Мобильная версия сайта |  RSS
 Обратная связь
DrevLit.Ru - ДревЛит - древние рукописи, манускрипты, документы и тексты
   
<<Вернуться назад

ИСТИННОЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ ИЛИ ЖИЗНЬ ГАВРИИЛА ДОБРЫНИНА, ИМ САМИМ НАПИСАННАЯ.

1752-1827.

§ XIV. 1

(Продолжение).

Мы прожили (в 1770 г.) в Орле до самого праздника Вознесения. В продолжение сего времени были частые архиерейские священнослужения, частые посвящения ставлеников, частые у граждан обеды и вечеринки с хором певчих до бела-света, подобные торжеству тезоименитства его преосвященства. Когда же преосвященный не в гостях, то содержание нам было от приготовленной заблаговременно складки священно- и церковно-служителей, по заведенному обыкновению. Все хорошо! следующее только приключение помешало благу нашего пастыря:

Во един от дней, во время толкования в церкви псалтири, когда начал преосвященный, по обыкновению, присовокуплять нравоучение к народу, то рассудилось ему, для придачи силы и красноречия своему нравоучению, называть старообрядцев с...ными сынами, и плевать на суеверной народ, чрез налой 2, на котором лежал перед ним псалтырь. Орловцы, народ торгующий и неседячий, везде бывающий и нигде не слышавший проповедей подобного стиля. Они начали разно об нем толковать, а один из граждан, по прозванию [248] Овчинников, где-то проговорился, что архиерей часто заговаривается в забывчивости, как такой человек, у которого голова всегда не порожня. К большой архиерейской досаде, стало всем известно, что Овчинников это говорил не аллегорически, не метафорически, не иронически и не критически, но исторически. Архиерей уведомлен о сем от верного Архангельской церкви священника, который искал быть протопопом, требовал от гражданского правительства купца сыскать и сечь без милости, яко, разорителя света учения. Он желал и сам, по примеру святого Илии, схватить нож, но резать уже было некого: Овчинников был осторожнее студных вааловых пророков, он убрался из города заблаговременно, не дожидаясь, чтоб его уловили, а священник Архангельской церкви не получил протопопства, вероятно потому, что все знатнейшие старообрядцы упросили архиерея, убедительнейшими способами, возвысить в сие достоинство богоявленского отца Алексея, который на них и на Овчинникова не доносил.

Обидевшийся пастырь жалился письменно Синоду. Он защищался всем тем, чем обвинял Овчинникова, то есть: верою, законом, саном, должностию и проч. и просил отмщения. Синод ему не отвечал, без сомнения потому, что многие слушатели орловских поучений — имеющие по торговле с Петербургом связь — перетолковали там дело не столь важным, чтобы обвинить Овчинникова или оправдать архиерея.

Обращаясь к собственной истории, должен повторить, что ставленическая контора и в походе была в моем письмо-управлении, почему, в какую бы улицу в Орле я ни пошол, везде находила меня толпа просителей, кои потом составляли мой конвой, провождали безотвязно до самой квартиры, представляя между тем свои мне просьбы, с обещанием точного числа за мою им помочь воздаяния. А другие ничего так не твердили, как «что они бедны! они прожились! они проелись! Дома у них остались старики, да малые дети и проч.». Первый сорт просителей выслушивал я с приятным видом и чистосердечным уверением о моем им пособии и отпуске в домы, и устаивал на слове; а второй разряд просителей отбывал каким-нибудь пустословием, из которого нельзя было ни надеяться, ни отчаяваться. [249]

Случай и интерес острят разум и учат злу таких людей, которые, родяся в бедности, лишены были надлежащего образования сердца и разума! Тав я думал в созрелых уже летах, ощущая в себе недостаток воспитания, которому я не причиною и которой отвращать, самому собою, стоило мне не малого труда. Но в дальнейшее течение моей жизни и службы испытал, что многие благовоспитыванные ничего меньше не имеют, как истинной чести и добродетели; кроме наружных приятностей, служащих не редко для добрых, но простых сердец пищею, которая в приятном вкусе бывает смертоносна.

В одну ночь, трудясь я обыкновенно за ставленическими делами, положил руки на голову на бумаги, лежащие предо мною за столе, дабы до тех пор, пока страница, которую я дописал, засохнет, минутно себя успокоить — это был рассчет тогдашних моих лет! — но минута меня обманула. Она протянулась на столько времени, во сколько свеча оплыла, обвалилась на стол, хватила за бумаги, и допустила пламя до моих пальцев. Я вскочил так, как вскакивают ожогшись, начал руками и платком бить по бумагам, утушил пожар скорее, нежели тушат его в тех городах, где есть полицмейстеры. Мне принесли, седящему уже во тьме свечу, и я нашел, к счастию моему, что сгорели пустые, ненужные бумаги, да в одном только деле отгорели понемногу углы, которые тотчас я подклеил вишневым клеем, и отгоревший упадок приписал собственною рукою. Потом, когда начал приклейку и подложенной вместе с нею допрос обрезывать, дабы сравнить с делом, то перехватил неосмотрительно пополам ножницами архиерейскую собственноручную резолюцию с пометою. Эта беда хуже пожара! Я подклеил и революцию; но боясь архипастырского правосудия, пошел я к нему с делами и следующими к подписанию грамотами попозднее обыкновенного, дабы между дневным и свечным светом удобнее могла скрыться моя приклейка.

Архиерея встретил я едущего с обер-провиант-мейстером Д. В. Астафьевым, который ему еще в Торжке был добрый приятель. Он, увидя меня с ношею бумаг, и притом расчесанного в несколько пуколь, распудренного и в башмаках с блестящими пряжками, приказал остановить карету, [250] велел мне сесть напротив, и примолвил Астафьеву: «Это у меня малой надежной». Потом, взявши меня за свободную от бумаг руку, сказал: «продолжай Добрынин так, как ты начал».

Милостивые слова, и первой раз сиденье с архиереем в карете, произвели бы во мне беспримерную радость, если бы не тревожим меня приклейка.

Архиерей, прибыв к Астафьеву и в продолжение там приятельской вечеринки, все грамоты подписал и надлежащие резолюции положил, не приметив к успокоению моему моей подклейки, чему я не меньше радовался, как моим пуклям и дозволению сесть в карету.

В прохождение сей должности, по мере прибытка в моем кармане, умножалась против меня и зависть, как натуральной спутник планеты счастия, а может быть сие зло было и против зла. Оставим это рассуждать искусникам в моральной химии. — В походной канцелярии злобились и роптали на меня приказные, кои производили дела только следственные, в которых труд без награды, а к ставленическим, в которых награда почти без труда, не имели права касаться.

