторской ордер», выхватывая из-под грудного кармана.

В ордере начитал я: «могилевского губернского магистрата прокурор г. Полтавцев, удостоверясь от шляхтича [142] Норкевича, донес мне секретно, о немалой и немаловажной поклаже, сокрытой в известном ему месте. Я предписываю вашему благородию, отправясь с ними, вынуть оную поклажу из того места. где они покажут, и меня об ней предварительно и секретно уведомить чрез наречного; о чем дано от меня и г-ну прокурору Полтавцеву обстоятельное секретное предписание», 44 и проч. Николай Энгельгардт.

Во исполнение повеления, спешил я пред полуднем в квартиру Полтавцева, и горел любопытством: где, и какими судьбами посылает нам Бог клад, положенной неизвестно когда, неизвестно кем, неизвестно где?

Я нашел его при остатке уже такого завтрека, пред которым с водкою и за которым с вином поступлено было без всякого послабления. С шестеро едунов были уже в пол-пьяна.

Прокурор, завидя меня, подбежал ко мне с распростертыми руками, и обнимая кричал: «вот наш сотрудник! вот наш друг! достойный секретных препоручении!» Все протчие сдернулись из-за стола, и подходя ко мне, в таком положении как нашлись, иной с ножем, иной с вилкою, с стаканом, с салфеткою в руках, повторяли почти то же, чем приветствовал меня Полтавцев. В такой соматохе, говорить с Полтавцевым о деле было-бы напрасно. Я принялся добирать завтрек, осматриваясь, чтобы, сверх завтрека, не сравняться во всем с ними, поелику каждой из них всесильно старался исполнять добродетель гостеприимства.

Отработавшись на тарелках, не вытерпел я, чтоб не спросить Полтавцева тихонько: «мы имеем секретное повеление: за чем-же здесь другие люди, кроме Норкевича»?

Ответ получил громогласной: «отруби ту руку по локоть, которая себе добра не желает».

И все воскрикнули почти тоже, и все принялись за стаканы горячего на дорогу пуншу.

Я, желая сколько-нибудь себя просветить, спросил еще потише: «где наш клад? далеко ли нам ехать? Норкевич какое имеет основание своему донесению?» и проч.

Полтавцев на все вопросы со всех сил закричал: «это [143] все наши приятели. Отруби ту руку по локоть, которая себе добра не желает». Я уже был во искушении, бежать к г-ну Чугаевичу и изъяснить ему, что губернатор завлечен в обман людьми сумасбродными и легкомысленными, которые па пункте корыстолюбия с ума сошли. Но вспомня, что я еще не вошол в доверие остерегать губернатора, и что вся должность моя заключалась в исполнении его повеления; к тому-ж, погода была хороша, а берлин о четырех полах и кибитка были ухе заложены, решился прогуливаться на чужой счет. Мы с Полтавцевым и Норкевичем сели в берлин, а два шляхтича в кибитку, и отправились из города секретно, среди бела дня, на большую дорогу, лежащую к городу Чаусам.

Отьехавши верст с 15, когда уже спутники мои поосвежились, спросил я Норкевича: «откуда он знает о кладе, по которой мы едем?»

— «Все старые люди знают, и уверяют», отвечал он.

— «Из чего он состоит?»

Тут мой Норкевич замялся; он силился изъяснить важность клада, но не знал как наимяновать.

— «Если старые люди знают, спросил я, так для чего-ж они сами не выняли?»

Тут Норкевич еще больше напорол дичи.

— «Далеко ли еще нам ехать?»

— «Верст с двадцать, отвечал Полтавцев. Мы от Петровичь 45 повернем с большой дороги в деревню Смолки, а в Петровичах истребуем, по силе губернаторского ордера, от управителя Вейделя лопатников, и отправим их чрез ночь в Смолки, а сами у него переночуем».

По сему распоряжению прибыли мы на другой день в Смолки, часу в 9-м пред полуднем. Остановились при дороге, между церковью и карчмою, и при самом кладбище.

Тут нашли мы наших лопатников, стоящих в шеренгу с заступами и лопатами, которых, к удивлению моему, насчитал я 40 человек; из чего уже не сомневался, что секретное наше дело должно быть очень обширно, если [144] обработывать его будут сорок секретарей. Я, ставши у берлина, рассудил ожидать, что будет? а Полтавцев и Норкевич пошли по полю... дале к кустарнику... ходят... останавливаются, говорят между собою и ничего не показывают.

