|
ДАШКОВА Е. Р. ЗАПИСКИЗаписки княгини Дашковой. V. (См. «Русскую Старину», март 1906 г.) С отъездом двора в Петергоф, в начале лета, я была более свободна, чем думала, и, отделавшись от вечерних собраний у императора, с удовольствием осталась в городе. В это время многие гвардейцы, негодуя на скорый поход против Дании, обнаруживали сильные признаки раздражения и начали распускать молву, что жизнь императрицы в опасности и что, следовательно, присутствие их необходимо дома. Поэтому я уполномочила некоторых офицеров из своей партии уверить солдата, что я каждодневно вижу государыню и ручаюсь известить их, когда настанет благоприятная минута восстания. Затем грозная тишина воцарилась до 27-го июня, до того знаменитого дня, в который приливы надежды и страха, восторга и скорби волновали грудь каждого заговорщика. Когда я поразмыслю о событиях этого дня, о славной реформе, совершенной без плана, без достаточных средств, людьми различных и даже противуположных убеждений и характеров, многие из которых едва знали друг друга, не имели между собой ничего общего, за исключением одного желания, увенчанного случайным, но более полным успехом, чем можно было ожидать от самого строгого и глубоко обдуманного плана — когда я поразмыслю обо всем этом, нельзя не признать воли Провидения, руководившей шаткими и слабыми нашими стремлениями. Если бы участники искренно сознались, как много они обязаны случаю и удаче своим успехом, они должны бы менее гордиться собственными их заслугами. Что касается до [6] меня, то я, положа руку на сердце, говорю, что хотя мне принадлежала первая доля в этом перевороте — в низвержении неспособного монарха, за всем тем я изумляюсь факту: ни исторические опыты, ни пламенное воображение восемнадцати веков не представляют примера такого события, которое осуществилось перед нами в несколько часов. В полдень 27-го июня Григорий Орлов привез мне известие об аресте Пассека. Пассек и Бредихин были у меня вечером накануне, предупредив об опасности, которой угрожало нетерпение солдат, в особенности гренадеров; поверив распущенным слухам относительно императрицы, они открыто говорили против Петра III и громко требовали, чтобы их вели против гольштинских отрядов в Ораниенбаум. Желая успокоить тревогу этих двух молодых людей, я подтвердила им свою личную готовность встретить опасность и просила их еще раз уверить солдат прямо от меня в том, что императрица совершенно благополучна, живет на свободе в Петергофе, и что они должны быть спокойны и покорны приказаниям других, иначе дело будет проиграно. Пассек и Бредихин немедленно отправились в казармы с моим поручением, но среди общей суматохи наша тайна дошла до сведения Преображенского полка, майора Воейкова, который сейчас же арестовал Пассека и таким образом ускорил счастливую развязку катастрофы. Когда Орлов известил меня об этом аресте, не зная ни причины, ни подробности его, со мной находился Панин; со свойственной его характеру флегмой и медлительностью, а может быть и из желания скрыть от меня опасность, он, по-видимому, считал это происшествие менее серьозным, чем я, и представлял его, как следствие какого-нибудь военного проступка. Напротив, я приняла его за сигнал решительного действия, хотя и не могла убедить его в этом мнении. Между тем, Орлов хотел немедленно идти в казармы и обстоятельно разузнать, арестован ли Пассек за государственное преступление или за военный проступок? В первом случае он обещал возвратиться ко мне со всеми подробностями и послать своего брата с тем же уведомлением к Панину. Когда Орлов ушел, я попросила моего дядю оставить меня, под тем предлогом, что мне нужен был отдых. Но как скоро он удалился, я накрылась большим мужским широким плащем и, таким образом перерядившись, пошла пешком к Рославлеву. На дороге я встретила верхового офицера, скакавшего во весь [7] галоп по направлению ко мне. Не знаю, как я узнала в нем Орлова, хотя никогда не видела ни одного из них, кроме Григория; но, убежденная в этом, я решилась остановить его, назвавшись собственным именем. Наездник сдержал лошадь и, когда узнал, кто говорит с ним, сказал: «Княгиня, я ехал уведомить вас, что Пассек арестован как государственный преступник; четыре часовых стоят у его дверей, и двое у каждого окна его комнаты. Мой брат побежал известить Панина, а я передал эту новость Рославлеву. «Ну что, последний был сильно встревожен этим известием?» спросила я. — Да, несколько испугался, отвечал Орлов, — но зачем вы стоите на улице? Позвольте мне проводить вас домой». — «Мы безопаснее здесь», заметила я, «чем дома, где трудно укрыться от наблюдения слуг. Но теперь терять слова нечего. Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтобы они сию же минуту отправились в Измайловский полк и оставались при своих постах, с целью принять императрицу в окрестностях города. Потом вы или один из ваших братьев молнией летите в Петергоф и от меня просите государыню немедленно сесть в почтовую карету, которая уже приготовлена дня нее, и явиться в лагерь измайловских гвардейцев: они готовы провозгласить ее главой империи и проводить в столицу. Скажите ей, что дело такой важности, что я даже не имела времени зайти домой и известить ее письменно; что я на улице и изустно отдала вам поручение привезти ее без малейшего замедления. Может быть, я сама приеду и встречу ее». Почтовая карета, о которой я сказала, требует несколько слов для пояснения моего рассказа. После того, как я видела у себя Пассека и Бредихина, и услышала от них о тревожном состоянии солдат, можно было подумать, что они, не дожидаясь приказаний, начнут дело: на этот случай я написала Шкуриной, жене камер-лакея Екатерины, чтобы она отправила к своему мужу в Петергоф экипаж с четырьмя почтовыми лошадьми, с тем, чтобы эти лошади были постоянно готовы для императрицы, если вдруг присутствие ее будет необходимо в Петербурге; я хорошо знала, как трудно было бы ей, в случае надобности, достать себе придворную карету, без особенного позволения Измайлова, министра двора, человека, менее всех расположенного в пользу государыни. Панин думал, что начало революции еще далеко и неизвестно, и потому смеялся над моей слишком поспешной предосторожностью. Но если б мы пренебрегли этими дальновидными мерами, Бог знает, когда и как были бы достигнуты наши надежды. Отпустив Орлова, я возвратилась домой, но в таком [8] раздражительном настроении духа, что решилась немного отдохнуть. Между тем приказала приготовить к вечеру мужское платье, но портной опоздал. Когда же я оделась, оно жало и стесняло мои движения. Чтобы не возбуждать подозрения со стороны домашней прислуги, я легла в постель, но не прошло и часу, как я была поднята страшным стуком ворота. Вскочив с постели, я вышла в ближайшую комнату и приказала принять, кто бы то ни был. Молодой человек, неизвестный мне, явился и назвал себя младшим Орловым. Он приехал спросить, говорил он, не рано ли посылать за императрицей, и беспокоить ее слишком поспешным требованием в Петербург. Я остолбенела. Это так взбесило меня, что я не могла сдержать своего гнева, при чем выразилась довольно энергично, против самовольного замедления моих приказаний, данных Алексею Орлову. «Вы упустили самое драгоценное время, — сказала я. — Вы боялись потревожить государыню и решились вместо того, чтобы своевременно явиться с ней в Петербурге обречь ее жизнь темнице или одной с нами участи на эшафоте. Скажите же своему брату, чтоб он немедленно скакал в Петергоф и привез ее в город, как можно скорей; иначе Петр III предупредит ее и разрушит все наши надежды на спасение России и императрицы». Орлов, очевидно, был тронуть моим протестом и уверил меня, что брат его сию же минуту исполнить мое поручение. Когда он ушел, я предалась самому печальному раздумью. Мысль боролась с отчаянием и ужасными представлениями, я горела желанием ехать навстречу императрице; но стеснение, которое я чувствовала от моего мужского наряда, приковывало меня, среди бездействия и уединения, к постели. Впрочем, воображение без устали работало, рисуя по временам торжество императрицы и счастие России. Но эти сладкие видения быстро сменялись другими, страшными мечтами. Малейший звук будил меня, и Екатерина, идеал моей фантазии, представлялась бледной, обезображенной. Эта потрясающая ночь, в которой я выстрадала за целую жизнь, наконец, прошла; и с каким невыразимым восторгом я встретила счастливое утро, когда узнала, что государыня вошла в столицу и провозглашена главой империи Измайловским полком, который проводил ее в Казанский собор, среди огромного собрания войска и граждан, готовых принести ей обет подданства. Было шесть часов. Я приказала подать себе парадное платье и поспешно отправилась в Летний дворец, где предполагала найти Екатерину. Трудно сказать, как я добралась до нее. Дворец был окружен множеством народа и войск, со всех концов города [9] стекавшихся и соединившихся с измайловцами; я принуждена была выйти из кареты и пешком пробиваться сквозь толпу. Но как скоро узнали меня некоторые из офицеров и солдат, я была поднята на руки и отовсюду слышала приветствия, как общий друг, и осыпана тысячами благословений. Наконец, очутилась в передней с вскруженной головой, с изорванными кружевами, измятым платьем, совершенно растрепанной, вследствие своего триумфального прибытия, и поторопилась представиться государыне. Мы были немедленно в объятиях друг друга. «Слава Богу!» — вот все, что мы могли сказать в эту минуту. Потом она рассказала о своем побеге из Петергофа, о своих опасениях и надеждах перед этим ударом. Я слушала ее с биением сердца и в свою очередь описала ей тоскливые часы, проведенные мной в то же время, которые были тем тягостнее, что я не могла встретить ее и следить за успехом ее судьбы, блага или бедствий всей России. Мы еще раз обнялись — и я никогда так искренно, так полно не была счастлива, как в этот момента. Заметив, что императрица была украшена лентой св. Екатерины и еще не надела Андреевской — высшего государственная