С другой стороны, все оставшиеся в Севском архиерейском доме, практикованные любостяжатели напряженную против меня питали злобу. Консисторский судья Иринарх, о котором я выше говорил, был в сем комплоте не последний, — потому, что и его кружечный сбор, но случаю нашего похода, поручен был мне с теми же правилами.

Сопостаты мои, до возвращены еще нашего в Севск, приняли в наступательной против меня союз архиерейскую сестру 3. Все они вменяли мне в важное преступление, что я, пользуясь, по их мнению, один прибытками, не присылаю им подарков.

Правда, что я худой был политик; но то еще [251] справедливее, что я сам пользоваться не умел. Двадцатилетний мой век и монастырское, в протчем хотя ограниченное воспитание, но в сем случае весьма достопочтенное, чтоб не обидеть ближнего, были тому основанием.

§ XV.

Выезд из Орла и проч. и проч.

Наконец, в день Вознесения выехали мы из Орла так же, как и въехали, при колокольном звоне, поелику священство и звонари не смели не сделать сего грома; но на заборах и на крышах никого уже не было, кроме обыкновенного ходящих по улицам, у которых как будто на лбах было написано, что они все сердятся за толкование псалтири, или пошептывают: «по платью встречают, по уму провожают».

По приезде уже в Севск, открылся мне яснее вышесказанный против меня заговор. Прибывшие из Орла уверяли севских моих завистников, что я по меньшей мере вывез из Орла тысячу рублей.

Сочтено у них было точное число посвятившихся ставлеников, и положено, по произвольному примеру, какое число каждый мог мне дать. Может быть они и не ошибались в своей смете, но ошиблись во мне.

После, но нескоро узнал я из опытов и примеров заслуженных корыстолюбцев, что я вместо капитала пользовался только процентами, ибо вывез только сто руб. да пару платья.

Консисторский секретарь Зверев, хотя впрочем и добрый человек, не вытерпел, чтобы не сказать, что он согласился бы поменяться со мною места, если бы ему чин не мешал.

Как искра в пепле, так злобная зависть в моих неприятелях тлела доныне, и действовала минами, или подкопом; но вскоре воздействует она порядочным приступом или штурмом.

Уже мой владыка, начинен будучи дурным обо мне мнением, начал громогласно при многих случаях гласить: что, «он до меня давно добирается», изречение, несообразное ни [252] с саном, ни с правилом воспитания, но в духовном деспотизме — обыкновенное.

Между тем, как а тревожился и ожидал не зная сам чего, архиерей разрешил мне недоумение следующим маневром.

Во время оно, егда его преосвященство священнодействовал, и по принесении бескровной жертвы шествовал от престола к своей кафедре 4, на которой, по чиноположению греко-восточной церкви, должен он был сесть и выслушать читаемые мною, вместо его, благодарственный молитвы, за то, что он удостоился приобщиться святых тайн; то, вместо всего этого, схватил он меня за волосы обеими руками весьма плотно, и впился в них, как клещ в тело. Мужчина он был большой, сухощавый и сильный; следственно руки его не были похожи на пуховые. Во всем пространном алтаре не осталось места ни на вершок, с которого бы мы не подняли пыли. Первый удар моими ногами был об ноги малорослого архимандрита Карпинского, который в надлежащей важности отпрыгнул к окну, — хотя мне и не досужно было рассматривать, в какой кто важности, куда прыгал. — Некоторые сослужащие и причетники рассеялись по разным местам алтаря, некоторые выбежали в церковь, все высматривали из-за плечей один другого, ожидая с благоговением, со страхом и трепетом окончания святительского на мне рукоположения. Кадм дракона не убивал с таким мужеством, волк агнца не терзал с такою жадностью, Сампсон, злясь на филистимлян, не связывал с таким проворством лисицам хвостов, и даже самый Дух праотцу Иакову не ломал лядвии столь безжалостно, как сей пастырь меня по алтарю Господню потаскивал. Он до тех пор меня из рук не выпустил, пока не осталось в них все то, что оными захватываемо было, кроме самой головы и шеи, по которым досталось только несколько кулачных совков и оплеух, под пением концерта. Можно сказать: что он для того и облачился, чтобы отправить [253] надо мною во всей славе сию церемонию. Я не расположен был замечать и видеть повествуемую мною акцию, но меня удостоверяли об ней после все самовидцы единословным сказанием.

Наконец гнев утолился, разъяренный иерарх утрудился, настала, тишина, открыта моя вина. Какая вина? Вина та, что пред кафедрою не было орлеца 5. Тогда архимандрит, посмотрев на архиерея учительски, дал ему знать, сделав из себя полную мину, о доброте сего происшествия, — не знаю только, для меня ли он сделал сей вид неудовольствия, или для архиерея, или для своих ног, по которым ему досталось моими.

Архиерей сел уже на кафедре; — разумеется, что орлец был уже у него под ногами; — я начал ему сгоряча драть благодарственные по причащении молитвы, которых ни он, ни я от жару не понимали. Он однакож ел, сидя, мягкую просфору и запивал красным кагорским вином, а я читал в молитвах, чтобы «благодарение его преосвященства было ему в радость, здравие и веселие; в страшное же и второе пришествие сподоблен он был стати одесную».

Пришед я в мою горницу, пустился в глубокое малодушие. Предался самой горькой печали, не меньше от побоев, как и от стыда, не рассуждая, что сей стыд разделял со мною сам архиерей. Пораженный скорбию в душе и теле, сел я на стул и просидел бесчувствительно до самого вечера, положа голову на стол. Казалось мне, что я не спал и видел, как архиерей в алтаре, иным бороды рвет, иных свечами подпаливает, а ко мне бросается таскать. Пред вечером я образумился и узнал, что все это мне мечталось в жару. Мне сказали; что я, сидя на стуле, спал и бредил. Ночь мне была такова-же, как и день; а в наступившее утро архиерей посетил меня сам: он не спрашивал, чем я болен, а только осмотрел пульс и язык, и вышедши из моего покоя, возвратил ко мне служителя своего с уверением, что «его преосвященство гнева на меня не имеет». Я обрадовался крепко сему благоволению. Какое различное действие радостного духа с печальным! Я вдруг сделался здоров или, [254] по крайней мере, мне так показалось. Оделся и пошел в ставленическую контору к должности. Не писал я там и получасу как пронял меня жестокий озноб. Ризничий, от. Гедеон 6, в покоях которого была и контора, видя, что со мною делается худо, дал мне тотчас свою постелю, в которую я и повалился, ибо не в силах уже был пройти чрез подворье до своего покоя.