Скучивши ожиданием, пошол и я к ним. Они так-же повернули ко мне на встречу, и Полтавцев издали ко мне заговорил: «скоро будет пора обедать, а у нас еще ничего не готовлено».

— «Надобно об этом позаботиться, отвечал я: да клад-та наш что?»

Норкевич отвечал: «треба шукаць».

— «Поэтому вы не можете показать где он?»

«От туцось под упадло», указывая рукою на одно место.

— «Если по упалым и бугристым местам заключать о кладах —  сказал я —  то можно взрыть целой Чаусовской уезд; а нам, во избежание таких трудов, надобно знать точное место нашего клада, о котором знают все старые люди».

«Треба шукаць», был последний ответ Норкевичев.

Полтавцев отправился в корчму, обнадежив нас добрым обедом, а мы, походя несколько времяни тщетно, пошли туда же, и нашли его пред пылающим камином за разною огородною зеленью, мясами, птицами, с ножем, с кострюльками и горшками, препоясанного платком вместо фартука и требующего наступательно от жида, корчмаря, всего того, что он имеет самое лутчее. Жид извинялся, что у него не трактир, а обыкновенная корчма, однако-ж, обнадежен будучи щедрою платою, исполнял усердно требования. Мы с Норкевичем хотели-было приняться, из вежливости, помогать нашему метрдотелю; но он не шуточно изъяснился, «чтоб мы не вмешивались в такое дело, которого не разумеем». Между тем, я принялся еще вопрошать Норкевича, не скажет ли он чего-нибудь хоть правдоподобного; но все его ответы похожи были на прежние, и коммиссия наша, столько для нас самих была секретна, сколько всем была известна, так что даже никто из нас не ведал, зачем мы сюда приехали 46.

Обед наш стоил лутчей коммиссии; три или четыре блюда, [145]

приготовленные из туземных 47 припасов, во вкусе малороссийском, нельзя было променять на суп, макароны, кампот, спаржу, устрицы, бир-суп и суп-вассер. Но Полтавцев, когда я хвалил его искусство, не был еще доволен своею стряпнею; он на каждое кушанье указал, изъясняя, чего к которому недостает; «но в том, примолвил он, не его вина. В Смолках надобно довольствоваться тем, что можно было найти у жида арендаря».

После обеда Норкевич пошол на сено спать, а я начал у Полтавцева допрашиваться: за что нам приниматься? Для чего столь великое число истребовано работников? за чем мы сюда приехали? и проч. Норкевич, говорил я, уверяет, что старые люди его уверяли. Через сени против нас, полна корчма мужиков разных лет; спросите их, о чем хотите.

Полтавцев подошед к одному старику: —  «что старинушка? давно ли на свете живешь?»

— А! ужу лет сотцо с горою 48.

Я спросил его: «что-ж ты на свете помнишь? и что знаешь?».

— «Помню, як шов Пиотр Алексеевич и Репнин».

— «Каких ты лет тогда был?»

— «Ужу сидев на печце, и чув як казали: цар-каже Пиотр Алексеевич».

Я, смекнувши времяна российских и шведских в Польшу походов, в начале ХVIII столетия, нашел, что старику нашему боле 70 лет, однако-ж не сто слишком.

Полтавц.: Скажи нам что добринькое 49.

Старик: Ат, хвала пану Богу, коли пан даст шаговку, подинькую 50.

Полтавц.: А! его надобно покуражить.

Старик наш выпил, ему повторили. Он сел на лавку, [146] запел слабым и дряхлым голосом мужичью песню, повалился и заснул! —   Это было открытие нам клада. Между тем, проснулся и Норкевич.

— Показывайте-ж место, где клад? спросил я Норкевича.

— «Тут на кладбище надобно его искать», ответствовали они оба с прокурором.

Я совершенно был уверен, что на том месте, где всегда роют для умерших, невозможно быть кладу, однакож, чтоб чем-нибудь кончить наше секретное препоручение, принял команду над лопатниками, велел им стать попарно одному против другого, и рыть посаженно по всему кладбищу, кому где угодно, и где только можно.