отличия (женщина не имела права на него, но царствующая государыня, конечно, могла украситься им), я подбежала к Панину, сняла с его плеч голубую ленту и надела ее на императрицу, а ее Екатерининскую, согласно с желанием ее, положила в свой карман. После легкого завтрака, государыня предложила двинуться в голове войска в Петергоф и пригласила меня сопутствовать ей. С этой целью, желая переодеться в гвардейский мундир, она взяла его у капитана Талызина, а я, следуя примеру ее, достала себе от лейтенанта Пушкина, моего роста. Эти мундиры, между прочим, были древним национальным одеянием Преображенского полка, со времени Петра Великого, впоследствии замененным прусскими куртками, введенными Петром III. Замечательно, что едва императрица вошла в город, как гвардейцы, будто по команде, сбросили с себя иностранные мундиры и оделись в свое старое платье. Когда императрица стала приготовляться к своему походу, я уехала домой переодеваться; а по возвращении моем, я застала ее в совете, рассуждавшем о будущем манифесте. С ней находились те сенаторы, которые были тогда в городе, и Теплов, призванный в качестве секретаря. Так как известия о побеге императрицы из Петергофа и о всех других событиях этого дня уже могли дойти до Петра III, [10] то я думала, что он двинется к Петербургу, чтобы остановить восстание войск. Под влиянием этого впечатления, я решилась сообщить мое мнение государыне. Двое офицеров, стоящих на часах у дверей совета, вероятно удивленные моим смелым движением или полагавшие, что я имею право всегда являться на глаза Екатерины, беспрепятственно меня пропустили в комнату. Я подошла к государыне и на ухо сообщила ей свою мысль, советуя принять всевозможные меры против прибытия Петра III. Теплову тотчас же было приказано написать указ и разослать копии его, вместе с другими инструкциями, в две главные части, которые должны были охранять два пути к городу, по воде и по суше. Мое нечаянное появление в совете изумило почтенных сенаторов, из которых никто не узнал меня в военном мундире; Екатерина, заметив это, сказала им мое имя, прибавив, что она обязана моей дружбе указанием в эту минуту, на одну очень необходимую предосторожность, которую она совершенно упустила из виду. Сенаторы единодушно встали с своих мест, чтобы поздравить меня, при чем я покраснела и отклонила от себя честь, которая так мало шла мальчику в военном мундире. Когда заседание кончилось и отданы были приказания относительно безопасности столицы, мы сели на своих лошадей, и по дороге в Петергоф осмотрели двенадцать тысяч войска, кроме волонтеров, ежеминутно стекавшихся под наше знамя. В Красном Кабачке, в десяти верстах от Петербурга, мы отдохнули немного, чтобы дать роздых пехоте. Да и нам необходим был покой, особенно мне, ибо последние пятнадцать ночей я едва смыкала глаза. Когда мы вошли в тесную и дурную комнату, государыня предложила не раздеваясь лечь на одну постель, которая при всей окружающей грязи была истинной роскошью для моих измученных членов... Едва мы расположились на постели, завешанной шинелью, взятой у полковника Кара, я заметила маленькую дверь позади изголовья императрицы. Не зная, куда она вела, я попросила позволения выйти и увериться, все ли безопасно; удостоверившись, что эта дверь сообщалась тесным и темным коридором с внешним двором, я поставила у нее двух часовых, приказав им не трогаться с места без моего позволения. Потом я возвратилась к императрице, которая перебирала какие-то бумаги; и так как мы не могли заснуть, то она прочитала мне копию будущего манифеста. Полные восторга, от которого далеко отлетела всякая тревожная мысль об опасности, мы рассуждали о том, что надо делать далее. [11] VI. Между тем Петр III, не захотев последовать совету маршала Миниха, находился в самом нерешительном состоянии. Он скакал взад и вперед между Петергофом и Ораниенбаумом, до тех пор пока, наконец, уступив просьбам своих друзей, поплыл в Кронштадт, чтобы овладеть флотом. Императрица, впрочем, не забыла обратить внимание на это важное обстоятельство и расположить в свою пользу морскую силу. Она послала адмирала Талызина командовать флотом во имя ее. Увидев, что Петр подъезжает к Кронштадтскому берегу, Талызин не позволил ему высадиться. Несчастный царь принужден был плыть обратно в Ораниенбаум, отправив Измайлова к Екатерине с самыми покорными предложениями и обещаниями отречься от престола. Посол для этих переговоров встретил нас на дороге в Петербург; и как были отличны его язык и поведение от языка моего дяди, канцлера, который представился императрице в ту самую минуту, когда мы покидали город. Последний возражал против поступка, начатого Екатериной, и когда она не убеждалась его словами, он оставил ее, не дав присяги на подданство. «Будьте уверены, мадам, — сказал он хладнокровно и с достоинством великой души, — что я никогда не присягну, ни словом, ни делом вашему ложному правлению; а чтобы увериться в справедливости моего обета, поставьте одного из ваших преданных офицеров стражем у моих дверей; я никогда не изменю клятве, данной императору, пока он существует». Нельзя было не удивляться этому мужеству моего почтенного дяди, руководимая в этом случае одним строгим долгом к своему государю; он не заискивал его милости, он не доверял его правлению, с трудом повиновался ему и грустно смотрел на его будущее. Государыня отослала назад генерала Измайлова, заклиная его уговорить Петра III покориться ее воле, из опасения навлечь сопротивлением страшное зло, обещая при том, что она, с своей стороны, постарается устроить его жизнь возможно веселой в резиденции, им самим избранной около Петербурга. Когда мы достигли Сергиевского монастыря, князь Голицын явился с письмом от императора; между тем толпа, следовавшая за нами, с каждым часом прибывала, приходя с противоположной стороны. Вскоре после нашего прибытия в Петергоф Петр III, в [12] сопровождении Измайлова и Гудовича, явился во дворец с изъявлением покорности. Его никто не видел; он был введен в отдаленный покой, где приготовлен был обед; и так как он избрал местом своего будущего пребывания замок Ропшу, принадлежавши ему, когда он был еще великим князем, то его немедленно отправили туда, под наблюдением Алексея Орлова и подчиненных ему, капитана Пассека, князя Федора Барятинского и Баскакова, с приказанием охранять развенчанного монарха. Я не видела его в минуту падения, хотя и могла бы; но мне говорили, что он мало горевал о перемене своего положения. Прежде чем расстался с Петербургом, он написал две или три небольших записки императрице; в одной, как я узнала, он произнес ясное и решительное отречение от короны; назвав некоторые лица, которых он желал иметь при себе, он не забыл упомянуть о некоторых необходимых принадлежностях своего стола, между прочим просил отпускать ему вдоволь Бургонского, табаку и трубок. Но довольно об этом злосчастном государе, которого природа создала для самых низших рядов жизни, а судьба ошибкой вознесла на престол. Нельзя сказать, чтобы он был совершенно порочен, но телесная слабость, недостаток воспитания и естественная наклонность ко всему пошлому и грязному, если б он продолжал царствовать, могли иметь для его народа не менее гибельные результаты, чем самый необузданный порок. В продолжение всего этого дня, начиная с вечера накануне, я почти вовсе не отдыхала; впрочем, ум и страсти так были заинтересованы настоящими обстоятельствами и событиями, что я чувствовала усталость только тогда, когда переставала действовать. Этот вечер я провела в разнообразных хлопотах, то на одном, то на другом конце дворца; потом между гвардейцами, расставленными на часах у разных входов; возвращаясь, между прочим, от Гольштинской принцессы, родственницы императрицы, с просьбой дозволить ей видеть государыню, я чрезвычайно изумилась, заметив Григория Орлова, растянувшегося во весь рост на диване (кажется, он ушиб себе ногу), в одной из царских комнат; перед ним лежал огромный пакета бумаг, который он собирался распечатать. Я заметила, что это были государственные акты, сообщенные из верховного совета, что мне приводилось часто видеть у моего дяди в царствование Елисаветы. «Что такое с вами?» — спросила я его с улыбкой. «Да, вот императрица приказала распечатать это», — отвечал он. «Невозможно, — сказала я, — нельзя раскрывать их до тех пор, пока она не назначить лиц, официально уполномоченных для этого дела, [13] и я уверена, что ни вы, ни я не можем иметь притязания на это право». В ту самую минуту мы были прерваны докладом, что солдаты, томимые жаждой и усталые, вломились в погреба и наполнили каски венгерским вином, думая, что это водка. Я немедленно вышла, чтобы восстановить порядок. К крайнему моему удивлению, при всеобщей суматохе, при совершенном отсутствии дисциплины, моя речь так подействовала, что они, вылив вино на землю, положили свои кивера на место и удовольствовались утолить жажду из ближайшего ручья. Я бросила им все деньги, какие были со мной, и выворотила карманы, чтоб показать, что я отдала им все, что могла; в то же время обещала, что, по возвращении в город, будут открыты кабаки и они могут пить, сколько душе угодно, на казенный счет. Эта риторика была совершенно в их вкусе, и они весело разошлись. Коснувшись этого пункта, я вспомнила, что в некоторых изданиях было напечатано, будто я получала от императрицы и от иностранных дворов деньги на подмогу моим революционным проектам; клевета совершенная. От государыни я никогда не просила и не принимала ни одного рубля, и хотя французский министр открывал мне неограниченный кредит на этот случай, но я всегда отвечала, что для нашей революции мы не имеем нужды ни в каких иностранных пособиях. Проходя к императрице через ту комнату, где Григорий Орлов лежал на софе, я нечаянно заметила стол, накрытый на три прибора. Обед был подан. Екатерина пригласила меня обедать вместе. Вошед в залу, я с крайним неудовольствием увидела, что стол был придвинуть к тому месту, где лежал Орлов. На моем лице отразилось неприятное