После озноба следовал жар, которой хотя лишил меня памяти, однакож не отнял мучения, чувствуемого в жестокой горячке. Уже болезнь меня осилила так, что и помощь подать было поздно, по мнению городового лекаря. Мать моя пришла из женского монастыря. Она видела, что положение мне предвещает мою кончину, а ей самой непрерывную болезнь во все остатки дней. Отдавшись натуральной любви, начала она горько сокрушаться, произнося такие слова, какие матерняя любовь могла изобресть при потере ее последнего сына. Ее уверили, что присутствие ее для меня вредно; почему и убедили ее возвратиться в монастырь, хотя на несколько времени.

Самая жестокость болезни продолжалась девять дней, в продолжении которых совершили надо мною священные таинства. Всем казалось, что перевес был к смерти; а особливо, когда я напоследок приутих так, что сомнительно было, заснул ли я, или уже испустил последнее дыхании — как вдруг, неожиданно, — я чихцул!

Секунда чихания была для меня столь несносный и премучительный удар, как-бы голова моя в мелкие части разлетелась. Но тот же самой удар произвел собою течение из носа крови, которая сперва полилась почти непрерывною струею, а потом, мало-по-малу уменьшаясь, перестала, наполнивши тарелки три глубоких. Я тотчас заснул спокойно на целые сутки. Проснувшись, припомнил что я болен, и сам себе не верил, в самом ли деле голова моя не болит, или, не в другой ли уже я жизни? На ту пору вошел ко мне певчий Козьма Вышеславцев 7, который во всю мою болезнь был [255] при мне безотлучно из единого ко мне доброхотства и пользовал холодительным питьем и перевязками по пульсам. Он меня спросил: каково мне после крови? Но городовой лекарь, который меня не пользовал, потому что ему опоздали сказать о моей болезни, пресек, вошедши, наш разговор. Он, посмотря на мой язык, сказал с веселым видом: «жар миновался, завтра вели для себя сделать ячменную кашицу с курицею; а после надобно будет дать не очень крепкое пургаторум для очищения внутренностей от вредных гнилостей». Вскоре пришел ко мне из архиерейских покоев осмидесятилетний старик, называемый Палей 8. Он мне рассказал, что архиерей в продолжение моей болезни часто меня посещал, а его, Палея, призывая иногда к себе, вопрошал: как он думает? выздоровею-ль я? Он бранил вспыльчиво — рассказывает Палей — свою сестру и отдавал, в случае моей смерти, весь грех на ее душу.

Чета прекрасная! но похожа на Пилатову, который, давши [256] иудеям воинскую команду распять Христа, умыл руки в доказательство своей невинности в убивстве праведника.

Вскоре после болезни, я предпринял выпрыгнуть из постели; но слабость не удержала меня на секунду на ногах, и я несколько времени спустя имел нужду свалиться опять в постелю. Потом, мало-по-малу укрепляясь, оздоровел так, как обыкновенно оздоравливают больные. А преосвященный тем временем отправился, по указу святейшего Синода, в Чернигову погребать тамошнего преосвященного Кирилла Ляшевецкого (ум. 14 мая).

По случаю прикосновения к материи о смерти сего преосвященного, расскажу я приключение, случившееся пред его смертию, которое причинило, или по крайней мере ускорило его кончину, и о котором слышал я от своего архиерея вот как:

Преосвященный черниговский был несколько времени болен. Потом болезнь прошла, оставалась одна слабость; почему он и не оставлял шелкового, стеганого шлафрока, по обыкновению духовных, с двумя или тремя парами застежек.

В сем-то роковом шлафроке лег он, будучи в слабости, в постель, в вечернее время, раньше- обыкновенная, и читая книгу заснул. Во время сна свеча оплыла, обвалилась на подушку, часть постели мгновенно охватилась огнем, а преосвященный не пробуждается, к чему уповательно причиною было и слабое его здоровье, требовавшее, натурально, после болезни приятного сна. Огонь коснулся шлафрока. Преосвященный почувствовал, что это не ванна. Он выскочил из постели, начал рвать на себе горящий и всеми застежками застегнутый шлафрок. Но где ни хватит руками, везде находит огонь; а шлафрок, чем боле размахивается, тем скорее на воздухе охватывается огнем. Между тем, пока на отчаянной его крик сбежались усердные архиерейские служители, которые на ту пору, по обыкновенно монастырскому, заботились о том, как бы есть, пить и спать исправно, и разорвали огненный шлафрок, преосвященный, не совершенно еще оправившийся от первой болезни, перепугался, и в некоторых местах обгорел. После чего заболел вторично и — умер.

Кто хочет чтением заняться при свечи,
Тот берегись дремать, чтоб не сгореть спючи
. [257]

Уже я дописался до того времени, в котором кончится настоящее мне звание и в котором начнется будущее. До сих пор был я певчим с кантатою 9, был подьяком с чиновником 10, маршалом с пастырским жезлом, был в ставленической конторе канцлером, и собирая в кружку деньги, был верным казначеем, с помочью преподанной мне от его преосвященства арифметиви; был иногда у переписки поучений и других рукописей; но теперь последует со мною такая важная эпоха, которою должен я начать параграфом.

§ XVI.

Новое достоинство.

Сего 1770-го г. августа в 24-й день очень рано потребован я к архиерею. Предстал я к нему в пол-лежащему на канапе и встретившему меня сими священными словами: «слыши! приклони ухо твое, забуди люди твоя и дом отца твоего, и возжелает царь доброты твоея», — (слова прор. и царя Давида), — потом продолжает:

«От давнего времяни намерение мне было, сделать тебя к себе поближе. Прилежность и исправность твоя во всех возлагаемых на тебя должностях, и точное исполнение всех моих приказаний, давно побуждают меня отличить тебя от всех, находящихся в моем доме. От сего дня должен ты быть при мне келейным на место отринутого за пьянство В».

Услыша объявление, на священном языке, жестокой для меня милости, остолбенел я, как Лотова жена. Знал я, что в течение трех годов, девять келейных бежали от святительских его рук, вследствие чего и ответ мой состоял в том, чтоб его преосвященство оставил меня при прежней милости, а вновь бы к ней ничего не прибавлял; ибо я отвечать за нее не в силах по слабости моего здоровья и сложения. Представлял я необыкновение мне и несклонность к службе такого рода. Не пропустил, что природные его преосвященства дарования, просвещенные наукою и зрением иностранных государству требуют опытного человека. «Ты-то [258] и будешь у меня, прервал архиерей горькую мою речь, такой келейный, какого я давно предполагала в мыслях, если ты так обо мне понимаешь». Я тысячу раз на себя досадовал, что я сам свое дело испортил своим объяснением, досадовал, не понимая того, что своенравный сильный — всякое бессильного объяснение может обращать во свою пользу.