Земля на кладбище была рыхлая, следственно для копки самая легкая. В остаток дня до вечера и на завтра в целый день, наделали мы громады шанцов, апрошей, цитаделей, крепостей, гласисов, в таком совершенстве, какого не производили ни медведи, ни кроты. Мы нарыли костры костей, и даже коснулись мертвых, недавно зарытых, так что всех живущих в окрестных селениях привели в ужас. Проезжающие, останавливаясь при нечаянной сей встречи, вопрошали с трепетом: «Ах! что это такое?»

На третий день, по утру, предложено было мною в общем совете на рассуждение: что кладбище все взрыто, что мы уже более не найдем, сколько нашли; что надлежит теперь опасаться чумы, особливо, если открыется сырая и мокрая погода, что мы все то сделали, что надлежало сделать чиновникам, удостоенным секретной доверенности и желавшим найти клад; что счастие не зависило от нас; ибо известно всем старым людям, что «клад не всякому дается», и что, во уважении всего того, не благоугодно ли будет секретной экспедиции, дабы оная благоволила приказать: все тем же порядком зарыть, которым отрывали, а самим отъехать домой, тем же путем, которым приехали, и донести его превосходительству г-ну губернатору, что, по общему мнению всех старых корыстолюбивых, легкомысленных и суеверных невеж, клад наш вниз загремел.

Предложение одобрено общими голосами без всякой [147] оппозиции. Вследствие чего лопатникам дано приказание, отрытое зарывать и возвращаться по домам, а Полтавцев принялся за свое дело около камина и печи. Экспедиция наша имела заключением обед превкусной, и без нее не знал бы я о искусстве поваренном, которым обладал прокурор Полтавцев, не уступая славному греческому Аристиппу.

В Могилеве, любопытные насмешники и балагуры, узнав обо всем секрете, долгое время, при свиданье с нами, вместо вопроса о здоровье, вопрошали, а особливо Полтавцева: «Скажи нам что добринькое», Норкевичу припоминали: «треба шукаць». Мне советовали приятельски, заслугу мою поместить в формулярный список, а к губернатору Енгельгардту вице-губернатор и директор экономии приступали с требованием, чтоб он казенным работникам четыредесятим человекам, заплатил за три дни законную на каждой день поденьщину.

§ XL.

Около сего времени я купил на краю города, при овраге называемом Ребр, против горы, называемой Мышьяковка, землю с садом. Построил маленькой деревянной на каменном фундаменте, саженях на 4 1/2 в каждой стене, домик о 4-х покоях, пятой на верху 51; а кабинетное окно дал в сад. Домовые принадлежности, как-то: баня, ледник и проч. соответствовали главному корпусу, которого четыре покоя не меньше были 4-х вороньих гнезд. Все, кто хотел, хвалили мой вкус, мое расположение и выбор места, которое, с лицевой стены, имело возвышенное положение, и представляя зрению внизу часть города, представляло за тем луга, пески и лес. А равнина окружающая дом с трех сторон, осенялася моим и соседними садами. Угодно-ль знать меру земли? —  26 саженей в длину и 9 в ширину; это сделает квадратных 286 саж., из коих 88 пошло под дом и подворье 52, а протчия остались под садом.

Возвратившемуся из Петербурга генер.-губернатору Пассеку понадобился человек, которой бы снял счет с управляющего смоленскими его деревнями, адъютанта Крюкова, и сделав [148] описание всему, что надлежит описывать, сдал бы все в ведомство и управление другому, его-же адъютанту Томашевскому. Луцевин, желая меня приблизить к генерал-губернатору, доложил ему, что Добрынин человек способный к исполнению препоручений, не исключая и кладорытия.

Вследствие чего, явясь к его высокопревосходительству, получил от него письменное и словесное наставление, и отправился с Томашевским, на коште его высокопревосходительства, в смоленскую его вотчину, называемую Яковлевичи.

По приезде нашем туда, истребовали к себе тотчас домовых должностных: старосту, земского, ключника и проч. Объявили им господскую волю, что Яковлевичи имеют нового управителя; а прежнему поручили пакет, по силе которого должен он дать отчет, о чем его ни спросят, и потом явиться в Могилев, к настоящей своей должности адъютанта.