чувство, что не скрылось от Екатерины. «Что с вами? — спросила она. — «Ничего, — отвечала я, — кроме пятнадцати бессонных ночей и необыкновенной усталости». Тогда она посадила меня рядом с собой, как будто в укор Орлову, который изъявил желание оставить военную службу. «Подумайте, как бы было это с моей стороны неблагодарно, если б я позволила ему выйти в отставку». Я, конечно, была не совсем согласна с ее мнением и прямо заметила, что она, как государыня, много имеет других средств выразить свою признательность, не стесняя ни чьих желаний. С этого времени, я первый раз убедилась, что между ними была связь. Это предположение давно тяготило и оскорбляло мою душу. После нашего обеда и отъезда Петра III в Ропшу, мы [14] отправились в Петербург и по дороге провели два часа в загородном доме князя Куракина, где Екатерина и я опять отдыхали на одной постели. Отсюда мы проехали в Екатерингоф, где нас встретило огромное стечение народа; он собрался на случай борьбы за нас с гольштинской гвардией, ненавистной всей нации. Затем последовала сцена, выше моего описания, превосходнее моего достоинства... Когда мы въехали в столицу, проходя по ней торжественной процессией, улицы и окна были загромождены зрителями; радостные приветствия оглашали воздух; военная музыка и звон колоколов сливался с веселым говором толпы, бежавшей за поездом; двери церквей были отворены настежь, и в глубокой перспективе виднелись группы священников, стоявших за блестящими алтарями; религиозная церемония освятила народный восторг. Как, однако ж, ни была одушевлена и поразительна сцена вокруг меня, но она почти меркла перед моею собственною мыслью, полной энтузиазма; я ехала возле императрицы, участвуя в благословении революции, незапятнанной ни одной каплей крови; с тем вместе об руку со мной была не только добрая монархиня, но и первый мой друг, которому я содействовала ценой жизни освободиться от гибельной неволи и взойти на престол возлюбленной родины. Когда мы приблизились к подъезду Летнего дворца, мой дух изнемог под влиянием быстрого ряда событий; желая знать впечатления этого дня на моего отца и дядю и видеть свое дитя, я попросила государыню отпустить меня в одной из придворных карет; она позволила, но с тем, чтобы я как можно скорей возвратилась: я прежде заехала к дяде, так как его дом был ближе, и нашла этого достойнейшего старика совершенно спокойным. Он говорила что низвержение Петра III было событием весьма вероятным; но разговор его особенно живо коснулся опасности слишком безусловно доверяться дружбе царей: «она, заметил он, так же непродолжительна, как и вероломна». Он убеждал меня своим собственным опытом, доказавшим, что самые чистые побуждения, самые справедливые действия не всегда защищают от ядовитой зависти и интриги, даже близ трона такого монарха, который признавал его заслуги и которому он был предан с ранних лет жизни. Отсюда я отправилась к своему отцу и к крайнему своему изумлению застала его дом оцепленным сотнею солдат. Это произошло вследствие ложно понятого усердия Какавинского, присланного сюда защитить его от пьяных гвардейских солдат, так как казармы их находились по соседству. Но этот офицер, вероятно, [15] испуганный, многочисленной дворней моего отца, произвольно созвал весь этот отряд на помощь, зная в то же время, что в городе, после отъезда императрицы в Петергоф, осталось войска не больше, чем это было необходимо для охранения дворца и великого князя. Незадолго передо мной приходил унтер-офицер от подполковника Вадковского, оставленного начальником гарнизона в Петербурге, и требовал тридцать человек из этого отряда на смену других, простоявших на часах вдвое больше определенного времени, по глупости Какавинского. Я просила его немедленно исполнить это требование; проходя по дому и видя у каждой двери часового, я повторила ему, что он не понял приказания государыни, которая поставила его здесь на службу моему отцу, а не для ареста его, как изменника; потом, обратившись к солдатам, сказала им, что напрасно мучили их, и если б из них осталось здесь десять или двенадцать человек, этого было бы совершенно достаточно впредь до новых распоряжений. Отец принял меня без всякого ропота и неудовольствия. Он жаловался на обстоятельство, о котором я сейчас упомянула, и был недоволен тем, что дочь его Елисавета находилась с ним под одной кровлей. В первом случае я успокоила его, солдата. Что же касается до второго обстоятельства, я умоляла его порассудить о объяснив, что виной стеснения его было недоразумение Какавинского и что к вечеру не будет в его доме ни одного критическом положении моей сестры, для которой дом его обратился в единственно честное убежище, как он некогда был естественным ее приютом. Скоро, впрочем, прибавила я, ваше покровительство ей будет не нужно и тогда, если б была на то ваша обоюдная воля, можно расстаться совершенно прилично. Я не могла долго пробыть у дяди и отца, потому что обещала скоро возвратиться к императрице; при том мне еще было необходимо зайти домой, чтоб увидеть дочь и снять военный мундир. Отец жалел о том, что я так скоро покидала его, и с трудом отпустил меня к сестре, которую я хотела навестить. Никогда он больше не принимал участия в ее судьбе; к сожалению, чувства его, каковы бы они ни были, отнюдь не оправдывались решительным неуважением дочери к своему отцу и тем презрением, которое он вынес вследствие ее поведения в общем мнении. Когда я вошла в комнату своей сестры, она начала горько оплакивать бедствия этого дня и свое собственное несчастие. Относительно личных неприятностей, я советовала ей утешиться, уверив в полной готовности служить ей; я в то время заметила, что государыня так добра и благородна, что поможет ей, без всякого с моей [16] стороны участия. В этом отношении моя уверенность была совершенно основательна; хотя императрица сочла отсутствие Елисаветы Воронцовой необходимым во время коронации, но она постоянно посылала ей гонцов с уверением своего покровительства. Сестра вскоре удалилась в подмосковную деревню отца; когда же после коронования двор оставил Москву, она переселилась сюда и жила здесь до своего замужества с Полянским; вместе с ним она переехала в Петербург. Императрица была крестной матерью ее первого сына, а через несколько лет, дочь ее, по моей просьбе, была назначена фрейлиной. Простившись с сестрой, я спешила поцеловать свою крошку Настасью. Эти разъезды так много унесли времени, что я не успела переодеться. При выходе из дома, служанка напомнила мне, что в моем кармане была красная лента с бриллиантовым значком. Это был Екатерининский орден императрицы; я взяла его с собой. Когда я вошла в переднюю, ведшую в комнаты государыни, мне встретились Григорий Орлов и Какавинский. Увидев Екатерину, я тотчас поняла, что Орлов был мой враг и, кроме его, никто бы не ввел этого последнего к императрице. Она стала меня упрекать за то, что я говорила по-французски с этим офицером в присутствии солдата, и хотела распустить их по своим местам. Ответ мой был энергичный, выраженный на лице не совсем ласковой миной. «С тех пор, как вы на престоле, сказала я, в это короткое время ваши солдаты показали такую доверенность ко мне, что я не могла оскорбить их, на каком бы языке ни говорила». И, чтобы покончить дальнейшее объяснение, подала ей красную ленту. «Погодите, — сказала она, — вы, конечно, согласитесь, что вы не вправе распускать солдата с их постов». — «Правда, — отвечала я, — но неужели, наперекор требованию Вадковского, я должна была позволить этому дураку Какавинскому делать все, что ему ни вздумалось, и оставить без стражи ваш дворец». — «Ну, ладно, — прибавила она, — дело кончено; мое замечание относится к вашей торопливости, а это за ваши услуги», — сказала она, повесив мне екатерининскую ленту на плечо. Вместо того, чтобы принять ее на коленях, я возразила: «простите мне, государыня; я думаю, что уже настало время, когда истина должна быть прогнана от вас; позвольте мне, однако ж, сказать, что я не могу принять этого отличия; как простым украшением, я не дорожу им; как награда, она не стоит ничего для меня, которой заслуги, хотя и оценены некоторыми, но никогда не продавались и не будут продаваться с торгу». Екатерина горячо обняла меня, промолвив: «По крайней мере, дружба имеет некоторые права, и неужели вы не позволите мне воспользоваться ее [17] удовольствием в настоящую минуту?» Я поцеловала ее руку в знак признательности. Таким образом я была затянута в мундир, с алой лентой через плечо. Государыня сказала мне, что она уже приказала отправить гвардейского лейтенанта к князю Дашкову, желая немедленного возвращения его в Петербург. Такое внимание с ее стороны и в такое время так утешило меня, что тотчас же забыла о прошлом неудовольствии. Также отдано приказание, продолжала она, отвести для нас комнаты во дворце, которые завтра будут готовы для меня; я просила только подождать мужа и вместе с ним переехать во дворец. Вскоре за тем, когда все стали расходиться, я поспешила домой и, разделив ужин с моей маленькой Настасьей, бросилась в постель. Но волнение духа и крови, после чрезмерной деятельности, не давали мне покойно уснуть, и я провела всю ночь в лихорадочных грезах больного воображения и раздражительных нервов. Я забыла упомянуть в своем месте об одном небольшом разговоре с императрицей, во время возвращения нашего из Петергофа, когда государыня, граф Разумовский, князь Волконский и я сошли с лошадей, сели в карету и спокойно ехали в Петербурга Екатерина с необыкновенно ласковым тоном, обратившись ко мне, сказала: «Чем я могу вас отблагодарить за ваши услуги?» — «Чтоб сделать меня счастливейшей из смертных», отвечала я, «не много нужно — будьте матерью России и позвольте мне остаться вашим другом». — «Все это, конечно», продолжала она, «составляет мою непременную обязанность, но мне хотелось бы облегчить себя от чувства признательности, которым я обязана вам». — «Я думаю, что обязанности дружбы не могут тяготить нас». — «Хорошо, хорошо», сказала