«Не тревожит-ли тебя то», спросил архиерей, как будто зная мои мысли, «что от меня 9 келейных отошли нечестным образом? Инако и быть не могло, продолжал он, ибо ни один из них не имел ни ума, ни верности, ни порядочного поведения. А человек, не имеющий совокупно сих трех квалитетов, ни в какую благородную должность не годится. По крайней мере, быть такому не при мне. Напротив того, качества добрые в тебе я найти не сомневаюсь, а паче с моим наставлением. Сверх того, с талантом твоего правильного письма, ты можешь быть при мне кабинетным секретарем; ты же знаешь, — примолвил он, — что прежние мои служители назывались келейными только от моих подчиненных, а от меня в сем достоинстве признаваемы не были».

Сим последним словом мог я быть уверен, что архиерейские келейники суть такое творение, которое должно быть возводимо на свою степень самими архиереями, посвящаемыми Синодом, следовательно такой келейный не дальше от синодального члена, как третье лицо.

Между тем, как чувствительность меня томит, не умолкавший архиерей продолжает: «Мое намеренье выше и благороднее, нежели ты думать можешь: мне намеренье, чтоб различествовать мне с моим келейным именем только и должностию, но душу иметь с ним одну». Много еще подобного говорено, чего ни припомнить нельзя, ни писать нет нужды; но что написано, то самая истина, изъясненная точными архиерейскими словами, так как и везде, где только бывает он прикосновен к моему перу, есть верный список и тон его слова.

Я должен признаться, что до тех пор не весьма был доброго мнения о характере его сердца; ибо когда он смеется, то смех его бывал самый ядовитый, с сопровождением ругательства на весь свет, а не сангвинической. Когда он [259] говорит, то кричит с написанным на лице его недоброхотством к злобою ко всему человеческому роду. Когда кому что дарит, то с бранью и с упреком, что принимающий того не стоит и проч.

Но выговоренный в теперешней авдиенции с сильным уверением, и с важным видом, последние его слова, перезаняли меня в одну минуту. Они впечатлелись во мне и произвели самое хорошее мнение о справедливости и нежных чувствованиях преосвященного, или лучше сказать, неопытность моя ослепилась великолепными уверениями, не зная того, что нет ничего легче, как большому человеку заставить маленького всему верить, подобно как модному и бывалому в свете щеголю нетрудно обмануть невинную девку; вследствие чего, и бросился я преосвященному в глубоком молчании в ноги, по обыкновенно монастырскому, которое есть из главнейших артикулов воспитания в ограде словесного стада. А он, подняв меня, благословил, поздравил и признал келейным. Таким обрядом совершилось посвящение мне в новое достоинство, обязывавшее меня «иметь с архиереем одну душу, и быть при нем кабинетным секретарем».

Излишне было бы описывать подробно начало и продолжение келейничих моих занятий; однако-ж, чтобы не совсем об них умолчать, скажу хоть о таких, которые мне скорее в мысль впадут.

Прежде всего сделано мне от преосвященного наставление наблюдать чистоту в покоях, иметь на своем труде и отчете гардероб и буфет; что и отправляемо было мною несколько дней постоянно, в продолжение которых я сам собою был доволен и в первый раз узнал на опыте известное мнение, что «порядок есть душа вещей». Но мое узнание на опыте владыко святый 11 не замедлил в пух разбить, о чем следует ниже.

Потребно ведать, что его преосвященство страстный был охотник до работы каналы рыть, землю планировать, кирпич и известь обжигать, и проч., почему имел обыкновение, вставая очень рано, забирать на оные с собою весь свой келейный штат, состоящий [260] из дежурного, малого певчего, из двух истопников и нескольких сторожей и дровосеков, дабы они, по его словам, праздны дома не оставались; а посему, оставаясь, мне одному настояла необходимость, сверх предписанных мне должностей, приниматься своеручно за метлы и щетки, за почистку столовых ножей, подсвечников, тазов и проч., не разделяя ни с кем сей чести. За все сие сперва совестился я приниматься, но видя, что всего сего требовал от меня архиерей без церемонии, на силу опомнился, что мне рок судил, без суда, попасться в черную работу. При всяком приеме за сии работы, мечталось мне как в горячке и звенело в ушах: «помни, что ты имеешь с архиереем одну душу, и что ты теперь у него кабинетный секретарь».

Между тем, кабинетный секретарь и общая душа стесняли чувствительную иль слабую мою душу до глубокой унылости; ибо, хотя я родился и рос в бедности, однакож чувствовал в высочайшей степени, что природа меня не сотворила рабом, и что сама она противится теперешнему моему жребию. Правило «молись и трудись» мне было известно, но я верил ему не слепо. Я разумел, что оно принадлежит человеку благородному, должностному, гражданину, и проч., а не рабу, или невольнику, стенящему под игом самонравия. Однакож, не выпущая из памяти архиерейских, при принятии меня, обнадеживаний, мечтал я в свое облегчение (сие называют, не знаю почему, надеждою, без которой, говорят те же называльщики, будто бы и жить нельзя), что неприличная и не принадлежащая мне работа владыке моему в примете, что не хочет ли он испытать мне терпение и труд и что, наконец, прекращающая все поземельный работы зима, возвратит к своим должностям весь архиерейской штат, и тем поставить меня на пьедестал кабинетного секретаря, имеющего с архиереем одну душу. Но сия мечта была не что иное, как мечта.

В один день после полудня, когда я занижался около белья, считая белое и готовя в мытье чорное, прибежал ко мне архиерей запыхавшись, и в зельной ярости оглушил меня громогласным вопросом: «был ли ты сегодня в церкви? Я в страхе и трепете, против неожиданная грома, [261] ответствовал, что был; «слышал ли евангелие?» слышал! — Потом опомнился, что я лгу, ибо нельзя мне было быть, во-первых, за недосугом, а во-вторых, потому, что и сам архиерей, кроме посвящения ставлеников, никогда в церковь [не] хаживал. Но его яркому преосвященству не было нужды ни во лжи моей, ни в правде, ни в церкви, ни в евангелии. Он продолжает в жарком гневе: «в церкви читано евангелие: «идеже есмь аз, ту и слуга мой будет», а тебя целый день нет при мне, да еще и в такую нужную пору, когда я сам с работниками из новостроющейся церкви вычищаю щепу».