В течение недель двух, все сделано со всеми подробности и, и к генерал-губернатору бумаги отправлены. Ожидаемо было дальнейшей резолюции, но Пассек, получа бумаги, позабыл, что я в Яковлевичах. А я, пользуясь случаем забвения, бывал с Томашевским на обедах и прогулках у соседних дворян, и у его брата Федора Богдановича Пассека, в деревне Беззаботах. У него бегивали по саду; и его любовница, Марья Ивановна, урожденная Ушакова, имея тогда цветущий век, имела привлекательную вежливость указывать нам дорогу по садовому лабиринту, точно так, как Ариадна указывала Тезею. Сам же Федор Богданович Пассек, будучи еще хотя лет не старых, но тронут ударом, продолжающимся около десяти лет, дожидался нас всегда, сидя на одном месте в беседке, или на открытом канапе. Он не мог дозгибать в коленах ног и ходя передвигал их почти прямо; почему садился и вставал с помочью человека, хотя ел и пил со вкусом, и цвет в лице имел человека довольно свежего. —  Сия болесть обратила его от жизни светской на постоянную и набожную. Он показал мне свой кабинет мольбы, или храм определенной для молитвы. В нем стоял на стене образ Богоматери, называемой Смоленской, в ризе позолоченой, за стеклом, в кивоте, мерою, сколько помню, около аршина и с кивотом. По его словам, чрез поклонение тому образу, с [149] которого сей списан, он избавлен чудесно, помощию Богоматери, от болезни, от которой следы, как-бы для всегдашнего воспоминовения, остались только в ногах. Он читал мне некоторые места из канона благодарного Богоматери, сочиненного им самим после болезни, для каждодневного чтения утром и вечером, пред образом. Где приходилось имяновать Творца вселенныя, там он говорил: «Создатель миров». «У нас —  говорил он мне —  учат: что земля обитаемая нами, есть одна в поднебесной; но это не правда. У непостижимого Создателя, в неизмеримом пространстве воздуха бесчисленное множество миров». Мнение его не было для меня новизною; но я дивился, что и человек пожилой и тронутой ударом соглашается с истиной, и вместе верит, что он исцелен чудесно, и изъясняет подробно, как это с ним случилось. Дочь его, барышня умная и бойкая, лет 22-х, не горячо веря повести отеческой, сказала: «разве не может все это присниться?»

Возвратясь в Могилев, —  не дождавшись резолюции —  явился я к своему генерал-губернатору, повторил словесно то, о чем уже знал он из писменных донесений. Отвечал на то, о чем был спрошен, и наконец, получил отличную привилегию, чтоб я «приходил всегда к обеду, когда вздумаю, не дожидаясь повестки зову».

Я водворился в мой новой домик. Между тем бескрылое время пролетело уже шестилетнее поприще от открытия наместничества, или лутче сказать: оно ни пошевелилось, но жизнь наша мгновенно по нем скользнула. Многое в губернии изменилось; многое возникло, многое уничтожилось. Секретаря Судейкина, —  который после Рогачева был в гражданской палате секретарем, —  и Малеева, которой был уже в уголовной палате председателем, ударил в разные времяна смертельной паралич. Сотрудник мой по стихотворству, секретарь IIIпынев умер в водяной болезни, и проч. и проч. Уничтожилась и рогачевская таможня, и одноземец наш, г. Хамкин, давно уже живет в губернском городе без должности и службы, питаясь оставшимися от таможенных приобретений крохами; он еще столько был горд, что отвергал с презрением предлагаемый ему места и должности, если они были меньше, или [150] не столько прибыльны, как цолнерские в таможне. Мы с Луцевиным занимаем штатные места, и видим, что Хамкин, человек некогда значивший и достаточной, остался позади нас, и напоследок принужден был горем принять то место стряпчего верхней расправы, с которого я поступил на большее. Сын его, молодой 24-летний, изнеженный, избалованный, определен в расправу протоколистом. Старик, не видя в нем пути, упросил меня, чтобы чадо любезное имело в доме моем квартиру, авось-либо, говорил отец, сын мой поправится, видя благие примеры хозяина дома. «Благодетель мой!» говорил мне сей искренной старик: «порадей в пользу моего сына; ты жил в Севске при особе важной; твоя там слава по ныне не исчезла, ты и здесь ведешь жизнь приличную честным и добропорядочным людям» и проч.