Екатерина, обнимая меня, «вы можете требовать от меня, что угодно; но я никогда не успокоюсь, пока вы не скажете мне, и я желала бы знать именно теперь, что я могу сделать для вашего удовольствия». — «В таком случае, государыня, вы можете воскресить моего дядю, хотя он жив и здоров». — «Что это такое значит?» — спросила она. Я растерялась в самом начале моей просьбы и потому предложила потребовать объяснения от князя Волконского. — «Я думаю», сказал он, «что княгиня Дашкова разумеет генерала Леонтьева, отлично служившего против Пруссии; он потерял седьмую часть своих поместий и четвертую из его прочей собственности, по интригам его жены, которая по законам не имеет права на это имение впредь до его смерти». Императрице было известно желание Петра разорять тех из офицеров, которые усердно служили против [18] прусского короля; она поняла несправедливость и обещала поправить ее. «Воскресение его», сказала она, «будет предметом моего первого указа, который я подпишу». — «И я совершенно буду вознаграждена вами; генерал Леонтьев, единственный брат и задушевный друг княгини Дашковой, моей свекрови». Я тем больше была довольна, что могла в это время оказать услугу семейству моего мужа и отклонить от себя всякую личную награду, противную моим внутренним убеждениям. На следующий день Панин получил графское достоинство, с пенсионом в пять тысяч рублей; князь Волконский и граф Разумовский тот же пенсион; а прочие заговорщики первого класса по шести сот крестьян на каждого и по две тысячи рублей или вместо крестьян двадцать четыре тысячи рублей. Я удивилась, встретив свое имя в этом списке, но решилась отказаться от всякого подарка; за это бескорыстие упрекали меня все участники революции. Мои друзья, впрочем, скоро заговорили другим тоном; наконец, чтобы остановить всякие сплетни и не оскорбить государыню, я росписалась в бесчестии. Составив счет всем долгам моего мужа, я нашла, что сумма их равняется почти двадцати четырем тысячам рублей, и потому перенесла на его кредиторов права получить эти деньги из дворцовой казны. На четвертый день после революции Бецкий просил свидания с императрицей и получил его. Я в это время была одна с Екатериной, когда он вошел и, к общему нашему изумлению, став на колена, умолял ее признаться, чьему влиянию она обязана своим восшествием на престол? — «Всевышнему и избранию моих подданных», отвечала государыня. — «После этого, — сказал он с видом отчаяния, — я считаю несправедливым носить это отличие», при чем он хотел снять Александровскую ленту с плеча; но императрица удержала его и спросила, чего он хочет? — «Я несчастнейший из людей, — продолжал Бецкий, — когда вы не признаете во мне единственное лицо, которое приготовило вам корону. Не я ли возбуждал гвардию? Не я ли сыпал деньгами в народ?» Мы думали, что он сошел с ума, и начали было беспокоиться; но вдруг императрица, с обыкновенной своей ловкостью, обратив протест в комическую сцену и превознося самохвальство генерала до высочайшей степени, сказала: «я вполне признаю ваши безмерные одолжения и так я обязана вам венцом, то кому же лучше, как не вам, я могу поручить приготовить его для моей коронации? Поэтому я полагаюсь в этом деле на вашу распорядительность и под ваше начальство отдаю всех ювелиров моей империи». Бецкий в восторге вскочил и после тысячи благодарностей [19] поторопился убраться из комнаты, побежав, вероятно, рассказывать о награде, соответствующей его достоинству. Мы от всей души хохотали над этой выходкой, которая в одно время показывает гениальную находчивость и ловкость Екатерины, и крайнюю глупость Бецкого. VII. В это время петербургский двор представлял особый интерес; революция вызвала на сцену новые характеры; многие изгнанники, сосланные в Сибирь в царствование Анны (Примечание мисс Уильмот. Имя императрицы Анны Ивановны напоминаете мне несколько любопытных анекдотов, которые я слышала изустно от княгини Дашковой; они стоят того, чтобы поместить их здесь. Известно, что в царствование Петра I было обыкновением этого деспота наказывать провинившихся дворян, приказывая им быть дураками. С этой минуты несчастная жертва, при всем здравом уме, делался посмешищем всего двора. Осужденному дураку позволялось говорить все, что попало, с одним, однако ж, условием, что его можно было, при известном случае, вытянуть плетью или угостить пинком. Все, что он ни делал, было предметом общего смеха; его слезы обращались в шутки, над его сарказмами зубоскалили или толковали их, как чудо шутовской сметливости. Анна Ивановна пошла дальше Петра; она соединила с этой жестокостью всю пошлость обстановки своего шутовства. Однажды она указала, что князь Г..... должен обратиться в наседку, в наказание за какой-то мелочной проступок; с этой целью, она приказала приготовить большое лукошко, наложить и него соломы, яиц и поставить это гнездо на виду в одной из придворных комнат. Потом было приказано князю, под угрозой смерти, сесть в это лукошко и кудахтать курицей. Та же царица очень любила графиню Чернышеву и часто призывала ее потешать себя анекдотами. Бедная женщина заболела; ноги ее так сильно отекли, что она положительно не могла стоять перед императрицей. Анна Ивановна, вероятно, полагала невозможным, чтобы подданная могла устать в ее присутствии, продолжала забавляться насчет ее страданий, нисколько не думая облегчить их. Впрочем, однажды заметив, что Чернышева совершенно изнемогла и с трудом держалась на ногах, она сжалилась над ней, не желая, впрочем, прекратить своей потехи. «Ты можешь наклониться на этот стол, — сказала она, — служанка заслонит тебя, и таким образом я не буду видеть твоей позы». В другом случае императрица изъявила желание видеть русский танец и приказала четырем из первых красавиц Петербурга исполнить его в своем присутствии. Мать княгини Дашковой, замечательно грациозная плясунья, была в числе этой партии; как, однако ж, они ни желали угодить царской воле, но, испуганные строгим взглядом государыни, смешались и позабыли фигуру танца. Среди общей суматохи императрица встала с кресел и, приблизившись к ним с полным достоинством, отвесила каждой по громкой пощечине и велела снова начинать, что они и исполнили, чуть живые от страха), в регентство Бирона [20] и при Елисавете, были прощены Петром III и каждодневно возвращались. Некоторые из них, занимали государственный должности в прежние царствования и зная закулисные их тайны, напоминая своими несчастиями былые времена, наконец обратившие на себя общее любопытство и внимание, вдруг после глухой неизвестности и политического замирания, выступили на сцену в ярком свете и знаменитости. В числе их явился и канцлер Бестужев. Я была представлена ему в самых лестных выражениях, уязвивших Орловых. — «Это молодая княгиня Дашкова», сказала Екатерина; «могли ли вы вообразить, что я буду обязана престолом дочери графа Романа Воронцова?» За четыре года я видела Бестужева один раз и только мельком. Меня поразило его умное, или лучше скрыто-лукавое лицо; на вопрос мой, я в первый раз услышала имя этого знаменитого характера. Я останавливаюсь на этом обстоятельстве потому, что в некоторых рассказах о революции меня обвиняли в заговоре с ним против Петра III, хотя мне было не более четырнадцати лет, во время изгнания его. После этого понятно, до какой степени многие французские писатели доводят неуважение к истине и невежество фактов, как будто они согласились лишить историю всякого авторитета, обратив ее в безумную клевету и жалкую ложь. Между этими привидениями общего воскресения были еще двое, не менее замечательные люди — фельдмаршал Миних и Лесток. Я помнила их с детства, видев в доме моего дяди, который чрезвычайно был привержен к ним. Первый, восьмидесятилетний старик отличался рыцарской вежливостью, еще больше заметной по сравнению с грубыми манерами из наших революционеров. Он сохранил всю характеристическую твердость ума, всю свежесть своих способностей. Его разговор необычайно интересовал меня, и я с особенной гордостью пользовалась его снисходительностью и добротой в этом отношении. Я смотрела на этих двух стариков, как на живые летописи минувших времен; и сравнивая настоящее с прошедшим, мой ум обогащался новыми познаниями, хотя неопытность еще доселе обманывала меня юношеской мечтой видеть в каждом человеческом сердце священный храм добродетели. Но среди любопытных событий эпохи вдруг душа моя с ужасом встрепенулась от страшной действительности: я говорю о трагической смерти Петра III. Известие об этой катастрофе так оскорбило меня, такую мрачную тень бросило на славную реформу, что я хотя и далека была от мысли считать Екатерину участницей в преступлении Алексея Орлова, за всем тем не могла войти во дворец [21] до следующего дня. Я нашла императрицу расстроенной, видимо, огорченной под влиянием новых впечатлений. «Я невыразимо страдаю при этой смерти, — сказала она; — вот удар, который роняет меня в грязь». — «Да, мадам, — отвечала я ей, — смерть слишком скоропостижна для вашей и моей славы». Между тем вечером, разговаривая в передней с некоторыми лицами, я имела неосторожность сказать, что Алексей Орлов, конечно, согласится, что с этой поры нам невозможно даже дышать одним воздухом и что едва ли у него достанет дерзости подойти ко мне, как к знакомой. Отселе Орловы сделались моими неумолимыми врагами; и надо отдать справедливость Алексею Орлову, несмотря на его обычную наглость, в продолжение двенадцати лет он не сказал мне ни одного слова. Как ни был очевиден повод к подозрению императрицы, устроившей или только допустившей убийство своего мужа, мы имеем ясное опровержение этого подозрения, его уничтожает собственноручное письмо Алексея Орлова, писанное им немедленно после злодеяния. Его слог и бессвязность, несмотря на пьяное состояние автора, обнаруживают страх и укоры совести; он умоляет о прощении в раболепных выражениях. Это письмо было тщательно сбережено Екатериной II вместе с другими важными документами в особенной шкатулке; по смерти ее, Павел приказал графу