Я, не дожидаясь боле, и радуясь что понял, к чему клонился изреченный его преосвященством с толикою ревностию священный текст, поскакал в новостроющуюся церковь, и очищал с работниками на ряду щепу и всякой сор, под собственным надзиранием преосвященного; а вечером, возвратись в покои, не ушол от жестокой брани за дневные по покоям запущения во время бытности моей на работе, равно и за оставленную на полу черноту, которая лежала до возвращения нашего в покои.

На завтра, на рассвете, приказал подавать чай, но вместе с приказанием схватил на себя теплые сапоги, полушубок, ратую шапку, и ускакал под колокольню, где тогда планировали землю. А когда я пошел доложить, что чай готов, то на доклад мой состоялась конфирмация, чтоб я взял носилки и носил с прочими работниками землю; во исполнение которой, и трудился я целое утро в поте лица за грех праотца Адама. Прочее время проходило в подобных упражнениях, дающих мне преимущество иметь с архиереем одну душу. Сверх того, казнил он меня всякой день бранью за то, что у меня волосы становились малы. Я приносил оправдание, что причиною тому недавно прошедшая горячка, и что посему они еще меньше станут, или и совсем вылезут. Но мне оправдание отвергаемо было с пущею бранью, от которой я во искушении уже был суеверить, не заключали-ль в себе и мои волосы так, как Сампсоновы, какой-нибудь тайны?

Но мое подозрение было основательнее, когда я начал замечать, не тронулся ли преосвященный в уме, или не имеет ли от природы некоторого степени сего несчастия. И в самом деле, [262]

когда я не был в нему так близок, то странная его натура не столько мне была подозрительна. Я сообщил мне подозрение вышеупомянутому мною К. Вышеславцеву.

«Ты этим не шути, отвечал он мне. Я помню, продолжал Вышеславцев, когда покойный преосвященный новгородский Димитрий Сеченов назначил его на проповедь, то он над сочинением оной с ума сошол и был долго болен» 12.

Хотя такая весть меня еще не удостоверила, однако, приложа в ней образ архиерейского поведения, она увеличила мое подозрение.

Вскоре за сим услышал я (не подавая уже повода в сей материи), города Путивля от священника Стефага, бывшего прежде при архиерее служителем, что преосвященный часто бывает сердит в беспамятстве, и часто говорит без надобности и понятия, подобно лунатику. Отец Степан был постарше меня вдвое. Он, приметя,. что я ничего ему не отвечаю, продолжал: «я виду, что ты мне не веришь! посмотри же, как архиерей один будет в кельи во время новомесячия, и прислушай! Ты увидишь, что я тебе не соглал».

§ XVII.

Новомесячие.

Преосвященный избавил меня от терпения. В первое новомесячие приметил я, что он сердитее и задумчивее обыкновенного, и чаще начал меня бранить за умаление волос. Я уже не думал боле и примечать, как, сверх моего недуманья, случилось мне, будучи в буфете, услышать разговор, происходивший в гостиной. Зная, что нет никого с архиереем, вскочило мне на ум новомесячие, вследствие чего взялся я, по наставлению отца Стефана, посмотреть и прислушать. Из темного буфета, сквозь стеклянные и гндотворенные двери, виднее и слышнее мне было, нежели из-за кулис, и обие очи мои узреша и уши услышаша сицевая:

Архиерей, ходя по гостиной горнице, то с важностию, то с скоростью, говорил тихо; потом,. остановившись вдруг, крикнул: [263]

«Я принц-архиерей, я не такой лапотник, как другие русские архиереи. Я был на театре света, меня учить никто не в состоянии! Приидите — истяжемся, сице глаголет севский архиерей». Много еще было подобного в сей речи, в которую вмешивал его светлость и священные тексты. Потом, слышны были имена зверей, скотов, плежущих, пресмыкающихся и насекомых, как-то: медведей, лосей, слонов, лошадей, коров, лягушек, сверчков, мух.

Я очень был уверен, что сей разговор не есть чтение Аристотеля, который, как я слыхал от ученых, писал о естестве животных. Наконец вот развязка: его княжеское преосвященство именами вышесказанных тварей называл тех персон, которых он, ходя и бегая по горнице, бранил, и из которых мне многие известны были по именам, а особливо синодальные члены и другие архиереи.

Тут уже я уверился о сказанном мне от Вышеславцева, от патера Стефана и о своем подозрении, но купно и потерял с сим остаток надежды к лучшей когда-либо жизни; ибо, что может быть бедственнее в жизни, как служить начальству и пастырю, который уверен о себе, что он умнее всех на свете, и должен быть выше и блистательнее всех на свете! Уже я перестал думать о достоинстве кабинетного секретаря и об одной в двух телесах душе, как в одну ночь преосвященный, проснувшись, кликнул меня, лежа в постели. А когда я в темноте подошел для принятия приказа, то он спросил меня:

«Хочешь ли ты жениться?!

— Нет, — отвечал я.

«Когда хочешь, то вот тебе невеста, которая живет у сестры. Она мне доводится своя. Ну, когда хочешь, так женись»,

— Нет, не хочу,— ответствовал я.

«Да для чего ж?»

— Мне еще рано жениться.

«Ну поди», заключил архиерей темную нашу авдиенцию.

Я знал эту толстую девку. Она иногда прихаживала ко мне в постные дни за рыбою для архиерейской матери и сестры. Она еще не имела 26-ти лет, и была одна из находившихся [264] при архиерейской сестре бедных ее сродниц, отправлявших у нее должность прачек и служительниц.

Возлегши на мою постелю, дал я свободу своему рассудку руководствовать мною, как он хочет. С помощию его, толконулся я ко внутренним моим движениям, и не нашел в них ни пылинки согласия с архиерейским предложением. Рассудок говорил мне: «ты еще молод, ты должен о себе мыслить и промышлять, сколь можно лучше. Предложение тебе архиерейское есть доказательством, что он тобою не дорожит, а если он предлагает тебе из доброхотства, то посуди, что должно думать о его смысле?» — Словом: сей путеводитель, наделавши много вопросов, ответов, задач, разрешений, одобрил превосходно мне заключение, что я отказался от чести свойства с принцем-архиереем и его новомесячием.