Речь старца, хотя покрытого сединою, но крепкого —  как казалось —  столько же и в рассудке, сколько в здоровье, привела меня в жалость; я не подозревал, чтоб мне самолюбие тут участвовало, и молодой Егор Хамкин перебрался ко мне тем охотнее, что надеялся избежать отцовских упреков.

Отец снабдил его столовым, чайным и кофейным серебреным и фарфоровым прибором, персон на шесть, и всякого сорта бельем и платьем, а сын нашол 53 к себе во услужение вольного гусара. Стол наш, по условию, должен был быть вместной или очередной. Народ, по штату в губернском городе положенный, заговорил: как может меститься вода с огнем? «Так точно —  отвечал остроумно молодой Хамкин при одном случае —  как местится в одном горшке кушанье, которое не бывает сварено без огня и воды». Иные говорили, что старик Хамкин лучшего места и способа для исправления сына своего желать не должен, и тем его поздравляли! Но увы! везде праведнику чорт мешает, и везде грешнику соблазнитель сатана помогает! Тогда было в губернии генеральное межеванье, и моего Егора испортился порядок прежде, нежели солнце протекло Стрельца, Козерога и Водолея. Он сперва начал отваливать от обеда, или от ужина, а потом, и целые сутки его нет. Где-ж он и чем занимается? [151] Карточною игрою с землемерскою партиею, которая в деньгах никогда скудости не имеет.

Единожды мой Егор, в сие долгонощное время года, приходить за полночь, шумит, говорит, пробуждает меня; гремит деньгами золотыми и сребреными, в шляпе и по карманам, всего этого добра составляло рублей с небольшим на двесте, однако-ж он столько был куражен, как будто-бы получил счастье на целую жизнь, изъяснял мне свою радость, и был в надежде всегда выигрывать. Я советовал ему умерить радость. «Игра, говорил я, потому и называется игрою, что она непостоянна; а непостоянство, ни в каком случае, не заслуживает нашей радости. Если-же, по мнению древних, нет ничего без исключения, то игра есть достоинство одних только брилиянтов, которых мы с тобою не имеем», и проч.

Мое нравоучение сильно подействовало. Чрез несколько дней слышу, что столовые ложки в закладе у землемеров.

— «Правда ли это?» спросил я моего игрока.

— «Нет, отвечал он: я только заложил розданную ложку, да и за ту обещал мне приятель заплатить хорошую цену, если она у него останется. Он мой друг, и я ему верю».

«Надобно, чтобы дружба была без залогов роздачных ложек?»

— «Однако-ж вы сами, как умной человек, согласны будете, что дружба укрепляется пособиями во взаимных нуждах».

Видя, что мой Телемак и сам рассуждать и меня хвалить мастер, не рассудил я больше что ему сказать, как: «пусть по твоему».

В один вечер, приходить к нам старой Хамкин, находить меня и сына пиющих чай, садится на мою постелю и, выпив чашку чаю, возглашает: «Сын мой! Знаю я непорядочное твое поведение... Я пожил на свете много, был на кони и под конем. Знаю горе, испытал счастие. Может быть худо научился, не могу хвастать. Но для тебя, сын мой! я все исполнить то, чего требовал от меня долг отца. Я отдавал тебя учиться немецкому языку, одевал тебя прилично воспитания и моего достатка, определил тебя в службу, отпустил тебя, снабдивши всеми принадлежностьми. Ты имеешь обер-офицерской чин, а поступки твои не хороши; знаю я, не время [152] тогда гать гатить —  плотину починять —  когда ее рвет стремление воды. Не запрещаю я тебе веселиться, но ты выходишь из границ веселья, ты проигрался, да говорят, что с землемерами и подпиваешь. Отстань, покайся, послушай отца! Если не послушаешь, Бог тебя покарает».

Сим простым и искренним наставлением, —   которое написал я почти точными его словами —  он произвел во мне к себе жалость и почтение; но сын засыпал отца многоречивым себя оправданием, и чуть не принудил старика признаться, что он сына обидел непростительно своим наставлением. Между протчим, была со стороны сына и часть правды; он говорил: «Не сами-ль вы, батюшка, меня так воспитали? Не вы ли мне говаривали: играй Егор в карты, это дело благородное?» и проч.