Безбородко разобрать и прочитать эти бумаги в своем присутствии. Когда было окончено чтение этого письма, Павел, перекрестившись, воскликнул: «Слава Богу, теперь рассеяны мои последние сомнения относительно матери в этом деле». Императрица и молодая Нелидова присутствовали при этом; государь также велел прочитать письмо великим князьям и графу Растопчину. Кто уважал память Екатерины II, для того ничего не могло быть отраднее этого открытия. Мои убеждения на этот счет не нуждались в доказательствах; за всем тем я радовалась находке подобного акта, который заставлял молчать самую отвратительную клевету, тяготевшую на женщине, при всех ее слабостях, никогда не способной даже подумать о таком преступлении. Свидание мое с князем Дашковым было верхом моей радости; оно обновило мое существование, после такого бурного периода жизни, исполненной постоянных раздражений для души и тела. Императрица немедленно отпраздновала приезд его самым лестным образом для князя, назначив его командиром кирасирского полка, в котором она сама считалась полковником. Этот полк при Елисавете и Петре III был первым [22] гвардейским полком и почти исключительно управлялся немцами. Поэтому назначение русского в голове его было явлением утешительным для всего войска; князь Дашков съумел так хорошо поставить себя в отношении к своим сослуживцам, что юноши наперерыв искали мест в этом полку, и так как князь не щадил никаких расходов на лошадей и обмундировку, то этот полк скоро стал самым лучшим, самым избранным в целой армии. Мы, не теряя времени, перебрались во дворец; почти каждый день обедали с императрицей, а ужинали в своих собственных комнатах, приглашая десять или двенадцать человек из наших собственных знакомых каждый вечер. Мечты мои относительно царской дружбы почти исчезли, и мне можно остановиться больше, чем следовало бы, на воспоминании тех задушевных минут, в которые обольстительная власть императрицы часто смешивалась с ребяческими шалостями. Я пламенно любила музыку, а Екатерина напротив. Князь Дашков хотя и сочувствовал этому искусству, но понимал его не больше императрицы. Несмотря на то, она любила слушать мое пение; когда я продолжала его, она обыкновенно, подавая секретный знак Дашкову, затягивала с ним дуэт, что называлось на ее языке небесной музыкой; и таким образом, ни тот, ни другая, не смысля ни одной ноты, составляли концерт, самый дикий и невыносимо раздирающий уши, вторя друг другу, со всеми ужимками и самым торжественным видом и гримасами артистов. Она также искусно подражала мяуканью кошки и блеянию овцы, всегда придумывая на половину комические и сантиментальные выражения, сообразно случаю; иногда вспрыгивая, подобно злой кошке, она нападала на первого мимо проходившего, растопыривая руку в виде лапы и завывая так резко, что на месте Екатерины Великой был виден забавный паяц. Я думаю, что никто в мире не обладал в равной степени с Екатериной быстротой ума, неистощимым разнообразием его источников и, главнее всего, прелестью манеры и умением скрасить самое обыкновенное слово, придать цену самому ничтожному предмету. Эти мемуары должны быть зеркалом не только моей жизни, но и того духа, который влиял на меня; поэтому я желаю рассказать еще один случай, где я испытала неудовольствие со стороны государыни; ему придали гораздо больше значения, чем было на самом деле, и обратили его в злонамеренную сплетню. Как в этом, так и во всех подобных обстоятельствах, я не скрою ничего, что знаю; и что бы ни писали люди, пользующееся, за неимением другого авторитета, обыденной молвой, я должна оговориться, что [23] совершенного разрыва между мной и Екатериной никогда не было. Что касается до денежных вознаграждений, полученных мной за услуги, но заподозренных с противной точки зрения, мне достаточно напомнить, что императрица хорошо знала меня, ей было известно и то, что своекорыстие всего дальше было от моего сердца. Подобные расчеты так были чужды мне. что наперекор все заражающему придворному эгоизму, который образовал мне врагов из людей, обязанных мне и на зло всех опытов человеческой неблагодарности, в течение всей моей жизни, я смело могу утверждать, что скромные мои средства всегда были готовы на пользу другим. Между примерами неблагодарности, глубоко огорчившей меня, был между прочим, поступок молодого офицера Михаила Пушкина; я расскажу его подробно, потому что с ним соединялось неудовольствие императрицы, о котором я сейчас заметила. Этот молодой человек, которого отец был каким-то чиновником, потерявшим место за дурное поведение, был лейтенантом в одном полку с князем Дашковым; мой муж часто помогал ему деньгами. Юношество любило Пушкина за его ум и уменье хорошо говорить; это обстоятельство и обыкновенная фамильярность между офицерами заставила князя, без дальних рассуждений, допустить его в число своих друзей. По просьбе Дашкова перед самой нашей свадьбой, я выручила его из неприятного и очень неловкого дела, в которое он замешался с главным французским банкиром Гейнбером. Пушкин вместо того, чтобы заплатить долг этому последнему, вытолкал его из своего дома. Вследствие этого оскорбления, столь несправедливая, было начато следствие, в котором Гейнбера жарко поддерживал французский посланник, маркиз Лопиталь. Так как мне часто случалось встречать маркиза в доме моего дяди, то я попросила его окончить процесс; он охотно согласился и написал князю Меншикову, начальнику Пушкина, уведомив его, что дело с Гейнбером решено полюбовно, и потому можно считать его навсегда оконченными С этого времени карьера этого молодого человека была предметом наших забот; однажды в царствование Петра, императрица, разговаривая со мной о своем сыне, захотела поместить, около него, по совету Панина, нескольких хороших юношей, в качестве сверстников, в особенности, знающих иностранные языки и литературы, я отрекомендовала ей Пушкина, как самого способного мальчика. Спустя несколько недель, он пойман был в шалости самого скандалезного свойства, и хотя я лично не любила его, но, по настоянию своего мужа, возбудила к нему участие Екатерины и тем спасла его от беды. [24] Вскоре за тем, незадолго до восшествия на престол императрицы, я проводила с ней один вечер в Петергофе, когда Панин привел сына показать ей; между прочим заметив о чрезмерной застенчивости и даже дикости своего питомца, что наставник приписывал совершенному отчуждению великого князя от его однолетков, он опять в числе других напомнил о Пушкине, о котором говорил своему дяде князь Дашков, перед отъездом из Петербурга. Услышав это имя, императрица тотчас заметила, что хотя она не обвиняет прямо Пушкина в его последнем поступке, однако ж, дело его до того было гласным, что, по одному уже подозрению, он не может быть допущен к ее сыну. Искренно одобрив возражение Екатерины и прибавив, что мы рекомендовали его прежде этого происшествия, при всем том, я просила ее поразмыслить, не ложно ли он обвинен и что было бы очень жалко, если б молодой человек, по одной сомнительной молве, потерял надежду быть полезным на своем месте. Таковы были наши одолжения в отношении к Пушкину, и вот как он отплатил за них. Когда Екатерина была уже на престоле, а мы жили во дворце, однажды вечером был приглашен к нам Пушкин; он явился как обыкновенно в дурном расположены духа; я заметила ему о том и спросила о причине. Он сказал, что дела его с часу на час идут хуже и, несмотря на мое обещание, он теряет всякую надежду получить место при великом князе. Я утешала его, желая разогнать его черные думы, при чем старалась уверить, что, если это место не достанется ему, то государыня назначит его на другое место, и мое ходатайство в его пользу всегда будет готово. Я утешила и обнадежила его с той уверенностью, что он, положится на мое обещание — так или иначе пособить ему. Но что же вышло? Едва он оставил меня, как встретил Зиновьева, которому, с той же грустной физиономией, рассказал о своем несчастии, и что будто это несчастие происходит от недоверия к нему императрицы вследствие распущенных о нем дурных слухов, как он это сейчас узнал от меня. Зиновьев немедленно предложить ввести его к Григорию Орлову, своему другу. Предложение очень охотно было принято, и Пушкин попал под покровительство любовника. Орлов спросил его, в чем дело; Пушкин с мастерским красноречием повторил ему свою историю; первый, заметив в нем человека, способного клеветать на меня, принял сторону Пушкина и обещал ему успех, желая доказать, как мало значит для императрицы мое ходатайство. [25] В тот же вечер князь Дашков получил письмо и, что особенно удивило нас, оно было от того же Пушкина, написанное в виде оправдания в том, что Зиновьев представил его Орлову, что здесь происходил разговор — он не совсем хорошо его помнить, — но разговор такого свойства, что может иметь вредные последствия для меня. «Чувствую по пословице, что шапка на воре горит», он хотел отречься от всего, что наговорил Орлову, и обещал подтвердить свое оправдание письменно на следующее утро. Я так презирала подобные проделки, что советовала не упоминать об этом; но Дашков счел неприличным отказать ему в таком невинном оправдании. На другое утро, я обычным порядком явилась к императриц! Речь немедленно упала на Пушкина: «С чего вы взяли, — спросила Екатерина, — разрушать доверие подданного, внушая ему, что он потерял в моих глазах мнение о себе, и что я причиной несчастия Пушкина?» Изумленная этим обвинением, раздраженная неблагодарностью, я с трудом удержалась от гнева и ограничилась только одним возражением, что императрице хорошо известны мои хлопоты помочь ему; после того я предоставляю ей самой судить о его подлости; я только одного не понимаю, каким образом слово утешения могло быть обращено в ябеду. Относительно же внушения недоверия ее подданному я так была далека от подобной мысли, что, напротив, убеждала его надеяться, если он не успеет получить места при великом князе, найти другое по милости царской, и быть полезным своим дарованием правительству. На этом прекратился