Я, поблагодаря моего наставника, уснул и спал так, как все спят молодые люди, с тем только изъятием, что мне ложась после архиерея, и вставая прежде его, не оставалось в сутки боле 4 1/2 часов на успокоение. Природа же с настоящею моею участью столь не соглашалась, что я не возроптал бы на время, если бы оно мне позволило выспать 10 часов с ряду. А если владыко наш, в течение дня найдет кого спящим, то тотчас поднимает изо всей мочи крик и бросается искать палки, если ее на ту пору в руках не случится. Пробужденный сим обрядом, спрашивай сколько хочешь: что прикажете? что надобно? ничего не услышишь, кроме брани, крика, ругательства; и тем кончится вся церемония, хотя-б это было и не в новомесячие.

В наступившее утро никаких из нашей ночной материи не видно было следов; но за обедом преосвященный дал знать, что он предлагал мне о женитьбе не спросонья, ибо когда поставили на стол плоды, то он, схвативши яблоко, бросил его в меня изо всей силы так, что креслы его на аршин откатились с ним назад, напоминая вместе с замахом ночные мои слова: «тебе еще рано жениться», и когда бы я не уклонился в сторону, то лоб мой не остался бы без контузии. А у его преосвященства такой обычай, что когда раз не попадал, то в другой раз тогда же не повторял, [265] довольствуясь первым импетом 13, каков бы оного успех ни был, а сия благотворительная в мудреной природе черта показывала, как будто он опомнивался, что сделал уж слишком много.

Всем, сидящим за столом 14, непонятна была наша роль, однакож никто не смел вопросити об открытии таинства, в ней заключающегося.

Но как я после стола, и по отшествии архиерея открыл ее родник всем желавшим нетерпеливо его знать, то все меня поздравили непрерывным на мой счет смехом. Мне однакож было не до смеха. Примечания достойно, что самый робкий человек делается отважным, когда доводят его до крайности. Я смекнул делом, и пошол тотчас к архиерею.

Он, седя в спальне на постеле, стриг маленькую собачку, приговаривая в ней по-французски, и взглянув на меня сказал: «это значит: бархатные лапы», а я ответствовал: «нижайше прошу ваше преосвященство уволить меня от теперешней должности к прежней». Он бросил ножницы на одеяло, вздернул носом к верху, покраснел, собачка соскочила, все это сделалось в один момент.

Вопрос: Что тебя к этому побудило?

Ответ: Те же самые причины, которые я, и при принятии меня, представлял вашему преосвященству. Я не сроден к такой должности, какую теперь имею...

«То-есть, ты не хочешь», сказал архиерей, и не давши мне на то отвечать, примолвил священный текст: «маловере! почто усумнился еси?» Потом, помолчавши несколько секунд, скочил, как уколотый булавкой, вбежал в кладовую, которая граничила со спальнею, — и начал оттуда чрез порог бросать на помост целые выделанные лисицы 15. [266]

Набросавши дюжины с полторы: «вот возьми» — сказал, «сделай себе шубу, а чего не достанет, тогда скажи. Сукна на покрышку можешь сам купить». Я желал разуметь, что он мне вверяет только выбор сукна, но то разумелось, против моего желания, чтобы я и деньги свои употребил, ибо он примолвил: «Деньги имеешь». Итак, двое мы с преосвященным соорудили одну шубу, которая явилась в мир в достоинстве мирного нашего трактата, и которую получил я вместо отпуска, благодаря сватовства и новомесячия.

В сие время — в сентябре — проезжал из Петербурга на митрополию киевскую, митрополит Гавриил Кременецкий, бывший с.-петербургский архиепископ. Он угощаем был у нашего преосвященного, и у севского воеводы Пустошкина. Погостивши на сем перепутьи дни с три, выехал из Севска в Гамалевский, епархии своей, монастырь, созданный в лесу гетманом Скоропадским, где и прожил более года, по причине свирепствовавшей тогда в Киеве заразы 15а, уверен будучи, что для него нужнее всего от чумы предосторожность, а для киевских жителей молитвы его могут и издали дойти.

По первому зимнему пути запросил преосвященного в гости действительный камергер Михайло Иванович Сафонов, в дом его, состоящий Путивльского уезда в слободе Тернах, которая пожалована ему от императрицы Елисаветы Петровны при крещении ею сына его, и которая расстоянием от Севска верст на полтораста.

§ XVIII.

Гостеприимство.

Камергер встретил преосвященного на крыльце. Тогда сделалась мокрая с холодом непогодь; вследствие чего преосвященный и возгласил камергеру при первой встрече, что хотя время и не хорошо, однакож в эту пору года и в лучших климатах бывает худо.

По входе в зал, хозяин сделал гостю наиучтивейшее приветствие, ловкие и ласковые его слова давали в нем знать человека придворного 16; тогда было три часа пополудни, и [267] кушанье было уже на столе; не тратя времени, хозяин сказал: «пора кушать, ваше преосвященство».

С началом стола, загремела вокальная и инструментальная музыка. Музыканты одеты были чисто, певицы в белом одеянии, и большею частию похожи были то на мопсов, то на борзых; брюнетки были как мухи в сметане, а блондинки, как сыр в молоке, — иной бы подумал, что это сделано в угодность ревнивой жене, если-бы камергер не был вдов. Они начали концертом, кладки г-на Рачинского 17 «Радуйтеся Богу помощнику нашему», играли и пели прекрасно. Я слушать и зевал с восхищением, потому что зрелище сие было для меня еще новое в таком совершенстве. Слуги услуживали проворно, а господа за кушаньем не уступали им в проворстве. Хозяин был весел и приветлив. Все шло своим чередом, и все, казалось, готовы были продолжать веселости, как владыка наш, повернувшись к своему дежурному малому певчему, стоявшему за ним с тарелкою, крикнул-гаркнул громким голосом молодецким посвистом:

— «Посмотри, скот! какой малой» — указывая на одного из музыкантов — «да как хорошо на скрыпке играет, а ты с вора вырос и ничего не умеешь! Становись на колени!»

Малой грянул на колени. Я с горестию потерял желание видеть его преосвященство порядочным в таком доме, где каждому приятно было веселиться. Я сердился на новомесячие. Все на это странное явление обратили глаза. Архимандрит Карпинский покраснел. Хозяин отворотился к оркестру, видя, что гость имел дерзновение дом его сделать публичном местом наказания, во время обеденного стола. Каждый почувствовал неприятное в себе движение. Один только преосвященный продолжал спокойно обед, и встал из-за стола в одну пору с осужденными

В последующие два дни видели мы домовую церковь, довольно хорошо украшенную, хотя деревянную, конюшню, манеж; были зрителями одного театрального представления и натурального в горе погреба, где ставилось и хранилось вино [268] собственного винограда. Я видел в зале картину дома, в котором родился великий Петр. Наружных лестниц много; окны квадратные, во вкусе русской простоты; под рисунком написаны стихи Александра Сумарокова:

В российской области в сем доме рок был щедр.
Дохнул от небеси небесный россам ветр.
Природа извела сокровище из недр:
В сем доме родился, великий россам Петр!