Таким образом, зимнее время протекало. У молодого Хамкина явилась гарнитуром покрытая шуба небесного цвета, с воротником чернобурых лисиц. Он является в ней по праздникам в соборную церковь и на зрелища. За ним его гусар, порядочно одетой. Землемеры к нему один по одному подходят, с ним говорят, его окружают, и, мало-по-малу, делается землемерская партия, и вместе партия игроков. Молодой Хамкин, румяной, живой, играет в ней героическое лицо; говорит, вопрошает, отвечает по-немецки, и заставляете о себе думать, что ему небезъизвестна вся Германия. Низких привычек: скромности, осторожности в словах и поступках и уважения к старшим летами, познаниями и заслугами, он не имел от натуры. Отец, радуясь цветущему состояние сына, переменил тон своего наставления ему и начал, при всяком случае, гласить: «сын мой Егор —  точные его слова —  ты благородной человек, благородного отца сын. Играй в карты, это дело благородное».

Уже прошло несколько месяцов, и благородной Егор не платит ни за стол, ни за квартиру, однако-ж когда возвращается —  хотя и редко —  с благородного упражнения, пользуется тем и другим. Уже гусар давно мне доносит, что в сундуке господина его очень просторно...

— «Почему ты это знаешь?..» [153]

— «Потому, что у меня нет ни рубашки, ни сапогов, а сундук не заперт».

В самом деле нашли мы в нем с гусаром, из всего столового и чайного прибора, одну только ложку да солонку сребреные, даже белья и платья уже не было.

Верной гусар вскоре пошол туда, где дают рубашки и сапоги; а господин его, приходя и выходя без поры, и не находя ни обеда, ни ужина, подхватил свою кровать —  на которой постели была еще в целости —  и порожний сундук, и стал на квартире вместе с одним из землемеров, равных с ним лет, которому отец из Смоленска часто подсылал содержание. Напоследок, партия землемерская переехала в другую губернию, и с нею ловля, торговля и промышленность для Егора благородного упали.

Старой Хамкин проживши все, что нажито в таможне, провождал жизнь самую бедную с женою, дочерью и с меньшим сыном. А старший, благородный наследник, шатаясь с квартиры на квартиру, и не имея пропитания, возвратился на квартиру к отцу, и помогал с успехом умножению общей бедности. Для докончания повести, нужно нарушить порядок леточисления 54. Бедность старика Хамкина кончилась смертию около 1797 года. А старший сын перебежал в Витебск, когда, по повелению Павла I-го, Могилевская и Полотская губернии соединены в одну Витебскую, где, послужа площадным писцом, попивши где случилось, и ободравшись, растолстел, оскорбутел . В таком положении, отправился в Петербург, для поиска счастия, думая, что в столице на таких людей недостаток. Но на одной из почтовых станций —  помнится в Луге —   кончил тридцатилетнюю с небольшим жизнь свою.

На какой же конец рассказана эта истинная повесть? На тот, что это не сказка, а я лутче люблю быль, нежели выдумку; впротчем, читатель с рассудком, и не имея чем лутчим заняться, найдет что-нибудь везде и во всем, как Сумарокова пчела:

И посещающа благоуханну розу,
Берет в свои соты частицы и с навозу.

(Продолжение следует).


Комментарии

1. Считаем не лишним заметить, что как из настоящей главы, так XXXI, XXXVI-XXXVIII главотрывки были напечатаны в «Виленском сборнике» 1869 г. Приведенные впрочем там отрывки весьма не велики, с большими перерывами и местами даже с подновленным слогом. Само собою разумеется, что мы печатаем без малейших пропусков и отнюдь не позволяем себе изменять ни единого слова в подлинной рукописи, с которой печатаем «Истинное повествование» Добрынина. — Ред.

2. Граф уже приехал, и я уведомил, по условию, рогачевского коменданта. Но любезной Плец не продолжил со иною своих переписок. Он вскоре умер, не старе лет 38-ми. — Г. Д.

3. Хотя присутствие наместнического правления не было еще открыто, однако-ж чиновники и канцелярия переведены уже были в новой корпус строения; и там отправлял дела по старому еще обряду губернской канцелярии, а во ожидании нового, все уже уставлено было на своих местах. —   Г. Д.