наш разговор, и я думаю, мое объяснение удовлетворило императрицу, хотя я глубоко была уязвлена слишком поспешным и незаслуженным ее выговором. Когда я увидела своего мужа, он сказал: «ты права относительно этого бездельника Пушкина; мой слуга был у него именно в то время, которое он назначил, и он отказался прислать письменное подтверждение, избегая, разумеется, опасности оказаться лжецом под собственноручной распиской». «Нам остается одно, — отвечала я, — забыть этого коварного негодяя; он никогда не был достоин твоей дружбы». Последующее его поведение оправдало мое мнение и низость его характера. Определенный, с помощью Орловых, начальником коллегии мануфактур, он стал подделывать банковые билеты, за что был сослан в Сибирь, где и окончил дни свои. [26] VIII. Возвращаюсь к более общественным делам. Коронация императрицы в это время была предметом общего внимания. В сентябре двор отправился в Москву; я ехала в одной карете с Екатериной, а князь Дашков находился в ее свите. По дороге каждый город и деревня весело встречали государыню. За несколько верст от Москвы мы остановились в Петровском, на даче графа Разумовского, где собрались должностные лица и толпы городских жителей, в ожидании приезда императрицы. Князь Дашков поспешил известить свою мать, от которой возвратился на другое утро; я, с своей стороны, горела нетерпением обнять моего Мишу, сына, которого я за год перед тем, оставила на попечение своей свекрови; поэтому я просила Екатерину отпустить меня до вечера. Она старалась уговорить остаться дома, под тем предлогом, что мне необходимо отдохнуть после усталости. Я, однако ж, решилась подождать не долее полудня. После обеда, когда я собралась ехать, императрица отозвала меня и мужа в другую комнату, и очень осторожно и нежно предупредила, что мой Мишенька умер. Это несчастие было для меня выше всякой меры. Я бросилась в дом, где он скончался, и не могла больше возвратиться в Петровское и жить во дворце, тем более участвовать в церемониях торжественного въезда в Москву. Императрицу я посещала каждый день, но избегала всех общественных собраний, продолжая жить в доме старой княгини Дашковой; ее любовь и доброе расположение ко мне были источником моего утешения. В это самое время, Орловы, с их обыкновенным пронырством, искали случая унизить меня. Они устроили церемониал венчания, на основании немецкого этикета, введенного Петром I, военное сословие первенствовало на подобных выставках; поэтому они назначили мне место в соборе, не как другу императрицы, украшенному орденом св. Екатерины, а как жене полковника, которая могла быть допущена в самых низших рядах. Внутри собора была поставлена высокая платформа для зрителей этого класса; с нее ясно был виден каждый посетитель: таким образом, замысел Орловых вполне достигал своей цели. Мои друзья единодушно советовали мне не являться; поблагодарив, я заметила им, что было бы странно увлекаться самолюбием в то время, когда все мои дружеские и патриотические надежды готовы [27] осуществиться; та же самая гордость, которую враги стараются оскорбить, возвысить меня среди толпы, и в виду церемонии, которой я скорее дам, чем приму от нее истинное достоинство. Увы, кто мог рассчитывать на бесчувственность этикета в такую минуту. Забывая все личные чувства, я искренно встретила 22-е сентября, день коронации. Ранним утром я вошла к императрице и, за отсутствием великого князя, находилась близ нее во время процессии в собор; по приходе я заняла свое скромное место между неизвестными людьми низших военных рядов. Может быть убеждения мои в этом отношении не были поняты теми, кто измерял мои чувства по спискам адрес-календаря, но как я ни была молода, истинная норма всякого отличия для меня заключалась в личном достоинстве; и если трудно унизить меня, то, конечно, потому, что я полагала настоящим унижением нашу собственную безнравственность. Когда кончилось венчание, императрица возвратилась во дворец и села под царским балдахином. Началось длинное производство; между первыми назначениями, князь Дашков был пожалован камергером, что дало ему чин бригадира и не лишило полка; я была сделана статс-дамой. Москва представляла ряд беспрерывных празднеств. Народ, казалось, веселился от души, и вся зима прошла среди пиров и праздников. Мы не разделяли их по причине семейного горя. Младшая сестра моего мужа занемогла, и, несмотря на крепкое телосложение, только продолжившее ее страдания, наконец, скончалась жертвой невежества своего медика. Я тяжело скорбела за эту милую девушку, которая перед смертью не отпускала меня от себя ни днем, ни ночью; кроме того, мое собственное хилое здоровье и беременность заставили избегать всего, что выходило за круг этой траурной жизни. Князь Дашков, оплакивая смерть любимой сестры и утешая горюющую мать, также не имел ни времени, ни желания являться в общество, и, чтоб не беспокоить себя приемом посетителей, мы никого не принимали, за исключением самых близких родственников. При такой отшельнической жизни, придворные события были нам известны мало, кроме общегласных происшествий, как, например, просьбы Бестужева, которую он представил Екатерине, относительно ее второго брака. Этот шарлатанский акт, облеченный в форму национального адреса, умолял императрицу почтить усердные желания любезных ее подданных избранием супруга, достойного ее царской руки. Этому акту мужественно и благородно противодействовал мой дядя, [28] канцлер. Когда Бестужев принес ему адрес, подписанный многими сановниками, дядя просил не беспокоить его даже именем этого глупого и опасного проекта. За всем тем, Бестужев начал читать бумагу, при чем канцлер встал с кресел и, рассердившись против нелепости такой просьбы, вышел из комнаты. Вслед за тем, он велел подать себе карету и, несмотря на то, что был болен, отправился во дворец. Он немедленно хотел видеть императрицу и просить ее отвергнуть предложение, придуманное Григорием Орловым и основанное на его собственных честолюбивых замыслах. Канцлер требовал аудиенции, которая тотчас была дана ему. Он явился и говорил вследствие открытия, сделанного ему Бестужевым, который хотел придать своей собственной вздорной фабрикации санкцию всего народа, будто желающего для себя и для своей монархини царя. Такая мера, продолжал он, оскорбительна для ее подданных, которые имеют много причин, в чем нет сомнения, не желать такого мужа ей, а себе повелителя, как Григорий Орлов. Императрица отвечала ему так: «Я никогда не уполномочивала этого старого интригана на этот поступок; что же касается до вас, я вижу в вашем откровенном и честном поведении слишком много приверженности ко мне, хотя вы всегда невпопад ее употребляете». Мой дядя возразил, что он действует по долгу совести, и уверен, что государыня сама, по доброй воле, отклонить это гибельное обстоятельство. Затем он ушел. Такая твердость со стороны канцлера удивила всех и приобрела ему новое уважение в общественном мнении; но Бестужев приписал ее предварительному согласию с императрицей, которая будто бы хотела, с помощью этого протеста, отделаться от настойчивости Григория Орлова. Это подозрение, впрочем, было совершенно ложное, потому что болезнь не выпускала моего дядю из комнаты и не позволяла ему заниматься делами. Во всяком случае, чистота его характера защищает его от всякого нарекания в подложном поступке. Между тем, Григорий Орлов, разочарованный в своих заносчивых мечтах, был возведен в достоинство князя германской империи; и в то время, как канцлер обличал интригу его адептов, другие, негодуя на его надменные желания, искали падения временщика. В числе их находился Гетроф, один из самых бескорыстных заговорщиков против Петра III; изящные его манеры и прекрасная его наружность разжигали ревность, возбужденную бескорыстием его в душе Орловых. Один из двоюродных [29] братьев Гетрофа, Ржевский, участник революции со стороны обеих партий, пользовался обоюдным их доверием, но любивший больше всего личную пользу, изменнически открыл Алексею Орлову замысел Гетрофа, который готовил вопиющий протест против просьбы Бестужева и успел скрепить его подписью всех тех, кто содействовал Екатерине взойти на престол, в то же время, он предупредил его, что в случае неудачи протеста любимцу угрожаете месть. Гетроф был арестован, Алексей Орлов допрашивал его, говорят, с крайним бесстыдством и жестокостью, при чем, Гетроф с гордостью произнес, что он первый лучше вонзил бы нож в сердце Григория Орлова и после того умер, чем согласился бы признать его своим монархом и быть свидетелем бедствия страны, только что освобожденной от тирана. При другом следствии, производимом Суворовым, отцом славного фельдмаршала, Гетроф был спрошен, не имел ли он сношений со мной, и какие мои мнения в этом отношении: «Я три раза, — отвечал он, — являлся к княгине Дашковой, с намерением попросить ее совета, но она никого не принимала. Но если б я увидел ее, вполне открыл бы свои чувства, я убежден, что она посоветовала бы все, что должен внушить истинный патриотизм и нелицемерное великодушие». Этот благородный ответ Гетрофа был под секретом сообщен Суворовым моему мужу, когда они на другой день встретились во дворце; Суворов, обязанный отцом Дашкова, с удовольствием ему передал столь лестный отзыв обо мне. Возвращаюсь к своим домашним делам. По смерти моей сестры, уговорили княгиню Дашкову переехать с печального пепелища в дом ее брата, генерала Леонтьева; между тем я продолжала жить инвалидом в городе, среди хандры и бесполезных занятий. Наконец, 12-го мая, старого стиля, родился у меня сын, а на другой день, мой муж заболел простудой, которой он часто подвергался. При таком порядке вещей, через три дня императрица прислала Дашкову письмо с своим секретарем, Тепловым. Дяди мои, Панины, сидели у нас, когда явился Теплов; не желая встретиться с ними, или ему приказано было исполнить поручение с глазу на глаз, он попросил Дашкова выйти на улицу, чтобы здесь переговорить в ним. Князь лежал в постели в одной комнате со мной; он потихоньку