Преосвященный во всю нашу бытность, препровождаемую кушаньем, дессертом, закусками, музыкою и ласковым хозяйским приемом, был очень недоволен, что такое гостеприимство связано с порядком, связывающим у него руки, ноги и язык.

На четвертый день, позавтракавши, отъехал домой. По пути заехали в путивльский Молчанский монастырь, где приняты были игуменом Мануилом Левицким и угощены. Под образом и под именем «благочиния» забавлялись осмотром церкви церковных утварей. В одной, — помнится, — Воскресенской церкви, показали преосвященному большой молитвенник в лист, в переплете под белым пергаментом, в позолоченном обрезе. Очень нов и чист. По-видимому, его хранили как редкость. При начале книги, на первом белом листе, написан рукою вкладчика стих старинным малороссийским, смешанным с польским, языком:

«Гды будешь по сей кнызе благого благаты:
Не рачь, молю, и мене в ув час забуваты».

Писано твердым, и по тогдашнему времени не худым малороссийским почерком и подписано: «Иван Мазепа полковой асаул».

Преосвященный взял его в свою библиотеку, которая потом вместе с преосвященным и с молитвенником умерла. А если-бы любостяжательность иерарха не тронула сей вещи с своего места, она бы и теперь и на будущие времена служила для церкви памятником тех известных по истории времен, в которые жил вкладчик, бывший потом гетман Мазепа, и кончивший жизнь свою вместе с изменою Петру Великому, во время войны против Карла XII, короля шведского.

Многие путивльские купцы, которые были побогаче других, [269] удостоены архипастырского посещения, где обыкновенно, при вопле вокальной архиерейской музыки, пили к ели чрез целый день, а в монастырь к игумену возвращайся спать. Хозяин наш был человек бывалой, видалой и добрый. В младолетстве своем находился он при киевском митрополите Рафаиле Заборовском дворецким, и в управлении деревень, следственно старинный архиерейский солдат и знаток всех по части духовной обрядов и подробностей. Он находил удовольствие заслуживать любовь и доброе о себе мнение у знатных духовных лиц и имел непорочное любочестие, кому можно тем хвалиться. Чему всегдашним у него доказательством была книга в переплете с подлинными к нему письмами от преосвященного митрополита московского Тимофея Щербацкого, Тихона епископа воронежского, бывшего севского и других духовных властей.

Сии письма, хотя не заключали важной в себе материи, но поелику писаны особами, посвятившими себя словесным наукам и регулярной жизни, то и не была в них потеряна граматическая правильность, риторическая приятность, и иногда дружеские, благопристойный и остроумные шутки. Все сие — по академически картина — было для меня полезным навыком, а паче в такие времена, когда редко где умели правильно мыслить и говорить, кроме академиков, которые питаются очень жирно и не приносят государству пользы ни на булавочную головку, кроме задач праздностию порожденных.

По выезде из Путивля заехали по пути в селе Есмане и священнику отцу Ивану Левицкому, киевской епархии. На ту же самую пору случилось туда же заехать одному из малороссиян, которого поп-хозяин поименовал нам полковником Гриневым.

Лишь только сей Гринев сошелся с нашим архиереем, то вдруг неведомо из чего начались у них диспуты философические, теологические, физические, математические, астрономические, астрологические, метафизические, филантропические и проч. Они бросалися из материи в материю, друг против друга кричали, утверждали, опровергали, важничали, смеялись, сердились, хохотали, садились, вставали, ходили, бегали, — крику полны горницы, а дела ничего. Двадцать часов с лишком у меня из рук [270] не выходил поднос — с рюмками, стаканами, чашками без кушанья, в спорах при попойке, а конца ничему не было видно. Уже я лишался сил, хотя подвиг сей был уже для меня и не новой, как к счастию моему и их, они поссорились.

Гринев бросился в свой покой, архиерей, воссев на лавку, не мог уже встать, завалился за стол и заснул. Проснувшись, не заботились друг с другом видеться и спросить о здоровье. Они разъехались по домам, оставя спор свой решить академикам, которым нет лучшего дела.

Вышеупомянутый игумен Мануил вскоре после сего, будучи в Севске чередным консисторским членом, сообщил мне, что от камергера Сафонова приготовлены были для архиерея, в бытность его в Тернах, многие подарки, состояние в лошадях, коврах, коляске, салфеточных и скатертных полотнах и прочих своего завода и работы вещах, кои работаются у него с отличным искуством. «Но все сие, говорил игумен, оставлено, когда увидел Сафонов, что он у себя, вместо архиерея и вояжира, угощает бурлака, который тем опаснее, что знает языки и во многом сведущ» 17а.

Если бы я историю мою наполнил важнейшими или достойнейшими любопытства описаниями, то не имела бы она исторической истины. Природа не сотворила меня лгать и любить ложь, почему мифологию, метафизику, астрологию, кабалистику и романсы без нравственности почитаю и для себя мертвыми, и себя для них мертвым. Я люблю говорить то, что понятно, и люблю слушать то, что ясно и полезно. Для меня понятно, наприм., восстановить и утвердить порядок правления, но не на мой вкус: «поставить здание на незыблемых столбах политических». Я могу написать: изнеможение или остаток законной силы и власти, но никогда не напишу: «единая тень колоссального могущества». Я могу написать: падение государства и его законов, но не напишу: «потеря тяжести, равновесия политических постановлений». Кто так пишет, тот моей своеобычливости кажется таким аптекарем, который в одной ступе толчет историю с механикой.