4. Поправлено из «Конецкий». Кстати напомним главнейшие факты из жизни этого замечательного иерарха русской церкви: Георгий Кониский p. 1717 г., обучался в Киевской академии, где потом исправлял должность ректора и профессора богословия, будучи притом архимандритом Киево-братского училищного монастыря. В 1755 г. посвящен в белорусские епископы, В 1757 г. он учредил в Могилеве семинарию и тогда же завел при архиерейском доме типографию. Мужество и неутомимая энергия в обороне православия против латинской и униатской церквей —  стяжали Георгию Конискому славное имя в летописях Западной России. К числу многих сочинений, оставленных после себя Кониским, относят и «Историю Русов», которая однако, по новейшим розысканиям по сему предмету, оказывается не его пера. —  С Георгием Кониским мы еще не раз встретимся в «истинном повествовании» Добрынина, так как архиепископ белорусский Георгий, до самой смерти своей, в 1795 г. продолжал пользоваться большим значением и почетом среди современных ему деятелей. — Ред.

5. Вместо зачеркнутого «на случай нельзя». — Ред.

6. Вместо зачеркнутого «никогда не отказывали». — Ред.

7. Последняя строка зачеркнута. —  Ред.

8. 1. Всенощная, обедня, молебен. 2. ІІІтатные команды при городничих. 3. Цехи городские и проч. — Г. Д.

9. Начиная со слов: «исключая частных каких-нибудь непорядков» все это зачеркнуто в рукописи. —  Ред.

10. Строка эта зачеркнута. —  Ред.

11. С 1797 года швейцары и булавы не во употреблении. Мне, будучи уже советником, часто случалось всходить на лестницу в присутствие, смешавшися вместе с заслуженными инвалидами, с криминальными преступниками, сопровождаемыми блестящими тесаками. Меня эта пестрота и равенство всегда забавляла: но порядок всегда оскорбляется там, где шутки не кстати. —  Г. Д.

12. Последняя строка зачеркнута. — Ред.

13. Вместо зачеркнутого: «самодержавно». — Ред.

14. Это слово зачеркнуто. —  Ред.

15. Вместо зачеркнутого «пыталися». —  Ред.

16. Вместо зачеркнутого: «толь знаменитых». —   Ред.

17. Вместо зачеркнутого: «Мы все». —  Ред.

18. А разве-ж бы чернь лутчего изобрела бога, если-б не внушала ей вера того, что духовные их учители суть не меньше, как наместники Божии? Кошки, собаки, лук, чеснок, бык, корова, змей-гадина-ужака, крокодил, разве не были жребием заблуждения целых государств и народов? Государств и народов, которые были, право, не хуже нас и всегда ели апельсины и ананасы. Мнение мое. — Г. Д.

19. Сии ворота могли-бы служить памятником, по крайней мере, лет 90, но по смерти императрицы в первой год сломаны. — Г. Д.

20. Вместо зачеркнутого: «императора». —  Ред.

21. Вместо зачеркнутого: «выстреливши». — Ред.

22. Вместо зачеркнутого: «самые важнейшие в мире моральные и политические перемены». —  Ред.

23. Вместо зачеркнутого: «собрание». —  Ред.

24. Вместо зачеркнутая: «из пяти ближайших губерний». — Ред.

25. Далее зачеркнуто: «или в кампаменте». — Ред.

26. Далее зачеркнуто: «и как кому пришлось». —   Ред.

27. Место это подвергалось автором переделке; оно находится в рукописи в конце страницы и от него несколько слов при переплете отрезано. —   Ред.

28. Вместо зачеркнутого: «пишет она причины, препятствующие ей сожитие с мужем». — Ред.

29. Епископ Амвросий был потом крутицким, а потом казанским; а наконец митрополитом новгородским и санктпетербургским. — Г. Д.

30. Вместо зачеркнутого: «со нравственностию простого». —  Ред.

31. Вместо зачеркнутого: «и наружных приемах». — Ред.

32. Деревни его, как он сам говорил, приносили ему денежного годового дохода 2,400 р., да сверх того, он имел мельницу в самом городи Казане. — Г. Д.

33. Вместо зачеркнутого «уступчивости». —   Ред.

34. Вместо зачеркнутая «наскакали». —  Ред.

35. Вместо зачеркнутого: «был таков-же как Полянский». — Ред.