встал, оделся в шинель, сошел с лестницы и принял от Теплова письмо Екатерины следующего содержания: «Я от всей души желала бы не забыть заслуги княгини [30] Дашковой вследствие ее собственной забывчивости; напомните ей об этом, князь, так как она позволяет себе угрожать мне в своих разговорах». Я ничего не знала об этом деле до вечера, когда я подслушала совещания Паниных с мужем в его спальне и заметила беспокойное выражение лица моей сестры, Александры, проходившей через мою комнату к брату. Эта грустная тайна в высшей степени встревожила меня; я боялась, что болезнь мужа примета дурной оборот; поэтому желала видеть моих дядей: они подошли к постели и, чтоб успокоить меня, передали мне содержание царского письма. Я гораздо больше была недовольна Тепловым, который вызвал мужа из постели, подвергая его опасности, чем несправедливости этого странного обвинения. Впрочем, я желала прочитать письмо. Генерал Панин сказал, что Дашков поступил с этим письмом так, как он сам сделал бы в этом случае, разорвав его в клочки и ответив на него очень резко. Я чувствовала себя, сверх ожидания, в спокойном состоянии духа и не роптала на императрицу; при таких врагах, какими она была окружена, всегда надо было ожидать подобных несправедливостей. Поэтому я хладнокровно поручила графу Панину спросить Екатерину, когда ей угодно будет назначить крещение моего ребенка, так как она обещала быть крестной его матерью. Сделав это предложение, я хотела знать, вспомнить ли она о своем обещании, среди ложных обвинений, которыми старались возмутить ее против меня. Когда дяди удалились, князь Дашков вошел в мою комнату; несмотря на его видимое хладнокровие и желание рассеять мой страх, я изумилась его исхудалому лицу, так что, когда он возвратился в постель, я долго не могла заснуть. Наконец, я заснула под влиянием лихорадочного сна, но меня разбудил крик и буйный песни пьяной толпы под окном; эта толпа высыпала на улицу после увеселений Орловых, которых дом, к несчастью, был по соседству с нашим. Неистовые вакханалии с кулачными бойцами были любимым развлечением Орловых. Я так испугалась, потрясенная этим шумом, что тотчас же почувствовала паралич в левой руке и ноге. Предвидя опасность, я послала кормилицу за полковым лекарем, нашим домашним другом, приказав провести его так, чтоб не будить мужа. Когда он пришел и взглянул на меня, потерял всякую надежду и немедленно потребовал на помощь доктора и князя Дашкова: я, однако ж, никого не впустила к себе до шести часов утра; в это время я совершенно [31] отчаялась в моей жизни; поэтому я позвала князя, поручила ему детей, умоляла его всего больше позаботиться о воспитании их; потом поцеловала его в знак вечной нашей разлуки. Взор, выражение лица, с которым он принял мой холодный поцелуй, доселе живут в моем сердце; и эта предсмертная минута была для меня почти счастием; но Богу угодно было отвести ударь, который я ожидала с такой покорностью, и продолжить мою безутешную жизнь, после смерти моего милого мужа. Императрица и великий князь были восприемниками моего сына, названного Павлом, но они не спросили о моем здоровье ни прежде, ни после церковного обряда. Вскоре, затем, двор возвратился в Петербург. Мое выздоровление шло очень тихо, и я продолжала жить в Москве, принимая с некоторой пользой холодные ванны до июля. Между тем Дашков обязан был соединиться с своим полком в Петербурге и Дерпте, где он стоял, а я переехала на дачу, в семи верстах от Москвы. Девица Каменская и сестры ее делили мое уединение до декабря, когда, чувствуя себя совершенно здоровой, я вместе с Каменской отправилась в Петербург к своему мужу. Мы поселились в наемном доме. IX. Я пишу историю своей жизни, а не историю своего времени; потому я не считаю нужным подробно говорить о политических событиях этой эпохи, а, коснусь их в той мере, в какой необходимо для ясности моего рассказа. Смерть Августа, короля польского и курфюрста саксонского, открыла широкое поле дипломатическим интригам Европы. Саксонская династия хотела удержать польскую корону в своих руках; прусский король домогался других целей. Некоторые из магнатов Посполитой Речи, подкупленные золотом и обещаниями Саксонии, поддерживали права этого дома; между тем как другие, руководимые более патриотическими побуждениями и подозрительно посматривая на опасную политику, утвердившую, наперекор конституционным началам, почти наследственно польский престол за Саксонской династией, упорно стояли за национальное избрание. Венский кабинет, заискивая дружбы русской императрицы, объявил себя в пользу избрания, может быть имея в виду притязания князя Чарторыйского, [32] так как Екатерина еще не обнаружила своих желаний — представить Понятовского кандидатом упраздненная престола. Когда ее намерение сделалось известным совету, князь Орлов воспротивился ему; — военный министр, граф Захарий Чернышев, вместе с братом своим Иваном, заметив возраставшее влияние Орлова, хотя не открыто, но стали на его стороне и употребили всевозможный средства остановить движения войск и тем помешать исполнению желаний Екатерины. Наконец, когда наступило время собрания, она поставила князя Дашкова в голове войска, посланного в Польшу; этим выбором она хотела разрушить интригу Орловых и дать лучшую опору своим собственным интересами Согласно с тем, она отдала Дашкову тайное приказание и отправила его так секретно, что почти никто не знал о его назначении до самого отъезда. Князь, обрадованный таким доверием, принялся за дело с необыкновенным усердием и деятельностью, и восторжествовал над всеми препятствиями, поставленными на пути его. Князь Волконский, главнокомандующий армиею, первый был послан в Польшу поддержать народный вопрос; ему приказано было не двигаться дальше Смоленска, князь же Дашков прошел до самой Варшавы, предводительствуя корпусом, достаточным для достижения предположенной цели этого похода; власть, данная ему, прежде чем он достиг места назначения, была так безгранична, что генералы и бригадиры, из которых некоторые были старше его, безусловно подчинились ему. Сильная раздражительность души и двойное беспокойство за отсутствующая мужа и больную дочь снова расстроили мое здоровье; мне было предписана перемена воздуха; к счастью я получала с каждой почтой очень важные письма от мужа и потому не хотела слишком далеко удаляться от Петербурга. С позволения своего брата, князя Куракина, я заняла одну из ее загородных дач, ту самую прекрасную Гатчину, которая по смерти его была куплена императрицей. Она тогда не имела тоя близкая сообщения с Петербургом, которое впоследствии было установлено. Я жила здесь с двумя детьми и Каменской, совершенной отшельницей, до самая приезда государыни из Риги, и выезжала из дому только для верховых прогулок по окрестностям; избегая больших расходов и не принимая к себе почти никоя, в отсутствии мужа, я заняла только одно крыло этой обширной дачи, где была устроена холодная ванна для моих детей. Большую же часть покоев я уступила генералу Панину, назначенному теперь сенатором и членом Государственного Совета: он оставался здесь до отъезда Екатерины в [33] Ригу, куда он сопровождал ее. Когда он жил со мной, каждое утро являлось к нему множество просителей по делам службы; но хотя мы занимали один дом, у нас было отдельное хозяйство и особенные входы на противоположных концах здания. Дядя вставал для занятий раньше меня, и потому я не видела и не слышала никого, кто приходил к нему; я отнюдь не догадывалась, что в числе его посетителей был Мирович — личность, замечательная безумным замыслом посадить на трон юного Ивана, с младенчества заключенного в Шлиссельбургской крепости. Посещения Мировича возбудили подозрение против меня и бросили новую ложную тень на мой характер и убеждения, и без того уже извращенные. Я, разумеется, досадовала, забыв о том, что я слишком много сделала для Екатерины и слишком мало для своей личной пользы, чтобы избежать зависти и клеветы. Скоро, после возвращения государыни из Риги, я перебралась в Петербург; генерал Панин, как только он устроился в собственном доме, соединился со своей любезной женой, прежде жившей в Москве. Я была искренним другом этой уважаемой женщины, с которой я провела много времени, за отсутствием ее мужа, занятого при дворе или разъездами по разным поручениям. С единственной природной кротостью она соединяла достоинства, завидные для ее пола; но слабое здоровье, вследствие грудных болезней, увеличившихся с переездом ее в Петербурга, заставили ее ограничиться самым тесным кругом близких людей, среди которых она была чудом прелести; к сожалению она не долго прожила. Дядя мой, Панин, говоря мне однажды о Мировиче, сообщил, что катастрофа, решившая участь несчастного Ивана, была доведена до сведения императрицы в Риге, письмом Алексея Орлова. Она прочитала ее с большой тревогой, сообщив содержание первому секретарю, Елагину. В конце этого письма было упомянуто, что Мировича часто видели приходившим по утру в дом княгини Дашковой. Когда Елагин выслушал императрицу, он заметил, что это несомненно ложь. Невероятно, сказал он, чтоб Дашкова, жившая в уединении, стала делать заговоры с таким лицом, как Мирович; она должна была принять его за дурака, если б только коротко его знала. Справедливый и честный порыв Елагина в защиту мою не остановился на этом; он немедленно явился в дом генерала Панина и уведомил его об этом обстоятельстве. Дядя объяснил эти таинственная посещения, уполномочив Елагина уверить императрицу, что Мирович действительно часто бывал у него, но по своему [34] делу, производившемуся в Сенате, и что если бы государыня желала подробно познакомиться с этим загадочным характером, никто не в состоянии удовлетворить ее любопытству в такой степени, как он, потому что Мирович долго служил в его полку. Елагин, не теряя времени, доложил Екатерине обо всем этом. Она послала за моим дядей, и если я была совершенно оправдана, то, конечно, обязана тем отвратительному портрету Мировича, в котором представил его Панин, ибо