Я могу говорить: французы уклонились от порядка, истины, должности, но не скажу: «французы уклонились от знамен философии». Я могу говорить, что духовенство могло бы [271] произвести споры за веру, проклятия и казни, но не скажу: «что духовенство произвело бы религиозную войну». Я разумею значение: отвратительного самолюбия, но гнушаюсь «гнусным эгоизмом». Мне понятно: исступление народа во время всеобщего мятежа, но отвратителен «энтузиазм народа в сию эпоху революционной бури». Мне понятно: французы зараженные исступлением своих соотечественников, но смешно: «наэлектризованные сообщительным энтузиазмом французских патриотов». Я разумею: ужасное смятение народа в такой уже было степени, что всякая преграда благоразумия — бессильна была отвратить его, но стыжусь разуметь: «река революционная, которой берега низко опущены, разливалась с такою быстротою, что уносила с собою все оплоты, которыми хотели поздно удержать ее» 17б. Нет никакого таинства, что кровожаждущему Робеспьеру отрублена голова на эшафоте, 9-го термидора, при радостном рукоплескании всего народа. Но не кстати загадка: «Глухой рев, который бывает предтечею бури, возвестил ее приближение, 8-го термидора гром загремел, а 9-го термидора удар совершился». Стрельцы, физики и канонеры говорят, что прежде совершается удар, а после ударяет гром; у наших ораторов напротив. Пусть так пишет современник мой Сегюр: он человек государственный. Пусть так переводит соотечественник мой Измайлов: он умеет говорить по-французски и я люблю читать его Евгения Лукича, представляющего не картину, но истинную историю: Я люблю собственный тон моих родовитых предков, кои переводили, например, троянскую историю, писали царственную книгу царя Ивана Васильевича, не исключая и чудес, без которых в те времена нельзя было обойтись. Люблю «Древнюю Российскую Вивлиофику» и еще, если угодно, люблю «Жизнь Никона патриарха», который не был умнее моего архиерея. А келейник его Шушерин, который писал его жизнь, был тоже что и я, с тою только разницею, что он писал жизнь своего патриарха с примесом к ней чудес, а я пишу деяния моего принца-архиерея без прибавки к ним посторонних чудес.

(Продолжение следует).


Комментарии

1. См. «Русскую Старину», 1871 г., т. III, стр. 119-160.

2. Аналой — греческ. — на котором кладут и читают книги в церквах. — Г. Д.

3. Она была за соборным ключарем, которого преосвященный пощупал палками в своей спальне, за какое-то празднословие, и потом сослал в какой-то Киевский монастырь, по сношению с начальником оного, где и скончался сей несчастный человек, а сестра осталась при брате с малолетними дочерьми, из которых старшая помолвлена была за меня, о чем скажется на своем месте. — Г. Д.

4. Кресла или стул с положенною на нем пуховою подушкою, которая обыкновенно покрывается бархатом или атласом. На сей кафедре архиереи садятся в церкви во время своего служения, в доказательство, — как они говорят, что «он властелин церкви». — Г. Д.

5. Орлец, на котором становятся архиереи вместо подстилки. Он круглой фигуры на подобие блина. В диаметре вершков около 12-ти, с вышитым изображением орла. — Г. Д.

6. Брат его родной Ириней Братановский в Вологде был епископом смоленским. — Г. Д.

7. Он был из «архиерейских детей боярских» по старинным российским правам, и принадлежал к новогородскому архиерейскому дому; но по нерадению предков его, попал в служители Хутынского монастыря. Он был хороший чтец, певец, писец, игрок на гуслях, и умел услужить, почему и взят был хутынским архимандритом Парфением, бывшим потом преосвященным епископом, и келейные; но при всех его полезных его собностях и добрых качествах, имел он несчастие пить запоем, почему, отстав от смоленского, пристал к нашему, архиерею в число певчих. Во время одного запоя ознобил он левой руки все персты, которые ему и отпилили; излечившись, пристал в капеллию к рыльскому помещику Алексею Васильевичу Ширкову, и там вскоре умер. Вечная ему память! если бы сей полезный пьяница меня не приберег, то может быть я умер бы между трезвыми и проповедывающими добродетель — воздержание. Читавши в моей жизни словарь о людях, отличившихся дарованиями или добродетельми, поистине, нахожу многих не лучше его. Напр. «он был искусной проповедник слова божия. Процветал в 1598; году, но его проповеди до нас не дошли». Подобное в житиях св. отцов: «бе некто Авва в пустыне, прииде к нему некий брат и беседова с ним о спасении души. Богу нашему слава». — Г. Д.

8. Сей Палей вывезен был преосвященным в прошлом году из Киева, по старому между ими знакомству, и жил при архиерее без всякой должности, кроме что иногда архиерей шучивал над ним — сколько можно мутить нраву крутому и свирепому, слагая на имя его канты и описывая в оных охоту его к водке и худое портное мастерство,— худыми киево-малороссийскими стихами. История его потому была архиерею известна, что они были приятельми в киевском петропавловском монастыре, едали из одного горшка и пивали из одной бутылки. Очень ясно, что были старые артельщики. — Г. Д.

9. Книга партесная, нотная. — Г. Д.

10. Книга, по которой отправляют архиереи священнослужение. — Г. Д.

11. Титул российских архиереев в Малороссии. — Г. Д.

12. Он тогда был иеромонахом и учителем в новгородской семинарии синтаксического класса. — Г. Д.

13. Латинское слово impetus — нападение, удар. Ред.

14. С ним тогда обедали брать его, киевской академии студент, и инспектор брата Трипольский. Учитель, партикулярный еще семинарии Садорский и член консистории Рудановский. — Г. Д.

15. Лисица живая или мертвая, есть та, которая с мясом, и еще не ободрана. Мехом лисьим называется много подобранных и сшитых лисиц в одно место. А как назвать должно одним словом содраную с лисицы кожу с волосом, и выработанную для разделения ее на лисьи мехи, того я в российском академическом словаре не нашел. Может быть, не в том месте искал, где надобно искать. — Г. Д.

15а. В подлиннике зачеркнуто: «оставя пастве своей умереть без него в заразе и».

16. Он был женат на придворной же, рожденной графине Гендриковой и был вдов, имел пьяного сына и двух дочерей прекрасных. — Г. Д.

17. Славный капельмейстер, при музыке графа Кирилла Григорьевича Разумовского. Мне случилось после видеть его в Новгороде-северском. Муж, на лице которого ознаменовано наичувствительнейшее сердце. — Г. Д.

17а. В подлиннике зачеркнуто: «Таков он был и тогда, когда ему было шестьдесят лет. Мы с сожалением соглашались с Левицким в том, что нельзя ему исправиться, будучи на степени великого начальства, если он, в молодости, в бедности и в подчиненности был таков же.

17б. В подлиннике зачеркнуто: «Ежели все к чему-нибудь годится, то сей куплет хорош для образца, как должно соединять историю с навигациею и землетрясением»

Текст воспроизведен по изданию: Истинное повествование, или жизнь Гавриила Добрынина, им самим написанная. 1752-1827 // Русская старина, № 3. 1871

Еще больше интересных материалов на нашем телеграм-канале ⏳Вперед в прошлое | Документы и факты⏳

Главная страница  | Обратная связь
COPYRIGHT © 2008-2024  All Rights Reserved.