36. Отсюда до конца второй части впервые появляется в печати. — Ред.

37. Вместо зачеркнутого «прихоти». — Ред.

38. Марья Сергеевна Салтыкова была дочь иностранной коллегии секретаря Волчкова, жена майора Александра Салтыкова. Она, в самых цветущих летах, разладила с мужем, я, в таком горьком случае, искала пособия и защиты по Петербургу. Пассек тогда был при дворе камер-гером. Он ей предложил свое покровительство, которое показалась для нее тем надежнее, что и он, разладя с женою —  из фамилии Шафировых —  не меньше имел нужду в покровительстве себя молодыми и пригожими женщинами. Сей случай двух горевавших половин, сочетал их на всю жизнь. — Г. Д.

39. Дмитрий Романович Чугаевич был учителем могилевской семинарии, а по присоединении Белорусского края к России, вступил в статскую службу. При открытии наместничества, помещен стряпчим в верхнюю расправу; потом в верхний земский суд, а меня поместил —  должен сказать —  он старанием своим на свое место, в такую самую пору, когда приятель мой Луцевин, будучи еще секретарем наместнического правления, целил, чтоб я остался при прежней должности единственно для того, чтоб я у него был в команде. Эта несчастная черта была ему природна и для него злополучна. Она не раз еще встретится в моей истории.

Чугаевич был мне равнолетен, знал хорошо латинской язык и латинских авторов имел смысл чистой и речь порядочную. Начальство и чиновники почитали в нем его достоинствы, и его уважали. Он принял меня во свою дружбу. Во многих случаях был мне весьма полезен, до самой его смерти. Но и самая смерть его —  в 1788 году —  была для меня полезна тем, что я помещен на его место в верхний земский суд, как будто в награду моей об нем печали. О чем скажется ниже на своем месте. — Г. Д.

40. Исправлено вместо «будете иметь повод» — Ред.

41. Павел Артемьевич Левашев был пред первою, при Екатерине Великой, против турков войною, ври резиденте в Константинополе Обрескове, советником посольства. Потом вышел в отставку действительным статским советником и жил в пожалованных ему в рогачевском уезде деревнях. Он был великой мастер шутить на русском и на французском языке —  хотя и был уже в то время лет за 50 своего века. Память его была неисчерпаемой кладязь всего того, что с ним встречалося в жизни. А наиболее ловок был изъяснять любовные повести, без которых никакая штука не играется. Он, приезжая часто в губернские города, препровождал время у Пассека и талантом своим для него не скупился; а люди сих свойств —  прибавя к тому век и заслуги отечеству —  во все времяна и во всех народах, скорее выигрывают все, нежели те важные философы, которые хотят, чтоб их почитали за древних египетских богов —  что и в самом деле иногда с ними случается. —  Я сему космополиту так-же был не неизвестен, по некоторой цепи, связующей воедино добрых людей, а иногда шалунов и легкомысленных. Sat. Sap. — Г. Д.

42. Вместо «без труда?» — Ред.

43. Вместо «и сам». — Ред.

44. Вместо «повеление». —  Ред.

45. Казенное селение, лежащее при большой дороге, где и дом почтовой. После оно подарено генерал-майору Ермолову, а от него продано г-ну Яншину. — Г. Д.

46. Слова начиная с слова «так» зачеркнуты. —  Ред.

47. Прошу не взыскивать за наше родовое слово. Ежели мы знаем: иностранец или пришлец, то должны знать и туземец. Так называли и писали наши праотцы славяне. (Библ.). — Г. Д.

48. Диалект белорусских мужиков. Значит: «лет со сто слишком». —  Г. Д.

49. Точные слова Полтавцева, которые от сего случая и времяни, вошли и Могилеве в пословицу и жили долго. — Г. Д.

50. Когда барин покажет двукопеечную меру вина, поблагодарю. —  Г. Д.

51. Зачеркнуто «под крышею». —  Ред.

52. Вместо зачеркнутого «двор». — Ред.

53. Вместо зачеркнутого «нанял». —  Ред.

54. Последняя строка в подлиннике зачеркнута. — Ред.

Текст воспроизведен по изданию: Истинное повествование, или жизнь Гавриила Добрынина, им самим написанная. 1752-1827 // Русская старина, № 8. 1871

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2022  All Rights Reserved.