в человеке без всякого воспитания, надменном своим невежеством и неспособном даже оценить последствий своего предприятия, трудно ей было не узнать разительную характеристику Григория Орлова. Грустно и жалко было видеть ложное влияние, отуманившее мозг Екатерины до того, что она готова была подозревать своих истинных патриотов и самых преданных ей друзей; и когда казнили Мировича, я, не имея причин оплакивать участь его, благословляла свою судьбу за то, что никогда не видела его; иначе это первая голова, на моей памяти, упавшая под топором в России, без сомнения, преследовала бы мое воображение. Суд над Мировичем, веденный чрезвычайно гласно, при полном Сенате, в присутствии всех президентов и вице-президентов департаментов и всех дивизионных генералов Петербурга, открывал дело в ясном свете перед целой Россией. Конечно, вследствие необыкновенной удачи последнего переворота, Мировичу казалось низвержение Екатерины предприятием легким, и, вообразив прослыть героем, он решился предоставить корону сумасшедшему принцу. Вообще, думали и писали в Европе, что все это дело ни больше, ни меньше, как ужасная интрига Екатерины, которая будто бы подкупила Мировича на злодеяние, и потом пожертвовала им. Во время моего первого путешествия, в 1770 году, мне часто случалось говорить об этом заговоре и защищать императрицу от двойной клеветы. Особенно Франция убедила меня в том, что народы, с завистью взирающие на колоссальную силу России, обратили ее, как бы для политическая равновесия, в предмета всякой клеветы против ее образованной и деятельной царицы. Помнится, разговаривая об этом происшествии в Париже, я выразила удивление подобно тому, как прежде г-ну и г-же Неккер, в Спа, что трудно понять, каким образом французы, имевшие министром кардинала Мазарини, затрудняются в объяснении этого факта, когда их собственные летописи полны подобных тайн и трагических придворных событий. Граф Ржевуский, польский посланник, был единственный [35] иностранец, принимаемый в моем доме; от него я узнавала новости о моем муже. Он говорил мне, как деятельно князь Дашков привел в исполнение планы императрицы, и какие важные услуги он оказал Понятовскому; что его поведение и усердная служба приобрели ему общую доверенность и любовь в войске. Это все, по его словам, известно Екатерине и она не нахвалится своим маленьким фельдмаршалом, как она называла его. Но Богу не угодно было продолжить его жизнь, чтоб воспользоваться наградой за его услуги и бескорыстие, везде и всегда отличавшее его. В сентябре, вслед за тем, как было получено известие о восшествии на престол Понятовского, курьер, отправленный графом Кейзерлингом, нашим посланником в Варшаве, привез печальнейшее известие. Дашков, следуя усиленными маршами и не давая себе отдыха, несмотря на лихорадку, скончался жертвой ее, посвятив всю свою жизнь ревностному и неутомимому исполнению своих обязанностей. Это событие, самое ужасное в моей жизни, грустной вестью разнеслось по всему городу прежде, чем оно дошло до меня. Однажды утром, тетка моя, жена генерала Панина, заехала ко мне и предложила прогуляться в ее карете. Она была более, чем обыкновенно бледна — и на лице ее отражалось внутреннее волнение. Я пожалела, что болезнь ее сильно возрастает, и потому готова была сопутствовать ей куда угодно, не подозревая того, что истинно жалким существом в эту минуту была я сама. Мы приехали в ее дом, где встретили нас двое дядей, также с печальными и озабоченными лицами. Роковая тайна была готова, но прошел обед и никто не осмелился заикнуться о ней. Наконец, мало-помалу, что всей теплотой дружеского участия, я выслушала ее и совершенно омертвела. В этом бесчувственном, но относительно счастливом состоянии, я пробыла несколько часов. Наконец, я опамятовалась и только теперь сознала всю тяжесть моего несчастия. Я с глубокой тоской обняла своих детей, которых мне привезли, и снова оцепенела; и в этом полуживом, полумертвом состоянии оставалась несколько дней. Моя тетка — эта редкая женщина, в первые минуты моего горя не только послала за моими детьми и слугами, но уложила меня в своей постели и при всем своем нездоровья не отходила от меня ни днем, ни ночью, пока не миновала опасность. Девица Каменская была не менее добра и внимательна, и только с помощью их и моего искусного и добросовестного доктора Кразе жизнь моя была спасена — но, к чему? Я ожила для слез о своей потере и горьких дум на дальнейшем пути жизни. [36] Из этого летаргического состояния я была поднята для новой деятельности новым приливом скорби. Обязанная горячим участием тетке, теперь я в свою очередь стояла у ее постели. Она сильно заболела и уже более не вставала. Каждый день я являлась в ее спальню до тех пор, пока я имела несчастие лишиться этого доброго друга. Едва я устроилась в своем доме, в котором поселилась после похорон тетки, как узнала о расстроенном состоянии Дашкова. Его щедрость и, может быть, надежда на вознаграждение за его последние услуги запутали его в большие долги и расходы; он давал деньги и поручительства за низших офицеров, чтоб облегчать, сколько возможно, обременительные нужды своих сослуживцев во время похода. В отсутствие моего брата, Александра, жившего уполномоченными министром в Голландии, я жалела о нем, как об единственном члене нашего семейства, которого искренняя и неизменная любовь ко мне могла быть действительным утешением в эту пору. В двадцать лет я осталась одна, безутешной в своем несчастии, и если меня не щадила клевета, заражающая верхние слои жизни, то с другой стороны я осуждена была бороться с трудностями и лишениями, отравляющими низшие ряды человеческого существования. Единственную опору и покровительство я находила в дружбе моих дядей, графов Паниных; старшего из них просил мой умирающий муж — принять под свою опеку детей и поправить его расстроенные дела, при чем он завещал ему удовлетворить своих многочисленных заимодавцев без особенного обременения для его семейства. Эта просьба, благодаря доброму расположению дяди, не осталась напрасной. Оба брата взялись за исполнение возложенной на них обязанности и настояли на том, чтоб я вместе с ними приняла опеку над детьми и их собственностью. Переселившись в подмосковное имение, я могла лучше заняться им и устроить его интересы, чем они; потому что при всей их благонамеренности они не в состоянии были успешно управлять поместьем из Петербурга. Старший Панин, зная, что императрица только выжидала случая помочь мне, предупредил ее о состоянии моих финансов и просил уполномочить нас, как попечителей, указом на продажу некоторой части имения, чтобы расплатиться с долгами мужа. Меня удивило подобное распоряжение и, когда Екатерина утвердила его, я решительно отвергла предложение, соглашаясь лучше питаться целую жизнь хлебом и водой, чем продать хоть один дюйм из наследственных поместий моих детей. [37] Первую зиму моего вдовства я провела в Петербурге, среди недугов и печали. Несмотря на то, я усердно занялась своими новыми обязанностями, привела к точной цифре все долги Дашкова и трем главным кредиторам отдала в счет уплаты все свои бриллианты, серебро, оставив себе несколько ложек и вилок, необходимых для четырех лиц; с тем вместе решилась ввести строгую экономию, чтобы без вреда своим детям и без всякого пособия со стороны императрицы разделаться с кредиторами. В начале зимы, до снежного пути, я хотела отправиться в Москву; но моя собственная болезнь, потом нездоровье малютки удержало меня до первых чисел марта. Прибыв сюда, я немедленно желала поселиться в нашем соседнем имении; к сожалению, дом его совершенно развалился. Но так как строевой материал еще был годен, то я построила из него небольшую деревянную хижину, так скоро срубленную, что в начале лета я могла в нее перебраться. Серебро и драгоценные безделушки, как я уже сказала, были обращены в уплату долгов; теперь я ограничила свои годичные расходы пятью стами рублями, и с этой суммой должна была сообразоваться в своем образе жизни. Я была сама нянькой, кормилицей и гувернанткой своих детей и, таким образом, к концу пяти лет по смерти Дашкова, с помощью неослабной экономии и постоянного надзора за имением детей, я расплатилась со всеми долгами. Обращаясь к этому периоду моей жизни, я не могу не отдать справедливости своим материнским заботам, строго выдержанным, и терпеливому выполнению своих обязанностей, соединенных с несчастием, несмотря на то, что я была двадцатилетняя вдова, привыкшая с юности к роскоши. Но это так, и всякая жертва, вознагражденная сознанием чистой совести, была источником самого лучшего утешения для меня. На втором году моего затворничества, я испытала некоторое неудовольствие со стороны моих родственников: дом, в котором я прежде жила в Москве, по моему мнению, принадлежал вместе с другим наследственным имением моим детям; но вследствие какой-то ошибки или недосмотра в купчей, он был перекуплен отцом Дашкова и отказан в распоряжение его матери; а она, заключивши себя навсегда в монастырь, передала его своей внучке, девице Глебовой. Лично для меня в этом не было большой потери; за всем тем мне крайне необходимо было иметь жилище на зиму ж самом городе; поэтому я принуждена была купить небольшой участок земли с полуразвалившимся строением, и на месте его [38] поставить другое деревянное здание, более удобное для меня, чем то, которого я лишилась. Хотя я нисколько не сердилась на свою свекровь, но, во всяком случае, она поступила несправедливо. Чтобы не упоминать об этом предмете, я дала себе обещание никогда не произносить в ее присутствии слова «дом», это обещание, кажется, только один раз было нарушено через два или три года после, и вот по какому случаю; комнаты в ее монастыре требовали некоторой поправки; внук ее, Глебов, не имел у себя свободных покоев; я с большим удовольствием предложила ей поселится по соседству со мной в доме, который я незадолго перед тем очень дешево купила. Текст воспроизведен по изданию: Записки княгини Дашковой // Русская старина, № 4. 1906 |
|